Не идет у меня из ума эпизод в клубе маленького города. Я увидел афишу фильма, о котором слышал хорошие отзывы, но который пропустил, и решил его посмотреть. Был воскресный вечер, зрителей собралось много. Погас свет, началась картина — серьезная, печальная, мудрая. Но скоро оказалось: по залу проходит невидимая линия. Она делит зрителей на две части. Одни захвачены фильмом, смотрят сосредоточенно. Другим хочется веселиться, и, хотя экран не дает для этого никакого повода, они смеются в самых неподходящих местах. А третьи? Третьи боятся отстать от тех, кто смеется, показать, что их волнует фильм. И они послушно подражают тем, кто веселится.

Была в фильме такая сцена. Пассажиры поезда заподозрили, что один из едущих — преступник. Он испугался нарастающего напряжения, подозрительных взглядов и перешептывания и, когда поезд остановился на полустанке, вышел из вагона, пытаясь скрыться. Пассажиры устремились за ним в погоню. Многие из них понятия не имеют, в чем подозревают этого человека. Но ими овладевает азарт преследования. Беглец выбивается из сил, падает. Его обступает возбужденная толпа. Сейчас начнется расправа, слепой, бессмысленный самосуд.

Не стану пересказывать действия дальше. Тот, кто видел этот фильм, вероятно, его вспомнил. Недалеко от меня сидела юная пара. Я обратил на них внимание, когда они занимали места: юноша усаживал девушку бережно и влюбленно. Она была хороша собой. Но когда началась картина, оказалось, что разделительная линия, которая проходила через зал, стала границей и между ними.

Юноша смотрел на экран молча, внимательно, самозабвенно, изредка поворачивая голову к спутнице, словно желая убедиться, что картина и в ее душе находит тот же отзвук. А она томилась, явно не понимая смысла происходящего, смеялась там, где смеяться было нечему. И громко расхохоталась, когда беглец споткнулся и преследователи обступили его… Ее хохочущее лицо перестало быть красивым. Спутник посмотрел на нее с испуганным недоумением.

Мне показалось: я присутствую при драматической развязке отношений. Когда кончится картина и эта пара выйдет на улицу, он уже не сможет забыть, какой она была в зале, как и над чем смеялась. Подумалось — можно было бы написать рассказ с таким сюжетом. Печальный рассказ.

А потом я спросил себя: так ли уж виновата эта девушка, что не воспринимает языка искусства, в частности языка кино? Она сама не научилась, и никто не научил ее этому.

Если у человека есть желание приобщиться к искусству, важно не только настроиться перед входом в зал. Важно не «расстроиться» в зале, прошу простить невольный каламбур.

Мне пришлось беседовать с девушками, работающими на фабрике-прачечной. Они собрались в красном уголке общежития после работы, а там, где они работают, жарко, душно, влажно, несмотря на современную технику. Небольшая эта аудитория — в основном приезжие из дальних мест — поразила меня своим вниманием. Все, что я говорил о возможностях знакомства с искусством в большом городе, девушки слушали жадно, многое записывали. Рассказали, что неподалеку от их общежития — большой клуб. В нем показывают новые картины. И по соседству это от них, и недорого, и картины хорошие, а ходить туда девушки не любят… Почему? Потому что тамошние завсегдатаи не только хохочут в неподходящих местах, но и громко комментируют то, что происходит на экране, перекрикиваются и переругиваются, грызут семечки. Девушек оскорбляет и обижает вид и атмосфера этого клуба.

Они хотели бы почувствовать себя в столичном клубе, а он хуже, чем дома культуры тех поселков, откуда они приехали. Я не поленился, зашел туда. Все так и оказалось. Можно еще добавить выцветшие стенды и витрины и чудовищно грязный пол в фойе. А на стене плакат: «В человеке все должно быть прекрасно!» Он звучит насмешкой. Чтобы не твердили руководители клуба об эстетическом воспитании, какие бы отчеты ни писали, какие бы «галочки» не ставили, одно ясно: этот клуб не приобщает к искусству и культуре, а отвращает от них.

Но клуб может и сиять, и сверкать, а все‑таки но его сверкающему полу ни для одного человека не проляжет путь к искусству.

Когда я вспоминаю о том, что, пожалуй, больше всего открыло мне и моим сверстникам, товарищам по школе глаза на искусство вообще, на искусство театра в частности, в памяти встает далекий год детства и скромное помещение — не то очень маленький зал, не то очень большая пустая комната в ветхом деревянном флигеле во дворе нашей школы. Здесь собирался наш драмкружок. Руководила им актриса Театра юного зрителя Наталья Михайловна Наврозова. Театр этот ставил тогда спектакль «Вольные фламандцы» по роману Шарля де Костера «Тиль Уленшпигель». И мы тоже решили ставить «Тиля». Только другого, своего. Инсценировка, которая шла в ТЮЗе, нам не понравилась. Мы сами сочинили пьесу, точнее выработали ее в ходе долгих репетиций, придумали оформление, строили декорации, делали костюмы, изобретали реквизит. Увлекательнейшая работа занимала наше воображение много месяцев подряд. Мы рылись в книгах, без конца писали и рисовали, спорили, думали. Мы многому научились за этот год. Может быть, кто‑нибудь из самых способных участников нашего кружка и посвятил бы свою жизнь театру, но этому не суждено было осуществиться. Они спустя несколько лет погибли на фронте. Кружок дал много всем нам, кто избрал в жизни другие, далекие от театра пути. Он научил понимать: искусство — это, кроме всего остального и прежде всего остального, еще и большая работа, напряженный труд, а искусство сценическое — труд коллективный, способный объединить и сплотить людей. Пока мы делали все то, что нужно было, чтобы зазвучал со сцены наш спектакль, нам приходилось много работать, нам было интересно, и мы сдружились, как никогда прежде. У нашей руководительницы, которую я вот уже сколько лет вспоминаю с благодарностью, было правило не отказывать никому, кто захотел быть в кружке, даже если покажется, что у него нет способностей. Не все будут играть главные роли, может быть, вообще не все выйдут на сцену, разве только в «массовке», но дело найдется всем…

Тому, кто приходил сюда покрасоваться, а не внести свою лепту в будущий спектакль, кто был озабочен тем, чтобы казаться, а не быть, тому приходилось либо перемениться, либо уйти из кружка.

Столько всего, подчас неожиданного, нужно было узнать и создать для нашего спектакля! Не берусь говорить сейчас, какой получился у нас спектакль, но его участников он одарил радостным и ответственным чувством сопричастности к искусству. Сделал нас не только самоотверженными самодеятельными актерами, но, что еще важнее, серьезными зрителями. Иногда если я слышу, как в театральном зале, когда занавес уже открылся, когда действие уже идет, некоторые зрители громко обмениваются мнениями, шелестят бумажками от конфет, жуют шоколад или в конце спектакля вскакивают, торопясь в гардероб, не дожидаясь последних реплик, я думаю о том, что пройди они нашу школу, это было бы для них невозможно.

А с прекрасным правилом не закрывать двери ни перед кем, кто заинтересовался работой самодеятельного коллектива, я столкнулся снова несколько лет назад. Увидел в Ялте печатную афишу народного оперного театра клуба медицинских работников. В народных драматических театрах мне случалось бывать не раз, в оперном — не приходилось. Я зашел в клуб, познакомился с многолетней историей этого коллектива, посмотрел афиши и альбомы, услышал имена его питомцев, которые вышли на профессиональную сцену, побывал на репетиции. Помещение у клуба скромное. Зала со сценой нет. Сложную массовую сцену из «Травиаты» с солистами, хором и балетом репетировали в комнате для такой сцены тесной. Репетировали долго, упорно, самоотверженно. Существует в этом театре одна традиция, напомнившая мне наш школьный драмкружок. Здесь ни перед кем не закрывают двери.

Приобщение к искусству может происходить и в просторном, специально построенном здании, и в четырех стенах, и под открытым небом. Показывают ли зрителям очередную кинокартину, ведут ли занятия драматического кружка, самодеятельного хора или кружка по изобразительному искусству — во всем этом должен и может жить живой огонь творчества. И тот, кто однажды приложит свои собственные усилия к одному из этих дел, со временем будет вознагражден.

Искусство скорее и охотнее раскрывается тому, кто сам отдает ему силы, раздумья, время, внимание.

Рано или поздно каждый может почувствовать, что он среди знакомых и друзей в неравном положении. Их, например, интересует музыка или живопись, а для него они — книги за семью печатями. Реакция на такое открытие возможна различная. У одних раздраженно-отрицательная. «Мне это неинтересно, значит, тут и интересоваться нечем. А они только делают вид, что без этого жить не могут!» А лучше отнестись к тому, что нам непонятно, по-другому.

Когда я стал студентом Института истории, философии и литературы, многое связало меня сразу с новыми товарищами. Мы серьезно занимались литературой, историей, языками. Многие из нас пробовали писать сами. Словно предчувствуя, каким недолгим будет наше студенчество, спешили успеть как можно больше. Слушали лекции не только на своих курсах, но и ходили на лекции, читавшиеся старшекурсникам. Посещали занятия по истории изобразительного искусства. Успевали на семинары молодых прозаиков и критиков. Старались не пропускать театральные премьеры и литературные вечера. Как мы все успевали, не знаю, но успевали. Меня приняли в свою среду студенты, которые были на курс старше нашего. Интереснейшая то была компания.

Я старался не отставать от нее и мне это удавалось. За одним исключением. Мои новые товарищи горячо интересовались музыкой. На наших встречах не было вина. Мы читали стихи и слушали музыку. У одного из нас была большая по тем временам редкость: радиола с устройством для переворачивания пластинок — долгоиграющих тогда еще не было, — которая позволяла прослушать целую симфонию, концерт или оперу без перерывов. И коллекция камерной, оперной и симфонической музыки.

Когда начиналась эта непременная часть нашего вечера, товарищи слушали и наслаждались, а я скучал, томился, мучился — музыки я не понимал и радости она мне не доставляла. Конечно, можно было притвориться, прикинуться, придать лицу подобающее выражение, проговорить вслед за всеми: «Прекрасно!» Но притворяться, изображать чувства, которых не испытываешь, у нас было не в обычае. Я забивался в угол и страдал, чувствуя себя выключенным из того, что так много значит для моих товарищей.

А кроме музыки дома были еще и концерты. Я шел на них вместе со всеми и среди людей, для которых это было праздником, ощущал себя отделенным от них и обделенным. Конечно, можно было просто в следующий раз не пойти — ну, не понимаю я музыки, неинтересна мне она, не изгонят же они меня за это из своей компании! Но я продолжал ходить вместе со всеми. У меня хватило ума не прикидываться понимающим, не высказываться…

Хорошо помню, как произошел перелом. Конечно, он готовился незаметно и исподволь: столько вечеров слушания музыки не прошли бесследно. Я просто еще не подозревал об этом. Зимой 1940 года был объявлен авторский вечер тогда еще молодого Д. Д. Шостаковича — первое исполнение его фортепианного квинтета. Друзья взяли билет и мне. Вручали его торжественно. Я понял: то, что предстоит — событие! Концерт состоялся в Малом зале консерватории. Сказать, что в переполненном зале была приподнятая атмосфера, — значит не сказать ничего. Было ожидание чуда. О квинтете в музыкальной Москве уже много говорили.

Мы сидели на балконе среди студентов-консерваторцев. У некоторых из них на коленях лежали развернутые партитуры — кажется, еще не отпечатанные, переписанные от руки.

Не стану утверждать, что я в тот вечер сразу и навсегда излечился от невосприимчивости к музыке. Но поворот — решительный и важный — произошел. Как я благодарен своим друзьям тех давних лет, что они не махнули на меня рукой, не исключили из слушания музыки — а ведь и исключать не нужно было, при тогдашнем юношески-ранимом самолюбии хватило бы иронической реплики, чтобы я почувствовал себя среди них, понимающих и знающих, лишним. Этого не случилось.

Прошло много лет. Уже давно серьезная музыка — для меня, необходимость, потребность, счастье.

А ведь можно было — навсегда и непоправимо — разминуться с ней. И обездолить себя.

Этого не случилось. И потому, что я не встал в позу человека, который, не понимая чего‑нибудь, говорит — вслух или мысленно: — Ну и не надо! И потому, что не захотел притворяться, делая вид, что понимаю, когда еще был очень далек от этого. А больше всего — благодаря моим друзьям. Им мало было наслаждаться самим. Им хотелось и меня приобщить к своему пониманию, к своей радости. И это им удалось! Удалось вполне.

Среди многого, чем одарили меня, мои, увы, недолгие годы студенческой юности, это был один из самых больших даров.