Стол завален письмами.

Это малая часть откликов, которые редакция молодежной газеты получила, опубликовав письмо о том, какие трудности испытывает студент, особенно тот, кто совмещает учение с работой. Читаю почту. Авторы писем отделяются от бумаги и оживают в воображении — со своими голосами, интонациями, жестами, мимикой. Комнату заполняет многоголосица спора.

Стремительные переходы от общих проблем — место человека в жизни до частных вопросов— место зачетов в жизни человека; накал речей, прекрасных, но порой несколько риторических; житейские соображения, часто справедливые, но иногда озадачивающие своим узким практицизмом; увлеченные монологи о желанной полноте жизни и устрашающие перечни сиюминутных обязанностей, которые немыслимо втиснуть в распорядок дня, даже если к нему прибавить большую часть ночи… В одних письмах — явственное желание откровенно высказаться о предмете разговора, в других — произвести впечатление на редакцию.

Классический студенческий спор: он перебрасывается с вопроса на вопрос, то утрачивает главную тему, то вновь обретает ее.

Как‑то я прочитал статью П. Г. Кузнецова «К истории вопроса о применении термодинамики в биологии». Статья заканчивается так: «Очевидно, наступит и такое время, когда в этом вопросе будет выяснено многое и никогда все».

Мне кажется, что эти слова можно отнести не только к предмету любой науки, но и к способам овладения ею. Вряд ли когда‑нибудь будут созданы методы преподавания и системы учения, полностью свободные от недостатков и противоречий. Едва ли не главное из этих противоречий (противоречие между огромностью того, что нужно узнать, и краткостью жизни), выраженное в афоризме древнегреческого врача Гиппократа: «Жизнь коротка, искусство долговечно…», останется не разрешено и неразрешимо, сколько бы ни удлинялась человеческая жизнь и как бы ни ускорялись методы обучения. Вот откуда постоянное и острое чувство нехватки времени, о котором пишут участники спора. Его испытывает и студент, и ученый, и учитель, и ученик, и писатель, и читатель. От него не избавишься никогда. Это чувство вычеркивает скуку жизни, порождает мучения и радости, лишает покоя.

Ему можно посвятить книгу и книги. Впрочем, с этого начинается «Фауст» Гёте.

Покуда мы живы, нам всегда не хватает времени. Сетовать на это так же странно, как странно было бы печалиться, что нам нужно дышать и есть. Разумеется, это не значит, что с высоты вечных категорий можно отмахнуться от практических проблем, связанных с нехваткой времени у тех, кто учится.

Хочется здесь напомнить и еще об одной неотъемлемой стороне всякого постижения знаний. Нередко, когда говорят о трудовом воспитании студентов, странным образом забывают, что само по себе учение — труд, который воспитывает и формирует человека.

Покуда мы будем заставлять студентов оправдываться в том, что они учатся, покуда мы не вспомним, какая огромная работа настоящее учение само по себе, покуда мы не рассеем представления о легкости студенческой жизни, основанное на впечатлениях чисто внешних, о жизни, при которой‑де нужны противоядия, чтобы студент «от великой учености» не впал в разные грехи, до тех пор у нас будут появляться недоучи. Ученость не может быть слишком великой, а такие взгляды на студенчество очень близки представлениям невежд о легкости умственного труда и подготовки к нему. Обычно так полагают люди, которые сами учились кое-чему и кое‑как, и полагают, что все науки может заменить житейский здравый смысл, «здравый человеческий рассудок». О том, как подводит этот житейский здравый рассудок человека, пытающегося на его основе решать научные проблемы, писал еще Энгельс в «Анти-Дюринге»: «…Здравый человеческий смысл, весьма почтенный спутник в четырех стенах своего домашнего обихода, переживает самые удивительные приключения, лишь только он отважится выйти на широкий простор исследования». Высказывание это часто цитируется, но редко принимается за предостережение!

Когда‑то романы о формировании молодого человека назывались «Годами странствия и учения…». Романтика студенческих странствий воспета и утвердилась в жизни. Не настало ли время прославить романтику учения? Романтику постижения не внешней — внутренней сути науки.

Извечный студенческий спор… Одни сетуют, что учение по дает им радости. Тут и растерянность перед обилием задач, и непривычка к учению, и, наконец, усталость. Вполне реальные причины.

Другие упиваются чувством радости от того, что учатся любимому делу. «Проблем через край: занятия, работа, домашние хлопоты. Настоящее колесо… Тягостна ли такая жизнь? Вовсе нет. Она полна радости и смысла», — говорит, например, один будущий журналист. Но, высказав свою точку зрения, он и слышать не хочет голосов, которые ей противоречат.

А ведь слова о тяжести образования для будущего журналиста — благодарная тема. Ему бы разобраться в истоках настроений, с которыми он не согласен, вдуматься в доводы противников, переубедить собеседников.

Впрочем, и многие из тех, кто признает, что безрадостно учиться лишь ради диплома, ставят под сомнение искренность высоких слов о поэзии учения и призвания. Логика тут проста: раз я учусь по соображениям сугубо практическим, значит, и все остальные поступают точно так же, а говоря об идеалах, попросту притворяются.

Любопытно, что высокомерие романтиков и язвительность практиков лишь кажутся полярно противоположными. Одни воспаряют над жизненной прозой, словно в их собственной жизни не существует никаких сложностей, а другие откровенно говорят о трудностях, но не признают, что, несмотря на все трудности, можно быть бескорыстно увлеченным и своим учением, и своей будущей профессией. И те и другие выхватывают только одну из сторон проблемы и отстаивают только свой взгляд на нее, стараясь не выслушать иные точки зрения, а перекричать друг друга. В конечном итоге и те и другие скользят по поверхности.

Но чему бы ни учился будущий специалист, ему необходимо научиться выслушивать не только то, что с его мнением совпадает, но и то, что его точку зрения опровергает.

Когда‑то мне довелось участвовать в самодеятельном сатирическом ансамбле, и со сцены там звучала пародийная фраза: «Это моя точка зрения, и я ее целиком разделяю».

Многие письма, пришедшие в ходе дискуссии, проникнуты таким же необычайно высоким уважением к своей собственной точке зрения и полной глухотой к чужим взглядам.

Мне думается, что любому специалисту хорошо бы выйти из высшей школы человеком широких взглядов. А для итого как минимум необходимо представить себе, что возможна иная точка зрения, кроме твоей собственной.

Один старый испанский писатель сказал еще в XV веке: «Первый признак безумия — представление о собственной мудрости». Последующие века показали, что это утверждение не устарело. Его стоит помнить и тому, кто делает первые шаги на научной стезе, и тому, кто на ней утвердился. Ученые мужи, некогда встречавшие язвительными насмешками каждое сообщение о падении метеоритов, заявлявшие, что попытка создать автомобиль безумна, высмеивавшие того, кто предложил противооспенную вакцину, и того, кто предложил обезболивание при операциях, исходили из представлений о собственной непогрешимости.

Более поздние и более близкие примеры — хотя бы попытка объявить кибернетику и генетику лженауками — у всех на памяти!

И раз мы уже обратились к прошлому, стоит вспомнить, что это в средневековых университетах преподавание строилось на признании неоспоримости и вечности однажды сказанного «отцами» церкви, Аристотелем. Даже формула такая существовала: «Учитель сказал». Подразумевалось: «Следовательно, это верно»…

Времена, когда студенты средневековых университетов, раскачиваясь, чтобы легче было запомнить, зубрили, что именно сказал учитель, — далекая история.

Но древние представления, обязывающие студента и вообще учащегося заучить, а не осознать, не понять, а принять на веру утверждения педагога, хотя и претерпели различные превращения, оказались удивительно живучими.

Вот студентка сетует в письме: «Лекторы, читая нам курс грамматики, говорят: „Профессор X. истолковывает вопрос так, а в учебнике профессора У. материал изложен по-другому“. У всех ученых свои труды, свои убеждения… Разве нельзя взять все, что имеет твердое обоснование, и объединить в единый учебник? Для студентов это было бы удобней и проще».

Студентке кажется, что ей не повезло с преподавателями, которые ссылаются в лекциях па разные точки зрения. По-моему, она ошибается: ей повезло. Не берусь высказываться о точных науках, хотя можно предположить, что и здесь возможны различные взгляды.

Но и в теоретической грамматике, и в стилистике, и в лексикологии, и в теории и истории литературы существовали, существуют и, можно надеяться, будут существовать разные точки зрения на многие проблемы. И лектор, который не вещает с кафедры как единственный обладатель истины, а ссылается на разные взгляды, существующие по этому вопросу, сравнивает их, не умалчивая, разумеется, и о своем, доказывает свою точку зрения, а не навязывает ее, поступает как должно.

На то она и высшая школа!

При чтении многих писем прямо или косвенно возникает проблема: нравственность и наука. Скажем прямо, острейшая проблема!

В конце сороковых — начале пятидесятых годов в нашей науке ярко засияло новое светило. Назовем его доцентом Н. Н. О блеске, эрудиции Н. Н., о его памяти рассказывали чудеса.

Это были нелегкие годы для науки. Истина зачастую не столько добывалась в научном поиске и утверждалась в научном споре, сколько провозглашалась как непреложная, а думающих иначе не переубеждали, но прорабатывали, а порой и вовсе отлучали от науки.

К каким личным трагедиям оно вело и какой ущерб интересам Отечества наносило, впоследствии было хорошо показано во многих появившихся в печати статьях, например, о биологии, которой в те годы пришлось особенно тяжело.

Все это осложняло и отравляло жизнь настоящим ученым, но зато благоприятствовало научным Сальери. Не угнетая себя раздумьями, совместные ли вещи гений и злодейство, твердо зная, что сами они не гении, не терзаясь душевными муками, они пускали в ход против своих Моцартов яд демагогии в публичных спорах и яд интриг в кулуарах.

Тогда‑то и появился доцент Н. Н. Любезный, много знающий, складно говорящий, чуткий ко всему новому. Мы слушали его лекции, его выступления на заседаниях, и от лекции к лекции, от заседания к заседанию, все слышнее становился внутренне пустой звук его гладко льющейся речи. Стало заметно, что вся его эрудиция формальна, а гигантская память изменяет ему самым поразительным образом. На лекции в пятницу он вдруг забывал то, что утверждал в среду. И не просто забывал, а, можно сказать, выворачивал наизнанку свои вчерашние утверждения. Почему? Да потому, что в четверг о писателе, который был темой его лекции в среду, появилась заметка в газете, заставшая врасплох даже нашего лектора, несмотря на всю его эрудицию и интуицию, впрочем, в данном случае уместнее сказать по-простому — «нюх».

Проходили годы. Доцент Н. Н. стал профессором, но по-прежнему все решал одну и ту же научную проблему, наиважнейшую для него — быть не тем, кого прорабатывают, а тем, кто прорабатывает, а еще лучше направлять проработку из‑за кулис.

Все свои силы он, человек не бездарный и не глупый, тратил на соображения, отношения к науке не имеющие, разрабатывал приемы, надеясь обезвредить возможных противников, а возможных конкурентов ублажить!

Когда о каком‑нибудь молодом научном сотруднике говорили: «Ученик Н. Н.», это звучало настолько двусмысленно, что сам ученик краснел и начинал что‑то лепетать об истинной цене своего шефа.

Времена, к счастью, скоро изменились. Действовать Н. Н. было трудно. Над бойкой конъюнктурностью его книжек и статей не раз посмеивались и в печати.

Профессор с годами стал сед и сановит. Речи его под старость зазвучали снова, как звучали смолоду, когда он только начинал свою карьеру: был обходителен и робок, шаркал ножкой и старался ни с кем не ссориться. Он достиг многого из того, чего хотел, и вожделенно взирал на следующую ступень, был предельно осторожен, стараясь ничем не рисковать и ничего не упустить.

Когда мне случалось встречать его, убеленного сединами, удостоенного звании, процветающего, мне всегда приходили на память слова поэта Леонида Мартынова о «богатом нищем», преуспевающем человеке с пустой душой.

Ну, да черт с ним! Своей жизнью он распорядился так, как хотел. Своими научными занятиями тоже. Его труды были гладкой компиляцией, словесная вязь не выдерживала простейшего испытания — конспектирование его лекций обнажало их пустоту. Книги, написанные им, не поддавались пересказу: слова цеплялись за слова, а мыслей, оказывается, просто не было.

Но скольким молодым людям, которые попадали в его орбиту, нанесен духовный ущерб! Были у него последователи, воспитанные на его примере, которые считали, что его способ утверждения себя в науке не так уж плох.

И как непросто преодолеть заразу, которую несет в себе подобное безнравственное отношение к науке. Наука и безнравственность столь же несовместимы, как гений и злодейство.

Вот еще пачка писем. Небольшая. Во всех бедах современности здесь обвиняют науку, учение, знания.

Как ни странно, одно из этих писем подписано «Старый учитель».

В этом письме смешалось все. Тут и примеры произношения дикторов, которые в соответствии с законами русской речи произносят, например, слово «часы» не так, как «старому учителю» это кажется правильным, и он восклицает: «Мне неприятна эта стиляющая речь, и происходит она, вероятно, от „учености“».

Тут и справедливые сетования, что в школьной программе нет некоторых произведений русской и мировой классики, а рядом такое: «Учеников насильственно заставляют читать „Что делать?“— эту скучную, слабую в художественном отношении и написанную эзоповским языком, с грубой философией книгу».

Если «старый учитель» не может или не хочет объяснить своим ученикам, почему эта книга написана «эзоповским языком», что писалась она в камере Петропавловской крепости и десятилетиями была евангелием русских революционеров, — тогда, конечно, неудивительно, что его учеников придется заставлять читать эту книгу насильно.

К чему же все это написано? А вот и вывод:

«Повальная учеба — это болезнь века, это гнойник на теле общества». Как тут не вспомнить Фамусова: «Ученье — вот чума! Ученость — вот причина!»

Ему вторит автор другого письма — некий Вячеслав. Он заканчивает письмо мрачным прорицанием: «Мы живем в такое время, когда знания и наука не облагораживают человека, а ведут его к гибели… Предотвратить это нельзя, это действие великого закона борьбы за существование».

Вячеслав упоминает в своем письме Руссо, Низами, Данте и даже Энгельса. Может показаться, что он человек образованный. Но это образованность на показ, образованность полузнайки. Вырвав одну терцину из «Божественной комедии», он объявляет Данте, образованнейшего человека своей эпохи, противником науки, утверждает, что человечество развивается не по общественным, а по биологическим законам. То ли не знает, то ли не желает знать, кому вторит. Ведь в недалеком прошлом биологические законы неправомерно переносили на общественную жизнь для того, чтобы обосновать превосходство одних народов над другими, объявить войну благотворной и оправдать право на насилие.

«Сейчас человек, изнеженный комфортом и развращенный цивилизацией, представляет собой жалкое, отвратительное существо — подлое я злое», — пишет Вячеслав. Он мечтает о тех золотых временах, когда первобытные люди жили в пещерах, но были довольны, сильны и счастливы.

Случилось мне повидать, каково жить в пещере. Лет двадцать назад в Африке, в одной из самых отсталых из‑за колониального господства, длившегося веками, стран. Мы побывали в деревне, где люди жили в пещерах, вырытых в незапамятные времена. В те самые времена, которые так умиляют Вячеслава. Жили они там потому, что были крайне бедны. Боюсь, что Вячеславу не удалось бы доказать «пещерным людям» XX века, что они счастливы в подземельях, куда не проникает дневной свет, где мало воздуха и, разумеется, нет ни электричества, ни водопровода, счастливы, ибо не изнежены цивилизацией.

Неподалеку от этой деревни мы встретили группу югославских врачей. Они приехали организовать медицинскую помощь. До тех пор единственными врачами здесь были знахари. Они пользовали больных раскаленным железом по обычаю тех времен, которые кажутся Вячеславу золотым веком. Немногого стоят его исступленные слова о пагубности науки и прогресса перед мужественной и скромной работой врачей во всех концах земного шара!

Недавно в одной из московских клиник на операционном столе лежал маленький ребенок. Несколько лет назад его болезнь означала неизбежную раннюю смерть. У нас в институте от этой болезни когда‑то погибла милая девушка, одна из студенток нашего курса, жила она, зная, что неизбежно умрет очень скоро, задыхалась, говорила почти шепотом, ей всегда не хватало воздуха, и сколько врачи пи старались ей помочь, они ничего не могли сделать.

И вот операционный стол, на столе больной ребенок, а вокруг него целая бригада медиков: хирурги, анестезиологи, лаборанты, сестры, а кроме того, инженер, обслуживающий электрическое хозяйство операционной. Техника, наука, гуманизм нашего времени соединились, чтобы спасти ребенка!

Могло бы врачей, которые боролись за эту жизнь и победили, могло бы родителей этого ребенка убедить в чем‑нибудь письмо Вячеслава, призывающее проклятия на головы пауки и прогресса?

Итак: «Для чего человек учится?» Не для аттестатов, не для дипломов, не для степеней и званий. Не для того чтобы казаться образованным, а чтобы быть им. Строить, просвещать, лечить, создавать. Действовать ради блага людей. Не отступая от больших дел и не чураясь малыми.