— А вы Сотичевым кто, родственники? — спраши­вали Асю и Геннадия.

Их спрашивали об этом в школе, где числился и куда не ходил Миша Сотичев; в жилищной конторе, где мать Сотичева работала лифтершей и от которой имела маленькую служебную квартиру в первом эта­же огромного дома; в больнице, где несколько лет назад лежал Миша и где недавно открылось отделе­ние, в котором лечат последствия детского паралича. Спрашивали об этом и в разных других местах, куда они ходили, чтобы узнать, как быть с мальчиком. Мать его тяжело заболела, других родных нет, и он остался в квартире один, его опутали какие-то люди, сумели внушить ему, что он калека, что ему не учить­ся нужно, а в церковном притворе сидеть, о выздоров­лении молиться, милостыню собирать...

— А вы Сотичеву кто, родственники?

Спрашивали по-разному:   где   с   интересом, где с удивлением, где раздраженно. Ася взрывалась сразу:

— Какое это имеет значение?

Геннадий ее останавливал:

— Подожди, Кипяток! — Он перенял это проз­вище у Вадима. (Он вообще за это время многое перенял у Вадима.) — Я сейчас все товарищам объясню.

И он объяснял. Если с матерью Сотичева, которая тяжело больна, что-нибудь случится, нельзя допус­тить, чтобы мальчика стала опекать некая гражданка Мария Степановна Филимонова, продавщица из овощ­ной палатки, да и сейчас нужно сделать так, чтобы она не могла больше влиять на мальчика. А она каж­дый день крутится в квартире Сотичевых; уходя, оставляет с ним какую-то старуху, которая водит пар­ня с собой в церковь. А когда они — Ася, Вадим или Геннадий — хотят проведать мальчика, перед ними захлопывают двери. Степановна кричит на весь двор, что не допустит всяких там хулиганов и безбожников в узких брючках к убогому сироте, не позволит, что­бы его от церкви отвращали. Иначе как «убогий», она мальчика и не называет и уже по двору всем открыто говорит, что когда его мать умрет, будет опекуншей и поселится в его квартире. Сироту выселить не имеют права, а ей забота о сироте зачтется.

«Нужно вырвать мальчика из-под этого вредного влияния», — заканчивал Геннадий. Он гордился это фразой. Она была обдумана всеми троими вместе.  Именно так — вырвать! А потом сделать для него такое, чтобы мальчишка навсегда забыл, что он калека. А может, и в самом деле теперь его ногу вылечат Для этого, наверное, нужно устроить его в больницу. И заниматься с ним все лето, чтобы он догнал класс. И с осени в интернат определить.

— Ну, это без вас решат, — сурово сказала им хорошенькая секретарша в райисполкоме. — Насчет опекунства, интерната и вообще. На это есть свой порядок, а для каждого вопроса существует своя инстанция. За сигнал спасибо, а остальное без вас сделают. Все-таки вы ему не родственники...

— Ошибаетесь, родственники, — упрямо возразил Геннадий. — Ближайшие. Между прочим, вы, девушка, тоже ему родственница.

— То есть как? — удивилась секретарша, даже бровки подняла.

— А так! Вот у вас на кофточке комсомольский значок. Мы тоже комсомольцы. А он пионер. Вы о та­ком родстве ничего не слышали? А надо бы слышать...

— Здорово ты ей сказал! — восхитилась Ася, ко­гда они вышли на улицу, получив от растерявшейся секретарши твердое заверение, что, когда будет об­суждаться вопрос о Михаиле Сотичеве, их обязатель­но вызовут в исполком.

— По-моему, неплохо, — скромно согласился Ген­надий. — Правда, мне самому это только сейчас в го­лову пришло. Допытывается и допытывается, по како­му праву мы с тобой этим занимаемся. А если не род­ственники, значит это нас уже не касается? А у меня, может, характер такой, я хочу, чтобы меня все каса­лось. Тогда как? — Он засмеялся. — Что это я на тебя кричу? Ты-то со мной ведь согласна.

Было нелегко после работы поспевать и в школу, и в больницу, и в роно, и в жилищную контору, чтобы застать тех, с кем нужно было поговорить о Мише Сотичеве, собрать все справки, подписать все бума­ги. Никогда раньше Геннадий и Ася не проводили столько времени вместе. Ася за эти дни узнала та­кие черты Генки, о которых раньше не догадывалась. Он никогда и ничего не забывал. Все дела, которые нужно было сделать, все телефоны, по которым нуж­но позвонить, все фамилии, на которые придется со­слаться, были у него аккуратно записаны; все марш­руты точно рассчитаны, время расписано до минуты. На него можно было положиться! А когда нужно бы­ло спешить, он выводил кремовую «Вятку», к которой Ася уже привыкла, и они мчались по городу — для всех окружающих влюбленная пара, — два деловых человека, озабоченных устройством сбившегося с пу­ти мальчишки.

— Я вижу, Павлу дана окончательная отстав­ка? — сказала Марина. — Понятно. В общем поздравляю. Лично мне Геннадий гораздо больше нравится. И одевается он со вкусом. Петя мне даже замечание сделал, что я на него слишком внимательно посмотре­ла, когда мы вас встретили.

Нет, ничего Марине понятно не было. А объяснять слишком долго, да ей и не до того. В конце июня они со своим Петей собирались расписаться и уехать в Крым, так что она больше ни о чем и говорить не могла по-настоящему.

А Павлу совсем не была дана отставка. Ася ду­мала о нем все время, особенно в последние дни. Вот уже неделю она носила с собой, читала и перечитыва­ла письмо, которое получила от него и на которое не сумела ответить.

Письмо было длинное, на многих листках, и напи­сано, видно, не сразу: разными чернилами и даже меняющимся почерком. Видно было, что Павел пи­сал то медленно, старательно выписывая слова, то, не поспевая за своими мыслями, начинал торопиться.

«Дорогая Ася!

У меня всё по-прежнему. Каждый день одно и то же: молитвы, занятия в классе, снова молитвы, при­готовление уроков, подготовка к переходным экзаме­нам. Я уже привык к здешнему распорядку: все-таки много времени позади. А тебе, когда я рассказывал, все показалось так удивительно и даже смешно. И мне тоже многое кажется опять странным, как в самые первые дни, будто я на все снова посмотрел со сторо­ны. Недавно у нас был большой праздник: на коло­кольне трезвон, во всех церквах хоры пели: и наш, се­минарский, и академический, и любительский. Гости, речи, проповеди. На общую праздничную трапезу шли медленно, торжественной чредой, с пением «Пре­чистой». Красиво. Как в театре. Но я смотрю на это, слушаю, пою сам, ищу в себе благоговения, а его нет.

Я все время думаю о тебе: ты, наверное, обиделась, что я при всех не подошел к тебе тогда, а по­слал Добровольского, и потом тебе еще долго при­шлось меня ждать. Вообще-то к нам не в самую се­минарию, но в лавру приходят девушки. Только сов­сем не такие, как ты. Они приходят обычно в церковь, в которой мы поем, или ждут в саду, когда будем проходить мимо из церкви в общежитие. Есть среди них просто любопытные, а есть — которые хотят по­знакомиться с выпускниками. Они знают, что нам обязательно полагается жениться, иначе не дадут на­значения на приход. У этих, которые ищут женихов, даже заведено что-то вроде формы. Появляются они во дворе лавры обязательно в скромных платочках и плащах-пыльниках, иногда с мамашами, и мы уже знаем: невесты пришли показываться.

Если бы я с тобой не встретился, мне тоже рано или поздно пришлось бы выбирать из них. И чтобы девушка была из хорошей семьи. Только здесь это значит не то, что всюду. Чтобы девушка была из семьи верующих. А мне и раньше девушки, которые к нам приходили, не нравились. А уж когда я с тобой познакомился... Ты совсем не такая. Ты и ходишь не так, и говоришь не так, и смеешься не так.

Конечно, не все из этих девушек верят, многие ищут женихов по расчету, а скромные пыльники — это временная форма, покуда с мужем на приход не поедут. А ты не станешь прикидываться. И креститься тоже не согласишься. А ведь твоего имени в святцах нет. С таким именем венчать не будут. Венчаться ты тоже не пойдешь, хотя венчание — очень красивый обряд. Что правда, то правда. Значит, мне нужно от­казаться от надежды, что будем вместе, а я отказать­ся от этого не могу. Мне все кажется, что все само как-нибудь устроится. Нет, само ничего не устроится. Я побоялся тебя знакомить со своими однокашника­ми. Знал, что ты можешь сказать им что-нибудь та­кое, как мне... Сказать, что думаешь.

Испугался, скажешь ты. Да, испугался. Все-таки у меня год пропал после школы, теперь я в семинарии почти два года пробыл. Если отсюда уйти? Что я буду делать дальше? Не удивляйся, что письмо такое длин­ное. Я пишу его несколько дней подряд, таясь...

У меня есть дядя, он бы мне помог. Помнишь, я тебе о нем рассказывал? Но он такой человек, что даже если я буду задыхаться, а он рядом будет воз­духом торговать, я у него не куплю.

Но если останусь здесь? В чем будет смысл моей жизни? В том, чтобы каждый день проводить по «Служебнику» или «Требнику» богослужение? И гово­рить людям, что я этим спасаю их души? Ты скажешь: значит, ты не веришь в бога, почему же не хотел мне ответить, когда я об этом спросила?

Я сам теперь не знаю. Я, например, никак не могу забыть, что когда у матери было горе — отец болел или я, — она шла в церковь и, возвращаясь оттуда, говорила, что ей стало легче. Добровольский мне как-то сказал: «Говорят, «религия — опиум», а опиум, ме­жду прочим, в определенных дозах — лекарство, сни­мает боль. Не замечал? Пришла твоя мать в церковь, поплакала, помолилась, выговорилась, свечку поста­вила, записочку написала за упокой твоего отца да за твое здравие — и спокойна».

«Так это же, — говорю, — наркоз!» Отвечает: «А по­пробуй-ка предложи врачам обойтись без наркоза. Важно, чтоб полегчало, а от бога или от порошков — это дело десятое». Он уже совсем со мной не стес­няется: знает, я не побегу на него доносить. Да он здесь на таком счету, что ему это не страшно.

А вот против меня у начальства нашего немало всего есть, особенно с тех пор, как я встретил тебя. А был я тоже на хорошем счету. Память у меня от­личная, наизусть заучивать мне нетрудно. «Символ веры состоит из двенадцати частей и составлен на двух вселенских соборах...» «Греховное состояние че­ловека имеет несколько ступеней: страсть, привычка, порок, смертный грех...» «Молитва есть благоговейное возношение ума и сердца к богу, выражаемое сло­вами и благоговейными действиями: возведением очей на небо, крестным знамением, преклонением го­ловы и колен на землю...» «На иконостасе запрещает­ся иметь резные изображения святых, а распятие мо­жет быть резным...» «Кланяясь перед иконами, мы должны помнить, что кланяемся не доске и не крас­кам, но тем лицам, которые на них изображены...» «Жизнь христиан в церкви — это прежде всего живая вера в бога и в искупительный подвиг сына божия...» И так далее. И так далее.

Я могу все это без запинки сказать наизусть. Мо­литвы тоже знаю наизусть, хотя в них много непонятных слов.

Так что я вполне могу быть отличником в семина­рии. Я и был им сначала, даже повышенную стипен­дию получал, потом с повышенной сняли. Я как раз тогда снова задал вопрос про то, как понимать три­единство бога, которое невозможно себе представить.

Вот я и сейчас пишу тебе это письмо в нашей чи­тальне, а как дошел до своих сомнений, мне стало страшно, что кто-нибудь заглянет через плечо и уви­дит, о чем я пишу. Добровольский уже спрашивал, что это я сочиняю. Я сказал, что пишу учебную пропо­ведь. Кажется, он поверил...

Да, в семинарии не любят сомнений. Но я все-таки не удержался и спросил: как примирить несправедли­вости и жестокости, которые происходят в мире, с учением о божественном промысле? То есть о том, что все в мире совершается по воле бога. Значит, дети, которые мучились и погибали от голода и бом­бежек во время последней войны, тоже погибали по воле божьей? Как усмотреть в этих ужасах и в гибе­ли моего отца мудрость, милосердие и всемогущество божье? Это я спросил. Мне сказали, что люди с их несовершенным человеческим умом божественному промыслу не судьи. И еще: сомневающиеся испокон века пытаются поколебать веру именно этими наивны­ми вопросами. Но вопросы остаются вопросами, а вера стоит нерушимо. Потому она и есть вера, что в ней не все можно понять разумом. Такие сомнения нужно не рассуждениями разрешать, а смирять мо­литвой.

Я понимаю, тебе будет странно прочесть это, но я попробовал поступить так. Перестал думать и рас­суждать, начал поститься, по сто поклонов отбивал, по две-три службы подряд простаивал. Начальство радовалось, что я от сомнений перешел к такому. У нас это называется «ревность по бозе». А мне это не помогло.

А недавно у нас зашел на уроке разговор об ис­кусственных спутниках. Мы не сами его начали, а наш преподаватель пожелал объяснить, как толковать все, что связано со спутниками, в беседах с прихожанами, если они поинтересуются.

«Спутник взлетел в небо, но вернется на Землю прахом». Это, говорит он, сказать, конечно, можно, но это будет примитивно. А вот объяснение посложнее: спутник взлетел в физическое небо, которое изучает астрономия, но не в духовное, которое живет у чело­века в душе и подчиняется богу. Религия и наука — это две разные книги. В одной человек ищет знания, в другой — веру...

Знаешь, мне это объяснение понравилось, и на другом уроке я решил его развить. Урок был священ­ной истории. Я и сказал, что сотворение мира по биб­лии следует понимать символически. Тем более конец света. Нельзя же буквально представить себе, как пи­шется в библии, что небо — кожа, которая свернется в свиток, и с него упадут звезды. Этого сейчас и в проповедях никто сказать не решается: уж очень наивно. И нельзя же оспорить данные геологии и аст­рономии. Но их и не надо оспаривать: это из другой области. Но наш преподаватель этого предмета — старик упрямый и все, что написано в библии, толкует в самом прямом смысле. Опять были неприятности.

А я просто не могу скрывать свои сомнения. Это даже нечестно, по-моему.

После того, что ты рассказала, как была в церкви, я тоже пошел в церковь. Не в наш собор, где все очень торжественно, и не в семинарскую церковь, а в самую обычную, на кладбище, в такую, где мне когда-нибудь предстоит служить каким-нибудь третьим или четвертым священником. Хотя вряд ли. Кладбищен­ские церкви очень доходные, а я уже не на таком хо­рошем счету, как был вначале. В церкви отпевали. Все время, пока священник отпевал, родственники собирали между собой деньги, подходили, говорили ему что-то на ухо, он отвечал им обычным голосом, петом снова пел, а они снова собирали деньги...

Если б ты только знала, сколько в семинарском общежитии говорят о деньгах, о выгодных приходах, о том, как делится кружечный сбор, и о том, как его увеличить!

А сколько рассказов о молодом священнике, кото­рый всего лет пять, как окончил нашу семинарию, уехал с одним чемоданчиком и книгой, которую ему дали в премию на выпускном акте, а теперь у него дом, сад вишневый, машина.

Про сложное, например, про противоречия в биб­лии, я преподавателей больше не спрашиваю и с то­варищами об этом тоже не говорю. Это мало кого интересует: в приходе такие тонкости и не понадобят­ся вовсе. Но о житейском, о понятном я недавно спро­сил: как примирить требование нестяжательности, ко­торое нам постоянно повторяют в проповедях, с тем, что в церкви все время собирают с людей деньги? Один из наших практику проходил у священника, ко­торый раньше бухгалтером был. Так он ему — это ду­ховный-то пастырь! — объяснял, как книги вести, что­бы легче было доходы свои скрыть и налог недопла­чивать. Ну, прямо как мой дядька-поросятник.

Я тебе уже говорил: у нас много фискалов. Об этом разговоре донесли. Было сказано, что я заслу­живаю сравнения с непочтительным Хамом, откры­вающим наготу отца, и что если так пойдет дальше, меня могут даже и исключить. Здесь у нас не пола­гается сомневаться, здесь все сомнения гнетутся, их скрывают, чтобы про них не узнали. И Добровольский меня уже много раз остерегал.

И тут я подумал: пусть исключают! Так даже луч­ше будет. Но что тогда? Вернуться домой? Чтобы там на меня показывали пальцем? Городок у нас ма­ленький. И все уже знают, что я в семинарии. Но это не главное. Почему все-таки, когда мой отец был на фронте и от него не приходило писем, мать находила утешение в вере? А знаменитые ученые, которые ве­рили в бога? И почему христианство существует столько веков и почему сейчас столько людей ходит в церковь?

Ты можешь удивиться, что я тебе задаю эти во­просы. Разве ты на них можешь ответить? Я их не те­бе задаю, я их себе задаю. Пока что я не нашел на них ответа, но надеюсь, хотя мне очень трудно.

А мать до сих пор ждет, что я одумаюсь. Один раз даже написала: «Я даже молилась за это».

Я пишу тебе про все сразу. Как приходит на ум.

Когда у меня начались сомнения и раздумья, мне надо было звать на помощь: «SOS! SOS!»  Я только не­давно узнал, что это значит: «Спасите наши души!» А я решил, что сам все найду и сам все пойму.

И мне все чаще кажется, что я не там ищу. Море мыслей, с которыми я не могу совладать, захлесты­вает меня, и теперь я не молчу, я кричу: «SOS! Спасите наши души!»

Я не один такой. Иногда мне кажется, что здесь все не как я и я не как все. Но нет. Здесь, конечно, больше таких, как Добровольский, расчетливых карь­еристов. Есть тут и святоши. Приходишь с таким в умывалку, видишь: он под одеждой весь увешан иконками, ладанками. Таких я боюсь. А есть просто совсем темные ребята. Из каких-нибудь недавно сов­сем глухих деревень Западной Украины или Западной Белоруссии. Такой парнишка ничего-то толком не чи­тал, ни над чем не задумывался. Отец у него был свя­щенник и дед — священник, сам он пел с детства в церковном хоре, прислуживал понемногу. Так оно и пошло. Покуда у таких никаких вопросов, никаких сомнений. Но и у них сомнения появятся.

Ведь наша семинария не одна. Есть и в Ленингра­де, и в Одессе, и в Саратове, и в Ставрополе... А сколько в каждой молодых людей? А сколько их у баптистов? Нам говорили об этом. Специальную лекцию читали: «История и обличение сектантства». Очень страстная была лекция: еще бы, речь шла о конкуренте! И снова у меня возник вопрос: право­славные, адвентисты, баптисты, старообрядцы, пяти­десятники, квакеры, иеговисты. Все говорят о боге, и в то же время все ссорятся из-за бога. Неужели бог сам не может за себя постоять?

К кому обращаюсь? Не знаю. Но только «SOS! Спасите наши души!»

Ответишь ли ты мне на это письмо? Даже если не ответишь, я никогда не забуду, что ты сама ко мне приехала. Ничего не забуду, даже если мы не смо­жем быть вместе.

Не сердись, не презирай меня за то, что я тебе дал адрес «до востребования». Теперь ты знаешь, где я учусь, где я живу. Это для меня большое облегчение, что ты уже знаешь правду. Но если будешь от­вечать, пиши пока все-таки до востребования. Так будет лучше».

Несколько последних строк были тщательно зама­заны чернилами. Ася долго пыталась разобрать их. Ей казалось, что там и написано самое главное.

Она прочитала письмо раз, другой, третий. Как все-таки странно! Ведь то, из-за чего мучается Па­вел, об этом люди спорили в давно прошедшие вре­мена, о которых пишут в учебниках и исторических романах. Это все мертвое, давным-давно мертвое! Она попробовала ему ответить. Ей казалось, что она ясно представляет себе, как все нужно написать, но на бу­маге ответ не получался, хотя теперь она знала уже побольше о том, о чем писал Павел. Книги, которые ей посоветовал Вадим, не так уж скучно   читать, когда мысленно применяешь их к истории Пав­ла. Знает ли он, например, про священника Петра Мысловского, который ходил в камеры к аре­стованным декабристам и выпытывал у них фамилии участников тайного общества? Назывался священни­ком, а был жандармом в рясе и, когда декабристов осудили, получил новый чин, и орден, и даже звание члена Академии наук. Пусть-ка Павел спросит об этом священнике своих семинарских профессоров!

Она представила себе, как он волновался, когда писал свое длинное письмо, — один в семинарской чи­тальне, нервничая, что кто-нибудь заглянет через плечо; она тоже разволновалась. Но все-таки как ему ответить? О чем ему написать? О том, что будет с ни­ми двумя, или о том, как ему поступать со своими мыслями? Сам он писал обо всем сразу, и все это было сложно, связано одно с другим. Поколебавшись, Ася снова пошла к Вадиму.

Вадим готовился к сессии. Он приходил из библио­теки, ужинал, едва замечая, что ест, садился на ди­ван, сложив ноги по-турецки, листал свои бесконеч­ные конспекты. А Генка, который теперь много време­ни проводил у Вадима, потрошил его старый прием­ник, приспособившись на подоконнике. При этом он ворчал:

— Как можно изучать всякие там средние и полу­средние века, это, допустим, ты мне объяснил. Но как можно пользоваться средневековым радиоприемни­ком? Но эту машину я доведу до ума! Кроме футляра, ты в ней ничего и не узнаешь.

Он работал молча, как всегда насвистывая песен­ку, пойманную в эфире. Потом он глядел на часы:

— Эй, заучившийся! Перерыв! Что предпочитают историки: пятнадцать минут гимнастики или вольную борьбу без срока и до результата? Второе? Тогда снимай окуляры!

В один из таких перерывов Ася постучала в дверь к Вадиму. Она услышала пыхтение и странный воз­глас: «Жми!» Думая, что это относится к ней, она во­шла и кинулась разнимать ребят, которые катались на крохотном ковре между письменным столом и ди­ваном.

— Какой захват испортила! — огорчился Вадим. — Сейчас бы я его припечатал.

А Генка, глядя снизу на гневное лицо Аси, расхо­хотался:

— Не пугайся, Рыжик! Отвергнутые приветствуют тебя! Я беру реванш за очередное поражение на шах­матной доске.

Вадим возмутился:

— Во-первых, ты перевираешь историческое изре­чение, а во-вторых, разве это называется реваншем? Если бы Ася не вошла...

— Ладно, — сказал Геннадий, — согласимся, что это была ничья. — Он встал отряхиваясь. — Мы про­сто проверяем, крепко ли сидят у него даты. Кото­рые после тур-де-тет выскакивают, те надо учить снова.

Ах, если бы можно было привести сюда Павла, в эту комнату с распотрошенным приемником на ок­не, с грудами книг на диване и стульях!

— Что нового? — спросил Вадим.

А Генка не удержался:

— Кто победил в идейном споре с любимым человеком? Или у вас тоже ничья?

— Стукнуть его по башке? — предложил Вадим.

— Только не «Всемирной историей», — взмолился Генка.

— А то будет еще одна жертва религиозных войн, — согласился Вадим.

— Я вижу, у вас хорошее настроение, — сказала Ася.

— А почему ему быть плохим?

Действительно, почему ему быть плохим? Не могут же ее друзья из-за того, что происходит с ней, ходить с похоронными лицами! Ей тоже не нужно, чтобы с ней обращались, как с больной.

Она начала читать ребятам письмо Павла, часто останавливаясь и говоря:

— Это, наверно, неинтересно, тут я пропущу.

Но Вадим запротестовал.

— Интересно, неинтересно! Это важно! Читай все!

— Кроме личного, — добавил Геннадий, который вдруг помрачнел.

— Такого здесь почти нет, — сказала Ася и снова подумала про зачеркнутые строки.  

Наконец она дочитала письмо.

— Смотри-ка, как рассуждает! — сказал Геннадий без всякого восторга в голосе. — Порядок!

— А я порядка не вижу, — озабоченно возразил Вадим. — Что из этого письма следует? Что он начи­нает разочаровываться в семинарии и что видит противоречия в наиболее несообразных религиозных догматах! Для начала и это немало, но это еще не все. Ох, придется тебе еще с ним, Кипяток, пому­читься!

Он встал и заходил по своей крохотной комнатке.

— Вы поймите, — сказал он, — разве в том дело, какие ему встретились попы: идейные или безыдейные, жадные или бескорыстные? Идейные, если хотите знать, это еще хуже. И не в том дело, какая рели­гия, — так ты ему и скажи, — православная, католи­ческая, иудейская, магометанская. Дело в главном: с кем он будет? Все религии едины в одном. «Разум отвергну!» — говорит библия. «Сокровенного не ищи, тайного не исследуй!» — говорит талмуд. А баптисты поют — заходил я к ним, слышал: «Спасен я от блуж­даний пытливого и гордого ума!» Так с кем он — с те­ми, кто хочет знать, понимать, исследовать, или с те­ми, кто говорит: «Бедный разум, ничего тебе понять не дано, тебе надо верить!»?

Ася всегда знала, что Вадим умный, но сейчас она вдруг увидела, какое у него волевое лицо! Как инте­ресно следить за ним, когда он думает вслух! А Ген­ка улыбнулся.

— Ты чего? — спросил Вадим, не докончив своего рассуждения.

— Жалею! Магнитофона с собой не захватил. Записать бы твою пламенную речь на пленочку и ему отправить. Во-первых, очень хорошо у тебя получает­ся, а во-вторых, представляешь себе эффект: приходит в общежитие, прячет где-нибудь магнитофон и запускает пленку с твоей речью. Попы все в обморо­ке, а семинаристы послушали — и тут же перекова­лись! Нет, без шуток, разве Рыжик так напишет? Пусть она только не обижается. Ты ему сам все это напиши. Заметано?

— По-моему, Павел Милованов ждет письма не от меня, а от Аси, — рассудительно сказал Вадим.

...Ребята проводили Асю, которая сказала, что еще подумает, как ответить Павлу, и вышли во двор. На скамейках, тихо переговариваясь, сидели пенсионеры. Во дворе сухо щелкал мячик настольного тенниса: в него играли даже при свете фонарей. Отцы семейств, выйдя на балконы в пижамах, поливали из детских леек цветочную рассаду, высаженную в ящики.

— Смотри, уже лето, — сказал Геннадий.

А Вадим ответил невпопад:

— Он, наверное, по-настоящему любит Асю, этот семинарист. Но, кроме того, она для него... как бы это тебе сказать... все живое, то, от чего он ушел. Пони­маешь?

— Как не понять! — сказал Геннадий.

— А если бы он с ней не встретился?.. — вслух продолжал рассуждать Вадим.

— Если бы он с ней не встретился, тогда в такой вечер я бы не с тобой тут стоял. За это я ручаюсь! Ну, будь...