«В моей смерти прошу винить Клаву К.»

Львовский Михаил Григорьевич

В книгу «Сигнал надежды» вошли повести и киноповести, посвященные разнообразным проблемам подрастающего поколения. Это вопросы нравственного и эстетического воспитания. Герои повестей заняты поисками места в жизни, стремлением понять себя, определить отношения с товарищами, учителями, родителями; они переживают первые радости и горести жизни, первую любовь. Три повести автора сложились в трилогию: «Я вас любил», «Точка, точка, запятая…», «Это мы не проходили». Фильмы, поставленные по этим повестям, отмечены призами на всесоюзных и международных фестивалях, премиями ЦК ВЛКСМ. В сборник вошли две повести из трилогии. Киноповесть «Сигнал надежды» («Сестра милосердия») на Всесоюзном конкурсе на лучший сценарий, проводившемся в ознаменование шестидесятилетия ВЛКСМ, получила главную премию.

 

Глава I

Я влюбился в Клаву Климкову, когда мне было четыре года. Это случилось в понедельник. В первый раз детей сдают на пятидневку в детский сад именно в этот тяжёлый день. Мы шли по улице. Папа размахивал синим мешком с моими вещами, на котором крупными буквами было написано «Серёжа Лавров», а мама всё время раскрывала огромную сумку, висевшую у неё на плече и вытаскивала оттуда замусоленную бумажку.

— Майки две?

— Две!

На папе были узкие, «в облипочку» джинсы, самый «писк» по тем временам.

— Трусы? — с замирающим сердцем спросила мама.

Мой отец закудахтал.

— Что ты этим хочешь сказать?

— Ты становишься похожей на глупую наседку и делаешь из нас банальных «женатиков».

Они были очень молоды тогда, мои родители.

— Там заведующая — тигрица. Чего-нибудь не хватит, опять не примут, как в прошлый раз.

— В прошлый раз ты забыла справку об отсутствии инфекционных заболеваний, растяпа.

— Купи мне мороженое, — жалобно попросила мама. — Может быть, оно меня успокоит.

Папа подошёл к ларьку и вернулся с брикетиком, который держал двумя пальцами так, словно это был не сливочный пломбир, а дождевой червяк.

— На, истеричка!

— Как ты думаешь, Серёжка будет реветь? — спросила мама, облизывая мороженое.

— Поревёт и перестанет. Как все нормальные дети.

— На целых пять дней! — Мама дала мне лизнуть мороженое. — Серёженька, ты хочешь в детский сад?

— Хочу! — храбро сказал я.

— Старик, а плакать не будешь? — спросил меня папа.

— Буду, — ответил я и, когда мы оказались в небольшой комнате, увешанной детскими рисунками и всевозможными объявлениями, разъяснявшими родителям их права и обязанности, честно выполнил своё обещание.

Я орал благим матом, валялся по полу и дрыгал ногами. Я терзал детсадовскую панаму, которую пытались на меня напялить. Растерянные нянечки и воспитательницы, поначалу хлопотавшие вокруг меня, приговаривая: «Серёженька умный мальчик, Серёженька плакать не будет», отступились, когда я начал кусаться.

Мама рыдала, прислонившись к папиному плечу.

— Я этого не вынесу, — всхлипывала она, — это выше моих сил…

Действительно, мамино сердце должно было разрываться от жалости, потому что я схватил её за ногу двумя руками и прижался к ней мокрой щекой.

Папа стоял с каменным лицом.

— Твоё порочное воспитание! — сказал он и попытался отодрать меня от маминой ноги.

Тогда я схватил за ногу папу. Сначала я орал «мамочка», а теперь «папочка».

У папы тоже глаза наполнились слезами.

«Тигрица», заведующая детским садом, сидела за письменным столом и спокойно пила чаи вприкуску из детской кружки с цветочками.

— Ничего не выйдет, — сказала она. — Придётся звать Клаву Климкову.

— Клава Климкова! — сразу же послышалось за дверью.

— Климкова Клавочка! — прозвучало где-то за окном, в которое заглядывали ветки каштана с пожелтевшими листьями. — Иди сюда, Клава. Тут опять один мальчик плачет.

Я уже начал хрипеть, когда дверь приоткрылась и в комнату заглянула девочка. Ей тоже было года четыре. Она смотрела на меня с любопытством из-за приоткрытой двери. Я примолк.

— Бегите! — сказала «тигрица» моим родителям.

— Но я не могу так… — начала было мама.

— Через десять минут заглянете через забор и успокоитесь, — ответила заведующая.

Папа уволок маму. Я завизжал.

Клава вошла в комнату. Она была красавица. Её большие чёрные глаза и длинные ресницы с той самой минуты снились мне всю жизнь.

— Чего ревёшь? — спросила меня Клава, и я мгновенно перестал плакать. — Пойдём во двор. Сейчас мы там будем жёлуди собирать.

— Зачем? — спросил я.

— Надо, — ответила Клава и взяла меня за руку. — Его как зовут? — деловито осведомилась она у «тигрицы», нахлобучивая на меня детсадовскую панаму.

— Серёжа, — с отвращением произнесла моё имя заведующая.

— Пошли, Серёжа, — сказала девочка.

И я пошёл за ней. Она вела меня за руку по длинному коридору. Вдоль его стен на полках стояло множество игрушек, сделанных из желудей и спичек. Лошадки, собачки, зайчики. Здесь были даже бусы из желудей, висевшие на гвоздях.

Игрушки мне очень понравились. Но больше всего мне нравилось идти с Клавой. Чтобы Клава поняла это, я стал раскачивать ту руку, за которую она меня держала. Я думал, что это ей доставит удовольствие. Но Клава посмотрела на меня осуждающе и отняла руку. Я хотел было опять заплакать, но сдержался.

Двор детского сада был очень большой. Площадка с разноцветными качалками, грибочками и ямой с песком, а за нею парк, похожий на дремучий лес. Я сразу заметил папу и маму, которые смотрели на нас с Клавой сквозь решётку забора.

— Скорее, а то опоздаем, — сказала Клава и побежала в сторону парка.

Я еле поспевал за нею. А по ту сторону забора бежали мои папа и мама.

— Коля Свиридов собрал уже пять желудей! — объявила воспитательница, оторвавшись от книги, которую она читала, сидя на пеньке. — Осталось десять минут. Кто через десять минут соберёт больше всех желудей, тот и будет победителем.

Я огляделся. По траве между деревьев ползали малыши. Многие из них ещё не умели считать и поэтому часто отрывали воспитательницу от книги.

— Елена Григорьевна, сколько у меня?

— Раз, два, три, четыре, — чётко выговаривала Елена Григорьевна, перебирая жёлуди на грязной ребячьей ладошке. — Видишь? Че-ты-ре! Повтори, сколько у тебя желудей?

Уже тогда я умел считать до десяти, но у меня не было ни одного жёлудя. А Клава, ползающая под развесистым дубом, показала мне три пальца. И вдруг я увидел сразу два жёлудя. Подобрав их, я помчался к Клаве.

— Возьми, — сказал я.

— Зачем? — удивилась Клава.

— Бери, не бойся, — настаивал я. — У тебя будет пять.

Но огромные Клавины глаза неожиданно сузились.

— Иди отсюда, — сказала она, — а то сейчас как дам вот этой корягой по голове!

Никакой логики в её поведении не было и в те далёкие времена.

Я полз по дну оврага с двумя несчастными желудями в кулаке, когда услышал мамины всхлипывания за решёткой забора.

— Рита, это глупо! — утешал маму папа.

— Он про нас забыл мгновенно. Как будто мы и не существовали вовсе, — не успокаивалась мама. — Павлик, мы ему теперь совсем не нужны. Он, наверное, нас не узнает, когда мы за ним придём.

— Пошли отсюда. Мне надоел этот обезьянник. На работу опаздываем.

— Подожди. Интересно же.

Продолжая всхлипывать, мама попыталась допрыгнуть до дубовой ветки, покачивающейся над тротуаром.

А папа зашептал сквозь решётку забора:

— Серёжа, Серёжа!

Я оглянулся. Папа пальцем показал на что-то желтевшее на краю оврага.

«Шёлудь!» — обрадовался я и уже собирался схватить его, но «жёлудь» зашуршал крыльями и улетел.

Маме к этому времени удалось сломать дубовую ветку, и она просунула её сквозь решётку забора. Желудей на ветке было видимо-невидимо.

— Ребята! — опять раздался громкий голос воспитательницы. — Запомните: для того чтобы совершить подвиг, к нему надо готовиться с самого раннего детства. Надо стремиться всегда и во всём быть первым. Осталось три минуты.

— Елена Григорьевна, Свиридов у меня три жёлудя отнял! — захныкал какой-то мальчишка.

— Коля, сейчас же отдай Куницыну его жёлуди.

— Елена Григорьевна, они не его. Мы их вместе нашли.

— Тогда разделите поровну.

— А как?

— Один пусть возьмёт Сева, другой — Коля.

— А третий?

— Всё! Время истекло. Начинаем подсчёт, — объявила воспитательница.

На вытоптанной полянке лежали кучками жёлуди. Возле каждой стояли мальчики и девочки. Елена Григорьевна уже хотела назвать победителем Колю Свиридова, когда я молча опустошил свою панаму. Что тут поднялось!

— Как тебя зовут, мальчик? — спросила воспитательница.

Я был так горд и счастлив, что не смог вымолвить ни слова.

— Его зовут Серёжа, — ответила за меня Клава.

А мама добавила из-за забора:

— Лавров.

Из леса мы шли парами. Конечно, я держал Клаву за руку.

Все завидовали мне хорошей белой завистью.

Коля Свиридов из-за этой белой зависти всё время старался наступить мне на пятки, а один раз даже лягнулся.

Клава обернулась и сказала Свиридову:

— Дурак! — И объяснила мне — Это он потому, что раньше я с ним ходила.

Клава начала раскачивать ту руку, за которую я её держал. Она знала, что доставит мне этим удовольствие.

Мои папа и мама, гордые и счастливые, сопровождали наш строй по другую сторону забора. Если честно признаться, я тоже был счастлив, как никогда в жизни. Ни раньше, ни позже. Нет, кое-какие радости ещё выпадали на мою долю, но всё это было уже не то.

 

Глава II

Когда мы с Серёжей учились в третьем классе, меня окончательно перестало интересовать то, о чём говорит на уроках учительница. Это сразу сказалось на отметках. Зато твист, который был тогда в моде, я танцевала лучше всех. Для него нужны чувство ритма и непринуждённость в движениях. Поэтому я решила развивать в себе именно эти качества.

Наш фирменный проигрыватель выдавал последнего Элвиса Прэсли, а я в передней перед зеркалом совершенствовала чувство ритма. Мама строчила на машинке в большой комнате. В белой косметической маске и чёрной косынке, прикрывавшей волосы, она напоминала знаменитого французского мима Марселя Марсо, которого недавно показывали по телевизору.

Мама тоже по временам поглядывала в зеркало трельяжа. У нас с ней много общего.

Стук швейной машинки плюс ударник ансамбля Прэсли кого угодно сбили бы с толку, но не меня. Когда пластинка кончилась, я некоторое время твистовала под швейную машинку. Потом мне это надоело, и я заскучала.

— Мам… что бы мне поделать, только бы не почитать?

— Переверни пластинку, — посоветовала мама, стараясь, чтобы ни один мускул не дрогнул на её лице.

Это был дельный совет, и я снова принялась развивать чувство ритма.

— Мам… скажи правду… я очень глупая, как считают некоторые?

— А как ты сама чувствуешь?

— Сама я этого не чувствую.

— Правильно делаешь, — сказала мама. — Плюнь на некоторых.

— На учительницу? Если б не Серёжка Лавров, я бы все три года в первом классе просидела.

— Не будь Серёжки, нашёлся бы другой, — сказала мама.

Это меня возмутило:

— Я ему клятву дала!

— В чём?

— В чём надо, — ответила я.

— Не сдержишь! — уверенно сказала мама.

— Нет, сдержу! — разозлилась я. — Два с половиной года сдерживала. Нас всё время рассадить хотели, а мы всё равно за одной партой сидим.

— Ты, Клава, неглупая девочка. У тебя просто другой ум. У твоих подруг один, а у тебя другой. Но их ума тебе не надо. Своим живи.

Это меня устроило.

Бумажными салфетками мама осторожно стала снимать косметическую маску. Я затаила дыхание. Потом мама сняла косынку и тряхнула волосами. Тут я, как всегда, простила ей всё. У меня мама очень красивая.

— Вот я, например, всю жизнь своим умом жила и никогда об этом не жалела! — весело сказала мама и вместе со мной заплясала твист. У неё тоже очень хорошее чувство ритма и замечательная непринуждённость в движениях. — Главное, не надо никогда ни о чём жалеть! — ещё веселей сказала мама.

Мы так танцевали, что в серванте зазвенела хрустальная посуда. Затряслись на подставках мамины глиняные, гипсовые и бронзовые скульптуры — всякие бюсты, надгробья, фигурки танцующих балерин…

Моя мама скульптор, и на тех её работах, которые выставлялись, блестели медные пластинки: «В. С. Климкова. 1968 год».

— Меня Неонила Николаевна вчера из хора выгнала, — сообщила я маме, приседая в твисте почти до пола. У меня это здорово получалось. — Говорит, что слуха нет.

— Он у тебя внутренний. А главное в жизни чувство ритма. И этого у тебя никто не отнимет.

— По арифметике за контрольную двойка! — Стараясь перекричать Прэсли, подсовывала я маме новости, о которых лучше всего сообщать в подходящую минуту.

— А куда Серёжка смотрел?

— Он ногу на брусьях растянул. У него справка была.

— Значит, теперь исправишь, — бодро ответила мама. А когда Прэсли перестал надрываться, мама схватила меня на руки и начала целовать. Целовала, целовала, пока не заплакала.

— Что ты, мамочка? Не плачь, мамочка! — старалась я её успокоить.

Мама притихла, а потом посмотрела на меня, как будто в первый раз видит.

— Как это у тебя слуха нет? — спросила она. — В доме такой инструмент, а у неё, видите ли, нет слуха. И потащила меня к пианино.

Она стукнула по клавише и сказала:

— А ну, пой! А-а-а-а…

— А-а-а-а, — спела я.

— Не «а-а-а», а «а-а-а», — рассердилась мама.

Между её первым и вторым «а-а-а» разница была не так велика, чтобы из-за неё стоило поднимать шум.

— Чтобы у моей дочери не было музыкального слуха! — вознегодовала мама. — У меня — абсолютный. У отца был превосходный… В кого ты уродилась?

— У меня внутренний, — оправдывалась я.

— Тебе слон на ухо наступил! А ну марш из дома, бездарь! Ко мне сейчас люди придут.

Слегка прихрамывая, Серёжа топтался вокруг покрытой снегом шелковицы.

— Замёрз? — опоздав минут на двадцать, сочувственно спросила я.

Серёжа отрицательно покачал головой и даже расстегнул свою болоньевую куртку, из кармана которой торчал вязаный шарф. Воротник его рубашки тоже был расстёгнут. Треугольник обнажившейся груди сразу стал того же цвета, что и Серёжины уши. Шапку он лихо вертел на пальце.

— Пошли? — спросила я, ковырнув меховым сапожком скрипучий сугроб.

— По-по-шли, — лязгнул зубами Серёжа.

— Как бы наша шелковица не погибла, — пожалела я дерево, а не Серёжу, потому что он бы мне этого не простил. — Мама говорит, что климат меняется из-за атомных испытаний…

Мы уже довольно далеко отошли от нашей шелковицы.

— Ерунда. Учёные подсчитали, что все атомные взрывы на земном шаре…

Он замолчал, заметив, что я сразу отключилась. Единственный Серёжкин недостаток — это слишком обширные знания.

— А к маме опять сегодня люди придут, — вздохнула я.

Он ответил не сразу.

— Ты должна её понять. Твоя мама одинокая женщина.

— Она говорит, что ей никто не нужен, кроме меня.

— Все они так говорят. А потом: «Серёженька, хочешь, чтобы у тебя был маленький братик?»

— Но ты же Шурика очень любишь.

— Теперь, когда никуда не денешься. А тогда они с моим мнением не посчитались.

Перед тем как открыть дверь своей квартиры, Серёжа надел шапку, шарф и застегнул куртку.

— Чтобы старики не паниковали, — объяснил он и вынул из-за пазухи бутылку с молоком. — Всё Шурику. Я теперь в доме последний человек.

Поставив свой портфель на кафельные плитки, я начала распутывать шарф, который Серёжа завязал на шее морским узлом. Серёжа сначала отбрыкивался, а потом притих. Он бы мог простоять так всю жизнь, если бы нам не надо было делать уроки.

Когда Серёжа открыл дверь, мы услыхали захлёбывающийся плач Шурика и радостный вопль тёти Риты:

— Молочко пришло! Не плачь, Шурик, не плачь, маленький, сейчас тебе мама кашку сварит…

— Видала? — сказал мне Серёжа.

Тётя Рита ворвалась в переднюю, схватила бутылку с молоком и, даже не кивнув мне, исчезла.

— Вот оно, молочко, — снова донеслось до нас.

От этого известия Шурик стал захлёбываться ещё больше.

В переднюю вошёл дядя Паша.

— Не обращайте внимания на ненормальную! — сказал он, а потом, как всегда притворяясь грубияном, позвал жену:

— Ритка, давай сюда!

— Сейчас!

И уже с кастрюлькой тётя Рита появилась в передней.

— Ты посмотри, в чём этот нахал разгуливает в двадцатиградусный мороз! Помог бы даме раздеться, недотёпа! — прикрикнул на Серёжу отец и ловко стянул с меня шубку.

— Не все же такие умельцы, как ты! — съехидничала ревнивая тётя Рита. — Клава, откуда у тебя такая шубка?

— Мама сшила, — ответила я.

— Вот что настоящие женщины умеют! — воскликнул дядя Паша.

— Те, кто сидят дома, а я каждый день номерок вешаю… Клавочка, проследи за Серёжей, чтобы он пальто надевал, а то ещё схватит грипп и заразит Шурика, — попросила меня Серёжина мама.

— Хорошо, — пообещала я, и мы с Серёжей вошли из передней в комнату.

Шурик стоял в своей кровати, вцепившись ручками в сетку. Он гукал и пускал слюни. Увидев Серёжу, Шурик заулыбался во весь свой беззубый рот.

За спиной годовалого младенца на обоях чёрным фломастером были нарисованы голые красавицы с распущенными волосами. Ковбои с пистолетами в руках целились в тебя, с какой бы точки на них ни посмотреть. Бенгальские тигры показывали свои страшные клыки. Тянулись к звёздам небоскрёбы. Люстра в этой комнате, сооружённая из винных бутылок с обрезанными донышками, мне очень нравилась. Вообще Серёжина квартира, так отличавшаяся от нашей, казалась мне куда привлекательней. Я ему так и сказала:

— Твои всё-таки смыслят.

— Сейчас все технари бесятся, — ответил Серёжа снисходительно. — Физики шутят.

На туалете тёти Риты я увидела лупоглазую пластмассовую матрёшку с музыкой. Они тогда были в моде, а теперь их все повыбрасывали — дурной тон.

— Какая прелесть! — сказала я.

— Нравится? Возьми. Мама себе другую достанет. Для неё это не проблема.

— Прелесть, — повторила я, засовывая матрёшку в портфель.

Мы подошли к Серёжиному столу.

— Уроки я уже, как всегда, сделал, — сказал он, раскрывая тетради. — Давай переписывай своим почерком. Устные расскажу завтра по дороге в школу, чтобы за ночь не выветрилось. — И он стал перегукиваться с Шуриком.

— Тут у тебя какие-то скобки непонятные… — заметила я.

— А ты не вникай, — посоветовал Серёжа.

Не вникая, я переписывала примеры своим почерком, когда в комнату вошли дядя Паша и тётя Рита. У тёти Риты была в руках тарелка с манной кашей.

— Давай вечером вместе в кино сходим, — предложила Серёжина мама дяде Паше. — Может, это меня успокоит.

— Отвыкать, отвыкать надо от вредных привычек, — приближаясь к Шурикиной кровати, ответил Серёжин отец.

Шурик насторожился.

— На работе вместе, дома вместе, и в кино тоже вместе! Так можно дойти до того, что и рассказать друг другу нечего будет. Отсутствие в семье обмена информацией — кратчайший путь от свадьбы до развода.

Когда к Шурику приблизилась тётя Рита с тарелкой, он приготовился разреветься. Серёжка быстро подошёл к кроватке брата, и лицо Шурика засияло.

— Сейчас Шурик будет ам-ам, — воспользовавшись этим, сказала тётя Рита и попыталась всунуть ложку Шурику в рот.

Шурик тотчас же всё выплюнул.

— По науке, — сказал дядя Паша, — ты не должна говорить «ам-ам». Разговаривай с ним, как с равным.

— Но он же не жрёт ничего!

Тётя Рита опять попыталась всунуть ложку с манной кашей Шурику в рот. Шурик и на этот раз всё выплюнул.

— По науке, — сказал дядя Паша, — дети лучше всего едят в коллективе.

— А где я тебе сейчас коллектив возьму?

— А ну-ка дай тарелку!

Дядя Паша взял из рук жены тарелку с манной кашей и сказал:

— Серёжа, открой рот.

— Зачем?

— Ты будешь положительным примером, — объяснил наблюдательный и хитрый Серёжин папа.

— Но я не хочу манной каши!

— Открой рот, говорю!

Серёжа открыл рот и подавился манной кашей.

— Видал? — спросил гукающего Шурика дядя Паша. — Теперь ты открой рот, болван.

Как ни странно, Шурик открыл рот и не выплюнул манную кашу.

— Ещё ложечку! — торжествовал Серёжин папа; но Шурик больше рот не открывал.

— Сергей! — скомандовал дядя Паша.

Серёжа послушно открыл рот. После этого и у Шурика прошла вторая ложка.

— Ну? Говорит это тебе что-нибудь? — победоносно спросил жену Серёжин папа.

— А может, по науке у Шурика аппетит пропадает от всего этого? — тётя Рита кивнула на разрисованные обои с голыми красавицами. — Когда студентами были — казалось нормально, а когда дети пошли…

— Может быть, ты ещё предложишь купить телевизор? — зловещим шёпотом начал Серёжин папа, а потом он закричал — Я на всю жизнь студентом останусь, и дети мои будут такими же! Открой рот, Сергей! Как это ты с брусьев сверзился?

— Он не сверзился, он выполнял упражнение, которое никому не удавалось, — вступилась я за Серёжу. — И только при соскоке ногу подвернул…

— Опять отличиться захотел? — спросил Серёжу дядя Паша. — Когда-нибудь ты на этом свернёшь себе шею!

— Не свернёт, — возразила я. — А отличиться всем хочется. Пошли, Серёжа. Я уже всё сделала.

— Надень пальто, нахал! — крикнул нам вдогонку Серёжин папа.

Конечно, Серёжка пальто не надел, как я его ни уговаривала. После манной каши об этом не могло быть и речи. Он ковылял по улице, подставив голую грудь встречному ветру, как Амундсен к Северному полюсу. Я постаралась придать своим глазам восхищённое выражение, как будто он только что съел не три ложки манной каши, а последний сухарь и ремень от собачьей упряжки.

— У нас на очереди Неонила, — сказал Серёжа. — Сегодня ты будешь петь в хоре.

Сохраняя достоинство, я подслушивала из-за пыльной кулисы, о чём говорят у пианино директор Дворца пионеров, Неонила Николаевна и Серёжа.

Весь хор уже выстроился на сцене. Директор был рассудителен.

— Видите ли, Неонила Николаевна, в том, что предлагает Серёжа Лавров, я не нахожу ничего дурного. Посмотрите глазами рядового зрителя, а не какого-нибудь сноба — кого вы в первый ряд поставили?

Я пробежала взглядом по первому ряду хора. Директор был абсолютно прав — всё какие-то пигалицы.

— Девочки в этом возрасте всегда несколько угловаты, — робко попыталась возразить Неонила. — А я отбираю по музыкальным способностям.

— Боже меня сохрани вмешиваться в ваши диезы и бемоли! Но возникает вопрос: что же, во всём нашем городе не нашлось ни одной пионерки, которая сочетала бы в себе всё необходимое? Отчётный концерт на носу, и к Серёжиному предложению стоит прислушаться. Пусть в первом ряду будет стоять хотя бы одна не угловатая девочка и только раскрывать рот. Мы всегда поручаем Клаве Климковой преподносить цветы почётным гостям. И сразу овация. Вы представьте: что, если бы, к примеру, телевизионные дикторы были похожими на вашу Тусю Ищенко? Да я первый выключил бы телевизор. Потому что я не какой-нибудь эстет — мне красивые нравятся.

Я посмотрела на Тусю. Это действительно была умора. Острый носик и тощие косички. Солистка называется. Довод насчёт телевизора показался Неониле убедительным, и она сказала:

— Будь по-вашему. Но как теперь Климкову вызвать?

— Она здесь, — обрадовался Серёжа. — Клава, иди сюда!

Сохраняя достоинство, я вышла из-за кулисы.

— Займи своё место, но только шевели губами, а не пой. Поняла? — распорядилась Неонила.

Девочки в первом ряду расступились, чтобы я заняла своё место. Но мне захотелось встать между Тусей и Серёжей, что я и сделала. Туся посмотрела на меня испуганно. Как-то вся сжалась. Я ей ободряюще улыбнулась.

Неонила ударила по клавишам и пошла эта нудятина: «В движенье мельник жизнь ведёт, в движенье…»

Директор, услышав нас, поморщился.

— Неонила Николаевна! — вмешался он. — А что у вас ещё в репертуаре? Мне кажется, это слегка устарело.

— Прекрасное никогда не стареет! — возмутилась Неонила, и лицо её покрылось пятнами.

Директор, тяжело вздохнув, вышел из зала.

«В движенье мельник жизнь ведёт, в движенье…» — запевали Серёжа и Туся. Я, скосив глаза, смотрела то на Тусю, то на Серёжу и синхронно открывала рот. Ничего трудного в этом нет. Серёжа делал вид, что ему такая допотопная тягомотина ужасно нравится. Даже лицо у него было какое-то вдохновенное. И Туся тоже старалась вовсю. Меня как будто между ними не было. Я вертела головой, шевелила губами, но чувствовала себя «третьей лишней». Наверное этот «мельник» соединил бы их, даже если Серёжка пел бы в Австралии, а Туська на Курильских островах.

Тач-тач, та-ам дари-да-там-там-тачч-тач… — ревели на отчётном концерте динамики, когда на сцене хореографическая группа старшеклассников исполняла ритмический танец под мелодию популярной в те времена песенки про соседа, который днём и ночью за стеной играет на трубе это своё неотвязное «тач-тач».

Длинноволосый руководитель хореографического кружка дёргался за кулисами в такт музыке. Номер имел исключительный успех. Зал был набит всякими шефами, почётными гостями и родителями, среди которых особенно выделялась моя мама, сидевшая рядом с тётей Ритой и дядей Пашей. Дядя Паша всё время смотрел на мою маму, а ревнивая тётя Рита на них обоих.

— Молодец, Володя, — похвалил за кулисами хореографа директор Дворца пионеров.

«В движенье мельник жизнь ведёт, в движенье…» — затянул наш хор. Я прилежно открывала рот, но даже это не помогло. В зале стоял равномерный гул. Потом гул стал усиливаться. Я заметила, что на глазах Неонилы выступили слёзы. Когда мы смолкли, раздались вежливые аплодисменты и занавес закрылся.

Опытный директор тут же закричал:

— Открыть занавес! — и вытолкнул на сцену Неонилу.

Старушке похлопали более сочувственно. Директор сунул мне в руки букет, чтобы я преподнесла его руководительнице хора. Когда я появилась на сцене с цветами в руках, разумеется, началась овация. А я ещё сделала книксен, как я умею. Дядя Паша и тётя Рита старались больше всех. Моя мама не хлопала, а смотрела на них, как я на Серёжкиного брата Шурика.

За кулисами Неонила сказала директору Дворца пионеров:

— Всё! Завтра подаю заявление об уходе. Пора на пенсию, Дмитрий Александрович, ничего не поделаешь.

Всё-таки я отец семейства. У меня два сына, и я отвечаю за их моральный облик. Серёжка спал, когда я обнаружил, что пропал мой барометр. И я сказал Рите:

— У нас в доме пропадают вещи. Где мой барометр?

У меня уже были кое-какие подозрения на этот счёт.

— Знаю, что пропадают. Цветные карандаши, которые ты привёз Серёжке из Болгарии, он подарил Клаве, как и всё остальное. Поговори с ним по-мужски.

— Нет, я поговорю с Клавиной мамой. Меня не пугает Серёжкина доброта. Страшнее, что девчонка может себе позволить принимать такие подарки от балбеса, который учится в третьем классе.

— Не делай глупостей, — испугалась Рита. — Ты нанесёшь детям душевную травму.

— Это на меня похоже? — возмутился я. — Будь уверена, я сделаю всё как надо.

В передней Вера Сергеевна предупредила:

— Вообще-то у меня люди.

— Я на минутку.

— Знакомьтесь, пожалуйста. Это…

— Мы знакомы, — сказал я, увидев, что «люди» не кто иной, как рыжий детина с бородой, которая однажды произвела на меня впечатление. — Я в вашем театре руководил переоборудованием электроцеха.

— Как же, как же! И откровенно заявили мне, художественному руководителю, что терпеть не можете современный театр. Наверное, вы любитель кинематографа?

— Кино разное бывает, — сказал я, уже сидя и выставив заплату на джинсах, потому что главреж был в костюме с иголочки.

— А какие же виды искусства вы предпочитаете?

— Балет, музыку. Там, где слов нет.

— Скульптуру и живопись тоже?

— Если в них нет слов.

— Как это понять?

— Очень просто, — сказал я. — Вот эта балерина, — я показал на одну из скульптур Веры Сергеевны, — прелесть, потому что молчит. Но вся — стремительность, экспрессия! А этот кузнец со средневековой кувалдой мне объясняет: «Смотрите, какой я трудолюбивый, я уже работаю в счёт будущего года». И на него глядеть неохота.

— Понятно, — ответил рыжий детина, — я вот тут уговариваю Веру Сергеевну к нам в театр главным художником.

— Ни за что! — воскликнула Клавина мама.

Главреж усмехнулся:

— Если бы всем ваятелям, Верочка, обитавшим когда-нибудь на нашей планете, удалось оставить после себя хоть один нетленный памятник, живым проходу не было бы. А я тебе предлагаю верный хлеб.

— Понимаю, что ты имеешь в виду. В последний раз закупочная комиссия приняла у меня всего одну работу. И то два года назад. Но это ещё ничего не значит.

— Скульптурой ты могла бы заниматься для себя. Тебе этого никто не запрещает.

— Я тоже дома все обои фломастером разрисовал, — удалось и мне вставить слово.

— Терпеть не могу самодеятельности! — взвилась Вера Сергеевна. — Если выяснится, что я бездарь, — брошу скульптуру. Навсегда!

— А как вы это выясните? — поинтересовался я. — С помощью закупочной комиссии?

— Хотя бы! — стояла на своём Вера Сергеевна. — Мой девиз: «Всё или ничего!» Я из-за этого с мужем разошлась.

— Он участвовал в самодеятельности или у него был другой девиз? — съязвил я.

— Вы хотели поговорить со мной о Клаве? — холодно спросила меня Вера Сергеевна. — Она спит. Из пушки стреляй — не разбудишь. Так что можете говорить свободно. — И Вера Сергеевна кивнула в сторону дивана, на котором спала Клава.

Прежде всего я увидел свой барометр. Он красовался над диваном. На тумбочке лежала коробка с цветными карандашами, которые я привёз из Болгарии. Пластмассовая матрёшка с музыкой смотрела на меня укоризненно. Я узнал точилку для карандашей с приделанным к ней серебристым «паккардом». И даже восьмикратную лупу, которую недавно никак не мог отыскать.

Клава, спавшая в окружении всех этих сокровищ, показалась мне такой трогательной, что я всем сердцем понял Серёжку. Её мама — немыслимая красавица — смотрела на меня такими же глазами, как у Клавы. Господи, да что там барометр, всё на свете я бы отдал, чтобы иметь право смотреть в эти, чёрт возьми, один раз в жизни встречающиеся глаза!

Я молчал. Ослепительные глаза смотрели на меня.

— Видите ли, — начал я, когда молчать стало уже невозможно, — мне иногда кажется, что мой сын отнимает у Клавы слишком много времени. Сейчас в школе такая нагрузка…

— Да. Я бы ни за что не выдержала, — согласилась Вера Сергеевна. — Но вы не беспокойтесь, Павел Афанасьевич, Клава девочка с характером. Я уверена в ней больше, чем в себе…

На другое утро мы с Ритой стояли у окна. Наш дом многоэтажный, и шелковица, у которой топтался Серёжка, была хорошо видна. Опять не надел пальто, нахал! Я обнял Риту, и мы затаив дыхание ждали, когда к Серёжке подойдёт Клава. Наконец она появилась и протянула Серёже руку. Они пошли, как всегда покачивая сцепленными руками. Начиналась метель, и через секунду две фигурки исчезли в ней.

Рита сказала:

— Бедные дети. Их рабочий день начинается раньше нашего.

Я сейчас очень любил свою жену. Не надо мне никаких других глаз.

— Рит, а может, правда сменим обои и люстру купим нормальную? На кой нам эта самодеятельность?

— Ни за что! — возмутилась Рита. — Мне так нравятся твои рисунки. У нас замечательная люстра. Помнишь, как мы её вешали?

 

Глава III

Наша шелковица не погибла.

В ту весну, когда мы заканчивали девятый класс, я ждал Клаву под густой кроной, какие бывают только у старых, повидавших виды шелковиц.

Смотрю, вместо Клавы подходит Туся Ищенко. Как ни странно, в шестнадцать лет она расцвела прелестно, неподражаемо, но, к счастью, ей самой пока что это было неизвестно.

Особенно меня возмущала Туськина походка. Не такая, как у Клавы, слегка вызывающая, а эдакая скромная: топ-топ-топ. И туфли всегда каблучок к каблучку. Так и хочется проверить — такая ли уж ты скромница.

— Здравствуй, Лавров, — говорит Туська.

— Здравствуй, Ищенко Туся! — отвечаю я.

— Всё-таки ждёшь Клаву?

— Всё-таки жду. А ты думала, мы можем когда-нибудь поссориться?

— Никто этого не думал. Всем понятно, что показуха. Ушли в подполье?

— Иначе не проживёшь в этом безумном, безумном мире. Учителя заедаются. Клавина мама меня чуть с лестницы не спустила. Горе нам!

— А между прочим, Клава не придёт. Зря ждёшь. У неё ангина. Плюс тридцать восемь и два по Цельсию. Она велела тебе стремглав бежать к ней, пока её мама в театре.

— И давно ты у Клавы на посылках?

— Ты не наблюдательный человек, Лавров. При всех твоих выдающихся способностях. Нас с Клавой объединили общие интересы.

— Какие?

— Любовь к тебе!

— Это, между прочим, я засёк ещё в седьмом классе, — объявил я нахально. — Но Клава, знаешь ли, не такая девочка…

— Беги, а то её мама из театра придёт, — перебила меня Туся. — И больше не води Клаву в кафе «Лира». Там гнездятся вирусы. Швыряй свои миллионы в другом месте…

…Клава лежала под простынёй с кружевами пунцовая, как вишня. Халат у неё тоже был со всякими штучками.

— Тридцать восемь и два? — спросил я.

— Не знаю, сколько сейчас, может, и больше. Надо измерить. Ты не видишь, где градусник?

Я огляделся. В этой комнате многое переменилось. Исчезли все скульптуры Веры Сергеевны. Вместо них повсюду висели дамские халаты, точно такие как на Клаве. Но папин барометр по-прежнему поблёскивал над диваном. Градусник я нашёл на тумбочке среди лекарств.

— Вот он, — я протянул Клаве градусник, но Клава его не взяла.

— Холодный небось… — сказала она поёживаясь и закинула руки за голову.

— Градусники всегда холодные, — сказал я почти шёпотом, потому что Клава как-то странно улыбалась.

— Поставь мне градусник, — сказала она.

— Как? — спросил я.

— Ты что, не знаешь, как градусники ставят?

Я молчал именно потому, что знаю, как это делается.

— Знаю, — ответил я.

— Вот и поставь, — продолжая странно улыбаться, сказала Клава.

Она по-прежнему лежала закинув руки за голову.

Я наклонился над Клавой. Мои глаза сами собой закрылись. Клава хмыкнула. Тогда я открыл глаза и почувствовал, что они у меня стеклянные. А что увидишь стеклянными глазами? Я отвернул какую-то штучку и сунул градусник наугад. Клава, взвизгнув, прижала его рукой. Значит, градусник оказался там, где надо.

— Всё в порядке? — спросил я.

Клава опять посмотрела на меня странно.

— Тебе хочется сейчас меня поцеловать? — спросила она.

— А что? — ответил я вопросом на вопрос.

— Мне интересно, — сказала Клава.

— В общем, да.

— Но у меня ангина. Ты мог бы заразиться.

— У меня гланды вырезали.

— Всё равно — ангина знаешь какие осложнения даёт? Но если не хочешь…

— Как тебе сказать… Это тебя интересует в принципе?

— В принципе.

— В принципе — очень!

— Так бы сразу и сказал!

— А то ты не знала.

— Вообще-то это многим мальчишкам из нашего класса хочется. И из параллельного тоже.

— Откуда тебе известно?

— По глазам вижу. Но ты имеешь на это право больше других. Если не боишься ангины, можешь это сделать. Только скорее, а то сейчас мама придёт. Куртку сними. Ты в ней чёрт знает где мотался, а у меня слабая сопротивляемость организма.

— А если мама войдёт?

— Закрой дверь на задвижку.

Я повесил куртку на спинку стула, побежал в переднюю и уладил дело с задвижкой. Правда, по дороге чуть не сшиб высокую стопку замысловатых абажуров, рядом с которыми валялись ещё не обшитые проволочные каркасы.

— А ты вынь градусник, — предложил я Клаве.

— Он не мешает.

— Мешает, — тянул я время.

— Не мешает, — повторила Клава и отдала мне градусник.

— Клава! — сказал я, задохнувшись.

— Что? — спросила Клава.

— Вот что! — сказал я, подумав, что с этими словами сейчас поцелую Клаву и всё уже будет позади. Но когда я почувствовал её горячие губы (плюс тридцать восемь и два по Цельсию), мне стало ясно, что оторваться от них я не смогу никогда.

Клава начала меня отталкивать:

— Всё! Уже всё, Серёжа. Всё!

Я сел на стул.

— Всё так всё, — сказал я.

— Теперь ты заболеешь ангиной.

— А давай ещё раз, чтобы наверняка!

— Нет.

— Почему?

— Я сказала «нет» — значит, нет!

— Давай я тебе поставлю градусник!

— Ещё чего захотел!

— Клава!

И тут мы услышали, как в передней щёлкнул замок. «Хорошо, что дверь на задвижке», — подумал я и быстро надел куртку. Посмотрев на Клаву, я увидел ужас в её глазах. Она присела на своём диване.

— Лежи, я открою, — сказал я.

— Не смей! — прошептала Клава.

— Почему? — спросил я.

Раздался звонок.

— Надо открыть, и всё, — настаивал я.

— Закрыла дверь на задвижку и спит, — донёсся голос Клавиной мамы с площадки. Очевидно, она объясняла ситуацию кому-то из проходивших соседей. — Теперь хоть из пушек стреляй, не разбудишь.

Вера Сергеевна трезвонила вовсю, а потом начала колошматить ногой в дверь.

Я подошёл к окну.

— Третий этаж, — тусклым голосом сказала Клава.

— Это было уже во всех анекдотах, — попытался сострить я.

— Дура я, дура. Надо было сразу дверь открыть, а теперь поздно… — простонала Клава.

Мне не захотелось ей напоминать, что именно это я и собирался сделать.

— Представляешь, что мама может подумать?

Неожиданно трезвон и стук прекратились.

— Посмотрю в глазок, — предложил я.

— А если она в это время смотрит в него с той стороны?

— Физики не знаешь — полезная наука, — сказал я и пошёл в переднюю.

Насколько глазок позволял увидеть лестничную площадку, она казалась пустой. Я сделал знак Клаве — путь свободен, попробую прорваться!

Осторожно, как вынимают взрыватель из мины, я отодвинул задвижку. За ней последовал замок.

Клавина мама с набитыми до отказа плетёными сумками в руках стояла на один лестничный пролёт ниже и смотрела в окно. Очевидно, услышав какой-то шум, она подняла голову. Деваться мне было некуда. Испариться я не мог и поэтому (сам не знаю, как мне это пришло в голову) потянулся рукой к звонку и нажал на кнопку.

— Клава больна и сейчас спит, — сказала Вера Сергеевна. — Как ты прокрался мимо меня?

— А я с четвёртого этажа. Мне Куницын сказал, что у Клавы ангина, и я решил её навестить, — услышал я свой громкий голос. Наверно, я инстинктивно говорил громко, так, чтобы Клава всё слышала. Потом я взял себя в руки.

— Надеюсь, вы не будете возражать, если я навещу болящую? В виде исключения?

Я начал трезвонить, как только что это делала Клавина мама.

Она поднялась ко мне по лестнице.

— Бесполезно, — сказала Вера Сергеевна усталым голосом.

— А вы ногой пробовали? — поинтересовался я.

Клавина мама кивнула.

И только я собрался применить этот способ, как дверь распахнулась. Я сразу спрятался за спину Веры Сергеевны.

— К тебе гость, — сказала Клавина мама. — Застегни халат. Проходи, Сергей. Только держись подальше от этой девчонки. Она где-то схватила фолликулярную… Зачем ты закрыла дверь на задвижку?

— Ты же сама меня ругаешь, когда я этого не делаю, — зевнув, сказала Клава, шмыгнула на диван и закуталась в простыню.

— Здравствуй, Клава, — сказал я.

— Привет, — как бы нехотя ответила Клава.

— Болеешь?

— Как видишь.

«Здорово играет равнодушие, — подумал я. — Молодец Клавка!»

— Может быть, помочь с экзаменами по старой памяти? Девятый класс всё-таки…

Вера Сергеевна насторожилась.

— Спасибо, не надо, — ответила Клава. — Мне Лаврик поможет.

— Какой ещё Лаврик? — вместо меня спросила Вера Сергеевна.

— Из параллельного, — не задумываясь, ответила Клава. — Ты его не знаешь.

Я-то знал этого Лаврика из параллельного. И подумал: «Играй, но не заигрывайся». Впрочем, о чём беспокоиться? Заурядная личность в очках.

— Видишь, Сергей, чем приходится заниматься, — сказала Вера Сергеевна, выгружая из плетёных сумок куски пёстрой материи и клубки кружев. Приглашали когда-то главным художником театра. Прозевала. Теперь заведую бутафорским цехом и рада. Правда, приходится подрабатывать. Кстати, спроси маму, не нужен ли ей такой халат.

— Спрошу, — пообещал я.

— Но ничего, я ещё своё возьму…

— Мама! — попыталась остановить Веру Сергеевну Клава.

— А что? — Из-за какой-то давней и тайной обиды голос Клавиной мамы зазвучал неожиданно резко. — Мои абажуры знаешь в каких квартирах? Ого-го-го! У зампреда горсовета — два! У всех ведущих артистов театра…

Вера Сергеевна внезапно замолчала. Клава отвернулась к стене.

— Я пойду, — сказал я Клаве. — До встречи в эфире!

— Спокойной ночи, малыши! — ответила Клава не оборачиваясь.

Мне не нравится, что все называют меня Тусей. Когда мы шли с Клавой в горсад на танцы, я её спросила:

— Тебе не кажется, что имя «Туся» звучит инфантильно?

— Кажется. От косичек я тебя избавила. С «Тусей» тоже пора кончать, — ответила Клава.

— А как?

— Откликайся только на Таню. Сможешь?

— Попробую. Он здесь живёт, — я показала на парадное старого дома.

— Между прочим, и «Лаврик» не шедевр, — заметила Клава. — Не знаю, почему это имя выскочило у меня в ту минуту. Может, оттого, что ты его так разрекламировала. На вид он ничего особенного.

Я посмотрела на часы.

— Сейчас он выйдет. Я же тебе не про вид говорила, а про внутреннее содержание. Вообще-то он на танцы в горсад никогда не ходит. Но я намекнула, что у тебя возник интерес, и он согласился.

— Сразу? — спросила Клава.

— Сначала он сказал, что я вру.

— Догадливый. А почему же потом согласился?

— По-моему, ему стало интересно, зачем я это делаю.

Клава так пожала плечами, что я поняла: и она не знает зачем.

Мы думали, что Ларин выйдет из парадного старого дома, а он появился из-за угла соседнего переулка.

— Здравствуй, Туся! — сказал Лаврик, не глядя на Клаву. Он видел её тысячу раз, но теперь, когда я намекнула на то, что у Клавы возник интерес, бедняга не мог смотреть на неё. Как будто бы до сих пор от Клавиного нестерпимого блеска глаза Лаврика охраняло защитное стекло, как у электросварщиков, а теперь это стекло у него неожиданно отняли. Защитным стеклом была недосягаемость.

— Её зовут Татьяна, — изрекла Клава сонным голосом.

У неё было тоже довольно глупое положение. Наверное, так чувствовали себя когда-то невесты на смотринах. Приведут к тебе полузнакомого человека, а ты выкладывайся. Правда, Клава была в лучшем положении ввиду своей полной незаинтересованности в этом очкарике и потому что она слишком хорошо знала себе цену. Клаве хотелось как-нибудь побыстрее ликвидировать последствия моего неосторожного намёка на возникший интерес. И хотя я действовала по её просьбе, она сейчас почти засыпала, чтобы показать своё абсолютное равнодушие.

— А тебя — Клавдия? — спросил Лаврик, по-прежнему глядя на меня. — Тогда я — Лаврентий. Лучше — Лавр.

«Некоторая доля юмора у него всё-таки есть», — подумала я.

— Вы действительно решили вытащить меня на танцы? — продолжал Лавр, глядя на фонарный столб.

— Да, только по дороге прихватим Серёжку, — добавила Клава. — Он ждёт меня у входа в горсад.

По дороге мне очень интересно было наблюдать за Лавриком и Клавой. Ведь это не так просто — идти рядом и не видеть друг друга. Лаврику — из боязни ослепнуть, Клаве — для того, чтобы отнять у него все надежды. Как бы то ни было, но они уже были не безразличны друг другу. У них уже возникли отношения. И это сразу почувствовал Серёжка, когда увидел нашу троицу.

— Туська, твои штучки? — спросил он меня, кивнув на Клаву и Лаврика, которые по-прежнему смотрели в разные стороны. Клава — на звёзды, а Лаврик — на афишу Ростовского театра оперетты, гастролировавшего в нашем городе.

На «Туську» я не откликнулась. Пауза затянулась, и Серёжка совсем пал духом.

— Тусю зовут Татьяна, — сказал Лаврик.

— А тебя — Лаврик, — кривляясь, просюсюкал ничего не понимающий Серёжа, — мальчик из параллельного.

Он думал этим как-нибудь унизить невесть откуда появившегося парня, стоявшего рядом с его Клавой.

— Лучше — Лавр, — чтобы не остаться в долгу, заявил Лаврик нарочитым басом и поправил очки. Потом он протянул Серёже руку. Последовало мужское рукопожатие.

— Хорошо, Лавр. Топай за билетами, — предложил Серёжа, который постепенно приходил в себя. — У меня только два. Очередь — сам видишь. А мы с Клавой пошли.

Очередь к кассе танцплощадки была минут на сорок.

И тут произошло невероятное.

— Ничего, у меня четыре, — сказал Лаврик и вытащил из кармана билеты.

Клава сразу проснулась. Ещё бы, этот мальчик из параллельного проявил такую проницательность, которой могли бы позавидовать Бальзак, Мопассан и даже Трифонов, если бы они учились в нашей школе. Значит, вместо того чтобы топтаться у зеркала в поисках последних решающих штрихов, которые должны были бы сразить наповал двух ожидавших его девиц, Лаврик смотался за билетами. Потому-то он и возник из-за угла соседнего переулка, а не из своего парадного.

Он всё понимал и всех нас видел насквозь.

На Клаву это произвело сильнейшее впечатление, и с этой минуты она так прилипла к Серёже, что он мог бы ошалеть от счастья, если бы не предчувствовал, что в будущих событиях ему достанется роль оселка, на котором Клавка и Лаврик будут точить острия своих копий.

Не знаю как в других городах, но в нашем горсадовская танцплощадка охраняется, как космодром на мысе Кеннеди. Вокруг бродят дружинники с красными повязками и наряды милиции. Возле билетёрш минимум по два милиционера. Посетители медленно продвигаются между железными перилами к входу. Дружинники пристально вглядываются в их лица и по временам кое-кого вытаскивают из очереди. Тогда происходит разговор, знакомый как речетатив из надоевшей оперы:

— А что я сделал, а что я сделал? (Тенор фальцетом.)

— Сам знаешь! (Драматический баритон.)

— Ничего я не знаю. У меня билеты — значит, имею право! (Тенор в среднем регистре.)

— Знаешь! (Баритон на октаву ниже.)

Дальше возможны варианты как в тексте, так и в музыке, в зависимости от конкретных обстоятельств.

— А кто в прошлую субботу посредине площадки спать улёгся?

— Не я, товарищ дружинник, честное слово, не я! (Это во всех вариантах и обязательно фальшиво.)

— Опять в коляску захотел? (В оркестре кода.)

Когда мы на подступах к площадке увидели издали всё это плюс облепивших решётчатый забор безбилетников и тех, кого почему-либо не пустили в освещённый люминисцентными лампами рай, мимо нас прошёл какой-то суперпижон.

В южных городах моды от нагревания расширяются.

— У него вырубоны до лопаток, — сказала Клава про удаляющийся пиджак.

— Вот именно, — прицепился к этому Лаврик, — весь вопрос в том, хотим ли мы себя показать, или у нас естественное желание подвигаться в современных ритмах. Я лично был бы удовлетворён этой скромной аллейкой.

— А комары? — спросила Клава.

— Их на свету больше. Татьяна, давай попробуем.

Мы попробовали, а Клава и Серёжа смотрели.

— Урну не сшибите, — сказал Серёжа мрачно.

Мы метнулись от урны.

— По газонам не ходить, — продолжал издеваться Сергей.

Мы метнулись от газона.

— Попробуем? — предложила Сергею Клава.

Они попробовали и по закону подлости сразу сбили урну. Минуты две мы хохотали. Потом оркестр на танцплощадке заиграл танго, и его нельзя было пропустить.

Превосходная мысль всё-таки блеснула у Лаврика — удовлетвориться этой скромной аллейкой. Две свободно танцующие пары, а не шпроты в банке, как на танцплощадке. Наверно, на нас и со стороны приятно посмотреть — вон уже какие-то тёмные фигуры останавливаются.

— Ты давно дружишь с этой… как её… — начал прикидываться Лаврик.

— Ладно, Лавр… ты после сегодняшнего вечера её имя во сне повторять будешь.

— А может быть, твоё?

— Не стоит.

— Почему?

— Есть причина. Тебе нравится Серёжа? — Я сказала это так, чтобы он понял причину.

— Я испытываю к нему уважение. Неизменный победитель всех математических олимпиад, чемпион школы по шахматам.

— Разве в этом дело?

— Кое о чём свидетельствует.

— Ты ни в каких соревнованиях не участвовал, а с Талем вничью сыграл. Можно, я тебе на судьбу пожалуюсь — очень танго красивое.

— Валяй.

— Мне не надо было тебя сюда звать. Не надо дружить с Клавой. Не надо делать всё, что я делаю и не могу не делать.

— Понятно.

— Ещё бы. Ты догадливый. Четыре билета купил.

— Уравнение без неизвестных, — усмехнулся Лаврик.

Я оглянулась по сторонам. В нашей скромной аллее уже танцевало несколько пар. Танго кончилось, и все захлопали, как на танцплощадке. Мы с Лавриком сели на скамейку, а рядом Клава и Сергей.

Сергей сломал нам по ветке, и мы с Клавой хлестали себя по ногам — очень лютовали комары.

Как Клава старалась показать, что Серёжка для неё всё на свете! То и дело заботливо хлопала его по лбу, по щекам и громко смеялась. А он мрачно молчал. Бедный Серёжка!

Вдруг заиграли что-то быстрое, и мы увидели, что наша аллейка превратилась в танцплощадку.

— Здорово кто-то придумал, — сказал один из танцующих. — Здесь в сто раз лучше, чем там.

— Человечество не так консервативно, как это иногда кажется, — молвил Лавр.

— Но кто-то первый должен указать путь, — сказала я.

К Клаве начали подходить мальчики:

— Разрешите?

— Простите, я устала.

— Разрешите?

— Спасибо, я не танцую.

Наконец-то и ко мне кто-то подошёл. Не разглядел в темноте, кого приглашает.

— Пошли! — сказал он.

Оказалось, просто выпивший.

— Она устала, — ответил за меня Лаврик.

А я рискнула. Пусть втроём помучаются.

— С удовольствием, — сказала я и встала; парень нетвёрдой походкой поплёлся за мной.

Туська ушла, и мы остались втроём: я, Клава и этот Лавр.

Клава убила у меня на щеке очередного комара и засмеялась. Я обернулся к Лавру. Он неотрывно смотрел на Туську, как рыболов на поплавок, в любую секунду готовый выдернуть леску, как только поплавок начнёт дёргаться или тонуть.

— Ты что за неё так боишься? — спросил я. — Туська…

— Татьяна, — поправил меня Лавр.

— В общем, за неё не надо бояться, она, если что…

— Терпеть не могу пьяных, — опять перебил меня Лавр.

— Смотря каких, — неожиданно высказалась Клава с такими модуляциями в голосе, что можно было подумать, будто у неё абсолютный слух.

— Ты так думаешь? — не оборачиваясь, спросил этот рыбак.

— Я думаю как Серёжа, — кротко промяукала Клава.

На самом деле на моё мнение ей было уже наплевать.

Всё для Лаврика. Поэтому я сказал:

— У меня на этот счёт нет определённого мнения.

— Напрасно, — твёрдо сказал Лавр. — В нашем немолодом возрасте уже Пора иметь свои взгляды и вкусы.

Мы шли домой так: впереди я с Клавой, а сзади нас — Лавр с Таней. Клава взяла меня под руку, что она делала очень редко, только когда зимой было скользко, или летом, когда жали туфли.

— У тебя туфли жмут? — спросил я Клаву.

— Нет, а что?

— Удостоился, — и я слегка прижал её руку.

Она потянулась к моему уху и я услышал:

— Ты очень глупый.

Это тоже она сделала для того, кто шёл сзади.

Когда на перекрёстке Тане с Лавриком надо было сворачивать, мы остановились и помахали им руками.

Остальную дорогу между мной и Клавой дистанция была примерно с метр. Я пытался её сократить, но дистанция почему-то не сокращалась. Причём очень трудно было понять, как это Клаве удаётся. Она маневрировала так искусно, что невозможно было даже заподозрить умысел.

Возле парадного я попытался Клаву поцеловать. Девятый класс всё-таки. И кое-что между нами уже было. Но она отшатнулась.

— Почему? — спросил я.

— У меня нет ангины, — ответила Клава, и я услышал, как стучат её каблуки по ступенькам лестницы.

В этот вечер я пришёл домой раньше обычного; во-первых, потому, что Лаврику детское время показалось не детским, а во-вторых, потому что прощание с Клавой было короче, чем всегда.

Мама сидела в халате с кружевными штучками, сшитом для неё Верой Сергеевной, и смотрела телевизор. На голубом экране шла пальба из автоматов, взрывались роскошные автомобили и люди в модных костюмах гибли как мухи. Отец под настольной лампой с замысловатым абажуром из той стопки, которую я недавно чуть не сшиб в Клавиной комнате, пытался в альбоме для рисования запечатлеть мамины черты в момент наивысшего духовного подъёма.

Конечно, обои в нашей квартире уже менялись не раз, и теперь папины картины висели в аккуратно застеклённых рамках. Никаких ковбоев и голых красавиц. В основном пейзажи и мама во всех ракурсах. На одной из картин была изображена покрытая снегом шелковица и две фигурки мальчика и девочки, которые, взявшись за руки, уходили куда-то в непроницаемую мглу метели.

Я посмотрел на эту картину и чуть не разревелся.

— Рановато изволили, — сказал папа. — Что-нибудь случилось?

— Всё в полном порядке, — ответил я.

— А я уже было обрадовался, — сказал папа, не отрываясь от альбома.

— Чему?

— Подумал: наконец-то у тебя хоть что-то не в полном порядке. Ритуля, одну минуточку, не дёргайся. И чуточку подними подбородочек, — попросил маму папа, который давно уже перестал быть грубияном-студентом.

— Отстань ты со своим подбородком! Я смотрю телевизор. Может, это меня успокоит.

Как раз в это время на голубом экране какой-то тип вылез из окна на двадцатом этаже и ступил ногой на узенький карниз. Мама всё-таки подняла подбородок, и ей пришлось наблюдать за успокаивающей сценой слегка скосив глаза.

Я прошёл в нашу с Шуриком комнату.

— С Клавкой поссорился? — с ходу спросил меня Шурик.

— Нет.

— Врёшь. — Он помолчал немного, а потом изрёк: — Я бы на твоём месте её давно бросил.

Для первоклассника это было слишком.

— Что ты в этом понимаешь! — взвился я. — Когда её нет рядом, вот сейчас, например, я же не существую.

— А что ты делаешь? — спросил Шурик.

— Жду, когда я её увижу. Я только тогда и живу, когда она рядом. При ней. Возле неё. Хотя бы издалека её видеть и слышать. И чтобы она меня видела и слышала. Только в этом для меня смысл жизни. Ты этого не можешь понять! Без Клавы мне ничего не интересно. Если мне Нобелевскую премию будут давать, а Клавы при этом нет — всё! Отпадает!

— Скажешь: «Позовите Клаву»?

— Скажу.

— Силён! — сказал Шурик. — А из-за чего поссорились?

— Мы не поссорились. Просто появился какой-то Лаврик из параллельного.

— Это который с Талем ничью сделал?

— Далась вам эта ничья! Смотрите — как все про неё помнят! А вот это, вот это всё, — я начал тыкать пальцем в свои кубки, в свои грамоты и дипломы, — за так дают?

— Кубок — это кубок, а Таль — это Таль, — ответил Шурик. — Это из ряда вон выходящее.

Я разозлился:

— Будет вам из ряда вон! Клава упадёт!

— Не упадёт! — сказал Шурик.

— Поспорим? — предложил я.

— Не надо, — сказал Шурик. — А то ты сейчас заплачешь. Тебе без Клавки и торт не хочется? Я оставил.

— Какой?

— Шоколадный.

— Давай! — согласился я нехотя, а потом, когда жевал этот торт, дошёл до того, что спросил своего младшего брата-первоклассника, из за которого давился когда-то манной кашей: — Как ты думаешь, у меня есть свои вкусы и взгляды?

На чердаке Дворца пионеров было полутемно. Когда все члены «Клуба старшеклассников» с граблями, лопатами и мётлами шли к железной лесенке, чтобы выбраться на плоскую крышу, которую директор поручил нам привести в порядок, Серёжа начал канючить:

— Клава, а помнишь, как мы в пятом классе…

— Опять? Мне надоели твои «а помнишь»! Сколько можно?!

Чердак был забит всяким хламом. Поломанные параллельные брусья, спортивные маты с отодранными заплатами. Особенно грустно смотреть на старые транспаранты: «С новым годом!», «Да здравствует пионерское лето!» или, например, на огромный макет кукурузы с надписью «Чудесница». У меня и так было неважное настроение, а тут совсем испортилось.

— Да ты посмотри, что я нашёл! — сказал Сергей. — Это же твои крылья! Ты изображала бабочку-капустницу, помнишь? У нас была инсценировка про борьбу с сельхозвредителями — новая руководительница хора сочинила. Я там ещё пел: «А я старый сорняк, от меня скот дохнет всяк». А ты…

Я посмотрела — действительно мои крылья. Мама мне их здорово соорудила.

— Ну и что? — спросила я.

— Красиво, — сказал Сергей.

— Вообще чтобы я больше не слышала «А ты помнишь?». — Я зашвырнула свои крылья куда подальше. — Меня тошнит от этих слов. Понял?

— А ты не говори «опять», — ответил Сергей. — Меня как раз от этого слова в дрожь бросает.

Вот так мы с ним тогда поговорили.

На плоской крыше под ярким солнцем у меня настроение немного исправилось, и я включилась в работу. Мы с Туськой, то есть с Таней, сгребали прошлогодние и позапрошлогодние листья в кучи, а мальчишки подходили с носилками и куда-то эти листья уволакивали. Гул голосов, смех, визг — всё, как полагается в таких случаях. И вдруг — тишина. Смотрю на Таню. Она бледная как мел, и глаза в одну точку. Обернулась, и у самой душа в пятки ушла. Плоская крыша огорожена перилами из чугунных труб. И вот на одной из них Серёжа жмёт стойку. А Дворец пионеров четырёхэтажный. Все молчат, подойти боятся, как к лунатику. На фоне синего неба он ничего выглядел. Вообще-то на турнике для Серёжи это пустяк. Полная гарантия. Но тут — четвёртый этаж. Вижу, ноги пошли в сторону. Это значит, он хочет на одной руке остаться. А рука дрожит. На турнике у него такого не бывает. Но ноги чётко вместе. И тут откуда ни возьмись Лаврик. Схватил Серёжу за пояс и швырнул на позапрошлогодние листья. Сразу — гвалт. Серёжка поднимается. А Лаврик — бац ему грязной рукой по щеке! Наверно, из-за нервного напряжения. Для него всё это тоже небось непросто было.

Тишина.

— Что это ты, Лавр? — спрашивает Серёжка. — Щёку, между прочим, не вытер.

— Подстраховал, — отвечает Лаврик спокойным голосом. — На всякий случай.

— А к лицу грязными руками притрагиваться негигиенично. У тебя папа доктор, должен знать.

— Я папу пожалел. У него и так забот много. Представляешь, как обидно время тратить на тех, кто сам себя гробит.

— Ладно. Я всё-таки отниму у твоего папы полчасика. Девочки, подержите часы.

Мгновенно все девчонки, кроме Туси и меня, протянули руки.

Серёжка посмотрел на меня, усмехнулся и отдал свои часы первой попавшейся.

Лаврик снял очки.

Ни одна руки не протянула. Тогда я сделала благородный жест. Мне ведь на всех наплевать.

Но Лаврик мне очки не отдал, а положил их аккуратненько на кирпич. Я так и осталась с протянутой рукой как дура.

«Ну, я тебе припомню», — подумала я.

Серёжка принял боксёрскую стойку.

— Учти, — говорит Лаврик, — я с тобой драться не буду, — и стоит руки по швам.

— Смажу раз — никуда не денешься, — отвечает Сергей и уже начинает скакать вокруг Лаврика; тот не шелохнётся.

Сергей видит такое дело и эдак небрежно выдаёт прямой в челюсть. С поворотом корпуса.

Но не тут-то было. Неуловимый «нырок» — и челюсть Лаврика на сантиметр от Серёжкиного кулака.

Все засмеялись.

Вторая атака — тот же результат.

Опять смех.

— Ты почему со мной драться не хочешь? — спрашивает Сергей, чтобы не так смешно было: мол, если бы драка, может, я бы уже и попал куда надо.

Лаврик говорит:

— Потому что ты мне нравишься. Я тебя уважаю.

Серёжка опять вокруг Лаврика заскакал.

— Поэтому и ходишь в «Клуб старшеклассников»? Раньше я что-то тебя во Дворце не видел ни разу.

— Поэтому и хожу.

— Сейчас ты меня ещё больше зауважаешь, — сказал Сергей, сделал финт левой, а когда хотел ударить правой, наткнулся на кулак Лаврика и схватился за скулу.

— Прости, Серёжа, я нечаянно, — сказал Лаврик. — Рефлекс.

Серёжа сплюнул кровью и только хотел ещё раз броситься на Лаврика, как раздался голос директора Дворца пионеров:

— Что тут у вас происходит?

Заминка произошла небольшая. Мы ко всяким неожиданностям привыкли, а на такой случай проверенный способ есть.

— Лавров новые приёмы показывает! — зашумели девочки. — Давай, Серёжа, продемонстрируй Дмитрию Александровичу. — И у всех глаза ясные. Сколько ни вглядывайтесь, товарищ директор, ничего в них, кроме святой невинности, не найдёте!

Дмитрий Александрович долго вглядывался. А Серёжка за их спинами ещё раз плюнул кровью.

В комнате «Клуба старшеклассников», кроме макета бригантины, радиолы и портрета Маяковского, есть рояль.

Наша великолепная четвёрка (так нас теперь стали величать) задержалась после уборки крыши возле этого рояля. Казалось бы, разбежаться надо куда глаза глядят, но нет, что-то тянет друг к другу, требуется выяснить отношения. Я сижу клавиши перебираю, Клава смотрит на меня, облокотившись на крышку рояля, а Лаврик и Сергей у окна.

— Открой рот! — говорит Лаврик Сергею.

— Зачем? Я уже отплевался.

— Посмотрю, что там у тебя.

— Всё цело.

— Тебе трудно рот открыть?

— Пожалуйста. А-а! Нравится?

— Значит, это ты моей кровью плевался, — говорит Лаврик и показывает окровавленный кулак. — Надо рот закрытым держать. — И начал кулак заматывать платком.

— Лавр, ты почему на крыше мне очки не отдал? — спрашивает Клава, не оборачиваясь.

— Потому что ты друга предаёшь. — Это он как бы между прочим. Платком занят.

— Когда?

— Всю дорогу.

— А если он мне надоел?

Я даже клавиши перебирать перестала.

— А это, — говорит Лаврик, — называется подлостью.

— Я должна благородно скрывать? — спрашивает Клава.

— Слушай, Лавр! — начал вскипать Серёжка. — Ты Клаву не знаешь, а у нас свои счёты. Лучше не лезь, потому что опять получится глупость. Она такая стала после того, как познакомилась с тобой. Вот в чём дело.

— Вы оба для меня — пустое место, — говорит Клава.

— А нас уже стали называть «великолепной четвёркой», — мечтательно почти пропела я.

— Клава, насколько мне известно, женское имя, — говорит Лавр. — Так вот тебе его по ошибке дали.

— А кто же я по-твоему? — удивилась Клава.

— Серёжка из-за тебя на крыше дурака валял. Ты не слепая и всё понимала. Так? И если бы у тебя было женское начало…

— Я его об этом не просила, — перебила Лаврика Клава. — И вообще он мне всю жизнь подарки делал, а они мне оказались до лампочки.

— Лавр, перестань, я тебя прошу, — взмолился Сергей.

— Ладно. Разбирайтесь сами. Тоже мне Кармен нашлась!

Я тихонько, одним пальцем, куплеты тореадора выстукиваю, так, для смеха.

— Вот именно, — говорит Лавр, — «смелее в бой, чёрный глазок, и ждёт тебя любовь». Устарело.

— До чего же мне скучно с вами, — заявила Клава. — Скучные вы люди. Все! И наш «Клуб старшеклассников» под названием «Бригантина», и наша школа, и весь наш город, и…

— Весь мир, — добавил Лавр.

— Если хочешь, да… Таня, перестань барабанить, всё равно у меня слуха нет. Я не оценю.

— Ты же всю жизнь в хоре пела! — удивился Лавр.

— Я там рот открывала. По Серёжкиной милости. Он мне такой подарок сделал.

— Совсем-совсем нет слуха? — с какой-то внезапной жалостью спросил Клаву Лавр.

— Мама говорит, что у меня внутренний, но, по-моему, так не бывает.

— Иногда встречается, — ответил Лаврик. — Отсутствие координации между слухом и голосом. Таня, дай ей «ля» первой октавы. А ты, Клава, Отвернись от рояля.

Я нажала на клавишу и пальцами ограничила первую октаву. Это элементарно.

Клава мгновенно нашла «ля».

— Правильно! — обрадовался Лавр. — А теперь попробуем интервалы. Возьми-ка, Танечка, терцию.

Я взяла терцию.

Клава нашла её без всякого труда.

— Слушай, Таня, а может, она и септ-аккорд найдёт? Дай-ка я.

Лавр сел за рояль и взял септ-аккорд. Клава стояла спиной к роялю с закрытыми глазами. Она очень волновалась. А Серёжка так и остался у окна. О чём он тогда думал?

Клава нашла этот септ со второй попытки.

— У тебя абсолютный слух! — торжественно объявил Лавр. Он встал, и я снова стала перебирать клавиши.

Клава сразу погасла.

— Ну и что я с ним буду делать? Шубу сошью? Мне всё равно одна дорога: в манекенщицы или в стюардессы. В Большой театр не примут.

— Но человек без слуха, это… ну как тебе сказать… — Лаврик так разволновался, что даже слов не находил. — Ну, как если бы у тебя, например, не было чувства юмора.

— А я и в клоуны не собираюсь! — ответила Клава.

С Лавриком что-то случилось. Он горячился не в меру, и это было на него непохоже.

— Ты глупая девчонка. Во-первых, стюардесса с музыкальным слухом лучше, чем без. А во-вторых, среди людей, работающих в сфере обслуживания — официантов, лифтёров, швейцаров и т. д., — учёные однажды с помощью тестов обнаружили десяток-другой человек, обладавших исключительными математическими способностями. С ними стали заниматься по ускоренной программе, и теперь эти люди доктора наук, бакалавры и прочее.

— Со мной этого не произойдёт! — ответила Клава. — Говорят, что где-то производились опыты обучения во сне. Только на это я могла бы согласиться. Чтобы вечером заснуть, а утром проснуться с высшим образованием. Так что спокойной ночи, малыши.

И она пошла к двери.

— Подожди, Клава! — остановил её Сергей.

«Начинается!» — подумала я и заиграла «Спят усталые игрушки».

— Ты помнишь, как в седьмом классе…

— Опять! — заорала Клава.

— Я хотел сказать…

— Я ещё с детского сада знаю всё, что ты можешь мне сказать. Всё! Всё! Всё!

— Не знаешь, — сказал Сергей.

— Знаю! — крикнула Клава.

— Если ты сейчас уйдёшь… вот так… ты меня больше никогда не увидишь.

— Нам пора, — сказал мне Лавр. — Теперь, кажется, мы здесь абсолютно лишние.

— Нет, — оборвал его Серёжа, — потому что и вы меня тоже не увидите. Никто, никогда меня больше не увидит.

Мне стало страшно. А Клава усмехнулась.

— Серёженька, мальчик, — сказала она, — если бы ты был способен на такой поступок, я пошла бы за тобой на край света. Но завтра утром ты придёшь в школу точно по звонку.

— «Завтра» для меня не будет, — сказал Сергей.

— Замолчите вы, идиоты! — не выдержал Лавр.

— Посмотрим, — сказала Клава. — Танька, вы с Лавриком свидетели. А я предупрежу остальных друзей и близких. До встречи в эфире!

И Клава ушла.

Положение у меня было аховое. Кончать все счёты с жизнью мне тогда ещё не хотелось, а я сгоряча дал слово при свидетелях, и теперь другого выхода не существовало.

Свидетели — Лаврик и Таня — бежали за мной по улице и уговаривали не лишать себя жизни, потому что она самое дорогое, что есть у человека.

Это я и без них знал.

Я им говорю:

— Ребята, отстаньте. Так мне и надо, потому что я ничтожество.

— Ты незаурядная личность, — ответил Лавр. — Сумей отнестись к Клаве как к несчастному случаю в твоей, в общем-то, счастливой судьбе.

— Не могу, — сказал я.

— И напрасно, — продолжал Лавр. — Человек должен быть выше случая. Этот Великий Слепой, как известно, иногда возносит бездарей, а гений, по его милости, может умереть под забором.

— Серёжа, скажи откровенно, о чём ты сейчас думаешь? — робко попросила сердобольная Таня. — Не уходи в себя.

У меня было странное состояние. Кроме всего прочего, я ещё повторял в уме обрывки каких-то фраз, невесть откуда бравшихся.

— «Я люблю тебя, жизнь, и надеюсь, что это взаимно», — брякнул я. — Мне уже стало легче, Таня! Так что отстаньте, ребятки…

А сам побежал, зная куда.

Таня и Лаврик тоже побежали. В городском саду мы промчались мимо аллейки, которую недавно наша «великолепная четвёрка» превратила в танцплощадку. Здесь висела табличка с надписью: «Танцевать в аллеях запрещается. За нарушение — штраф три рубля». Я не остановился. Меня интересовало другое. Осталась позади настоящая танцплощадка, пустовавшая в это время дня, теннисные корты, аттракционы. Парк начал редеть. Потом передо мной открылся пустырь. Лаврик понял, в чём дело, и оказался у обрыва, под которым текла мутная Кубань, раньше меня.

Мы молча стояли друг против друга. Подбежала запыхавшаяся Таня.

— Вот что, Серёжа, — серьёзно сказал Лаврик, — с бедой надо переспать ночь. Ты придёшь сюда завтра, и никто тебе не будет мешать.

Заметив, что один из выступов обрыва очерчивает тонкая трещина в мокрой глине, я перешагнул через неё и оказался на выступе. Ничего особенного не произошло. Лаврик, очевидно, трещины не заметил.

Ногой я сбросил с обрыва комок глины и не скоро услышал всплеск воды.

— А что изменится завтра? — спросил я у Лаврика.

Преодолевая отвращение к тому, что делаю, я обшаривала ящики стола своего старшего сына. Перелистала тетради, учебники, книги. Открыла шкаф и полезла в карманы его выходного костюма.

Когда вошёл Павлик и понял, чем я занимаюсь, мне стыдно было поднять на него глаза.

— Зачем это, Рита?

— Я боюсь за Серёжку.

— И что ты выяснила?

— В тетрадках по-прежнему только пятёрки.

— Привычка, — сказал Павлик.

— Но я чувствую — с ним что-то происходит. Ты о чём-нибудь догадываешься?

— Клава Климкова.

— Я всегда знала, что мы ещё наплачемся из-за этой девчонки!

— А что ещё ты знала?

— Многое, Павлик. Что одно время ты меня совсем разлюбил, а потом вдруг ни с того ни с сего стал такой внимательный, такой ласковый, как никогда в жизни. Я всё время боюсь, что это неспроста и скоро кончится. Хожу как царица, мне все завидуют, а в душе страх — может, самозванка?

— Ходи царицей, Рита! Коронованной! А ну покажи, как это у тебя получается.

— При тебе не могу. Это я на работе так. Со знакомыми, когда тебя нет.

— Но ты иногда мне уже царственно говоришь «отстань».

— Это я… пробую…

— Валяй дальше, Рита. Пробуй. Вот я твой знакомый… «Здравствуйте, Маргарита Петровна, вы сегодня очень хорошо выглядите».

В конце концов Павлик должен знать, какое впечатление я произвожу на других. Ладно, думаю, посмотри. И прошлась своей институтской походкой, которую совсем позабыла, с тех пор как Серёжка родился. А недавно почему-то вспомнила.

Павлик остолбенел.

— Рита, — кричит, — ты так на втором курсе ходила!

А я через плечо:

— Не выношу дежурных комплиментов.

— Вы во что играете? — вдруг раздался голос Шурика.

Он, оказывается, уже давно в дверях стоял. Ну, да ему не привыкать! Он за свою жизнь в нашем доме видел разные игры.

Шурик заметил кавардак в комнате и, не дожидаясь ответа, опять спросил:

— Серёжке шмон устроили? Да разве так ищут! — Взял со стола какой-то толщенный фломастер и вытащил из него туго скрученный листок бумаги. Развернул и показывает. А листок весь испещрён разноцветными надписями — синими, красными, зелёными и чёрными. Одна на другую не похожа. Та мельче, та крупнее. Там буквы с одним наклоном, тут с другим. А фраза повторяется одна и та же: «В моей смерти прошу винить Клаву К.».

— Тренировался, значит, — говорит Павлик. — Очень на него похоже.

— Какой ужас! — не выдержала я. — А ты спокоен. Сегодня же поговори с ним но-мужски. Если ещё не поздно.

— Ни в коем случае. Разве что он сам начнёт. Надо вырвать его из привычной обстановки. Сразу после экзаменов берём отпуск, Шурика в охапку — и все вместе к морю. Оно прекрасно зализывает раны.

— Но эти страшные слова, Павлик?

Я чуть не плакала, а он не очень волновался. Сказал, будто отрезал:

— По-настоящему страшные пишут один раз или совсем не пишут.

…— Таня, — сказал Лаврик, — я ухожу. С тобой Серёжка глупостей не наделает. Твоя задача — вселить в него уверенность в себе, и у тебя это получится лучше.

Мы втроём сидели в кафе «Лира» в городском саду.

— А есть у вас что-нибудь покрепче? — спросил Сергей проходившую мимо официантку. На нашем столике стояли бокалы с молочным коктейлем.

— У нас кафе, а не забегаловка, — ответила официантка, — только коньяк.

— Дайте… сто грамм!

Официантка внимательно посмотрела на нас. Лаврик и Сергей — рослые ребята. Оба в куртках, в которых чистили крышу. На школьников не похожи, скорее молодое пополнение рабочего класса, обмывающее первую получку. Я тоже на вид не девочка. Тем более в джинсах. Официантка кивнула и ушла.

— А ты пил когда-нибудь коньяк? — спросил Сергея Лаврик.

— Лизнул один раз, — признался Сергей.

— Ладно, возьми боржом и какой-нибудь бутерброд, чтобы в нём было масло. — И он положил на столик пятёрку.

— Обойдёмся, доктор, — сказал Серёжа.

— У меня тоже есть, — я заглянула в сумку.

— Не спивайтесь, — посоветовал Лаврик, не обратив внимания на наши слова. И ушёл не прощаясь.

— Ну, давай вселяй уверенность, — попросил меня Сергей.

— А как?

— Скажи что-нибудь о моих выдающихся личных качествах.

— Серёжа, мне сегодня всю ночь не спать, — пожаловалась я.

— Это почему же?

— У меня мама в больнице. Сиделок не хватает, вот я и дежурю через день.

Серёжка как будто очнулся после жутковато-сладкого фантастического сна, когда спишь и знаешь, что это сон.

— А папа?

— У меня папы нет.

— А ещё кто-нибудь?

— Сестрёнка. Ей три года, она у бабушки.

— Значит, ты сейчас одна живёшь?

— Одна.

— Давно?

— С полгода.

Тут принесли коньяк. Про масло и боржом Серёжка не вспомнил. А зря.

— Мне не наливай, — попросила я. Он налил себе все сто граммов.

— Клопами пахнет! — сказал Серёжа с опаской.

— А ты только лизни.

— Нет, я выпью… потом. Слушай, а почему я ничего об этом не знал? Ты всегда такая весёлая…

— Ты не спрашивал. Потом, в школе я об этом специально забываю. Ведь никому в сущности нет дела.

— Я выпью?

— Половину.

— А Клава знала?

— Она тоже не спрашивала.

— А кто знал?

— Лаврик. Он через отца устроил мне дежурство. Такие глаза я у Серёжки видела впервые в жизни.

Поэтому и сказала то, о чём никогда не забываю:

— Моя мама умрёт, Серёжа… Серёжа помолчал, а потом спросил:

— Я выпью?

— Половину.

— Слушай, Танька, как же это мы умудряемся так жить?

— А как? Нормально.

Серёжка взял да и опрокинул всю рюмку. Он задохнулся с непривычки. Но ничего, оклемался. Я ему дала хлебнуть из своего бокала молочного коктейля.

— Пойдём отсюда, — сказал он.

— Хорошо. Я тебя провожу. Только по-быстрому. Мне нельзя опаздывать.

— Нет, я́ тебя провожу, — сказал Сергей.

— А сможешь?

— Не говори глупостей.

По улице Сергей шёл как будто ни в одном глазу. Только говорил громко, а я больше помалкивала.

— Клавка небось сейчас хихикает…

— А может быть, плачет?

— Нет. И ты меня не утешай. Ты… знаешь, кто ты? Ты лучше нас всех. Такие раз в сто лет рождаются. Ведь ты же красавица, если приглядеться. У меня выхода нет, понимаешь? А то бы я… Зачем я этот коньяк пил? Слушай, Таня, мы все тебе в подмётки не годимся. Хочешь вселить в меня уверенность? Имеешь возможность!.. Это что, уже больница? Смотри, пять машин «Скорой помощи» наготове. Как будто все жители города каждую минуту загнуться могут. А почему ты думаешь, что твоя мама умрёт?

— Я знаю.

— Танька!

— Спокойно, Серёжа. Уже полгода я это знаю.

— Вот что, Таня. Хочешь, чтобы я сейчас пошёл домой и лёг спать?

— Хочу.

— Тогда поцелуй меня.

— Зачем?

— Мне надо.

— Пожалуйста, — сказала я и чмокнула Серёжку в щёку.

— Это не то, — сказал Сергей.

— Конечно, не то, — согласилась я.

— Но тебе не было противно? — спросил Серёжа.

— Нет, — ответила я, — нормально. А теперь сделай то, что обещал.

— Я сделаю. Но это только до утра. А завтра…

— Посмотрим, что будет завтра.

Я уже знала: до завтра с ним ничего не случится.

Когда я пришёл домой, отец не спал — видно, дожидался меня. Он сразу понял, что я делал в кафе «Лира».

— Герой, — сказал папа. — С радости или с горя?

— Какая разница?

— С горя чаще спиваются.

— Шутишь?

— Нет.

— Если бы ты знал…

— Я догадываюсь.

— Что мне делать? — спросил, я.

Отец подумал немного, а потом, как само собой разумеющееся, только что плечами не пожал:

— Страдать.

Это меня возмутило. Я понимаю — у Тани мама умирает, а тут все живы, здоровы. С какой стати?

— А я не умею!

Мне хотелось сказать это вызывающе, а получилось жалко.

— Чему же вас в школе учат? — ни к селу ни к городу спрашивает отец, как будто это имеет какое-то отношение.

— Ты что, издеваешься? — спрашиваю я.

А он:

— Анну Каренину проходили? Гамлета? Пушкина, а? Лермонтова? Чему они тебя научили?

Тут я понял, что он не издевается, а, наоборот, разозлился очень.

— Страдать он, видите ли, не умеет!

И вдруг отец продекламировал, у него это хорошо получается:

Не бывает любви несчастной. Может быть она Горькой, Трудной, Безответной И безрассудной, Может быть — Смертельно опасной, Но несчастной Любовь Не бывает, Даже если она Убивает. Тот, кто этого не усвоит, И несчастной любви не стоит!..

— Чьи это стихи?

— Одного хорошего поэта. Понял? Или ты будешь канючить, как в пошлых романсах: «Саша, ты помнишь наши встречи?», «Помнишь весенней порой»!..

— Папа! — закричал я. Ведь он этим «помнишь» попал в самую точку.

— Иди спать, — сказал отец.

Я хлопнул дверью.

Шурик тоже не спал. В комнате был такой идеальный порядок, что в другое время это бы меня насторожило. Но сейчас я ни о чём не догадался. Грохнулся не раздеваясь на кровать.

— У тебя шмон был, — доложил Шурик. — Я их сам на фломастер навёл.

— А тебе про него откуда известно?

— За кого ты меня принимаешь? — обиделся Шурик. — Я навёл, чтобы ты дурака не валял… Клавка знает?

— В том-то и дело. Мне теперь в школе показаться нельзя. Она завтра организует такую встречу… «Вот, смотрите, явилось привидение!»

— Папа не зря говорит: сначала сделай, а потом хвастай, — сказал Шурик.

Я и Таня ждали Серёжку у его парадного.

— Лаврик, — сказала Таня, — а может быть, Клава передумала? Может, она ничего никому не скажет и всё обойдётся?

— Может быть. Она, в сущности, не злая девчонка. Мечется, не знает, что с собой делать.

Мне очень хотелось, чтобы всё было именно так.

Серёжка вышел, увидел нас и как-то нелепо поднял портфель. То ли, чтобы нас не видеть, то ли, чтобы мы в его лицо посмотреть не могли.

— Уходите, — буркнул он в портфель.

— Спроси, как чувствовала себя ночью моя мама, — сказала Таня.

Серёжа опустил портфель.

— Как?

— Плохо. Я два раза вспрыскивала морфий.

— Пошли, — сказал я.

И Серёжа пошёл с нами.

У ворот школы стояла Клава со своими подружками. Увидев, что Серёжа не один, эта компания сначала растерялась. А потом они нестройно затянули траурный марш Шопена. Но мы шли как ни в чём не бывало. У Серёжки дрожали губы, но он сжимал челюсти так, что видно было, как желваки ходят. Мы с Таней делали вид, будто о чём-то непринуждённо разговариваем. Хор постепенно совсем разбрёлся: кто в лес, кто по дрова.

Когда мы поравнялись с Клавиной компанией, я думал, что Серёжка скиснет, но он поднял голову, и, как ни странно, я увидел улыбку на его дрожащих губах.

Мы вошли в школьные ворота, а Клавина компания молча смотрела нам вслед.

 

Глава IV

Море действительно зализывает раны. Я была счастлива в то лето. Мы с Павликом не уставали смотреть, как наши сыновья то просто барахтались в воде, то ныряли а у меня замирало сердце — когда вынырнут?

А то начинали неравные соревнования, в которых, конечно, неизменно побеждал Сергей, если специально не поддавался (Шурика поддавки приводили в бешенство).

Два загорелых ловких тела, два Маугли. Серёжины длинные волосы, когда он плыл под водой, были похожи на водоросли. Взмах руками — тело стремительно рвётся вперёд, волосы прилипли к голове, а потом замедление, и некоторое время они свободно шевелятся до нового взмаха. А костры под огромными звёздами возле двух разноцветных палаток! Наши Маугли пекли картошку в дополнение к трёхразовому питанию из столовой турбазы, куда мы взяли только курсовки, чтобы жить на свободе. А Серёжкины прыжки с двадцатиметровой вышки! Народ сбегался смотреть. Какие девчонки восторженно ахали! Сергей был сдержан и снисходителен.

А моя царская корона от всего этого сверкала так ослепительно, что Павлик начинал подшучивать. Но у меня уже страх пропал навсегда. Павлик теперь мой! Никуда не денется!

— Я убеждён, Риточка, что исполнение желаний, — сказал он мне однажды, когда наши Маугли заснули, — приносит счастье в зависимости от того, какие это были желания. Сейчас я абсолютно счастлив!

Он ворошил палкой светящиеся угольки затухающего костра.

— Желания помельче — счастье возможнее? Это ты хочешь сказать?

— Нет. На кой мне, например, три «мерседеса-бенц», одна вилла в Ницце, другая в Калифорнии!

— До того как мы купим тебе новый костюм, — сказала я, — и не мечтай о вилле в Ницце. Только со следующей получки.

— Я говорю о черновиках истории. Набело она, вероятно, создаст человека, которому покажется смешным любое дешёвое «первачество».

— Ты всегда был идеалистом, — вздохнула я.

— А наш Серёжка именно об это дремучее и споткнулся.

— Да он всё своё другим отдать готов, — возмутилась я, — а учился всегда на пятёрки! Благородная жажда знаний — это уже не черновик.

— К сожалению, Риточка, наш старший сын никогда не учился. Он всю жизнь только собирал жёлуди.

— Какие жёлуди?

— А те, которые мы ему подсунули в детском саду. Помнишь?

Я вспомнила и подумала: в огороде бузина, а в Киеве дядька. Но не знаю почему, мне вдруг очень захотелось сейчас же посмотреть на Серёжку. Откинула полог палатки и вижу — два Маугли спят в обнимку.

Придумывает Павлик бог знает что. Он всегда таким был, таким и останется.

Я вернулся в наш город совсем другим человеком. Переродился. Думаете, перед вами тот Серёжка Лавров, который когда-то до того дошёл, что из-за какой-то девчонки утопиться хотел? Ничего подобного. Перед вами загорелый малый с весёлым, интеллектуальным лицом и ему море по колено! Не хожу — танцую. Знакомая шелковица?

— Привет!

И — мимо! Нечего мне около неё задерживаться! Чистильщик сапог, похожий на роденовского «Мыслителя»? Ха-ха! Гении под забором не умирают! Настоящий талант всегда пробьётся! Ну что вы на меня уставились, парикмахерские красавицы? До чего же у всех у вас физиономии туповатые. Как у одной, не будем называть фамилию, моей знакомой, которую давно бы из школы вышибли, если бы не ваш покорный слуга. Аллейка в городском саду, танцплощадка, кафе «Лира», привет вам от Чёрного моря! Ну-ка, а где тот выступ с трещинкой? Шагнём через неё!

— Ура-а! Эге-ге-е!

Можно даже попрыгать на этом выступе. Осторожненько, а то не дай бог обвалится. Нет, всё в порядке! Хоть танцплощадку открывай — ничего не случится. Но главное, не переборщить. Надо учиться у Лаврика сдержанности. Зачем ходить пританцовывая? Можно подумать, будто я кому-то что-то доказываю. Пойдём домой спокойненько, деловитой походочкой. Туську бы встретить неплохо… То есть Таню. Разведать, как дела, кто уезжал, кто в городе оставался. Зайти к ней, что ли? А почему не зайти? Домишко у неё на окраине. Постучим в окошко. Тук-тук-тук!

— Здравствуйте. Таня дома?

Пожилая женщина с девчушкой на руках отвечает:

— На дежурстве она. Может, передать что?

— На каком дежурстве?

— В больнице.

— А-а-а! Вы, значит, её бабушка. А это Танина сестрёнка?

— Да.

— Похожа. А как Танина мама себя чувствует?

— Что?

— Сестричка на Таньку очень похожа. Как её зовут?

— Света.

— Здравствуй, Света. Ну-ка дай мне ручку… Вот так, молодец! Как твоя мама себя чувствует, Светочка? А? Ну скажи, скажи дяде…

— Померла её мама, — отвечает за Свету пожилая женщина.

Весёлому малому с интеллектуальным лицом стало жутко.

— Когда?

— Третья неделя пошла, как схоронили.

— А почему Таня дежурит в больнице?

— На работу поступила. Санитаркой.

— А школа?

— Какая теперь школа… — отвечает пожилая женщина весёлому и загорелому. (Провалиться бы дяде сквозь землю!) — Так что ей передать?

— Передайте, пожалуйста, что к ней Лавров приходил. Серёжей меня зовут.

— Клавкин хахаль?

Ну как на это отвечать?

— Бывший.

— Передам.

И окно закрыла. Светка мне ручкой машет, ей ещё всё нипочём.

Иду куда глаза глядят. Танька, если бы ты знала, как я тебе сейчас сочувствую… Я для тебя на всё готов, Таня! Но всё равно я весёлый и загорелый. Я должен быть таким, несмотря ни на что. Куда это я попал? Опять одноэтажный дом. Застеклённая терраса, сад… А на террасе пианино, а за пианино Неонила Николаевна.

— До, ми, соль, соль, ля, ля, соль, фа, фа, ми, ми, ре, ре, ми, до…

Сольфеджио — упражнение для развития слуха и читки нот. Настолько, чтобы это понять, у нас образования хватает. А поёт кто? Клава! А кто сидит за столом, покрытым старой клеёнкой, и смотрит на Клаву влюблёнными глазами? Лаврик!

— А теперь, — говорит Неонила Николаевна, — можно и спеть что-нибудь по-настоящему. Ты всегда так делай, а то упражнения могут отбить всякую любовь к музыке:

«В движенье мельник жизнь ведёт, в движенье…» — запела Клава так чисто, что мне сразу захотелось ей подпеть, как когда-то Тане Ищенко. Но Неонила Николаевна жестом предложила это Лаврику, что он и сделал с большой охотой.

Через минуту я поймал себя на том, что шевелю губами, как когда-то Клава в хоре Дворца пионеров. И верчу головой, глядя то на Лаврика, то на Клаву. Вот бы никогда не подумал, что я — не кто-нибудь, а именно я — могу оказаться в таком положении.

— Вот чем я должна была заниматься во Дворце пионеров, — говорит между тем Неонила. — Это же надо такую девочку упустить! А всё почему? Один за другим, один за другим отчётные концерты. А в чём отчитываться, когда ребёнку в глаза посмотреть не успеваешь? Молодец, Клавочка!

И Неонила запела вместе с Лавриком и Клавой, а я пошёл дальше бодрой походкой.

Мы теперь часто играем с отцом в шахматы. Он всегда проигрывает и злится. Сегодня ему почему-то везло. Он забрал мою ладью конём и спросил:

— Может быть, снять эту картинку?

Папа имел в виду пейзаж с заснеженной шелковицей.

— Пусть висит.

— Тогда играй внимательней.

В передней раздался звонок, и папа пошёл открывать дверь, потому что я был в цейтноте.

Он вернулся с Клавиной мамой. У неё в руках плетёная сумка. Ещё в передней отзвучали все обязательные «Здравствуйте, Павел Афанасьевич, как вы загорели», «Прошу, прошу, Вера Сергеевна», и теперь Клавина мама приступила к делу. Она вытащила из сумки отрез на платье.

— Передайте, пожалуйста, мои извинения Маргарите Петровне. Столько держала… Но я теперь не шью… Здравствуй, Серёжа.

— Здрасте.

— Я очень, очень виновата, но…

— Вы только нам не шьёте или вообще? — многозначительно спросил папа Клавину маму.

— Вообще. Можете себе представить, Клава не разрешает. Вытащила откуда-то мои старые скульптуры, расставила повсюду — и с ножом к горлу: «Это твоё дело!» — «Кому они нужны, Клавочка?» — «Мне, — говорит. — Я с ними с детства разговаривала».

— И вы послушались? — спросил папа.

— Взрослая дочь! — вздохнула Вера Сергеевна.

— Да, это вам не закупочная комиссия, — ответил папа, и я ничего не понял.

Дальше пошла полная абракадабра. Папа сказал:

— Ваш девиз «Всё или ничего!» в наши дни явно устарел. Оставим его картёжникам. Вот в искусстве, например, «ничего» неожиданно может стать «всем», а «всё» — оказаться «ничем». Сплошь и рядом.

Вера Сергеевна хотела что-то возразить, но, увидев папины картины, молча стала их разглядывать. Переходила от одной к другой, как на выставке.

— Самодеятельность? — робко спросил папа.

Вера Сергеевна не ответила. Я чувствовал, что папа здорово волнуется, и злился на него.

— Кто-нибудь это видел? — наконец-то раскрыла рот Клавина мама.

— Жена, дети, кое-кто из друзей… теперь вы.

— Только? И вас это удовлетворяет? — спросила Вера Сергеевна недоверчиво.

— Я ещё не знаю, как вы к этому отнеслись.

— Вы серьёзный художник.

— Тогда вполне.

— За что мне такая честь?

— Серёжа, может быть, подышишь воздухом? — предложил мне папа. — А впрочем, сиди.

Я остался.

— Видите ли, Вера Сергеевна… Случается, что после многих лет семейной жизни вдруг человек забывает, за что он когда-то полюбил свою жену. Да ещё если мелькнёт перед ним что-нибудь эдакое… мимолётно-опаляющее.

— Случается, — самоуверенно ответила многоопытная Клавина мама.

— Эти портреты помогли всё вспомнить.

Я очень обиделся за маму. Как он смеет, да ещё при мне!

— Подышу воздухом! — зло сказал я.

— Сиди! — остановил меня отец.

— Подавленные желания, — элегически начала Клавина мама, — одна из причин нервных стрессов.

— Я не уверен, что мои отдалённые предки не были людоедами, — ответил папа. — Хорошо бы мы с вами выглядели, если б из боязни стресса они не подавили кое-какие свои желания. Тогда бы я вами позавтракал.

Папа и Вера Сергеевна засмеялись.

— А как насчёт… мимолётно-опаляющего? — спросила Вера Сергеевна с Клавиными модуляциями в голосе.

— Не могут же все кинозрители мужского пола жениться на Софи Лорен или Бриджит Бардо. Своё мимолётно-опаляющее я причислил к ним.

Клавина мама помолчала, а потом сказала тихо:

— Ваша жена — самая счастливая женщина из всех, кого я знаю. Поверьте, я ей очень завидую.

И у меня пропала всякая злость. Может быть, я не всё понял в этом разговоре, но хорошо, что я его слышал.

Вера Сергеевна некоторое время смотрела на пейзаж с заснеженной шелковицей.

— Куда они идут, Павел Афанасьевич? Что вы хотели сказать вашей метелью?

…Мой черноморский загар продержался до той поры, когда старая шелковица вновь покрылась снегом. Всё складывалось как нельзя лучше, и я чувствовал, что с прошлым покончено раз и навсегда. Папа радовался, мама радовалась, и однажды, стоя под душем, я услышал, как папа сказал маме:

— Он получил хороший урок! Теперь сам выберется.

Я тёр мочалкой руку, загар оставался. Прекрасно!

Вот только бы суметь с Лавриком поговорить. Для окончательной проверки.

Когда Лаврик открыл мне дверь, я сразу спросил:

— Ты один?

— Один, один, не бойся. Извини, я по телефону договорю, а ты раздевайся.

Пока я разоблачался в докторской передней, до меня доносился голос Лаврика:

— Такой лейкоцитоз ничего не значит. Вам и папа сказал бы тоже самое. Роз нормальное, формула не сдвинута, живите и радуйтесь. А папе я всё передам. Будьте здоровы.

Книг в этой квартире было столько, что приткнуться некуда. Мы сидели как в библиотеке.

— Мне повезло в жизни — я сын врача, — говорил Лаврик. — У тебя сейчас переоценка ценностей, а меня с детства побрякушки не привлекали.

Раздался звонок в передней.

— Если это Клава… — вскочил я с дивана.

— Да сиди ты спокойно. Она сегодня не придёт.

— Сегодня? — переспросил я, потому что ничего не смог с собою поделать.

— Ну тебя к лешему, — сказал Лаврик и вышел в переднюю.

Раздался телефонный звонок.

— Видишь, телеграмма отцу, — Лаврик вошёл в комнату и взял трубку. — Квартира доктора Корнильева. Нет, это его сын. Если он велел по одной — значит, по одной… Хорошо, хорошо. Живите и радуйтесь — Он бросил трубку и заорал — Ну что ты смотришь на меня прошлогодними глазами! В чём я виноват?

— Ни в чём. Просто мне Клавы и в школе хватает. Её сногсшибательных успехов в среднем образовании. Ты насчёт переоценки говорил.

— Да. Ты можешь себе представить, что «Джоконда» или Венера Милосская могли быть созданы из одного только стремления утереть Кому-нибудь нос? Клава мне много о тебе рассказывала…

— Спасибо, — поблагодарил я учтиво Лаврика.

— И я подумал… — хотел продолжить он, но в передней опять раздался звонок.

— Третья телеграмма. Заметь — так каждый день, — сказал Лаврик и побежал открывать дверь.

Но это была не телеграмма. Это пришла Клава. Я услышал её голос и вскочил с дивана. Потом несколько секунд в передней стояла тишина, и наконец комната озарилась Клавиным присутствием. Лаврик вошёл за ней.

— Здравствуй, Серёжа, — сказала Клава.

— Здравствуй! — ответил я бодро.

В школе мы с ней не здоровались.

— Вы сидите в душной комнате, когда на дворе такая погода! Пошли гулять.

На этот раз прогулка выглядела так: я с Клавой шёл рядом, и дистанции между нами не было никакой; Лаврик отстал от нас метров на пятнадцать.

— Я хотела попросить у тебя прощения, Серёжа… — сказала Клава.

— За что?

— За всё. Я была очень дрянной девчонкой.

— Не надо, Клава. Я тоже был не сахар.

— Мне очень важно, чтобы ты простил меня. И не вспоминал обо мне плохо… — Она помолчала, а потом произнесла неуверенно — Понимаешь…

И снова умолкла.

— Что?

— Это трудно объяснить… У нас всё не так получилось. Мы оба не виноваты.

— В чём?

— Я хочу, чтобы ты понял… Ведь могло быть иначе… Ну, в общем… Ты всё время дарил мне… себя… а Лаврик… он…

— Что Лаврик?

— Подарил мне… меня. Понимаешь?

— Понимаю.

— Вот и хорошо, — обрадовалась Клава. — Ты простил меня, правда?

— Мне нечего тебя прощать. Ты же ни в чём не виновата.

— А Лаврик говорит, что очень.

— Много он понимает. А теперь иди к нему.

— Ты не хочешь с нами погулять немного?

— В другой раз, Клава.

— Но ты меня простил?

— За что? Так ведь можно до бесконечности!

Клава сказала тихо-тихо, не для того, кто шёл сзади, а для меня:

— За ангину, Серёжка. Я её никогда не забуду. Имей в виду.

— Иди к Лаврику.

— До свиданья, — сказала Клава, повернулась и пошла к своему Лаврику.

Лаврик остановился и ждал её. Клава притронулась пальцами к рукаву его куртки, но он сделал неуловимое движение, означавшее «не надо», и эта девчонка, чью железобетонную уверенность в себе я узнал ещё в детском саду, послушно пошла с Лавриком по переулку, соблюдая установленную им дистанцию в один метр. Они скрылись за поворотом и, вероятно, там Лаврик разрешил Клаве взять его под руку. Спорю на что угодно — всё было именно так.

Вот я и выдержал проверку. Да ещё какую.

— «Не бывает любви несчастной…» — сказал я заколоченным на зиму воротам горсада… — «Не бывает любви несчастной…» — я знал эту лазейку в заборе, но не мог вспомнить следующую строчку стихотворения.

— «Не бывает любви несчастной…» Вот склероз! — сказал я вслух.

Трещина вокруг знакомого выступа была такой же, как всегда. Я осторожно, одной ногой попробовал — как он, держится? Держится! Встал на него обеими ногами. Всё в порядке. А если подпрыгнуть? Осторожненько…

Не надо было этого делать.

Я просидела возле Серёжкиной кровати трое суток. Когда он впервые открыл глаза после операции, доктор Корнильев сказал мне очень банальную фразу:

— Таня, вы победили.

Весь обмотанный бинтами, Серёжка силился что-то сказать, но доктор жестом запретил ему говорить. А Серёжка всё равно шевелил губами.

— Скажи ему, чтобы сейчас же перестал! — приказал отец Лаврика.

Но я-то знаю Серёжку. Так он и послушается.

Я нагнулась к нему. И скорее догадалась, чем услышала:

— Таня, я случайно.

— Разобрала что-нибудь? — проворчал доктор.

— Он говорит, что случайно свалился с обрыва. Мы, знаете, всегда вместе на Кубань ходили. Там у нас одно место есть.

— А разве кто-нибудь говорит, что не случайно? — удивился Корнильев, который знал всё не хуже меня.

Серёжа, успокоившись, закрыл глаза.

— Вы трое суток не спали. Идите домой, Танечка. Теперь всё будет в порядке. А ты, Сергей, живи и радуйся!

Тут Серёжа опять открыл глаза. Теперь он не сводил их с доктора. И снова начал шевелить губами.

— Что, что, Серёженька? — я снова нагнулась к нему.

Доктор заволновался:

— Что он говорит?

Разобрать было трудно, но я опять догадалась.

— Хочу жить!

Корнильев быстро закивал головой.

— Это мы ему обеспечим. Пусть будет спокоен. Руки, ноги, печёнку, селезёнку — всё в нашей власти. Насчёт ума только пусть сам побеспокоится.

Серёжка на секунду прикрыл глаза: дескать, согласен, побеспокоюсь сам.

Корнильев сказал мне у двери:

— Вы должны выспаться, Таня.

— Неужели опять? — испугалась я.

Доктор кивнул.

…Серёжа лежал на операционном столе. Хирургическая сестра держала пальцы на его пульсе, а доктор Корнильев возился с Серёжиным коленом.

Я старалась не смотреть на белый экран, с которого Серёжа не спускал глаз, как будто ждал, что он станет прозрачным.

— Пульс? — спросил Корнильев.

— Уже сто двадцать, постепенно слабеет, — ответила сестра. — Ещё раз камфору?

— Не надо, — ответил доктор. — Таня, положите ему руку на лоб, как в прошлый раз.

Я сделала это. Серёжка перестал смотреть на экран и попытался мне улыбнуться. Ему было очень больно.

— Ну? — спросил доктор хирургическую сестру.

— Реже, — ответила она.

Серёжка взял мою руку и на секунду прижал к губам.

— Сейчас тебе будет не до игрушек, — предупредил Корнильев. От него ничего не ускользало.

И действительно, Серёжка впился пальцами в запястье моей руки, которую я держала на его лбу. Потом его пальцы стали судорожно сжимать мою руку от запястья к локтю, от локтя к запястью…

— Сто сорок! — сказала сестра.

— Ещё бы! — ответил доктор.

Когда санитары отвозили Серёжу в палату, я плелась за каталкой, едва переставляя ноги. Остановилась на минутку у окна и завернула рукав халата. Как я и думала, от запястья до локтя рука была вся в синяках. Я опустила рукав, но не застегнула.

В палате, когда санитары ушли, я дала Серёже таблетку, какую положено, а потом подняла рукав и показала ему синяки.

Он сделал испуганные глаза. Тогда, я, улыбаясь, погладила свои синяки, как будто они мне очень нравятся, и даже поцеловала один, другой. Мне показалось, что Серёжку это обрадовало. Во всяком случае, он успокоился и закрыл глаза. Такую я ему дала таблетку.

Я очень люблю своего старшего брата, несмотря на его отдельные недостатки. Меня пустили к нему в больницу, когда он уже лежал в общей палате. Никаких бинтов не было видно, только левая нога в гипсе и около кровати костыли. Лицо похудевшее, бледное.

— Да… вот ещё о чём я хотел тебя попросить, Шурик, — сказал мне Серёжа, когда мы уже обо всём переговорили. — Помнишь тот фломастер, толстый такой… у меня на столе?

— Ну?

— Листок, который в нём спрятан, сожги, как только придёшь домой. Первым делом, а то забудешь.

Я даже обиделся:

— Эту твою бумажку я давным-давно сжёг. За кого ты меня принимаешь?

Серёжка усмехнулся:

— Тогда всё. Отец тут свои сигареты оставил. Возьми. Меня очень огорчает, что папа опять закурил.

— Маму тоже. Говорит, он бросил, когда ты родился, чтобы в квартире не отравлять воздух… К Тане зайти?

— Не надо. Она ухаживает за тяжелобольными, а я выздоравливающий. Пойдём, я тебя провожу… Таня просто не хочет видеть меня.

Очень противно было смотреть на костыли. Серёжка с ними ловко управлялся, но всё равно противно.

Когда мы шли по коридору, с Серёжей здоровался каждый встречный: больные, сёстры и санитарки. Главное, как здоровались! Сразу было видно, что здесь его все любят.

— Здравствуй, Серёженька! — прощебетала какая-то сестричка, промелькнувшая со стерилизатором в руках.

— Привет, Зина!

— Гуляем? — поинтересовался огромный бритоголовый старикан, которого с помощью полотенец вели по коридору две дюжие санитарки.

— Пробуем, Фёдор Гаврилович, — ответил Сергей.

Бритоголовый как-то странно выбрасывал ноги и шлёпал ими по кафельному полу. Ничего себе прогулочка!

— Не подходи, Серёжка!

Двое выздоравливающих играли в шахматы, и это сказал один из них.

— Я сейчас сам его обштопаю.

— Конечно, — ответил Серёжа, мельком взглянув на доску, — если ладьями разменяетесь.

Другой выздоравливающий возмутился:

— Сергей, ты же слово дал!

— Ухожу, ухожу, Николай Петрович…

Из распахнутых дверей палаты навстречу нам выехал на «самоходном» кресле седой как лунь, но моложавого вида дядька.

— Лавров, — сказал дядька, — мне вчера сухой паёк жена принесла на целый взвод. Приходи. Это твой младший?

— Так точно, — ответил Сергей. — Шурик.

— Ещё и мой тёзка! Надо же отхватить двух таких парней! А у меня только дочки. Одним — всё, а другим — ничего.

У стеклянной двери на лестничную площадку Серёжка подтолкнул меня костылём. Пониже спины. А потом через стекло подмигнул. Я показал ему на лестницу, ведущую вверх: мол, пойти туда? Он отрицательно покачал головой. И показал: иди вниз! Я пошёл. А потом остановился. Постоял немного и начал подниматься вверх. За стеклянной дверью Серёжи не было, и я спокойно добрался до отделения для тяжелобольных. Открыв дверь с надписью «Посторонним вход воспрещён», я в конце пустынного коридора увидел Таню. Она сидела на больничном диванчике. А рядом с нею мой отец.

Он посмотрел на меня строго:

— В чём дело, Шура?

— Ты забыл у Серёжки сигареты.

— Мог бы отдать мне их внизу. Всё равно здесь курить нельзя.

— А вам очень хочется, Павел Афанасьевич? — спросила папу Таня.

— Очень.

— Пойдёмте.

Я — за ними.

— А ты куда?

— Ничего, там можно, — выручила меня Таня.

Она привела нас в какую-то лоджию. Здесь стояла высокая больничная каталка, никелированные баки, валялись эмалированные подносы.

Когда папа закурил, Таня попросила его:

— Можно и мне одну?

— Вы с ума сошли, Таня!

— Всё равно я потягиваю иногда.

— Грешите! — протянул ей отец сигареты.

— Ой, вон у вас какие! Нет, я тогда свою.

И она вытащила «Шипку», а у папы были «ВТ».

— До чего слаб человек! — сказал папа.

— Очень, — подтвердила Таня. — Но здесь трудно не закурить.

— Как на фронте, — сказал отец.

— Да. И быстро становится ясным, кто чего стоит. Кого тут не любят, для меня конченый человек.

— А Серёжку… — начал было я.

— Знаю, — перебила меня Таня. — У меня с информацией всё чётко.

— Тогда почему же ты…

— Вы, — поправил меня отец. — И не суйся не в свои дела.

Я выпалил одним махом то, что считал нужным сказать, ради чего и пришёл сюда.

— Он мне сказал, что любит Таню. Но что не имеет права, пока у него нет твёрдых взглядов и вкусов…

— Заткнись, — оборвал меня папа. — Этого ещё недоставало! Кстати, я за свою жизнь неоднократно менял и вкусы и взгляды. И ещё, наверно, придётся не раз…

— А что он ещё сказал? — спросила Таня, которой, наверное, не понравилось, что папа заткнул мне рот на самом интересном месте.

— Про взгляды?

— Нет, про… первое…

— Что без тебя жить не может.

— Без вас, — поправил меня отец.

— Врёт, — убеждённо сказала Таня.

Серёжу выписали из больницы. Опираясь на свою палку, он ковылял по всем этажам, чтобы найти меня. Но я спряталась в лоджии и дымила «Шипкой» до тех пор, пока не увидела, как Серёжа, Павел Афанасьевич, Маргарита Петровна и Шурик скрылись за машинами «Скорой помощи», как всегда стоявшими у больничных ворот.

В этот день я ходила с мокрыми глазами, и доктор Корнильев остановил меня:

— Таня, вы врач, вам нельзя нюни распускать. И тем более курить в укромных уголках, отравляя себя канцерогенными веществами.

Он пытался рассмешить меня.

— Я санитарка, — ответила я, — а санитаркам сам бог велел.

— Нет, вы прирождённый врачеватель, — упорствовал Корнильев. — Поступите через год в институт, и мы станем коллегами. А ваша музыка будет всегда с вами. Куда она денется?

Я тоже решила шутить:

— Но любимому делу надо посвящать себя целиком, отдавать ему всю жизнь!

— Враки, — перебил меня отец Лаврика, и мне показалось, что он сказал это серьёзно.

— Но все великие люди об этом писали.

— А по-моему, излишняя целеустремлённость иногда очень вредна. И для себя и для окружающих. Например, у Пушкина Сальери гораздо целеустремлённее Моцарта.

— Хорошо, — решила я сразить доктора. — Я стану профессиональной певицей, а моим хобби будет хирургия. В часы досуга сделаю вам резекцию желудка, если не спутаю его с чем-нибудь другим.

— Наповал! — развёл доктор руками. — Но учтите: всё это не так просто. В последнее время я больше предполагаю, чем утверждаю. В некоторых вопросах мы как дети, блуждающие в темноте.

— В густой метели, — сказала я.

— Или в тумане, — продолжал доктор. Ему ведь было всё равно.

— Как же быть? — спросила я.

Корнильев закончил разговор но своему обыкновению:

— Жить и радоваться!

При этом он пожал плечами, чего обычно не делал…

В один из первых весенних вечеров, возвращаясь после дежурства, я увидела возле своего дома Серёжу. Он был уже без палки. Я замедлила шаги, и Серёжа пошёл мне навстречу.

— Я люблю тебя, Таня! — сказал он.

— Так не бывает, — ответила я и, прошмыгнув мимо него, открыла калитку.

— Бывает, — сказал Серёжа.

Калитка захлопнулась за мной, и я крикнула:

— Ты всю жизнь будешь любить Клаву!

— Так не бывает! — услышала я его голос, в котором звучало отчаяние.

— Бывает! — крикнула я.

Мне тоже было несладко.

1976 г.