Бегство от мрачного экватора. Голоса старого моря

Льюис Норман

Голоса старого моря

Voices from the Old Sea

 

 

Предисловие

За те три года, что я пробыл на фронте, в Англии все изменилось неузнаваемо. Должно быть, в поисках минувшего я и попал в Испанию — страну, которую я в некотором роде знал лучше, чем свою собственную.

Испания стала мне второй родиной, и я не раз приезжал туда при малейшей возможности. Здесь-то, думалось мне, прошлое будут беречь, и никакое заморское поветрие не коснется страны, переживавшей внутреннюю трагедию. Мое предположение во многом подтвердилось. Я вернулся в Испанию, в которой еще можно было узнать страну Лорки, Альбениса и Де Фальи; все с той же вековечной тоской взирала она на свое прошлое, все так же была величественна, все те же древние пороки и добродетели видны были в ней.

После предварительной разведки я поселился — по причинам, ясно изложенным в этой книге, — в глухой рыбацкой деревушке Фароль. Врачи рекомендовали мне активный образ жизни, и я, выправив необходимые документы, подался в рыбаки — это занятие не только требовало затраты сил, по и давало возможность поближе познакомиться с людьми, чтившими и сохранявшими кое-какие обычаи своего кельто-иберийского прошлого.

К концу третьего лета стало ясно, что духовной и культурной изоляции страны приходит конец: деньги и плоды цивилизации как лютые враги наседают на нее с севера. В Испанию нахлынули туристы со всего света, и постепенно, с проникновением иностранцев страна потеряла свою самобытность; за десять лет образ жизни изменился больше, чем за предыдущие сто.

Теперь, когда минуло четверть века с того первого, памятного для меня лета среди честного рыбацкого люда.

Испания столь же далека от Лорки, как «Цыганский ромаисеро» от «Песни о моем Сиде» и Реконкисты.

 

Первое лето

 

Глава 1

Когда я прибыл в Фароль и снял комнату, хозяйка дала мне кошку. «Кормить ее не придется, — сказала она. — Словно и нет ее у вас. Будет себе в сарае спать и мышей вам ловить». В Фароле была тьма кошек, его так частенько и называли: Pueblo de los gatos — Кошачья деревня. Водилось их там несколько сотен, жили они где только можно — и в деревне, и в норах на ближайшем холме. Это была какая-то жуткая порода — костлявые, длинноногие, остромордые, с маленькими головами. Днем их было не видно, но с наступлением темноты они попадались на каждом шагу.

Дон Альберто, местный помещик, историк-дилетант, утверждал, что кошки жили здесь испокон веков, и, ссылаясь на свидетельства какого-то древнего путешественника, хитроумно доказал, что они состоят в дальнем родстве со священными кошками Древнего Египта. Когда об этом заходила речь, фарольские рыбаки крутили пальцем у виска и делали большие глаза, как бы говоря: чего он там еще такое выдумает?

По их версии, кошек завезли сюда в стародавние времена, чтобы грязи было поменьше: рыбу, прежде чем уложить в ящики и отправить, потрошат прямо на берегу, где всегда остается гора требухи, потрохов и прочих отбросов. Здешние истреблять кошек не решались, и вскоре их расплодилось бесчисленное множество. Они околачивались у лодок, охотились на ящериц, лягушек, подбирали все, что казалось им съедобным, ловили жирных мотыльков, порхавших летними вечерами вокруг олеандров; мотыльков этих они цапали прямо на лету. Когда кошка старела, дряхлела или заболевала какою-нибудь дрянью, ее сажали в мешок, относили в лес и там оставляли. Крестьяне, которым принадлежал этот участок леса, жили километрах в пяти отсюда, в деревне, которая называлась Сорт. Кошек у них не водилось, зато собак было хоть отбавляй, а так как и они были весьма щепетильны в вопросах смерти божьей твари, то животных, ставших обузой, грузили на специально нанятую лодку, отвозили на остров ярдах в ста от берега и оставляли там на голодную смерть.

Вскоре выяснилось, что у Бабки в деревне есть сила и власть. Все домашнее хозяйство — а в значительной степени и денежные дела — велись здесь женщинами, и Бабка была у них главной. У мужчин главными считались пять старших, как их здесь называли, — рыбаков, имевших в артельном хозяйстве больший пай. Они не распоряжались прямо и открыто, их слушались из уважения к опыту и мудрости.

Уважали Бабку, конечно, не за деньги, дело было в ее душевных качествах. Это была высокая, дородная, неторопливая женщина, похожая лицом на папу Александра Борджиа: могучий нос, упрямый, решительно выпяченный подбородок. С годами один глаз наполовину закрылся, и казалось, что она собирается подмигнуть. Ходила она всегда в черном, говорила хрипловато, негромко, задушевно, хотя порой, выйдя из себя, могла и властно прикрикнуть. Неопределенностей и недомолвок она не терпела, и деревенские говорили, что Бабка любит решать за господа бога: если кто-то, берясь за дело и не зная наверняка, что из этого выйдет, по привычке благочестиво добавлял:

«Если богу будет угодно», она спешила разрешить его сомнения и восклицала: «Si que quiere» — «Ему будет угодно, а как же иначе».

Без всякого зазрения совести она совала свой нос в чужие семейные дела, учила молодых уму-разуму, считала денежки у них в кармане, — решала стоит ли заводить ребенка или пока повременить, а когда он рождался, придумывала новорожденному имя позвучней. Мужские имена она выискивала в книге о великих полководцах прошлого, и по деревне бегала целая орда Юлиев Цезарей, Александров, Мальбруков, Наполеонов — народ незлобивый и дружелюбный.

Кроме того, она разбиралась в свойствах целебных трав, и деревенские не тратились на врача, попивая бабкины отвары, которыми та их пользовала, предварительно изучив мочу и кал своих пациентов: «Моча прозрачна, стул в порядке — проживешь сто лет в достатке», — любила повторять она изречение, приписываемое Лопе де Вега. У нее же можно было достать и мочу роженицы — в здешних местах она почиталась за первейшее средство от глазных и кожных недугов.

Где она брала доноров — сказать трудно, рождаемость в деревне была, наверное, самая низкая в мире.

Моя комната в бабкином доме была странной формы, состояла из сплошных острых углов, потолок сходился в одной точке четырьмя треугольниками, сквозь слуховые окна на пол и стены падал неверный свет.

Ничего цветного в Фароле не признавали, и комната была ослепительно белой, жил я как в кристалле, а черная бабкина фигура приобретала в ней правильные геометрические очертания.

Были и кубические формы — печурка, топившаяся древесным углем, и пол, выложенный кафельной плиткой. Бабка оказалась поэтической натурой — плитка, специально по ее заказу, была расписана переплетенными цветами, растущими из одной ямки; рядом был помещен сосуд в виде амфоры с каким-то благовонием. В других домах я такого не видел.

Мне показали сад, где я мог полюбоваться еще одной оригинальной вещицей — вдоль забора шел тройной ряд колючей проволоки. Бабка из прихоти купила ее целый моток. За забором тянулся частокол подсолнухов, склонивших головы под тяжестью облепивших их щеглов, а сквозь их заросли виднелся берег, где среди бесформенных известняковых глыб блистали миллионы полупрозрачных камушков. Я увидел ряд пурпурных и желтых рыбацких лодок, вытащенных на сушу. Стали договариваться о цене. Бабка задумалась, взгляд ее устремился куда-то внутрь, и она долго ворочала языком, прежде чем сказать: «Пять песет в день». «Здесь, — прибавила она, — вам никто не будет мешать».

Так оно и вышло. Мне, можно сказать, страшно повезло, что удалось отыскать такое местечко. Фароль пользовался репутацией самой захолустной рыбацкой деревни на северо-востоке Испании, что и было привлекательно. Первую неделю я провел на постоялом дворе, но уж больно донимал меня кошачий дух. Хозяйничали здесь два тихих, застенчивых брата, которые подавали еду, и, кроме как за обедом, я их никогда не видел. Один из них приносил тарелку, не глядя на меня, ставил ее на стол и исчезал. К обеду всегда были яйца вкрутую и консервированные сардины — роскошь в здешних краях, а ведь сардину там ловили буквально тоннами. У братцев в подвале жило шестнадцать кошек, а еще четырех они за неделю до моего приезда отнесли в лес и там оставили.

До меня комнату занимала Бабкина старшая дочь с мужем и двумя маленькими детьми; они, как мне потом сказали, с радостью съехали с квартиры, где несколько лет Бабка не давала им вздохнуть, и смогли наконец зажить своей жизнью.

Застроен Фароль был совершенно хаотично: штук пятьдесят домов, похожих на Бабкин, образовывали несколько кривых улочек, еще несколько лепилось по скалам, окружавшим деревню почти сплошным кругом.

Особняком стояло несколько вилл, некогда принадлежавших торговцам пробкой; в конце прошлого века они выезжали сюда на лето. Теперь все они — одни в большей, другие в меньшей степени — лежали в развалинах, но на каждой по-прежнему красовался герб, который их владельцы сами себе придумали. Для нужд жителей в Фароле имелись ветхая церквушка, хозяйственный магазинчик и мясная лавка, а также бакалея, где торговали всем на свете — от фиксатуара до черного шоколада, который отпускали на вес, отбивая молотком от огромной глыбы потребную порцию.

Имелась в продаже и книга — Алонсо Баррос, «Восемь тысяч изречений и назидательных историй», вышедшая в свет в 1598 году. Почти в каждом доме было по экземпляру, и люди сверяли с ней свою жизнь. В кабачке подавали бочковое вино, жидковатое и кислое, полпесеты за стакан, но имелось и бутылочное, под названием «Иносенте», в нем, если судить по надписи на этикетке, содержались все необходимые человеку витамины. В кабачке была диковинка — сушеный дюгонь, который здесь именовали «русалкой». К этой хитроумно заштопанной и залатанной зверюге были пришиты кожаные груди и приделаны стеклянные глаза; срам был прикрыт фартучком. Считалось, что выражение глаз меняется в зависимости от погоды, становясь то грустным, то ехидным, то злобным, и я заметил, что чужаки, коротавшие в кабачке время, спасаясь от ужасов постоялого двора, хуже которого, как поговаривали, в Испании не бывает, усаживались так, чтобы не видеть морское чудище.

За этим-то длинным столом под русалкой каждый вечер собирались рыбацкие старейшины и обсуждали события дня. Изъяснялись они белым стихом: хотя жители Фароля и были чужды музыке, живописи да и любому искусству, слово завораживало их своей силой.

Их родной каталанский язык на таких собраниях уступал место кастильскому: его напевность, как считали рыбаки, лучше подходила для выражения поэтического замысла. Фарольцы подбирали слово к слову так, как их дети собирали коллекцию морских камушков. Стихи рождались прямо на глазах. Стоило замолкнуть одному, как сейчас же заполнял паузу другой, подхватывая незаконченную строку и, дождавшись знаков одобрения, продолжал ее. Получалось нечто вроде:

Вчера я в шторм попал, но нынче Мне счастье улыбнулось. На рассвете я на берег пошел. Заметил: день во всем сулит удачу, И в лодке в море вышел. Там, в открытом море, где ходят грозные валы, В воде прозрачной я увидел духов, Один, я был совсем один! А духи — нет, не те без языков, Что губят души! — Запели нежно в предрассветный час.

Подслушивать на таких собраниях не разрешалось, записывать что-либо было вообще немыслимо. Когда приближался какой-нибудь профан, не принадлежащий к: кружку бардов, — например, я — поток божественной кастильской речи прекращался, уступая место диссонансным ритмам каталанского. Но так сильна была привычка изъясняться белым стихом, что звучал он в разговорах о самых низменных материях: не мог рыбак отказаться от излюбленного размера, даже спрашивая всякую мелочь в хозяйственном магазинчике или заказывая выпивку.

 

Глава 2

В деревне царила своеобразная демократия: все были одинаково бедны, покорны и обездолены, никто не стремился выбиться в люди, и, кроме Бабки, личностей примечательных было немного.

Официальный глава общины, алькальд, — нездешний, назначенный правительством, — убедил деревенских, что националистом он стал не по своей воле, а в силу географических обстоятельств: его родной край был занят националистами; и рыбаки, можно считать, его простили. Лавочники в Фароле вели банковские операции — зимой товары отпускались в кредит, в расчете на летние уловы тунца и сардины, так что, хочешь не хочешь, а считаться с ними приходилось.

Конечно же, и мясник был человеком уважаемым, хоть и не много мяса перепадало рыбакам, — у него можно было разжиться парной кровью: ею выпаивали слабеньких детей. Примечательным человеком в общине был и мой ближайший сосед: он никак не мог взять в толк, что делать с богатством, доставшимся ему вместе с женой, дочерью богатого крестьянина, — в приданое за ней дали поля и рощицу, которые он так и не удосужился осмотреть. Когда дело касалось интересов всей деревни, то прислушивались к мнению пятерых рыбацких старших. Дон Игнасио, деревенский священник, пользовался неплохой репутацией, главным образом за счет того, что открыто жил со своей хозяйкой и приучился не вмешиваться в чужие дела.

Далее идет особа, которую человек нездешний счел бы за проститутку, однако местные жители отнеслись бы к такому предположению с изумлением — кто с деланным, а кто и с искренним. Са Кордовеса, женщина редкой красоты и обаяния, попала сюда еще в детстве — ее привезли из Андалузии во время войны, — теперь она шила дешевенькие платьица, а под этой вывеской заводила шашни с мужиками, нисколько не стыдясь и не теряя достоинства. Община, будто сговорившись, старалась этого не замечать — шоры на глазах были средством самозащиты: что оставалось делать, если далеко не каждый тридцатилетний мужчина мог позволить себе жениться? Ложь во спасение: Фароль наделил Са Кордовесу своеобразной добродетелью.

У нее были десятки друзей, среди них и Бабка, везде она была желанной гостьей. Недавно я узнал, что в прошлом у Са Кордовесы были предшественницы. Вот так незатейливо Фароль решал социальные проблемы.

Таким я увидел Фароль, отрезанный от мира не столько капризами природы, сколько загадками человеческой души, и в силу продолжающейся изоляции в нем сохранились древние обычаи и старинный склад ума. Жизнь всегда была тяжелой — беспросветное прозябание; как здесь считали, становилось хуже и хуже, и все потому, что с морем творилось что-то неладное — вся рыба разбежалась. Улов год от года становился скудней, хотя и находились оптимисты, которые считали, что дела пойдут на лад, и с надеждой ожидали, когда же кончится череда голодных лет.

Рыбаков занимало лишь море, дела тех, кто кормился землей, их мало трогали, и они ничего не знали о том, что всего лишь в нескольких милях от них назревает катастрофа. В трех милях от берега начинались заросли пробкового дуба — сотни тысяч могучих деревьев. Пышным пологом сомкнутых крон тянулись они к подножию гор, взбегали по склонам и переваливали через невысокие вершины сьерры. Раньше, когда еще не были изобретены металлические крышки для бутылок, пробка приносила богатство, но даже и теперь, несмотря на то что торговля сокращалась, а цены падали, дубы кормили сотни крестьян — владельцев деревьев и сборщиков коры, которые жили в Сорте — Собачьей деревне — и множестве других лесных деревушек.

В 1947 году, за год до моего приезда, жители Сорта стали замечать, что с деревьями творится неладное: молодая весенняя листва буреет и вянет. Тревожная весть достигла Фароля, но рыбаки лишь пожали плечами и продолжали распутывать переметы и чинить свои сети. Им и в голову не приходило, что их судьба могла как-то переплестись с судьбой крестьян, с которыми они не имели дела, а обычаи и характер которых столь отличались от их собственных.

Для рыбаков Фароля крестьяне Сорта были вроде инопланетян, и судьба соседей не могла их заинтересовать, какая бы беда на тех ни свалилась.

 

Глава 3

Я постепенно втягивался в деревенскую жизнь, и этому способствовала дружба с Себастьяном, вторым Бабкиным зятем, мужем ее младшей дочери Эльвиры — они жили в ее доме. Себастьян казался дерзким, выглядел очень романтично — горящие глаза, лицо корсара, но внешность его никак не вязалась с характером — мягким и нерешительным, и Бабка быстро прибрала его к рукам, а он лишь без устали строил планы освобождения от оков.

Родом он был из Фигераса, в Фароль приехал работать по строительной части, и Эльвира, плененная его огненными взглядами, потребовала от матери выдать ее замуж. Та согласилась дать им необходимую сумму денег, без которой брак был бы невозможен: Себастьян получал от государства жалованья 21 песету в день, и не дай им Бабка денег и готовую комнату в доме, у Себастьяна ушло бы лет шесть-семь, чтобы скопить пресловутые 10 тысяч песет, необходимые, по обычаю, для подписания брачного контракта.

Эльвира была очень красива: она унаследовала от Бабки мужские черты, а вот ума ей перепало немного.

Впрочем, они с Себастьяном вполне подходили друг другу. Бабка долго думала, как ее назвать — сначала хотела дать ей имя Либертад (Свобода), а потом Хуана де Арко (Жанна д’Арк), но тут даже Дон Игнасио при крещении был вынужден отклонить их.

Зятя Бабка не жаловала и непреклонно требовала, чтобы молодые жили так, как считает нужным она. Многие рыбаки не могли позволить себе иметь детей и, на всякий случай, чтоб поостеречься, спали с женами лишь в час сиесты — с 2 до 4, и Себастьяну было велено не отступать от обычая, а не то пусть себе идет спать в заднюю пристройку, где ему поставят кровать. Еще ему было велено на досуге поучиться рыбачить — все приработок, а там, глядишь, и поднакопит денежек и заживет хозяином, если уж ему непременно этого хочется.

Он послушался, хотя не обладал ни опытом, ни сноровкой, так что ничего путного у пего не выходило.

Мы с Себастьяном были «forasteros» — чужаки, нездешние, а из Барселоны ты приехал или из Англии — деревенским все едино, и это сблизило нас. Ему все же удалось, так сказать, просунуть ногу в дверь, и он держал ее приоткрытой для меня, но, хотя Себастьян и прожил в бабкином доме уже четыре года, деревенские его за своего не считали. Каждый вечер после работы он выходил в море ловить кальмаров и весь улов продавал Бабке за одну-две песеты. Лишь когда ему удавалось поймать больше одного кальмара, а это случалось примерно раз в три дня, остаток шел в его карман. Беда была в том, что он не мог одновременно править лодкой и ловить, а ни один рыбак — должно быть, из суеверия — плавать с ним не хотел.

Мы сидели в кабачке под тоскливым взглядом русалки, пили терпкое вино, от которого после первого же стакана горело во рту и чернели зубы, и обсуждали план, пришедший ему в голову.

— Сколько ты у нас проживешь? — спросил он.

— Пока деньги не кончатся. — И я объяснил ему действующие валютные ограничения. — Может, месяц, может, два. Как дела пойдут.

— Шел бы со мной рыбачить. Вдвоем мы за вечер поймаем штук пять-шесть кальмаров. Бабка будет покупать твою долю или возьмет ее в уплату за комнату.

Я сказал, что мне неловко отбивать у рыбаков их хлеб.

— Им до этого и дела не будет, — сказал он. — Здесь кальмаров никто не ловит. Уже больно хлопот много.

— Очень хотелось бы ужиться со здешним народом, — сказал я ему.

— Проще простого, — ответил он. — Запомни только две вещи. Не ходи в кожаных ботинках и уж подавно не вздумай лезть в них в лодку. И не маячь на берегу, когда лодки возвращаются. Если улова нет, станут говорить, что ты приносишь несчастье. А попросят тебя помочь перевернуть лодку, значит, ты им приглянулся. Когда это случится — считай, что ты свой.

В первый поход за кальмарами мы вышли в самом начале шестого; спустили на воду утлую лодчонку Себастьяна 12 футов длиной и битый час гребли вдоль берега, подальше от местных рыбаков — не хотелось, чтобы нас сочли конкурентами. В этих местах дно каменистое, и вода на глубине всегда прозрачна; морская гладь переливается мрачными, но глубокими цветами, среди которых синему места не нашлось. За каждым новым мысом открывалась новая череда древних утесов и скал, гротов, прильнувших к воде; складки горных пород изгибались и переплетались самым причудливым образом. Повсюду виднелись гигантские валуны, сорвавшиеся с утесов, и мы, упирая весла в упругую, полную живой силы воду, плыли в образованном ими лабиринте, направляясь в бухту, где собирались рыбачить; здесь на отмелях вода была так прозрачна, что отчетливо просматривались водоросли, похожие на пальмовые ветви, веерообразные лепестки и перья с рисунков Уильяма Морриса.

Для этого нехитрого промысла особой снасти по требовалось, ловили на блесну — блестящий металлический кружок с несколькими крючками дюймов двадцати длиной. Блесну на лесе опускали на дно и через несколько секунд подсекали. Наживка была не нужна.

Если поблизости оказывался кальмар, он шел на блеск металла и щупальцем попадался на крючок. Таким вот образом — одной рукой подгребаешь, другой орудуешь блесной — мы бороздили узкий треугольник воды и конце бухты, пока тень от утеса не накрыла воду: рыбалка кончилась. В деревню мы вернулись с шестью мелкими кальмарами — я поймал двух, а Себастьян четырех. Бабка молча приняла наш улов, но, кажется, это ей понравилось — за ужином, кроме риса с луком (две песеты порция), мне достался кусочек какой-то костлявой рыбешки. Более того, она поднесла мне диковинную морскую звезду и какой-то твердокаменный сучок, указав, куда их надо повесить, чтоб в комнате стало поприглядней. А еще я получил стеклянную банку, набитую полупрозрачными зелеными и желтыми камушками — они тысячами валялись на берегу. «Это чтоб у вас поуютней было», — пояснила она.

Окрыленные первым скромным успехом, мы в течение нескольких недель каждый вечер, если позволяла погода, выходили в море. Постепенно наш улов стал расти: не то чтобы мы наловчились подсекать блесну — особого искусства здесь не требовалось, — но изучили повадки кальмаров: куда и когда они заходят. За первую неделю добыча наша увеличилась вдвое, так что Бабка сочла нужным соответственно снизить плату за постой. Дела пока шли великолепно, и мы с Себастьяном стали подумывать, как бы нам расширить промысел.

Проведав об этом, Бабка сыскала способ порастрясти мои будущие доходы. В Кошачьей деревне ежедневно мыли кафельные полы. Я этого не делал, и она заявила, что делать этого за меня она не обязана: мы так не договаривались. А вот пусть приходит по утрам женщина — ее зовут Кармела, — за час она все помоет, приберет, а платить ей надо две песеты в день. Кармела тоже была не без странностей. В войну она бежала сюда с самого юга, имела неприятности с полицией, всем говорила, что у нее больной ребенок, за которым требуется уход (никто никогда его не видел), и вечно выпрашивала для него еду.

Кармела оказалась женщиной лет пятидесяти, с глазами навыкате, с седыми космами, носила одно и то же полинявшее и обвисшее вечернее платье с оборками. Она пришла, яростно отскребла пол, протерла банку с самоцветами, схватила за шиворот кошку, вышвырнула ее вон, выпросила корочку, оставшуюся от ужина, завернула ее в засаленный платок, спрятала на груди и ушла. Перед уходом она предложила достать мне кролика — целого или часть; репутация ее была известна, и я знал, что она пойдет браконьерствовать в чужой лес. Я посовещался с Себастьяном, и мы согласились, что одного на двоих позволить себе можем.

На том и порешили.

Через два дня Кармела принесла нам кролика, разодрала пополам, и мы с Себастьяном уплатили ей по восемь песет.

Мы договорились, что за те же деньги она мне его и приготовит, и пока она разделывала кролика, я был послан в лавку купить глиняный горшок, пригоршню углей и ложку-другую оливкового масла по ценам черного рынка. Хоть и была Кармела не из здешних краев, но, как и жители Кошачьей деревни, терпеть не могла ничего цветного, так что пришлось опять бежать в лавку и менять горшок, который оказался чересчур желтым. Потом-то я понял, зачем нужна была эта беготня по лавкам — для отвода глаз почтеннейшей публики, как в известном фокусе с тремя картами, и, конечно же, кроличьи потроха, всякие там обрезки и лапки улетучились. Горшок стоял на печурке, вынесенной на веранду, кролик тушился на медленном огне, и когда он был готов, мало что от него осталось.

Кармела была дама самоуверенная, властная и неразговорчивая, по пустякам рта не раскрывала. На этот раз она обмолвилась, что ей с каждой неделей все дальше приходится забираться в лес, чтобы поймать в силки кролика. А все оттого, считала она, что травы не стало. В прошлом году попадались делянки, где на дубах листья так и не распустились, а теперь таких все больше, голо там все, и тени нет. Иными словами, хочешь есть кролика — поторопись. Если и дальше так пойдет, то на будущий год кролики повыведутся.

Единственным человеком в Фароле, которого хоть как-то могла волновать судьба дубов, был Хуан, мой ближайший сосед: за его женой Франсеской дали в приданое — неслыханное в Фароле дело! — 50 дубов, а после смерти отца ей досталось еще семьдесят. Эта сметливая, жизнерадостная женщина ходила пританцовывая, наряжалась по любому поводу в шелковое платье и разгуливала по деревне в туфлях на высоких каблуках, пока Бабка деликатно не намекнула, что в их деревне кожу не носят, это дурная примета. Ее сухопарый, симпатичный муж, молодой человек с лицом пророка, — всегда казалось, что с его уст вот-вот слетит какое-нибудь предсказание, — говорил, что чужого добра ему не надо, теперь он все равно что меченый. Он так и не соблаговолил взглянуть на деревья и несколько акров тощей земли, хотя и не отказывался ходить с женой по грибы в окрестные места; возвращались они с полными корзинами мухоморов, знаменитых amanita caesaria, посредством которых римские императрицы спроваживали на тот свет своих мужей.

Франсеска подтвердила, что деревья сохнут, из ее собственных уцелела лишь половина. Ее беспокоила возможная потеря дохода с пробки, а еще больше то, что грибов этой осенью уродилось вдвое меньше обычного. Грибы, как и кролики, любили траву и тень.

В Сорте немало было людей, всю жизнь провозившихся с деревьями и знавших толк во всем, что касается пробковых дубов, но ничего подобного им видывать не приходилось. Хуан и другие рыбаки жалеть их не стали. Все знали наверняка, что у каждого крестьянина в подполе зарыта кубышка, битком набитая тысячными бумажками. «У них-то всегда во всем будет достаток. Пусть запасы подъедают» — таков был приговор.

Первым признаком трудных времен в Сорте было то, что собак там стали держать и вовсе впроголодь, а они сделались нахальнее: все чаще устраивали опустошительные набеги на Фароль. Сожри они какую-нибудь зазевавшуюся кошку, им только спасибо сказали бы, но собаки повадились таскать цыплят, что было расценено как кровное оскорбление.

Фарольским кошкам от человека требовалось немного — лишь бы он был рядом да слово доброе молвил; сортовские же собаки прокормиться самостоятельно не могли. Они должны были охотиться в лесу на кроликов, за что им отдавали шкуру, голову и лапки.

Собакам перепадали кое-какие отбросы, в поисках которых они рыскали по деревне; изредка устраивали каннибальские пиршества — пожирали своего сородича, околевшего от болезни или несчастного случая.

В отличие от жителей Сорта, где каждый был сам по себе, фарольцы, привыкшие к артельному рыбацкому труду, действовали сообща. В обеих деревнях, чтобы как-то сводить концы с концами, хозяйки разводили цыплят. В Сорте их на ночь загоняли в клетки, а клетки подвешивали на деревья, чтобы собаки или лиса, наведывавшаяся в деревню, не могли их достать.

В Фароле, где особой нужды в таких предосторожностях не было, устроили общий загон — им пользовались главным образом старые и немощные, — и через неделю после моего приезда свора голодных псов из Сорта умудрилась туда залезть и перетаскать много кур.

Это был крупный убыток, а возмещать его не собирались. В кабачке у алькальда перехватили крестьянина, который привез в Фароль тележку овощей для обмена на рыбу. Его спросили, что они там у себя собираются делать? «Почем вы знаете, что это были наши собаки? — ответил тот. — Поди отличи одну собаку от другой».

Рыбаки, которым разрешались неофициальные собрания, тут же устроили сход, после которого крестьянину было предложено убираться со своими овощами.

На втором сходе обсуждались ответные меры. Сошлись на том, что, раз сортовские не желают сократить свою свору, то рыбаки сами позаботятся, чтобы песьего отродья стало поменьше. Но как? Немыслимое дело, чтобы кто-то взял топор или дубину и уложил собаку на месте; крысиный яд тоже как-то был не в обычае. Наконец решили набрать морских губок и прожарить их в оливковом масле — против такого аромата ни один пес не устоит. Через несколько дней, когда обожравшиеся цыплятами звери пришли в себя, для них по околице разбросали губок. Средство, испытанное временем, сработало и на этот раз. Собаки слопали приманку, и сушеные губки стали впитывать желудочные соки и разбухать, пока не разорвали все внутренности.

Одну собаку, не поспевшую на роковой пир, поймали и, по обычаю, кастрировали в знак того, что рыбаки презирают своих врагов и бросают им вызов. Затем ее пустили восвояси, повязав на шею черную ленту.

Черная лепта означала трусость.

После этого сортовские взяли собак под присмотр, стали привязывать к тяжелым чурбакам, которые тем приходилось волочить за собой. С тех пор отношения между Сортом и Фаролем — и раньше-то они поддерживались на уровне вооруженного нейтралитета — совсем ухудшились, и обе общины страдали от потерн местного рынка сбыта своей продукции.

Мы с Себастьяном продолжали ловить кальмаров и всякий раз, когда было поспокойней, выходили в море на его лодчонке. Со временем наш обычный улов удвоился, и Бабка перестала спрашивать с меня деньги. Иногда я мог преподнести Кармеле рыбешку — добавку к ужину, которую та с достоинством принимала и, уходя, прятала где-то в складках своего замызганного вечернего платья. Вскоре представилась возможность расширить наше предприятие: Себастьян предложил попробовать нырять в маске с подводным ружьем, которое смастерил местный механик, руководствуясь виденной где-то картинкой. Таинственным образом она попала в религиозный журнал; рисунок, изображающий японского рыбака, охотящегося на рыбу с гарпуном, иллюстрировал статью о житии и чудесных деяниях блаженного Эгия Неапольского. Вскоре я узнал, кто это был такой: прожив в Неаполе год, наш святой специализировался на доведении «несвежей» рыбы до рыночной кондиции, каковых случаев ватиканская экспертная комиссия зафиксировала двадцать семь.

Как и большинство жителей Средиземноморья, жизнь которых всегда тесно связана с морем, Себастьян не умел плавать и боялся заходить в море глубже, чем по грудь. Для наших опытов с ружьем и маской мы выбрали укромное местечко, где каменистое дно медленно понижалось широкими уступами; глубина постепенно увеличивалась с 3 до 50 футов. Себастьян переборол страх, надел маску, взял ружье и стал бродить по мелководью. Он погрузил лицо в воду, облюбовал губана, сверкающего полосками и крапинками, несколько раз выстрелил из ружья трезубцем и в конце концов загарпунил рыбину.

Через несколько минут я оставил его, решив разведать места поглубже. Рыбакам здесь трудно было ставить сети, и, отплыв подальше, я попал в неведомое удивительное подводное царство, настоящий заповедник на дне моря, где все оставалось таким же, как и тысячи лет назад.

Все в этом солнечном и блистающем мире — формы, краски — сохранило первозданную свежесть. Подо мной простирался гладкий, отшлифованный морем каменный шельф; повсюду киноварью и охрой пылали водоросли; здесь были свои сьерры и свои джунгли, где обитало бесчисленное множество рыб. За исключением разве что птиц, вся видимая нами жизнь была сосредоточена в одной плоскости. Здесь же на бесчисленном множестве ярусов кишели морские жители всех размеров — от проворной пестрой рыбешки до огромных бычьеголовых мурен; они собирались на всех глубинах, искали корм, неторопливо кружились в тихой воде, то всплывали, то погружались, грациозно покачивая пестрыми плавниками или помахивая хвостом.

Многие рыбы были мне известны, я знал, как их здесь называют, но попадались и незнакомые. Мое присутствие их нисколько не беспокоило, лишь некоторые из любопытства, чтобы лучше рассмотреть, подплывали поближе, а какой-то луфарь — крупная океаническая рыба, ни секунды не стоявшая на месте, — стал описывать вокруг меня круги, а потом поплыл прочь. В воде цвет рыбы казался глубоким, сочным; у пойманной рыбы он тотчас тускнел. Лобаны весом фунта по четыре торжественно выстроились у своих гротов в неподвижных позах, как на фотографиях для семейного альбома; они сверкали в пурпурном пламени воды, казалось, от них струится свет, который исчезнет без следа, когда они, померкшие и блеклые, попадут на прилавок.

Я повернул назад и поплыл к берегу, пробираясь сквозь бисерную занавесь и кольчужную броню разноцветных рыб; были рыбы черные и рыбы серебристые, были рыбешки, сверкающие кинжальным блеском; попадались стайки, светящиеся в унисон — они, подобно световой рекламе, то зажигались, то гасли, как но команде поворачиваясь к свету под одним углом. Дно приближалось и приобретало все более четкие очертания, и я увидел суетливо бегающих крабов, раков-отшельников и моллюсков, сидящих в своих раковинах.

Из щели высунулась смарида и бессмысленно уставилась на меня, а стайка барабулек, готовых, пока не надоест, сопровождать кого угодно, пусть даже человека, поплыла со мной на мелководье.

В мое отсутствие Себастьян, все так же опасливо бродя по горло в воде, настрелял с дюжину губанов, которых он и извлек из проволочного садка, привязанного к запястью. В лодку он бросил две пригоршни слипшихся рыбин, но для него это был залог будущих успехов.

Я сказал, что видел крупную рыбу.

— Каких размеров?

Я уже перенял от рыбаков привычку преувеличивать.

— С мула. Скажи приятелю, чтобы сделал тебе ружье получше, и мы сможем кое-что поймать.

— Надо будет с ним потолковать, — сказал Себастьян. — Похоже, придется учиться плавать.

 

Глава 4

Когда дело доходило до споров, обычно верх брали жители Собачьей деревни, имевшие богатый опыт сутяжничества. Они вечно отсуживали друг у друга какое-нибудь имущество; главная причина распрей заключалась в слепой приверженности обычаю наследования — вся недвижимость поровну делилась между детьми покойного, и этот принцип доводился до абсурда: все получали в родительском доме по комнате.

Но имущественное равенство существовало лишь в теории, на практике же в деревне сложилась социальная система, в которой одни крестьяне обрабатывали клочок земли, дающий им кочанов десять капусты в год, а другие, владельцы пары сотен пробковых дубов, могли с гордостью заявить, что за всю свою жизнь пальцем о палец не ударили. Наследство было проклятием крестьян, причиной бесконечных свар и непримиримой вражды; сплошь и рядом можно было видеть, как братья и сестры, поделившие между собой родительский дом, живут под одной крышей и годами не разговаривают друг с другом.

Семьи побогаче обращались в суд, и значительная часть доходов со спорного имущества уходила на судебные издержки; те же, кто победней, часто прибегали к услугам знахаря, который, как считалось, наделен сверхъестественной силой. Его приход почти всегда был неожиданным; он появлялся окутанный таинственной дымкой, являясь словно из небытия, и, сделав свое дело, исчезал так же загадочно, как и появлялся. Часто тот же самый знахарь, восстановив видимость мира в Сорте, отправлялся погостить несколько дней в Фароле, где его не донимали просьбами решить денежный спор и где царила атмосфера всеобщего равенства, что ему было по душе. В Фароле жители не стремились обзавестись кучей ребятишек, и он раздавал женщинам противозачаточные средства, которые делались из губок, а если шла путина, то вместе со всеми выходил в море, «вынюхивал» косяки тунца и указывал рыбакам, куда забрасывать снасть.

В Кошачьей деревне все больше склонялись к тому, что вряд ли получат они лук, огурцы и кабачки, если не заключат мирный договор с Сортом; им пришло в голову пригласить в посредники знахаря — разбирая бесконечные семейные свары, он стяжал себе славу великого миротворца.

Вся трудность заключалась в том, что, хотя этого чародея и звали Знахарем из Риполля, никому не дозволялось знать его настоящее имя, и тем более — где он живет; впрочем, вряд ли у него был дом. Подходило время путины, и решили, что он, наверное, уже остановился в одной из рыбацких деревушек, так что фарольские сбросились и отрядили одного из своих на поиски Знахаря. Через несколько дней посланник вернулся, сообщил, что Знахарь уже вышел.

Об этом рассказал мне Себастьян; такое доверие очень обнадежило меня; оно говорило о том, что положение мое в деревне улучшилось. Я был иностранцем, что являлось существенным недостатком, но со временем лицо мое примелькалось и мое происхождение стало не так важно. Мне пришлось сделать вид, что я разделяю местные предрассудки. «Снимай шляпу, когда проходишь мимо церкви, но туда никогда не заходи, — сказал Себастьян. — Не входи в кабачок, когда там сидят полицейские. Не пытайся угощать рыбаков, жди, когда они сами предложат тебе выпить».

На этом пути меня поджидало так много ловушек, существовало так много запретов! Я был прилежен, упорен и надеялся, что когда-нибудь войду в общину полноправным членом; я шагу ступить боялся без совета Бабки или Себастьяна. Великий перелом настал, когда мой сосед Хуан попросил меня выйти с ним ночью в море и помочь расставить переметы. Это был как раз тот случай, которого я ждал.

 

Глава 5

Знахарь прибыл на августовскую богородицу — так здесь называется праздник, известный во всем мире как успение; в этот день крестьяне лесных хуторов и деревень прекращают все работы, облачаются в выходные костюмы, устраивают гуляния и проводят несколько часов на берегу. В это время пустынный берег оживает — дети строят замки из песка, которые тут же рассыпаются, а взрослые с некоторой опаской бродят по щиколотку в воде (считается, что в морской воде содержатся соли, благоприятно влияющие на организм); всем хорошо, и радость гуляющих не могут омрачить даже кошки-попрошайки.

При таком стечении парода приезды и передвижения, на которые в другое время обратили бы внимание, оставались незамеченными. Когда Знахарь прибыл в гребной лодке, его встретила кучка рыбаков. Все они были при шляпах, хотя кое-кому пришлось по такому случаю одолжить их у соседей. Когда Знахарь сошел с лодки, все обнажили головы; Знахарь улыбнулся и кивнул. У него было круглое, мальчишеское лицо, розовые щеки и голубые глаза. На нем была куртка из искусственной замши, какие носят горожане, вырвавшиеся на лоно природы, на голове — сеточка для волос, скрывающая шрамы на черепе, а на ушах ватные подушечки, похожие на телефонные наушники. Года два назад священник из Льобрегата донес, что Знахарь занимается контрабандой презервативов из Франции.

По слухам, он лично принял участие в чудовищном избиении Знахаря в полиции, когда у того лопнули обе барабанные перепонки и были отбиты почки.

От лодки к сооруженному на скорую руку — где-то за час — навесу из бамбуковых жердей и пальмовых листьев по песку проложили дорожку из циновок. Здесь Знахаря поджидали представители нескольких семейств, добивающихся чести пригласить его остановиться у них. Ему поднесли стакан местного вина, кислого, как уксус; на дне стакана лежал золотой полусоверен. Монетку Знахарь некоторое время подержал во рту и лишь после этого положил в карман. Поставили стол и стул, и его пригласили отведать риса с шафраном; пока он ел, старейшины стояли, держа шляпы в руках и скромно улыбаясь. Привели детей, он погладил их по головке; женщины держались в стороне.

На этом церемония встречи окончилась, и Знахарь, прихрамывая, направился в дом, хозяева которого удостоились чести первыми принимать его. С этого момента он почти не показывался — лучше было не попадаться на глаза полиции: наверняка снова бы избили, а то и устроили бы что-нибудь похуже.

Рыбаки рассказали Знахарю, как плохо складываются у них отношения с Сортом, и он обещал уладить все полюбовно. Он пробыл в Фароле три дня, раздавая снадобья, составляя гороскопы — рыбакам они всегда нужны, — но больше всего с ним советовались относительно супружеских отношений и деторождения.

В этих вопросах он почитался выше Бабки, и та на время его посещения отошла на задний план.

Во многих известных мне нищих районах Средиземноморья, как, например, в Неаполе, большая семья — предмет гордости, хотя для женщины, родившей к 35 годам десятерых, жизнь представляет собой каждодневную каторгу. В большом городе всегда найдется неквалифицированная, низкооплачиваемая работа, а это важное подспорье, гарантия от полного разорения, и многие дети начиная с восьмилетнего возраста работают, вносят свою лепту в семейный бюджет.

В нищей рыбацкой деревне единственный кормилец — море, а запасы его весьма ограниченны. В Неаполе можно хвастать, что у тебя пятнадцать детей.

В Фароле, где многие семьи детей сознательно не заводят, единственный ребенок — обычное явление. На тех, у кого их больше двух, смотрят с осуждением.

Чтобы не обременять себя детьми, жители Кошачьей деревни откладывали женитьбу чуть ли не до тридцати лет; многие супруги спали порознь, применяли средство, поставляемое Знахарем. Каждый раз, когда тот приезжал, начинался лов губок. Губки здесь были упругие, небольшого размера, встречались они и чистой воде на мелководье. К ним прилагалось определенное количество профилактической мази, состоящей из нутряного сала, смешанного с болиголовом, — и лучшего противозачаточного средства было не найти.

За пару дней с губками управились — наловили, приготовили и раздали желающим; однако прежде, чем приступить к урегулированию спора с Сортом, Знахарю предстояло разрешить еще одно дипломатическое дельце.

Фароль только что лишился присутствия и бесценных услуг Са Кордовесы. Я часто видел, как она сидит на пороге, склонившись над шитьем, скромная и спокойная, как мадонна. Ее умыкнул какой-то адмирал, старый волокита, прибывший в этот район, как он заявил, для инспекционной проверки побережья.

Адмирал переночевал на постоялом дворе, утром заметил Са Кордовесу, в полдень сделал ей предложение и увез ее вечерним автобусом.

По счастливейшей случайности, незадолго до утраты Са Кордовесы в деревне появилась другая красивая девушка, и рыбаки спросили Знахаря, можно ли разрешить ей остаться. Эту молодую особу звали Марией-Козочкой, потому что в Сорте, где она родилась и выросла, она пасла коз. Она была красива, как кинозвезда: белокурые волосы, трогательными колечками окаймлявшие овал лица, огромные невинные глаза. Мария раздобыла французский журнал мод, шила по нему себе платья и бегала в них по кустам и зарослям ежевики за своими козами. В Сорте ее обвинили в безнравственности — деянии, уголовно наказуемом, однако алькальд, сжалившись над ней, решил не сдавать ее в полицию, а вместе с матерью выслать за пределы общины. Они переехали в Фароль, где им разрешили временно поселиться в одном из развалившихся домов, некогда принадлежавших семействам торговцев пробкой; последние несколько лет Себастьян работал над их восстановлением.

Рыбаки просили у Знахаря совета: стоит ли разрешить Марии-Козочке с матерью остаться здесь на постоянное жительство. В глубине души они надеялись, что Марию можно будет уломать, и она займет место Са Кордовесы, но Себастьян рассказал, что у рыбаков имеются некоторые сомнения насчет цвета волос и необычайной белизны ее кожи (явление в этих краях действительно редкое), и многие поэтому боятся, что у нее дурной глаз. Знахарь навестил девушку, составил ее гороскоп и вернулся с обнадеживающим заключением. Дело было сделано, и когда Мария, одетая но последней парижской моде, гнала на пастбище по горным тропинкам своих коз, за ней, как правило, на почтительном расстоянии следовал поклонник, а то и несколько, но она оставалась неприступной и даже не вступала в разговоры с ухажерами.

Покончив с насущными внутренними проблемами Кошачьей деревни, Знахарь направился в Сорт, где ему, как всегда, предстояло разобрать несколько тяжб.

Чем богаче была семья, тем острее и продолжительнее бывали в пей ссоры, особенно когда дело касалось наследства. Эти распри могли тянуться до бесконечности, и Знахарь рассказал в Фароле, что был случай, когда большой крестьянский дом поделили так, что весь первый этаж достался одному сыну, и остальным наследникам — его братьям и сестрам — пришлось лазить в спальню по — стремянке.

В этом году умерло несколько человек, а вопрос о наследстве не был решен. В таких случаях все недвижимое имущество делилось — с бесконечными перебранками и взаимными обвинениями — на приблизительно равные части. Знахарь садился под деревом (на него бросались собаки, волоча за собой чурбаки, к которым были привязаны) и сжимал в кулаке соломинки; наследники их вытягивали — в зависимости от длины соломинки устанавливалась очередность, в которой выбирался надел. Трудно представить более демократический и справедливый способ дележа, но то, что происходило потом, превращало процедуру в пошлый фарс. В этот приезд Знахаря поджидало несколько жалобщиков, сетовавших на то, что их все-таки одурачили и лишили причитающихся им наделов. Как-то в разговоре с рыбаками Знахарь сказал: ваше счастье, что ничего у вас нет, а вот в Сорте в любой семье братья урывают себе львиную долю наследства, а сестрам в конечном счете достается земля либо тощая, либо далеко от воды, пусть даже этой земли и много.

Жителям Собачьей деревни покоя не давали пробковые дубы. Недавно, пытаясь во что бы то ни стало удержать заразу, как бы она там ни называлась, прибирающую лес подчистую, они устроили крестный ход, молясь о заступничестве и об изгнании злого духа; мессу служил тамошний священник, ему помогали священники из трех других приходов; все было сделано, как полагается, — подняли все имеющиеся в распоряжении хоругви. Во главе крестного хода шел священник, помахивая кадилом, за ним тянулись поющие богомольцы. Здесь, как и во многих других местах Испании, нести хоругвь во время крестного хода считалось дурной приметой — это могло привести к расстройству помолвки, а женатые рисковали оказаться рогоносцами. В таких случаях привлекались люди пожилые, которым эти напасти были не страшны, и два старика — у одного было больное сердце — тащили хоругви в гору, согнувшись под их тяжестью.

Это событие вызвало град насмешек фарольских безбожников, а Знахарь, казалось, был потрясен, когда узнал об этом. Сначала он сделал вид, что потерял к делу всякий интерес, заявил деревенским, что вмешиваться не желает, и посоветовал подождать и подивиться на чудо, сотворенное церковью. В конце концов его уломали, и он согласился сделать все, что в его силах. Передвигался он с трудом — давали себя знать старые увечья, и поэтому на опушку пробкового леса, к месту, называемому «гробницей святой Агаты», его несли на стуле. Он намекнул, чтобы на спасение деревьев особенно не рассчитывали, но твердо обещал сказать, какая судьба уготована деревенским.

У гробницы святой Агаты жители Собачьей деревни каждый год третьего мая справляли свой унылый праздник. Небольшая гробница находилась на поляне; это были каменные развалины, огороженные от коз проволокой. Праздник проходил так: сюда поднимались деревенские, двенадцать раз обходили вокруг поляны — мужчины в одну сторону, женщины в другую, затем все съедали принесенные с собой бутерброды и возвращались домой.

Процессия еще не дошла до гробницы, когда стали попадаться первые деревья, и Знахарь велел опустить его. Прихрамывая, он обошел дерево, понюхал ствол, отломил ветку, осмотрел ее, растер в пальцах преждевременно увядший лист. Знахарь был молчалив и сосредоточен, и все решили, что он обдумывает, как вести себя дальше. Всю дорогу до гробницы деревенские надеялись, что он устроит им какое-нибудь представление: всем хотелось посмотреть, как он войдет в раж и с пеной у рта начнет пророчествовать, предвещая благоприятный исход, — это прибавило бы им уверенности. С собой у них была бутылка хереса — Знахарь, на худой конец, мог бы окропить вином землю — вроде как совершить возлияние, — все лучше, чем ничего.

Деревенские стояли толпой, ломая в волнении пальцы, а Знахарь всего лишь просунул голову в дупло, после чего сказал «Дух ушел. Пойдемте домой». На этом все кончилось.

Деревенские были слишком подавлены и не стали возражать, когда Знахарь сказал им, что грядет лихолетье, и без помощи им не обойтись, а ждать ее можно лишь от фарольских, так что, пока не поздно, лучше с ними помириться. Для этого жители Собачьей деревни должны опять разрешить рыбакам ходить напрямик через свои земли, а жители Кошачьей деревни в ответ пригласят их на свой праздник, который в Фароле справляется каждый год в сентябре. Этот праздник тоже был не из веселых. Он включал откровенно бессмысленный обряд: хозяева и гости, взявшись за руки, три-четыре раза медленно проходили по деревенской улице; за этой прогулкой неизменно наступал черед черствых бутербродов.

С мелочами было покончено, и Знахарю ничто не мешало направить все свое дарование на дело более важное: шел тунец, нужно было готовиться к большой путине, от которой так зависело сомнительное благополучие и скудный достаток Фароля.

Судя по всему, лов должен был начаться на несколько дней позже, чем рассчитывали. Знахарь следил за ветром, измерял температуру течений, для чего его на лодке возили в море; он составил астрологическую таблицу, раскинул карты и наконец объявил, что до прихода косяков остается еще неделя.

Задержка вызвала некоторую тревогу. Кончался август, а тунцу полагалось появиться в самом начале месяца. Вот уже пять лет подряд Фароль испытывал страшные лишения: пропала сардина, косяки которой заходили сюда весной; добра уж никто не ждал — все решили, что ее здесь больше не увидят. Недавно в деревню забегала лисица, а это считается самой зловещей приметой; похоже было, что судьба отвернулась от рыбаков; все вспомнили, что в прошлый раз, когда зашла сардина, этим не удалось воспользоваться. Случилось так, что сардина появилась на страстную пятницу — день, когда правительственным декретом запрещалась любая работа. В тот день, как рассказывал Себастьян, можно было идти на берег и прямо ведрами черпать рыбу. К субботе же косяки поредели и стали уходить; скудный улов свезли морем в Паламос, и рыбу, чтоб не протухла, продали за четверть цены.

Затем настали голодные годы, и жизнь в Фароле, несмотря на веселье и праздники, превратилась в хорошо продуманную борьбу за существование. Даже когда в море появлялась рыба, никого это не радовало: снасть пришла в негодность — одни узлы. За время войны, когда пропали все материалы, лодки обветшали и прохудились донельзя, сети прорвались, и почти каждую лодку в самый разгар сезона по нескольку недель приходилось заново смолить и конопатить.

Рыбаки ловили рыбу, как в средние века: движки на больших баркасах сожрали сами себя — за восемь лет сносились все клапаны, поршни, коленвалы, задыхающийся и судорожно сотрясающийся мотор оставался лишь на одной лодке.

Все думали об одном, хотя вслух об этом не говорили: что же будет со всеми нами, если тунец не придет?

Денег не оставалось, последние шесть месяцев рыбаки жили в долг. Лавочники, алькальд, в чьем ведении находилось вино, торговцы крючками, лесой, наклей, варом, карбидом для ацетиленовых ламп, бензином и машинным маслом сами были по уши в долгах у своих поставщиков. Если рыбаки окажутся несостоятельными, всех их ждет банкротство. Деревне грозит смерть.

Фароль ждал, а Знахарь строил графики движения светил, разрисовывал свои таблицы сечениями кубов, параболами, загадочными лучами; рыбаки сновали, взад-вперед, заканчивая последние приготовления. Я же запасся терпением и ожидал, когда стану полноправным членом рыбацкой общины. Я всегда был готов оказать мелкие, незначительные услуги: помочь вытащить на берег лодку или вычерпать воду. Помощь моя расценивалась как нечто само собой разумеющееся — благодарить в Фароле было не принято, но зато теперь в кабачке меня изредка приглашали присоединиться к выпивающей компании. По-испански я говорил довольно сносно, а мой сосед Хуан помог мне с каталанским, составив словарик рыбацких терминов и перечислив около шестидесяти названий рыб. Дело это было нелегкое; по-испански почти все рыбы назывались не так, как на местном диалекте каталанского, а он, в свою очередь, отличался от каталанского, на котором говорили к городе.

Хуан ловил на переметы, и я, когда б меня ни попросили помогал, ему, хотя во всех случаях это стоило мне бессонной. ночи «Восемь тысяч изречений и назидательных историй» — евангелие этих глухих деревень, в котором можно было отыскать совет, как разрешить любое житейское затруднение — от нимфомании до копытницы у овец, — трижды но разным поводам весьма неблагожелательно отзывались о ловле на крючок в отличие от ловли сетями… «Кто ловит на крючок, съедает больше, чем поймает», — и до сих нор почти все рыбаки Средиземноморья разделяют это мнение. Но ловля сетями, как правило, требует совместных усилий, тогда как ловля на крючок более подходит натурам замкнутым и задумчивым, вроде Хуана.

На лодке у него было шестнадцать переметов — все тщательнейшим образом смотаны и уложены в корзиночки; на каждом перемете от тридцати девяти до сорока семи крючков, всего около тысячи. Приготовлениям к лову, казалось, не будет конца. Лучшей наживкой считалась живая сардина, но в те дни о ней нечего было и мечтать, и потому вместо нее использовался рак-отшельник, но чтобы наловить достаточно раков — а встречались они лишь в миле от берега, — необходимо было предпринять специальную экспедицию. Раков-отшельников ловили за день до рыбалки специальными рачевнями (нечто вроде горшочков), с двух до четырех ночи наживляли крючки, затем выходили в море и расставляли шестнадцать переметов, через три-четыре часа их выбирали. На нашей первой совместной рыбалке Хуан поймал сорок две рыбины, которых продал за шестьдесят песет. Я не взял с пего денег и знал, что он за это мне благодарен — впрочем, я неточно выразился. Он был рад, что взял меня с собой — я больше помалкивал, а он сказал, что рыбаки — народ трепливый, да все норовят стихами, а его — это раздражает. Он вкратце рассказал мне о пробковых деревьях и сказал, что они с Франсеской потеряли всякую надежду на доход с Сорта и скоро станут не богаче остальных.

После этого Хуан представил меня одному из старших, по имени Симон; его выбрали капитаном баркаса на время лова тунца. Мальчиком Симон пережил ужасную катастрофу. 11 января 1922 года внезапно разразилась буря, и, хотя небо продолжало оставаться чистым и ясным, по всему побережью утонули сотни рыбаков. Из двенадцати фарольцев, застигнутых штормом, в живых осталось лишь трое, и одним из них был Симон. Его унесло далеко, чуть ли не в Италию, и там его в полубессознательном состоянии подобрал итальянский пароход, следующий в Южную Америку, откуда через два месяца он вернулся домой, словно выходец с того света. С тех пор считалось, что Симон наделен даром, который арабы называют «барака», — способностью приносить удачу тем, с кем имеет дело.

Он редко бывал в одиночестве — рядом всегда кто-нибудь крутился, надеясь на благоприятное воздействие исходящих от него флюидов.

На вид Симон был неказист, однако характер у него был властный; он порасспросил меня о наших обычаях и верованиях и предупредил, что рыбак, идущий на путину, обязан за сутки до выхода в море не прикасаться к женщине и, как охотник в засаде, должен хранить молчание, пока не закинет снасть. За меня поручился Хуан, и я выдержал испытание; Симон сказал, что переговорит с другими артельными, а там уж видно будет, можно ли взять меня с собой.

Зимой штормы не стихали неделями. По силе многие из них можно было сравнить со штормами, обрушивающимися в это время года на атлантическое побережье Северной Европы. Летом они нечасты, налетают внезапно и быстро проходят, но тогда, в августе, когда рыбаки с тревогой гадали, придет ли рыба, шторм застал Фароль врасплох.

Пострадало от него и много рыбы, не успевшей уйти на глубину. Крупная рыба цепных пород, как, например, средиземноморский окунь, ищет корм в верхних слоях воды, затаившись вблизи скал: эти рыбины, пользуясь плохой видимостью, неожиданно нападают на мелкую рыбешку — однако, с ними, словно с неосторожными водителями в тумане, бывают несчастные случаи: разогнавшись, они на полной скорости врезаются в скалы и разбиваются, иногда даже насмерть. Зимой, кроме того, рыбу иногда выбрасывает в маленькие лагуны среди скал, откуда ей уже не выбраться. Рыбаки подбирают эти гостинцы — в непогоду, когда настоящей ловли нет, это большое подспорье.

Летом рыба бьется редко, хотя такие случаи все же бывают.

Как только шторм утих, мы с Себастьяном, как всегда, отправились поохотиться с гарпуном и, зайдя в бухту, скрытую среди скал, увидели, что на дне, у самого берега, лежит величественнейший морской карп — создание редчайшей красоты. Это крупная, до 25 фунтов весом, рыба, ходит она в одиночку; на спине у нее, сразу же за головой — большое светящееся пурпурное пятно; свет этот меркнет, стоит только вытащить рыбу из воды; когда же она попадает на прилавок, света не остается вовсе. Когда видишь, как медленно плывет эта рыбина (а она всегда двигается медленно) в легкой туманной дымке, то не верится, что она не излучает свет, а всего лишь отражает его.

В сети она не заходит, а в Фароле лишь один молодой рыбак умел ловить ее на крючок — этот чуть ли не волшебный дар перешел к нему по наследству. Нам попался сравнительно небольшой экземпляр — весом 7–8 фунтов, но для нас и это был клад. Я вспугнул рыбину — и гарпун вонзился ей в хребет, оставив рану в 2–3 дюйма.

Себастьян отдал свою долю Бабке — кредитные операции велись уже с размахом, а моя доля досталась Кармеле (до этого я успел настрелять множество колючей рыбешки и ею расплатиться с Бабкой за постой). Кармела приняла мой дар все с той же каменной непроницаемостью (хотя, кажется, что-то изменилось в ее лице) и, как всегда, перед уходом с изумительной ловкостью спрятала его где-то в складках платья. Однако, под спудом недоверчивости и настороженности затаилась благодарность; на следующий день она принесла небольшую черепаху, которую вознамерилась приготовить мне на обед. Хотя она и уверяла, что черепаха сухопутная (морские несъедобны), я в этом сильно сомневался. Она выдвинула условие:) пока готовится обед, я должен из дому уйти. Я дошел до кабачка, с полчасика посидел под чучелом русалки за стаканом вина и вернулся домой. «Если б вы знали, как она выглядит в сыром виде, есть бы не стали, — сказала Кармела. — Плохого мяса не бывает, просто не надо думать, чье оно. В Аликанте в голод мы ели собак, пока они еще были. Об этом и подумать-то противно, а ведь они вкусней кроликов.

Да-да, куда вкусней. Кушайте черепаху. Вам понравится». Что ж, я покушал, и мне понравилось.

Постепенно вырисовывалась передо мной правда о Кармеле. Прежде всего я узнал, что она находится под надзором полиции, и ее часто беспокоят, поднимают среди ночи, чтобы сделать обыск в лачуге, где она живет, или доставить ее на допрос. Мы прикончили остатки кушанья — кружочки белого, нежного, похожего на свиное филе мяса, приправленного чесноком и майораном, и Кармела рассказала свою историю.

Дело было так. В начале гражданской войны она гостила на острове Ибиса, который тогда еще был в руках правительства. Однажды в воскресенье, когда весь народ прогуливался, как там принято, по набережной, налетели самолеты итальянцев, поддерживавших мятежников. Все подумали, рассказывала Кармела, что это наши самолеты, и она с подружками да и многие другие стали кричать и приветственно махать руками. Дойдя до конца набережной, самолеты сделали вираж и на бреющем полете пошли на бомбежку.

Было много разрушений, а Кармелу взрывной волной внесло в окно кафе. Подружке оторвало голову, она же отделалась сравнительно легко.

На следующий день несколько сторонников фашизма, находившихся в тюрьме, были поставлены к стенке. Полюбоваться зрелищем приглашались все желающие. Пошла и Кармела. Об этом эпизоде она поведала, как всегда, в немногих словах, отметив только, что глаза осужденным не завязывали. Когда националисты пришли к власти, ей это припомнили, и с тех пор она была под постоянным подозрением.

 

Глава 6

Первого сентября Знахарь объявил, что пора готовить наживку — по всем приметам выходило, что лов начнется на следующий день. Тунец шел на живца — на пескороя. В Фароле считалось, что водится он только в крупном песке, где попадается много ракушек — такого песка в окрестных водах было много, и существовала легенда, что именно поэтому в стародавние времена деревню заложили на этом самом месте. Так уж повелось, что добычей этого ценнейшего продукта занималась одна-единственная семья, и Фароль цели — ком от нее зависел. Говорили, что по всей провинции только еще двое умеют ловить пескороя, и, когда в их местах ощущалась его нехватка, они отправлялись в Фароль, путь же туда был неблизкий.

Ловля живца — это обряд, но смысл его был мне совершенно неясен, непонятен он и рыбакам, принимающим в нем участие. Несколько лодок под командой знатоков ходят по мелководью, прочесывая дно; при этом, по обычаю, полагается страшно кричать: рыбаки по очереди похваляются своими успехами в рыбной ловле, а также любовными победами, а в ответ им слышен град насмешек и ругательств.

В лодку меня не взяли, но разрешили постоять у кромки воды и посмотреть все до конца. Утро было тихое, на море полный штиль; водная гладь была подернута легкой дымкой, будто подышали на стекло; лодки бесшумно рассекали килями воду, оставляя за собой дрожащие солнечные блики. Притворная ругань и нарочито яростные крики рыбаков звенели над тугой, как барабан, морской гладью, и грязные ритуальные ругательства, растворяясь в поразительной чистоте, царящей вокруг, теряли свой непристойный смысл.

По несчастной случайности, какая-то городская семейка, проводящая отпуск в Фароле, — они жили и столовались на жутком постоялом дворе — решила в этот день покататься на лодке и чуть было не запуталась в сетях. Со страшной руганью горожан оттащили подальше; впрочем, на следующее утро рыбаки перед ними извинились и прислали на постоялый двор рыбки.

Вечером все мужчины помылись, тщательно отдраив всю грязь. Большинство тут же отправилось спать, дабы уберечься от действия алых сил.

Утром мы были на берегу. Все делалось молча, объяснялись лишь жестами. Симон уже сидел на носу своего баркаса; мы с Хуаном, не проронив ни слова, заняли свои места. Нас было пятеро. Я взялся за весло. На море была, как здесь говорили, «старая зыбь» — легкое волнение, отголосок утихнувшего далекого шторма; на горизонте кудрявилось легкое облачко. Ничто не предвещало грозы. Люди кривили губы в вымученных улыбках, словно подсудимые, ожидающие приговора; я заметил, что один рыбак дрожит.

Со всей мыслимой осторожностью, без всплеска мы опустили весла на воду — считается, что у тунца очень топкий слух. Как говорят рыбаки, к тунцу надо подкрадываться. Если мы нападем на косяк, то единственное, что сможет спугнуть удачу, — негодная снасть. Не выдержит леса — и бесценный, незаменимый тунцовый крючок пропадет вместе с рыбой.

У Хуана оставалось всего лишь три таких крючка.

Небольшую флотилию из семи баркасов возглавлял Знахарь. На голове у него была сеточка для волос, ватные наушники; на ногах — высокие сапоги; однако, зная, как настороженно рыбаки смотрят на все, что похоже на кожу, куртку свою из искусственной замши он оставил на берегу. Как мне потом рассказали, Знахарь вел лодку с закрытыми глазами, отыскивая тунца по запаху. Запаха же пойманной рыбы он, по его словам, не чувствовал.

Непонятно почему, но дурные приметы сбываются.

Так было и на этот раз. Барабульки, живущие вблизи берега в сточных водах и питающиеся дохлятиной, увязались за баркасами и скользили прямо по поверхности воды; большие чайки (в этих краях они редкие гости) с пронзительным криком свалились прямо с неба и закружились над нашими головами; на берегу, по обычаю, не должно было быть ни одной живой души, а тут появился всадник, судя по всему, гражданский гвардеец. Эта едва различимая фигура вызвала беспокойство. Конь в полиции полагался лишь офицеру, а что офицеру, в его чинах и с его властью, было делать в таком захолустье, как Фароль?

Знахарь поднял руку, и мы бросили весла. В воде ничего не было видно, кроме снующей барабульки, но Знахарь протрубил в раковину; звук ее был уныл и печален. Это был сигнал к началу лова. На дне каждого баркаса трехдюймовым слоем лежал песок; поверх него — три дюйма воды. Живцов — до этого их держали в холщовых мешках — пустили в воду; те, что были еще живы (их-то и насадят на крючок), тут же зарылись в песок, настороженно выставив крохотные головки.

А те, у которых не было сил зарыться в песок, оставались плавать в воде, пребывая в состоянии, близком к летаргическому сну, и мои друзья, побросав весла, принялись вычерпывать их пригоршнями и изо всех сил швырять в море. В полнейшей тишине мы услышали, как приманка шлепнулась в воду. Рыбаки стали насаживать на крючки живых пескороев, протыкая их с хвоста, а затем забросили лесу.

Рыба клюнула мгновенно, и на баркасе поднялся страшный крик. Тунец рвался на свободу, к жизни, яростно пытаясь уйти с крючка, и пока од не выбился из сил, удержать лесу было невозможно. Семьдесят пять толстых нейлоновых лес, намотанных на пробковые катушки, лежавшие у планшира, разматывались резкими рывками — по тридцать футов за доли секунды; поплавки прыгали и крутились в воздухе. Тунец — самая быстрая морская рыба; считается, что когда он, попавшись на крючок, пытается освободиться, то развивает скорость в сотни километров в час. Рыбаки даже не пытаются удержать его, а просто ждут, когда тот, ныряя на огромные глубины, не стукнется о дно. Мы закинули три лесы, и клюнуло три тунца.

Рыба ударилась о дно, и люди, с исказившимися лицами, стали выбирать снасть. Леса врезалась в ладони, сдирала старые ссадины; лилась кровь.

Тут же стали вытягивать рыбу и на других баркасах, и началась великая неразбериха: лодки поменьше мотались в разные стороны, кружась, как в водовороте; правильный полумесяц строя был нарушен. Тунец крутился, извивался, нырял под лодки, а, порастратив пыл, всплывал на поверхность и начинал ходить кругами. Поэтому лесы пересекались, путались, цеплялись за подводные камни. Теперь тунцов было видно — большие, скользкие, они казались на редкость неживыми, хотя сил у них еще хватало.

Наша лодка зашлась в каком-то сумасшедшем танце, и Симону, капитану баркаса, предстояло восстановить порядок, нарушенный в схватке с чудовищными рыбинами. Через определенные промежутки времени нужно было открывать затычку и напускать в баркас свежую воду, чтобы пескорои не подохли; затем затычку ставили на место, а воду отчерпывали. Дело это ответственное и требует сноровки. Но Пабло, на котором лежала эта обязанность, поймал рыбину и никак не мог ее вытянуть. Пабло и так-то был малодушен, а теперь чуть не плакал. Я вместе с ним выбирал лесу, и ладони мои кровоточили. «Слишком многим я рискую, — сказал Пабло. — Если наловлю рыбы — женюсь, если нет, то — сам понимаешь». Я забрал у него лесу, и он занялся наживкой. Мы втроем вытягивали рыбину, и лодка накренилась. Было видно, как тунец совершенно неподвижно стоит ярдах в тридцати: в синеве гасло его серебро. Мы были как воздушный змей, парящий в высоком небе. Ладони сильно кровоточили.

Рыба сдалась неожиданно — так останавливаются детские игрушки, когда у них кончается завод. Я втащил рыбину Пабло на борт, и Симон ударил ее в спину острогой, пробив толстую кожу, рывком поднял ее и оттащил к планширу, забрызгав нас с ног до головы черно-красной сукровицей, немного подержал на весу, а затем бросил на дно лодки. Там и валялась она — неживая, похожая на дешевую жестяную поделку, у которой сквозь олово проступает желтая медь; от края рта веером расходилось несколько глубоких ран — в этом месте рыбина зацепилась за крючок.

Слабея, она напоследок три-четыре раза конвульсивно схватила ртом воздух и затихла.

Тунцы попадались одни за другим; напускать свежую воду и вычерпывать старую уже не успевали, и из-за крови почти не было видно, но лов подходил к концу, и ничего нельзя было поделать — рыбаки утверждали, что кровь отпугнет рыбу. Наживку искали на ощупь, хватали, что под, руку попадется.

Беспорядок и ругань усиливались: сломалось весло, безнадежно запутавшуюся драгоценную лесу пришлось обрезать, Симон до. кости поранил палец, а еще один человек сломал себе ребро.

Внезапно косяк стал редеть, крики смолкли, стал слышен гвалт на других лодках, но и он стих. Знахарь опять протрубил в раковину — сигнал к концу путины. Нельзя заманивать на крючок последнюю рыбу — дурная примета. У рыбы должна «оставаться надежда». Целый мешок неиспользованной наживки, выпустили в море, принеся таким образом искупительную жертву. Лодки повернули к берегу, в воде, на месте лова, осталось белое кружево чаек. Путина прошла удачно; люди измотались, но на душе у них немного полегчало, а два человека плакали, прижимая к лицу окровавленные тряпки, которыми протирали крючки перед тем, как заново наживить их.

Берег был безлюден — одинокий всадник ускакал, и тревога, вызванная его появлением, улеглась. Знахарь еще раз протрубил в раковину — в знак того, что рыбаки возвращаются с уловом; по этому сигналу деревенские собирались у кромки воды — таков был обычай. Наша лодка была настолько перегружена, что будь на море волнение, Симону ни за что не удалось бы провести ее. Мы поймали тридцать две рыбины; из них девять — весом от тридцати до пятидесяти фунтов каждая — пришлось на долю Хуана столько он еще не вылавливал. Теперь рыбу надо было срочно продать. Бабке такая сделка была не по карману, но уже наготове был скупщик из Франции, человек в темных очках и клетчатой рубашке. Он сообщил обескураживающую весть: вот уже два дня по всему побережью идет путина, все рынки завалены тунцом. В начале недели за рыбину весом в пятьдесят фунтов (таких-то рыб и наловил Хуан) на консервном заводе давали по пятьсот песет. Теперь цена упала до сто пятидесяти и будет падать дальше.

Грузовик скупщика стоял на пересечении шоссе и проселка, рыбаки свозили рыбу на тачках и тележках.

Здесь их ожидали скупщик с помощником, они взвешивали рыбу. Затем француз достал толстенную пачку, крупных банкнот и рассчитался — каждому досталась сумма, достаточная для того, чтобы расплатиться с накопившимися долгами. Семейные, как водится, купят на оставшиеся деньги жене и детишкам лучшую одежду. И опять пойдут расписки, и опять лавочники и торговцы снастью откроют им кредит.

Рыбаки были неисправимыми оптимистами — вдруг, все жители Кошачьей деревни поверили, что будущей весной обязательно придет сардина.

 

Глава 7

Чему быть — того не миновать: в здешние места нагрянуло начальство. Капитану полиции положено быть бдительным, и раз в год он седлал коня и объезжал свой участок. Конь под ним был — просто загляденье: лебединая шея, пышная грива, точеные ноги. Сам капитан был в форменной кожаной шляпе, какие носили в начале прошлого века. Что-то в лице его было от древнего грека, от классической статуи, а верхом и в этой нечеловеческой шляпе он походил на кентавра. А как он гарцевал! Солнце играло на удилах, отражалось от начищенных сапог, от звезд на погонах!

После путины я отсыпался. Рано утром кто-то властно постучал в дверь. На пороге стоял капитан.

Он вошел, стянул с пальцев лайковые перчатки и уселся на стул местного производства и топорной работы, потребовал у меня паспорт, достал книжечку в черном кожаном переплете и стал переписывать мои анкетные данные. Почерк у него был размашистый, но аккуратный. Говорил он на кастильском, слова выговаривал твердо и, судя по всему, человеком был образованным: речь его лилась плавно, ударения он ставил, где полагается. В голосе его гремела медь. Так могла бы говорить ожившая античная статуя. Он спросил, какова цель моего здесь пребывания.

— Отдых, — ответил я.

— В таком месте? — Он посмотрел в окно. Берег был пуст. Рыбаки отсыпались после путины. Бросив все, они разошлись по домам и убирать за собою не стали. За них старались кошки, этакие облезлые серые тигрята, — они жадно пожирали остатки улова.

— Здесь тихо, — сказал я, — а больше мне ничего не надо.

— Да, здесь тихо. Но что в этом хорошего?

— Меня, видите ли, в последнее время окружало слишком много народу. Здесь мне никто не мешает.

— Верно, — сказал капитан, — мешать здесь некому.

В такие места по своей охоте не ездят. Я бы, во всяком случае, не поехал. Море меня что-то не манит. Вы только не подумайте, что вся Испания такая.

— А я и не думаю.

— Есть в Испании места, где жизнь бьет ключом.

Там вам больше понравится. А здесь, в общем-то, и не испанцы. Ну да ладно. Вы здесь надолго?

— Как получится.

И полицейский капитан стал аккуратно натягивать перчатки.

— Вчера я вас видел на баркасе. Рыбакам не разрешается брать на борт лиц, не являющихся зарегистрированными членами артели.

— Извините, не знал.

— Если вы через месяц не продлите срок действия вашей визы, вам придется покинуть нашу страну.

Если у вас появится желание вернуться — я порекомендую вам какое-нибудь другое место.

В Сорте капитану отвели комнату в пустующем доме, и тамошний алькальд прислал ему служанку.

Вечером она появилась в Фароле, чтобы купить капитану рыбу. Но в море никто не выходил, и купить ей, конечно, ничего не удалось. Но она, вернувшись, рассказала своим, что фарольские дел с ней иметь не пожелали. Капитан, как стало известно в Фароле, пришел в ярость.

Мало того, выяснилось, что он очень набожен. Тайну сохранить здесь невозможно: стоит обронить неосторожное слово, как тут же поползут слухи, и сам будешь не рад. Капитан навестил нашего священника.

Конечно же, старуха-служанка вертелась рядом, а память у нее была отличная, и все, о чем они говорили, стало известно нам до мельчайших подробностей: старуха проболталась Кармеле, а та — мне.

Капитана интересовало, часто ли деревенские посещают церковь.

— Народ здесь, — сказал священник, — не очень набожный. Во всяком случае, в церковь они не ходят.

— Да быть такого не может! Что же вы здесь делаете?

— Нет, прихожане, конечно, есть. Алькальд, лавочник с женой — эти бывают в церкви чуть ли не каждое воскресенье. Секретарь захаживает.

— И все?!

— Да как вам сказать. Здесь почему-то не принято ходить на исповедь. Соседи плохо подумают. Раз пришел за отпущением грехов, значит натворил что-нибудь.

— Да мы родились в грехе! Неужели они этого не понимают?

— Попробуй, втолкуй им! Я уже и проповедь им читал «Все мы заблудшие овцы», а они все встали и пошли вон из церкви. Народ-то они неплохой и в бога вроде бы веруют, да вот не принято у них поминать имя господне. Разве что ругнутся при случае.

— Докатились, — сказал капитан.

Он изъявил желание послушать мессу и все порывался поговорить о божественном, а такие разговоры нагоняют на нашего священника смертельную тоску (старуха-служанка прекрасно знала своего хозяина).

А что действительно его интересует, так это археология, да разве полицейские в ней что-нибудь смыслят?

А вот Сорт капитану пришелся по праву. Дело в том, что в свое время в газетах появился рассказик о том, как сортовские боролись с ФАИ. Анархисты рыскали по округе, выбрасывали из церквей деревянные статуи святых и жгли их на кострах. Но жители Собачьей деревни своих святых зарыли в землю, и после победы националистов им оставалось лишь откопать их. Ничего, кроме презрения, их подвиг у жителей Кошачьей деревни не вызвал.

Так что капитан уже заранее составил хорошее мнение о своих хозяевах и решил сделать им приятное: при исполнении служебных обязанностей кое на что посмотрел сквозь пальцы. Предстояло рассмотреть два дела об убийстве. Одно было совершено одиннадцать, другое — шестнадцать лет назад; в обоих случаях подозреваемыми были жены, будто бы столкнувшие своих мужей в высохшие колодцы. Эти убийства остались нераскрытыми, и поскольку за истекший период одна подозреваемая умерла, а другая эмигрировала, то капитан предложил следствие прекратить и дела закрыть.

К Фаролю же он не проявил никакого снисхождения; здесь его также занимало нераскрытое дело — на этот раз таинственное исчезновение местного жителя; он внезапно сгинул в конце войны, как раз тогда, когда наступающие войска националистов вот-вот должны были вступить в деревню. Это был молодой человек; жил он, ни в чем себе не отказывая, в причудливом доме за околицей, один-одинешенек. Дом этот несколько лет находился в запустении и превратился в развалины. Молодой человек объявил себя незаконным отпрыском герцогского рода и намекнул, что ему отвалили крупный куш и спровадили с глаз долой, пригрозив лишить всякой поддержки, если его поведение будет причинять родственникам беспокойство. Из рассказов рыбаков можно было заключить, что был он не совсем нормальным и умудрился настроить всех против себя — и это в смутное время, когда ссора с соседом считалась непозволительной роскошью. Он привлек к себе всеобщее внимание, а в то время следовало бы держаться в тени и оставить вельможные замашки — это раздражало людей, которые не любят богатых просто так, безо всяких причин.

Капитан явился к фарольскому алькальду и дал ему шесть месяцев на то, чтобы выяснить, что случилось с тем человеком — в противном случае алькальд будет отстранен от должности. Он не скрывал, что Фароль пришелся ему не по душе. Напоследок он сходил на берег и проверил названия рыбацких лодок; большинство названии показалось ему омерзительным, и он остался недоволен. Особенно не понравилась ему «Афродита» (языческое имя), озадачили «La Dudosa» — «Сомневающаяся девушка» (в чем сомневающаяся?) «La grande Liebre» — «Великий заяц» (это что, утка?) и «Inteligencia» — «Ум» (вера — вот что нам надо от испанцев, а не ум). Он вызвал владельцев этих лодок и приказал замазать старые названия и дать новые, в честь святых. Рыбака, назвавшего свою лодку «Великим зайцем», капитан допрашивал с полчаса, выпытывая, не было ли у того каких-нибудь тайных умыслов, но ничего не добился и пришел к выводу, что тот ненормальный. Под конец капитан проверил регистрационные номера лодок. Нечетные номера считались счастливыми, а четные — несчастливыми; регистрационные номера, в которых троек и семерок оказалось больше, чем полагается, были переписаны в книжечку для доклада в управлении морской полиции — там их поменяют, чтобы отучить рыбаков от суеверий.

Полицейский капитан наконец ускакал на своем красавце коне; и Фароль зажил относительно спокойной жизнью до следующего визита. Как только капитан скрылся из виду, Знахарь вылез из пещеры, куда фарольцы спрятали своего жреца; его поджидала лодка, готовая доставить его в следующий порт назначения.

Мне рассказали, что рыбак, рискнувший назвать свою лодку «Великим зайцем», лишь чудом избежал крупных неприятностей, исключительно потому, что капитан не знал опасной шутки, о которой напоминало это название. Лозунгом националистов было «Еsрапа-una, grande, libre» («Испания — единая, великая, свободная»), и пленных республиканцев, согнанных в конце войны в лагеря, заставляли без конца это скандировать, иногда они занимались этим часами без перерыва, и, чтобы как-то скрасить однообразие процедуры, они заменяли «libre» на «liebre», так что выходило: «Испания — великий заяц», что звучало лукавой насмешкой — в здешних краях заяц считался самым мерзким животным.

Помня о предупреждении капитана, я выправил себе разрешение на рыбную ловлю с использованием гребных судов, за исключением крупномерных, подлежащих регистрации, но продолжал, как и раньше, рыбачить с Себастьяном или Хуаном — их лодки не попадали в запретную категорию. Я тоже начал учиться очень трудному и кропотливому делу — искусству ловли на удочку, но особых успехов не достиг.

Тогда же я отправился на разведку за пределы Фароля. В одну из таких вылазок мы посетили поселок углежогов, которые вели в дубовом лесу жизнь таинственную и замкнутую. Тут-то до меня стали доходить подлинные масштабы бедствия, постигшего дубы, — это была драма, трагедия. Мы подошли к подножию гор, и нам открылся безрадостный вид — все, что когда-то было крепким, стало хрупким и болезненным.

Многие тысячи деревьев, некогда почти сплошной массой покрывавшие склоны гор, теперь, казалось, увядали; зелень, когда-то густая, уступила место дымчато-коричневым и серо-лиловым тонам смерти.

Мы встретили группу углежогов; они сидели на корточках у огромного штабеля дёрна — им накрывают поленья, которые кладутся на тлеющие угли; под рукой у каждого была бутыль вина. Зависимость общества от поставляемого ими топлива была так велика, что они сами могли устанавливать порядок оплаты своего труда. Любой хозяин, нанявший углежогов, обязан был ежедневно выдавать им по два литра вина и по полтора килограмма хлеба на брата. Углежоги разводили огонь, после чего поленья часов двенадцать тлели, превращаясь в угли; работникам в это время делать было особенно нечего, и они главным образом попивали винцо. На нас они посмотрели несколько настороженно, затем отвернулись; это был загадочнейший народ — монголоидные черты, растительность на теле почти отсутствует; между собой они разговариваю на языке, для постороннего совершенно непонятном.

На том, что владельцы деревьев теряли, они выигрывали, их ждала райская жизнь: было ясно, что чего-чего, а уж дров-то отныне всегда будет вдоволь.

В районе Сорта мы с Себастьяном навестили нескольких крестьян побогаче, и от них я узнал кое-что новое об отношении крестьян к жизни. Рыбаки были несравненно беднее их, но жили надеждой на крупный улов — не сейчас, так через неделю; в отличие от них крестьяне были пессимистами, их пессимизм глубоко укоренился, его, можно сказать, холили и лелеяли — на ярмарке они покупали фарфоровые тарелочки, исписанные мрачными пословицами, и развешивали их но всему дому, чтобы не забывать, что жизнь — не сахар. В основе подобных убеждений лежит, наверное, то, что в труде земледельца никакой удачи быть не может. Плохая погода разорит хлебороба, но хорошая вряд ли принесет ему намного больше, чем он ожидает. Поэтому в отличие от рыбаков крестьяне играли в карты и другие азартные игры. Бывало, что на них находила тоска, которая очень часто развивалась в настоящую меланхолию. Мы с Себастьяном зашли к человеку, который вдруг ни с того ни с сего заявил друзьям, что жизнь ему приелась. Жил он, по крестьянским меркам, в достатке, его уважали, все у него было, но он твердил «Жизнь мне наскучила», и больше ничего. Он поднялся нам навстречу, пожал руки, предложил выпить и сел, улыбаясь какой-то отсутствующей улыбкой. Из вежливости мы задали ему несколько вопросов, он нам ответил, но сказать ему было нечего. «Таких здесь хватает, — сказал Себастьян, когда мы вышли. — Скоро он перестанет есть, и ему придет конец».

Большая часть земель в округе принадлежала старорежимному аристократу дону Альберто. Дон Альберто обожал всякие старинные обычаи, и, чтобы попасть в его обитель, нужно было разыграть необычную комедию. Ни звонка, ни молотка на дверях не было, и гостям приходилось стоять у порога и вопить:

«Пресвятая дева Мария», — таков был в здешних краях древний обычай, но никто, кроме дона Альберто, ого не соблюдал. На этот зов являлась старая карга, вся в черном, снимала засовы и открывала дверь. Когда-то эта женщина была возлюбленной дона Альберто; они были молоды, жили в Мадриде, она состояла при дворе, и ее портрет писал придворный живописец.

Мы сидели в огромной, похожей на склеп комнате; громе трех стульев, мебели в ней не было. Мы прихлебывали кислейшее вино дона Альберто, а тот оседлал своего любимого конька: стал говорить о славе длине минувших дней. Это был высокий, неимоверно худой человек с удивленно-восторженными глазами; при ходьбе в нем что-то поскрипывало; был он совершенно лыс, лишь за ушами кустились седые волосы.

Он вел праздную жизнь, о чем свидетельствовала пижама в необычайно широкую полоску — как на одежде каторжников с Чертова острова, в ней он разгуливал по дому. На голове он носил большой, потерявший форму берет. Дон Альберто вспоминал, что когда он был ребенком, то весной и осенью шли мягкие, освежающие дожди — редкий год они не выпадали, и до сих пор он не может забыть запах сырости. А теперь ему кажется, что солнце — куда более жестокий деспот, чем политические деятели. «Нет осадков — вот в чем причина половины наших бед. Никогда наша страна не станет такой, как была когда-то».

Дон Альберто был вылитый Дон Кихот — суровый и романтичный, фантазер, витающий в облаках. Крестьяне, судя о характере человека, никогда не говорили «хороший» — уж слишком неопределенно это слово.

Здоровый, упорный, удачливый крестьянин, — по которому все равнялись, назывался здесь «крепким». Дон Альберто мог бы попасть в категорию «благородных», но над ним потешались. Там, где дело касалось денег, любой мог обвести его вокруг пальца, и это принижало его в их глазах. В здешних краях при дележе урожая было принято треть оставлять издольщику, а две трети — хозяину, но когда доходило до дона Альберто, то получалось наоборот, и не потому, что он был щедр, просто считал ниже своего достоинства вступать в препирательства.

Впервые я встретился с доном Альберто в доме фарольского священника дона Игнасио; дон Альберто слыл знатоком местных народных обычаев, и священник, зная, что я ими интересуюсь, пригласил меня к себе, когда у него был дон Альберто. Дон Игнасио был образованным человеком, великолепно говорил по-английски; он решительно порвал с настоящим, и при первой же возможности старался улизнуть на археологические раскопки римского поселения вблизи Ампуриаса. В таких случаях на дверях церкви появлялось объявление, что у него обострился тонзиллит и он слег.

Дон Игнасио, подобно дону Альберто, страдал клаустрофобией — дома у него было так же голо и неуютно; к нему приходила старуха, внешне ничем не отличавшаяся от той, что прислуживала старому помещику; она варила ему ушицу из омерзительного вида рыбы — в рыбацкой семье к ней никто бы не прикоснулся. Все считали, что эта седая, неряшливая старуха его любовница, ведь жил же дон Альберто со своей экономкой, и все уважение к священнику-а он им пользовался — зиждилось на этой легенде (или историческом факте).

Кошки заполонили дом дона Игнасио; горящими в темноте глазами они смотрели на меня. Некоторые, пошатываясь, бродили по дому — они были вдрызг пьяны: хотя священник, как здесь повелось, еды им не давал, но регулярно подливал в блюдечко вина, чтобы, как он говорил, их прозябание было не так безотрадно, ибо жизнь тех, кто не наделен бессмертной душой, поистине ужасна.

Конечно же, разговор этих двух особ перешел на излюбленную тему — упадок, царящий в наши дни повсюду. Дон Альберто поносил кино — бедняки видят безбожие и роскошь богачей; досталось и помидорам, недавно внедренным в сельское хозяйство края, — их потребляют все больше, а от этого снижается потенции и сокращается рождаемость. Уж не задумало ли правительство уменьшить состав семьи и тем самым окончательно подорвать влияние феодальных землевладельцев, лишив их рабочих рук?

B этом споре дон Игнасио стоял на либеральных позициях — он заметил, что знает в Фароле двадцать пар, которые уж много лет собираются пожениться, да все не могут, потому что жениху никак не удается скопить десять тысяч песет — это считается минимальной суммой, которой молодые должны располагать для заключения брака.

Дон Альберто считал, что деньги здесь ни при чем.

Раньше — он это хорошо помнит — людям жилось куда хуже, чем сейчас, и помещики, чтобы поубавить аппетит поденщиков, выпекали для них хлеб пополам глиной. Он и сейчас подмешивает в тесто сосновую хвою — уж больно они привыкли к ее запаху. В старые времена в деревнях вроде Фароля все жили в нищете и тем не менее вступали в брак — и что в этом было неправильного? Неужели не ясно, что бедняк чище душой, чем богач? Разве Христос и его апостолы не были бедняками?

Священника, казалось, смутило направление, которое принял спор, но он согласился, что в наше время богачи — народ довольно безнравственный. Да-да, сказал дон Альберто, все они — спекулянты, наживающиеся народных бедствиях, и священник согласился: «Да, мы стали нацией спекулянтов».

Дон Игнасио решил посоветоваться с доном Альберто, что следует предпринять для оживления ежегодного фарольского праздника, который будут справлять недели через две. Они согласились, что проходит он очень вяло, и раз уж решили пригласить сортовских, то нужно все сделать так, чтобы они были уверены, что их здесь ждут развлечения.

В Сорте дон Альберто попытался подправить праздник кануна Иванова дня, но без полного успеха.

Проведя изыскания, он узнал, что не так давно, лет пятьдесят назад, в деревнях существовал обычай: мальчишки гонялись за девчонками, хлеща их по ногам пучками горящих прутьев. Невозможно сказать, почему, но никто при этом не страдал, как и тогда, когда на Иванов день парни и девушки разгуливали босиком по тлеющим углям — обычай, распространенный повсюду. Однако возродить в Сорте этот ритуал не удалось — волшебство не сработало, и несколько девчонок получили легкие ожоги. «Что-то тут не так, — высказал предположение дон Альберто. — Мы потеряли веру. Мы уже не верим в себя, как верили раньше».

Они сошлись на том, что фарольский праздник в его нынешнем виде донельзя скучен, но ничто не мешает сделать его повеселее — в этом они были уверены. Они были полны замыслов.

— Фейерверк, — сказал дон Альберто, — вот что привлечет народ.

— Вы правы, как всегда. Только бы достать все необходимое и вовремя получить разрешение, — согласился дон Игнасио.

— Праздничное шествие, карнавал — за лучшие костюмы будем давать призы, демонстрация картин, бесплатное вино, танцы на улице.

— Хорошо бы пригласить цирк. Клоун, бородатая женщина. Гонки по вертикальной стене. Детям вход бесплатный. Недавно вблизи Ампуриаса — я там изучаю виллу третьего века — открылся маленький цирк.

Я бы смог с ними переговорить.

— Было бы очень хорошо, если б вы это сделали, — сказал дон Альберто, — Мы им устроим такой праздник, какого в этой деревне не видывали.

Вечером я рассказал об этих планах Себастьяну, и он расхохотался:

— Да они оба рехнулись. Вот подожди и увидишь, что дальше будет.

 

Глава 8

При изучении истории Кошачьей и Собачьей деревень всплыли удивительные факты. Во всем они разительно отличались друг от друга — и по духу, и по характеру жителей, но при всем при том их обычаи не имели ничего общего с обычаями всей остальной Испании, окружающей их, и они, похоже, мало что о ней знали. Жители обеих деревень ощущали свою изолированность, но могли объяснить ее лишь естественной оторванностью от мира, с которым их связывала длинная, извилистая и крутая, немощеная дорога; зимой она часто становилась непроезжей.

От них скрывали — и дон Альберто хладнокровно с этим согласился, — что изоляция никоим образом не была случайной: создать ее задумали предки дона Альберто, вступив в сговор с тремя другими знатными родами, владельцами пробковых лесов; два семейства сгинули, оставив на память о себе лишь три развалившихся особняка на окраине Фароля.

Все эти династии разбогатели в начале прошлого века; тогда сырье для семи фабрик по производству пробки поставляли из Португалии. Пробка местных сортов — товар высшего класса — выпускалась миллионами штук и шла во Францию, в район производства шампанского. Изобретение металлических крышек для бутылок в один день положило конец эпохе процветания.

Дои Альберто — а по другому поводу и дон Игнасио — привели описание небольшого феодального анклава: он был отрезан от внешнего мира, и здесь воспроизводился покорный рабочий скот, защищенный от влияния подрывных элементов. Лишь упорных и отважных путников не пугала кошмарная дорога, где нельзя было построить мостов через горные потоки.

Когда местные власти решили взяться за дело и уж навезли груду стройматериалов, пробковые магнаты велели их раскидать, а затем — всего лишь за несколько лет до начала войны, — когда крестьяне Сорта собрались было расширить дорогу на опасном повороте, в дело пошел динамит, и оползень свел на нет все их старания.

Дону Альберто де Сото, а до него его предкам принадлежало девять десятых всей пахотной земли, горы же принадлежали пробковым баронам, но дон Альберто сказал, что в свое время его отец и дед совершили ошибку: в качестве награды за особо важные услуги они продавали своим работникам клочки земли, и так образовалось нечто вроде среднего класса — народ пробивной и ненадежный; такую же ошибку совершили пробковые семейства: они продавали деревья, казавшиеся им невыгодными. Не будь этого, древний феодальный союз, сплотившийся, по его утверждению, как на идеологической, так и на экономической основе, отлично продержался бы. Людям надоели мировые проблемы, они стосковались по твердой руке, особенно в стране, хронически страдающей от политических неурядиц. В маленькой империи, где правили четыре семейства, деспотизм, если и был, то носил семейный характер. Прапрапрадед дона Альберто, заложивший основу семейного богатства, мог подмешивать глину в хлеб своим пеонам, зато хлеба было много, и в его поместье никто никогда не помирал от голода, а в те времена по всей Испании таких случаев было немало. Он выдавал пособия многодетным семьям и вывез из Сьерраде-Гредос одного бывшего разбойника, чтобы тот следил за порядком, а когда какой-то пеон убил его, убийцу публично удушили гарротой, и батраков освободили на день от работ, чтобы они могли присутствовать на церемонии.

К началу войны мало что изменилось. Во времена республики возник ряд партий и группировок, и все они не устраивали правителей Сорта и Фароля; агентам и пропагандистам пригрозили, что, если они сунутся сюда, им пустят кровь. Обычно пеону платили; шесть песет в день, но дон Альберто все еще мог позволить себе роскошь платить четыре, однако он отличался от ему подобных потому, что оказывал небольшое вспомоществование старикам и больным. Все, что ни делал дон Альберто, шло на благо его работникам — он искренне верил в это.

Будущее, естественно, рисовалось ему в безрадостном свете. Сортовские крестьяне, которых его прапрапрадед некогда принял под свое крыло, скупердяйничали, выскребали сусеки, все тащили в дом и потихоньку, дуро за дуро, составили капиталец, достаточный для организации собственной классовой системы. Наверху покоилось несколько сытых толстомордых богатеев — эти люди отращивали длинные ногти на пальцах в знак того, что работать им не приходится; им принадлежало до сотни пробковых дубов, а на нескольких кабальериях земли росли сладкий перец, капуста и кукуруза. В самом низу этой пирамиды находился деревенский погонщик мулов; промышлял он кустарным способом, и потому заработок его был в два раза ниже установленного государством минимума; погонщик, выучив своего мула справлять нужду только у ворот постоялого двора, получал за это дважды в день по стакану вина.

Крах пробковой промышленности был не за горами, молодежь Сорта отправлялась на заработки в чужие края, и были все основания думать, как считал дон Альберто, что положение дел весьма плачевно.

Но не все было потеряно: за год до моего приезда наследник последнего уцелевшего в этих краях пробкового дела, исключительно энергичный молодой человек, нашел заморский рынок для пробки высшего качества, скупил за бесценок несколько агонизирующих пробковых предприятий и вовсю создавал новую пробковую империю. Из сентиментальности он распорядился привести в порядок старый дом в Сорте, чтобы было где остановиться, если он окажется в этих краях. На этом-то объекте уже несколько месяцев и были заняты Себастьян и другие строители; восстановительные работы близились к концу. Пуиг де Монт, новый пробковый магнат, предполагал прибыть на церемонию и вступить в права владения в конце месяца, и надеялись, что его приезд совпадет с праздником, который состоится двадцать третьего числа. Дон Альберто лелеял надежду, что это событие возвестит о возрождении пробковой промышленности, об открытии современных фабрик, и что жизнь стольких подающих надежду парней — неустроенная и бесцельная — изменится, и будет восстановлена хоть какая-то видимость прежней благопристойности.

Дон Альберто намекнул — хотя и не хотел, чтобы все об этом знали, — что собирается пригласить оркестр для достойной встречи спасителя округи, и, когда тот выйдет из автомобиля, оркестр грянет «Встречный марш» — во всех странах он звучит одинаково.

 

Глава 9

В году было две больших путины. Первая (и самая важная) — весной, когда шла сардина; обычно это случалось в марте; если улов был богатым, сразу же игрались свадьбы — этого события жених с невестой ждали по нескольку лет. Венчание происходило в церкви: новобрачный из суеверия боялся даже близко подходить к ней, и случались недоразумения. Накачавшись бренди, рыбак шатался, ноги у него заплетались; с одной стороны его поддерживала будущая теща, с другой — невеста; кортеж следовал до церковных дверей, раздавались напутственные выкрики, после чего мужская половина поворачивала назад, а в церковь проходили лишь несколько бесстрашных старух.

Рыбак представал перед алтарем в смятенных чувствах, и дон Игнасио это очень хорошо понимал — церемония проходила быстро, слова он выбирал ласковые и был достаточно деликатен, чтобы не настаивать на мессе перед тем, как перейти непосредственно к венчанию — в Сорте же это было обязательно. Про тамошнего священника говорили, что он прогонял пары, если их ответы приходились ему не по нраву, а однажды обвинил жениха в том, что тот тихонько бормочет заклятья против колдовских чар. Дон Игнасио, обвенчав молодых, тут же спешил спровадить их, даже не пожимая жениху руку: ему нужно было побыстрее отвернуться, чтобы не видеть, как жених, выходя из церкви, по обычаю, плюет по ветру. Как правило, молодые возвращались в дом тещи, где в большинстве случаев и продолжали жить. В Фароле почти все дети рождались под знаком Стрельца, в декабре — причиной тому был мартовский золотой дождь, который приносила сардина.

Вот уже несколько лет подряд первой путины не было, что уменьшило годовой доход деревни приблизительно на треть. Вторая путина, когда зашел тунец, особого дохода также не принесла, и было лишь две свадьбы, однако оставалась еще надежда хоть как-то свести концы с концами: в будущем году предстояла так называемая «малая путина» — осенний лов сардины, косяки которой прибывают как по расписанию.

Первые косяки зашли 16 сентября, когда луна была в первой четверти: в это время — почему, никто не знал — рыба ловилась плохо. Всего деревенские продали 51 ящик по 69 песет — цена невероятно низкая; в это время сардина обычно шла по 250 песет за ящик. Рыбаки подозревали, что их обвели вокруг пальца мелкие розничные перекупщики — их в этих благоприятных условиях развелось что мух, — они-то и сбили цену. К слову сказать, в деревне не нашлось ни одного человека, достаточно знакомого с арифметикой, чтобы быстро подсчитать причитающуюся со сделки сумму — пришлось звать меня.

После этого сардина ловилась лишь в небольшом количестве. Мы с Хуаном вышли в море, проловили всю ночь и поймали меньше ящика. Сбыть такой незначительный и нерегулярный улов было некуда, и рыбу ели сами или обменивали на овощи. В Фароле свежую сардину готовили несколько необычным способом. Ее солили, выдерживали четыре дня в прохладном месте, после чего жарили на рашпере.

В Сорте в это время делали вино. Гроздья всегда срезались 20 сентября, на следующий день давили сок, и дон Альберто пригласил меня принять участие в ритуале. Для этой цели была отведена комната в крестьянском доме, где стоял огромный чан. На дно чана слоем почти в два фута бросали гроздья, женщин выгоняли на улицу; строем входили мужчины, скидывали свои альпаргаты на веревочной подошве, засучивали штаны и принимались топтать виноград. Ни о какой гигиене не было и речи. Пышные красновато-фиолетовые гроздья римского, как утверждал дон Альберто, происхождения, брошенные в чаи, были покрыты толстым слоем пыли, на многих черенках остались листья, а зловонный дух от разбросанных по полу сандалий перешибал все ароматы.

Тем временем на улице два человека, наряженные в черно-белые лоскутные рубахи, вооруженные короткими палками, растолкав женщин, начали тузить друг друга, издавая при этом нечленораздельные вопли; третий, в похожем одеянии, играл на дудочке. Это был народный обычай, возрожденный доном Альберто; деревенские нашли этот обычай дурацким. Дон Альберто сказал, что артрит мешает ему принять участие в общей работе, и, восседая на своем древнем двухтактном мотоцикле «Левис», похожем на затаившегося кузнечика-богомола, ограничился лишь присутствием.

Здесь же был и неграмотный алькальд, бывший пастух; во рту у него блестели два ряда зубов из чистого золота. В задних рядах зловещей тенью мелькал сортовский священник — мрачный небритый фанатик. Из Фароля никого не было. С полчаса мы ходили по чану кругами, затем утоптанную массу перемешали и разложили по большим бочкам; здесь она простоит три дня, чтобы забродить. После этого виноградный сок вычерпают и разольют по бочонкам, которые предварительно моют горячим вином. Как только бочонок наполняется до краев, в него погружают мышь и держат там, пока она не захлебнется. Напоследок в бочонок клалась виноградная веточка, что сообщало вину уксусную кислость, — подобно тому, как горькая ветка добавлялась в тесто. Когда-то это было задумано, чтобы поуменьшить аппетиты пьющих вино пеонов, но сейчас такое средство для этой цели более не годилось: все местные винпийцы, включая дона Альберто, привыкли к этому привкусу.

Вино бродило до 11 ноября, и в день святого Мартина бочку закупоривали. Теперь его можно было пить.

В этом году дон Альберто намеревался устроить ритуальную дегустацию вина: дудки и барабаны, крестьяне в старинных, похожих на чулки колпаках, штанах до колен и гетрах. Портнихи уже принялись за работу и кроили наряды — моделями им служили картинки со старого календаря — рекламы фирмы по производству мыла.

Когда мы кончили давить виноград, нас с доном Альберто пригласил к себе алькальд. Он нажился на войне и от коз больше не зависел, по держал дома небольшое стадо — так, для удовольствия. Козы жили в комнате, смежной с той, в которой нас принимали, и алькальд самозабвенно нас развлекал: открыв дверь, он называл их по кличкам, и козы по очереди представали перед ним. Коза входила, приближалась к нам, протягивала ногу для пожатия и вприпрыжку неслась назад. Одна коза секундочку помедлила, прежде чем убежать, расставила задние ноги и пустила струю мочи. Это позабавило моих приятелей, а все представление привело дона Альберто в восторг. Тут я заметил, что запах, который раньше бы показался мне жутким зловонием, не вызвал у меня никакого отвращения — за два месяца я добился значительных успехов.

За три дня до праздника в Кошачьей деревне появились пришельцы, приглашенные доном Альберто.

Прямо на берегу они стали разбивать огромный шатер. Это и был обещанный цирк, а по сути дела, бродячий театрик — они все еще сохранились в тех местах, куда не дошло кино. Зрелище это жалкое и убогое: бездарные и старые артисты, жизнь которых клонится к закату, грошовые сборы.

У входа висела кричащая афиша, на которой были изображены чудовища и черти, тигры-людоеды, человек на воздушном шаре. Под афишей шла подпись:

«Дворец иллюзий. Захватывающий парад потрясающего великолепия». Весь долгий летний день из шатра доносилась нежная, грустная, ненавязчивая музыка дальнего юга, а перед входом уныло слонялись пожилые, почерневшие от старости и жаркого солнца циркачки в войлочных шлепанцах и ужасающе безвкусных кимоно и купальниках. На кассе, окрашенной в кроваво-красный цвет и оклеенной со всех сторон афишами представлений, данных в незапамятные времена и больших городах, висело объявление, взывавшее:

«Спешите! Не откладывайте ни на минуту. Представление начинается. В продаже осталось мало-билетов!»

По в театрик никто не пошел.

Не было в Фароле такого, кто мог бы позволить себе выбросить четыре песеты на подобное представление. К тому же они прознали, что циркачи были цыганами, а рыбаки не любили мошенников-цыган и лее с ними связанное. Эта нелюбовь была необъяснима и отражала лишь национальный предрассудок — вряд ли кто из общины даже разговаривал с цыганом, но при всем при том эта неприязнь глубоко засела в их сознании. Когда Кармела хватала кошку за хвост, крутила ее над головой и швыряла в окно или, шипя, бросала в огонь мышь, то всегда с омерзением восклицала: «Цыганское отродье!»

Я попросил ее и Бабку перечислить, что им не нравится в цыганах, и они назвали следующее:

1) они мошенники, и не знаешь, чего от них ждать;

2) они крикливо одеваются и любят хвастать;

3) они любят жить в пещерах (это правда);

4) цыган не работает, а ищет девицу, которая спит с другими за деньги. Такая девица кормит его, а он всю жизнь дрыхнет или играет на гитаре.

Получив ответы на эти вопросы, я выяснил, что жители Кошачьей деревни с презрением относятся ко многому из того, что иностранцами рассматривается как типично испанское, например к танцам фламенко.

Мы с Хуаном и Себастьяном сидели в кабачке, когда туда вошел юноша из театрика, достал гитару и затянул мелодию фламенко. Это раздражало моих друзей, и минуты через две Хуан вполголоса выругался:

«Черт бы его побрал, сукина сына!»

Цыган его услышал, встал и направился к выходу.

Хуану стало совестно, что обидел человека, он бросился за ним и остановил у самых дверей. Потом он мне сказал, что его раздирали противоречивые чувства: хотя и было стыдно, никак не мог он заставить себя извиниться. Наконец он спросил:

— Ты что так поешь?

— Чтобы страх отпугнуть, — сказал ему цыган.

В Испании любят, когда так изъясняются, и Хуану он начинал нравиться.

— Кто написал слова этой песни? Ты?

— Нет, человек по имени Лорка, — сказал цыган.

— Неважно, все равно мне правится. Он из каких мест?

— Не из дальних. Он умер.

— А жаль, — сказал Хуан. — Хотелось бы мне с ним познакомиться. Ну, ладно, пошли. Познакомишься с моими друзьями и выпьешь.

На следующий день Кармен Кабритас рассказала Бабке о досадном происшествии. В Фароле почиталось за честь помогать старым и немощным; делалось это с большим тактом, без унижений. Начался лов златобровки — рыбешки раза в два меньше сардины; ловилась она лишь в утренние часы, когда уходили дельфины, гонявшиеся за ней по пятам. Лодки с уловом возвращались обычно в восемь, и каждый раз, глядя на берег из окна, я наблюдал одну и ту же сцену: две-три старухи — все вдовы — стоят у кромки воды.

У рыбаков была выработана четкая система, и милостыня не походила на милостыню, отсутствовала сама возможность оскорбить чувства берущего. Всякий раз в лодке, как бы по недосмотру, оставалось несколько рыбешек, и когда рыбак отходил в сторону, будто бы для того, чтобы разобрать снасть, женщины залезали в лодку и набирали столько рыбы, сколько могли унести в руках.

Мария-Козочка рассказала Бабке, как она утром, гоня коз по берегу напрямик, увидела, что среди старух, ждущих лодки, стоит женщина из театра, и, когда настало время набирать рыбу, она полезла в лодку вместе с ними. Рыбу она завязала в платок, вернулась на берег и села на ограду, чтобы посмотреть, что за рыба ей досталась; в этот момент на нее налетело несколько кошек. Мария сказала, что женщина визжала и отбивалась от кошек, но те все лезли. Они вырвали рыбу у нее из рук, а женщина опять села на ограду, закрыла лицо руками и зарыдала.

Услышав это, рыбаки расстроились. Кто-то сказал, что актеры, должно быть, голодают, а мы не знаем.

Ночью на берег отнесли ящик сардин и поставили у самого входа в шатер, а на следующий день чуть ли не все деревенские вдовы и детишки сходили на представление и получили огромное удовольствие. Опять пошли разговоры, что неплохо бы избавиться от излишка кошек, и деревенский придурок, отловив штук пятьдесят, отнес их в лес, за что ему дали немного денег.

Однако оказалось, что отпустил он их слишком близко от дома, и вскоре большинство из них обрело прежних владельцев, которые признали их по различным приметам.

Наступило 29 сентября, день праздника. Доку Альберто стало ясно, что веселья и на этот раз не получится: праздник мало чем будет отличаться от праздников прошлых лет.

Вывесить флаги никто в Кошачьей деревне не согласился; под различными смехотворными предлогами запретили конфетти, и лишь с большой неохотой рыбаки согласились запустить поздно вечером несколько шутих. Прямо дону Альберто никто ничего не сказал, по почувствовать дали: какое твое дело? Ты нам чужой.

Предложение устроить маскарадное шествие вызвало скептический смех и было отклонено. Когда рыбаки рассказывали мне об этой идее, то крутили пальцем у миска и закатывали глаза: по их мнению, дон Альберто был сумасшедшим. «Зачем? Да и откуда взять карнавальные костюмы? Вся моя одежда на мне, и я ношу ее вот уже три года».

Втроем мы отправились к алькальду обсудить вопрос о бесплатной выпивке. «Вино мы покупаем у ваших приятелей в Сорте, — сказал алькальд дону Альберто. — И то, что осталось с прошлого года, прокисло.

Нить его нельзя». Идея устроить танцы на улице его просто ошарашила. «Почему бы не оставить все, как есть? — сказал алькальд. — По всей деревне вы не сыщете человека, который умел бы танцевать вальс». Он посоветовал дону Альберто забыть о волшебном фонаре: недавно подремонтировали старую бойню, оставшуюся с тех времен, когда люди могли себе позволить мясо, сделали там сиденья и раз в две педели показывают кино. Так что волшебным фонарем нынче никого не удивишь.

Дон Альберто сел на мотоцикл и покатил к морю, где увидел, что шатер снят, а цыгане пакуют реквизит, готовясь к отъезду. Их управляющий сказал, что за три дня они заработали чуть ли не 200 песет, и с горькой иронией, присущей цыганам в моменты жизни, когда дела идут не так, как хотелось бы, объяснил дону Альберто, что надежды, которые тот питал, оказались необоснованными.

Дон Игнасио пригласил нас обсудить возникшую у пего идею. Он продемонстрировал нам коллекцию безделушек, собранную в ходе многочисленных археологических раскопок. Там — было множество глиняных черепков, осколков стекла, часть трубы римского водопровода длиною в фут, треть черепа ребенка и масса других предметов, происхождение и назначение которых определить было невозможно. Единственным экспонатом, не имеющим повреждений, оказалась чернильница III века, говоря о ней, дон Игнасио переходил на шепот и берег ее, как алмаз размером с голубиное яйцо из коллекции российских императоров. Дон Игнасио предложил, взяв за основу эти тоскливые экспонаты, открыть выставку, которая, безусловно, привлечет толпы посетителей; за вход можно брать по две песеты, выручка пойдет в фонд церкви. Когда дон Альберто отклонил эту идею, священник вспомнил о местном парне, который умел подражать кузнечикам, лягушкам, сопению и рычанию голодных сортовских собак, ночным концертам местных кошек, — это могло бы развлечь публику. Но дои Альберто покачал головой; он рассказал, что несколько лет назад в Барселоне в мюзик-холле показывали помер — человек, пуская ветры, мог воспроизводить незамысловатые мелодии. Теперь его, должно быть, и на свете не было.

От первоначальной развлекательной программы остался лишь оркестр; в назначенное время утром двадцать шестого числа на автобусе прибыли музыканты; на них были сероватые, некогда красные форменные рубашки, фуражки с кантом; в руках они несли свои корнеты, тромбоны, трубу и огромный барабан.

Первым делом — к празднику это не имело никакого отношения — они должны были приветствовать молодого Пуига де Монта; ожидалось, что он прибудет в этот самый день и официально вступит во владение семейной собственностью. По настоянию дона Альберто был проделан титанический труд: ужасающую сортовскую дорогу более или менее расчистили, самые зверские колдобины засыпали, так что опытный шофер мог, пожалуй, довести автомобиль до деревни.

Ремонт старого дома закончился лишь несколько часов назад: Себастьян со своей бригадой работал всю ночь при свете фонарей. Прямо на улице устроили пир — перед воротами особняка установили на козлах стол; алькальд, а за ним толстозадые старики, построившись по ранжиру, ожидали появления автомобиля; оркестр приготовился грянуть по первому сигналу.

Через минуту по толпе пробежала волна оживления — из-за угла вывернул сверкающий «мерседес» с опущенным верхом и двумя торчащими выхлопными трубами. Он остановился, и из него вышел дои Федерико Пуиг де Монт. Он стряхнул пыль с серого фланелевого костюма, пожал всем руки и прошел к столу. Оркестр грянул «Вот грядет герой с победой».

Фотограф, приглашенный из ближайшего города, приладил к аппарату какую-то новинку — нечто вроде птичьей кормушки, насыпал туда магния — произошла «вспышка», женщины в задних рядах восхищенно защебетали, и на них зашикали.

Оркестр отбарабанил «Встречный марш» и грянул «Триумфальный марш» из «Аиды»: великий человек сел за стол, и деревенские вельможи в черных шляпах — своих собственных или одолженных — заняли положенные места. Нескольким женщинам, пользующимся в деревне влиянием, разрешили присутствовать при церемонии, и они незаметно стали у стола; в конце улицы замерли два гражданских гвардейца с ружьями через плечо, в белых платках, ниспадающих со шляп на шею — выглядели они странно, платки придавали им сходство со сфинксам.

На стол подали огромное блюдо с козлятиной, засыпанной горкой мокрого риса, и между соседями Дона Федерико началась борьба за право положить ему кушанье на тарелку — рис так и летел во все стороны. Я сидел напротив почетного гостя — по сторонам от него находилась деревенская знать — и вдруг я внезапно увидел, что, за исключением дона Федерико, все эти люди — на одно лицо. Дон Альберто мог запросто сойти за брата-близнеца неграмотного алькальда, и даже толстозадые люди с невероятно длинными ногтями и несколькими подбородками казались членами одной и той же преуспевающей семьи. Далее, размышляя об этом, я подумал, что дои Альберто и священник дон Игнасио практически неразличимы по физическим признакам — продукт одних и тех же суровых условий, их подавляющих, и так был силен этот расовый признак, что проходил он через все классы, и если бы кто, не зная их всех, увидел, что бедный сортовский погонщик мулов разъезжает по окрестности на мотоцикле дона Альберто, а дон Альберто нахлестывает мула, гоня его к таверне, где тот аккуратно опорожнится, заработав хозяину стакан вина, — то нисколько бы не удивился.

Лицо дона Федерико было словно из портретной галереи иного мира; ни обликом, ни жестами этот человек нисколько не походил на окружающих, он, несомненно, направил свои стопы по иной стезе. Он был ровен и холодно корректен: не меняя выражения лица, он пробовал жирный рис или отхлебывал мутное вино. Он терпеливо сносил рев оркестровой трубы, дудевшей ему почти в самое ухо; никак не дал понять, что тронут радушием крестьян (под маской сердечности они как-то пытались скрыть свой страх); вокруг него рыгали, пускали ветры, грубыми грязными руками ему накладывали на тарелку лакомые кусочки мяса — он лишь благодарственно кивал. На край стола, кудахча, села курица и стала клевать просыпанный рис — дон Федерико глазом не повел в ее сторону. Он приучил себя быть сдержанным в любой ситуации.

Следующим в повестке дня стоял осмотр деревьев, но незадолго до окончания пиршества, когда по стаканам разлили жгучую анисовую настойку, агент дона Федерико положил перед ним бумагу. Агент прибыл в Сорт за три дня до него, проинспектировал несколько квадратных миль леса и представил свой отчет. Дон Федерико стал изучать факты, изложенные в бумаге, и брови его нахмурились: кончив читать, он достал карандаш, набросал несколько цифр и сделал несложные подсчеты.

Смотреть деревья мы пошли все вместе, в общем придерживаясь маршрута, по которому за несколько дней до этого ходил Знахарь. В первой же долине, где начинались дубы, мы увидели голую землю цвета молочного шоколада, который выгорел на солнце от долгого лежания на витрине магазина; над нашими головами нависло тонкое черное кружево веток, с которых опали последние листья. В тот день небо было скорее розовое, чем голубое — каприз местной атмосферы — это как-то связано с направлением ветра и влажностью; хотя ушли мы за милю от деревни, все звуки — рев ослов, и даже детские крики, — которые обычно поглощались листвой, были отчетливо слышны.

Дон Федерико вместе с агентом шел впереди, деревенские держались сзади, испытывая некоторую тревогу. Агент вынул ножик и срезал с дерева кусочек коры. Все остановились, молча поковыряли ее, и дон Федерико покачал головой.

Затем мы спустились в деревню: никто не решался заговорить. Мы пошли на маленькую площадь, где дон Федерико оставил машину. Они с агентом пожали всем руки. Дон Федерико похлопал алькальда по плечу и сказал: «Что ж, известим вас». Затем он сел в автомобиль, помахал из окна рукой и укатил.

Дон Альберто сказал алькальду:

— Надеюсь ты понял, в чем дело?

— Кое-что понял, — сказал алькальд.

— Он передумал и уезжает, — сказал дон Альберто. — До сих пор я надеялся, что нас что-то еще может спасти. Теперь вижу, что нам ничто уже не поможет. Денег здесь больше не заработаешь.

— Если это так, — сказал алькальд, — то нам конец.

— Как иностранца, меня не допустили — как, впрочем, и большинство мужчин Фароля — к главной части фиесты, которая состоялась рано утром. Более того, не будучи жителем деревни, я вообще не должен был знать о происходящем. Всю фиесту принято было называть по ее главному мероприятию — «Пещера».

Это был таинственный обряд, который местные держали в строжайшем секрете: дурной приметой считалось даже упоминать о нем в разговорах. Обряд этот происходил в пещере, само существование которой упорно опровергалось местными жителями, если к ним приставали с расспросами. Кармела намекала, что обряд Пещеры таит в себе нечто большее, чем кажется на первый взгляд, но, поскольку она родилась не в Фароле, никаких подробностей сообщить не могла.

В том же положении был и Себастьян, но его жена, хотя и неохотно, кое-что все же рассказала ему об этой церемонии.

Эльвира объяснила, что каждый год в конце фиесты из девочек Фароля выбирается претендентка, которой предстоит на следующий год стать главным действующим лицом праздника. Отбор производится опросом жителей деревни, и если мнения расходятся, то бросают жребий. Счастливая избранница, а также члены ее семьи пользуются в деревне большим почетом.

Себастьян говорил, что его жена недолюбливает фиесту оттого, что в свое время ни разу не выдвигалась ее кандидатура. Обыкновенно выбор падал на хорошенькую, смышленую девочку в возрасте от пяти до десяти лет, причем предпочтение отдавалось блондинкам. Поручитель — обязательно женщина — назначалась из других семей, ей вменялось в обязанность участвовать в расходах, сопряженных с подготовкой ребенка к фиесте. Весь год избраннице оказывались всякого рода почести и знаки внимания. Согласно обычаю, все женщины и дети Фароля 26 сентября должны были одеться во все новое. Избранницу, словно на первое причастие, одевали в белое платье, кроме того, ей дарили или давали поносить недорогие украшения. Утром в день фиесты ей преподносили небольшой, специально для нее испеченный шоколадный торт.

Затем начиналась «romeria» — короткое морское паломничество. Девочка вместе с матерью садилась в лодку, которой управлял какой-нибудь мужчина, только не ее отец, и в сопровождении нарядно одетых женщин, сидящих в других лодках, отправлялась в путь. Процессия проплывала пару миль вдоль берега, направляясь к пещере у подножия скалы, где избранницу в окружении свиты из нескольких женщин высаживали на берег. Потом женщины шли в пещеру, а мужчины ждали их в лодках. Когда девочка входила в пещеру, мать легонько шлепала ее, та делала вид, что плачет, — на чем все и кончалось. Когда паломницы возвращались в деревню, все, в том числе и мужчины, принимались обнимать и целовать девочку.

Хотя, как говорил Себастьян, этот обряд не имел ровным счетом никакого смысла, для жителей Фароля это было, несомненно, главное событие года.

В принципе, мужскому населению деревни заходить в пещеру запрещалось, однако Себастьян, не будучи жителем Фароля, считал, что на него этот запрет не распространяется, и однажды, убедившись, что берег пуст, он отправился туда. Потом он говорил, что вода в ней, как и во многих морских пещерах, необычайно прозрачна и чиста и что вход в нее отливает странным синим светом. Поверхность скалы, поднимавшейся из воды, была совершенно гладкой, словно отполированной в результате многовекового паломничества.

В пещере не было ничего, если не считать нескольких полуразрушенных сталагмитов. По стенам он увидел темные пятна, вероятно, оставшиеся от коптившей лампы, которые образовали причудливые узоры. Он рассказывал, что его вдруг охватило безотчетное смятение, как будто вокруг витали злые духи, по добавил: «Впрочем, я очень впечатлителен и легко поддаюсь настроению».

Приготовление пищи было основным занятием тех жителей деревни, которые не отправлялись в морское паломничество. Многие блюда, из тех, какие готовились по традиции на фиесту, могли, особенно с непривычки, показаться совершенно несъедобными. Жители Фароля, вынужденные но необходимости скудно питаться простой и грубой пищей, по праздникам не только злоупотребляли пряностями, но все почему-то начиняли шоколадом — привычка, как уверял дон Альберто, позаимствованная еще их предками у мексиканцев. Лавочники хранили шоколад в парусиновых мешках, подвешенных под потолком — подальше от крыс. «Он должен дышать» — говорили они. Если покупатель спрашивал шоколаду, они вынимали из мешка увесистый кусок и раскалывали его молотком.

«Продышав» так много лет, шоколад становился белым снаружи и почти черным внутри. На вкус он был терпким и горьким. Украшением праздничного стола были кальмары, приготовленные в собственном соку, с шоколадом и шафраном, — именно поэтому, как я теперь понял, Бабка и настаивала, чтобы мы с Себастьяном принесли ей всю рыбу, какую поймаем.

Тем, кто не мог поймать кальмаров, приходилось довольствоваться мясом, которое в Фароле продавалось редко, а если и было, то самое скверное и вонючее. Бывало, что в качестве деликатеса в местных лавках про — давались внутренности: сердце, легкие, печень, желудок и половые органы (последние в присутствии жены мясника покупались без слов, их заменяло движение рукой сверху вниз, как будто дергаешь за веревку звонка). Некоторые семьи ели на праздник рагу из потрохов, называвшееся «assadura». Тошнотворный запах этого блюда несколько скрадывался огромным количеством перца, которым оно приправлялось.

Немногие избранные, у которых оставалась выручка от продажи тунца, либо те, кто пользовался кредитом у мясников, могли позволить себе кур и кроликов.

Куры были старые. Их мясо давали больным детям, а сморщенные внутренности, оставшиеся от весьма немолодой курицы, голова (с отрубленным клювом) и ноги раскладывались на прилавке в блюдцах, как будто это были не куриные потроха, а внутренности жертвенного животного на алтаре. Кролики были большой редкостью, стоили дорого, и жене мясника приходилось прикладывать все свое природное искусство, чтобы повыгодней продать этот экзотический товар. Кролики были искусно, как на старинном гербе, разложены по всей длине прилавка, над широко раздвинутыми ногами у входа в чисто выпотрошенный желудок красовался язычок печени, выпученные от страха розовые глазки лезли из орбит, к кончику каждого уха была приколота крошечная белая ленточка. Дело в том, что в стране существует закон, по которому кролики продаются с неотрубленными головами, чтобы нельзя было подсунуть покупателю вместо кролика кошку.

Утром в день фиесты я вместе с Кармелой пошел к мяснику сразу после открытия магазина. Жена мясника была уже готова к фиесте: под забрызганным кровью фартуком было новое шелковое платье, волосы свежезавиты, а на шее красовалось жемчужное ожерелье. Она была оживлена, ее лицо с вишнево-красными губами раскраснелось, а крупные, полные руки были усыпаны крошечными алыми пятнышками, — казалось, будто кожа окрасилась в цвет ее профессии.

Кармела предупредила меня, чтоб я не смотрел, как она, махнув топором, споро отрубает куски от какой-то потерявшей обличье туши, которая лежала на прилавке. Когда Кармела взяла покупку, завернутую в газетный лист с церковной хроникой, мясо хлюпнуло, и продавщица крикнула свое любимое:

— Todo es bueno! — «все мясо свежее».

В День пещеры все старались себя не утруждать.

Праздничный обед начинался в два часа дня и продолжался до половины четвертого, после чего большинство жителей отправлялось спать. Во время сиесты псе стихало, и снедаемые похотью мужья не теряли времени даром. Если выйти в это время ненадолго пройтись, чтобы справиться с изжогой, нельзя не услышать, как в наступившей тишине за опущенными ставнями супруги предаются любовным утехам.

Часам к пяти все вновь оживало. Жители деревни вставали, умывались, выплескивали воду в окно, затем тщательно одевались на праздничную процессию, которая начиналась не раньше, чем тень опустится хотя бы на одну сторону улицы. На этот раз ожидался настоящий «парад мод», какого не было с довоенных времен: многие женщины наряжались в платья, шитые по моделям из французского журнала, который принадлежал Кармен Кабритас.

В процессии, венчавшей обряд Пещеры, женщины, вообще игравшие более важную роль в празднике, отделялись от мужчин. Процессию возглавляли представительницы семьи Д’Эскоррэу, к которой и принадлежала избранница этого года. В первом ряду посередине в окружении матери, нескольких теток и пестро разодетых двоюродных сестер шла девятилетняя Марта, по-прежнему в белом платье. Следом за ней, возвышаясь над толпой, словно она передвигалась на ходулях, шла в сопровождении двух сестер жена алькальда. В следующем ряду шла Бабка с двумя уродливыми дочерьми по бокам. Старшую из них тянула за собой избалованная девочка лет трех, которая не переставая плакала и капризничала. Далее следовали торговки во главе с женой мясника, которая шла со своими двумя розовокожими, хохочущими девочками.

Красивая жена Хуана, Франсеска, шла рядом с Кармен Кабритас, преисполненной собственной значительности и одетой по прошлогодней парижской моде.

У дороги, выделяясь по контрасту с ярко разодетым шествием, стояли женщины в трауре. Им разрешалось смотреть на процессию со стороны, но не участвовать в пей, поскольку бремя траура в Фароле несовместимо с малейшим выражением радости. Некоторым из них, которые носят траур по своим отцам, матерям, братьям и сестрам, предстоит ходить в черном еще не один десяток лет. Сама Бабка, снявшая траур всего месяц назад, вышла, на процессию, завернувшись в нечто, напоминающее серую занавеску, и заявила, что после окончания праздника с удовольствием вновь облачится в привычный черный цвет. Но обычаю, гости, приехавшие в Фаролъ на фиесту, идут сразу за женщинами, а за ними — рыбаки, на каждом черная шляпа и новые голубые альпаргаты… Причина для такой очередности заключалась в том, чтобы, когда голова колонны будет подходить к церкви, рыбаки, замыкающие шествие, могли выйти из него, не нарушив порядка, и ждать, пока женщины и гости, перед тем как поворачивать назад, зайдут в церковь помолиться. После этого рыбаки вновь вливались в шествие. Все эти маневры совершались необычайно медленно, напоминая похоронную процессию. Избранница Марта была обязана непрерывно улыбаться на протяжении получаса, за которые процессия проходила деревню из конца в конец и обратно. С того момента, как процессия выступала, и до ее возвращения никто не мог произнести ни слова, хотя мужчины испускали тяжкие хриплые вздохи, чуть не стонали от изнеможения.

В такие минуты разум добровольно уступал место безрассудству, и многие приезжали в Фароль издалека, чтобы воочию испытать это чувство. Три женщины и двое мужчин, которые родились в Фароле, но прожили большую часть жизни в других местах, специально приехали на этот день в родную деревню. Одна женщина прожила 20 лет в Аргентине, сильно нуждалась и последние три года откладывала деньги на поездку домой. Она говорила мне, что всю свою жизнь мечтала о том, чтобы в День пещеры принять участие в праздничном шествии по улице Фароля. Как уверял Себастьян, все это не имело никакого смысла. В самом деле, никто из них толком не знал, да и не пытался узнать, в чем смысл всей этой церемонии. И тем не менее нелепый обычай упрямо, чуть ли не со страстью соблюдался, как будто участники фиесты пользовались предоставившейся возможностью, чтобы в этот день снять с себя всякую ответственность за свои поступки.

Правда, возникли затруднения, с приезжими из Сорта, которые не пришли бы вовсе, не проси их об этом дон Альберто. Только из уважения к нему они — довольно, впрочем, неохотно — приняли приглашение, возобновив тем самым дипломатические отношения между двумя деревнями. Семеро из них явились в кожаных башмаках. Вся их делегация была крайне разочарована, когда дон Альберто в последний момент сообщил им, что фейерверк отсырел, что не будет обещанного цирка, карнавала, призов, бесплатного вина; что не будет даже оркестра, так как оркестрантов со всем их реквизитом не пустили дальше деревенской окраины:

«Простите, но у нас — без музыки. В любой другой день, но не сегодня». Дон Альберто так и не сумел объяснить им, что в Фароле не носят обуви — только веревочные альпаргаты; и то, что простительно случайному гостю или прохожему, совершенно недопустимо для официально приглашенных на праздничное шествие.

Крестьяне из Сорта были оскорблены тем, что их исключили из процессии. Фарольские рыбаки, стремясь во что бы то ни стало проявить гостеприимство, предложили семерым в кожаной обуви надеть местные альпаргаты, чтобы они могли принять участие в шествии, однако гости разобиделись не на шутку и после бурных дебатов решили уехать.

Все попытки дона Альберто, который что-то громко кричал и размахивал кулаками, примирить враждующие стороны кончились ничем. Наблюдая за выяснением отношений между флегматичными, упрямыми и расчетливыми крестьянами — выходцами из засушливого Сорта — и эмоциональными, живыми, хотя и суеверными, рыбаками Фароля, что-то не верилось, чтобы они когда-нибудь помирились. В результате одни отправились домой, а другие продолжали веселиться. Рядом со мной шли взволнованные, еле сдерживающие слезы женщины: хотя и никто не принимал их за своих, они после долгого отсутствия наконец вернулись в родную деревню. С наступлением темноты вся процедура повторилась — ускоренный вариант дневного шествия, которое на этот раз сопровождалось шумом, криками, норой непристойными шутками.

На этом праздник закончился. Мои друзья — рыбаки говорили, что в этом году фиеста удалась. Впрочем, они уже строили планы на будущее. Как показали события последующих нескольких дней, планам их но суждено было сбыться.

 

Глава 10

Климат в бассейне Средиземного моря очень разнообразный. В Италии в октябре стоят теплые погожие деньки, а в Испании в это время на смену затянувшемуся лету приходит осеннее ненастье. Год для рыбаков закончен. Потом, правда, ветры стихнут, дожди прекратятся, и солнце вновь заблестит на небе, но все это жалкая пародия на ушедшее лето — природа умерла. Меняется направление морских течений, вода становится холодной, и большие косяки рыб, словно стаи перелетных птиц, устремляются на юг. Баркасы уже не выходят в море, и кончается артельная работа, когда и радость, и горе на всех одно. В мертвый сезон рыбак живет сам по себе: он один выходит в море на своей лодчонке и один сидит на камнях, забрасывая в воду удочку. Для рыбаков в году лишь шесть месяцев: в октябре все замирает и лишь в марте вновь пробуждается к жизни. В конце первой недели октября баркасы ставят на катки и выкатывают далеко на берег; время от времени возле них кто-нибудь копошится — баркасы готовят к новому сезону, и надо починить то одно, то другое. Остальное время рыбаки спят до одурения или коротают время в кабачке, разглядывая донышко пустого стакана. Лето прошло, и это ощущается здесь еще острее, чем на севере. Как сказал мой сосед Хуан, любящий выражаться красиво: «Зима — это кладбище жизни».

В тот год осень застала Фароль врасплох. Еще в День пещеры в открытом море попадались небольшие косяки сардины и кое-что попадало в сети. Уловы, правда, были невелики. Наступило какое-то безвременье — рыба то появлялась, то уходила, и все подумали, что сардина задержится в этих местах и возможно появление крупных косяков. А так как и погода была отличная, то решили оставить баркасы наготове, а не вытаскивать их на зимовку, как обычно делали в начале октября.

Ничто не предвещало беды. Утром 8 октября было тихо, лишь небо окрасилось в какой-то тревожный багровый цвет, да над горизонтом клубились желтые облака. Вдруг в девять часов поднялся ветер, он резко переменил направление с северного на восточное и задул с ураганной силой. Я Стоял у окна бабкиного дома и увидел, как море побелело, закипело, и на берег обрушилась огромная пенистая волна высотой футов двадцать; на ее гребне, подобно шарику в фонтанчике на ярмарочном аттракционе, прыгала лодка. Два баркаса рыбаки все же успели оттащить в безопасное место; три оставшихся море подхватило своими ручищами и швырнуло их друг на друга, круша борта я днища. Починить покореженные баркасы было нельзя, и рыбаки поняли, что если даже и появится в марте сардина, на крупный улов рассчитывать нечего.

10 октября по деревне разнеслась весть, что Марта Д’Эскоррэу, избранница этого года, заболела. Рыбаки скинулись на такси, отвезли ее в Херону, и там в больнице им сказали, что у девочки туберкулез и раньше, чем через три месяца, ее не выпишут. Самые суеверные связали это несчастье со своими собственными неудачами, и будущее предстало им в крайне мрачном свете.

Дон Альберто пригласил меня в свою суровую обитель, чтобы обсудить будущее Сорта. «Назревает катастрофа, — сказал он. — Ручаюсь, мы с вами станем свидетелями грандиозного бедствия». И он протянул мне только что полученное письмо, из которого было ясно, что Пуиг де Монт сюда больше не вернется, как, впрочем, и следовало ожидать. По это еще полбеды, сказал дон Альберто, куда хуже то, что он продал семейную виллу известному в провинции спекулянту, и тот скоро переедет сюда.

Старая карга, некогда пленявшая своей красотой весь Мадрид, явилась из мрака, неся два грязных стакана вина.

— Положение местных крестьян трагическое, — сказал дон Альберто. — Они остались ни с чем.

— Значит, уже ясно, что все деревья погибли?

— Абсолютно все.

— Но ведь не одною же пробкой они живут? Должно же быть какое-то подспорье?

Дон Альберто объяснил, что, кроме продажи пробки — не бог весть какие, но все же деньги, — крестьяне ловили в силки кроликов, травили их собаками, осенью собирали грибы, ягоды, орехи, и круглый год охотились на птиц, больших и малых. Все это давал им лес, и с его гибелью все исчезло.

— Но ведь хлеб-то они выращивают? Разве это им поможет?

Оказывается, земля очень скудна. Всю плодородную землю прибрали к рукам пять-шесть семейств.

А виноват в этом порядок наследования, — сказал дон Альберто. — Люди делят жалкие клочки земли, на которой но растет ничего, кроме ежевики, им приходится забираться в свои комнаты по веревочным лестницам. Эти толстозадые, которых вы встретили в деревне, владеют всем, что имеет хоть какую-то ценность.

То, что вы здесь видите, — феодализм в действии.

— Простите, дон Альберто, но мне показалось, что вы сами сторонник феодализма.

— Это одна видимость. В глубине души я приверженец благородной философии анархизма. Я такая же жертва системы, как к все. Позвольте, я вам объясню, что такое анархизм. Мы, анархисты, против вмешательства государства. Мы сами можем навести у себя порядок, сами можем выстроить себе жилища, проложить дороги, научить своих детей тому, что им следует знать. Зачем нам государство? Уберите этих двух полицейских, приставленных следить за нами. Дайте им на табачок, и они отвернутся.

— А не лучше ли будет выделить крестьянам часть земли?

— Ничего не изменится, — сказал он. — А если и изменится, то к худшему. Хорошо, я продам им землю.

Кому она достанется? Догадываетесь? Неравенство еще больше усилится.

— Да, пожалуй, — согласился я.

— Позвольте, позвольте. Кто я такой? Я всего-навсего доверенное лицо, землю я должен сохранить для потомства. Посмотрите на меня. Что я ем? Что я пью?

В чем я хожу? Каждому по потребности, а мне требуется немного.

Я знал, что дои Альберто тайком раздает деньги, дает отсрочку своим арендаторам, когда тем приходится туго, но с землей, доставшейся ему от предков, он ни за что не расстанется.

Морщась, я допил вино. Оно было нестерпимо кислым, отдавало плесенью. Я осмотрелся. Такие комнаты изображал Сурбаран на своих картинах из деревенской жизни: потемневшие от времени, прокопченные степы, громоздкая мебель, похожая на осадные орудия, в углу — вмазанный в пол таз для омовения ног, на стропилах — ласточкины гнезда, прямо под ними на каменных плитах — белые кучки помета. Из кухни доносился допотопный запах тлеющего древесного угля и раздавалась грустная и нежная старинная музыка. На огне клокотал котел, в каких в былые времена ведьмы варили колдовское зелье, а рядом, нагнувшись над граммофоном, стояла старуха дона Альберто.

Она покрутила ручку и снова поставила пластинку; мы услышали трепетное сопрано, исполняющее арию продавщицы фиалок из старой испанской оперы:

Весна пришла, сады цветут, и я, как прежде, Фиалки людям продаю — цветы надежды.

Дон Альберто проводил меня до дверей.

— Когда уезжаете?

— Скоро. Но если все будет нормально, на будущий год вернусь.

— Si dios quiere.

— Si dios quiere.

Тропинка в Сорт шла через его земли. Жухлая осенняя листва занесла поля, все было усеяно огромными головами колючего чертополоха. Кое-где попадались полоски неубранной кукурузы, ветер гулял и шумел в ее сухих стеблях. Дорогу мне перебежала собака, волоча за собою бревно. Она передвигалась рывками, то и дело присаживалась отдохнуть. У самой деревни крестьянин пахал землю сохой, точно сошедшей с древнеримской мозаики.

Вдвоем с Себастьяном мы пошли к морю. Мы расставались, и, возможно, навсегда — кто знает, вернусь ли я весной, — а он уезжал в Херону на новую стройку: работы в усадьбе Пуига де Монта закончились, а других объектов поблизости не было.

Мы шли по тропинке, ведущей к невысокому утесу — оттуда хорошо было видно все, с чем мы расставались. Утро было тихое, стоял полнейший штиль, пахло водорослями, щебетали пташки. Прибой вынес на берег множество обломков, и они неподвижно лежали на песке, отмечая новую, зимнюю границу территории, отвоеванной морем у суши; в крупном песке копались ребятишки, выискивая цветные стекляшки, выброшенные морем. Мы стали смотреть, как Педро осторожно ведет лодку в нескольких футах от берега, преследуя косяк рыбешки, кормящейся у подводных камней. Он несколько раз забрасывал сети — именно туда, где стоял косяк, но ничего не вытащил. Бабка, которая по окончании праздника опять надела траур, сидели на корточках у только что причалившей лодки, перебирая скудный улов. Издалека она была похожа на черную пирамиду. Наступали трудные времена — вдовы, что поджидали рыбаков на берегу, ограничивались одной-двумя рыбешками с лодки, а ведь летом они набирали полные пригоршни.

Мимо нас, загадочно улыбаясь, элегантная, как всегда, прошла со своим стадом Мария-Козочка. Среди домов мелькнула фигура дона Игнасио; под мышкой он держал продолговатый сверток, в котором угадывалась лопата, — священник отправлялся на раскопки и спешил на автобус, который ходил раз в две недели.

Мы свернули на тропинку, ведущую к морю, и замерли в изумлении: на камнях с удочками в руках стояли три коренастых сортовских парня. Их заметили и фарольские рыбаки; любопытство взяло верх, и то один, то другой, сделав вид, что идет куда-то по делам, проходили мимо них, чтобы получше рассмотреть. Мы с Себастьяном подошли к ним и без обиняков спросили, как клюет, но они мрачно посмотрели и ничего не ответили. Они наживляли на крючки моллюсков-береговичков, которых собирали тут же в камнях, и Себастьян посоветовал им ловить на пескороя или осьминога. Совет был дан от чистого сердца, но они ему не вняли. А что им было делать? Я уже знал толк в рыбалке, и был уверен, что сегодня ничего они не поймают.

А что их ждет в будущем? Ведь даже крестьянин может стать рыболовом, если подойдет к этому серьезно и основательно. Разве могут три, тридцать, пусть даже триста таких вот любителей отбить хлеб у фарольских мастеров? Мы поговорили на эту тему, но, глядя на них, подумали, что для нас самих открываются такие возможности, о которых мы раньше и мечтать не смели.

 

Второе лето

 

Глава 11

Зимой мы с Себастьяном не теряли связи друг с другом, и однажды он прислал мне письмо, в котором сообщал, что его неожиданно отозвали из Хероны в Фароль, где начался капитальный ремонт двух других вилл пробковых магнатов. В следующем письме он известил меня, что собирается в отпуск; я писал ему, что хочу перебраться на юг, и он предложил встретиться на границе в Порт-Боу, где можно заняться ловлей омаров.

Его доводы в пользу этого предприятия казались весьма убедительными. У испанских берегов в холодной воде зимой кишмя кишат омары, но там они и даром никому не нужны. А французы, наоборот, любят полакомиться омарами (я это заметил), но эта пагубная страсть привела к тому, что омаров у французских берегов почти не осталось. Себастьян предлагал ловить их руками, ныряя в масках. Они так и кишат в воде, писал он. Его приятель разглядывал морское дно через ящик со стеклянным днищем и повсюду ему попадались омары. Терять, собственно говоря, было нечего, и я решил, чего бы это мне ни стоило, проникнуть в Испанию через Порт-Боу. Мы обменялись еще парой писем и окончательно договорились о времени и месте встречи, а в конце марта я отправился по своему прошлогоднему маршруту: поездом до Сербера, затем на такси до пограничного знака, пешком через границу, «закрытую на замок», а затем уже на испанском такси до Порт-Боу.

Себастьян ждал меня в кафе «Моряк», здесь сидели несколько французских туристов, первые послевоенные ласточки, смельчаки, которые отважились на путешествие в страну, вновь открытую после долгих лет изоляции. («Parole d’honneur! lis sont comme les arabes. Ils ne laissent pas les femmes sortir!»)

Себастьян похудел еще больше. Взгляд его был мрачен; казалось, он подавлен вечными заботами, каторжным трудом — в Хероне ему приходилось работать по 9 часов, получая 21 песету в день; на руках у него были мозоли. Ремонт вилл продвигался быстро, оставалось лишь установить ванну, водопровод и все такое прочее; оборудование задерживалось, и ему дали месяц за свой счет.

Он лихорадочно соображал, где бы подзаработать за это время, — дома назревал скандал. Бабка поставила ему ультиматум: Себастьяну было велено до конца мая произвести на свет ребенка, Бабка уже и имя ему подобрала — Тимбурлан (Тамерлан), если родится мальчик, и Милагрос, если — девочка. За все годы своей супружеской жизни Себастьян ни разу не восставал против старухи, но в конце концов терпение его иссякло. Однако вести дискуссии с Бабкой можно только с позиции силы, и единственным веским аргументом была бы угроза съехать с квартиры. Но половина мебели в их комнатах принадлежала Бабке, а сбережений Себастьяна, которые составляли на данный момент 700 песет, не хватило бы даже на покупку старой кровати. Он надеялся заработать на ловле омаров 1000 песет, но мне показалось, что надежда эта из того же материала, что и все прочие его мечты.

Чтобы не допустить его окончательного разорения, я сам заплатил за прокат машины. Мы нашли старенькую «симку»; она была скреплена проволокой, одна дверца отсутствовала, а колеса были разной величины.

На ней мы потихоньку двинулись на юг, ведя разведку побережья. Первую остановку сделали в Грилепе, здесь взяли лодку и для начала решили половить у Пунта-Кап-Раса. К моему великому удивлению — и к не менее великому облегчению Себастьяна, — здесь действительно водились морские раки; похоже, приятель Себастьяна сказал ему правду. Но это были не омары, а местная разновидность лангустов, мне такие не встречались. Они походили на омаров, только без клешней, и головка у них была совсем крошечной.

Зимой только такие и должны ловиться. Они во множестве сновали на глубине десяти футов среди узорчатых листьев, лент и розеток водорослей, и это изобилие привело нас в восторг. Себастьян уже научился плавать и привез с собою наше старое ружье, которое я, уезжая, подарил ему, надеясь, что во Франции найду себе что-нибудь поприличней. Можно было настрелять сотню лангустов, но для того, чтобы они имели товарный вид, их надо было ловить живыми. Дело это сложное и опасное — ведь для защиты рук ничего надежней перчаток придумать нельзя. Нужно нырнуть, под водой подплыть к лангусту и быстро схватить его, пока тот не успел шмыгнуть в водоросли или забиться под камень, а, когда его схватишь, он начинает яростно щелкать хвостом, пытаясь вырваться. По краям внутренней стороны панциря имеются острые, как бритва, зубчики, и мы сразу же изрезали все пальцы.

Донимал холод. Уже на поверхности вода была холодная, и с каждым футом становилась все холодней.

Но что еще хуже, видимость была скверная. Лангусты никуда не уходили, но найти их в густых водорослях было нелегко, и на поиски уходило много времени. Мы проныряли 15 минут, после чего находиться в воде пило невозможно. Мы влезли в лодку, натянули свитера, глотнули из термоса кофе с брэнди и стали постепенно согреваться.

Над морскою гладью сияло солнце, в легкой дымке над подою парили гигантские столбы и причудливые башенки. В воде сновали лангусты, ожидая, когда мы снова окунемся во мрак и хлад пучины. Себастьян подсчитывал доходы, — получалось, что за минуту под водой он зарабатывал больше, чем за целый день на стройке. Собравшись с духом, мы опять плюхнулись в воду и кровоточащими, закоченевшими пальцами принялись ловить лангустов и бросать их в лодку. Наконец стало совсем невмоготу. Мы закоченели, и даже мозг начал леденеть; мы решили, что наступил конец и никакая медицина нас уже не спасет. Я ущипнул себя за ногу и ничего не почувствовал, зато нестерпимо пальцы и ломило в висках. Себастьян, пошатываясь, стоял среди копошащихся лангустов, которые покрывали дно лодки в три-четыре слоя. Казалось, что кожа у него стала прозрачной и сквозь нее проступают очертания костей.

Мы подгребли к берегу, набрали плавника, разожгли костёр и уселись поближе к огню. Наконец способность соображать вернулась к нам. Себастьян не мог ни слова сказать по-кастильски и бормотал на местном наречии, более похожем на итальянский, чем на испанский: «Puta! Son mort de fred». Он сказал, что давно бы отдал концы, если бы не согревала его мысль о мебели. Десять лангустов — половина старой кровати. Еще десять — тумбочка, да еще остается на старый стул. Пятнадцать — комод, но ломаный, так что придется накинуть еще двух лангустов столяру за работу.

В первый день мы поймали 64 лангуста. В Льяансе рыбаки обещали присмотреть за нашим садком, и мы в благодарность подарили им несколько лангустов. Они показали нам постоялый двор, где мы, заплатив по две песеты, получили комнату; хозяином здесь был угрюмый, замкнутый человек — веселых и приветливых владельцев гостиниц я в Испании не встречал; он подал нам фасоль в масле и колбасу местного производства, такую жесткую, что только молотком ее и разобьешь. Себастьян, съев две-три ложки, тут же уснул.

Он опрокинул стакан с рансио, уронил голову на стол и захрапел. Хозяин забрал его тарелку, присел за соседний столик и доел остатки.

Весь следующий день и всю следующую ночь мы провели на постоялом дворе, понемногу приходя в себя. А через день все мужское население близлежащих домов толкнуло не желавшую заводиться «симку», и мы покатили в Пуэрта-де-ла-Сельва. Здесь мы опять взяли лодку и, немного поколебавшись, решили пройти вдоль дикого и опасного северного берега до мыса Креста. Ни о какой метеослужбе здесь и слыхом не слыхивали, но рыбаки сказали, что, судя по приметам, хорошая погода продержится по крайней мере еще один день. Однако они сочли своим долгом предупредить, что и на старуху бывает проруха, а, случись шторм, укрыться будет негде. Их слова засели у нас в голове, и нельзя сказать, что чувствовали мы себя очень уютно. Мы плыли вдоль отвесных скал; при всей своей грандиозности особого восторга они у меня не вызвали; рыбаки не соврали; не было в них ни бухточки, ни заливчика. Вода была холодная и мутная, водоросли, где могли водиться лангусты, встречались на слишком большой глубине. Мы пробыли в море несколько часов, то и дело поглядывая на небо, и в конечном итоге поймали 28 лангустов. И лишь когда мы шли назад, на небе появились клочки разогнанной ветром тучи. Вернулись мы смертельно усталые и промерзшие до костей.

Мы решили больше не рисковать, и на следующий день отправились в более безопасное место, где и пробыли три дня. Мы остановились на постоялом дворе, ничем не отличавшемся от постоялого двора в Льяансе — та же фасоль, та же колбаса. Теперь у нас было 244 лангуста, считая и тех, что мы оставили на попечение льяансовских рыбаков. В Льяансе наши знакомые рыбаки со знанием дела помогли нам упаковать лангустов в ящик, переложили их водорослями, и мы полезли свой товар в Порт-Боу.

В Испании они никому были не нужны, но французы, как и следовало ожидать, набросились на них с радостью — какой-то шкипер, едва взглянув на товар, тут же предложил цену и расплатился наличными.

Мы решили попытать счастья еще разок, но особого успеха не добились. Вода была все такая же холодная и мутная, но лангусты ушли на глубину, и искать их стало трудно. С грехом пополам мы наловили тридцать штук, тут же продали их по дешевке и на этом успокоились.

Мы похудели фунтов на десять, а у Себастьяна начался кашель. На каждого вышло по 1380 песет — заработок Себастьяна за два с половиной месяца. Он встретится с Бабкой во всеоружии.

 

Глава 12

Совершенно неожиданно Себастьян спросил, не смогу ли я по дороге в Фароль сделать крюк и забросить его в Бесалу — это такой городишко в предгорье Пиренеев. Там живет его старый друг, дела у него плохи — он крайне нуждается, и рыбаки, которые тоже знают и любят, собрали для него три тысячи песет: эти деньги помогут ему встать на ноги. Впрочем, если эта поездка мне не по душе, он меня не осудит и уж как-нибудь сам доберется туда, хотя бы на автобусе.

Меня поразила не просьба, а сам Себастьян — до этой минуты он ни слова не сказал о том, что у него есть какие — то дела. Складывалось впечатление, что он тянул до последнего. Я стал расспрашивать его об их дружбе. Оказалось, что они однополчане, вместе служили в республиканской армии. Затем выяснилось, что друг Себастьяна был его командиром. Себастьян провоевал недолго, чина не выслужил, так и остался рядовым, а его друг, несмотря на молодость, был офицером и своей храбростью завоевал солдатскую любовь и уважение.

Что-то тут было неладно. Я сам служил в армии и знаю, что, какие бы ни складывались отношения между солдатом и офицером, друзьями на всю жизнь они становятся крайне редко. Однако было видно, как много значило для Себастьяна поручение рыбаков, и отказать ему было бы просто не по-приятельски. Я согласился, тем более что Бесалу находился совсем рядом.

До Фигераса по дороге, отмеченной на карте тоненькой змейкой, которой принято обозначать самые кошмарные проселки, было миль пятнадцать, а от Фигераса до Бесалу еще столько же, но уже по прямому шоссе. С бензином в то время было плохо, все колонки позакрывались, но нам удалось разжиться горючим у знакомых рыбаков в Порт-Боу. Мы заправили нашу «симку», привели ее в порядок и тронулись в путь.

Чтобы проехать эти тридцать миль, нам потребовалось больше трех часов. Пока мы тряслись по дороге, хуже которой в Европе не сыскать, я расспрашивал Себастьяна о его друге, и мне удалось выяснить кое-какие подробности его жизни. Он командовал батальоном; в конце войны, когда они расстались с Себастьяном, ему было лет двадцать пять; после поражения Республики он скрывался, был арестован и несколько лет просидел в тюрьме — обычная судьба тысяч и тысяч испанцев, живших в то смутное время. Но чего-то Себастьян недоговаривал, о чем-то вообще умалчивал — картина складывалась неполная, получилось нечто вроде древнеримской мозаики: одни фрагменты.

Чуть ли не все фарольские отсидели свой срок в лагерях: деревня находилась на территории, контролируемой правительством, и рыбаки воевали в республиканской армии. Судьба же человека, ждущего нас в Бесалу, была окутана тайной. Был ли он из числа тех десятков тысяч, кого в конце концов выпустили, или он бежал? В последнем случае я рисковал — закон запрещал предоставлять убежище, а равно оказывать иное содействие лицам, бежавшим из мест заключения.

С одной стороны, было лестно, что Себастьян оказал мне такое доверие, с другой — как-то не по себе.

Бесалу оказался невзрачным городишком, расположенным по обе стороны дороги третьего класса; длиной он был ярдов в сто. Все здесь свидетельствовало о вопиющей нищете: расписанные известкой красные кирпичные фасады домишек, похожие на забрызганный кровью прилавок мясника, широкие ворота, закрытые двери лавок, кучки священников в черных велюровых шляпах и черных альпаргатах. По улицам гулял холодный ветер, но немощеной дороге на полной скорости, обдавая нас бензиновым смрадом, проносились автобусы, и пыль в городе стояла столбом.

Все в этом городе было непонятно и чуждо. Рядом проходила граница, по улицам, опасливо озираясь, пробегали какие-то типы: кто собирался за кордон, кто только что прибыл оттуда — одни легально, другие нелегально. Даже само название «Бесалу» звучало странно — в нем мало что было испанского, оно больше породило на татарское или турецкое. Себастьян доверительно сообщил мне, что это столица контрабандистов.

Милях в двух-трех от города с шоссе сворачивал протолок, идущий на север по берегу реки Льиерка через деревни Монтагут и Сарденас; здесь он кончался.

И начинались тропки, ведущие к пастушеским хижинам — их в горах было с полдюжины. Это была граница — в двух милях отсюда, уже по французской территорий, проходила дорога на Арльи, Амели и Сере.

В кабачке «Пнет», у церкви на окраине города, мы заказали себе обед — тушеные свиные ножки, которыми славятся пиренейские городки; за всю неделю мы впервые отведали мяса. Трактир походил на пещеру; при каждом порыве ветра сюда проникал запах, которым провонял весь город, — запах кожи, веревок и пота. За отдельными столиками сидело три-четыре человека в шляпах; они обсасывали ножки, время от времени озираясь, как собака, которая боится, что у нее отнимут кость.

Себастьян волновался, отвечал невпопад и весь ушел в себя. Я спросил, как он собирается искать своего друга, и он ответил: «Не знаю. Об этом-то как раз и думаю». Сквозь грязное оконное стекло была видна маленькая площадь, на ветру кружились клочки бумаги, стоили небольшие кучки людей; подняв воротники пиджаков, они о чем-то разговаривали; два бравых солдатика с автоматами патрулировали улицу.

Мы доели мясо. Все ушли, трактир опустел, говорить было не о чем. Некоторое время мы сидели молча, затем Себастьян встал. Он сказал, что скоро вернется, и попросил меня подождать. Он вышел, и я видел из окна, как он пересек площадь, подошел к стоянке такси, переговорил с водителем, а затем сел в машину. Приблизительно через час, когда я уже начал волноваться, я увидел, что он идет по улице. С ним был какой-то человек, лицо его было замотано шарфом, похожим на полотенце, а одежда прохудилась до такой степени, что сквозь ткань просвечивали локти и колени. Они вошли и сели. «Это Энрик», — представил его Себастьян. Мы пожали друг другу руки, и Энрик что-то сказал тихим, еле слышным голосом. Он говорил, не разжимая тонких губ, как чревовещатель. Из рассказов Себастьяна я сделал вывод, что ему должно быть лет тридцать, на два-три года поменьше, чем самому Себастьяну, по определить его истинный возраст было трудно — на вид ему можно было дать сорок. Кожа на его лице была стянута в бесчисленные морщинки, так что ясно обозначились все кости черепа, лоб был покрыт какой-то сыпью, и он время от времени тер его тыльной стороной ладони. Себастьян заказал для него ножки и хлеба, и я заметил, что жует он задними зубами — от передних остались одни черные корешки. Ни на нас, ни на еду он не смотрел, а методически отправлял в рот порции и размеренно жевал. Он что-то прошепелявил Себастьяну, по я не разобрал ни слова.

Себастьян с Энриком сидели спиной к дверям, а когда подошел хозяин и спросил, не желаем ли мы еще чего, Себастьян опустил голову и жестом велел ему уйти. Энрик дожевал хлеб, допил вино, и мы поднялись из-за стола; Себастьян подтолкнул меня к дверям, и мы вышли на улицу. Люди оставались на своих местах; подняв воротники пиджаков, они подставляли лица солнцу, солдат не было. Мы пошли по улице — я впереди, Себастьян сзади, Энрик посередине. Расписные домишки кончились, по берегу реки тянулись жалкие халупы. За рекой начинались необозримые зеленые склоны предгорья Пиренеев. Здесь мы немного постояли.

Я чувствовал, что Себастьяну общение с Энриком в тягость, что он очень хочет уйти, больше ни о чем не думает, но мы оказались в плену у вежливости.

— Ну то ж… что ж… — шепелявил Энрик беззубым ртом.

Мне казалось, что он тоже хочет уйти.

— Так, значит, договорились — напишете, как там у вас, — сказал Себастьян. — Хорошо? Обязательно дайте о себе весточку.

Наконец мы решились распрощаться — и гора с плеч! Энрик улыбнулся, обнажив черные корешки зубов, повернулся и, шаркая ногами, побрел к своей лачуге.

Мы с Себастьяном почти бегом вернулись к машине, и через пять минут она уже мчала нас на восток.

— Неважные у него дела, а? — сказал я.

— Два года он ел одни апельсины.

— Он что, сбежал?

— А я разве тебе не сказал?

— Да особо не распространялся.

Встреча с Энриком произвела на меня тягостное впечатление и несколько разочаровала. По рассказам Себастьяна я представил себе героя — хотя картина и выходила безликой, — человека побежденного, гонимого, но не сломленного, трагического в своем гордом величии. Но огонь в Энрике давно угас, и сначала мне было стыдно, что в его присутствии я испытываю смущение, даже робость, а потом мне стало стыдно, что никаких других чувств он во мне не вызывает.

— Деньги ему придутся кстати. Рад небось?

— А то как же.

— Но виду не подал, что обрадовался.

— Он всегда так. Никогда не подает виду.

Последние домишки Бесалу исчезли за горизонтом.

Себастьян устроился поудобней.

— Слава богу, — сказал он. — Надо было это сделать. Теперь все кончено, даже дышать легче стало.

Все дела позади, на душе было легко, и мы любовались окружающим пейзажем: местность во всех отношениях была куда более привлекательной, чем показалось нам каких-то два часа назад. Это была Испания, которой я раньше не видел и даже не подозревал о ее существовании. Под ласковым весенним солнцем лежала необъятная зеленая степь. Во все стороны прыгали зайцы, самих их не было видно, и лишь головки мелькали в траве; за собой они оставляли колышущийся след, похожий на хвост кометы; неподвижно замерла стоящая по колено в траве белая лошадь; казалось, что она высечена из камня. Вдали у самого горизонта на краю зеленых пастбищ виднелись игрушечные деревеньки с ветряными мельницами и высокими церквами.

— Что он делает в Бесалу, если не секрет? — спросил я.

— Ждет, когда можно будет перейти границу. Как только сойдет снег, начнутся переходы через границу.

Повалят десятками. Здешний народ этим живет. За пять тысяч любого переправят за кордон. Проще простого. Плевать они хотели на полицию.

— Его не задержат?

— Большинство переходит. Но бывает, что и задерживают. Иногда полиция делает вид, что не дремлет. Как кому повезет.

 

Глава 13

Как и в прошлом году, я поселился у Бабки. Здесь почти ничего не изменилось. В деревне было поразительно мало зелени, но у Хуана, жившего по соседству, в саду росла смоковница, и ее молодые побеги тянули ко мне через забор свои пушистые пахучие руки.

Морские камешки, выброшенные на берег зимними штормами, переливались на солнце всеми цветами радуги. Весенняя путина кончилась, в море вышли на двух уцелевших баркасах, и улов был небогат. Хуан ставил переметы. В свое гнездо на старом дереве у околицы вернулся дятел; деревенские подкармливали птицу и вылупившихся птенцов личинками; чтобы в гнездо не лазили кошки, дерево обнесли изгородью, на которую пошли остатки бабкиной колючей проволоки, а от коршуна птенцов защищала сеть, накинутая на ветки. Моей кошке каким-то образом удалось пережить зиму, и она по-прежнему обитала в сарае; на меня она посмотрела как на чужого, даже с некоторой враждебностью. Пытаясь восстановить с ней дружеские отношения, я по совету Бабки налил ей стакан молока, но не больше: чтоб не избаловалась. Она тут же побежала за мною в дом, но Кармела перехватила ее и вышвырнула на улицу. Кармела яростно скребла пол, поливая его для дезинфекции какой-то гадостью.

Бабку угнетали семейные неурядицы: она поведала мне, что Себастьян отказался заводить в этом году ребенка, что ее старшая Мария со своим муженьком совсем ее забыли и слушать не хотят — вот благодарность за все добро, что она им сделала.

Сардины в этом году не ждали, она явилась как дар судьбы. У рыбаков завелись деньжата, но их хватит ненадолго. Обнищавшие сортовские огородники за полцены продавали молодую фасоль, и, пока были деньги, рыбаки брали ее. По дешевке шло и сортовское вино, все такое же кислое; кабачок опять открылся, и в редкий вечер собиралось под русалкой меньше полудюжины рыбаков, ведущих беседу на гомеровский лад. Симон в сотый раз живописал свои злоключения до время шторма 1922 года. Дурачок, прислуживающий в кабачке, хихикал, рассматривая картинки и журнале, а алькальд, бывший когда-то первым учеником но математике, решал в уме проблему вечного движения. Мария-Козочка все так же потихоньку занималась любовью, у нее завелось не меньше дюжины поклонников, и чуть ли не каждый подарил ей зонтик; отравляясь пасти коз, Мария выбирала зонтик покрасивей, и стоило какой-нибудь козе отстать от стадии как она тут же получала укол в филейные части.

Док Игнасио выполнил-таки свою угрозу, открыл музей в большой комнате своего мрачного дома; для смотра были выставлены археологические трофеи: ржавые гвозди эпохи Римской империи, черепки, осколки и знаменитая чернильница. Народ повалил валом; дон Игнасио изумился и поначалу обрадовался, но вскоре заметил, что посетители разглядывают не древности, а каменные плиты, которыми был вымощен пол. Оказалось, что в деревне существует легенда: будто бы в конце прошлого века здесь жил священник; он был страшный прелюбодей, мужей своих любовниц он отравлял, а трупы опускал в подпол через люк.

Этот-то люк все и искали.

Внешне Фароль не изменился, и лишь в центре деревни приводили в божеский вид постоялый двор.

Отскребли стены, очистили от паутины окна, убрали бревно положенное у ворот для того, чтобы повозки съезжали на двор. Братцы куда-то исчезли, оставшихся после них в подвале кошек отловили, набили ими два мешка и, как положено, отнесли туда, где был когда то лес.

Больше всего деревенские боялись, что постоялый двор перекрасят в какой-нибудь яркий цвет, а вывеска, появившаяся в день моего приезда, повергла их в отчаяние. Выписанный из Фигераса художник начертал буквы, которые складывались в слова, зазывающие посетителей: «Здесь можно остановиться. Комнаты в отличном состоянии. Еда подается в любое время суток».

Я зашел к дону Альберто; он сидел над кипой газет, недавно полученных из Мадрида и Барселоны, и вырезал запоздавшие некрологи; в углу огромной темной комнаты, повернувшись к нам спиной, сидела его черная старуха и наклеивала некрологи в тетрадку.

— Почти всю зиму мы провалялись в постели, — сказал он. — Вставать было просто не за чем.

Он подошел к старухе и ткнул ее пальцем повыше локтя.

— Посмотрите, как раздалась бедняжка, — сказал он. — Я и сам прибавил в весе, но ничего, солнышко вытопит лишний жир.

Я не заметил, чтобы дон Альберто как-то изменился — скелетом был, скелетом и остался.

Ничего веселого он рассказать не мог. В Сорте зимой семьи победнее ели желуди. Об этом он сказал как бы между прочим. Убивало его другое — вилла Пуига де Монта была продана некоему Хайме Муге, одному из самых известных и наглых спекулянтов в стране.

О его хватке и умении обделывать дела ходили легенды; рыбаки с восхищением рассказывали, как он подкупил всю паламосскую портовую полицию от начальника до последнего конюха, а затем среди бела дня в самом оживленном участке порта разгрузил судно с контрабандой. Лишь музыкантской команде ничего не перепало.

Даже дон Альберто с восхищением отзывался об этом подвиге, но он приходил в ужас от того, что Муга творил с виллой Пуига де Монта, — ведь это же каталонское барокко, жемчужина национальной сокровищницы! Себастьян рассказал мне, что всю зиму целый отряд рабочих не покладая рук перестраивал виллу по вкусу ее нового хозяина. Родом Муга был из здешних мест, но женился на самой богатой женщине Кубы.

У него было человек тридцать родственников, и он хотел, чтобы они жили с ним; слугам нужно тоже где-то жить, так что требовалось по меньшей мере утроить число комнат. Муга решил сделать пристройки. Их возвели в калифорнийско-мексиканском стиле; Муге не понравился мягкий медовый цвет песчаника, из которого были сложены стены, и он распорядился оштукатурить и побелить их, а для разнообразия расписать кое-где красненькими кирпичиками, чтобы глаз радовался. Он был поклонником церковной архитектуры, так что пришлось соорудить крытую аркаду и возвести колоколенку. Чтобы придать дому местный колорит, он сам лично спроектировал дымовые трубы: они имели вид сучковатых пеньков, долженствовавших изображать стволы деревьев; а цементная лепнина имитировала пробковую кору. Ведь когда-то здесь был лес.

Себастьян рассказывал, что где-то в Пиренеях Муга ограбил церковь, и дома у него в нишах, подсвеченных неоном, стоят статуи девы Марии и святых; в саду он водрузил на постамент римский бюст какого-то ухмыляющегося идиота.

Об обжорстве Муги ходили легенды. Крестьяне и рыбаки Каталонии излишеств не терпят, чем и гордятся; чем меньше требуется человеку, тем больше его ценят. Богачи едят пять раз в день, но Муга изобрел еще и шестую трапезу — поздний ужин: то, что не съедалось за день, складывалось в горшок и разогревалось; получалась легкая закуска на сон грядущий.

В свои тридцать пять лет Муга был жирным, грудастым человеком с колышущимся животом, узкими бедрами и кривыми ногами. Шеи, можно сказать, вообще не было; он лысел, и лишь на макушке остался негустой клок, да над ушами вились жалкие остатки волос.

Впервые я увидел его у постоялого двора; он стоял, уперев руки в бока, и весело, но вместе с тем и хищно улыбался, наблюдая за работой маляров; он напомнил мне японского самурая, который ищет, с кем бы вступить в бой. Оказалось, что постоялый двор принадлежит теперь ему.

 

Глава 14

И конце марта в залив Роз, на берегу которого находился Фароль, впервые за пять лет зашла сардина, у рыбаков оставалось лишь два неповрежденных баркаса, и улов был невелик — всего 65 ящиков, а цена на сардину в то время упала до 73 песет за ящик.

Свадьбы, намеченные на весну, пришлось отложить до осени.

И в Фароле и в Сорте жить с каждым днем становилось все труднее, и в этом их судьбы были схожи.

Лето выдалось засушливым, все пробковые деревья погибли, и, как рассказывал дон Альберто, жители Собачьей деревни дошли до того, что ели желуди.

Но гибель леса, как ни странно, сказалась и на Фароле.

Жители Кошачьей деревни всецело зависели от моря, а уловы с каждым годом становились все скудней, и, чтобы сводить концы с концами, рыбакам приходилось изыскивать дополнительные средства существования — например, разводить цыплят. Эта работа была возложена на женщин, они же распоряжались и всеми доходами от птицеводства, в том числе и выручкой за проданные яйца. Зерно курам не полагалось — они жили на подножном корму, и каждый день на деревенской улице разыгрывалась одна и та же сцена: кудахча, куры перебегают с одного места кормежки на другое, подгоняемые криками пастушки. Прошлым летом и осенью под наседок положили побольше яиц, а зимой деревенские, выйдя из обычного оцепенения, принялись сооружать курятники, чтобы защитить цыплят от ночных визитов местных кошек и изголодавшихся сортовских псов, время от времени наведывавшихся в деревню.

На первых порах в Фароле с полным равнодушием отнеслись к гибели леса, но затем рыбаки поняли, что и им она грозит бедой. На скалах гнездились сотни коршунов; затаившись в расщелинах, они караулили неосторожно залетавших сюда голубей; охотились они и на кроликов. Лес умер: голубей, кормившихся ягодами, стало меньше, а кролики перевелись вовсе. В поисках добычи коршуны кружили над Фаролем, чего раньше никогда не было, и от голода настолько обнаглели, что прямо на глазах у всех нападали на куриный выводок, хватали цыпленка, а то и курицу, и вместо со своей жертвой исчезали в поднебесье. С коршунами рыбаки поступали так же, как и с дельфинами, своими заклятыми врагами. Когда дельфин попадался к ним. в руки, его не убивали, а, изрезав ножом, отпускали назад в море на страх всему дельфиньему племени, безбожно рвущему рыбацкие сети. Между тем за дельфина можно было выручить немалые деньги. Способ этот был проверен веками. Зоркого, хитрого и осторожного коршуна поймать не так-то легко, но бывало, что он, не рассчитав падения, увязал когтями в сетке курятника, и тогда его хватали, закручивали проволокой клюв и отпускали на волю. Считалось, что этот жестокий урок пойдет на пользу другим хищникам, и коршуны, подобно дельфинам, прекратят разбой.

Но ничего не помогало. Лес умер, и в деревне не стало житья от диких зверей, которые лишились возможности охотиться в привычных местах. На задворках сновали обнаглевшие горностаи и ласки, с наступлением сумерек над деревней начинали кружиться совы, а однажды средь бела дня видели лисицу — она бежала по улице с кошкой в зубах. Это событие повергло всех в трепет — лисица считалась зверем коварным, приносящим несчастье, и увидеть ее даже во сне было дурным предзнаменованием.

Все больше и больше сортовских занималось рыбной ловлей. Осенью они ловили на удочку, но наживка была не та, время суток они выбирали неудачно, погода никуда не годилась, море не сулило ничего хорошего, а места они выбирали такие, где, сколько ни лови, все равно ничего не поймаешь. Весной они изменили тактику и стали ходить на берег целыми семьями.

Сортовские рыболовы сплели огромные сети — никуда эти сети не годились и больше всего напоминали носовой платок. С полдюжины мужчин и женщин, ухватившись за края сети, заносили ее в море, погружали в воду, а через некоторое время вытаскивали. Раздавался смех, шутки, хотя повода для такого уж бурного веселья не было, поймать ничего не удавалось, лишь изредка заходила в сети мелкая рыбешка величиной с мизинец.

 

Глава 15

Лодку Себастьян оставил в бухте, где он приметил крупную рыбу, зашел за мной, и мы отправились туда пешком. Мы шли по тропинке, бегущей среди скал, и с каждым поворотом нас поджидали все новые и новые красоты. Британские острова лежат посреди унылой безжизненной морской пустыни, по которой печально бродят хмурые волны. После серой Атлантики не налюбуешься живыми красками Средиземного моря.

То там, то здесь из воды выступают изумрудные скалы, окруженные бордовыми кольцами водорослей.

В закрытых бухтах бьются о камни волны, осыпая берег клочьями невесомой пены, и прибой нежно ласкает сверкающие на солнце валуны, похожие на огромных купающихся быков. Сохнущие сети оплели весь берег черной паутиной, в которой, казалось, запутались разноцветные бабочки — это женщины чинили сети, порванные дельфинами.

По острым кончикам усов Себастьяна всегда можно было определить его настроение: если он был весел, они задорно торчали вверх, если грустил — уныло обвисали. Сегодня он был явно не в духе. Утром Бабка начала войну не на жизнь, а на смерть: она заявила, что раз он отказывает ее дочери в ребенке, то терпеть такого никудышного зятя в своем доме она больше не намерена. И так по деревне ходят слухи, что он как мужчина ничего не стоит. Бытовало поверье, что бесплодие заразно, и рыбаки сторонились всех, кого подозревали в этом пороке, — бездетных, а также тех, кому изменяли жены. Таких не принимали в артель и отстраняли от участия в праздничных обрядах. Бабка считала, что слух распускают ее недоброжелатели, и если ничего не будет сделано для его опровержения, то ее торговля может пострадать. На это Себастьян заявил Бабке, что ноги его больше не будет в этом доме, и отправился по деревне искать комнату, по никто ничего не смог ему предложить.

Так что ему было от чего мрачнеть. Себастьян с остервенением швырнул в лодку свои вещи, чертыхаясь, распутал чалку и сел за весла. Мы выгребли на середину бухты, где и собирались охотиться. У Себастьяна было все то же старое ружье; в прошлом сезоне оно сослужило нам добрую службу, но в нынешнем мелкая рыбешка нас уже не устраивала, а на крупную старое ружье не годилось. Я сел на весла, а Себастьян пырнул в воду; не прошло и нескольких минут, как он настрелял с дюжину губанов; затем мы поменялись местами; мое ружье было помощнее Себастьянова, и в поисках достойной добычи я ушел на глубину. Наконец-то я понял, что имеют в виду рыбаки, когда говорят о «разных морях». Это нечто вроде морской погоды — состояние моря в данный момент. На этом различии зиждутся все законы рыбной ловли — у каждого «моря» свои особенности, каждое сулит искусному рыболову свою награду. Есть море «низовое» и если море «верховое», есть море «полное», море «пухлое» и есть море «старое»; бывает море «смешанное», когда взаимодействуют два или более факторов. На море влияют такие переменные, как направление течений, температура воды, но самое главное — время суток, в зависимости от него и ловится та или иная рыба.

Погружаясь в прозрачную воду, я был уверен в одном: какое бы море меня здесь ни ждало, оно таит в себе нечто новое, отличное от того, что я видел в прошлый раз.

Черные губаны встречались целыми сотнями; в стайке они держатся на одинаковом расстоянии друг от друга, образуя правильные геометрические фигуры; казалось, они парят. Я подплыл к ним поближе, но они лишь слегка вздрогнули, дружно махнув хвостами, похожими на ласточкины. Подо мной на глубине 30–40 футов расстилался подводный лес; в его густых зарос лях сновали скорпены, оставляя свой след в колышущейся траве; эта рыба приплыла сюда полакомиться молодыми побегами водорослей. Но меня она не интересовала — вкус у скорпены неприятный, и даже Бабка ее не купит. Попробовать новое ружье было не на ком. Барабулька исчезла: на зиму она уходит в устья рек, где в пресной воде очищается от блох и прочих паразитов. Для лангустов и крабов вода здесь была слишком теплой, для зубанов — слишком холодной, лишь через месяц вместе с теплыми течениями вернется на свои летние пастбища эта красивая рыба. повсюду мне попадались атераны — мелкие рыбешки в серебристую полоску; осенью они целыми стаями рыскали в густых водорослях, покрывавших подводные камни; здесь они перезимовали и не спешили уйти в новые места, дожидаясь времени, когда солнце начнет припекать и появится новая поросль морской травы.

Морского окуня вода была слишком чистой и чересчур прозрачной — он бродил где-то на просторе, аппетит и ждал шторма, когда в кромешной мгле можно будет наброситься на жертву. Крупной рыбы не было, и напрасно я бороздил подводные глубины оставалось лишь надеяться, что из открытого моря приплывёт семейка луфарей и из любопытства подойдёт ко мне поближе. Но и эти расчеты не оправдались. На охоте всегда так — ни на что нельзя рассчитывать, здесь все неожиданно. Никогда не знаешь, что ожидает тебя и таинственных дебрях этой неизведанной страны. В том-то и прелесть подводной охоты.

В прошлый раз я видел у входов в подводные гроты огромных лавраков. Они удивленно смотрели на меня, выпучив глаза и широко разинув рты. Большую часть жизни они проводят в гротах, покидая свое убежище в поисках пищи. В прошлый раз мы были здесь на рассвете, по я тогда не знал, что это самое подходящее время для охоты на лавраков — они покидают свои гроты либо рано утром, либо под вечер, когда кругом тень и можно устроить засаду на неосторожную рыбешку.

Хорошему подводному охотнику необходимы те же качества, что и любому другому охотнику: терпение, наблюдательность, осторожность; он должен быстро реагировать на малейшее изменение в окружающем ландшафте, замечать любое движение — словом, видеть все, что выдает присутствие добычи. Ту рыбу я заметил совершенно случайно. Я уж готов был все бросить и плыть назад, как вдруг мне показалось, что в устье грота на глубине футов десяти происходит что-то непонятное. Косой луч солнца лег на воду, и в просветлевшей мути я увидел профиль, неясный, по все же не до такой степени, чтобы быть простой игрой света и тепи. Я мысленно дорисовал то, чего не мог увидеть.

Я нырнул и оказался в нескольких футах от лобана — такого большого мне никогда не доводилось видеть. Он наполовину высунулся из грота и неподвижно, как солдат на часах, замер у входа; в глубине пещеры затаилось еще с десяток рыб помельче, но все же достаточно крупных. Они стояли тесным строем и все вместе походили на наборный панцирь средневекового воина. Большой лобан расправил спинной плавник, похожий на парус джонки, повел хвостом и немного продвинулся вперед, слабо блеснув желто-белым металлом чешуи, а тусклое пятно на шее заиграло всеми цветами от розового до фиолетового. Я прицелился и выстрелил; гарпун вонзился ему в бок: казалось, что из рыбы посыпались желто-зеленые искры.

Она ринулась в глубь грота и заметалась там, оставляя за собой огненный след; строй рыб дрогнул, панцирь рассыпался, и рыбы, сверкнув металлом, вихрем бросились во тьму и пропали из виду. Я подтянул гарпун, и на свет явилась пронзенная рыба, хоть я ника!? не мог понять, почему ей из удалось освободиться.

Я вынырнул на поверхность и, не снимая рыбы с гарпуна, поплыл к лодке. Себастьян ловил на удочку губана и выругался, увидев мою добычу.

— Красавица, а? — сказал я, но рыба была уже но та, что каких-то пять минут назад: и меньше и тусклей. Казалось, что цвет, вытекает из нее вместе с кровью, тоненькой струйкой сочившейся из раны. Себастьян прикрыл рыбину мешком, и вылил на нее с полведра морской воды.

— Там еще что-нибудь есть? — спросил он.

— Штук десять засело в пещере.

— Опять пойдешь?

— Нет, замерз. На сегодня хватит.

Себастьян приподнял мешок и показал на рану от гарпуна.

— Интересно, что они на это скажут?

Мы гордо вытащили рыбу на берег. Тут же подошли рыбаки и принялись наперебой хвалить нас — на что они никогда не скупились. Впрочем, добыча действительно была редкостной — лобаны, так же как и лавраки, почти не выходят из своих гротов, и мало кому удавалось поймать их в сети или на крючок.

Мы пошли искать Бабку. Она торговалась с учителем, которого в этом году прислали сюда вместо монашек, вдалбливавших детям азы премудрости; он давал уроки на старой бойне, которую деревенские приспособили для нужд цивилизации — например, по выходным там показывали кино. Учитель получал еще меньше, чем Себастьян: за пятичасовой рабочий день ему платили 18 песет. Прожить на эти деньги было невозможно, и, чтобы свести концы с концами, он занялся рыбной ловлей и даже изобрел свой собственный метод.

Учитель обратил внимание на то, чего рыбаки из врожденной брезгливости предпочитали не замечать: барабулька — рыба, питающаяся отбросами, облюбовала себе место в устье ручейка, куда деревенские сливали нечистоты. В самом устье он установил незатейливую ловушку — воду она пропускала, а барабульку — нет. Свежую рыбку он приносил Бабке: та, хоть и взирала на его улов с отвращением, все же давала за него кое-какую мелочишку; вот и на этот раз учителю перепало девять песет. Рассчитавшись, Бабка швырнула барабульку в чан с пресной водой; на следующий день мальчишка-разносчик сядет на свой велосипед и поедет по окрестным деревням, предлагая крестьянам свежую рыбу; продать эту гадость на месте нечего было и думать.

С нашей добычей Бабка собиралась поступить точно так же. Когда рыбу продавали своим, цена на нее колебалась в зависимости от способа, каким ее поймали, причем за рыбу, пойманную на крючок, давали меньше, чем за такую же рыбу, добытую сетями. Считалось, что мясо бедной рыбки, часами бьющейся на крючке и испытывающей страшные мучения, начинает горчить. Так же плохо шла и рыба, добытая острогой, — цену за нее давали ниже рыночной. Наш лобан, несомненно, попадал в эту категорию. Будь рыба цела и невредима, Бабка дала бы за нее 70 песет, а так нам пришлось довольствоваться лишь 30. Себастьяну за его губанов отвалили 15 песет. Если не считать лангустов, это был наш самый богатый улов.

 

Глава 16

Вскоре выяснилось, что жить по соседству с королем черного рынка весьма и весьма выгодно. Нехватка и дороговизна продуктов Муги не касались, на него, как из рога изобилия, сыпались все земные блага, а кое-какие крохи перепадали и простым смертным, оказавшимся поблизости.

В Фароле забыли вкус мяса — и вот оно опять стало появляться в лавке. На дальнем хуторе забивали бычка, глухою ночью в ворота Муги раздавался осторожный стук, и хозяин, опасливо озираясь, ввозил тушу во двор. Холодильников тогда не было, и даже многочисленные домочадцы и челядь Муги не успевали съесть мясо за несколько дней, так что себе они оставляли лишь филей и грудинку, а вполне приличные обрезки и вся требуха шли в мясную лавку.

Как только по деревне пронесся слух, что лавка буквально завалена рубцом, печенкой, легкими, мозгами, почками, хвостами, ножками, сычугом, селезенкой, брюшиной, все устремились туда: побежала и Кармела, а когда вернулась, на лице ее торжествующая сияла улыбка — в руках она сжимала сочившийся кровью сверток. «Нечего вам, сударь, на это смотреть, мало ли на что бывает похоже мясо. Уж положитесь на меня, я вам такое приготовлю — пальчики оближете!»

То блюдо я вовек не забуду. Это был шедевр кулинарного искусства, чудо изобретательности, триумф человеческого гения, а что, казалось бы, можно приготовить из жалких обрезков и вонючей требухи? («Извините, сударь, по напрасно вы нос воротите. Мясо свежее. А если вас вид его не устраивает, то давайте сюда!») Как обычно, Кармела сгребла остатки в пакет, как обычно, спрятала его в складках старого вечернего платья и ушла.

И еще одно благодеяние оказал Муга деревенским — в кабачке появился настоящий кофе, правда не свежий, а, так сказать, бывший в употреблении. Небольшой личный запас кофе Муга держал в кабачке, куда заходил чуть ли не каждый вечер. Он садился напротив русалки, мрачно глядевшей на него, и выпивал на сон грядущий чашечку кофе. Оставшуюся гущу не выбрасывали, ее подсушивали, добавляли молотых желудей, и из этого суррогата алькальд варил для своих ближайших друзей восхитительный напиток.

Я пошел в кабачок и занял свое место за столиком улице; через минуту примчался на мотоцикле дон Альберто. Почти целую неделю его «левис» простоял без дела — запасы бензина в Фароле иссякли, и тот факт, что мотоцикл вновь заработал, послужил основанием для слуха, будто Муга, у которого было пять автомобилей, перехватил партию бензина, предназначавшегося для маяка, и отказал деревенским столитровую бочку.

Алькальд был явно не в духе, и ему хотелось поделиться с кем-нибудь своими бедами, а посему он по собственной инициативе сварил нам кофе, подал его, а потом как подрубленный упал на стул, закрыл лицо руками и застонал. Мы отхлебнули настоя из Мугиной гущи, в восхищении поцокали языками, и алькальд начал свой горестный рассказ. Ночью кто-то написал мелом на стене кабачка: «Козлодер». Намек был явно не по адресу. «Козлодерами» звали в Испании фашистских чиновников, дерущих с народа три шкуры, но алькальд был не из таких. В чиновники он пошел большой неохотой, и все знали, что он делает все, от него зависящее, чтобы облегчить жизнь односельчан.

Носишься, хлопочешь, обиваешь пороги, все шишки на тебя валятся, и вот она — благодарность, — пожаловался он.

Показался рассыльный из Хероны, раз в неделю доставляющий сюда почту. Он заметил нас и подошел к дону Альберто, предложив тому купить месячную подборку некрологов из «Вангуардии».

— Сколько?

— 40 песет.

— Но ведь это цена целых газет, а не вырезок.

— Какая разница? Газет теперь никто не читает.

Покупают их лишь ради некрологов.

Дон Альберто купил подборку и зачитал нам первый некролог.

— Помолимся господу всемилостивейшему за упокой души д-ра Консесьона Барбера Могуэса, преставившегося 14 апреля, получив святое причастие и апостольское благословение. Безутешная семья оплакивает тебя. — Дон Альберто покачал головой. — «Безутешная», да еще «оплакивает» — нет, это уж слишком.

Лучше просто: «скорбим». Куда девался хороший вкус?

К пашей маленькой компании скоро присоединился дон Игнасио; какая-то неведомая сила вытащила его из дома и повлекла в кабачок, и, как видно, не зря: и для него нашелся настоящий кофе. Он всегда садился за столик на улице, и рыбаки против этого не возражали — считалось, что на открытом воздухе он не сможет принести особой беды; внутрь же он никогда не заходил, из уважения, к местным суевериям. Дон Игнасио оседлал любимого конька и принялся рассказывать нам о нужнике, раскопанном на задворках римской виллы в Ампуриасе, но увлечь слушателей ему не удалось. Дон Альберто, воспользовавшись случаем, завел речь о сортовской крестьянке, недавно покончившей жизнь самоубийством. Несмотря на его личное вмешательство, тамошний священник отказался хоронить ее на церковной земле.

— Так давайте ее сюда, — сказал дон Игнасио. — Найдется ей местечко на нашем кладбище.

— А местные не поднимут шума?

— Они об этом даже и не узнают, — сказал дон Игнасио. — Поставим их перед свершившимся фактом.

— Слава богу, не перевелись еще на этом свете христиане, — сказал дон Альберто.

А случилось вот что. Женщину бросил муж. Она надела белое подвенечное платье, поднялась в горы в заброшенную часовню, завязала глаза деве Марии, которая все еще оставалась там, приняла лошадиную дозу болиголова и умерла.

— Муж смотрел на нее, как на вещь, — сказал дон Альберто. — Для крестьян женитьба — дипломатическая комбинация. А в придачу к земле они получают жену. Женщина им кажется обузой.

— А чего бы вы хотели от крестьян? — воскликнул дон Игнасио.

— Им надо хорошее правительство, — вставил алькальд. Он только и ждал случая покритиковать недостатки режима, которому служил. — Сколько их у нас сменилось за последнее время, и все без толку: ни нынешнее, ни прежние никуда не годятся.

— Им надо поменьше думать о деньгах. Собственность их губит, — сказал дон Альберто. — Почти всю свою жизнь я прожил в этих местах, и могу сказать наверняка — в Сорте нет любви. Если там что и любят, так это собственность. О чем все их помыслы? О жене и детках? Нет. Они все думают, как бы им прихватить лишний клочок земли. Не исключено, что кое-кто из них и разбогатеет. Кем становится такой крестьянин? Да всего лишь навсего крестьянином, у которого десять наделов земли. Кто такой помещик? Крестьянин, у которого тысяча наделов. А кто такой этот пресловутый герцог, который будто бы может объехать всю Испанию, не покидая своих имений? Да тот же самый крестьянин, только наделов у него миллион.

— Уж больно много воли дают этим вашим герцогам, — заметил алькальд. — Я дрался с красными, и опять пойду воевать, если будет нужно, но послушаешь, что рассказывают — поневоле задумаешься.

— При чем здесь герцог? Он такая же жертва традиции, что и все, — сказал дои Альберто. — Зачем ему вся власть и слава? Он думает лишь о том, как бы приумножить свои земли. Я вам расскажу о своих арендаторе. Обычная история: парень женится на девушке, за которой дают клочок земли, и тут же первым пароходом плывет в Америку. Жена его ждет десять-пятнадцать лет. Он возвращается богатым, денег у него столько, что можно купить всю землю в деревне. Но разве это жизнь?

Есть такая пословица, — сказал дон Игнасио, — жир тело душит, а богатство душу сушит.

Мимо нас, неся на плечах сети, прошагали рыбаки.

При виде дона Игнасио каждый из них схватился за какой-нибудь железный предмет — так полагалось поступать. при встрече со священником. Дон Альберто стал развивать свою мысль.

— У моря нет хозяина, — сказал он, — и вот вам результат: никаких тяжб, никаких браков по расчету, никаких свар из-за наследства, во всем царит любовь.

Они даже не подозревают, какое это счастье.

— Вернемся к несчастной женщине, — напомнил дон Игнасио. — А не сказать ли нам, что она была невменяема? Нет ли каких свидетельств в пользу этого предположения? Как бы то ни было, я похороню ее на кладбище, но не исключено, что мне придется отвечать.

— Она написала на стене часовни нечто совершенно бессмысленное, — сказал дон Альберто. — «Сюда я больше не вернусь». И все.

— Ну и как вы это понимаете?

— С таким вопросом я мог бы обратиться и к вам.

— Одно слово, сумасшедшая, — сказал алькальд. — Спроси меня и я отвечу: нормальный человек такого писать не станет.

— Значит, договорились, — сказал дон Игнасио. — Бедняжка лишилась рассудка. Надеюсь, отца у нее нет? А братьев?

— Есть один, но он в Аргентине, копит деньги на землю. Есть еще две сестры.

— По обычаю, траурную процессию должен возглавить мужчина, — сказал дон Игнасио, — давайте уж сделаем все, как полагается. Кого мы выберем на эту должность? Я думаю, двух мнений быть не может.

— Ну конечно же, я все возьму на себя, — сказал дон Альберто. — Я плохо знал покойную, но скорблю, как и подобает христианину.

 

Глава 17

Пабло Фонса, богатый арендатор дона Альберто, пригласил нас с ним на обед. Дон Альберто рекомендовал его как хранителя древних традиций, отъявленного врага всего нового, и в разговоре с ним я надеялся понять душу крестьянина. В Фароле всеми делами заправляли женщины, в Сорте же, по словам дона Альберто, царил патриархат, хотя и там он уже начал сдавать свои позиции, и Фонсы были одной из последних семей, где всем безраздельно распоряжался отец: все делалось лишь с его ведома и согласия, несмотря на то что у него были взрослые сыновья, живущие своими семьями.

Дон Альберто посадил меня на заднее сиденье своего «левиса», и мы поехали к Фонсам. Их усадьба походила на неприступную крепость. Все вокруг провоняло навозом, над лужами коровьей мочи кружились тучи синих мух, у колодца под круглым навесом толстые женщины стирали белье; они были одеты во все черное — точь-в-точь ведьмы. А дом этот, похожий на среднего размера цитадель, настороженно смотрел на мир зарешеченными окошками, обведенными по краям белой краской. За воротами, пробить которые мог не всякий таран, нас поджидал Фонс. На нем была голубая рубашка, застегнутая на все пуговицы, и серые брюки, подпоясанные черным ремнем. Я жил среди рыбаков, людей открытых, простодушных, и мне сразу же бросилось в глаза, что взгляд у Фонса хитрый и недоверчивый. Чуть поодаль от Фонса стоял его сын, державший в руках таз с водой, мыло и полотенце; нам предложили омыть ноги, но мы отказались. В передней комнате, или веранде, как ее здесь называли, был накрыт длинный стол; нас пригласили откушать.

— Покорнейше прошу уважаемых сеньоров надеть шляпы, — сказал Фонс.

Предвидя эту церемонию, дон Альберто одолжил мне из своего гардероба соломенную шляпу, которая нещадно кололась. Мы надели свои головные уборы и уселись за стол.

— Прошу сеньоров взять ложки, — продолжал распоряжаться Фонс.

Эту команду надлежало выполнить в следующей очередности: сначала берут ложки почетные гости — в данном случае мы с доном Альберто, затем — сам хозяин и лишь потом — все остальные, то есть два сына Фонса и два его старых работника. Прислуживали две одетые в черное женщины, похожие на коров, — по-видимому, жена Фонса и его невестка. Они подали на стол козлятину с рисом, приправленным шафраном, и исчезли.

Дон Альберто без обиняков объяснил Фонсу, зачем мы здесь: я иностранец, интересуюсь местными обычаями, живу в Фароле и никак не могу понять, что не поделили рыбаки с крестьянами.

Фонс спросил, какого я мнения о рыбаках, и я ответил, что, по-моему, это очень хорошие люди.

— Неужто вам и вправду интересно, что я о них думаю? — спросил Фонс.

— Мы затем и приехали, — сказал дон Альберто. — Ты, как известно, человек прямой. Хотелось бы послушать твое мнение.

— Ладно. Они мне не нравятся, и вот почему. Первое: у нас в Сорте крепкие и дружные семьи.

— Например, у тебя, — заметил дон Альберто. — Всем известно, что два твоих сына вот уж два года с тобой не разговаривают.

— Вы говорите о ссорах. Это с каждым бывает.

А случись что, мы сразу же придем друг другу на помощь, — сказал Фонс. — Повторяю, нас связывают крепкие семейные узы, мы чтим память предков. Мой прадед, а может, прапрадед дрался с Наполеоном — у нас есть история. А что в Фароле? Да ничего похожего! Господа всемогущего они не чтут, с женами не спят, предаются мерзостному греху — ведь половина из них не имеет детей. Мало того, они присвоили себе море.

— Море присвоить нельзя, — сказал дон Альберто. — Пользуйтесь им, никто вам и слова не скажет.

— В Писании сказано: в поте лица добывай свой хлеб насущный. А что делают ваши друзья в Фароле?

Заведут сеть в море, бросят в воду и ждут, когда туда понабьется рыбы. Да они полдня спят!

— Вот уж не скажи, — возразил дон Альберто. — Мало я знавал людей, которые работали бы больше них. Будь добр, не мели чушь, а то у нашего друга сложится о нас дурное мнение.

Фонс подцепил ложкой кусок козлятины; сыновья и работники, которые не осмеливались есть, пока он говорил, дружно набросились на еду. В комнату вошла собака, с трудом волоча на цепи бревно. Фонс бросил ей обсосанный хрящ и опять пошел разглагольствовать, укоризненно помахивая ложкой.

— Я вас очень уважаю, дон Альберто. Вы ведь наш человек, хотя и помещик. И никак не могу взять в толк: почему вы за них заступаетесь? Извините за прямоту, но это попахивает предательством. Как они издеваются над кошками! Разве вас это не возмущает?

Кровь в жилах стынет, как подумаешь.

— Ну, положим, и вы с собаками обращаетесь не лучшим образом. Я вижу и вас, и фарольских. Хоть я и родился в Сорте, но скажу со всей прямотой — много у вас плохого. Взять, к примеру, эту несчастную женщину, что отравилась. Если происходят подобные вещи, значит, в общине что-то неладно.

От возмущения Фонс поперхнулся, и золотистые зернышки риса усеяли его голубую рубашку.

— Во всем мире мужья бросают жен. При чем тут ты — ума не приложу. Мы христиане и чтим заповеди господни. А что вы скажете о людях, которые терпят в своей среде проститутку? Я имею в виду ту девку, что когда-то пасла у нас в деревне коз. Говорят, что она разгуливает по Фаролю под ручку с женой алькальда.

— Я бы не сказал, что она проститутка, — сказал дон Альберто.

— А кто же она такая, Ваша честь?

— Хорошенькая молодая женщина, которая пользуется успехом у мужчин и имеет много поклонников.

Фонс повернулся к своим сыновьям.

— Как вам это, ребята, понравится? Речь идет о Марии-Козочке.

Сыновья положили ложки и презрительно захохотали.

— Я вас очень уважаю, дон Альберто, — сказал Фонс. — Но вот что я вам скажу: обычай есть обычай. Конечно же, у девушки может быть сколько угодно кавалеров, и, если у них серьезные намерения, никто ей и слова не скажет.

— Совершенно верно, — сказал дон Альберто. — И и сам в молодости ухаживал за девушкой, у которой, кроме меня, было еще пятнадцать поклонников. Естественно, мне отказали.

— А ухаживать можно лишь по вторникам, четвергам и субботам. Так было, и так есть. Парень может прийти к девушке только после восьми вечера и провести с ней не больше пятнадцати минут. За ними присматривает мать или тетка.

— Все это мне хорошо известно, — сказал дон Альберто. — Обычно за молодыми людьми присматривает тетка, а ее всегда можно подкупить. Люди здесь продажные.

— Но все делается втихомолку, — сказал Фонс. — это вам не Африка, а христианская страна. Пусть молодежь пошалит, кто возражает? Но рано или поздно один из этих ухажеров поведет девицу под венец, если этого не случится, она станет посмешищем всей деревни, и в конце концов ее побьют каменьями. Не понимайте это буквально, — пояснил мне дон Альберто.

— Так мы поступили с вашей девкой. Две почтенные женщины подошли к ее дому и бросили в дверь несколько камешков. У них с матерью хватило ума убраться из деревни. Не сделай они этого, больше бы ей фигурять не пришлось. Девке намекнули, что ей не место среди порядочных людей, и она ушла.

— А почему вы натравили на нее старух? — спросил дон Альберто. — Ведь только в таких случаях вы о них и вспоминаете. В общем, от этой девицы вы избавились.

— Как бы не так, — сказал Фонс. — В том-то и беда, что ни от кого мы не избавились. Из деревни она убралась, но все равно живет на нашей земле.

— Что за чушь ты несешь?

— Посмотрите на карту и убедитесь сами. За ее домом еще метров на двадцать идут паши земли.

— Да стоит ей перебраться в лачугу, что стоит в глубине двора, как она тут же окажется в Фароле.

— Пусть перебирается, нам же лучше, — сказал Фонс. — По крайней мере отвечать за нее мы уже не будем.

— Не валяй дурака, Пабло, — сказал дон Альберто.

Мы поехали в Фароль выпить в кабачке кофе.

Астматически хрипя, «левис», тащился через поля. На этот раз нам подали стопроцентный суррогат, сваренный из желудей и зерен акации; напиток сильно отдавал смолой.

— Этот человек опасен, — сказал дон Альберто. — Он не такой дурак, каким прикидывается. Заметьте, какую родословную он себе выдумал. Его предки, видите ли, дрались с Наполеоном. Его предков драл мой прадед, они были пеонами, рабами, если хотите. На ночь их привязывали, как лошадей.

— Чем же он опасен? — спросил я.

— Должна начаться война между деревнями, нечто вроде кровной мести. По-моему, они что-то затевают, но, что именно, сказать трудно. Поживем — увидим.

 

Глава 18

В тот вечер, как и обычно, деревенские вышли на прогулку, и я с удивлением заметил, что среди постоянных участников ритуала появилось новое лицо. Миловидная, хотя и слишком толстая девушка шла под руку с Бабкой; было видно, что ее здесь знают и уважают: все мужчины при встрече с пей снимали шляпу и почтительно кланялись. Что-то в этой девушке показалось мне знакомым, по не сразу я догадался, что это была Са Кордовеса, — так она изменилась.

Я немного посмотрел на гуляющих и пошел в кабачок, где застал Себастьяна. Эльвира уже успела рассказать ему, что стряслось с Са Кордовесой, и он пришел в восторг. История действительно была захватывающая. Морячок, влюбившийся в нее, сделавший предложение, получивший согласие и увезший ее, как все полагали, в Мадрид, оказался на деле не адмиралом, а помощником эконома на каком-то пароходике, курсирующем между Барселоной и Виго. Свадьбу пришлось отложить — как сказал Адмирал, необходимо ждать специального разрешения министерства морского флота, а пока все формальности не были улажены, он отвез Са Кордовесу в Прат-дель-Льобрегат, унылый промышленный городишко, где и предложил пожить некоторое время в отдельной трехкомнатной квартире. За ней приглядывала старуха, которая отобрала у нее туфли, никуда из дома не выпускала и кормила как на убой, объясняя все эти строгости заботой Адмирала о ее здоровье: он пригласил к Са Кордовесе врача, и тот нашел у нее туберкулез. Врач прописал ей лекарства и назначил диету, долженствовавшую повысить сопротивляемость организма зловредным бациллам. В день она съедала по несколько фунтов картошки, неимоверное количество тушеного жирного мяса, бесчисленное множество пирожных с кремом, уйму булочек и прочей сдобной мелочи. Врач также прописал ей особый режим: сон — двенадцать часов в сутки; ей рекомендовалось ходить не спеша и избегать лишних движений.

Возлюбленный Са Кордовесы щеголял в адмиральском мундире, увешенном орденами. Раз в две недели, когда его судно заходило сюда по пути из Виго, он навещал ее и объявлял, что свадьба опять откладывается. Однажды после обеда он вздремнул, и она решила пошарить у него в карманах. Тут-то и вскрылась вся правда: она нашла не только документы, но и от другой туберкулезницы, проходящей аналогичный курс лечения, в котором та с гордостью сообщала, что весит уже 196 фунтов. Са Кордовесе стало ясно, что Адмирал — никакой не адмирал, а просто любитель толстеньких девочек, которых у него много.

Она не стала беспокоить ни его, ни старуху, и потихоньку вышла из дома, предварительно очистив бумажник коварного мореплавателя — денег едва хватило на пару туфель и билет до Фароля.

Возник вопрос: что делать с Са Кордовесой? Раньше в Фароле ей жилось прекрасно — все ее обожали, а многие и любили. Теперь же ее место в общине заняла Мария-Козочка, которая с успехом справлялась с возложенными на нее почетными обязанностями. Впрочем, сказал Себастьян, женщины уж как-нибудь разобрались бы друг с другом, но все дело в том, что мало кто из рыбаков разделял страсть Адмирала к толстым женщинам. Правильнее было бы сказать, что в Фароле таких любителей вообще не было.

Бабка пригласила меня к себе обсудить медицинский аспект этой проблемы. На две деревни был одни врач — живой и веселый человечек ростом четыре фута десять дюймов. Его прозвали доктором Обольститом — ходил беспочвенный слух, будто бы он, вынимая занозу из ноги у жены одного рыбака — женщины рослой и статной, — вспрыснул ей эфира и, воспользовавшись беспомощным состоянием пациентки, овладел ею. Образования он не имел; во врачи его произвели прямо из санитаров, что было обычным явлением в стране, испытывающей нехватку медиков. По всяким причинам ему не доверяли и по мелким медицинским вопросам частенько обращались ко всем приезжим, вроде меня.

Консультацию я давал на бабкиной кухне в присутствии Са Кордовесы. Бабка попросила ее принести две банки покупного маринованного лука и только что закончила дегустацию — продукт ей явно не поправился. Пациентку не без труда усадили на стул — в Фароле обожали маленькие стульчики высотой не более девяти дюймов; они больше подходили карликам, чем людям нормального телосложения.

Са Кордовеса производила приятное впечатление — она ни на что не жаловалась, весело шутила, была, как всегда, очаровательна. Полнота ее была неравномерной — что-то заплыло жиром, а кое-что осталось без изменения. Грудь вздымалась горой, алые губки едва виднелись среди пышных щек, ставших похожими на взбитые подушки, огромный живот покоился на широко расставленных коленях, а вот ушки, словно вылепленные из гипса, были по-прежнему изящны, стройные лодыжки — все так же тонки, а маленькие ножки, втиснутые в новенькие нарядные туфельки, сохранили свою трогательную прелесть. Тонкая андалузская кость угадывалась под оплывшим лицом, на котором зияли добродушные черные глаза. Ей не терпелось поведать о своих злоключениях; она подсмеивалась над своей доверчивостью, представляла в лицах Адмирала, врача, старуху, и голос ее то убегал вверх, то понижался; ему аккомпанировал тихий рокочущий бас Бабки, дававшей советы и утешения.

Нам предстояло решить следующий вопрос: что делать с той горой жира, которой она внезапно обросла?

Можно ли его сбросить? Нет ли такого заговора? Правда ли, что есть такие пилюли? А если ничего не поможет, то сколько времени ей придется просидеть на хлебе и воде, пока она не сбросит груз ненужного мяса и опять не станет нежной хрупкой девушкой?

Ни на один из этих вопросов Бабка не знала ответа. проблема, мучившая Са Кордовесу, в Фароле никогда раньше не возникала, здесь все были склонны к худобе, за исключением разве что самой Бабки и Мясничихи. Само собой, разговор зашел о Знахаре, он лечит все болезни, но ждали его только к концу лета, когда он явится возвестить приход тунца. На меня тоже рассчитывать не приходилось — хотя я и слышал что-то о пилюлях от ожирения, но достать их в Испании, по моему разумению, не представлялось возможным. Как ни жаль, но пришлось их разочаровать. Единственное, что я мог сделать, — это пообещать привезти пилюли на будущий год из Англии, если все прочие средства окажутся бессильными.

Бабка решила проводить Са Кордовесу, и я видел, как они пошли по улице. Был вечер, все краски уже померкли, и лишь подсолнухи, реющие над серыми стенами как флаги, горели желтым огнем в лучах заходящего солнца. В воздухе, скрывая ущербную луну, черной тучей кружились неугомонные стрижи. На берегу, поджидая рыбаков с уловом, резвились кошки и свинка по кличке Мерседес; по улице, раскланиваясь направо и налево, брел сортовский погонщик, они с мулом славно потрудились в Фароле и теперь направлялись домой, где их ждала последняя на сегодня работа — мул удобрит землю перед входом в кабачок, за что погонщику нальют стакан вина. На том конце деревни послышалось тарахтенье мотоцикла — это дон Альберто торопился в кабачок выпить свой вечерний стаканчик рансио, и я поспешил присоединиться к нему, обдумывая по пути план завтрашней рыбалки.

Рыбаки не бросили Са Кордовесу в беде, все приняли участие в ее судьбе. Два дня она жила в одной семье, три дня — в другой, но место, которое она могла бы назвать своим домом, так и не находилось. О ее мытарствах я рассказал Кармеле, и она ответила: «Пусть приходит ко мне. Я ее устрою».

Кармела оставалась для меня загадкой. Она держалась в стороне от деревенской жизни; рано утром я видел ее у себя — она мыла пол, готовила завтрак, а все остальное время где-то пропадала. Затем в восемь часов она опять появлялась и суровым голосом радиодиктора, зачитывающего военную сводку, сообщала, чем нынче торгуют в мясной лавке. Около часа, когда заканчивалось таинство превращения малоаппетитных кусочков в лакомое блюдо, она незаметно исчезала.

Я видел ее только утром; впрочем, и в поздний час ее иногда можно было встретить на деревенской улице — держась в тени заборов, опасливо озираясь, она спешила куда-то по своим делам.

Кармела жила тайной жизнью, в которой было и воровство, и хитрые махинации, и мелкое жульничество, — она шла на все, чтобы не умереть с голоду. На каждом шагу она загадывала мне загадки. То вдруг у нее под платьем обозначатся пышные формы, то вдруг она опять похудеет — куда делась таинственная ноша, скрываемая на груди? Однажды в сумерки я шел лесом и увидел, как она бесшумно перебегает от одного дерева к другому. От кого она прячется? Уж не собралась ли она наведаться в сортовские курятники? Утром она иногда оставляла у меня в буфете большую сумку, и однажды, открыв ее, я увидел, что она набита зерном, каким крестьяне Собачьей деревни откармливают кур. Следовательно, Кармела доводит своих кроликов до рыночной кондиции за счет Сорта. Мне вспомнился Муга, король черного рынка. Оба они были профессионалами высокого класса — доведенные до совершенства приемы защиты и нападения у них были одни и то же, разнились лишь масштабы операций. Ни Кармела, ни Муга никогда не попадались, их жертвы таковыми себя не считали, а в этом и заключается высокое искусство мошенничества.

Зимой у Кармелы умер старик отец. Я узнал об этом от Себастьяна. Он же поведал мне и кое-какие подробности ее жизни. Когда я попытался выяснить у самой Кармелы, правда ли то, что мне понарассказывали, она что-то пробурчала себе под нос и посмотрела на меня туманным взглядом василиска, дав понять, что беседовать на эту тему не желает.

Оказалось, что у нее живет девочка, умственно отсталый ребенок; какая-то проститутка оставила на ее попечение свое дитя, обещая регулярно выплачивать определенную сумму; около года она высылала деньги, а потом вдруг уехала в Южную Америку, и с тех пор о ней ничего не слыхали. Немногие фарольские видели эту девочку, Розу, которой было сейчас лет двенадцать, и про нее ходили противоречивые слухи: одни говорили, что она прекрасна как ангел, другие — что она вся поросла шерстью, как обезьяна.

Я встретился с Розой совершенно случайно. Са Кордовеса только что перебралась к Кармеле, в лачугу, которую та самолично построила на краю деревни.

И тот день к Бабке заявились гражданские гвардейцы и сурово выговорили ей за нарушение паспортного режима: она была обязана заявить, что у нее остановились Са Кордовеса. Все мужчины были в море, и Бабка попросила меня сбегать к Кармеле и предупредить, что следует ждать полицию.

Рыбаки ценили покой, и в их жилищах преобладали ровные, не раздражающие глаз цвета — серый камень, белые стены. Кармела жила на отшибе, вдали от рыбацких домов, и здесь господствовало буйство красок.

Из обломков, подобранных на берегу, Кармела вместе со стариком отцом сколотили лачугу, а чтобы ее не снесло ветром, степы укрепили дверями и переборками, похищенными, по всей видимости, с заброшенных вилл пробковых магнатов. Получился славненький домик.

Забеленные морем доски Кармела выкрасила в желтый цвет, чтобы дерево не гнило под дождем; яркие цвета в Фароле не любили, и огромная банка желтой краски, годами пылившаяся на полке хозяйственного магазинчика, досталась Кармеле чуть ли не даром.

Земля вокруг лачуги была ярко красного цвета, и на канареечно-желтых стенах рдели кровавые потеки грязи — след только что отшумевшей грозы, декорация, сделавшая бы честь лучшим театральным художникам.

Неистовый вьюнок торжествовал на запущенном огороде; деревенские считали его вреднейшим сорняком и нещадно истребляли, но здесь ему никто не мешал, и вьюнок опутал стены лачуги густой зеленой паутиной, в которой синели огромные раструбы цветков.

Окон в лачуге не было. Дверь косо висела на одной петле, но вход был завешен мешковиной. Тощие куры сновали взад-вперед, суматошно носились по улице, гоняясь за муравьями. Я постучался и позвал хозяев, но ни Кармела, ни Са Кордовеса не отозвались. Я уже собрался уходить, как вдруг услышал плач ребенка.

Я приподнял полог и вошел в темную клетушку с земляным полом; здесь стояли кровать, стул и сундук, в каких бедняки, вроде Кармелы, хранят весь свой скарб.

В комнате оказалась еще одна дверь, завешенная мешковиной; за ней открывался дворик, откуда и доносился детский плач. Но сейчас ничего не было слышно.

Собравшись с духом, я пошел туда, зная, что окажусь один на один с ненормальным ребенком, но, увидев его, никакого потрясения не испытал — я был готов к худшему: ходили слухи о наследственном сифилисе и врожденной слепоте.

У Розы одна нога была согнута в колене почти под прямым углом и не разгибалась. Она ходила по двору, несмотря на то что ноги у нее были по сути дела разной длины, и казалось, что она вот-вот опрокинется.

Она передвигалась, нелепо подпрыгивая, и, чтобы не потерять равновесия, размахивала руками, как мельница. Я вышел на дворик; она опять заплакала, издавая пронзительные нечленораздельные звуки; ковыляя и подпрыгивая, погналась за козой, которая пыталась от нее убежать. Коза бегала вокруг колышка, стараясь уйти от Розы, и веревка, наматываясь на колышек, становилась все короче, коза сердилась, стучала копытами, Роза кричала, гикала и, размахивая руками, преследовала ее неотступно. Я подумал, что отчаявшийся, отверженный ребенок придумал эту игру сам, и не исключено, что другие забавы ему неизвестны.

В игре, если это можно назвать игрой, наступил кульминационный момент: веревка замоталась до предела, отступать козе было некуда, и Роза, как маленькая серая ведьма, набросилась на нее, а коза, нагнув голову, боднула свою мучительницу.

Я тут же поднял девочку, утешил, как мог, и утер чумазое личико. У нее были умные и красивые глаза. Верхняя часть лица у нее была от ангела, а нижняя — от обезьяны. Роза скривила рот в ужасной гримасе — позже я узнал, что так она выражает любовь и признательность.

Тут подоспела Кармела, поставила девочку на ноги, и та пошла ковылять дальше. «Не стоит беспокоиться, сударь. Совершенно не о чем беспокоиться. Только я из дома — она тут же озорничать. Она любит подразнить козу, а так-то они лучшие друзья».

 

Глава 19

Слухи, что Муга покупает постоялый двор, подтвердились. Из Фигераса приехали строители, и деревенские даже опомниться не успели, как здесь все изменилось: за какие-то недели рабочие успели разломать лабиринт несуразных комнат и на их месте построить четырнадцать гостиничных номеров. Номера сооружались по дешевому типовому проекту, и постоялый двор приобрел черты отеля. Для завершения сходства построили три ванные комнаты, что по деревенским понятиям было ненужной роскошью — рыбаки свято чтили завет Алонсо де Барроса: «Кому минуло сорок лет, тому купаться не пристало: продуло в ванной старика — и тут же хворь к нему пристала».

Постоялый двор был официально возведен в ранг отеля. Сзади Муга пристроил большую веранду, объяснив, что позже, когда нахлынут туристы, здесь будут устраиваться танцы. С веранды открывался чудесный вид на море, но романтический пейзаж омрачали суровые реалии жизни: станок коновала, имеющий форму Г-образной стены, в углу которой и кастрировали жеребцов; дом, что вот уже двадцать девять лет строил некий выходец из Сорта, работавший в одиночку, кирпичик за кирпичиком выкладывая стены, но никак не мог подвести их под крышу.

За пределами Сорта и Фароля вряд ли кто когда слышал о старом постоялом дворе, а те немногие, кому приходилось здесь останавливаться, старались поскорее забыть о его существовании, но напористый Муга вознамерился нанести гостиницу «Морские ветры», как теперь величали постоялый двор, на схему туристских маршрутов. Он вступил в ассоциацию владельцев отелей, и новое заведение включили в официальный каталог по категории «С», обязав его владельца установить, все необходимые удобства. У прежних хозяев полный пансион, то есть темная зловонная келья и яйца с сардиной на обед и ужин, стоил восемь песет.

Муга же повысил плату до пятнадцати, чем вызвал скептические насмешки местных жителей.

Муга нанес визит дону Игнасио; ему предложили сесть, и он, кое-как разместившись на стульчике, что с его брюхом было не так-то легко, поделился со священником своими планами развития деревни, сулившими в случае их реализации всеобщее процветание.

Он много говорил о неукоснительном исполнении всех предписаний церковных властей; кое-какие его замечания дон Игнасио нашел забавными и все, что запомнил, пересказал мне.

Перед тем как Муга побывал в лавке и представил хозяину список товаров, которые необходимо закупить, если местные торговцы что-то хотят заработать на туристах, побывал он у алькальда, переговорив с ним о низком качестве подаваемого в кабачке вина. А к дону Игнасио он пришел, чтобы обратить внимание на беспорядок, царивший в местной церкви.

— Кто ходит к. мессе? — спросил он. — Лавочники, секретарь, гражданские гвардейцы?

— В общем-то, больше никто, — сказал дон Игнасио. — Воспитание религиозных чувств — дело нелегкое.

— Я заметил, что в прошлое воскресение мессу вообще не служили. Мне на это, конечно, плевать, но у меня отель, и по закону я должен для удобства клиентов вывесить расписание церковных служб.

— Назначьте удобное для вас время, — сказал дон Игнасио. — Восемь часов утра по воскресеньям вас устроит?

— Что же делать, раз так положено?

— Можете вывешивать расписание, — сказал дон Игнасио. — Я буду служить мессу в назначенное время.

— Так что придется забыть об археологических изысканиях в Ампуриасе, — сказал он, — в будние дни до раскопок не добраться.

 

Глава 20

В конце мая в отель «Морские ветры» пожаловали первые гости: лихо подкатила «изотта-фраскини», ливрейный шофер открыл дверцу, и деревенские окончательно и бесповоротно убедились в том, что все нездешние — люди, мягко говоря, ненормальные. Кроме шофера, в Фароль прибыли чистокровная маркиза сорока шести лет от роду, имевшая огромные поместья на благодатном юге, и двадцатитрехлетний тореадор, выступающий в захолустных городках, вроде Мединыдель-Кампо, где самые дорогие билеты на корриду стоят восемнадцать песет. Тореадор был значительно мельче маркизы, любил ходить пешком и, кроме этого, знать ничего не хотел; на прогулки он, к изумлению деревенских, выходил с железной тростью, которую держал в вытянутой руке, развивая таким образом мускулатуру и набираясь сил, необходимых ему для успешных выступлений. Когда он уставал, маркиза сажала его себе на плечи, и они шли дальше; когда же и маркиза уставала, его нес шофер. Маркиза, как и многие другие сильные мира сего, мало беспокоилась о том, что думают о ней окружающие, — она, например, могла часами болтать с горничной, посвящая ее в самые сокровенные подробности своей интимной жизни, и та терпеливо слушала. Недавно она предстала перед мадридским судом по обвинению в «публичном скандале». Дело в том, объяснила маркиза горничной, что она без ума от футболистов и как-то зазвала к себе трех форвардов и двух полукрайних мадридского «Реала»; они уж совсем было разделись, как вдруг нагрянула полиция. На суд она явилась в трауре и нацепила медали покойного мужа, павшего боях за дело националистов. Ей присудили штраф пять песет. Она высказала горничной все, что думает о двух своих косметологах, сделавших операцию так, что у нее теперь не закрывается рот. В путешествия она всегда брала черные простыни, которые самолично обшила тончайшим кружевом.

Разложившиеся аристократы уехали, и на их место прибыли трезвые буржуа — член городского совета Барселоны Хулио Летрель с супругой. Дня через три после их приезда мы познакомились: я сидел в кабачке, потягивая вино, выписанное алькальдом из Аликанте, когда Летрель подошел ко мне и представился.

Мы разговорились. Оказалось, он неспроста выбрал для отдыха Фароль — местечко это стоит в стороне от наезженных дорог, и до опостылевшей ему конторы отсюда сотни миль. Он устал от шума трамваев и городской суеты, а здесь лавочник идет от одного конца прилавка до другого несколько минут, а на обслуживание покупателя тратит добрых полчаса. Смотреть на это приятно: наступает чувство глубокого умиротворения.

Летрель сказал мне, что очень любит ловить рыбу, но никак не решается подойти к местным рыбакам — они кажутся ему людьми несговорчивыми. Он слышал, что я занимаюсь рыбной ловлей, и решил попросить меня свести его с каким-нибудь рыбаком, который не отказался бы взять его в море.

Он производил приятное впечатление, и я потолковал с моим соседом Хуаном; тот согласился выкроить завтра днем пару часиков, чтобы свозить Летреля на рыбалку. Мы оба понимали, что это пустая трата времени, ничего путного из этой затеи не выйдет, и честно предупредили Летреля, что клева не будет, разве что набредем на шальной косяк скумбрии. Но на шальной косяк мы не набрели, что, впрочем, нисколько не обескуражило Летреля: забросив удочку в безжизненные воды, он пытался втянуть Хуана в разговор о деревенских делах, но тот упорно отмалчивался. Через два часа, так ничего и не поймав, мы смотали снасть и направились к берегу. У меня создалось впечатление, что Летрель ничего не смыслит в рыбной ловле и вряд ли сумеет отличить угря от скумбрии.

Хуану было жалко, что приезжий потерял столько времени, и в утешение он предложил ему два беспроигрышных варианта: ночью можно поставить переметы, а на рассвете — половить сетями златобровку, но тот отклонил оба этих заманчивых предложения.

Летрель досаждал рыбакам своими расспросами; очевидно, ему хотелось побеседовать с народом, но его попытки потерпели крах: фарольцы смотрели на всех пришельцев с врожденным недоверием. На следующий день после неудачной рыбалки я пошел в кабачок, где снова встретил Летреля. Я спросил, не хочет ли он еще разок попытать счастья, но он ответил, что нет.

Он поинтересовался, долго ли я живу в Фароле, и я сказал, что второй сезон. Не кажется ли мне, что люди здесь замкнуты и необщительны? Да, весьма. Кроме того они бескорыстны, благородны, поэтичны и очень суеверны. Удалось ли мне их понять? Нет, не до конца, хотя кое-что мне уже ясно.

Затем Летрель сказал, что у него ко мне есть одно крайне конфиденциальное дело. По просьбе своих друзей он пытается выяснить, что случилось с неким Мариано Оливером, жившим некоторое время в Фароле и пропавшим без вести в 1939 году, в самом конце гражданской войны.

Я сказал, что в прошлом году здесь была полиция, и следствие по этому делу ведется — в Летреле я заподозрил шпика, которых в те годы в Испании было едва ли не больше, чем честных людей.

Летрель пояснил, что действует исключительно из добрых побуждений. Семья Мариано Оливера хочет знать, жив ли он. Ничто другое его не интересует.

Он сказал мне, что настоящая фамилия пропавшего без вести — не Оливер, а другая, и он отпрыск благородного семейства. Это был беспечный и испорченный юнец; в начале тридцатых годов его осудили за убийство, но суд не мог установить мотивы преступления — Мариано убил человека из жажды острых ощущений, находясь под впечатлением широко разрекламированного убийства, совершенного в США из тех же побуждений. Его родители были очень влиятельные люди, и шумихи удалось избежать. Его признали невменяемым, для порядка продержали два года в тюремной психиатрической лечебнице, где за ним ходил его же лакей, а затем выслали в Фароль с глаз долой. Его дальнейшая жизнь покрыта мраком неизвестности, никто из деревенских не хотел о нем говорить, в чем я успел убедиться; я знал лишь, что он построил какой-то необычный дом и собственноручно разбил сад, тоже странный и запутанный. От дома остался один фундамент; сад сохранился, но клумбы и оросительные канавки заросли сорной травой. Казалось, деревенские сделали все возможное, чтобы забыть человека, которого прозвали здесь Мариано-Садовник.

Это классическая детективная история, сказал Летрель, и чем больше он вникает в нее, тем больше она его интригует. Всю войну родные Мариано Оливера регулярно получали от него письма, и несмотря из то, что до конца войны он находился на территории, занятой республиканцами, умудрялись пересылать ему деньги даже через линию фронта. После разгрома республиканцев в начале февраля 1939 года переписка оборвалась, но затем через несколько месяцев опять стали приходить письма, но уже из Франции. Никаких подозрений его письма не вызывали: как всегда, он подписывался «Пен» — так звали его домашние. Пен писал, что вместе с потоком беженцев он ушел через границу во Францию, где, но-видимому, ему придется задержаться на некоторое время.

Напрашивался вывод, что он скомпрометировал себя сотрудничеством с республиканским режимом.

Письма шли два года, и постепенно стали закрадываться сомнения. Семья Мариано была достаточно влиятельной и смогла бы без труда выхлопотать ему амнистию, что бы он там ни натворил; его уговаривали вернуться, но он не соглашался. Во Франции он переезжал с места на место, постоянно меняя адреса, по которым высылались письма и деньги. Отец хотел съездить во Францию повидаться с ним, но Мариано отклонил это предложение под каким-то маловразумительным предлогом.

Семья обратилась к частному сыщику; тот изучил все письма Мариано, как старые, написанные еще в Фароле, так и недавние, полученные из Франции. Он пришел к выводу, что, по всей видимости, французские письма подложные. Он исходил не из сличения почерков и подписей — эксперты-графологи признали их идентичными, а из особенностей эпистолярного стиля. Если судить по фарольским письмам, Пен был не прочь пошутить, любил каламбуры и игру слов. Письма же из Франции были сухи и безлики. Их автор, сказал сыщик, лишен чувства юмора.

Во Франции установился режим Виши, отношения между двумя странами нормализовались, и стало возможным связаться с Сюрте. На отправителя писем устроили засаду, но в ловушку никто не попал; письма же перестали приходить вовсе. Частный сыщик предполагал, что Мариано похитили, и он писал под диктовку преступников. Стало ясно, что семья оказалась жертвой мошенничества; кое-какие подробности этого дела просочились в печать. Только мать продолжала принимать письма за подлинные: в годы великой трагедии испанские матери отказывались верить, что их пропавшие сыновья никогда больше не вернутся.

Прошли годы, мошенники замолчали, рана зарубцевалась, и родители успокоились. Но в прошлом году отцу позвонил какой-то человек, и родители поняли, что не испили еще всю чашу страданий. Незнакомец, мучимый, как он заявил, угрызениями совести, сказал, что Мариано убили за день до прихода националистов в Фароль. Он привел доказательства весьма убедительные, и отец с Летрелем пришли к выводу, что он говорит правду. Обратились в полицию, но расследование ни к чему не привело. Эта-то история, сказал Летрель, и привела его в Фароль. Однако хотя он и пробыл здесь неделю и переговорил со всеми, кто мог бы поведать ему о судьбе Мариано Оливера, но вынужден признать, что известно ему столько же, сколько и в день приезда.

Есть ли какой-нибудь смысл продолжать розыски, спросил он, и я ответил, что сказать наверняка трудно, но лично я в этом очень сомневаюсь. Народ в таких деревушках не верит, что есть правосудие; от своих предков эти люди унаследовали непоколебимую веру в несправедливость любой власти; молчание и короткая память — традиционные средства самозащиты.

Любой поступок, последствия которого, по их мнению, могут нанести вред всей общине, постепенно забывается; пройдут годы, и о нем никто уже не вспомнит — время точит память, как вода — камень.

Немного подумав, я сказал Летрелю, что выразился не совсем удачно: память шлифуется, в ней остается одно хорошее, а все злое и недостойное переносится в поэзию, в миф. Кто знает, может быть, внуки этих рыбаков соберутся как-нибудь в кабачке и начнут на свой манер, стихами, рассказывать о трагических событиях этих лет, а затем сложатся легенды, где многие люди обезличатся, воплотятся в едином эпическом герое, а воспоминания о войне сольются с воспоминаниями о других трагедиях, пережитых древней страной.

И все же через несколько дней после отъезда Летреля в Барселону я услышал от рыбаков имя Мариино Оливера. Речь шла о том, что некоторые люди имеют таинственную власть над животными.

— Жил здесь один человек, — сказал мой сосед Хуан. — Умел он как-то по-особенному свистеть. Свистнет — и птицы летят к нему со всех сторон. Они так и порхали у него по дому. Была у него говорящая галка — не то чтобы она говорила совсем уж как человек, но разобрать можно. И с собаками он ладил.

В саду у него было такое колесо — вроде мельничного, он посадит туда пару собак, они кувыркаются, а колесо крутится.

— Ты о ком говоришь, не о Мариано-Садовнике?

— О нем самом, о Садовнике.

— И что ты о нем думаешь?

— По правде сказать, мне он нравился. Да и как может не нравиться человек, который лаской приручал животных? Но был он немного не в своем уме.

Фарольцев мало интересовало то, что происходит в мире, но все деревенские новости обсуждались с большим интересом — день-деньской женщины занимались починкой сетей, и разговоры оживляли монотонную работу. Починка сетей — дело нехитрое: руки ходят сами, голова не занята, и можно поупражняться в сочинительстве: за основу бралось подлинное событие, которое обрастало вымышленными подробностями, — так и рождались сплетни. У мужчин работа была не в пример сложнее, требовала изобретательности и сосредоточенности, и попусту болтать рыбаки не любили.

Все важнейшие новости они узнавали от своих жен и считали, что мужчина должен говорить только о деле.

Впрочем, случалась и утечка информации — затесавшиеся в рыбацкие семьи чужаки, вроде Себастьяна, были более разговорчивыми. Не прошло и года после отъезда барселонского чиновника, как судьба Оливера перестала быть тайной, и Себастьян рассказал мне все, что ему удалось узнать от своей жены.

Наш разговор состоялся вскоре после гибели некоего Висенте Феррера. Он забрался на камень, едва выступающий над водой, забросил удочку, поскользнулся и утонул. Ему было сорок пять лет — в этом возрасте фарольские мужчины так или иначе расстаются с жизнью (в точности как английский пролетарий начала XIX века). Феррер был старшим на одном из баркасов, и рыбаки его очень уважали; в молодости примыкал к анархистам, состоял в ФАИ, за что после войны и отсидел свои два года. У него была жена и сын; следовало ожидать, что вдова переживет его на восемнадцать лет. Дон Игнасио и на этот раз оказался на высоте: несмотря на то что семья покойного отказалась от отпевания, он похоронил его на кладбище.

Поделившись этими новостями, Себастьян сказал, что Феррер был последним из троицы, замешанной в деле Оливера. Один сгинул во Франции, другого постигла участь Феррера — несколько лет назад точно так нее упал с камня и утонул.

Себастьян видел Оливера лишь раз, да и то мельком, и помнил его плохо: во время разгрома Республики, когда фалангисты заняли Барселону и начали победный марш к французской границе, Себастьяна здесь не было. Оливера призвали в республиканскую армию, но вскоре демобилизовали по состоянию здоровья. Его очень донимала ФАИ, и он испытал все тяготы, которые могли выпасть на долю человека его происхождении. В Фароле считали, что он затаил на анархистов зло и в случае прихода Франко тем несдобровать.

Война мало затронула Фароль. Где-то по большим дорогам шагали солдаты, где-то били фашистов, совсем рядом лупили друг друга противоборствующие левые фракции, а в деревне царили мир и покой. В ноябре 1938 года Народный фронт, как и следовало ожидать, завалился, и несколько фарольских рыбаков, мобилизованных в армию, последовали примеру своих товарищей и дезертировали. Вернувшись домой, они сбросили мундиры и занялись привычным делом — рыбной ловлей. Фароль молча признал, что война проиграна, сделал вид, что ничего не произошло. О будущем старались не думать.

Кабачок был открыт, и рыбаки, поймав по нескольку златобровок — на большее в это время года нельзя было и рассчитывать, — собирались за столом, попивали остатки вина и ждали, когда наконец что-нибудь произойдет. И дождались.

Вечером двадцать седьмого января 1939 года в кабачок заглянул Мариано Оливер. События тех тревожных дней обросли фантастическими подробностями.

Легенда гласит, что, где бы ни появился Оливер, на плече у него всегда сидела галка. Когда он вошел в кабачок, галка издала крик, который рыбаки, облепившие столики, приняли за ругательство. Все замолчали и в гробовой тишине прозвучал высокий голос Оливера: «Барселона пала!» Затем он подошел к Висенте Ферреру, улыбнулся ему и сказал: «Списочек я подготовил». Так гласит легенда.

Оливвер ничего не стал пить и тут же ушел. Потрясающая новость ошеломила рыбаков, и сначала ему никто не поверил, а потом решили, что в его словах нет ничего неправдоподобного. Но если Барселона действительно пала, то почему об этом знает один Оливер? Включили приемник, но Барселона молчала, и лишь через час в эфире загремели гимны националистов.

Судя но темпам продвижения фашистов, их следовало ждать в Фароле не позже чем через неделю.

Встал вопрос: как быть с Оливером? Ведь он ясно дал понять, что собирается мстить всем своим врагам, истинным и мнимым.

Рыбаки — народ миролюбивый, но тут на карту была поставлена судьба всей деревни, и они решили, что спасти их может только смерть доносчика. Обратились за советом к Знахарю — он прятался в здешних местах, пережидая смутное время. Знахарь поумерил их прыть, сказав, что без крайней нужды Оливера убивать не следует, прежде всего необходимы доказательства его связей с фашистами, а для этого не мешало бы наведаться к нему ночью и пошарить в бумагах. Это он берет на себя.

Ночью Знахарь побывал у Оливера, и его миролюбие как рукой сняло. Он сказал, что Оливера необходимо убрать. Справившись в книге святого Киприана, этой библии всех колдунов, он назначил дату казни.

Оливеру оставалось жить три дня.

Разъезды националистов были уже в тридцати милях от Фароля; все дороги были забиты беженцами, устремившимися во Францию. Знахарь был самым настоящим чародеем, и ему удалось околдовать Оливера; тот утратил всякую власть над собой и, впав в какоето оцепенение, безропотно ждал своего конца. Одна женщина рассказала жене Себастьяна, что видела своими, мол, глазами, как они вдвоем куда-то шли, и галка стала ругаться на Знахаря; он снял птицу с плеча Оливера и скрутил ей шею. Была ли у Оливера галка, которую он выучил говорить «Бог — дерьмо»? Был ли Знахарь замешан в деле первого февраля или рыбаки это выдумали, пытаясь снять с себя часть вины? Но если предположить, что Оливер был убит в Фароле и никуда оттуда не выезжал, то как же тогда объяснить письма из Франции? А Знахарь был мошенником высшего класса, и отлично знал почерк Оливера.

В тот день, как только стемнело, Знахарь зашел за двумя рыбаками по имени Хулиан и Палас, велел им умыться, надеть чистые рубахи и следовать за ним.

Втроем они пошли к Ферреру; Знахарь сказал ему, что все готово, и тоже велел умыться. Об этой встрече Эльвира узнала от жены Хулиана — рыбака, который утонул первым. Дрожа всем телом, Феррер заявил, что раздумал, но Знахарь лишь рассмеялся, похлопал его по плечу и сказал: «Ладно, пошли». Оливер ждал их, и входная дверь была открыта; они вошли и пожали ему руку; Знахарь закурил и сунул сигарету Оливеру, и тот сделал несколько затяжек.

Знахарь сказал: «Мы за тобой. Пошли погуляем».

Оливер нисколько не удивился и возражать не стал.

По безлюдной деревенской улице они вышли к морю и зашагали вдоль обрыва.

Знахарь велел Оливеру идти с краю, а Ферреру — рядом с Оливером. Феррер покачал головой и сказал «нет», но ослушаться Знахаря не решился; остальные следовали за ними. Некоторое время шли молча, зачем Знахарь сказал: «Столкни его». Феррер ответил: «Не могу», повернулся и зашагал к деревне, а за ним и все остальные. Об этом рассказала Эльвире Кармен жена Хулиана. Больше всего он был поражен, что Оливер явно не сознает нависшей над ним беды — угрозу сбросить его в море он принял за шутку. Порядком струхнувший Хулиан все-таки тешил себя надеждой, что Знахарь передумал и дело обойдется без убийства.

В деревню они вернулись лучшими друзьями, и Хулиан облегченно вздохнул. Кто-то предложил выпить, и они направились в кабачок; он оказался закрытым, но Знахарю ничего не стоило снять замок.

Они спустились в погреб, отыскали бочку, где еще оставалось вино, сели за стол и стали пить. Вдруг Знахарь сказал, что ему надо выйти. Хулиан заметил, что с собой он прихватил стакан, а вернувшись, повил его перед Оливером. Феррер, который совсем уже было успокоился, затрясся и покрылся холодным потом. Он встал, сказал, что уходит, и побежал вверх по лестнице; однако дверь была заперта, и ему пришлось вернуться. Знахарь велел ему сесть и спросил, чего это он так трусит. Феррер ответил: «Боюсь того зелья, что ты подмешал в вино». Знахарь рассмеялся, достал коробок, чиркнул спичкой и сунул палец в огонь. Боли он не чувствовал, и Хулиан пришел в ужас подержав палец в огне, Знахарь сказал, что такой фокус у каждого получится, и передал коробок Ферреру; тот попробовал повторить трюк и обжегся.

Знахарь отобрал у него спички, взял стакан Оливера, отпил из него, а свой стакан поставил перед Оливером Они стали провозглашать тосты, выпили и за погибель всех предателей, доносчиков и шпионов.

Все смеялись и дурачились, хотя напряжение достигло высшей точки. Включили приемник и стали слушать Барселону — какой-то генерал призывал покарать всех изменников нации, — и стало ясно, что рыбакам уготована злая участь. Знахарь велел Оливеру встать и отдать фашистское приветствие; тот лихо взмахнул рукой, и все засмеялись. Вдруг Оливеру захотелось домой, и он пригласил всех к себе. Феррер с Хулианом поддержали его предложение, но Знахарь сказал, что все останутся здесь — время идет, а дело так и не сделано.

Оливера стало рвать, и Хулиан понял, что весь этот фокус со спичками Знахарь затеял для того, чтобы отвлечь их внимание: ему удалось подменить стаканы и подсунуть Оливеру отравленное вино. Все признаки отравления были налицо: Оливера беспрестанно рвало, он стонал и держался за живот. Хулиан и Феррер, не в силах смотреть на этот ужас, бросились бежать, по Знахарь нагнал их на лестнице и схватил за ноги, пытаясь задержать. Хотя и был он человеком сильным, им удалось вырваться, и они ринулись к двери, ведущей на улицу. Засов не поддавался, и пока они с ним возились, в погребе происходило что-то совсем страшное: Оливер уже не стонал, а визжал, как недорезанный. Дверь так и не удалось открыть, и пришлось вернуться. Они заглянули в погреб. Знахарь и Палас нагнулись над корчившимся на полу Оливером. Хулиану показалось, что Знахарь набросил ему ремень и душит его. Тут подбежал Палас и задул лампу; в погребе стало темно, и крики прекратились. Через минуту Знахарь с Паласом вылезли из погреба и сказали, что Оливер мертв. Кто-то сходил за лопатой, они разворотили плиты, которыми был вымощен пол, и тут же в погребе закопали труп.

Позже я узнал от моего соседа Хуана маленькую подробность, которая может служить постскриптумом ко всей этой истории: алькальд, предшественник нынешнего, не пожалел денег и за свой счет зацементировал пол в погребе на три дюйма, чем немало удивил деревенских.

 

Глава 21

Муга явно шел в гору, тогда как дон Альберто терял свое былое влияние, что в значительной степени объяснялось ростом могущества его новоявленного соперника. Однако рыбакам казалось, что Муга ведет себя как ребенок, и им было непонятно, как ему удается прибрать к рукам всю округу. Муга решает, что старую дорогу, которая мало чем отличается от наезженной колеи, следует расширить и замостить, что взамен старого моста, который вот-вот рухнет, надо построить новый, — и все это делается, причем за государственный счет. Он проложил водопровод — вода ни отдаленного источника по трубам шла прямо к нему домой; но не возражал, чтобы деревенские, у которых летом часто кончалась дождевая вода в бочках, брали воду из-под крана. В любое время и в любом количестве. Стоило Муге переговорить с кем надо — и ему тут же провели телефон; кабель тянули миль та двадцать. Во всем Фароле едва ли сыскалось бы три человека, когда-либо пользовавшихся телефоном, по у Муги была широкая натура, и он оповестил деревенских, что, если кому нужно будет срочно позвонить, пусть без стеснения приходит к нему в любое время дня и ночи.

Но это были еще цветочки. Рыбаки смотрели на жизнь трезво, и страсть Муги к игрушкам и безделушкам поражала их. Себастьян вместе с другими рабочими сооружали в одной из комнат особняка фонтан в андалузском стиле и видели, какой у Муги телефон и как он по нему разговаривает; Себастьяна это зрелище привело в восторг. Муга сидел за столом; вдруг раздался гудок — так гудят локомотивы, проходя пиренейские тоннели; тут же распахнулись воротца и появился маленький паровозик; он проехал по игрушечному виадуку длиной фута в три и остановился, не доехав до края стола нескольких дюймов; в единственном вагончике ехал телефонный аппарат. Закончив разговор, Муга положил трубку; паровозик просвистел отправление, выпустил облачко дыма и скрылся в стене.

Дон Альберто, которому не нравилось решительно все, за что бы ни принимался Муга, признавал, что это сила, с которой приходится считаться. Однако он по наивности своей думал, что этого прожженного дельца можно цивилизовать, направить на путь истинный, отучить от темных махинаций. Он начинал понимать, что идеальное мироустройство, которое он еще застал — отцы-помещики и преданные им арендаторы рушится на глазах, содрогаясь под натиском стихийных бедствий и подрывных идей.

И крестьяне, и рыбаки дошли до крайности.

В Сорте зимой ели желуди; весна выдалась засушливой, и пришлось поливать каждый дюйм, для чего спешно копали оросительные канавки. Над Фаролем судьба смеялась. Весной и тунец, и сардина пришли в положенные сроки; рыбы было много, но баркасов — только два; поймали меньше обычного, и свадеб весной не играли. Дон Альберто, смирив гордыню, отправился к Муге, и тот принял его в кабинете, обставленном, по словам дона Альберто, с поразительным безвкусием. Дон Альберто собирался спросить, не даст ли Муга денег для возрождения местного хозяйства, как паровозик примчал телефон, и дон Альберто был вынужден до конца выслушать разговор с каким-то мадридским спекулянтом — тот боялся, что цены на свиней упадут, и спешил сплавить сто тысяч голов.

Муга купил пятьдесят тысяч, позвонил кому-то и тут же перепродал; затем изъявил готовность выслушать дона Альберто. Тот начал излагать ему свои планы; Муга слушал сочувственно, но под конец покачал головой. Прошлого не вернуть, сказал он, надо думать о будущем. Какой смысл вкладывать деньги в современную ирригационную систему, если на орошаемой земле будут выращивать нетоварные культуры?

Товарная культура — та, которую можно продать, а фасолью много не наторгуешь. Да и с рыбной ловлей в прибрежных водах пора кончать, и никаких заблуждений на этот счет быть не должно. Это дело прошлого, и кредитовать постройку новых баркасов — бросать деньги на ветер.

— Я хочу помочь людям, такая уж у меня натура, — сказал Муга дону Альберто. — Но дать им денег на то, чтобы они продолжали жить по-старому, — значит обречь их на вечную нищету. Конечно, если смогу, помогу, но хотелось бы быть уверенным, что деньги, которыми я их ссужу, вернутся ко мне. Если у вас появятся какие-нибудь соображения на этот счет, я к вашим услугам.

Дон Альберто встал. Разговор был окончен.

— Мне кажется, что мы говорим о разных вещах, — сказал он.

Муга начал кампанию по благоустройству Фароля и столкнулся здесь с некоторыми трудностями. Он купил еще две старинные виллы. Одну перестроил внутри, а строгий фасад облицевал веселенькой португальской плиткой. К другой вилле он пока не приступил — в этих развалинах занимали две комнаты Мария-Козочка с матерью. Они вносили мизерную квартплату, так что все было по закону, и избавиться от них было нелегко. Надо было что-то придумать, найти какую-то лазейку; отступать от задуманного ему было нельзя — его образ сразу бы померк.

В поле его зрения попала и яркая лачуга Кармелы. На этот раз закон был на его стороне. Лачуга была построена без разрешения, и снести ее ничего не стоило. Но Муга предпочел более гибкую тактику.

Так или иначе, объяснил он Кармеле, лачугу придется убрать, но он хотел бы договориться по-хорошему; он может подыскать вполне сносное жилье в деревне, и платить ей за него не придется. Кармела ответила, что предпочитает жить подальше от деревни — Роза, как детей увидит, сразу начинает плакать и беситься. Муга попросил разрешения взглянуть на Розу и сказал, что ее можно поместить в приют, он за все заплатит. Это предложение Кармела с негодованием отвергла. Муга не сдавался и предложил более приемлемый вариант: показать Розу специалистам в Барселоне; он оплатит счет за визит к врачу и лечение. Над этим, сказала мне Кармела, она всерьез подумывает и, наверно, согласится.

Перед Мугой встала серьезнейшая проблема — что делать с домом, который портил вид на море из нового отеля. Кабесас — так звали чудака, построившего себе хоромы без чьей-либо помощи, — с гордостью показал Муге свое жилище. Это был одноэтажный дом с анфиладой из шести комнат, потолков не было, и стены непосредственно переходили в высоченную крышу, крытую черепицей. Кабесасу хотелось, чтобы все било, как у людей, и он прорубил второй ряд окошек — будто бы это спальни на втором этаже — и для пущей убедительности пристроил снаружи к верхним окошкам лесенки. В одной из комнат зимой можно было устроить хлев; здесь пол был забетонирован и имелся специальный желобок для стока мочи. Для отправления естественных потребностей имелся похожий на стойло чуланчик, обнесенный трехфутовой загородкой; нужда справлялась в ведро. Входная дверь была такой толщины и массивности, что за ней можно было укрыться от корсаров, бесчинствовавших в этих краях лет полтораста назад, и открыть ее стоило немалых трудов.

Муга спросил Кабесаса: зачем было тратить лучшие годы жизни на постройку такого дома — ведь все это время ему приходилось ютиться в пещере, как первобытному человеку. Кабесас ответил, что делал это ради семьи. Вопрос: где семья? Ответ: жена и двое детей умерли, остался один сын. Вопрос: рад ли сын, гордится ли своим отцом, которому удалось отгрохать такую махину? Ответ: похоже, ему на это наплевать.

Один из постулатов Мугиной философии гласил, что каждый человек имеет свою цену. Он спросил Кабесаса, сколько, по его расчетам, вложено в строительство за двадцать девять лет. Кабесас ответил, что денег он потратил совсем немного, но вложил в дом всю душу. Он сам ломал камень, сам возил его на тачке, сам клал камешек на камешек — и так день за днем, неделя за неделей, год за годом; жили они, что и говорить, плохо и, не будь отцовского наследства, совсем бы померли с голоду, а так тратили по пятьдесят песет в неделю. Господь явил чудо и дал ему силы довести работу до конца.

А что он собирается делать с домом теперь, когда все построено, спросил Муга, и Кабесас ответил: «Как что? Жить буду». Они с двадцатилетним сыном заживут, как люди, и забудут все горести. Муга предложил ему за дом миллион, два, три миллиона песет — больше, чем он отдал за все три виллы, — но Кабесас засмеялся и покачал головой.

Один неурожайный год — и Фонс из богача превратился в нищего; спеси у него поубавилось, и он совсем пал духом. Ранние овощи не уродились, коровы подцепили какую-то хворь, и пришлось за бесценок отдать их подпольному перекупщику. Он много лет судился — это стоило недешево — да ничего не высудил. Его сына забрали в полицию за нарушение «общественной нравственности» и там сильно избили.

Чтобы спасти его от тюрьму, Фонсу пришлось дать крупную взятку. Об этом поведал мне дон Альберто; особенно его удручало, что Муга, прознав про бедствия Фонса, предложил ему продать часть земли. Для крестьянина продажа земли — дело неслыханное, но в данном случае выбора у Фонса не было. По условиям купчей Фонс, вознамерившись продать всю землю или часть ее, был обязан предложить ее прежнему владельцу, то есть дону Альберто, по тот решил отказаться от каких-либо претензий, ибо не знал, что делать со своей и без того обширной полупустыней. Я спросил, какой Муге прок в земле, которая ни у кого ничего не родит? Голос у дона Альберто задрожал от возмущения, как будто он рассказывал о каких-то ужасных злодеяниях. Муга, изволите ли видеть, собирается внести удобрения. Никому из местных такое и в кошмарном сне не приснится. И не только потому, что удобрения дороги; просто нужно довольствоваться тем, что даровал нам всемогущий господь.

Через несколько дней подписали купчую. Муга стал помещиком и намекнул, что не обидится, если деревенская шушера будет величать его доном Хайме, частенько видели, как он важно обходит новые владения; рядом с ним шагал человек с каким-то огромным коловоротом; время от времени он останавливал — и бурил твердую как железо землю, брал пробы и складывал их в пронумерованные мешочки.

Фонс и Муга хорошо спелись. Фойе не мог обойтись без денег Муги, а Муга — без советов Фонса, который, исходя из своего опыта, помогал ему обделывать дела в округе, где обычай был сильнее закона.

Не исключено, что Муга советовался с Фонсом по поводу жильцов, занявших третью виллу, и тот предложил использовать вспыльчивый прав сортовских охотников на ведьм в своих корыстных целях.

В ночь на седьмое июля кто-то вломился в загон, который Мария-Козочка устроила в саду у дома, выпустил коз и выгнал их на поля, где они стали пастись, На следующее утро Мария в шелковых чулках и модном платье отправилась собирать по полям своих коз; видя, как она разгуливает но их земле, крестьяне пришли в ярость, что и следовало ожидать; потрава была налицо, и сортовский алькальд под давлением деревенских был вынужден сделать ей, как это здесь называлось, торжественное предупреждение, хотя он сам любил коз и посему благоволил Марии.

Следующая ночь выдалась безлунной — самая подходящая погода для ловли рыбы на свет, и с наступлением темноты почти все лодки вышли в море. Фароль на время лишился своих самых сильных мужчин.

Дон Альберто обратил внимание еще на одно обстоятельство, которое он увязал с последующими событиями: в тот вечер оба фарольских гражданских гвардейца получили приказание явиться в штаб в Фигерас. Такие ночные отлучки — редкость, а, по мнению дона Альберто, отсутствие полицейских послужило решающей причиной трагического исхода. Дон Альберто полагал, что если Myгa сумел подкупить всю портовую полицию Паламоса, то ничто не мешало ему сделать так, чтобы майор в Фигерасе отдал нужное распоряжение.

Около одиннадцати вечера толпа из Сорта окружила дом, где жили Мария с матерью, и, колотя в свои подносы, чайники, котелки, барабаны, стала выкрикивать грязные ругательства по адресу двух женщин, которых собирались выжить из деревни. Это была энсеррада — древний, ныне запрещенный обычай; так, по традиции, община очищалась от скверны; жертвами энсеррады становились мужчины и женщины, нарушившие неписаные законы и вступившие в повторный брак после смерти супруга; реже — те, кого подозревали в супружеской неверности. Считалось, что участники обряда — люди кристально чистые, и, если они позволяли себе самые мерзкие выходки, это только приветствовалось. Два часа я пытался заснуть под этот грохот, затем встал и пошел посмотреть, что происходит. Я увидел беснующуюся толпу мужчин и женщин с налитыми кровью глазами; они неистовствовали, пытаясь задавить в зародыше малейшее проявление полноценной жизни. Колотя в жестяные подносы, трубя в трубы, изрыгая самые богохульные ругательства, на которые только способна была их фантазия, они выли, и бесновались, и брызгали слюной, словно дервиши. От них требовалось безобразие и похабство, и они старались от души. Все провоняло потом и экскрементами. Мужчины, выстроившись в ряд, мочились на стену дома, а женщины, визжа и гримасничая, собрались на обочине и оправлялись прямо под себя, не задирая подола. В окна летели нечистоты.

Подъехала повозка; в ней сидели два человека — вершители этого неправедного суда. Вломившись в загон, они принялись ловить коз, вязать их и кидать в повозку. Затем один из них вышиб дверь и вошел в дом. Через несколько минут в дверях, держа в руках узлы с пожитками, показались две женщины; мужчина подталкивал их в спину. Девушка была одета с обычной элегантностью. Мать прикладывала к глазам платок, но Мария не прятала глаз и хладнокровно смотрела на толпу; взгляд ее, как и обычно, выражал полное безразличие к происходящему.

Повозка тронулась. Люди орали вслед, делали непристойные жесты. Затем ярость стала стихать, вопли перешли в несвязное бормотание; наступило пресыщение. Толпа успокоилась и стала расходиться.

Это событие, сказал дон Альберто, служит вехой, знаменующей конец эпохи; и вместе с тем оно показало, с какой легкостью любой проходимец, вроде Муги, может толкнуть крестьян на самоубийственный поступок — ведь, нарушая тонко сбалансированное равновесие, сложившееся в общине, они уничтожают обычаи, на которых основана вся их жизнь, и тем самым облекают себя на верную гибель. Доп Игнасио был решительным противником любых форм вмешательства властей в местные дела, но Муга сковал его по рукам и ногам, обязав ежедневно служить мессы, которые никто не посещал, и священник согласился, что зарвавшегося нахала пора приструнить, благо представляется удобный случай — можно написать донос, что он подстрекал толпу к преступным действиям. Любые несанкционированные сборища воспринимались режимом всерьез; их обычно разгоняли, и зачинщиков карали с примерной быстротой и суровостью.

Дон Альберто допросил своих арендаторов; они признались, что Фонс не только подстрекал их к энсерраде, но и пообещал заплатить всем участникам.

По словам дона Альберто, эти люди так боялись не угодить своему помещику, что разве только с женами спали без его разрешения; естественно, они сказали Фонсу, что сами ничего против энсеррады не имеют, но надо бы заручиться согласием дона Альберто. На это им Фонс ответил, что нечего больше бояться дона Альберто и если возникнут какие-либо неприятности, то Муга, самый богатый человек в провинции, все уладит.

Кое-что ценное сообщил Себастьян; дон Альберто тут же записал его слова — они придадут доносу большую убедительность. Незадолго до энсеррады Муга остановил Себастьяна на улице и сказал, что дело с третьей виллой улажено и через неделю можно будет приступить к работе.

Самым убедительным доказательством причастности Муги к недавним событиям были показания одной старой ханжи, руководительницы местного отделения Общества господа Христа. Я видел их процессию; держа в руках хоругвь, эта женщина торжественно заявила: «Перед святым сердцем Иисуса даю я обет никогда вплоть до самой смерти не читать мирских книг, газет и журналов, и никогда не стану я мазать лицо румянами и белилами». Она сообщила, что Муга недавно подарил ей распятие. «За услуги», — добавила она, язвительно улыбаясь.

Сведений о Муге было собрано достаточно, и дон Альберто попросил дона Игнасио помочь составить донесение, которое пойдет в Фигерас начальнику гражданской гвардии. Получилось довольно длинное послание. Вскоре пришел подробный ответ. Ознакомившись с ним, дон Альберто понял, что затея его провалилась.

Начальник сообщал, что распорядился произвести тщательное расследование инцидента, о котором ему доложил местный сотрудник полиции, и на основании опроса свидетелей пришел к следующему заключению.

Первое. Заявители искажают характер вышеупомянутого инцидента и преувеличивают его значимость.

Общественное порицание, вынесенное женщине, известной своим аморальным поведением, представляется неправомерным расценивать как акт насилия или ущерба собственности.

Второе. Вопреки утверждениям заявителей никто не принуждал вышеупомянутую женщину, а равно и ее мать покидать деревню, что они письменно и засвидетельствовали.

Третье. Неправомерно рассматривать акт общественного порицания, о котором сообщают заявители, как незаконное сборище, преступный сговор или как подстрекательство к преступным действиям; это, по сути, принятый в данной местности традиционный способ выражения неодобрения, и его следует рассматривать как таковой. Начальник знает, что один из заявителей известен как исследователь фольклора, так что он должен быть знаком с этим обычаем.

Четвертое. Алькальд Сорта обратился к вышеупомянутым женщинам с официальным предложением вернуться на прежнее место жительства, каковое предложение ими было отклонено.

В заключение начальник сообщил, что не считает себя вправе дать ход этому делу.

 

Глава 22

После изгнания Марии-Козочки в Фароле возникло подпольное движение, в центре которого оказалась Кордовеса; заговорщики стремились восстановить в ее прежнем звании таким образом вернуть общине ее незаменимого члена.

Естественно, первым делом ей порекомендовали избавиться от лишнего веса, но, как быстро похудеть, Са Кордовеса не знала и ко всем обращалась за советом.

Доктор Обольстит прописал ей диету, в которой преобладало тошнотворное месиво из лимонного сока и молотых зерен акации. Старушка дона Альберто порылась в памяти и вспомнила несколько рецептов, популярных в годы ее далекой молодости. Она посетовала Са Кордовесе воздержаться от всякого питья, а пищу употреблять одну лишь болгарскую амброао — до первой мировой войны она продавалась по Европе. Деревенские женщины велели ей побольше гулять при свете молодого месяца, а когда очередь дошла до дона Игнасио, тот посоветовал ей молиться; впрочем, было заметно, что он не особенно рассчитывает на успех рекомендованного средства.

Цвет дамского общества под предводительством Бабки и Мясничихи ломал голову над тем, как бы поскромней, а в то же время и поэффектней оформить возвращение Са Кордовесы к своим обязанностям, что должно произойти через месяц после того, как она пройдет курс лечения и вернется в прежнее свое состояние.

Лучшего повода, чем воскресное гуляние, придумать не могли. Фарольские женщины любили театральные эффекты, и, когда желанный день настал, Са Кордовесу стали готовить к прогулке так, как не готовят к выходу на сцену актрису театра «Кабуки». Рыбачки стали присматриваться к зачастившим в последнее время в Фароль французским туристкам: во что они одеваются, как держатся — и старательно копировали все, что им в них нравилось. Тем летом в моду входила белоснежная пудра, и Бабка с Мясничихой развернулись вовсю: пудры положили столько, что лицо Са Кордовесы стало как у покойницы, и лишь огромные черные глаза живо блестели среди мертвой гипсовой белизны. Впервые после войны фарольские женщины отважились пустить в дело губную помаду; цветом она напоминала капли крови, разбрызганной по мясной лавке. В послевоенные годы искусство косметики переживало упадок, подводить губы разучились, — и рог у Са Кордовесы вышел несколько кривоватым.

Француженки носили бижутерию, и руки Са Кордовесы были унизаны браслетами со стекляшками; на шею она надела ожерелье из ракушек, а в ушах висели похожие на небольшие люстры сережки, мелодично позванивающие при каждом порыве ветра. Ее покровительницы были несколько разочарованы: месячное голодание, лунные ванны и молитвы не принесли ожидаемых результатов. Сколько-нибудь заметно похудеть Са Кордовесе не удалось, но ее все же умудрились втиснуть в бабкин корсет и, на зависть француженкам, нарядили в роскошное синее платье с оборками. Оставалось нанести последние штрихи — и Бабка с Мясничихой всплеснули руками от восторга.

В знак того, что она свободна, все втроем уселись в повозку, обогнули деревню с тыла и высадились у церкви, в начале улицы.

В Фароле было подмечено, что шикарные парижанки, когда не резвятся на пляже, а ходят, как все нормальные люди, держатся прямо, ходят маленькими шажками, руки у них неподвижно висят вдоль боков, а ладони они держат несколько в сторону, слегка помахивая ими при ходьбе, как бы поглаживая огромную собаку. Такой вот иностранкой Са Кордовеса и предстала перед глазами всей деревни, по бокам шествовали Бабка с Мясничихой. Неторопливым шагом гейши, в чужих сандалиях-альпаргатах, которые были ей малы на полтора размера, она дошла до конца улицы.

Женщины пришли в полнейший восторг, однако мужчины смотрели на Са Кордовесу с сомнением.

В гулянии принимало участие не меньше полусотни местных, они неторопливо прохаживались по три-четыре человека, то и дело останавливаясь, чтобы посудачить с пожилыми людьми, которые по традиции отстранялись от церемонии приблизительно в том возрасте, когда они переставали мыться. Воскресное гуляние играло роль ярмарки невест. Родители выставляли напоказ подросших дочерей, а парии присматривались к девицам, подыскивая себе невесту, за которой будут ухаживать годами.

Для успеха смотрин мужчин и женщин должно быть поровну, но я заметил, что здесь девушки были в явном большинстве. Гуляние — дело хитрое, полное тонких намеков и осторожных знаков, большая часть которых остается незаметной для постороннего. Парень ничем не выказывал своих намерений, а всего лишь демонстрировал свое отношение к девушке, а оно проявлялось и в том, как парень присоединялся к гуляющим, и в том, как нагонял девушку, и в том, как обходил, и в том, как оборачивался, чтобы, соблюдая этикет, обменяться взглядами. Это были смотрины, и никаких действий пока не предпринималось, это было первое на сложного любовного танца, за которым последуют заманивание в паутину, предложение руки и сердца и, наконец, помолвка.

Фарольская молодежь боялась всего нового, любые изменения сбивали их с толку; новый облик Са Кордовесы пугал их, но опасались они не полноты, а того, что она сама наверняка стала не той, какой была раньше.

Са Кордовеса и ее старшие подруги медленно дошли до конца улицы и повернули назад, но ни один парень, не нагнал их, а ближайшая группа гуляющих мужчин держалась в двадцати ярдах и даже не думала сокращать это расстояние. На лицах встречных настыли улыбки, они говорили обычные любезности, но это делалось лишь из вежливости. Са Кордовеса веером отгоняла мух, тучами слетевшихся на ее косметику. Большинство парней свернуло с улицы и направилось к кабачку.

Когда они подошли к церкви, Бабка положила руку на плечо Са Кордовесы и что-то шепнула ей на ушко, должно быть, выражала свое сочувствие. Са Кордовеса рассмеялась. Голос у нее был громкий, все вздрогнули и замерли в недоумении.

Потом я узнал, что она грязно выругалась, а фарольские женщины избегали бранных слов. Громыхая, из-за угла показалась повозка; Са Кордовеса отбросила веер, подобрала юбки и по-мужски взгромоздилась на нее. Затем она сплюнула через задок повозки так, в пространство, ни к кому конкретно не адресуясь.

Через два дня Кармела повезла Розу в Барселону на прием к врачу, и Са Кордовеса поехала с ними.

 

Глава 23

Дон Альберто понимал, что его миру грозит быстрая и неминуемая гибель. Он считал себя человеком, начисто лишенным всяких суеверий, но объяснил мне, что если бы верил в приметы и дурные предзнаменования, то, несомненно, связал бы отмену праздников в Фароле и Сорте с терзавшим его предчувствием губительных перемен. Ритуальное хождение вокруг гробницы преследовало цель оберечь деревья от напастей, и унылый сортовский праздник умер вместе с лесом.

В Фароле мистерию Дня пещеры — центральную в метафизическом бытии деревни — отложили на неопределенное время: пришла весть, что Марта Д’Эскоррэу, избранница этого года, умерла в больнице. Ни одна семья не рискнула выставить кандидатуру своего ребенка.

Муга ходил по деревне хозяином, пугая детей своей самурайской улыбкой. Хватка его становилась все жестче. Через несколько дней после того, как Кармела покинула свое жилище, он снес ее лачугу, а обломки сжег, что очень огорчило дона Альберто, который ко всему прочему пописывал маслом и часами просиживал здесь, пытаясь передать на холсте игру света и тени и цветовые контрасты: например, синие цветы, змейками увивавшие желтые стены.

Затем Муга вознамерился благоустроить пляж, по, поняв, что любые попытки приукрасить местность будут встречены рыбаками в штыки, начал издалека.

Он встретился с алькальдом и рыбацкими старшими и для начала завел речь о штормах, бушевавших здесь — прошлой осенью и зимой; затем поделился своими опасениями — метеорологи предупреждают, что климат Средиземноморья меняется и грядет череда суровых зим. С ним все согласились. Три такие зимы рыбаки уже пережили, и, по их подсчетам, оставалось еще четыре.

Муга сказал, что Фароль стал для него второй родиной и он готов сделать для деревни все, что в его силах. В прошлом году в октябре разыгрался такой шторм, что волны доходили до самых домов; мало того, что буря покорежила лодки, в некоторых дворах были разрушены курятники, крольчатники и другие хозяйственные постройки. Гарантии, что такое не повторится, Муга дать не может, и все с ним согласились.

Так вот, к чему он клонит: он готов за свой счет построить стену, которая надежно оградит деревню от произвола стихии. Камень для строительства стены, продолжал он, будут возить на грузовиках, и чтобы им удобнее было подъезжать, нужно расчистить и разровнять полоску земли между домами и пляжем. В общем, получится такая узенькая дорога.

Но тут Муга заметил, что рыбаки как-то смешались и начали роптать: «Клумб не будет, а? А деревьев?»

Муга не дал бунту разгореться. Он успокоил недовольных, заверив, что деревьев сажать не будет, клумб разбивать не станет и вообще местность украшать не собирается, по во всем остальном требует свободы действий и просит, чтобы ему никто не мешал.

С тяжелым сердцем слушали Мугу рыбаки. Особенно удручали их пешеходы, которые, гуляя по вновь проложенной дороге, наверняка будут смотреть на море и, таким образом, волей-неволей накличут на рыбаков беду.

Но в конце концов договоренность была достигнута — пусть себе Муга строит и стену, и дорогу.

Проблем, обычно связанных со строительством подобного рода, в Фароле практически не существовало — редко кто претендовал на бросовую землю, кроме того, вся земля в зоне прилива считалась общинной.

Встревоженный дон Альберто решил попытать счастья в Управлении строительства — учреждении чиновники которого были известны медлительностью, нерешительностью и ленью. Раз в три месяца на заседании рассматривались представленные проекты, и, как было известно дону Альберто, участники его, люди крайне осторожные, не желая рисковать, на всякий случай отклоняли пять из шести поданных прошений.

Дон Альберто раздобыл у алькальда черновой набросок плана намеченных переустройств, и мы отправились на место. Перед нами во всей своей дикой красе и живописной неухоженности лежал пустынный берег, здесь господствовали бледные, нежные тона, и казалось, что все на берегу вымыто морем — и голубоватая листва олеандров, и усыпавшие пляж цветки этого неприхотливого кустарника, качающего воду из глубин земли своими длинными корнями и растущего повсюду, даже на морском песке. На берегу выстроились в ряд выкрашенные в лимонно-желтый цвет лодки с зеленой полосой но ватерлинии и розовым днищем. Здесь кошки охотились на береговых крабов, и те, наученные горьким опытом, не отползали от своих нор дальше, чем на два фута; у кошек были соперники — небольшая колония крыс необычного, бледно-серого цвета, рыбаки с неизменным удовольствием наблюдали за их брачными играми и относились к крысам если не с любовью, то, во всяком случае, с уважением. Язык не поворачивался назвать мусором то, что валялось на берегу. Не считая ржавых якорей, все это было дерево, отесанное, обточенное и отшлифованное морем и солнцем — древний брашпиль, вешала, на которых вялилась рыба, старая коряга, покрытая тонким налетом серой соли. «И ничего этого больше не будет, — сказал дон Альберто. — Все исчезнет у нас на глазах».

Первоначально предполагалось украсить четырехфутовую стену зубцами, но рыбаки стали возражать.

«Зачем нам здесь крепость? — спросили они, — Какой смысл?»

Муга уступил; еще ему хотелось по обочинам разбить газоны и посадить там маргаритки; растение это замечательно тем, что не требует никакого ухода, растет само по себе, очень быстро пускает побеги, покрывая всю землю, и обильно цветет жесткими, будто вырезанными из жести цветками.

Маргаритки не прошли. Рыбаки стояли на своем — никаких деревьев, никаких клумб, никаких скамеек.

Особенно упорно Муга отстаивал необходимость освещения дороги — дюжину самых обыкновенных лампочек, и рыбаки после долгих препирательств уступили ему. «Ладно, — сказал дои Альберто, — посмотрим. И у меня в суде есть знакомые. И я могу переговорить с кем надо, когда будет нужно».

На следующий день, не дожидаясь санкции властей, принялись за благоустройство берега. Откуда-то приехала строительная бригада; они быстренько выкорчевали олеандры и стали расчищать пляж. Сруби ли старые вешала, на которых вялилась рыба. Поднялся шум; извините, сказали рабочие, ошибочка вышла. Трактор пару раз прошелся бороной по тому месту, где обитали береговые крабы; на следующий день добрались и до крыс — на рассвете на берегу появился охотник с ружьем двадцать второго калибра.

Он успел подстрелить пару крыс, на большее его не хватило: из ближайшего дома вышел рыбак и велел ему убираться. Охотник пришел в бешенство.

— Всем известно, — сказал он, — что крысы — вредные животные. Они разносят чуму.

— Вот когда кто-нибудь подхватит чуму, тогда мы с ними и разберемся, — сказали ему, — А пока не сметь без нужды убивать животных.

Алькальд рассказал мне, что к нему заходил Муга спрашивал, нельзя ли что-нибудь сделать с кабачком. «В каком смысле?» — поинтересовался Алькальд.

Дело в том, объяснил ему Муга, что кабачок в его нынешнем виде — зрелище малопривлекательное и совсем не романтическое. Будет наплыв туристов из Франции, и, насколько ему известно, они ожидают от Испании большего, чем смогут здесь увидеть. В их представлении тут все пляшут и поют. Муга опасался, что Фароль их явно разочарует.

У алькальда оказался один знакомый старичок в Сорте, который умел играть на дудке, извлекая из нее пять нот. Лично его, сказал алькальд, игра старичка нисколько не впечатляет, тем паче что смотреть на музыканта радости мало — глаза у него вечно гноятся.

Однако Муга имел в виду не столько примитивную дудку, сколько гитару, но алькальд отсоветовал ему распространять в Фароле гитарную музыку, зная по своему опыту, что деревенские ее терпеть не могут.

— Туристы приезжают в Испанию послушать музыку — сказал Муга. — А любим мы ее или нет — их это не волнует. Деревушка расположена — лучше не придумаешь. Нельзя ли в крайнем случае поставить здесь радиолу?

Алькальд пытался сдерживать его прыть.

Я стараюсь шагать в ногу со временем, — сказал он Муге. — Но клиентов терять не хочу.

Тут Муге попался на глаза прислуживавший в кабачке мальчик, который в это время глупо хихикал, рассматривая картинки в журнале. Он доводился алькальду племянником, и тот считал своим долгом пристроить его. «Этот парнишка, ваш подручный, мне не очень-то нравится», — сказал ему Муга.

— Вреда от него никакого, — возразил алькальд. — Зачем его выгонять?

— Вы ему скажите, чтобы попусту не скалил зубы, не дышал на стаканы, когда их вытирает, не присаживался за столик к посетителям и не наливал себе вина, да поменьше бы портил воздух.

— Обязательно скажу, — пообещал алькальд.

— А что это у вас за русалка? — спросил Муга, махнув сигаркой в сторону дюгоня.

— Прежний хозяин кабачка купил ее в Барселоне на распродаже после закрытия выставки, — объяснил алькальд. — Редчайшая вещица. У нее все, как у настоящей женщины. Полиция приказала прикрыть ее фартучком, но, если желаете, можете взглянуть.

— Большего уродства в жизни своей не видал, — сказал Муга. — Смотреть противно. Лично меня дрожь пробирает; думаю, что и всем прочим она придется не по вкусу.

— Дело привычки, — сказал алькальд. — Говорят, что по се глазам можно предсказывать погоду.

— Она напугает до смерти любого иностранца, который зайдет сюда. Не хотите убрать — так прикройте чем-нибудь, занавеской задерните, что ли.

— У нас в деревне не любят перемен. Кабачка без русалки здесь не представляют. Для моих посетителей она почти что человек.

— И последний вопрос, — сказал Муга. — Вы не продаете заведение?

— Нет.

— Даже если я дам вам в два-три раза больше, чем оно стоит?

— Смысла нет, — сказал ему алькальд. — Подумайте сами. Что мне делать с этими деньгами? Придется куда-то ехать и покупать другой кабачок. Разве не так? Меня здесь все вполне устраивает, зачем же куда-то ехать?

Изоляция — враг прогресса, в этом Муга был уверен. Отсюда и косность, и страх, и настороженность в отношениях с чужаками. Шесть дней в педелю Фароль был отрезан от внешнего мира; по воскресеньям сюда ходил автобус, но единственным его пассажиром был дон Игнасио, который утром выезжал на раскоп в Ампурнас, а вечером, весьма довольный, возвращался назад, готовый приступить к своим обязанностям деревенского священника. Муга переговорил с кем следует, и в Фаролъ из Фигераса пустили ежедневный автобус, но через неделю водителю эта затея разонравилась. Он пошел к Муге. Какого черта зря гонять машину — ведь пассажиров-то не находится?

Только сейчас до Муги дошло, что деревенским автобус был ни к чему. Не потому они никуда не ездят, что не на чем, а потому, что незачем. Оказалось, что половина населения Фароля и Сорта никогда не покидала пределов родной деревни, разве что выбиралась погулять на морском берегу. Лишь один из десяти остальных добирался до Фигераса, и то исключительно для того, чтобы обратиться к врачу по поводу какой-нибудь болезни, лечение которой было вне крайне ограниченных возможностей доктора Обольстита. В Фароле считалось, что стоит только выехать за околицу, как тут же попадешь во власть темных сил, и, чем ближе к Фигерасу, тем тяжелее их гнет. Фигерас казался рыбакам огромным суматошным городом, гнездом разврата. Те, кому приходилось бывать там по делам, вернувшись домой, совершали очистительное омовение, а те, кому перевалило за сорок и потому запрещалось мыться, махнув рукой на свои недуги, наотрез отказывались покидать родную деревню.

В Фигсрасе круглый год работали аттракционы пневматический тир, качели, карусели. Муга пустил по деревне печатные афишки, живописующие все эти удовольствия. Он предлагал за свой счет свозить в город детей. Муга нанял автобус, роздал детишкам подарки: пакетик жевательной резинки, мячик, бумажный колпак, воздушный шарик; заплатил за качели, карусели, за тир, где никто не попал в цель; каждому был куплен пряник и паяц. Дети не устояли перед соблазном, и Муга остался доволен. За детьми — будущее, а будущее, повторял Муга, мы творим сами.

Родители, поехавшие с детьми, искушению не поддались; плотной кучкой сгрудились они в углу ярмарочной площади, держась за карманы, готовые дать достойный отпор любым жуликам. Дети же вовсю предавались радостям большого мира, и было ясно, что они уже никогда не станут прежними.

 

Глава 24

Жизнь Сорта и Фароля менялась прямо на глазах, но, как заявил дон Альберто, ничего необычного в этом не было — вся Испания становилась неузнаваемой. Сеть коммуникаций сглаживает различия, местные обычаи умирают; а за годы войны было построено столько дорог, что даже самые захолустные уголки, до которых не доходили никакие поветрия, оказались связанными со всей страной. Дороги, радио и телефон означали конец старой Испании; в последнее время в страну зачастили туристы, а испанцы всегда ревностно следили за европейской модой и стремились перещеголять иноземцев. Тому, кто хочет видеть Испанию такой, какой она была когда-то, сказал дон Альберто, нельзя терять ни минуты.

Только что в журнале Испанского этнографического общества, членом которого состоял, он прочел отчет, весьма безрадостный; в нем сообщалось, что за последние сорок лет в Испании исчезла почти половина народных праздников — кое-какие были запрещены правительством как пережитки язычества, несовместимые с идеалами христианства, но большинство праздников тихо угасло само по себе — народ потерял к ним всякий интерес.

Вот эти-то сведения и навели дона Альберто на мысль предложить мне отправиться с ним в Сан-Педро-Манрике, провинция Сориа; он списался с тамошним алькальдом и выяснил, что в этом городке до сих пор сохранился один из интереснейших народных обычаев — огненные танцы, а точнее, хождение по горячим угольям; представление устраивается 23 июня, в канун Иванова дня. Дои Альберто считал, что этот праздник доживает последние годы, а восходит он, по мнению этнографов, к кельтско-иберийской эпохе.

Не следовало упускать такую редкую возможность.

Доп Альберто предупредил меня, что добраться туда будет зверски трудно. Так оно и оказалось. Встретившись на пересечении шоссе и проселка, мы стали поджидать такси на Фигерас. По дону Альберто было заметно, что путь нам предстоит нелегкий — поверх кубинской рубашки со множеством кармашков он напялил на себя потертую замшевую куртку; бриджи, чтобы в них не залезала всякая ползучая тварь, были ниже колен перехвачены тесемочкой; на ноги он натянул мягкие сапожки; голову защищала шляпа из экипировки первопроходца — по краю полей шли этакие перильца, к которым при случае можно было прикрепить накомарник.

От Фигераса мы добирались третьим классом; наш почтово-пассажирский, ужасно громыхая, тащился до Барселоны целый день; в вагоне было жарко и душно. В Барселоне мы пять часов прождали поезда на Бургос, и опять пришлось ехать третьим классом, сидя на жестких узких скамейках. Испанцы предполагали, что железные дороги в стране принадлежат церкви, и этим объясняли все их недостатки: поезда шли медленно, часто выбивались из графика, локомотивы то и дело ломались, а об удобствах пассажиров и речи не было. Наш поезд пустили по временному пути — магистраль ремонтировалась, и несколько часов мы простояли на запасных путях маленьких станций, пропуская встречный. На каждой станции в вагон влезали крестьяне, загромождая своими тюками и корзинами с живностью и без того не слишком обширное жизненное пространство. Со всех сторон мы были стиснуты, и я напоминал сам себе туго смотанный клубок; так мы просидели всю ночь, почти соприкасаясь коленями с соседями; отовсюду раздавались стоны, плач младенцев, храп спящих людей и кудахтанье бодрствующих кур.

Проход был забит людьми и вещами; добраться до туалета не было никакой возможности, впрочем попасть туда никто и не стремился-он был закрыт.

Трясясь, стуча и подпрыгивая на стыках, поезд тащился сквозь темные ущелья, объезжая невидимые горы; пассажиров укачивало, и у окон, за которыми открывалась черная бездна арагонской ночи, образовались очереди страждущих, желающих облегчиться.

Но дон Альберто воспринимал все эти неудобства с полнейшим хладнокровием, как и полагается истинному дворянину; при тусклом свете слабо мерцающей лампочки он раскрыл томик Сенеки и погрузился в чтение. Крестьяне достали свертки с едой и стали настойчиво предлагать нам толстые ломти хлеба, густо пропитанные соусом из лука, масла и помидоров, протягивали кувшины с простоквашей из козьего молока, дон Альберто продемонстрировал мне, как можно учтиво, никого не обижая, отказаться от подобных угощений. О цели нашей поездки он говорил восторженно, не скрывая самых радужных надежд. «Нас ждет нечто великое, — сказал он. — Помяните мое слово, мы вернемся духовно обновленными».

В Сарагосу мы прибыли в два часа ночи и тут же выскочили на перрон; нас окружили чистильщики обуви, продавцы лотерейных билетов, торговцы пирожками с требухой, нищие калеки; какой-то настырный человек усердно предлагал нам зубные протезы — новейшей марки, сидящие как влитые.

Следующая остановка была в Калатаюде — в расписании она не значилась, по пас опять пустили в объезд: ремонтировалась колея. Лица изменились, но запахи и неудобства остались те же. Среди наших попутчиков оказались новобрачные — рыдающая невеста и пьяный жених; он лег ей на колени и заснул. Две матери кормили грудью младенцев; те фыркали, срыгивали, и брызги молока пролетали в нескольких дюймах от лица дона Альберто, склонившегося над книгой поближе к свету мерцающей лампочки. Небритый священник, покуривая сигару, объяснял нам, как можно, оформив через его посредство большое пожертвование на нужды церкви, обеспечить себе вечное блаженство. Стало светать, заключенные в плетеные клетушки петухи, просунув головы в какие-то невидимые человеческому глазу дыры, возвестили восход солнца. Через два часа мы прибыли в Сориа.

Мы сели на автобус и поехали в Сан-Педро. Дорога шла по выжженной солнцем равнине, усыпанной обломками древних скал. Попадались деревни; казалось, что серые дома разрушены землетрясением, а но берегам пересохшей реки и в долине живут пещерные люди — то там, то здесь прямо из земли торчали трубы. Местные жители, словно арабы, ездили на маленьких осликах, головы заматывали на манер тюрбанов, спасаясь от солнца. Мы вспугнули стаю лохматых ворон, терзавших падаль; хлопая крыльями, птицы поднялись в воздух, но стоило нам отъехать, как они тут же опустились на землю.

К нашему удивлению, чуть ли не половина пассажиров автобуса оказалась, что называется, приличными людьми; они с любопытством разглядывали окружающий пейзаж и оживленно разговаривали. Да и на унылых улочках Сан-Педро-Манрике мы встречали женщин с аккуратными прическами, в цветастых платьях и белых туфлях; мужчин с фотоаппаратами, в ладно скроенных фланелевых костюмах и галстуках с зажимами. Оказалось, что это была туристская группа управляющих с женами; они приехали посмотреть, как ходят по горячим углям. К ним присоединили делегацию врачей — медики надеялись понять, как это можно пройти по раскаленным углям и не получить ожогов.

Стоило мне взглянуть на Сан-Педро-Манрике, как я понял: бедность Фароля — это вовсе не бедность.

Рыбаки с голода никогда не помрут, а чем жил здешний народ — оставалось неясным. Столицей голодного края была Тудела. В тяжелые годы до гражданской войны люди здесь умирали от голода прямо на улице, и прежде, чем полиция успевала подобрать труп, его обгладывали озверевшие собаки.

До поры, до времени никто не знал о существовании нищего городка Сан-Педро. Приезжему человеку делать здесь было нечего. Горожане выращивали горькие оливки и разводили коз, которых выучили лазить но деревьям. Взять с местных крестьян было нечего, их оставили в покое, если это можно назвать покоем. Жили они, как и три тысячи лет назад, и хранили обычаи далеких предков; так, например, в день летнего солнцестояния они подвергали себя очищению огнем.

Жизнь в этих отдаленных местах была особая, и наряду с хождением по раскаленным углям здесь сохранился другой народный обычай, весьма характерный для горных районов Испании — разбой. Тудельские разбойники считали своим долгом очиститься огнем. В конце 90-х годов здесь промышлял последний благородный разбойник; звали его Солико. Он появился в Сан-Педро в самый разгар праздника; подскакав к костру, спешился, передал ружье товарищу, скинул сапоги, пробормотал молитву и прошел по горящим угольям положенные восемь шагов; собравшимся он объяснил, что его нынешнее ремесло научило его ничего не бояться. И после него разбойники бегали по угольям, но того шика уже не было. Очевидцем этих событий был местный врач, человек уже в годах; вместе со всеми он кинулся целовать руку прославленному грабителю. Доктор Вилья Лобас рассказал нам, что Солико был низенького роста и, казалось, стремился походить на гнома — носил красный колпак в горошек, отпустил длинную седую бороду. Солико поблагодарил приветствующих его людей, посоветовал им не сквернословить, ибо это обижает господа нашего; ему помогли сесть в седло, и он ускакал.

Знаменит Сан-Педро-Маирике стал в 1939 году, после того как здесь побывал столичный журналист.

Оп угодил на праздник, и тут же в еженедельнике «Доминго» появилась статья, в которой автор, позаимствовав кое-какую терминологию из исследования об огненных танцах у народов Дальнего Востока, описывал местный ритуал хождения по горячим угольям.

Статья привлекла внимание двух академиков; на следующий год они приехали в Сан-Педро и тоже решили пробежаться по раскаленному пеплу; с ожогами второй степени их доставили в больницу. За первыми мучениками последовала толпа прочих исследователей.

Слава Сан-Педро прогремела по всей Испании, но в конце концов властям это надоело: всем приезжим было запрещено подражать местным жителям, ибо результаты были неизменно самые плачевные.

Сан-Педро мало заботился об удобствах гостей, однако во всем остальном стремился шагать в ногу со временем. Это мы поняли, явившись к алькальду. От вторжения посетителей его охраняла хорошенькая секретарша; когда мы вошли, она печатала ответ на одно из многочисленных писем, полученных на этой неделе, — оно пришло из Копенгагена. Алькальд, в темпом костюме, невозмутимый и несколько отрешенный, как и подобало чиновнику его ранга, взял визитную карточку дона Альберто, в которой значилось: «землевладелец», и спросил, много ли у него земли, и даже привстал, когда дон Альберто объяснил, что в имении его столько-то и столько-то кабальерий — кабальерия это старинная мера земли, означающая площадь, которую лошадь шагом обходит за час. Он вручил нам брошюрку собственного сочинения, которая называлась «Ритуал очищения огнем в Сан-Педро-Манрике»; в ней приводились взгляды нескольких ученых, свидетелей ритуала. Начиналась брошюра пространными рассуждениями некоего Худы Букса — индийского мистика, прозванного «князем огня»; у себя дома он тоже расхаживал по горячим угольям, о чем с восторгом писал «Вестник Лондонского университета». Все специалисты — и было ясно, что алькальд с ними согласен, — склонялись к тому, что феномен невосприимчивости человеческого организма к повышенным температурам объясняется особенностями психологии местных жителей. Кое-кто из ученых пытался отстаивать сугубо физическую точку зрения, но места в брошюрке им не досталось.

Алькальд предложил нам не церемониться и первым надел шляпу, нахлобучив ее на самые глаза. Он лопнул в ладоши, и тут же принесли наливку. За наливкой последовала краткая лекция. Чувствовалось, что текст он знает назубок. Температура кострища достигает 700 градусов. Чтобы пройти по углям и остаться невредимым, нужно одно непременное условие — быть уверенным, что не обожжешься. А уверенностью такой обладали только уроженцы Сан-Педро.

Чужаки же сознательно или неосознанно боятся, потому у них ничего не получается. Кроме того, они бегают по огню из молодечества, может быть, из любопытства, то есть из низменных побуждений, а для местного жителя огонь — это очищение. Алькальд в патриотическом порыве показал нам список всех пострадавших от ожогов за последние годы, добавив, что в 1922 году один иностранец скончался.

Мы пошли посмотреть, как перед церковью готовят место для костра. С площади вымели весь мусор; взрослым помогали дети, подбиравшие камешки, спички, бумажки, ускользнувшие от метлы. Было около восьми вечера. Стал собираться народ, и вскоре подъехали четыре повозки с вязанками дров. Подметальщики оставили метлы и принялись за разгрузку. Затем они аккуратно сложили дрова крест-накрест. Появился человек, и дои Альберто сказал, что это распорядитель церемонии. Муниципальные служащие стали по углам и замерли, как рекруты на строевом смотру. Распорядитель был в старомодной шляпе с широкими полями, рубашке с оборками и бантом, как у художника. В руках у него была длинная железная линейка; измерив высоту поленницы, он громогласно объявил собравшимся, что она составляет ровно полтора, метра, и одобрительно кивнул рабочим. Народу становилось все больше, собралось человек пятьсот-шестьсот. По сигналу распорядителя вперед вышли главные участники ритуала, которым предстояло пройти по огню, — человек десять, все молодые ребята лет двадцати. Заботясь о престиже города, алькальд велел одеть их в белые рубашки с черными галстуками и короткие брюки до колен. Участникам бурно зааплодировали, но распорядитель тут же восстановил тишину.

Ровно в десять-в подобных делах испанцы любят точность-распорядителю вручили факел, и он поочередно поднес его к углам поленницы; дрова, потрескивая, занялись. Мы с алькальдом стояли в первом ряду, по через несколько секунд от костра полыхнуло таким жаром, что нам пришлось отойти на несколько шагов. Дон Альберто воспринимал все происходящее с детской непосредственностью; воодушевленный учением Худы Букса — огонь очищает от скверны и не страшен очищающимся, — он завел разговор с теми, кому предстояло пройти по горячим угольям.

Правда ли, что они преисполнены священного трепета?

Ответ был безнадежно прозаическим:

— Я-то ничем таким не преисполнен. Друзья собрались посмотреть, вот я и пойду по огню… Вера?

Вера, надо думать, крепнет.

Второй парень также отрицал присутствие каких-либо особенных духовных сил. Такой праздник бывает раз в году, пояснил он. Быть избранным для участия в ритуале — все равно что попасть в сборную по футболу. Ему нравится почет. А кому он не нравится?

Дон Альберто не сдавался. Но ведь нужна тренировка? Как же без этого?

— Ерунда, чем мои ноги отличаются от ваших? Все врут. Говорят о каком-то экстазе — вот уж не знаю, с чем это едят. Когда я хожу по огню, ничего особенного не испытываю.

— Но ведь у меня ничего не получится, — настаивал дон Альберто.

— У вас? Конечно же нет. Вы обожжетесь.

— Так в чем же дело?

— Честно говоря, не знаю. Лучше почитайте об этом в газетах. Там много чего пишут.

«Доминго» когда-то писала о древних таинствах самоочищения. Дон Альберто начинал понимать, что никакого чуда в этом нет, чудо, в которое он верил, тает на глазах, но ухватился за соломинку. Положим, ничего сверхъестественного здесь нет, но ведь и научиться этому невозможно.

— Разве дело в умении? Как вы ставите ноги?

— Не обращал внимания, все само собой выходит. Увидите. Но кое-какие правила есть: наступаешь на пятку, шажки делаешь небольшие, а ноги поднимаешь как можно выше.

— Так может каждый.

— Мочь-то может, да что толку?

Дон Альберто совсем пал духом и прервал беседу.

Часам к одиннадцати костер прогорел; груду углей и горячего пепла разворошили и сделали ровную площадку размером два метра на один. Распорядитель линейкой измерил глубину слоя углей-оказалось, ровно десять сантиметров. Алькальд, уже успевший надеть на грудь цепь — знак своего достоинства, начал церемонию. Кострище стали обмахивать одеялами; затрещали искры, огонь, осветив на миг церковную площадь, вспыхнул и тут же погас; по белевшим в золе уголькам красными гребешками бегали язычки пламени. Первый участник ритуала разулся, подошел к костру и подобно купальщику, пробующему воду, поворошил ногою жар. Толпа тихо ахнула; женщины осенили себя крестным знамением, а алькальд выплюнул сигару.

Парень шел по огню, как по глубокому снегу; высоко взбрасывая ноги, поднимая клубы золы и дыма, и в шесть шажков он пересек все кострище. На другом конце его поджидал доктор с фонариком и простыней.

Он обследовал ноги парня и торжественно объявил, что никаких ожогов не обнаружено; толпа радостно зааплодировала. Доктору приходилось торопиться: второй парень уже бежал по костру, а шесть других выстроились в очередь; они широко улыбались и весело махали своим друзьям.

Пострадавших не было; все ребята благополучно прошли очищение огнем; началось комедийное действо — гостя, будто поросенка, брали на плечи и проносили над огнем. Желающих покататься было хоть отбавляй. Предложили и дону Альберто, по тот отказался, сказав, что стар для подобных забав.

Праздник кончился без четверти двенадцать-костер залили, мы вернулись в гостиницу. В ночь на Иванов день здесь гостям подавалось особое кушание; те знали, что их ждет, и, как правило, целый день портились. Нас, как почетных гостей, пригласили на кухню посмотреть на приготовление ритуального блюда, и мы увидели, как в особом котле клокочет какое-то варево. Люди мы были воспитанные, и, уважая обычай, съели по полной миске похлебки, изготовленной бог знает из чего.

Последовавшая за этим бутыль вина прибавила нам сил и бодрости. Дон Альберто воспрянул духом и сказал, что самого главного участники ритуала ему так и не открыли. Ведь это знамение времени, что молодые люди боятся признаться в том, что верят хоть во что-нибудь. Нет, они не безбожники, но они стесняются, опасаясь насмешек. А я что думаю по этому поводу?

А я вот что думал по этому поводу. В своей брошюрке алькальд ссылается на Мариано Инигуэраса.

Сей ученый-этнограф утверждает, что один лишь вид человека, идущего по огню, должен вызывать священный трепет, благочестивые чувства, пробуждать в глубинах подсознания память предков. Я ничего подобного не испытал. С другой стороны, мало знать, как правильно переставлять ноги, здесь еще присутствует феномен самовнушения, и если бы мы с доном Альберто последовали за участниками ритуала и сделали хотя бы одни шаг по огню, то мы встретили бы Иванов день в тудельской лечебнице.

С этим дон Альберто согласился.

— Лично я доволен, — сказал он. — Поездка в Сан-Педро пошла мне на пользу. Дух мой окреп.

Он откинулся на спинку жесткой скамьи. В похожей на пещеру комнате, освещенной единственной лампочкой, дрожали тени, со всех сторон раздавались приглушенные голоса людей, с удовольствием вспоминавших удачно прошедший праздник. Глаза у дона Альберто слипались.

— Впечатляющее зрелище, — сказал он. — Я чувствую, что вновь обрел надежду.

Через секунду он уже спал.

 

Глава 25

— Нет, сударь, отвернитесь, нечего вам сюда смотреть. И не принюхивайтесь, дышите-ка лучше через рот. Мало ли из чего готовят обед, вам это знать не обязательно. Петух тоже спрашивал, с чем суп варят, вот в горшок и попал.

Было начало августа. Лишь вчера Кармела вернулась из Барселоны, а сегодня уже успела сбегать в лавку и принялась стряпать мне обед. Как и всегда, появилась она неожиданно, словно джинн из бутылки, — раздалось знакомое шарканье альпаргат, и комната наполнилась запахом дешевого мыла. Как и всегда, она окинула мое жилище критическим взглядом и, обнаружив везде беспорядок, пришла в негодование и долго еще ворчала. В комнату через узкую щелочку в дверях попыталась прошмыгнуть кошка, но Кармела, не глядя, метким пинком вышвырнула ее на улицу. Затем она схватилась за метлу. Как мне сказали, для поездки в Барселону Муга подарил ей темно-зеленую блузку, юбку, сумочку и пару кожаных туфель, но сегодня она была в своем затрапезном платье, топорщившемся на груди — очевидно, по пути ей удалось чем-то поживиться.

Она, как рассказала мне Бабка, не поддалась на уговоры Муги переехать в старую хижину лесорубов, которую тот собирался отремонтировать за свой счет, и самовольно поселилась в заброшенном лодочном сарае, прилепившемся у основания невысокой скалы; сарай находился в нескольких ярдах от нового пляжа, и Муга имел на него свои виды. Упрямство Кармелы привело его в ярость, но она дала понять, что выгнать ее отсюда никому не удастся, а когда гражданская гвардия, прослышав про недовольство Муги, предложила вышвырнуть Кармелу вон, тот сказал, что предпочитает сам уладить это дело.

Кармела отставила в сторону метлу, недовольно поцокала языком, побрызгала пол водой и, встав на колени, взялась за щетку.

— Как поживает Роза? — спросил я.

Как правило, Кармела пропускала мимо ушей два вопроса из трех, считая их недостойными ответа. Она разогнулась и посмотрела на меня; на лице ее мелькнула знакомая недоверчивая ухмылка — вам-то какое дело? — но затем ответила:

— Они сотворили чудо. Опа по-прежнему хромает, чего и следовало ожидать, но вам ее будет не узнать.

— А повидать ее можно?

— Пожалуйста! На следующей неделе будут ее именины. Если желаете, приходите.

Кармела переехала в сарай лишь вчера. Его хорошо было видно из моей комнаты, и, глядя из окна на новое жилище, я наблюдал, как она приводит в порядок свой двор. Она сновала взад-вперед по берегу, как трудяга-муравей, собирая колышки и обломки досок, из которых она строила изгородь; к вечеру изгородь была почти готова. Стены сарая были сложены из медово-желтого песчаника; камень для постройки брали в той же каменоломне, что и для вилл пробковых магнатов. Чтобы сарай больше походил на дом, Кармела решила выкрасить его все той же желтой краской. Черепичную крышу, уходящую прямо в скалу, она уставила жестянками с геранью; на третий день я увидел, что по клочку земли, ставшему двором, разгуливает коза Астра, привязанная веревкой к колышку. Мало того, что коза страдала какой-то жуткой паршой, все эти дни ей приходилось голодать. Розы пока не было видно, и по деревне прошел слух, что ее прячут от дурного глаза, чтобы потом, в день именин, торжественно продемонстрировать собравшимся ее чудесное исцеление.

Деревенские недолюбливали Кармелу, но жалели ее, и готовы были сделать все, что могли, чтобы хоть как-то скрасить убогую жизнь Розы. Бабка сшила девочке юбку; Франсеска, жена Хуана, купила для нее в Фигерасе ожерелье из ракушек; по домам собрали детскую одежду (имевшую вполне приличный вид) и старые игрушки. У Себастьяна в леднике было припасено несколько кальмаров для праздничного обеда; я со своей стороны рассчитывал поднести имениннице солидный улов.

В то время я рыбачил с неким Пухольсом — его брат, с которым они работали на пару, съел что-то не то и слег. У братьев Пухольс была огромная сеть длиной четыре тысячи, а шириной — полтора метра. Эту сеть забрасывали на стометровой глубине; два часа ее ставили, два часа вытягивали. Настоящая работа начиналась, когда рыбу выбирали из ячеек; в сеть заходила все больше мелочь, и некоторые рыбешки так запутывались, что становились похожими на коконы.

На это у нас уходило часа четыре. Все руки у меня до Крови были изрезаны острыми плавниками и хвостами. Пухольс, поднаторевший в этом деле, работал по крайней мере вдвое быстрее, чем я. Этот тощий парень вечно жаловался на боль в груди и, по слухам, обладал невероятной мужской силой; его мощь рыбаки объясняли тем, что он ест живьем крабов. Крабы попадались нам сотнями, и, выпутывая рыбу из сетей, он то и дело отправлял в рот крабью лапку и сосал ее, кашляя и тяжело отдуваясь. Когда мы разобрались с сетями, то оказалось, что по крайней мере четверть улова можно сразу же выбросить — рыба была так покорежена, что продать ее было невозможно, и мне предложили забрать хоть всю. Я не стал отказываться, и вся моя доля пошла вместе с кальмарами Себастьяна в бабкин ледник.

Те две недели, что я прорыбачил с Пухольсом, я подвергал себя изрядному риску. Гражданская гвардия опять взялась за рыбаков. Еще разок осмотрели все лодки — хорошо ли закрашено старое безбожное название, не намалеваны ли на носу лодки глаза или, не приведи господь, звезды; еретиков вызывали в участок для сурового внушения. Разрешение на занятие рыбной ловлей у меня было, но закон, запрещающий владельцам маломерных судов иметь на борту лиц, не зарегистрированных как члены экипажа, оставался в действии. Лодка Пухольса нисколько не походила на маломерное судно, но он на всякий случай дал гвардейцам по кило рыбы на брага, и мы выпали из поля зрения представителей власти.

На именины Розы пришло с полдюжины рыбаков с семьями. Их кандидатуры предложила Бабка. Приглашались лишь те, кто мог привести с собой детей, и я подозревал, что многие очутились здесь лишь потому, что не решились отклонить просьбу, которая была, по сути дела, приказом. Бабка ради такого случая сияла траур и облачилась в балахон, напоминающий одеяние осужденных еретиков, а сверху повязала передник. Во главе с нашей предводительницей мы вошли во дворик Кармелы. Напряженно переглянулись. Мы подозревали, что дела у Розы не так уж прекрасны, не знали, что нас ждет, но готовы были сделать все, чтобы праздник удался. У дверей пас встретила хозяйка; на Кармеле была темно-зеленая блузка и юбка, в руках она держала сумочку, тут же, впрочем, отложенную в сторону. Лицо ее преобразилось от дружелюбной улыбки.

И переносной стол, и низенькие стульчики были общественным достоянием. Мы уселись за стол, приняв крайне неудобные позы, и Кармела поднесла нам пало. Из сарая струились аппетитные запахи; вкусный сладкий напиток ударил в голову. Мужчины, не имевшие иных тем для беседы, заговорили о рыбной ловле. Их жены пили пало маленькими глоточками, деликатно причмокивая; они оживились и принялись громко болтать, обсуждая последние деревенские новости. Дети перестали стесняться, отошли от родителей и отправились осматривать всякий старый хлам, хранившийся на дворе: пустые бутылки, старые шлепанцы, пустые жестянки из-под краски, кукурузные кочерыжки, панцири черепах, павлиньи перья. Они благоразумно держались подальше от Астры; коза была привязана в углу двора и за неимением другого корма жевала лезущую из нее шерсть.

Все было готово для выхода Розы. Кармела незаметно исчезла в дыму и чаду сарая. И вот торжественный момент настал. Они появились в дверях и, постояв немного, начали спускаться. Кармела, сцепив руки замком, обняла Розу за талию. На Розе был какой-то бесформенный балахон. Она сильно хромала, корчась и вихляя всем телом. Она размахивала рукой, чтобы не упасть, но впечатлительному человеку могло бы показаться, что она в ярости гвоздит кулаком воздух.

В прошлый раз, когда я видел ее на заднем дворике, она не была так ужасна; заметив детей, она пришла в возбуждение и завизжала. Напуганные появлением урода, дети побросали игрушки и со всех ног побежали под защиту своих родителей.

Роза вырвалась из рук Кармелы, извиваясь всем телом и хромая, устремилась вперед, но тут же упала.

Кармела поставила ее на ноги, и к ней на помощь поспешили два рыбака. Роза смотрела на нас и что-то лепетала, преодолевая боль, яростно шевеля безгубым ртом; из больших умных глаз лились слезы. «Ей хочется поиграть с детьми, — убеждала Кармела. — Скажите, чтоб они шли к ней. Не нужно бояться».

Дети держались подальше от Розы, готовые в любой момент пуститься наутек. Розу утешили, успокоили и то ли отвели, то ли отнесли к столу, где для нее было приготовлено особое сиденье, нечто вроде инвалидного кресла; ее усадили, привязав хлипкой веревкой. Кармела в волнении забегала вокруг гостей:

«Она просто никогда не видела столько людей. Когда она одна, вы ее не узнаете. Она говорит не хуже нас с вами. Это просто чудо».

Она подала на стол, и хотя невозможно было понять, чем нас потчуют, вкусно все было до чрезвычайности. Роза издала резкий утробный крик и на это успокоилась. Гости ели, пили, разговаривали; дети, осмелев, вышли из-за стола и затеяли общую игру.

Это для Розы оказалось последней каплей. Несколько минут она смотрела на них в мрачном молчании, затем вдруг закричала, распуталась, соскочила на землю, оттолкнулась руками от кресла и заковыляла к месту игры. Она шла прямо на козу. Кармела была далеко, на другом конце стола, и не успела вовремя перехватить девочку. Коза боднула Розу, и та упала.

Женщины отнесли ее в дом, и плач вскоре прекратился. Они вернулись и сказали, что Роза заснула.

Гости допили вино и заторопились домой; Кармела отвязала козу и выгнала ее пастись на склоны.

На следующий день она долго благодарила меня за подарок — это была первая благодарность, которую я от нее услышал. Она уверяла меня, что Роза только говорит что об именинах — они понравились ей больше всего в жизни.

 

Глава 26

Восемнадцатого августа ко мне заявились гражданские гвардейцы. Демонстрируя неусыпную бдительность, они с мрачным видом осведомились, не покупал ли я в последние два дня мяса. Я заверил их, что вот уж неделя, как я о мясе и думать забыл; они для порядка обнюхали кухню и удалились. Подобная сцена повторилась и в других домах, а в лавке гвардейцы устроили форменный обыск: обшарили все полки и даже заглянули под прилавок. По деревне поползли слухи.

У дона Альберто было что порассказать мне.

К нему заходил посоветоваться некий Майанс, местный мясник — человек пронырливый, умный, хотя и неграмотный. Он оказался замешанным в одно темное дельце: какой-то крестьянин с дальнего хутора предложил ему быка. Скот положено было регистрировать, и, чтобы забить быка, требовалось специальное разрешение, однако страна давно уже жила но законам черного рынка, и Майанс поступил так, как и любой другой мясник на его месте: пошел посмотреть товар (и дон Альберто не стал его осуждать). С виду бык казался здоровым, и Майанс предложил свою цену.

К его удивлению, крестьянин согласился не торгуясь, однако выдвинул довольно странное условие: быка он зарежет сам, а мясник пусть приезжает за тушей шестнадцатого августа днем, в любое удобное для пего время.

Майанс сразу понял, что дело нечисто, а тут еще ломай себе голову, как незаметно вывезти мясо. Он сбавил цепу до шестисот песет, но крестьянин и этому был рад. Майанс совсем уж не знал, что и думать. Он дал двести песет задатка и поставил условие, что свежевать и разделывать тушу он будет сам.

Шестнадцатого августа в четыре пополудни Майанс приехал за тушей; убитый бык лежал по дворе, привязанный к столбу. Туша была еще теплой, однако, осмотрев се, он заметил, что по всей голове идут сильные ожоги, а глаза выжжены. Тут его рабочие стали с отвращением плеваться, в ужасе замахали руками, и он велел им идти к повозке; сам же решил пойти разбираться с хозяином.

Выяснилось, что на хутор заходил какой-то незнакомец. Ему взбрело в голову забить хозяйского быка, и за это он предлагал бешеные деньги. Причем вся туша целиком остается хозяину — пусть он делает с ней, что захочет. Договорились, что если удастся найти покупателя, который тут же заберет мясо, то быка прикончат на следующий день, а чтобы быть точней — шестнадцатого ровно в полдень. Хозяин договорился с Майансом, и незнакомец пришел еще раз, да не один, а с товарищем. У того в руках была какая-то большая плоская штуковина, завернутая в бумагу. Хозяин сказал им, что все в порядке. Он привязал быка к столбу, получил причитающиеся деньги, а незнакомец велел ему пойти прогуляться и раньше, чем через час, не приходить.

Он уж было пошел со двора, но, как только незнакомцы отвернулись, тут же спрятался в канаву — посмотреть, что будет. Ему мешали заросли бамбука, но все же он увидел, что к небу поднимается дым — будто костер жгут, — а бык носится вокруг столба и ревет благим матом. Битый час он просидел в канаве, а вернувшись на двор, увидел, что бык лежит на земле, а один из незнакомцев стягивает у него с морды что-то вроде железной маски. Воняло паленой шерстью. Он спросил, что тут было, и первый незнакомец ответил: «Вот так в моих краях убивают быков». Хозяину дали выпить водки. Глядя на тех двоих, можно было подумать, что все это время они только и делали, что пили.

Майансу это дело совсем разонравилось, и он уж было решил плюнуть на все и уйти от греха подальше.

«Однако, — рассказывал он дону Альберто, — подумав как следует, я понял, что деваться некуда». Накануне он поругался со своим работником и знал, что тот при случае устроит ему какую-нибудь пакость. Так что пришлось позвать обоих работников. Он велел им освежевать тушу, разделать ее и погрузить на повозку.

Мясо свезли перекупщику — тот брал все, была бы цена подходящая, а голову Майанс выбросил в овраг.

Своим людям, чтоб не болтали лишнего, он дал по куску мяса, да, видать, напрасно потратился: ясно, кто донес на него в полицию.

— А полиции-то какое до этого дело? — спросил дон Альберто. — Все только и делают, что забивают скот без всякого официального разрешения, а уж кто на этом греет руки, так это полиция.

— Верно, — согласился Майанс. Как только у него в лавке появляется мясо, местные гвардейцы тут как тут — вынеси им с заднего хода кусочек посочнее. Так что в этом отношении неприятностей у него быть не может.

— Так в чем же тогда дело?

— Слухи, — сказал Майанс. Чего доброго, пойдут но деревне слухи, что он связался с колдунами. Большинство его покупателей суеверны; это подорвет торговлю. А то еще вся история попадет в газеты — тогда пиши пропало: с херонской полицией шутки плохи.

— Я сказал ему, что, по-моему, беспокоиться нечего, — рассказывал дои Альберто. — Пока он нес весь этот вздор, у меня было время подумать, и я кое-что понял. Я попросил его вспомнить, не рассказывал ли крестьянин еще чего-нибудь об этих незнакомцах.

Выяснилось, что они говорили с забавным акцентом, как арагонцы. Все сходилось — я вспомнил, что шестнадцатого августа в Арагоне справляют праздник святого Роха; в Вильянуэва-де-Гилока существует весьма любопытный обычай — в этот день приносят в жертву быка.

И полдень. Оттуда-то и были родом наши незнакомцы.

— Так что же, быка сжигают заживо? — спросил я.

— Это древний обычай. Нашему приятелю удалось вспомнить, что, пока бык горел, один из незнакомцев играл на волынке. Это тоже традиция. Из смолы катают шарики, прилепляют их между рогов и поджигают.

А железная маска — это чтобы горело не так быстро.

Чем дольше будет гореть бык, тем лучше. Я сказал Майансу, что если его не арестуют за незаконную торговлю мясом, то он может забыть об этой истории.

— А разве жестокое обращение с животными не имеет никакого значения?

— Помилуйте, какое же здесь жестокое обращение? Это древний обычай. Его признают и церковь, и государство. Перед тем как вести быка на смерть, его благословляет священник. Не думаю, что из-за такой ерунды станут поднимать шум. Подумаешь, два жителя Вильянуэвы, не поспев домой к празднику, решили отметить его в своей компании. Обвинить их могут лишь в нарушении постановления «О порядке забоя скота».

 

Глава 27

День летел за днем; дела становились все хуже.

Получался порочный круг: лодки пришли в полнейшую негодность, на них стало опасно выходить в море, снасть износилась донельзя; починить же лодки и купить новую снасть было не на что — на худых лодках далеко не уйдешь, а рваными сетями много не поймаешь. Да и крупные косяки стали стороной обходить этот уголок Средиземноморья. Подошел августовский праздник успения, а Знахарь так и не появился — поговаривали, что он все-таки помер, не прошло ему даром то избиение в полиции. Вот и остались сортовские со своими семейными распрями, с неподеленным наследством — никто не пришел рассудить их. А у фарольских женщин вышли все противозачаточные средства, взять же их было негде — никому, кроме Знахаря, они не доверяли. Вот и перестали они спать с мужьями — даже в сиесту их было не уломать. И рыбаков ждал удар. На путину их всегда водил Знахарь, а не стало его — оказалось, что никто толком не знает, где ходит тунец. Стали забрасывать снасть куда попало, наткнулись в конце концов на мелкий косяк, но не выловили и половины того, что в прошлом году.

Было время, дон Альберто сетовал на однообразно здешних праздников. А в этом году сортовские свой праздник уже не справляли. В Фароле на День пещеры рыбаки, как и в прошлые годы, устроили вечернее гуляние, но, по словам Себастьяновой Эльвиры, паломничества к пещере не было; не нашлось претендентов на главную роль, так что церемонию отменили, и, похоже, навсегда. Поделившись деревенскими новостями, Себастьян поведал еще одну печальную историю, повергшую его в полнейшее расстройство. Как-то от нечего делать он просматривал кипу старых номеров «Вангуардиас» — то, что осталось от газет, после того как из них были вырезаны некрологи, идущие на продажу. Ему попалась статейка, где сообщалось о трагической гибели Энрика. Его убили в апреле, в перестрелке, при попытке перехода Пиренеев. Статейка называлась «Бандиты не ушли», напечатана она была под рубрикой «Граница на замке». Энрик и еще трое шли ночью и попали в засаду. Как когда-то сказал Себастьян, полиции время от времени приходится делать вид, что она не дремлет.

Фароль хирел и чах, как от болезни, а Муга с каждым днем набирал силу. Хотя дон Альберто и пытался действовать через своих знакомых в управлении планирования, Муга продрался сквозь все бюрократические препоны и продолжал благоустраивать побережье.

Слово свое он держал твердо: деревьев не сажали, клумб не разбивали, а стену построили без всяких средневековых выкрутасов. Установили шесть фонарей — мощные бетонные столбы, самые заурядные бронзовые светильники. По ночам на их мерцающий голубоватый свет слетались бабочки, мотыльки и всякая мошкара. Они бились о фонари и тысячами падали на землю, к вящей радости затаившихся внизу кошек. возвращались с уловом, здесь их встречали жены и дети.

На берегу то там, то здесь стояли древние брашпили с колесами и барабанами причудливых форм; виднелись остовы лодок — давно уже забылись имена их владельцев; высились вешала, на которых когда-то вялилась рыба, — они так пропитались морской солью, что блестели на солнце; валялись длинные сходни — никто уже не сбегал по ним на берег; лежал, блестя на солнце, полузанесенный песком, отполированный морем плавник. Каждая вещь имела свой смысл, по-своему оживляла берег; рыбаков чаровал этот сюрреалистический пейзаж, и, боясь что-либо испортить, они никогда ничего здесь не трогали.

Муга вывез весь этот живописный хлам. Мало того, исчезли крысы и крабы; поговаривали, что крыс отравили. Муга нанял специального человека, который ходил по берегу и убирал мусор, а также остатки всякой несъедобной рыбы, которую рыбаки, вернувшись с уловом, бросали прямо на песок. На берегу кошек заметно поубавилось, но зато в деревне они стали нахальней и забирались в поисках пищи в такие места, где их раньше не видывали. Строительство стены вселило в души рыбаков радость, а вот дорога была им явно ни к чему. Они стали обивать пороги, хлопоча о ее закрытии. Мало того, что на нее смотреть тошно, убеждали они начальство, от нее и проку никакого нет: по обычаю — а его никто не отменял, — нельзя смотреть в море, когда лодки возвращаются. Кто ж тогда по ней ходить будет? Жить спокойно Муга им не давал. Не успели закончить дорогу, как началась новая стройка — на том конце деревни, в пятидесяти ярдах от хибарки Кармелы. Вскоре обозначился домик — квадратный, с арками, выгнутыми подковой; начали возводить купол. Строители были нездешние и, для чего все это затеяно, сказать не могли. Рыбацкие старшие отправились к алькальду.

Алькальд пошел к Муге. Тот стал извиняться: за делами он как-то забыл сказать алькальду, что вопрос с дорогой он утряс, а заодно уж взял и разрешение на строительство этого домика. Рыбаки обречены прозябать в бедности и косности, и, чтобы их спасти, надо действовать решительно. Он хочет подарить деревне кафе в мавританском стиле. Туристы считают, что в Испании полно мавританских кафе, вот они его и получат, А что, спросил алькальд, уж не купил ли Муга землю, на которой строится кафе? Нет, упаси бог, и дорога, и кафе находятся на общинной земле. Но ведь кафе — это доходное заведение? Муга улыбнулся своей свирепой улыбкой. Ответ у него был готов. Все доходы, сказал он, пойдут общине. Лучше всего, пояснил он, создать акционерное общество. Сам он, конечно, войдет туда пайщиком, и вот не согласится ли алькальд вступить в долю?

Муге было ясно, что настал момент для решительного наступления, и он попросил алькальда устроить ему встречу с пятью старшими рыбаками: надо принимать срочные меры для спасения деревни от неминуемой гибели. Договорились встретиться в кабачке, собрались почти все мужчины. Пошел и я — никто не возражал против моего присутствия.

Зима не за горами, сказал Муга. Хотелось бы знать, как рыбаки собираются ее пережить? Об этом кто-нибудь подумал? Симон, которому рыбаки поручили вести переговоры и дали наказ сбить с Муги спесь, сказал, что думать об этом еще рано. Весь год не покладая рук они чинили баркас, разбитый штормом. Работы осталось — сущие пустяки, и осенью, когда придет сардина, он уже будет на ходу.

— Это если сардина придет, — сказал Муга. В его голосе не слышно было обычного бахвальства и высокомерия. Он был настроен крайне миролюбиво. Предложил всем по сигарке; рыбаки закурили.

— Придет, — сказал Симон, — куда она денется. Не вечно же ей по другим местам гулять. По всем расчетам, срок ее подошел, да и Знахарь на картах раскидывал — у него то же самое выходило.

Но Мугу пронять было нелегко.

— Тунца вы упустили, — сказал он. — А что, если сардина все же не придет? Сколько вы протянете?

— Много ли нам надо, — сказал Симон. — Мы народ привычный, по пять раз на день не едим. Если что — завалимся спать месяца на два, и на что нам тогда еда.

Рыбаки одобрительно загудели.

В ценах на рыбу Муга разбирался не хуже рыбаков. Он спросил, сколько те выручают на круг с одного баркаса, когда везут улов на рынок.

Никто точно не знал, стали спорить и сошлись на 300 песетах.

— И на скольких делите?

— На пятерых.

— Стало быть, по шестьдесят песет на брата? — сказал Муга.

— Да не совсем, еще кое с кем приходится делиться. С каждого улова что-то отчисляем вдовам, у владельцев сетей пай побольше. На двух баркасах — моторы, так что и механику кое-что перепадает.

— Давайте-ка прикинем, — сказал Муга. — Это сколько же у нас остается? Тридцать пять песет, говорите?

Еще немного поспорили, по согласились, что 35 песет — цифра, пожалуй, верная.

— И за эти гроши, — сказал Муга, — вы вкалываете по восемь часов: два часа забрасываете сети, два часа вытаскиваете, четыре часа выбираете рыбу.

А ну как дельфин зайдет в сети? Что от них тогда останется? Да и так они рвутся. Сколько времени уходит на починку — я и говорить не хочу. А в Паламосо на таких же лодках катают туристов. Поработал веслом часа два-три — и тысяча песет у тебя в кармане.

Есть разница?

Рыбаки озадаченно посмотрели друг на друга. Возразить было нечего.

— Разве можно упускать такой шанс? — опять спросил их Муга.

— Во-первых, мы рыбаки, — сказал Симон. — А во-вторых, туристов у нас здесь нет. Так что говорить не о чем.

Тут-то Муга и объявил, что 25 августа прибудут группы из Франции и Германии и все комнаты в его гостинице уже забронированы. «Так что не теряйтесь, — сказал он, — Смело просите тысячу песет за прогулку, они вам заплатят. На кой вам сдалась эта сардина? На кой вам сдался этот тунец?»

По лицам рыбаков было видно, что предложение Муги повергло их в ужас. Оно казалось им безнравственным, неприличным. В вопросах личного достоинства и профессиональной этики рыбаки были народом весьма щепетильным; они считали себя несравненно выше скаредных и раболепных крестьян, с презрением смотрели на лишенных вкуса, роскошествующих скоробогатеев вроде Муги. То, что Муга им предлагал, оскорбляло не только их, но и само море! Они честные труженики, а не балаганные зазывалы, не шуты какие-нибудь.

— Я вас не тороплю с ответом, — сказал Муга. — Тут, конечно, надо подумать.

— Нечего тут думать, — сказал ему Симон. — И речи об этом быть не может.

— Не хотите — как хотите, — сказал Муга. — Что мне с вами спорить. Поговорим еще разок денька через три. Передумаете — очень хорошо. Нет — что ж, придется нанимать лодки в Паламосе. Мне волноваться нечего — желающие заработать всегда найдутся. О вас ведь забочусь.

По части развлечения туристов дела обстояли неважно, и здесь Муга столкнулся с теми же трудностями, что и дон Альберто при попытке как-то оживить местный праздник; однако Муга был человек упорный да настырный, тогда как у дона Альберто при первых же неудачах опускались руки. Нашлись цыгане с ученым медведем. Как учат медведя — всем известно; беднягу гоняют по раскаленным камням, а цыган в это время наигрывает одну и ту же мелодию; боль настолько врезается в память зверя, что стоит только потом заиграть эту музыку, как он начинает ковылять а переминаться с лапы на лапу, на потеху публике.

Впрочем, Муга не был уверен, что медведь так уж понравится избалованным европейцам, но в таборе окапался цыганенок, неплохо игравший на гитаре, и Муга пошел договариваться с алькальдом, чтобы тот пустил его к себе в кабачок. Алькальд поначалу и слышать об этом не хотел, но Муга пообещал устроить ему партию хорошего вина из Аликанте, и он не устоял. Но чтобы до десяти вечера — никакой музыки (к этому времени рыбаки — либо в море, либо уже спят). Муга был человек упорный — что задумал, от того не отступится. Он раздобыл сборник правительственных постановлений и зачитал алькальду закон о запрещении безнравственных зрелищ — и тому пришлось спрятать русалку за занавеску. После этих мероприятий Муга решил, что кабачок готов принять посетителей: двенадцать человек предполагалось разместить в отеле «Морские ветры»; ожидалось еще девять туристов — дли них в усадьбе Муги возводились коттеджи и калифорнийском стиле; строители работали там днем и ночью.

Тут в Бабкином семействе разразился скандал: Себастьянова Эльвира заявила, что поступает на службу к Муге, горничной в гостиницу. Бабка смешала Себастьяна с грязью: какой же он мужчина, если позволяет своей жене работать на чужих людей. Открыто тот возражать не осмелился, но в душе был целиком на стороне Эльвиры: правительственный синдикат платил ему 28 песет в день, Муга же платил всем своим работникам не меньше пятидесяти.

Страсти бушевали и в других семьях: нашлись еще две отчаянные головушки, отважившиеся пойти в горничные, — дрожа от волнения, разодевшись как на крестины, они отправились наниматься на работу. А когда жена сказала Симону, что Муга зовет ее в поварихи, предлагая бешеные деньги — 75 песет в день, и что она согласилась, тот сказал — все! с него довольно: завтра они уезжают за границу, — и действительно, ушел из дому и пропадал где-то целые сутки. Из фарольских мужчин никто не захотел связываться с Мугой, зато в Сорте он без труда нанял мусорщиков, чернорабочих и садовника.

25 числа из Перпиньяна автобусом прибыли двенадцать туристов из Франции; на следующий день из Фигераса привезли немцев. В Фароле на них смотрели с нескрываемым любопытством. Иностранцы громко разговаривали, яростно размахивали руками, одеты были крайне легкомысленно. Деревенским это не нравилось. Туристы платили за каждую услугу и денег не жалели. Они зашли в кабачок выпить по стаканчику и, уходя, оставили чаевые. Алькальд и бывший у него в услужении дурачок буквально остолбенели. Чужого им было не нужно — деньги так и остались лежать на столиках, дожидаясь своих хозяев. Повстречав на улице иностранных дам, в большинстве своем не представлявших ничего особенного, молодые рыбаки — из чистой вежливости — пошли за ними следом. Дамы смущенно хихикали, по были явно польщены таким вниманием.

Готовя гостиницу к открытию, Муга проявил незаурядную фантазию. Вдоль веранды расставили кадки с цветами; в полутьме беседок, увитых плющом, таинственно светились китайские фонарики. После обеда включили радиолу. Музыка была так себе — заурядный послевоенный хлам, лишенный и мысли, и национального колорита: среди испанцев уже не оставалось настоящих музыкантов. Публика, однако, пришла в восторг. Тяжелые пасодобли и пьяный гитарист — истязатель медведей — это была та Испания, которую искали иностранцы.

Туристы были народ недалекий и невзыскательный.

Муга их сразу же раскусил. Но испанец, даже стараясь идти в ногу со временем, все равно остается испанцем. Было еще чему поучиться. Кудрявый виноград и мерцающие фонарики не могли скрыть от взора туристов жуткого строения — это был тот самый дом, который старый Кабесас строил в одиночку всю свою жизнь. Вид, открывавшийся с другого конца веранды, также не радовал глаз: прямо напротив гостиницы находилось заведение коновала — древняя стена со станком для холощения жеребцов. В Фароле лошадей не держали, но коновалу почему-то приглянулась рыбацкая деревня, и он жил в хибаре с видом на море. Сортовские частенько обращались к его услугам. Кастрация жеребца — дело тонкое и спешки не терпит: после основной операции требуется все аккуратно подрезать острой бритвой. Однажды, вскоре после того, как туристы разместились в гостинице, Муга сидел на веранде и наблюдал за работой коновала. Со стороны казалось, что созерцание работы непревзойденного мастера доставляет ему несказанное удовольствие. Вдруг его окружила толпа испуганных и возмущенных клиентов.

Пришлось Муге идти к алькальду и объяснить: нельзя, мол, выставлять напоказ иностранцам все теневые стороны нашей жизни. В тот же день стену сломали, коновалу отсчитали 5000 песет и посоветовали подыскать для своего промысла более подходящее место.

Чего только не делал Муга, чтобы позабавить своих клиентов. Не прошло и нескольких дней, как он устроил им «гала-ужин под открытым небом». На улице у гостиницы были накрыты столы. Деревенским по традиции и по складу характера не пришелся по нраву этот ужин, обернувшийся вскоре вульгарной попойкой. Столы ломились от яств, шампанское, оказавшееся, впрочем, сладенькой шипучкой, текло рекой. За псевдошампанским последовало самое настоящее бренди; шум и гам стоял до глубокой ночи. Хотя настоящего голода в Фароле тогда и нс было, кое-кто из деревенских все же ел не досыта, и им обидно было видеть, как туристы скармливают кошкам кушанья и во сне не снившиеся рыбакам. А сколько хорошей еды по окончании пиршества было просто выброшено на помойку!

Алькальд намекнул Муге, что рыбаки не позволят обращаться с собой, как с африканскими дикарями: не надо беспрестанно их фотографировать, не надо лезть в их личную жизнь, не надо мешать им заниматься своим делом. Он уже передал туристам, чтобы те не вздумали совать рыбакам деньги за то, что они позволили себя сфотографировать, — это форменное оскорбление. И вообще, вести себя туристы не умеют — на берегу вытворяют такое, что не приведи бог увидеть.

Муга пообещал написать объявление: дескать, уважаемые гости, просим вас соблюдать местные обычаи и не лезть в лодку в обуви на кожаной подошве. Не лишним было бы попросить, чтобы они не справляли малую нужду ни на пляже, ни в море, по написать такое объявление Муга не отважился.

Внес свою лепту в дело развлечения туристов и дон Альберто — требовалось что-нибудь этакое фольклорное, и он, скрепя сердцем, поехал в Фигерас искать артистов, которые умели бы плясать сардану. Сардана считалась национальным танцем Каталонии, по дону Альберто она была не по душе: изобрели ее лишь где-то в 1890-м, в деревне вплоть до недавнего времени она была неизвестна, а в городах ее танцевали лишь машинистки да приказчики универсальных магазинов.

Нельзя сказать, чтобы представление прошло с большим успехом. Танцы всем понравились, туристы много фотографировали, даже разучивали самые простые на. Однако далеко не все чувствовали себя уютно: кое-кого пугали облезлые, полуживые от голода сортовские собаки. А тут еще, по недосмотру организаторов, появился погонщик со своим мулом, и тот, как обычно, опорожнился перед кабачком, в нескольких ярдах от веселящихся туристов. Какой-то француз, нагнувшись к дону Альберто, показал сначала на танцоров, потом на мула и собак и, посмеиваясь, сказал: «Ну что, миф и реальность?»

Муга слов на ветер не бросал: в Паламосе он нанял рыбацкий баркас, и нанятая им команда пригнала его в Фароль. На следующий день туристы поехали на пикник, на дальний пляж. Четверо отдыхающих пошли гулять в лес, заблудились, проплутали несколько часов, а когда вышли на берег, то увидели, что баркас уже ушел. Об этом стало известно в деревне. Рыбаки стали совещаться: туристов было жаль, и, хотя между деревенскими была договоренность никого в лодки не брать, все поняли, что негоже бросать людей в беде.

Рядом оказался молодой рыбак по имени Хордано.

Делать ему было решительно нечего — все дела на сегодня переделаны, — и он согласился — раз уж так вышло — съездить за бедолагами. Путь был неблизкий.

Две французские парочки не знали, как его и благодарить. Они угощали его бутербродами из своих кулечков, и Хордано из вежливости не стал отказываться.

Затем возник вопрос о вознаграждении. Хордано наотрез отказался принять деньги, однако и французам настойчивости было не занимать — в конце концов Хордано надоело препираться, и он взял предложенные ему сто песет. Когда он рассказал об этом рыбакам, те выслушали его с тяжелым сердцем, мрачнея на глазах: дурной пример мог оказаться заразительным.

А вечером алькальд застукал своего мальчишку, когда тот прятал в карман чаевые — десять песет. «Я-то плачу ему двадцать песет в день, — сказал алькальд. — Куда ж мы идем?»

Покатав туристов, трое лодочников из Паламоса заглянули — в кабачок. Извинившись, что встревают в чужую беседу, они подсели к фарольским и заказали всем по стаканчику. Совесть у них была нечиста, и они спешили оправдаться. «Рыбу-то мы как ловили, так и ловим, — сказали они. — Каждую ночь ставим сети. Работы, конечно, поприбавилось, но денежки идут. Так что подумайте как следует».

Присмотревшись получше к туристам, фарольские поняли, что народ они, в сущности, неплохой. Конечно, разговаривают слишком громко — скорее всего, сами того нс замечая, — вести себя не умеют, валяют дурака, напиваются, милуются на людях, бранятся при всех.

Но, с другой стороны, люди они простые, неспесивые, дружелюбные, не в пример горожанам, приезжающим сюда на выходные, — о других своих соотечественниках жители Фароля по имели ни малейшего понятия, так что сравнение выходило не в пользу испанцев. Относиться к туристам стали лучше, дело шло к полному взаимопониманию, но настало время расставаться. Провожали туристов чуть ли не со слезами на глазах.

К удивлению рыбаков, оказалось, что двое иностранцев решили задержаться. Это были немцы, молодая парочка. До этого их было не видно: они избегали лодочных прогулок, праздничных ужинов и танцевальных представлений в Сорте. Было им лет по двадцать. Оба были на редкость хороши собой. Девушку звали Митци. У нее было бледное лицо и белокурые волосы — казалось, она сошла с картины прерафаэлитов. Красота ее сводила рыбаков с ума. Однажды вечером я сидел с ними в кабачке за одним столиком, и мы немного поговорили по-испански. Девушка молчала, изредка улыбалась. Лицо ее было поразительно бесстрастно — испанцам это нравится, но меня куда больше влекла яркая, живая красота Са Кордовесы или Марии-Козочки. Митци запустила пальцы в струящийся шелк своих волос и, как индийская танцовщица, поводила глазами из стороны в сторону, поглядывая на окружающих.

Клаус — то ли муж, то ли друг, я в этом так и не разобрался — смотрел на нее неотрывно. В кабачке уже сидел цыганенок и бренчал на гитаре; в конце каждого номера Клаус лениво хлопал в ладоши. Незадолго до полуночи немцы встали и ушли.

Было ясно, что возвращаться на родину они не торопятся — с собой у них была маленькая палатка. Они поставили ее милях в двух от деревни, на клочке пляжа, с трех сторон окруженном скалами. Их образ жизни вызывал у фарольских неуемное любопытство — до этого палаток им видеть не приходилось. Почти все молодые рыбаки по уши влюбились в Митци и, сгорая от ревности, люто ненавидели Клауса. Кое-кто повадился слоняться по берегу вблизи палатки, другие прятались в лесу и подглядывали за парочкой. Алькальд к этому отнесся с большим неодобрением, о чем и заявил рыбацким старшим. Впрочем, что тут можно поделать, никто не знал. «Не о том наши парни думают», — сказал алькальд.

Все решили, что немцы сильно поиздержались. Время от времени они заходили в деревню или в кабачок, где молча сидели за стаканчиком пало. Рыбаки пытались их угощать, но они качали головой, хотя рыбу с благодарностью принимали. Неподалеку от берега находилось несколько хуторов, и стало известно, что они заходят туда купить чего-нибудь съестного. Крестьяне, случалось, неделями ничего не видели и изнывали от тоски и одиночества. Новые люди были им в радость, и они за бесценок, а то и вовсе даром, снабжали их всякой нехитрой снедью.

Ежедневно два наших гражданских гвардейца, закинув винтовку за спину, держась плечо к плечу, обходили свой участок — деревню и ближайший берег.

У палатки они устраивали привал и вступали в разговор с немцами. Однажды они предупредили девицу, чтоб она поостереглась разгуливать в бикини и чем-нибудь прикрылась.

Примерно через неделю после того, как немцы разбили палатку, гвардейцы решили проверить у них документы. На месте оказалась лишь девица: убедившись, что паспорт у нее в порядке, гвардейцы сказали, чтобы их ждали на следующий день — придут, мол, разобраться с ее мужем. Но и на следующий день Клауса не было. Девица, не выказывая никаких признаков беспокойства, сказала, что Клаус где-то пропадает с позавчерашнего дня, а паспорт у него, наверно, с собой. Она пригласила их в палатку, и они пошарили в его вещах. В рюкзаке оказалось всякое барахло, в бумажнике — семейные фотографии и несколько песет. Девица заявила, что деньги принадлежат ему.

Оказалось, что за день до того Клаус ночью вдруг встал и вышел — по нужде, надо полагать. Митци повернулась на другой бок и опять заснула, а когда утром проснулась, увидела, что его нет. Неужели ее это не удивило? — спросили гвардейцы. Еще как, ответила она небось волноваться стала? Да что тут волноваться? С Клаусом такое бывает, человек он неуравновешенный. Но как она полагает — он вернется? Не исключено. Испанцы народ бесстрашный, но эмоциональный.

Гвардейцы сказали алькальду, что такой спокойной женщины в жизни не видывали. Может, они поскандалили? Нет, они никогда не скандалят. Ну разве повздорят иногда. А так — нет. Ах, да, — в ту ночь, когда исчез Клаус, она, кажется, слышала чьи-то голоса: впрочем, сказала она, может быть, это ей приснилось.

Гражданские гвардейцы велели Митци собирать вещички и препроводили ее в деревню. Муга, не сводивший с нее глаз, предоставил ей бесплатную комнату в своей гостинице. Гвардейцы, алькальд и несколько доброхотов прочесали всю местность вокруг бывшего лагеря. Никто не знал, что нужно искать. На песке виднелись какие-то следы — похоже, на берег вытаскивали лодку; в густых зарослях можжевельника нашли какие-то непонятные тряпки. Больше ничего обнаружить не удалось.

Через несколько дней из Фигераса прислали унтерофицера, и он новел дознание по всем правилам: допросил Митци, вместе с пей отправился на место происшествия и набросал план, который приложил к протоколу. Местные полицейские беспокоились, не наврала ли им Митци, но унтер отвел это подозрение как необоснованное. Митци вернули паспорт, а на следующий день Муга отвез ее в Фигерас и посадил на поезд, идущий в Германию.

А еще через несколько дней Муга справлял именины. По такому случаю он выставил деревенским бочонок «аликанте». Его привезли в кабачок, чтобы алькальд распределил все по справедливости. Вино было мягкое, ароматное, с легким привкусом миндаля; рыбаки, привыкшие к густому, приторному пало и к той кислятине, что им поставлял Сорт, никогда в жизни не пили ничего подобного. На каждую семью вышло по литру, а всем заглянувшим в этот великий день в кабачок вино отпускалось бесплатно. Рыбацкие старшие и несколько других твердокаменных фарольцев с презрением отвергли подачку, мелкая же шушера не заставила долго себя упрашивать: вечер еще не кончился, а кое-кто из молодых парней был уже пьян в дым.

На той же неделе по деревне распространился слух, будто бы в ту ночь, когда пропал Клаус, Митци изнасиловали. Алькальд переполошился: если прознает полиция, хлопот не оберешься. Он стал выяснять, кто распускает эти слухи. Выяснилось, что некий Тиберио Лара, ничем не примечательный молодой парень; впрочем, следует отметить, что он первым из деревенских ребят получил столь громкое имя — в те дни Бабка преклонялась перед доблестью императора Тиберия.

Алькальд послал за Тиберио, стал разбираться, что к чему, пригрозил позвать гвардейцев, и парень сознался. На именинах Муги он в кабачке нарезался вместе с сыном Кабесаса Педро, которого все в деревне звали Папенькиным Сынком: он сидел на шее старика-отца. Педро, девятнадцатилетний лоботряс, привык к дармовщинке и работать не хотел ни в какую.

Денег у него отродясь не было, нить он не привык, и два стакана дармового вина доконали его. Вместе с Тиберио они выползли из кабачка, и он понес какую-то ахинею: будто бы он три ночи прятался в лесу, все следил за палаткой и наконец дождался — девица с фонариком вылезла из палатки и пошла в лес: он замотал лицо платком, побежал за ней, догнал, подмял под себя и изнасиловал. Сделав свое дело, он отпустил ее, думая, что она тут же и убежит, но она никуда не побежала, и он пошел по второму разу — она не сопротивлялась. Так вот они и развлекались в зарослях можжевельника, но вдруг кто-то осветил их фонариком. Он вскочил и оказался лицом к лицу с Клаусом, выхватил нож, но тот сказал ему: «Не трожь меня. Она твоя, делай с ней, что хочешь».

Алькальд не поверил — в жизни такого но бывает, просто у парня бродит кровь, вот он и выдумывает.

И их возрасте это дело обычное. Но на всякий случай он вызвал к себе старика Лару — в их семье царили ветхозаветные порядки: все домашние боялись его и уважали. По такому случаю старик одолжил у соседа шляпу и вместе с сыном, следовавшим в двух шагах, явился к алькальду. «Вы можете верить всему, что наболтал вам этот мерзавец, — сказал Лара, — но тогда вам придется верить всему, что вам ни скажут. Он негодяй и лжец». Принесли Библию, алькальд велел Тиберио взять ее в правую руку и произнести слова присяги. Парень испугался и тут же пошел на попятную: все это он, дескать, выдумал от скуки, решил немного поразвлечься. Отец влепил ему оплеуху и повел домой.

К этому времени мы с алькальдом стали закадычными друзьями. В средиземноморских странах подружиться с человеком легко: то он тебе чем-нибудь поможет, то ты ему, и глядишь — тебе уже выкладывают самое сокровенное. Алькальд частенько делился со мною своими заботами. С этим делом вроде бы покончили. Как и все государственные чиновники его ранга, алькальд хотел лишь одного: чтобы его поменьше трогали. Лишние хлопоты ему были ни к чему. Ну, допросит он Папенькиного Сынка, а что толку? Дойдет этот вредный слух до полиции — тогда всем несдобровать. И он сделал все, чтобы пресечь слух на месте.

Слава богу, дело удалось замять.

Ему удалось узнать, что Папенькин Сынок путался и с Са Кордовесой, и с Марией-Козочкой — да мало ли кто с ними путался? А так он парнишка спокойный, скромный, нелюдимый. Мы переглянулись — явилась тень Барроса: алькальд процитировал: «Остерегайся собак, которые не лают, и людей, которые сторонятся других». Он наполнил стаканы остатками «аликанте».

«А ну их, давайте лучше о чем-нибудь другом, — сказал он. — Тошнит меня от всех этих дел».

 

Глава 28

До конца года оставалось еще несколько месяцев, а самые мрачные предсказания уже сбылись. Баркас, разбитый штормом в прошлом октябре, в конце концов привели в божеский вид, по было поздно: сардина прошла, и улов в ту путину был еще скуднее обычного.

Поредели косяки златобровки, подевалась куда-то и другая рыба. Обычными стали набеги сортовских рыболовов. Им мало что удавалось поймать, но рыбу они всю распугали. Ушла барабулька — эта рыбешка, живущая на мелководье и питающаяся планктоном, шума не терпит. Начались случаи браконьерства — сортовские выбирали рыбу из чужих сетей, проверяли чужие переметы, опустошали садки, оставленные на ночь в море. Время от времени вспыхивали драки, а однажды пришлось вмешаться гражданской гвардии.

Свадеб в тот год не было, а число здоровых мужчин пошло на убыль. Один уехал в Аргентину, другой нанялся матросом на траулер, еще двое перебрались в Паламос, где, по слухам, занялись контрабандой сигарет.

Приехали еще две группы иностранных туристов; вторая была такой большой, что заняла всю гостиницу, пристройки, коттеджи, но места все равно не хватило: пришлось на скорую руку переделывать две усадьбы пробковых магнатов. Особой фантазией Муга не отличался — развлечения были все те же: праздничный ужин, народные танцы в Сорте, морские прогулки.

Баркас все еще нанимали в Паламосе, но оба раза лодочникам помогал кое-кто из фарольских, правда, потом им житья не было от решительных сторонников бойкота.

Между туристами и деревенскими возникло небольшое недоразумение: две иностранки, прибывшие без мужей, воспылали желанием поближе познакомиться с молодыми рыбаками. Как-то вечером Тиберио Лара заявился в кабачок в компании какой-то француженки — раза в два старше его. У женщины заказ алькальд принял, а у Тиберио — нет.

Мой сосед Хуан, к величайшему своему изумлению, обнаружил, что деревня потихоньку, полегоньку подстраивается под иностранцев. Хуану нравилось ловить на глубине, и в этом деле он стал непревзойденным мастером, таскал каких-то рыб кошмарного вида — уж и не знаю, как они называются, но вкус у них был отменный. Желающих отведать этой рыбки было хоть отбавляй, и нам с Хуаном — я рыбачил с ним уже год — никак не удавалось насытить местный рынок. Но тут Бабка посоветовала ему оставить свои затеи, далеко не забираться, ловить как все, на мелководье — здесь водится дорадо, камбала, лещ — вид у них будет попристойней, чем у его чудищ. Теперь ведь всю хуанову рыбу Бабка относит к Муге, а туристы — народ еще тот: им подавай рыбку поприглядней. А третьей группе туристов отведать местной рыбы так и ее удалось: Муга выписал для них с Атлантики мороженого хека — рыбу пресную и безвкусную.

Перемены, пусть и к худшему, пока не затронули самого уклада жизни рыбаков: в Сорте же устои сотрясались.

Мир Пабло Фонса рушился у него на глазах. Его среднего сына — изнеженного и женоподобного — арестовали в Фигерасе: он расхаживал в женском платье и даже устроился буфетчицей в какой-то ресторан.

Старик слег с сердечным приступом. Оправившись, он продал Муге остаток земли.

Муга пронюхал, что большинство мелких собственников не имеет никаких документов на право пользования землей. Наделы были маленькие, земля родила плохо — прокормиться со своего участка было невозможно, и стоило только поднажать, как крестьяне, не желая таскаться по судам, продавали землю Муге.

Грозить он не любил, действовал все больше уговорами. Цену давал хорошую и все дела с властями утрясал сам. Поля были — сам черт не разберет — клинья, полоски, но Муга, ничтоже сумняшеся, перепахивал чужие межи, прихватывая заодно и гектар-другой лежащих втуне залежных земель: у хозяев не было ни сил, ни средств распахать их. Муга вывез на поля удобрения, провел с гор воду для орошения — с марта по ноябрь не выпало ни капли дождя — о посадил одну картошку: она хорошо шла на мировом рынке. Убрали картошку — засеяли поля озимой пшеницей: нашлись покупатели и Италии, где из нее мололи муку для макарон. Бывшие хозяева теперь работали на Мугу. Всю свою жизнь они ели только рис, фасоль да кукурузную кашу. А что дальше будет? — спросили они. Ведь с картошки-то и ноги протянуть можно. А это уж их дело, сказал Муга. Он откроет в Фароле лавку, а там выбирай, что твоей душе угодно: мясные, рыбные консервы, супы — всего в избытке. Прошли времена, когда еда росла на нолях. Теперь ее покупают в лавках.

Крестьян ожидало светлое будущее.

Дон Альберто не хотел сдаваться без боя. Себе в союзники он выбрал дона Игнасио и твердокаменных рыбацких старших.

Доп Игнасио не мог простить Муге его настырность — теперь приходилось служить мессу в строго определенные часы, и про воскресные поездки на раскопки нечего было и думать. К тому же он разделял мнение дона Альберто о том, что в целом иностранцы оказывают на деревню пагубное влияние. Неделя-другая, сказал он мне, и деньги вовсе обесценятся: у Мути распоследняя прачка, самая убогая поломойка получают куда больше, чем искусный рыбак, убивший на овладение своим ремеслом лучшие годы жизни. А правы?

Иностранцы держатся просто, наш народ к такому по привык и непринужденное поведение гостей понимает превратно — дескать, раз они такие, то нечего с ними церемониться. Вы только послушайте, как разговаривают с ними наши лоботрясы, вроде Тиберио Лара.

Кстати, и бездельников у нас раньше не было. Конечно, французы и немцы тоже хороши — ни чести, ни достоинства. Впрочем, может быть, у себя на родине они держатся поприличней.

Рыбацкие старшие с ним согласились. Оип пообещали в лепешку разбиться, но пресечь злокозненные умыслы. Муги, выстроившего недавно кафе в псевдомавританском стиле, — перепившиеся гости, иностранцы и Мугина родня, горланили чуть не до утра. А с юнцами, которые под различными предлогами нарушают договоренность и катают туристов на лодках, они разберутся. И паламосским скажут, чтобы держались со своим баркасом подальше от Фароля.

Поездка в Сап-Педро-Манрике порядком измотала дона Альберто, и на несколько дней он слег. Но болеть было некогда: он оседлал свой «левые» и носился по округе, вербуя новых сторонников, готовясь к решительной схватке. Дон Альберто переговорил с Бабкой, но та уже знала, что почем, и дальше вздохов — «Что, подлец, вытворяет!» — дело не пошло. Алькальд был полностью на стороне помещика, но предпринимать ничего не собирался. Тут дон Альберто — обычно он выпивал свой утренний стаканчик не в кабачке, а на улице, за отдельным столиком — увидел, что русалку упрятали за занавеску. Он пришел в ярость. «А что делать? Пустить меня по миру ему ничего не стоит, — сказал алькальд. — Вот и приходится ему потакать».

Последний раз в этом году я пошел к дону Альберто — хотелось попрощаться со стариком, и так уж получилось, что в тот же самый день к нему пожаловали семеро пеонов — его старых работников. Они хотели с ним переговорить.

Стоял погожий день — уже не летний, но еще не осенний, и мы поднялись на крышу вкусить от его кристально ясной, хрустально звонкой красоты. Желтели на солнце последние несжатые полоски, тончайшей паутиной покрывавшие обнаженную черную землю, и с поразительной ясностью вырисовывались все мельчайшие детали изгороди, колодца, водопоя. Так прозрачен бывает воздух лишь высоко в горах. При желании можно было пересчитать листья на дереве, что росло в полумиле от нас. Ходил по кругу ослик, качая воду, и мы отчетливо слышали ритмичное постукивание водяного колеса — словно негромко тикают старые дедовские часы. По середине поля пролегала глубокая борозда, отмечавшая границу владения Муги — там все было пусто, голо: урожай сняли и землю перепахали.

По тропке к усадьбе шагали семеро пеонов — гуськом, держась на некотором расстоянии друг от друга.

Воздух был настолько прозрачным, что я видел каждый сучок на бревне, которое волочила за собой собака, увязавшаяся за ними. Мы спустились в гостиную. Старушка экономка завела граммофон и слушала «Продавщицу фиалок». Дон Альберто велел ей выйти.

«Боюсь, что бедняжка выжила из ума», — с грустью сказал он. Ласточки уже вывели птенцов, но продолжали лепить гнезда на стропилах дома, хотя они были им уже ни к чему; шустрые птахи сновали туда-сюда: окно для них всегда было открыто. Закроют его лишь тогда, когда последние птицы улетят за море. У дверей закричали: «Пресвятая дева Мария», и пеонов тут же впустили.

Пеоны стояли рядком среди кучек птичьего помета, сжимая в руках шляпы. У них были грубые, словно вытесанные топором лица — как и у всех местных уроженцев. Они избегали смотреть в глаза, заискивающе улыбались, но все их раболепие было обманчивым — я вдруг прочитал на их лицах выражение плохо скрытой враждебности и вспомнил сицилийских крестьян с картин Джованни Верджа — затаившихся бунтарей с косами в руках.

— С чем пожаловали? — спросил дон Альберто.

— Да вот, хотим переговорить с вами насчет дона Хайме — сказал один.

— Это насчет Муги, что ли? Ну, что ж с ним стряслось?

— Он попросил нас помочь ему.

— Короче говоря, зовет вас к себе работать. А вы — мои работники.

— Так ведь все убрали. Какая сейчас работа?

— Вот и сидите спокойно. Плата-то вам все равно идет. Что от вас Муге надо?

— Деревья рубить — мешают пахать.

— Вот что, друзья мои, — сказал дон Альберто. — Давайте-ка говорить начистоту. — Улыбка его походила на оскал. — Надевайте шляпы и присаживайтесь. В этом мире каждый думает о себе, и вы, наверно, не исключение. А теперь ответьте мне на такой вопрос. Вот подошло время обеда, вы садитесь за стол. Что вам подадут?

Пеоны замерли в неестественных позах на краешках высоких, похожих на трон стульев. Ответ по заставил себя ждать:

— Фасоль с хлебом, а по воскресеньям — рис.

— А кто вас кормит, как не я?

— Ваша правда, спорить тут нечего.

— А вот пойдешь к Муге, и станет он тебя потчевать мясом из банки. А корову ту зарезали десять лет назад. И хорошо еще, если зарезали, а ну как она сама околела от какой-нибудь заразы? Как, придется вам это по вкусу?

— Если это так, то радости, конечно, мало.

— Зачем же мне вам врать? А теперь вот что мне скажите. Зимой вы что делаете?

— Все больше сплю, ваша милость.

— А что еще вам делать? Все мы такие, у нас и поговорка про декабрь есть: «В печи пылает огонек — работник спит без задних ног». Встанешь, поешь, по нужде сходишь и опять на боковую. Что, не так, что ли? А денежки все равно капают. Идите, идите к Муге, он вам покажет, как надо работать-по двенадцать часов в день, будь то весна, лето, осень, зима — ему все едино. Не знаю, слышали ли вы, что он и сиесту для своих работников отменил… Ну, а теперь представьте, что ваши дочери и сестры разгуливают в брюках.

— Тьфу, и подумать противно.

— А вот пойдут они работать к Муге в гостиницу — и напялят штаны. Юбки, видите ли, носить неприлично: когда женщины моют пол, то заголяются, а мужчины на них смотрят. Думается мне, вы сами поймете, в чем тут истинная причина. Идите, идите к Муге в работники, он и до женщин ваших доберется, не стал бы я на вашем месте отпускать их из дому.

— Ни за что не отпустим.

— Я тут затеваю большое дело. Надо бы, конечно, с вами посоветоваться, да уж доверьтесь мне. Вместе пойдем на штурм новых высот. Батрак получает у меня 19 песет в день — платить больше я по закону не имею права. Но этот закон мы как-нибудь обойдем, и я округлю сумму до 25 песет. Теперь все ясно?

Батраки переглянулись, пробормотали, что да, все сомнения отпали, но особой радости на их лицах я не прочел. Они встали. Дон Альберто не захотел выслушивать благодарности и поспешил от пеонов отделаться. Эту схватку он выиграл, но впереди ждали новые битвы.

Мы с Себастьяном поехали на такси в Фигерас — он решил проводить меня. Посмотришь на нас со стороны — едут два записных весельчака: шуточки, прибауточки, беспечный смех. Но на сердце у нас кошки скребли, жаль было расставаться. Тогда мы наперебой принялись вспоминать всякую всячину из нашей рыбачьей жизни — тут было, о чем поговорить. Сколько рыбы мы переловили! Как красивы морские глубины!

А ведь никто здесь их не видел и вряд ли когда увидит.

Там все осталось, как во времена Одиссея, и никто не потревожит покой их обитателей. А как нам повезло весной с кальмарами! И мы сговорились в будущем году заняться ими всерьез.

Но если не считать того памятного случая, сказал Себастьян, жизнь в этом году была, в общем-то, невеселая. Уж больно это приятно — ловить кальмаров.

А своя работа ему постыла, потому что требовала одного только старания. Они строят коттеджи для туристов. Понавезли им дверей, окон, труб, унитазов — все готовое, все одинаковое. Только и остается, что поставить все на место. И так коттедж за коттеджем. Тоска смертная. Конечно, кальмаров ловить — работа тоже однообразная. Но там все же соображать надо и сноровку иметь. Нет, никогда не забудет он той ловли.

Мы въехали в лес. Кора змеиной кожей сползла с деревьев, и они стояли совсем голые, белея мертвой древесиной. А вот и опасный поворот. Здесь дорога обрывается в пропасть, и когда-то помещики в этом месте рванули динамитную шашку, дабы оградить своих крестьян от наездов чужаков. Теперь дорогу расширили — второй раз за последние два года, — повесили предупреждающий знак и установили ограждение — бетонные блоки, выкрашенные, как и полагается, в черно-белый цвет.

Разговор зашел о переменах и о будущем. Как ни бился Себастьян, дела у него шли неважно. Эльвира бросила работу в гостинице после того, как один немец, которому она стелила постель, подошел к ней и стал совать сто песет, весьма недвусмысленно давая понять, что от нее требуется. Эльвира в слезах прибежала домой, а Бабка закатила Себастьяну скандал, снова обвиняя его в бессилии и бесплодии, кричала, что он готов закрыть глаза на то, каким способом зарабатывает его жена деньги.

Деваться, однако, было некуда: без Бабки им пока было не прожить. Работу строители могли получить только через подрядчика, и им шла установленная плата. Себастьяну надоело, что как ни старайся, больше не заработаешь: придется, наверно, искать другое место. Дело предстояло серьезное, он предпочитал об этом не распространяться, пообещав написать, когда с работой станет ясно.

Но все, как он сказал, не так уж плохо. Пережили тяжелый год, а дальше должно быть полегче — все так считают. Конечно, в гостиницу Эльвира больше по вернется, но ей предлагают работу в прачечной, почему бы туда не пойти? Все рыбаки уверены, что голодные годы кончились, весной надо ждать сардину, и все уже готово для мартовской путины — починили второй из трех разбитых баркасов. Он считает, что Бабка потому-то и злится, что рыбы стало меньше и торговля ее чахнет, а станут уловы погуще — она оттает, и жить ему станет полегче. Опять зашла речь о перемене работы, и вновь он ничего определенного не сказал. Если что-нибудь подвернется, то в апреле возьмет расчет и выкроит себе недельку-другую. Вот тогда и половим омаров.

На этой радостной ноте и закончилось наше прощание. С часовым опозданием, громыхая на стрелках, на вокзал Фигераса прибыл почтово-пассажирский, битком набитый кормящими матерями, плачущими детьми и крестьянами, везущими в клетушках кур. Тут же налетели продавцы лотерейных билетов, торговцы черствыми бутербродами и лимонадом, имеющим цвет разбавленной крови. Из каждого окна высовывалось по двадцать-тридцать человек, они простирали руки, как бы моля о спасении. Половина тех, кто заполнял перрон, никуда не ехала: эти люди пришли сюда посмотреть, как приходят и уходят поезда, поговорить с пассажирами — свисток кондуктора положит конец этому мимолетному знакомству.

Это была моя Испания. Я узнал и полюбил ее, так же как узнал и полюбил Себастьяна, этого худого человека с грустными глазами, поэта, не писавшего стихов, безоружного бойца, побежденного, но не сдавшегося; жившего впроголодь и многого от жизни не ждавшего — было бы только чуть побольше хлеба. Он во многом был для меня живым воплощением своей страны.

Появился дежурный с огромными часами в руке.

— Отправляемся, господа, отправляемся. Просим пассажиров занять свои места.

Я поднялся в вагон, прошел в купе и, протиснувшись к окошку, помахал Себастьяну рукой.

— До следующего года.

— Если господу будет угодно.

— Конечно же, будет.

Мы переняли Бабкину привычку все решать за господа бога.

Стоило мне сесть, как крестьяне тут же принялись совать мне всякую снедь.

 

Третье лето

 

Глава 29

Зимой я получил письмо от Себастьяна. Он писал, что нашел новую работу, но какую именно — понять было невозможно. Ничего не написал он и о ловле омаров: должно быть, работы невпроворот, и ему не до того.

Летом я познакомился с одним испанцем — он где-то служил, а в Фароль приехал отдохнуть. Его заинтересовала подводная охота, но еще больше увлекла идея подводных раскопок, и в начале сезона мы провели с ним несколько недель в окрестностях Ампуриаса — рядом с развалинами, где, бывало, промышлял дон Игнасио. Насобирали кучу черепков, оставшихся от римлян, но ничего стоящего не нашли. Побывали на островах Эспердель и Эспальмадор, лежащих рядом с Ибисой. Рыбаки туда в это время не заходят, и огромные непуганые рыбины неподвижно стояли на мелководье, в нескольких ярдах от берега.

В Фароль я вернулся в начале июня, и сразу же заметил там разительные перемены. Бабка встретила меня все с тем же радушием, но сама она была уже не та. Куда подевалась ее степенность? Где былая неторопливость? Движения ее стали резкими, порывистыми. Она скинула вдовье одеяние, приличное почтенной вдове, и облачилась в простую блузку и юбку; безжалостные ножницы прошлись по ее седым волосам, обнажив худую старческую шею. Я глазам своим не поверил, увидев на ногах у Бабки черные кожаные туфли с аляповатыми металлическими пряжками: значит, строжайший запрет на кожу был отменен.

Перемен было много, о них-то и были ее первые слова. Она сказала — с видимым сожалением, — что сможет пустить меня только на месяц, а там начнется сезон, и комнату уже ни за какие деньги не снимешь.

В Фароле поселился агент какой-то туристской фирмы — с портфельчиком, в темных очках (до этого темных очков рыбакам видеть не доводилось). Он обошел всю деревню и договорился, что ему сдадут на сезон все свободные комнаты. Он платит по 15 песет в день, а будет там кто-нибудь жить или нет — это уж пусть их не волнует. Отказаться было трудно: как ни ждали в марте сардину, она так и не пришла, и опять остались ни с чем.

На море надежды сейчас мало, а ведь Бабка рыбкой приторговывает, так что пришлось искать другие источники дохода. Она надеялась получить разрешение пристроить к дому к дому флигель и показала мне план.

Голос ее звучал неуверенно. Я взглянул. Пристройка, шлакоблочный куб, была здесь явно ни к чему: пропадало чарующее ощущение первозданного хаоса, царящего во дворе, и рушилась гармония окружающего пейзажа, в который так естественно вписывался дом. Агенту не понравились голые стены фарольских домов, и, чтобы было поуютней, он велел всем взять в конторе и развесить картинки, изображающие Вестминстерский дворец в Лондоне, Эйфелеву башню, площадь Св. Марка в Венеции или Шильонский замок.

Были и другие новости. Улыбаясь ехидно и в то же время радостно, Бабка поведала мне, что Себастьян с Эльвирой ушли от нее, и, похлопав себя по животу огромной ладонью, дала понять, что Эльвира наконец-то забеременела.

Бабка объяснила, где я смогу найти Себастьяна.

Я уже был готов ко всему, так что не особо удивился, застав его за конторкой гостиничного ресторана: он снимал со спицы наколотые чеки и переписывал указанную на них сумму в толстую тетрадь. Десяти еще не было, ресторан не открылся, и Себастьян не сразу заметил меня, а когда же наконец оторвал взгляд от бумаг, то вздрогнул — так по крайней мере мне показалось. Он вскочил, и мы обнялись. На нем были черные брюки и черный галстук-бабочка, и он умудрялся в этом своем новом обличье выглядеть одновременно и развязным, и робким. Он посвежел, поправился на несколько фунтов, хотя, как был худым, так и остался.

Мы сели рядом, и Себастьян как на духу рассказал мне о своей жизни.

— Еще до твоего отъезда все было ясно, да уж больно не хотелось об этом говорить. До меня здесь старшим был мой старый приятель, я знал его еще по Фигерасу. Он много болел, и я частенько подменял его. Ты знаешь, сколько я получал на стройке? Двадцать восемь песет за смену. А здесь — обслужил компанию, и двадцать песет в кармане. И речи быть не может, чтобы не взять деньги — все чаевые идут в общий котел. Тебе не надо, так другим пригодятся. Ничего не попишешь. В этом году у приятеля моего открылась чахотка. Вот меня и взяли на его место.

— Ну и как, доволен? Это самое главное.

— Да как тебе сказать? Человеком себя почувствовал, вот что приятно. По крайней мере от Бабки мы избавились. Нам дали коттедж, две комнаты мы уже обставили. Но всегда что-то теряешь: на рыбалку я больше не хожу, времени нет. Работа — не сахар, все чеки, чеки, и трубишь с восьми утра до самой полуночи. Осточертело всем улыбаться. А улыбаться ты обязан: за это тебе деньги платят, в том-то вся и штука! Улыбнулся — тебе песета, сказал: «Всего хорошего, господа, всегда рады вас видеть у себя» — пять песет. Если компания — десять песет. Что и говорить, продаемся мы здесь.

— Давай о чем-нибудь повеселее, — сказал я. — На той неделе был я на Эспальмадоре. Ты не поверишь. Вода там такая прозрачная — голова кругом идет! Паришь, как в воздухе. А ты в этом году нырял?

— В сентябре мы выходили в море, там я нырнул на восемнадцать метров. С тех пор — не доводилось.

— У Эспальмадора глубина пятнадцать метров.

Дно ровное, скалистое, с глубокими расщелинами, а рыбы там — тысячи! Ни песка, ни водорослей. Одни лишь огромные рыбины ходят цепочкой. Я глазам своим не поверил. Вода прозрачная-прозрачная, и такое ощущение, будто идешь по стене. Голова закружилась, и. лишь какая-то огромная рыбина привела меня в чувство. Должно быть, поднялась посмотреть, кто это тут бродит.

— Надо бы нам туда съездить, — сказал Себастьян. — Не в этом году, так в следующем. Открою тебе мой секрет. Ни минуты лишней я в этом месте не задержусь. У нас будут большие расходы. Эльвира ждет ребенка.

— Знаю, Бабка мне уже сказала.

— Расквитаюсь со всеми долгами, выплатами и опять заживу свободным человеком. Вот осенью и съездим на Эспальмадор.

— А что нам мешает? — сказал я, потому что сумел убедить себя в том, что он говорит искренне.

В кабачке сидело несколько иностранцев; они громко разговаривали и яростно жестикулировали. В Европе считается, что таким образом общаются именно испанцы, но мне такие что-то не попадались. Какой-то иностранец пил из большого кувшина — раньше такой посуды в Фароле не было. На полке за новенькой стойкой стояли разноцветные бутылки самых разнообразных форм; исчезли старые, чиненые-перечиненые стулья — какие удивительные тени отбрасывали они на солнце! — и на их место поставили новые, обитые невзрачным коричневым дерматином. Русалку убрали, не видно было и рыбаков; пропал вечно хихикавший дурачок, прислуживавший в кабачке, зато появился незнакомый мне буфетчик мрачного вида, с беспокойно бегающими глазами. Цены с прошлого года поднялись втрое.

Алькальд наполнил стаканы «аликанте».

— Есть на свете Муга, и с этим приходится считаться, — сказал он. — Хочешь не хочешь — а нам с ним жить. По-хорошему с ним еще можно договориться, а полезешь на рожон — считай, что тебе конец.

Был он тут у меня недавно: «Вот вам мои деньги, либо берите меня в компаньоны, либо я открываю свое заведение». Что тут делать? С таким конкурентом я и пяти минут не протяну. Пришлось уступить ему сорок девять процентов. Зато я остался главным, и мое слово что-нибудь да значит. Я, например, могу потребовать, чтобы в нашем заведении продавалось только настоящее вино. Вы виделись с Себастьяном?

— Я только что из гостиницы.

— Они там такое вытворяют! Знаете, из всякого гнилья тоже можно сделать вино — не вино, а помои.

Так они покупают его бочками, по полторы песеты литр, разливают в бутылки, наклеивают красивые этикетки и продают уже по двадцать. И с бренди та же картина. На бутылке написано «Хайме Первый», а понять, что ты пьешь, нет возможности.

— А Себастьян об этом знает?

— А то нет. Ему что скажут, то он и делает.

В меню стоит «мерлуза», а подадут тебе акулий хвост под соусом.

— Он сказал, что доработает этот год и уйдет.

— Дом-то не Себастьяна, а Муги. Когда он все выплатит? Вот увидите: приедете сюда на будущий год, а он где был, там и остался. Что потом? Ну, это дело другое. Насчет будущего у меня имеются свои соображения. Но на сегодняшний день дела его плохи — влип наш Себастьян. Чем больше денег он заработает, тем скорей расквитается с Мугой. А честному человеку у Муги делать нечего: с каждой бутылки этого пойла он отчисляет им долю, так что хочешь не хочешь, а возьмешь. Ничего у Себастьяна не выйдет.

Тут раздался шум: пьяные немцы, сидевшие в глубине кабачка, затеяли ссору. Один из них вскочил, другие, схватив его за руки, пытались усадить на место. Утихомирив дебошира, компания весело засмеялась и потребовала еще вина.

— Ну и как вы управляетесь с ними? — спросил я, зная, что алькальд человек необщительный.

— Решаю в уме математические задачки, так что думать мне о них некогда. Есть среди них такие, что трезвыми не бывают. Женщины еще хуже мужчин — суки, одно слово. А так вроде не скажешь.

— Хлопот небось с ними?..

— Напьются — еще полбеды, об этом я и не говорю. Как они на парней наших кидаются! И проблем никаких нет — ночной портье им все устроит. Помните Лару? Все иностранок обхаживает. Жеребец он здоровый, не нам с вами чета. Мне донесли, что ночной портье с каждой получки отдает Ларе 25 песет. А в прошлом году было всего четыре. Все вздорожало. Ума не приложу, стоит ли связываться с полицией? Дело, конечно, противозаконное, да разве в этом суть?

Уберут Лару — другой найдется.

Немец щелкнул пальцами, желая расплатиться, и к нему побежал остролицый буфетчик. Он получил по счету, отсчитал сдачу и замер в ожидании. Затем сгреб в ладонь мелочь, оставленную посетителем. Ни один мускул не дрогнул на его лице — оно оставалось все таким же бесстрастным. Алькальд покачал головой.

— Прошу заметить: мало того, что он, и глазом по моргнув, берет деньги, ему и в голову не приходит сказать спасибо. — Вот до чего мы докатились. Хоть и кормят нас туристы, а мы их не любим. Почему? Да потому, что больно смотреть, во что они нас превращают. Одно лишь меня утешает.

— Что же?

— Долго это не протянется. Это как болезнь, поветрие. В старые времена нас косила чума. Теперь мы страдаем от туристов, но это такая же болезнь, когда нибудь она должна пройти! Вот уже год, как они здесь — и всех нас совратили. В будущем году дела пойдут лучше — мне уже сказали, что отдыхающих ожидается вдвое меньше, чем сейчас. А еще год — и все кончится. Нашла на Мугу такая прихоть — не все же ему свиней откармливать. Год-другой — и все это ему надоест, он придумает что-нибудь новенькое.

Ни одного туриста здесь не останется, и заживем мы, как прежде. Знаете, что я тогда сделаю?

— Приведете кабачок в божеский вид, чтоб все было, как когда-то.

— Угадали, — сказал алькальд. — И стану жить-поживать, горя не зная.

— А где русалка? — спросил я.

— Убрал от греха подальше, — ответил он. — Но каждый день чищу, так что можете не беспокоиться.

Как только Муга от нас уберется, русалочка займет прежнее свое место.

 

Глава 30

К этому времени иностранцев в Фароле стало столько же, сколько и коренных жителей. В основном это были французы, хотя попадались немцы и скандинавы, а вскоре прибыли и первые англичане. Они разговаривали громче всех, вели себя самым бесцеремонным образом, и, хотя прислуга буквально с ног сбилась, выполняя их прихоти, они остались при твердом убеждении, что все испанцы — лентяи и бездельники.

Все комнаты были заняты туристами, и рабочие возводили фундаменты двух новых гостиниц. После семи не оставалось ни одного свободного места ни в кабачке алькальда, ни в мавританском кафе в конце прибрежной дороги. Вот-вот должно было открыться третье питейное заведение — бар-ресторан. Его построили на месте старого лодочного сарая. Кармелу оттуда все-таки выселили. Хотя с веранды гостиницы и открывался неприглядный вид на дом Кабесаса и груды строительного мусора, гостей это нисколько не смущало: по вечерам здесь было не протолкнуться — танцевали до утра.

Муга заботился о туристах, как курица — о своих цыплятах: они делали, что хотели, и любая их прихоть тут же выполнялась. В Испании все еще действовали ханжеские «Правила поведения в общественных местах», но Муга своей волей их отменил. Обниматься и целоваться в общественных местах запрещалось законом — однако на Фароль он больше не распространялся: когда наступил второй по счету туристский сезон, в лунную ночь нельзя было и шагу ступить, чтобы не натолкнуться на милующиеся парочки — они заполонили все улицы и переулки, сидели в лодках, прятались под баркасами, вытащенными на берег. Полиция объявила кампанию по борьбе с декольте, и из города прибыл изувер в штатском со своим личным портновским метром, но Муге удалось его сплавить. В 1950 году еще действовал закон, запрещающий иностранным гражданам появляться в общественных местах в шортах, если только у них колени не прикрыты носовым платком, но у Муги был свой человек в гражданской гвардии, и он постарался сделать так, чтобы этот закон на Фароль не распространялся. В том же году местную девушку отправили в исправительную колонию, под надзор монахинь: она появилась на пляже в бикини.

Иностранки же могли купаться в чем хотели, даже в костюме Евы, хотя подобное зрелище собирало огромные толпы любопытных.

Сломив сопротивление рыбаков, дон Хайме установил полный контроль над захваченной территорией.

Осенью ему удалось вклиниться в неглубокую оборону; он двинул в прорыв свежие силы, неприятель не выдержал, его части одна за другой стали сдаваться, и фронт развалился — Муга безраздельно завладел берегом. Теперь нанять лодку для прогулки не составляло труда. Некоторым туристам не нравилось, что берег слишком крут и в лодку сесть не так-то легко, другие боялись, что их при посадке захлестнет волной, и Муга срочно запросил правительственных субсидий на строительство пирса. Управление по развитию туризма тут же выделило искомую сумму, и теперь лодки швартовались к причалу. Многое изменилось в жизни рыбаков, но больше всего их огорчил причал, и они с радостью предвкушали тот день и час, когда на море разыграется буря и причал разобьет в щепки. Очередной бури по опыту прошлых лет ждали через два года.

Муга за свой счет перестроил старую бойню, и здесь открыли кафе для рыбаков. Там я встретился с Симоном, пережившим страшный шторм 1922 года; считалось, что общение с ним приносит счастье — он сохранил этот дар, несмотря на все неудачи последних лет. Мы заговорили о беде, постигшей рыбаков. Тягомотная пошла жизнь, сказал он. Туристов катают по морю, возят на берег, показывают виды, которые их могут заинтересовать, а на рыбаков эти красоты нагоняют смертную тоску. Впрочем, не обходится без забавных происшествий. Туристам захотелось погулять по острову, где доживали свои дни сортовские собаки, оставленные здесь на голодную смерть. Озверевшие псы, пожирающие друг друга, накинулись на гуляющих и здорово их покусали. Какая-то девица полезла купаться в одних порточках, и ее в задницу ужалила медуза.

— Вы возите их в свою пещеру? — спросил я.

Симон подумал немного, затем кивнул.

— Теперь она называется Голубой грот. Вода там удивительного цвета — туристам нравится. Я-то не вожу и ни за что не повезу, а другие возят. Волосы дыбом, как об этом подумаешь.

— А рыбу-то еще ловят?

— Да какая это ловля? Одно название, — сказал Симон. — Утешить себя хотят: мы, дескать, все равно останемся рыбаками, что с нами ни делай. У паломосских еще как-то получается совмещать оба занятия, но в Фароле такой номер не проходит: рыба не станет ждать, пока ты обслужишь туристов.

Но в будущем все будет иначе: то, что происходит сейчас, — явление временное, и не следует придавать ему особого значения. Они родились рыбаками — кровь от крови, плоть от плоти древних рыбаков и мореходов, — рыбаками они и останутся. Неведомая стихия бросила их на мель, и надо ждать прилива. А пока не зевай: иностранцы сорят деньгами — так подбери их, по не забывай, что это лишь для того, чтобы с честью выйти из беды. Все решили, что дармовые денежки надо отложить на черный день: купить новую снасть, отладить старые моторы, починить последний из трех разбитых бурей баркасов. И в море выйдут не утлые лодчонки, а несокрушимая армада; рыбаки так и говорили об этом: они вызовут море на поединок и победят его, в сетях их забьется рыба, а уловы будут такие, что даже легкая волна станет захлестывать лодки, перегруженные добычей, к берегам придут огромные косяки сардины. Вот на что пойдут шальные деньги.

Рыбаки не сомневались в том, что все будет именно так, а не иначе.

В очереди за мясом я встретил Кармелу — она стояла передо мной в темно-зеленом костюме, с сумочкой в руке, и не одна, а с какой-то девчонкой, видимо, подручной, — та складывала в сетку кулечки и пакетики. Это меня удивило, мясную лавку было не узнать.

Все сияло чистотой, в стеклянных банках росли цветы, на прилавке затейливо были разложены потроха, рубец аккуратно перевязан тесемочкой, а свиные головы укреплены на специальных подставках. Лавка стала безликой, как налоговое управление. Покупатели уже не совали Мясничихе пакеты с рыбой, надеясь таким образом смягчить ее сердце и получить кусочек получше. Они чинно дожидались своей очереди. Продавец — молодой человек в белоснежном халате — с каменным лицом выносил из холодильника мясо и холеными руками заворачивал выбранный кусок. Исчез запах мяса, который так хорошо мне запомнился. Теперь здесь пахло дезодорантом «Флоралия».

Из лавки мы вышли вместе, и Кармела рассказала мне, что у нее нового. Она работает поварихой в «Морских ветрах», а что стало с лодочным сараем, я и сам видел. Пожалуй, это к лучшему, что ее выселили оттуда, — зимой из-за штормов жить на берегу просто опасно. Теперь у нее своя комната с водопроводом, на кухне ей помогает девчонка, но радости от такой работы мало. Во-первых, иностранцы любят безвкусную пищу, а сготовить такую нелегко. Во-вторых, на кухню присылают всякую дрянь, и надо умудриться обставить все так, чтобы никто не догадался, что заложено в котел. Впрочем, это нетрудно сделать.

Девчонка сгибалась под тяжестью набитой до отказа сетки, а Кармела все рассказывала, до чего ж противны ей люди, для которых она готовит.

— Я вам вот что скажу. Голодный все слопает. Не нравится — закрой глаза. Мне поначалу показалось, что иностранцам нравится острое. А мне и говорят: «В следующий раз в рагу чеснока не клади». Хотелось бы мне знать, что это за рагу такое без чеснока.

— Она сейчас не хромает?

Иностранцы из гостиницы — это не люди, они хуже скотов, им человека оскорбить — проще простого. Они ее бесят. То еда у них остынет, изволь подогревать, то найдут что-нибудь в тарелке — и сразу в крик: «Чем вы нас кормите, немедленно замените!» Особо настырным она потихоньку плюет в тарелку, а если они не успокаиваются и требуют, чтобы им опять заменили, то она зовет кого-нибудь из девчонок, и они плюют вместе.

А в остальном все хорошо. Особенно я порадовался за Розу — ей становилось все лучше, и успехи лечения всех изумляли.

— Она в гостинице? — спросил я.

Нет, туда ей нельзя, но, к счастью, и этот вопрос утрясли. Сейчас Роза в приюте — это даже не приют, а санаторий; там ее лечат хорошие врачи. Лучшего выхода из положения и не придумаешь. Сеньор Муга — сама щедрость, он за все платит и договорился, что раз в две недели ее будут возить в Фигерас проведать девочку.

— Слегка прихрамывает. А в остальном все нормально, вот только с зубами что-то неладно, но это почти незаметно. Врач сказал, что она умна не по годам.

— Ее скоро выпишут?

— Через год. В крайнем случае — через полтора. Время пролетит незаметно. Вот увидите, сударь, когда приедете в следующий раз, Роза уже будет гулять с кавалерами. Чудо, просто чудо. Услышал господь мои молитвы.

Я вспомнил козу:

— А как поживает Астра?

— Астра? Нет больше нашей Астры. Сеньор Муга очень добр, но где ее здесь держать? Об этом и речи не было. Так что пригласили мы друзей и съели Астру на день святого Фирмина. Жаль бедняжку, да ничего не поделаешь. Ели и вас вспоминали.

Я спрашивал всех о доне Альберто, но никто ничего не знал, и я поплелся через поля, надеясь застать его дома. Ставни были закрыты, в углу оконницы воробьи успели свить гнезда, и напрасно я, надсаживая глотку, кричал в дверную щель «Пресвятая дева Мария» — никто не отзывался. Батраков не было видно, и все вокруг поросло огромными лопухами.

Единственным, кто наверняка что-то знал о старике, был дон Игнасио, я заходил к нему утром, но не застал. Я отыскал его в церкви и проводил до дому.

Теперь можно было спокойно ходить по деревне рядом со священником — никто не придавал этому никакого значения. Служанка принесла нам вина, и кошка заковыляла следом за ней, надеясь получить свою порцию. На скамье, которую дон Игнасио приспособил для расчистки и реставрации своих археологических находок, лежала парочка еще незнакомых мне предметов: лоскут почерневшей кожи — фрагмент пояса — и какая-то изъеденная ржавчиной железка в форме ложки — ей, по словам дона Игнасио, не было цены. Муга, похоже, стал более снисходительным в вопросах регламента церковной службы, по крайней мере дон Игнасио теперь мог оставить кого-нибудь за себя и съездить в Ампуриас, где в соленом прибрежном песке скрыто прошлое.

Оказалось, что дон Альберто повез в Мадрид свою престарелую подругу: она заявила, что скоро умрет и хочет окончить свои дни в этом городе. Ее отъезд был обставлен несколько театрально, дон Альберто был тогда в Фигерасе, где намеревался выступить с речью на собрании твердолобых помещиков, решивших положить конец всякому прогрессу, задержать любое развитие, а в первую очередь отразить нашествие туристов. В его отсутствие Глория, которая вот уже лет двадцать не выходила из дома, решила прогуляться. Она прошагала две мили до Сорта, там зашла в кабачок и спросила какого-то вина — о таком здесь не слыхали, — но потом удовлетворилась неизбежным пало. Ее вид поверг всех в трепет, а маленькие дети заплакали: на ней было пурпурное шелковое платье, драгоценности, на голове — диадема (хотя камней в ней почти не осталось), а лицо и руки были густо обсыпаны белоснежной пудрой.

Я вздрогнул. Неужели эту несчастную старуху, вечно сидевшую в своем углу, склонившись над граммофоном, звали Глория? Дон Альберто всегда называл ее la vieja, даже когда говорил по-английски.

— Сколько ей было лет? — спросил я.

— Лет 80–85, — ответил дон Игнасио.

Допив пало, она решила расплатиться. Денег у нее не было, и она предложила трактирщику кольцо с рубином. Кто-то сбегал за алькальдом. Тот явился в кабачок и представился даме. Говорят, он встал на одно колено, но дон Игнасио этому не верил. Алькальд пригласил ее к себе, и она с достоинством раскланялась с козами. После этого она пошла по деревне, собирая в садах цветы. За ней на почтительном расстоянии бежала ватага ребятишек.

Когда дон Альберто вернулся, она ждала его с охапкой роз. «Альберто, — сказала она, — мне надоело здесь. Я решила переехать в Мадрид. Отвезите меня».

— Конечно же, дорогая, — сказал он ей. — Но что мы там будем делать?

— Я — умру, — ответила она. — Что вам там делать — решайте сами.

— Я поехал с ними на вокзал, — сказал дон Игнасио. — На ней была шляпка с пером — у вас такие носили при королеве Виктории. Перед самым отправлением она всучила мне какой-то сверток. «Это вам, — сказала она, — на ремонт храма». Там были ассигнации Российской империи. В 1916 на эти тысячи рублей можно было построить два таких храма, как наш.

В молодости она была красива и умна: так по крайней мере говорят. Я сам видел ее портрет в Мадридской галерее. Говорят даже, что у нее был короткий роман с покойным королем. Sic transit gloria mundi, — сказал дон Игнасио.

Не думаю, чтобы он решил скаламбурить.

 

Глава 31

От скуки я занялся рыбной ловлей, но рыбалка была уже не та, что раньше; уловы стали меньше, многие рыбы ушли, цены упали. Изредка в море выходили баркасы, но это была лишь видимость дела — поймать ничего не удавалось; впрочем, теперь для рыбаков это было не главное — артельный труд не давал им забыть свое призвание и потерять смысл жизни, ведь фанатиков, живущих рыбной ловлей, остались считанные единицы. Такие работали в одиночку или на пару. Среди тех, кто не забросил свое ремесло, были мой сосед Хуан и Пухольс, пожиратель крабов. Это были искусные рыбаки. Они жить не могли без моря, и море не только кормило, по и манило их. Однообразие им приедалось, и они, оставив дома постылые сети и переметы, ловили на донку или на свет — браконьерский способ, когда рыбу, идущую на свет фонаря, бьют острогой. Иногда я отправлялся с ними, кое-чему научился, ничего не поймал, но разделял их восторг.

Им было интересно жить. Ничто не мешало им, как и всем прочим, ловить в прибрежных водах, но их влекло дальше — туда, где в неизведанных морских глубинах таилось столько диковинного! Диковинного-то было много, а денег за него платили мало. В море были свои горы, свои ущелья, свои перевалы; Хуан и Пухольс исследовали эту подводную страну, подобно своим предкам, исследовавшим новые континенты.

Сетями и лесами они промеряли дно, и когда удавалось выловить какое-нибудь глубоководное чудовище, радость их не знала границ.

Доходы и всегда-то были невелики, а теперь стали еще меньше. В Фароле ели не всякую рыбу: скаты и угри, например, почему-то считались несъедобными, не говоря уж о неизвестных породах — такую рыбу и даром никто не возьмет. А Хуан и Пухольс ловили рыбу по большей части неизвестную. В кромешной тьме морского дна в глубоких расселинах прятались от эволюции жуткие пучеглазые чудовища с мордами, похожими на бамперы первых автомобилей; они должны были исчезнуть миллионы лет назад. Давление на этих глубинах огромное: деревянные части сетей коробились и раскалывались пополам. Мясо у этих рыб очень жесткое, но из них получается отменная уха, в чем я мог сам убедиться — Кармела, для которой внешний вид пищи не имел никакого значения, не раз покупала для меня рыбу у Пухольса.

Я напросился к Пухольсу в напарники, и он с радостью взял меня: брат его перебрался в Паламос, где стал контрабандистом, а одному ему с такой огромной сетью было не управиться. Перемены, затронувшие весь уклад деревенской жизни, Пухольсу пошли на пользу. Когда-то Знахарь нашел у него туберкулез и прописал есть живых крабов; лекарство оказало побочное действие (по крайней мере он так считал) — возросла его мужская сила. Тратить же ее стало не на кого — Са Кордовеса и Мария-Козочка покинули деревню. Теперь, впрочем, появилось несколько веселых и одиноких дам-северянок, и проблема была разрешена. Несмотря на болезненный вид и впалую грудь, Пухольс был красавцем, и вскоре после моего приезда подцепил хорошенькую шведку, которую часто увозил на какой-нибудь уединенный пляж.

Рассказывая мне об этом, Пухольс рылся в кармане и наконец выудил оттуда маленького краба, оторвал ему лапку и стал сосать, через секунду он поперхнулся, зайдясь в приступе кашля, и ошметки краба полетели во все стороны, попав и на меня.

— Ты и при ней этим занимаешься? — спросил я.

Откашлявшись, Пухольс сунул в рот другую лапку.

— Живых крабов, спрашиваю, ешь?

— А что в этом такого?

— Да женщины народ непонятный, — сказал я. — Мало ли что подумает.

— Она ничего не имеет против, — сказал Пухольс. — Крабы полезны для здоровья, так я ей и объяснил. Она сразу же смекнула, в чем тут соль. Эти иностранные дамочки — народ сообразительный.

Потихоньку Фароль стал привыкать к иностранцам, уважать чужие обычаи и не обращать внимания на то, что чужеземцы сплошь и рядом преступают неписаные законы деревни. Полиция отозвала соглядатаев с портновскими метрами в кармане, а всему личному составу гражданской гвардии было приказано отворачиваться при виде женщины с глубоким декольте или в короткой юбке. Вскоре сложилась ситуация, при которой для иностранцев существовали одни законы, а для испанцев — другие, подобно тому как в других странах есть разные законы для богатых и бедных. Объяснялись, главным образом, жестами: улыбались, хмурились — и оставались друг для друга загадкой. Ни одна из сторон не стремилась к сближению, и всех это устраивало.

Муга неуклонно расширял границы своих владений.

Он далеко шагнул: за бесценок купил поистине бесценный участок — двенадцать тысяч квадратных метров земли между гостиницей и морем. Когда-то здесь стоял пробковый заводик, но звезда его владельцев давно закатилась, он развалился, а на его руинах нашли себе пристанище бесчисленные кошки, деревенские же приспособили этот пустырь под свалку. Кому принадлежит эта земля, в Фароле не имели ни малейшего понятия, но Муга разыскал законных владельцев: оказалось, что в Фигерасе живут брат с сестрой — старики, уехавшие из Фароля лет пятьдесят назад. Они и понятия не имели, что являются землевладельцами. Люди они были простые, считать умели только до ста, и сумма в 50 000 песет, предложенная Мугой, им ничего не говорила. Пришлось Муге ломать голову, как материализовать абстрактную цифру, и в конце концов он додумался: снял со счета 50 000 — все новенькими банкнотами по 25 песет — и в несколько слоев выложил ими пол небольшой комнатки, в которой жили старики. Предложение тут же было принято, пригнали бульдозеры, расчистили захламленный пустырь, представили на рассмотрение планы строительства отеля с бассейном и торговым центром. Вопрос должен был решиться в течение месяца.

Теперь под пятой Муги оказалось две трети Фароля, от него зависела жизнь девяти десятых его жителей, и лишь одна досадная неудача постигла его: так и не удалось купить и снести уродливый сарай Кабесаса, который тот называл своим домом. Это нелепое строение, похожее на армейскую казарму, бельмом на глазу выделялось среди чистеньких гостиничных домиков. Хуже того, Кабесас совсем выжил из ума и пустил к себе цыган с медведем; они пытались давать представления у него во дворе, но туристов не привлекло искусство дрессировки животных, и они за милю обходили дом Кабесаса; цыгане не сдавались и до поздней ночи горланили песни, мешая гостям спать.

К величайшему удивлению Муги, его прошение отклонили. Оказывается, в прибрежных районах возводить здания повышенной этажности разрешено лишь в том случае, если они не закрывают вид на море из близлежащих жилых построек; в противном же случае для получения разрешения на постройку необходимо согласие всех заинтересованных лиц, какового согласия ими дано не было. Еще больше удивился Муга, когда узнал, что заинтересованным лицом, не давшим согласия, был выживший из ума Кабесас, а жилой постройкой — его дом.

В конце августа по деревне разнеслась ошеломляющая весть: вернулась Митци! Она была одна и остановилась в гостинице. Дня через два я встретил ее у моря: в золотых сандалиях и белом платье она задумчиво бродила по берегу. На нее были устремлены десятки глаз, а кучка молодых рыбаков, у которых теперь времени было хоть отбавляй, тащилась следом, держась на расстоянии. О Митци уже слагались легенды — поговаривали, например, что Муга собирается съездить в Рено, оформить развод со своей женой и жениться на Митци. Но алькальд сказал, что это чушь. Он подошел к ней на улице, поздоровался и спросил, где Клаус.

Она так посмотрела на него, что ему стало не по себе.

Митци из тех людей, сказал алькальд, у которых что на уме, то и на языке. Регистратор в гостинице задал ей тот же вопрос и получил исчерпывающий ответ:

«Не думаю, что мы его когда-нибудь увидим». Разговор с нею произвел на алькальда странное впечатление. В глазах у нее было что-то, не поддающееся описанию. Она околдовала его, порчу навела. Ей велели зайти в полицию, и она рассказала, что в Германии Клаус нашелся, они побыли вместе несколько дней, а потом пути их разошлись.

Митци держалась особняком, избегала шумных сборищ, увеселительных поездок, парадных ужинов, концертов в Сорте, пикников и морских прогулок. Она набрала целую ораву беспризорных котят. Рано утром, когда туристы еще не успевали занять места на пляже, или ближе к вечеру, когда они уходили, Митци неторопливо прохаживалась вдоль кромки воды — через плечо у нее висела сумка, в которой пищали котята.

Домогательства ухажеров отвергались самым решительным образом. Когда Пухольс предложил ей покататься по морю, она посмотрела на него так, что у того тут же отпала охота к морским прогулкам. Если кто-нибудь из тех, кто неотступно следовал за ней, подходил слишком близко, она резко поворачивалась и крыла его по-немецки: «Du bist ein Arschloch», причем в ее устах это звучало не как ругательство, а как простая констатация факта. Стоило ей только появиться со своей сумкой, набитой пищащими котятами, как все окна открывались, прохожие оборачивались и десятки глаз жадно смотрели на нее. Казалось, она околдовала всю деревню. На мой взгляд, она была весьма глупа, и если и было в ней что-то необычное, так это крайняя самоуверенность. Этим-то она и брала деревенских.

Приближалось воскресенье — первое воскресенье после приезда Митци, — и вот тогда интерес к ней вспыхнул с новой силой. Что-то произошло или должно было вот-вот произойти. Ползли слухи, распускались сплетни, строились догадки, но в чем дело — понять было невозможно, толком никто ничего не знал. В воскресенье вечером я пошел в кабачок к алькальду, занял обычное место за столиком на улице, заказал пало и стал наблюдать за началом традиционного гуляния.

Иностранцев в деревне почти не осталось: все были на экскурсии, и для Фароля настал сладостный момент встречи с прошлым. Как и повелось, гуляние начала молодежь, которая разрозненными группами лениво прохаживалась по улице. Через полчаса появилась Бабка с Мясничихой — так на арену выходит матадор: все приготовления закончены и начинается главное.

И тут же перед моими глазами мелькнула белоснежная туника Митци; она шла рядом с Педро, сыном Кабесаса. Идущие за ними умышленно отстали, и Митци с Педро предстали перед глазами деревни в полном одиночестве.

Педро, Папенькин Сынок, раньше был мне неинтересен, и я не обращал на него особого внимания. Теперь же я хорошенько рассмотрел его. Парень, несмотря на некоторую придурковатость, был красив — пухлогубый, курчавый, с задумчивым выражением лица, таким же, как у Митци. Они шли по улице, ни на кого не глядя; они не произнесли ни слова и даже ни разу не посмотрели друг на друга. У церкви повернули назад: кругом царила мертвая тишина — казалось, на всех напал столбняк. Дойдя до конца улицы, они исчезли. Побежали за Кабесасом, но он пришел слишком поздно — их уже не было.

На следующее утро Митци и Педро уехали из Фароля в неизвестном направлении. Кабесас, одетый в траур, явился к алькальду, чтобы, как положено, изложить все обстоятельства, сопутствовавшие неожиданному отъезду сына. С ним был Тиберио Лара, единственный приятель Педро. Кабесас рассказал алькальду, что накануне вечером они с сыном сильно повздорили. Он обругал его за то, что тот путается с иностранной шлюхой. К тому же в деле с Клаусом далеко не все ясно. Что он собирается делать? И Педро сказал, что уезжает, а куда — не знает сам. Кабесас стал его отговаривать: «Куда ты поедешь без денег?

Я тебе денег дать не могу. Кроме дома, у меня ничего нет, и завтра же этот дом будет твоим. Мы пойдем в контору, и я перепишу его на твое имя». Педро сказал, что они с Митци уезжают, это дело решенное.

Дом с собой не возьмешь, так что он ему не нужен.

А возьмет он одну лишь гитару. Он выучился у цыган играть на гитаре, и это искусство его и сгубило, утверждал Кабесас. Лара со слов Педро сообщил только, что немка вернулась за ним, и они отсюда уедут, и ничто не сможет разлучить их.

Кабесас был спокоен и, казалось, смирился с потерей. Это насторожило алькальда. Изложив суть дела, Кабесас спросил его, нет ли огоньку. Алькальд проводил его на кухню, где в камельке теплился огонь.

Кабесас попросил у алькальда разрешения сжечь кое-какие личные бумаги. Тот не возражал и убрал с огня котелок. Кабесас достал из кармана пачку документов: свидетельство о рождении, свидетельство о браке и завещание. Он сжег их один за другим. Алькальд налил ему стакан бренди, и тот выпил.

— Ну, все, — сказал он, когда от бумаг остался один пепел. — Теперь я официальный покойник.

— Это еще как сказать, — возразил алькальд. — Да, задал ты нам задачу. Помрешь — что нам делать с твоим домом?

— Что хотите, — сказал Кабесас. — Мне он больше не нужен. Тридцать лет я прожил в пещере и к дому так и не привык. Летом слишком жарко, зимой слишком холодно. В пещере мне было лучше.

 

Глава 32

Кабачок открывался рано: в половине седьмого алькальд расставлял на улице столики и ждал первых посетителей. Я приходил без четверти семь, садился на свое место, зная, что сейчас алькальд достанет из-под прилавка контрабандный кофе, перемелет зерна в тончайший порошок и приготовит мне великолепный напиток, имеющий, как мне всегда казалось, вкус утренней свежести.

Наступила осень, и природа вновь обрела утраченные за лето краски — на серый лак песка легли желтые матовые пятна, вспыхнули пурпуром рыбацкие лодки. Нещадно палимая солнцем, вылинявшая за долгие месяцы жары водная гладь снова расцветилась зеленым, отмечавшим места, где росла морская трава и бурлили подводные течения.

Принесли кофе, и тонкий его аромат заглушил кондовый запах, которым несло с задворков фарольских домов. Утром для завсегдатаев вроде меня выносили старые стулья, отбрасывающие на солнце причудливые ажурные тени. Появилось несколько деревенских, они лениво плелись по улице, вяло переговариваясь, как будто еще не совсем проснулись. Стали выносить клетки с канарейками, накрытые сплетенными из травы циновками. На берегу было тише, чем когда-то в рассветные часы. А ведь еще год назад в этот час Мария-Козочка с зонтиком в руке — каждый день новым! — гнала своих коз в скалы, где на крошечных террасках росла худосочная трава. Еще год назад в этот час с моря возвращались лодки, и рыбаки развешивали сети на просушку. Теперь ритм жизни рыбаков изменился: ночью они спали, днем работали. Работа была несложная, и прошли те времена, когда рыбак в изнеможении валился на кровать, чтобы, проснувшись, вновь испытать прилив сил и энергии. Привыкнуть к новому распорядку было нелегко. В то утро я вдруг обратил внимание, что кошек в деревне поубавилось, и вспомнил, что ходят слухи, будто по ночам здесь орудует команда живодеров.

В четверть восьмого — может, чуть позже — звякнул церковный колокол, а через несколько минут из храма вышел дон Игнасио и направился домой, выполнив на сегодня свой пастырский долг. Все смолкло, и лишь шум прибоя врывался в наступившую тишину.

Затем я услышал тарахтенье мотоцикла — это был «левис» дона Альберто, его нельзя было спутать ни с какой другой машиной. Вот он показался из-за поворота.

Дон Альберто сидел на нем, как петух на насесте, — издалека его машина походила на игрушку из детского «Конструктора».

Он затормозил в нескольких ярдах от дверей, слез и подсел за мой столик. «Так и знал, что найду вас здесь, — сказал он. — Я вчера только приехал». Руки у него тряслись, но это с ним всегда бывало после тряски на старой развалюхе с двухтактным двигателем, а в остальном он выглядел великолепно.

— Как здоровье Глории, дон Альберто?

Алькальд принес ему кофе. Дон Альберто сделал маленький глоток, и от его прикосновения на чашке осталось черное пятнышко. Он посмаковал кофе и поставил чашку так, что солнечные зайчики весело заиграли на ее блестящей поверхности.

— Мы ездили в Мадрид, — сказал он.

— Я знаю.

— Это была ее идея, но все сложилось крайне удачно. Встряхнулись. Я закис в Сорте, да и она тоже.

Вы знаете Мадрид?

— К сожалению, не приходилось бывать.

— Вам обязательно надо туда съездить. Вы много потеряли. Совсем другая атмосфера. Совсем другой климат. Совсем другой народ. Там цивилизация. Там можно посидеть, выпить, послушать хорошую музыку.

Мадрид освежает душу. Поездка пошла нам на пользу.

Дон Игнасио вскользь упомянул, что здоровье Глории оставляло желать лучшего. Я решил, что старушка вернулась вместе с доном Альберто.

— Нет, в том месяце она умерла. Мы были в театре, а на обратном пути в такси у нее случился сердечный приступ.

— Извините, — сказал я. — Примите мои соболезнования.

— Когда мы уезжали, она чувствовала себя неважно, но в Мадриде ей стало значительно лучше. Дело в том, что мы зажились на этом свете. Говорим, суетимся, а сил у нас больше нет. Ее час пробил.

Я кивнул. Как должны были быть страшны те мрачные годы, которые несчастная старуха провела в ожидании смерти! Жалость захлестнула мое сердце.

— Никогда не мог себе представить, что la vieja покинет этот мир, — сказал дои Альберто. — Мне трудно свыкнуться с мыслью, что ее больше нет. Я стал вспоминать свою жизнь и понял, что в этом мире важно, а без чего можно обойтись. Взять хотя бы мою землю. Я не владелец, я всего лишь управляющий.

Ведь на самом-то деле она мне не принадлежит. Разве горы, реки, деревья могут кому-нибудь принадлежать?

Скорей всего, наоборот: я принадлежу земле. Почти всю мою жизнь на меня работали, я всего лишь надсмотрщик. Так пусть же люди, гнувшие на меня спину, встанут на ноги. Пусть они почувствуют себя людьми, подумал я. И тут же созрело решение. Помните тех семерых пеонов, с которыми я разговаривал, когда вы были у меня в гостях?

— Прекрасно помню.

— Они всегда стояли за меня, подумал я. Почему бы не отдать им землю? Наверняка они будут рады получить ее, а я буду рад от нее избавиться. В Мадриде я пошел к лучшему юристу посоветоваться, как это лучше оформить, и кое-что мы уже сделали. Вы не поверите, как трудно передать кому-нибудь свою землю. Такая волокита! Вы в последнее время не были у моего дома?

— Недели две назад я был у вас в имении, хотел узнать, нет ли каких новостей. Мне показалось, что дома никого не было.

— Вам не показалось, — сказал дон Альберто, — там действительно никого не было. Я оставил дом на управляющего, а он не удосужился даже зайти туда.

Мои батраки требуют, чтобы им отдельно платили за расчистку земли и рытье канав, за пахоту, за сев, за подрезку лозы, за опрыскивание винограда, — и управляющий платит. Он платит за семена, которые не были посеяны, за установку насоса у источника, который давно пересох, за лечение скота, которого у меня нет.

Да за те деньги, что я заплатил ветеринару, можно сделать прививки всем коровам в провинции!

— Да это же издевательство!

— Не знаю почему, но мои батраки решили, что я больше не вернусь. Возможно, кто-то пустил такой слух. И надо же мне было приехать именно в тот момент, когда два моих батрака ломали пристройку и вывозили камень. Когда я спросил, что они делают, они ответили: «Все равно здесь все разваливается».

— И что вы собираетесь предпринять, дон Альберто? — спросил я.

— Ровным счетом ничего, — сказал он. — И они это знают. Бедняки по своей природе — люди честные. Это вам не богачи. Здешний народ всегда был жестоким, жадным, склочным, но — честным. Его совратили.

Оглянитесь — кругом одно жулье. Дух мошенничества витает, в воздухе. Это раньше мошенники прятались по темным углам. Теперь мошенничество — обычное явление. Теперь мошенник — уважаемый человек. Как можно обвинять батраков в мошенничестве, когда все кругом — мошенники? Сейчас они копают картошку на полях Муги, а я остался с 200 кабальериями земли, которая мне не нужна и которую мне некому отдать.

— Еще не все потеряно. Наймите людей в Фигерасе, займитесь механизацией.

— И речи об этом быть не может, — сказал дон Альберто. — Пусть уж все идет прахом. Когда мои предки завладели этой землей — неважно, как это им удалось, — здесь был райский уголок. Трудно восстановить здесь все, как было, на это уйдут десятилетия, а может, и больше — уж слишком много деревьев порубили. Пусть здесь будет заповедник, что угодно, но картошку на этой земле сажать не будут! Когда был жив мой отец, в горах водились косули. Вдруг они вернутся?

На стол вспорхнули нахальные воробьи, дон Альберто насыпал им крошек и с любовью смотрел, как они клюют. День разгорался. В соседней лавке хозяин, гремя засовами, открывал дверь: вот он вынес на улицу столик и стал устанавливать на нем чучела пиренейской ласки — память об Испании; туристы брали их нарасхват. Похоже, в меху завелась моль — хозяин долго выколачивал каждое чучело о край стола, дул против шерсти; закончив дезинфекцию, стал тщательно прикручивать чучела зверьков к суку, который был прибит к столу — у ласок получался очень хищный вид. Налево от нас была мясная лавка. Мясничиха открыла ставни; на витрине были выставлены гипсовые тушки поросят с аккуратно перерезанным и ярко раскрашенным горлом. Проехала на новеньком, изукрашенном флажками, фонариками и прочей дребеденью велосипеде озабоченная Франсеска, жена Хуана.

В Фигерасе она ходила в школу, где выучилась читать и считать, а работала счетоводом в гостинице, ведь, кроме нее, никто в деревне арифметики не знал. За Франсеской вприпрыжку бежал Себастьян. Заметив нас, он остановился, торопливо пожал нам руки, шлепнулся на стул, хлопнул в ладоши, подзывая буфетчика, и беспокойно заерзал на месте. Тот куда-то запропастился. Время поджимало, в запасе у Себастьяна были считанные секунды. Видно, сегодня ему кофе не попить. Он вскочил. «Извиняюсь, — сказал он. — Бегу открываться». Затем повернулся ко мне: «Слушай, в воскресенье у меня выходной. Порыбачим?»

Он умчался, чуть не сбив с ног дона Игнасио. Священник подсел за наш столик. Старики расстались только вчера; до поздней ночи вспоминали они старые добрые времена, но утро было такое прекрасное, что думать о прошлом не хотелось. Что может быть лучше настоящего? Теперь в этом никто не сомневался. Конечно же, вспомнили Барроса.

— День нынешний всегда минувшего дня лучше, кто думает не так — тот еретик заблудший, — сказал дон Альберто, и дон Игнасио согласно кивнул.

— Вам не приходит в голову, что мы с вами динозавры? — спросил его дон Альберто. — Живые ископаемые? Мы настолько погрязли в прошлом, что все новое кажется нам химерой. Хорошего мы не замечаем.

Дон Игнасио улыбнулся:

— Пройдут годы, нас с вами уже не будет, и кто-нибудь скажет: «Они жили в золотом веке». Как это у Барроса? «Что в мире истина, что — ложь, ты никогда не разберешь…» Опять я цитирую этого богохульника, да простит мне господь.

Мы передвинули стулья так, чтобы не видать деревни со всеми ее варварскими новшествами. А берег, как всегда осенним утром, играл бесчисленными красками: пылали багрянцем скалы, в легкой дымке серебрились мохнатые сосны, ленивые свинцовые волны накатывались на серый песок.

— А вот и Хуан возвращается, — сказал дон Альберто. — Пойдемте посмотрим, что он там поймал.

Дон Игнасио собрался было с нами, однако передумал. «Совсем забыл, что мне туда нельзя, — сказал он. — Расскажете потом, как у него дела».

Мы с доном Альберто пошли на берег. Пока переходили дорогу, пока перелезали стену — все дело рук Муги, — Хуан уже вытащил лодку и выгрузил улов.

Он заметил нас и помахал рукой.

— Что-то утром тебя не видно было, — сказал он.

— Извини, проспал. Завтра приду.

Рыба была разложена в корзинках, как отшлифованные, чистейшей воды драгоценности на витрине ювелирного магазина. Удача любит смелых. Хуан опять выходил в открытое море, и рыба была из «дырки», глубоководной расселины. Цвета были глубокие, насыщенные, темных оттенков — синий, желтый и красный. У рыбин были собачьи и бычьи головы. Они были ужасны, в кошмарном сне такого не увидишь, таращили огромные глаза, вылезавшие из орбит под давлением многометровой толщи воды. Из открытых ртов тоненькой струйкой текла черная кровь.

— Теперь их никто не покупает, — сказал Хуан. — Иностранцы разбегаются при одном их виде.

— Что ж ты с ними будешь делать? — спросил дон Альберто.

— Раздам друзьям. Берите.

— Спасибо, мне ни к чему, я ем совсем мало. Зачем же ты рыбачишь, если тебе никто не платит?

— Чтоб не отвыкать. В будущем мне это еще пригодится, — объяснил ему Хуан.

Через несколько минут мы вернулись к дону Игнасио, и дон Альберто передал ему слова рыбака.

— Когда он начал говорить о грядущих хороших временах, я с трудом сдержался, чтобы не сказать: не жди ничего, хорошие времена уже настали.

— И правильно сделали, что сдержались, — сказал священник. — Иногда необходимо верить в абсурдное. Смерть иллюзий рождает надежду. А у Хуана такое же право на надежду, как у нас на смирение.