Чуть ли не за одну ночь настроение в Кросс-Хэндсе круто переменилось, страсти улеглись и остыли. На пороге лета наконец-то явилась весна, размалевала хмурые долины солнечными бликами, прогнала зимнюю затхлость и зимнюю одурь от сидения взаперти, которые держались долгих полгода.

Высокие мрачные ворота Нортфилдса растворились и захлопнулись за Броном, и он исчез у всех из виду и почти у всех из памяти. Бринаронский «Наблюдатель» потерял к нему всякий интерес, а заодно позабыл и недавнюю свою страсть к нераскрытым преступлениям, и на страницах его воцарилось летнее затишье, которое в Бринароне наступало раньше и кончалось позднее, чем почти повсюду в Англии.

Установили новую ретрансляционную антенну, и прием телеизображения в Кросс-Хэндсе стал куда лучше, а вот на молитвенные собрания приходило теперь гораздо меньше народу. В то лето домиков на колесах стало в полтора раза больше, и временные обитатели портили в окрестных долинах все, что не успели испортить прежде. Еще пять или шесть фермеров не выдержали сражения с землей, пустили свои поля под участки для туристов и присоединились к новому классу праздных бедняков. В это лето дачников пуще прежнего обуял дух насилия, разрушения и распутства, и модным их развлечением стало бить из ружья лососей, которые отваживались заплывать в бегущую по этим участкам речку.

После тяжких зимних трудов полиция почила на лаврах. Сержант Бродбент возвратился в Лондон, увозя с собой благодарственное письмо старшего констебля. Инспектор Фенн попросил о переводе и, получив его, сжег перед отъездом гору анонимных писем. Констебль Джонс в наказание был переведен в поселок Феррипорт — трущобы, которые росли как на дрожжах вокруг нефтеперегонного завода на побережье. Констебль Эдвардс посвятил это бестревожное лето своему труду под названием «Недостаток питания как один из факторов постепенного вымирания клушицы», опубликованному затем в «Британской орнитологии», за что получил четыре гинеи.

В Иванов день в Кросс-Хэндсе погибли пятеро детей — вместе с осевшей землей провалились в заброшенный рудник. Трагедия эта на целых две недели вытеснила с первых страниц бринаронского «Наблюдателя» несовершеннолетних наркоманов и престарелых ныряльщиц: газета справедливо напоминала, что уже не раз призывала обратить внимание на эту опасность. Слухи о государственном расследовании пока не подтверждались.

Местные жители, еще недавно находившиеся на подозрении у полиции, жили припеваючи. Например, Робертс, к которому полиция утратила всякий интерес, стал понемногу процветать. Он почти задаром скупил чуть ли не все земли на Пен-Гофе, обзавелся тракторами и бульдозерами последних марок, и похоже, что на Гору наконец нашлась управа. Никто уже не называл Робертса просто по имени.

Морган, ловец омаров, с тех пор как партнер его исчез, ни разу о нем и не вспомнил. К торговцам омарами впервые явились экспортеры и платили за товар не скупясь. Морган купил часы с календарем, мотор с автоматическим зажиганием и принят был в церковную общину, которая стояла на две ступеньки выше его прежней.

Уэнди вышла замуж за Оукса и, возвратясь из свадебного путешествия на Мальорку, принялась переделывать «Привет» в придорожную закусочную с европейской кухней. А сам Оукс удалился в сарайчик на задах, целыми днями мастерил модели железных дорог и редко показывался на улице, разве что в своем крохотном локомотиве, куда он с трудом втискивался. Однажды летним вечером в «Привет» нагрянули битники из кемпинга, и официант, родом с Кипра, в прошлом гиревик, с такой силой вышвырнул одного из бара, что сломал ему четыре ребра. Дело об оскорблении действием слушалось в бринаронском суде и было прекращено.

Кэти за бесценок продала «Новую мельницу» великодушному, исполненному сочувствия Робертсу — прочих возможных покупателей отпугнула недобрая слава фермы. Часть денег Кэти отдала двум своим бедствующим сестрам, а остальные положила в банк и, не притронувшись к ним, снова пошла на службу к Пирсонсу. Первую неделю она проработала в упаковочной, но мистер Хэммит сдержал слово, и ее поставили за прилавок, а вскоре сделали продавцом-консультантом. Ей часто бывало одиноко, так как другие продавщицы считали ее уже пожилой. Попытка возобновить дружбу с Евой Маршалл потерпела неудачу: муж Евы, оказавшийся почти что карликом, как-то на вечеринке начал к ней приставать. Однажды ночью ей приснился страшный сон: явился призрак Ивена и пытался ей описать свои муки в преисподней. «Меня посадили в кристалл, — сказал он, — что-то вроде камеи с двумя лицами. Увольнительные дают редко, но вот на этот раз дали». Она проснулась в слезах.

Констеблю Джонсу Феррипорт сразу пришелся по душе — мрачный облик поселка оживляло многоязыкое население: здесь было множество восточного люда, и все чувствовали себя как дома, ведь из иностранцев уэльсцы не жалуют одних только англичан. Половина города пропахла неочищенной нефтью и продуктами ее переработки, другая — острой перечной приправой, а едва наступали сумерки, щедрые, неразборчивые в знакомствах уэльские девчонки обнимались с мужчинами в чалмах под сенью местного парка, среди зарослей благородного лавра и пампасской травы. В этом городе сон приятно нарушали заунывные гудки океанских судов. В двадцати семи портовых кабаках люди ругались на десятках языков и наречий. В гавани на отливающих всеми цветами радуги водах плавала вверх брюхом дохлая рыба. Чайки, что кормились отравленными отбросами, нередко замертво падали с неба прямо на мостовые. Словом, в этом вечно продуваемом атлантическими ветрами городке Джонсу не хватало лишь бринаронских туманов.

Сначала он поселился в квартале многоквартирных домов, где жили главным образом индусы из Майсура. Он снимал квартиру пополам с двумя смешливыми автобусными кондукторами — соседи эти играли на каком-то инструменте о восемнадцати струнах, на каминной полке постоянно жгли ароматические палочки и в дни своих праздников угощали Джонса красными и синими лепешками. Джонс написал своей подружке Элизабет и в письме этом вновь заговорил о браке. Элизабет только что отпраздновала свое тридцатилетие и, памятуя о столь серьезной вехе, устроилась секретарем на феррипортский нефтеперегонный завод, а через несколько недель они поженились.

Новое положение пошло Джонсу на пользу во всех отношениях, одно только его огорчало: Элизабет зарабатывала в полтора раза больше его, и потому он не чувствовал себя вправе огорчаться, если она поздно приходила со службы и от нее пахло сигарами. Вскоре они сняли в предместье небольшой домик, у которого была общая стена с другим таким же домиком, из окон открывался захватывающий вид на нефтехранилища и на грузоподъемные краны за ними, подвижные, точно чуткие усики громадных насекомых. Полицейскому, впервые прибывшему в Феррипорт, прежде всего предстояло подумать о собственной безопасности. Сюда присылали обычно тех, кто впал в немилость у начальства, — их, как в старину проштрафившихся солдат, ставили на самые опасные участки фронта. В Феррипорте линией огня была гавань; Джонс быстро научился всему, без чего полицей-’ скому тут не сносить бы головы: искусство это сводилось к тому, чтобы никогда не оказываться на месте происшествия. Здесь были улицы опасные и безопасные, совершать обход опасных мест следовало чуть ли не бегом и, чтобы никому не мозолить глаза, побольше времени проводить в глухих переулках, куда забредали разве что одуревшие от марихуаны головорезы справлять нужду.

Однажды вечером Джонс только что миновал темную часть порта, носящую название «Тигровая драга», где всего месяц назад избили полицейского и в трех местах сломали ему челюсть, и хотел укрыться на старом кладбище, чтобы спокойно выкурить сигарету, как вдруг сзади окликнули:

— Привет, мистер Джонс.

Джонс круто обернулся и настороженно попятился к стене, чтобы встретить того, кто его окликнул, лицом к лицу.

— Не узнаете, мистер Джонс? Это я, Бейнон.

Из тьмы выступил высокий, чуть сутулый парень в черном кожаном костюме мотоциклиста. При свете далекого фонаря поблескивали медные застежки. Лоб, нос и челюсти вызывающе выступали из-под шлема.

— Неужто опять Бейнон? Ты меня прямо преследуешь. Только не говори, что ты прикатил сюда за мной из Кросс-Хэндса.

— Я получил работу на перегонном заводе, мистер Джонс. Вчера вижу, вы идете мимо, вот я и подумал, хорошо бы нам опять встретиться да потолковать.

— А что это у тебя с лицом, Бейнон? Оно совсем другое. Тебя просто не узнать.

— Это зубы, мистер Джонс. Мне вставили зубы. Оттого и лицо не такое тощее. Моя подружка меня заставила.

— Подружка, вот как?

— У нее родители итальянцы. У них тут кафе. Ее папаша обещал принять меня в дело, когда мы поженимся. И мопед у меня есть.

— В общем, я смотрю, ты стал на ноги. Совсем не то, что раньше, на «Новой мельнице», а?

— Это точно, мистер Джонс. Да ведь стоит попасть в колею, так уж не свернешь. Вот в чем беда. Никак не свернешь.

— Но ты-то свернул, Бейнон. Та жизнь была совсем не подходящая для молодого парнишки. Все один да один. Это очень нездорово.

— Я видел, вы проходили мимо кафе, мистер Джонс. Несколько раз видел. Хотел с вами заговорить, да не решался. Все откладывал.

— А почему, собственно? Пусть у нас и было с тобой два-три не очень приятных разговора — что из этого?

— Мне надо бы вам кой-что сказать, да только не знаю, как вы к этому отнесетесь. Я прямо извелся. По ночам не сплю.

— Ну, что еще ты затеял, Бейнон? Выкладывай.

— Я не про то, что я сделал, мистер Джонс. А про то, чего не сделал. Это насчет Ивена Оуэна.

— Почему-то я так и подумал. Ну, что там у тебя?

— Не больно я верю, что он умер.

— Если вспомнить твои показания, странно мне слышать такие слова.

— Может, он и умер. Я не говорю, что нет. А может, и не умер. Сам не знаю. Только лежу иногда ночью и думаю про Брона Оуэна — как он гам в Нортфилдсе?

— Сдается мне, это похоже на угрызения совести.

— Его там долго продержат, мистер Джонс?

— Лет тридцать. Наверно, до самой смерти.

— Я думал, за убийство теперь дают десять лет.

— Это если преступник — нормальный человек. А Оуэн — сумасшедший.

— И его никак не отпустят раньше?

— Мало вероятно.

— Долго-то как… Тридцать лет… даже представить невозможно, правда?

— Да, трудно представить, — согласился Джонс.

— Жуть. Прямо жуть. Тридцать лет. И не хочешь, а пожалеешь.

— Жалостью ему не поможешь, Бейнон. Надо полагать, тогда ты не соврал, что видел, как Брон Оуэн ударил брата?

— Честное слово, видел, мистер Джонс. Но я не сказал, что видел, как Брон его убил. Этого я не сказал. Я не знаю наверняка, что он умер. Потому я и хотел с вами поговорить.

— С точки зрения закона он умер. Вдова унаследовала его имущество, а брата посадили в Нортфилдс за убийство. Что тут еще скажешь!

— Мистер Джонс, мне кажется, я его видел на другое утро после той ночи, когда считается, что брат убил его.

В глухой стене по соседству отворилась дверь, выпустив наружу тусклый луч света и плач младенца.

— Давай-ка пройдемся, — сказал Джонс.

Улица кончалась узким проемом в стене, сквозь него виднелось ночное небо над портом, как всегда отливавшее розовым. В этом воспаленном мареве беспрерывно ныли и дребезжали подъемные краны. Плыли вверх и вниз грузы, хохотали хмельные матросы, гремела музыка — и вдруг все смолкало.

— А почему ты думаешь, что видел Ивена Оуэна?

— Уж не знаю, кто бы еще это мог быть.

— Где это было?

— У дубовой рощи на Пен-Гофе. После того, что случилось на «Новой мельнице», не захотел я там оставаться. Собрал вещички, запер свою будку и пошел напрямик, через Соубридж, к Робертсу, думал, может, у него найдется для меня работа. А когда подходил к дубовой роще, мне показалось, вроде в четверти мили впереди идет мистер Оуэн.

— Так ты видел его или не видел?

— Это был он, мистер Джонс, или уж его призрак.

— А ты, надо полагать, веришь в призраки.

— В Феррипорте — нет, не верю. А на Пен-Гофе верю.

Джонс склонен был согласиться с подобным подходом к потусторонним явлениям.

— Из-за тумана было толком не разглядеть, а все-таки не мог я обознаться. Он вошел в лес, и уж больше я его не видел.

— В это время ты был уже на земле Робертса, так?

— Вроде так, мистер Джонс. Наверняка не скажешь. Там ведь никаких примет нету.

— Одного не пойму, — сказал Джонс, — что же ты до сих пор молчал?

— Я начал было говорить сержанту Бродбенту, да он и слушать не стал.

— И притом ты не слишком огорчался, что Брон Оуэн попал в такую переделку, а?

— Он мне не больно по душе, мистер Джонс. Но это одна сторона, а чтоб его на тридцать лет засадили, такого я вовсе не хотел.

— Ты ревновал к нему. И ненавидел его, да и почти всех ненавидел. Вредный ты был парень, согласен?

— Я теперь не такой, мистер Джонс.

— Лучше поздно, чем никогда.

— Я про себя рассказал родителям моей подружки, все с ними обсудил. Они помогли мне на все поглядеть по-другому. Если я что сделал плохое, в лепешку расшибусь, а исправлю.

— Если ты что сделал плохое, теперь уж не поправишь, поздно. Только мне-то кажется, что ты всегда слишком много фантазировал. Слишком долго жил один, и вечно тебе что-нибудь мерещилось. Случись все это теперь, а не полгода назад, ты бы там, у пен-гофской рощи, никакого Ивена Оуэна не увидел.

— По-вашему, мне все это примерещилось, мистер Джонс?

— Уверен, ведь я тебя знаю. Наверно, тебя мучила совесть из-за тех анонимных писем, а тут еще твое отношение к миссис Оуэн. Вот у тебя нервы и расходились. И стало мерещиться невесть что. Это бывает.

— А тела ведь так и не нашли, верно, мистер Джонс?

— Нет, не нашли и, я думаю, не найдут. И все-таки Брона признали виновным в убийстве. А в дубовой роще на Пен-Гофе тебе привиделся призрак, так-то, приятель.

Джонс пошел в участок и целый час неслужебного времени потратил на докладную записку обо всем, что услышал от Бейнона. Наутро он передал ее по начальству и весь день ожидал, что его вызовет инспектор Фенн.

Вечером, когда он уже собирался домой, сержант вручил ему его докладную записку. Поперек ее инспектор размашисто написал синим карандашом: «Прошу ничего больше не предпринимать». «Прошу» было трижды подчеркнуто.