Норман Льюис
ВУЛКАНЫ НАД НАМИ
Роман
Я уже две недели сидел в мексиканской тюрьме в Мериде, когда однажды утром тюремный надзиратель просунул мне в камеру номер «Герольдо де Юкатан» с огромными заголовками на первой странице, возвещавшими о готовящейся революции.
В Гватемале ждали вторжения из соседней страны и вслед за тем государственного переворота. Об этом сообщалось не в виде предполо — жения, а как о заранее решенном и несомненном факте, как о бое быков или крупном футбольном матче, скажем, команды Гвадалахары против Мехико. Примерно через неделю, писала газета, военные части поднимут восстание и будут поддержаны гватемальскими эмигрантами и иностранными добровольцами, которые вторгнутся в Гватемалу с юга. Обсуждая истинные поводы для новой революции и ее шансы на успех, автор статьи не скрывал сарказма. Это меня не удивило; газета была левого направления и симпатизировала Вернеру, нынешнему правителю Гватемалы. Сам Вернер называл себя прогрессивным либералом, но почти все считали его красным, и к тому же самого неистового толка.
Значит, и для Вернера ударил час. Если вы попросите меня назвать сразу, не раздумывая, латиноамериканского диктатора, которому удалось умереть у себя на родине и в собственной постели, я не сумею вспомнить ни одного. Они приходят к власти, чтобы расчистить путь для иностранных капиталов или обеспечить этим капиталам сохранность, после чего обычно начинают хозяйничать в стране, как в своей собственной вотчине. Они беспечально живут под охраной вооруженных головорезов, произносят громкие речи, принимают парады, но в один прекрасный день, когда они меньше всего об этом думают, становятся мишенью для пуль (я не считаю тех немногих, кто бежит за границу и доживает там свой век, окруженный презрением). Когда диктатор перестает быть диктатором, весь мир узнает о награбленных им сокровищах, о гаремах из юных наложниц, о подлогах и мошенничествах, о кровавых застенках.
Новый властитель, пришедший на смену старому, повествует в это время с очаровательной улыбкой о реформах, которыми он собирается осчастливить страну.
С Вернером получилось несколько иначе.
Его приход к власти, пять лет тому назад, сопровождался привычным кровопролитием. Но он не проявил столь же привычной заботы об иностранных капиталах. Вначале на него возлагали надежды. Говорили, что он даже читал марксистскую литературу, рассчитывая извлечь для себя у красных что-нибудь полезное, разузнать, чем привлечь массы и укрепить свой режим.
Книги эти к добру его не привели; он принимал их слишком уж всерьез. К тому же он принялся проводить в стране насильственные реформы, действовал решительно и круто, а своих противников, как это принято в Гватемале, ловил и уничтожал. Сейчас те из врагов Вернера, которым удалось избежать пули, окружили его и постепенно сжимали кольцо. Каждому было понятно, что днем раньше, днем позже они настигнут его и — по тем же гватемальским правилам — пристрелят.
Я сам был в некотором роде жертвой вернеровского режима и прочел об ожидающей его судьбе без особых сожалений, хотя пока еще не знал, выигрываю я на этом что-нибудь или нет.
Читать в тюрьме было почти нечего, поэтому я держал себя на строгом режиме; ознакомившись с главнейшими телеграммами, я принялся за объявления о найме на работу. Затем, просмотрев светскую хронику и некрологи, я позволил себе прочитать два сенсационных сообщения на второй странице газеты. Первое было о женщине из Сиудад Кармен, которая застрелила десятилетнего мальчугана, залезшего к ней в сад воровать мангойые плоды. Убийство вызвало ярость населения. Во втором сообщалось, что самолет, на котором перевозили буйных сумасшедших, разбился в горах Сьерры: один из помешанных напал на пилота. Только что я собрался вернуться к телеграммам из Гватемалы и изучить детально создавшееся там положение, как в камеру вошел незнакомый человек.
Лучше всего мне запомнилась его безукоризненно накрахмаленная рубашка; как это принято в Мексике, он носил ее свободно, навыпуск.
Незнакомец сочувственно положил мне на плечо изящную смуглую руку и сказал, что ему невыразимо грустно видеть интеллигентного человека в такой беде. Он сказал еще несколько комплиментов, глядя при этом куда-то мимо меня и словно обращаясь к кому-то третьему, с кем он был в близких, дружеских отношениях.
Как выяснилось, он запасся обо мне кое-какими сведениями.
— Англичане всегда были лучшими из наших помещиков.
Мой новый приятель был, видимо, гватемальцем; для гватемальца он говорил по-английски совсем недурно, с легким местным акцентом.
Я счел нужным поблагодарить его.
— Вы очень любезны, — сказал я.
Мы побеседовали о сравнительных достоинствах и недостатках иностранцев, поселившихся в Гватемале. Я сказал, что немцы тоже неплохо управляют своими плантациями, они старательны и методичны, чего от них и следует ожидать.
— Ну, немцам до вас далеко. Таково мое мнение. Наша страна нуждается в англичанах.
Как случилось, что вы покинули свою кофейную плантацию, свою финка?
— Я ее не покидал, она меня покинула.
Подпала под аграрную реформу Вернера. Они предложили мне меньше двадцатой части того, что она стоит. Я отказался, и они обошлись без меня.
Гватемалец сочувственно пощелкал языком.
— Кто выгадал от реформы, так это Вернер. Захватил вашу землю, а денежки положил себе в карман. Очень грустно, что вы покидаете нашу страну. От вас, англичан, мы видели много добра. Вы культивируете землю. А наши люди — что скрывать — вытянут из земли все соки, а потом бросают ее. Нет, Вернер причинил много вреда.
Мой новый знакомый ненавидел Вернера.
Подобно большинству гватемальцев из имущего класса, он восхищался всем иностранным и был глубоко убежден в том, что его собственный народ ни на что не годится. После того как он обругал Вернера еще несколько раз, я понял, с кем имею дело. Передо мной был агент антивернеровской партии, вербующий рекрутов для армии вторжения и для начала прочесывающий тюрьмы. Мексиканские власти не предупредили его, что я задержан по маловажному поводу, и мне показалось, что он был несколько разочарован, когда узнал, что за мной не числится ни бандитизма, ни какого-либо иного серьезного преступления. Антивернеровцы предлагали мне все и не требовали ничего. Почти ничего. Офицерская должность в армии вторжения не так уж привлекала меня, но зато они предлагали освободить меня из тюрьмы и обещали вернуть мое поместье, мою финка. Финка? Ну, конечно, какой может быть разговор? Да и войны никакой не будет. Обычная прогулка, как все эти войны и государственные перевороты. «Куда ему сражаться с нами, когда у него нет ни авиации, ни танков, ни артиллерии? Сопротивления не будет. Мы с ним покончим за три дня. Не о чем даже говорить. Безделица. Пустяки».
Точно Так меня уговаривали, чтобы я согласился вывезти контрабандным путем из Мексики археологические ценности, — безделица, пустяки.
Но с другой стороны, положение мое было незавидным. Я сидел в мексиканской тюрьме, а это совсем не весело. Мексиканцы совершенствуют свою пенитенциарную систему. В первый же день, как только вы попадете в тюрьму, вас ставят на весы и потом взвешивают каждую неделю. Если вы худеете, к вам приходит психиатр и объясняет, как нужно перестроить психику, чтобы она не страдала от лишения свободы. Если вы продолжаете худеть, психиатр обижается на вас. В наиболее усовершенствованных мексиканских тюрьмах камеры устроены так, чтобы заключенный был уверен, что он находится в санатории. На стенках надписи, вселяющие бодрость духа, решеток не видно совсем. Новые правила, разрешающие женатому узнику регулярно сожительствовать со своей супругой, вызвали восторг у всех современных криминалистов. Это просвещенная система тюремного заключения породила некоторые неведомые ранее проблемы. Власти не знают, как уговорить людей, чтобы они не совершали преступлений в надежде попасть в тюрьму и отдохнуть там некоторое время за государственный счет (чего они на свободе позволить себе не могут). Немалый порок системы и тот, что выбраться из тюрьмы в Мексике, даже если вы задержаны по одному лишь подозрению, много труднее, чем в другой стране, где тюремная система не столь тяготеет к идеалу. Может пройти год, пока они подготовят ваше дело для передачи в суд; чтобы прекратить дело из-за отсутствия улик, им тоже нужен год. Тюремный персонал вежлив, даже, любезен, но туманная перспектива и бесконечные проволочки сильно действуют на нервы.
Гватемалец искусно играл на моем настроении. Он разгуливал по камере пружинистым шагом, ступая мягко, как пантера. Он открывал и закрывал краны в умывальнике, присвистывая от восхищения. Его накрахмаленная рубашка сверкала, как белки глаз у молодой негритянки.
— Беда в том, что они могут позабыть о вас начисто, — сказал он, как бы раздумывая. — Просидеть здесь всю жизнь — это совсем не весело.
Тюрьма делает человека пессимистом. Я готов был верить тому, что он говорит.
— Вы заявите им, что меняете свои показания, признаете себя виновным, — сказал он. — Мы уплатим за вас штраф, и вас приговорят к высылке из страны. Через три дня вы уедете.
Я видел, что он невысоко расценивает мои боевые качества; но я был как-никак ветераном войны и знал Гватемалу не хуже любого гватемальца. Он предложил мне сто долларов в неделю и пособие в пятьсот долларов при демобилизации (позднее я узнал, что это была ставка для южноамериканцев; европейцам и гражданам США платили вдвое больше). Через минуту мой приятель вручил мне какой-то бланк и предложил расписаться. Я все еще не мог решиться и попросил отсрочки, чтобы подумать. Он охотно согласился и сказал, что зайдет на следующий день. Когда дверь камеры захлопнулась за ним с холодным мелодичным звоном, мне стало не по себе. Я начал терзаться опасениями, что он раздумает и больше не придет. К вечеру я был вне себя от страха и даже не притронулся к бобам, которые принес мне на ужин мой симпатичный тюремщик.
Когда наутро гватемалец появился, я подписал бланк. Я провел ночь без сна и готов был подписать что угодно, лишь бы выйти на свободу. Он выхватил у меня бланк, сунул в карман, небрежно пожал мне руку и исчез. Я продолжал терзаться дурными предчувствиями. Дело, впрочем, было сделано, отступать было поздно.
Остаток дня я посвятил размышлениям о том, как я прожил эти последние годы. Я катился по наклонной плоскости, и довольно быстро. Пять лет тому назад я был владельцем плодороднейшей кофейной плантации в две тысячи гектаров на гватемальском нагорье. Плантация находилась во владении моей семьи добрых семьдесят лет, но правительство отобрало ее. Что мне было делать? Пока теплилась хоть малейшая надежда вернуть поместье, нужно было оставаться, сидеть на месте. Нужно было бороться, спорить, давать взятки, пробиваться к влиятельным лицам, на худой конец ждать смены правительства. Для всего этого требовались деньги — я уже не считаю повседневных расходов. А где взять их? В странах Центральной Америки население делится на землевладельцев и нищих пеонов, которые на них работают. Некоторые сферы деятельности полностью закрыты для иностранца, — например, политика; другие формально доступны — коммерция, — но иностранец не имеет никаких шансов на успех. Если у вас есть свободные деньги, вы можете открыть кинотеатр, или мороженое заведение, или новый отель. Если у вас мало денег, вам остается одно, — и каждый иностранец кончает именно этим, — вы вкладываете все, что имеете, в какое-нибудь шальное предприятие и проваливаетесь с треском. Я закупил шхуну с омарами, рассчитывая продать их в Майами и получить шестьсот процентов барыша, но холодильная установка испортилась и омары протухли. То, что у меня осталось, я вложил в валютную операцию в Британском Гондурасе.
Сначала это была обычная спекуляция, затем я стал дельцом черного рынка, но и тут не остановился. Через шесть месяцев я стал контрабандистом, нанялся вывезти из Мексики археологические ценности, которые — я почти уверен в этом — были похищены из древних захоронений. Сейчас я сидел за решеткой. Чтобы выйти на свободу, я согласился вступить в банду международных авантюристов.
Чего во всем этом было больше — невезения или легкомыслия? Вот в чем вопрос!
Через три дня меня вывели из тюрьмы, повезли под полицейским конвоем в аэропорт и посадили на самолет панамериканской компании, направляющийся в Тегусигальпу, столицу республики Гондурас. В Тегусигальпе я стал лейтенантом Армии освобождения, которая под командованием генерала Бальбоа формировалась в лагерях неподалеку от города.
В Тегусигальпе уже было полно народа; охотники на акул, ловцы жемчуга, специалисты по оккультным знаниям, люди, собиравшиеся путешествовать вокруг света на плотах из бальзовых бревен, люди, лично наблюдавшие «летающие блюдца», люди, именовавшие себя польскими графами, исследователи, совершенно точно установившие местонахождение таинственных золотых рудников, принадлежавших некогда индейцам племени куно в Панаме, аквалангисты, только что открывшие на небольшой глубине затонувший корабль, груженный драгоценностями. Поскольку хорошо проинструктированные газеты именовали нас не иначе как «героическими борцами за свободу Гватемалы», то и нас всех объединяла неистощимая тяга к самообману. Гондурасцы были обходительны и любезны. Встречные на улице горячо обнимали и лобызали нас. Впрочем, когда мы заходили к ним домой, они прятали от нас жен и дочерей. Ночью они выставляли вокруг нашего лагеря полицейские посты с пулеметами.
Невзирая на эти предосторожности, треть нашей армии была сражена венерическими болезнями.
Затем нам выдали по двадцать пять долларов на брата, одели в американские мундиры, оставшиеся от второй мировой войны и сшитые все, как один, на пузатого человека с удивительно короткими ногами, вручили каждой роте пурпурное знамя, расшитое кинжалами и сердцами, и мы двинулись к границе. Здесь, в самый разгар сезона дождей, мы стали лагерем в тропической чаще. Дождь лил ежедневно по нескольку часов кряду, и третью часть из тех, кто спасся от венерических болезней, пришлось отправить в госпитали из-за малярии. Когда выяснилось, что нас будут кормить в основном макаронными изделиями, отштампованными в виде букв латинского алфавита, в армии воцарилось общее недовольство. Солдаты покупали в окрестных деревнях кактусовый самогон, и врачи зарегистрировали несколько случаев временной потери зрения. Между «патриотами» — гватемальскими эмигрантами, которые заявили, что будут сражаться только под гватемальским командованием и отказываются от жалования, — и нашей братией — «наемниками» — вспыхнули опасные раздоры. Взаимная ненависть уже грозила перейти в кровопролитие, когда нам объявили, что вторжение началось.
Мы узнали об этом от щебечущей дикторши тегусигальпского радио. Она сообщила, что мы, при поддержке танков и авиации, пересекли границу Гватемалы, проникли в глубь страны и с часу на час должны занять важный опорный пункт — город Чикимула, где наши сторонники уже подняли восстание.
На самом деле, как мы прочитали позднее в журнале «Тайм», произошло следующее: Вернер медлил с мобилизацией и ждал ответа на свою жалобу в ООН. Между тем четыре летчика, которых мы встречали во всех барах Тегусигальпы, приступили к действиям. Эти четверо делали великую тайну из того, кто они и откуда они, хотя по речи и ухваткам было более чем ясно, что они из США. Утром они сели в свои «сандерболты» и взорвали бензохранилище в Пуэрто-де-Сан-Хосе, где президент Вернер хранил запасы горючего. Потом они полетели в Гватемала-Сити и сбросили пятисотфунтовые бомбы на укрепления, воздвигнутые в 1850 году для защиты города от конных индейских отрядов. Радио Армии освобождения сообщило населению Гватемалы о предстоящем прилете «сандерболтов», и обитатели столицы ожидали их, стоя на крышах своих домов. После этого летчики пустили под откос несколько поездов, разбомбили несколько населенных пунктов, имевших стратегическое значение, убили нескольких крестьян в военной форме и, поскольку сопротивления не предвиделось, вернулись в Тегусигальпу и заняли свою прежнюю позицию у стойки бара.
Нельзя не заключить, что эти четверо летчиков, собственно, и выиграли войну, хотя мы, сидя в наших дымящихся от испарений джунглях, и не ведали об этом. Может ли бороться девятнадцатый век против двадцатого, пусть и доатомного?
Что касается нас, то мы могли преспокойно оставаться там, где были, или же вернуться к нашим погребенным сокровищам и плотам из бальзовых бревен. Но мы были Армией освобождения, а значит, должны были кого-то освобождать; поэтому, побуждаемые юной дикторшей тегусигальпского радио, мы пересекли границу Гватемалы и начали тяжкий, никому не нужный переход через пять тысяч квадратных миль неисследованных джунглей.
Колонна, к которой я принадлежал, насчитывала шестьсот человек. Ею командовал полковник Кранц, пожилой немецкий офицер, в прошлом эсэсовец. Чтобы набить себе цену у латиноамериканских милитаристов, он распространял слухи, что он спасшийся нацистский военный преступник, многоопытный и беспощадный вояка. Офицеры были частью из «патриотов», частью из «наемников»; о тех и других я уже говорил. Среди солдат были индейцы, в которых было довольно трудно поддерживать ненависть к Вернеру, поскольку Вернер роздал индейцам много земли. Потерь первое время мы почти не имели. Через полчаса после того, как мы выступили, наш единственный танк ушел в болото, подобно нырнувшему гиппопотаму; с ним утонули два индейца. Два других индейца свалились в воду, когда испытывали прочность моста из лиан; течение унесло их к порогам, и спасти их не удалось. Еще один индеец умер от змеиного укуса, а другой наелся ядовитых грибов и впал в буйное помешательство. Так шло почти до самого конца нашего похода, пока мы, по какому-то исключительному невезению, не натолкнулись на отступающий неприятельский патруль. Этого не должно было быть, так как обе стороны старались избегать друг друга и имели для маневрирования бескрайние джунгли.
Тем не менее это случилось.
Это случилось на седьмой день нашего похода. При выходе колонна была разбита на три части: разведка, основной эшелон и арьергард.
Кранц хотел вести операцию по всем правилам военного искусства с выдвинутыми вперед патрулями и фланговым прикрытием, но в джунглях это оказалось невозможным. Мы пробирались сквозь заросли, сквозь стену сплошного дождя беспорядочной толпой, в состоянии какого-то отупения, подобно слепой личинке, прогрызающей себе путь в гнилом пне, и с каждым днем все менее походили на регулярную воинскую часть. Впереди шагали индейцы, которые прорубали нам дорогу своими мачете, позади шагали другие индейцы, составлявшие наш обоз. Они несли плетеные корзины с макаронным алфавитом, военное снаряжение и, поскольку дни шли, а никого, кроме птиц, мы не видели, также и большую часть наших винтовок.
Все мы, кто вырос в Центральной Америке, были уверены, что индеец чувствует себя спокойным и счастливым только тогда, когда он хорошо нагружен, и знали наизусть рассказ про индейца, который, возвращаясь с рынка, чтобы не идти пустым, наполнил свою корзину камнями. Индейцы, расчищавшие для нас дорогу, работали своими мачете, как машины, в постоянном привычном для них темпе, не усиливая его и не снижая. Мы обычно не выдерживали этого темпа, и колонна брела вразброд, растянувшись на многие мили.
Наутро седьмого дня мы узнали от юной дикторши тегусигальпского радио, что революция увенчалась успехом. Она поздравила нас с блистательной победой. Вернер бежал, передав власть одному из руководителей армии, и тот уже начал переговоры о перемирии. Услышав об этом, мы отдали последние винтовки индейцам-носильщикам в арьергарде. Я шел с передовым отрядом; в полдень мы вышли к реке, слишком глубокой, чтобы форсировать ее вброд. Мы поднялись на милю вверх по течению реки, пока берега не сошлись настолько, что можно было перебросить мост из лиан.
Когда мост был готов, три десятка индейцев и пятеро «патриотов» переправились на другой берег, оставив нас, десять человек, для связи с колонной.
Как только они оказались на другом берегу, их окружил неприятель, который, очевидно, следил за нами, когда мы поднимались вверх по реке. Все это произошло как-то буднично и не походило на войну. Мы обрубили свой конец моста и укрылись за скалами. Каким-то чудом мы остались незамеченными, хотя ребенок без труда добросил бы камень с того места, где мы стояли, до кучки людей на другом берегу.
Слышно было, как «патриоты» о чем-то толковали офицеру, командовавшему неприятельским патрулем, который был в белом, как индейцы, но с эполетами на плечах. Со стороны могло показаться, что «патриоты» хотят что-то продать этому офицеру, тот же нисколько не заинтересован в покупке. Он слушал с рассеянным и скучающим видом — доводы собеседников не доходили до него. Он решительно не желал покупать их товар, сколько бы ни трудились «патриоты», уговаривая его, — нет, он не собирался менять свое мнение. Наконец, пожав плечами, он отвернулся от взволнованных продавцов и отдал какой-то приказ. Я не расслышал приказа, но «патриоты» стали расстегивать ремни с пистолетами и складывать их в кучу.
После этого они снова обратились к офицеру.
Они говорили все сразу, быстро и возбужденно, размахивая энергично руками. Когда они замолкли, как видно ожидая ответа, неприятельский офицер что-то сказал спокойно, не повышая голоса. У него было узкое смуглое лицо: индейской крови в нем было больше, чем европейской. Единственные слова, которые до меня донеслись, были: no lo creo — «я не верю». Это, очевидно, было ответом на уверения «патриотов», что война кончилась. Попавшие в плен индейцы, как обычно, не произносили ни слова.
Затем офицер заставил пленных построиться в небольшой круг, лицом к середине круга.
Ему не понравилось, как они встали; жестикулируя и отдавая распоряжения негромким голосом, он перестраивал и переставлял их. Перестроив их три или четыре раза, он остался наконец доволен. Наши люди стояли теперь тесным кольцом, лицом к середине круга, а за ними неприятельский офицер поставил своих индейцев так, что за каждым из наших было по индейцу, а за вторым кругом был еще третий круг из неприятельских солдат, более широкий. «Патриоты» все еще шумели, пытаясь объяснить, какова военная ситуация, а наши индейцы, повесив головы, как обычно, молчали.
Офицер закурил сигарету, сделал несколько затяжек и отбросил ее в сторону. Он скомандовал, и индейцы, стоявшие за спиной у наших людей, вытащили мачете и стали рубить у пленников подколенные сухожилия. «Патриоты» закричали в смертном ужасе. Некоторые кричали что-то бессмысленное, вроде: no quiero esto — «я этого не хочу». Конечно, они не хотели этого. Наши индейцы приняли свою судьбу с обычной покорностью, и люди, вооруженные мачете, продолжали рубить их всех, индейцев и «патриотов», нанося короткие быстрые удары, так что успевали ударить три-четыре раза, прежде чем человек падал на землю. Четкий перестук мачете ни на мгновение не умолкал: так рубят гроздья бананов. Индейцы, стоявшие во втором, более широком круге, вытащили свои мачете, поглядывали друг на друга и слегка улыбались.
Меня вырвало. Я не почувствовал тошноты и не испытал никаких неприятных физических ощущений. Я просто раскрыл рот и изверг то, что было у меня в желудке. После того как меня вырвало второй раз, я поднял голову и стал глядеть на тот берег. Почти все наши люди лежали на земле; сквозь строй передвигавшихся палачей я видел, что они лежали в странном спокойствии. Один, например, привалился на бок, словно лежать на боку ему было удобнее, приподнял голову и устремил взгляд прямо на меня. Мне хотелось вскочить и немедленно что-то сделать. Ведь еще не поздно. Наши товарищи сражены, искалечены, но их еще можно спасти, если заставить людей с мачете прекратить резню.
Между тем резня продолжалась. Солдаты работали своими мачете без какого-либо видимого волнения или ярости. Они кромсали наших людей размеренно, не спеша, словно прорубали тропинку в джунглях сквозь заросли лиан и сочных кустарников. Иногда кто-нибудь из индейцев нагибался, чтобы выяснить результат своих трудов, и затем добавлял еще несколько ударов для верности. Было довольно тихо, если не считать ударов мачете. Порою слышался хрип, криков совсем не было. У меня струились по щекам слезы и текло из носу, как при сильной простуде.
Одному из наших удалось вырваться из кольца людей с мачете, он полз на локтях и коленях по направлению к реке. Он походил на клоуна в дешевом цирке. Солдат заметил его, не спеша догнал и преградил ему путь. Ползший на коленях, который был теперь от меня не дальше, чем в двадцати ярдах, поднял голову и, раскрыв рот, уставился на солдата, глядевшего на него сверху. Я узнал в нем одного из «патриотов»; за последние несколько дней я сблизился с ним. Он был неплохим парнем. Сейчас все, что я знал о нем, выступило передо мной, как горельеф на стене, с необычайной отчетливостью. Я вспомнил мельчайшие детали.
Я знал его лучше, чем родного брата. Я вспомнил, как он рассказывал о своем аристократическом происхождении, о своей сестре, которой он должен был заработать на приданое. Это был человек приятного, мягкого характера, немножко меланхолик; он очень заботился о своем здоровье и не без гордости рассказывал, что от малейшего укуса насекомого у него бывает что-то вроде экземы. Я решительно не мог примириться с тем, что этот нервный, Изнеженный человек, который панически боялся комара-анофелеса, должен умереть сию секунду от удара индейского ножа — мачете. Я охотно отдал бы все свои надежды на возвращение поместья, лишь бы предотвратить то, что должно было сейчас случиться у меня на глазах. Но солдат без спеха, не тратя лишних усилий, пустил в ход мечете, и мой приятель, не произнеся ни единого звука, прилег на бок, словно решив вздремнуть.
Вся эта неторопливая резня заняла не более десяти минут, но ужаса в ней было столько, что хватило бы на среднюю человеческую жизнь.
Я подумал, что, может быть, всего только несколько сот человек, самое большее несколько тысяч, испытали то, что я сейчас испытал, и еще подумал, что, наверное, не выдумка, что можно стать седым за одну ночь.
Таково было первое и последнее наше сражение. Солдаты неприятельского патруля отерли свои мачете о листья подорожника, построились и ушли прочь. Через час подтянулась наша колонна. Мы форсировали реку, омыли тела убитых и захоронили их в траншее. «Патриоты» волновались, хороня своих, но индейцы, которые рыли траншею и складывали туда мертвецов, ничем не обнаруживали своих чувств.
Когда траншея была засыпана, индейцы сделали деревянный крест и водрузили его у края могилы. Потом они попросили свою дневную порцию спиртного, половину выпили, а вторую половину вылили на могилу. Мы двинулись дальше.
На другой день к вечеру мы вступили в Закапу, узловую станцию на линии, соединяющей Гондурас с Гватемала-Сити, и стали там лагерем, ожидая, пока возобновится железнодорожное движение. В столицу мы прибыли, удобно расположившись в пассажирских вагонах.
Колонна под командованием полковника Кранца прибыла в Гватемала-Сити последней.
Марш победы и официальные торжества, организованные гражданскими властями в честь Армии освобождения, закончились за день до нашего прибытия. В барах уже не хватало спиртного, хорошенькие женщины старались не показываться на улице. Получив поддержку регулярных войск, генерал Бальбоа был провозглашен президентом. Возглавленное им правительство было немедленно признано Соединенными Штатами. Откуда-то появился слушок, что, хотя мы сражалась героически (за что гватемальский народ будет нам вечно благодарен), все же подлинной его освободительницей следует считать регулярную армию, которая отказала Вернеру в поддержке, когда четыре «сандерболта» нанесли визит в столицу, и тем самым предрешила его падение.
Восторги быстро охладевали. Когда мы вступили в город, мы еще были «героическими защитниками свободы». Через неделю газеты писали о нас, как о «друзьях, не так давно доказавших на деле искренность своих чувств».
«Некоторые элементы, пользующиеся в настоящее время гостеприимством столицы, воинская дисциплина которых, увы, значительно уступает их прославленной доблести», — вот чем мы стали еще через неделю. Эту фразу мы прочитали в передовой статье, автор которой рекомендовал правительству поскорее отблагодарить нас и отправить восвояси. Мы и сами были не прочь получить, что нам причиталось, и сбросить мундиры, но, по слухам, президент Бальбоа не был уверен в преданности регулярных воинских частей и боялся расстаться с нами.
В журнале «Тайм» сообщалось впоследствии, что первое столкновение произошло в связи с резким повышением входных цен в публичные дома. В одном из заведений, именуемом «La Locha», курсанты столичного офицерского училища схватились с бойцами Армии освобождения.
Я не могу утверждать, так это было или нет, потому что в тот день был приглашен на завтрак к старому другу нашей семьи, который жил в другой части города, далеко от Рузвельтовских казарм, где мы были размещены. К этому времени человеку в мундире Армии освобождения уже было небезопасно появляться на улице после наступления темноты или заходить в бар одному.
Особняк дона Артуро О'Коннела я назвал бы викторианским, если бы можно было говорить о викторианской архитектуре в подверженном землетрясениям городе, где все дома одноэтажные. Хозяин был высок, бледен, сухощав, круглый год носил твидовый костюм, что по силам лишь человеку, с детства привыкшему к местному климату, и выпивал после еды стаканчик портвейна.
Стол был накрыт к моему приходу. Завтрак был длинный и, по здешним понятиям, экзотический. Мой хозяин особенно гордился тем, что к мясу, помимо обычного гарнира, был подан еще пастернак, редкое и дорогое лакомство в Центральной Америке.
Нам обоим не терпелось потолковать о старых временах. Дон Артуро был ветераном иностранной колонии, он был близок не только с моим отцом, но еще и с моим дедом. После того как дон Артуро закончил свое образование в Англии, он больше не выезжал из Гватемалы и, как все прочие, бегло разговаривал на местном испанском диалекте. К несчастью, когда его собеседником оказывался англичанин, он вспоминал, что он тоже британец. Он соглашался разговаривать только на том языке, на котором его обучали в школе. Он выпускал слова изо рта с невыносимой медлительностью; паузы же использовал для перевода своих мыслей с испанского, тщетно пытаясь восстановить в памяти бойкие разговорные обороты далекой юности.
Вежливо осведомившись об общих знакомых, которые меня не особенно интересовали, я подошел к теме, которая, собственно говоря, и привела меня к дону Артуро.
— Вы случайно не слышали за последнее время что-нибудь о Грете Герцен? — Я спросил это, ничем не показывая своего интереса.
— Дочь старика Герцена? От индианки?
— Да.
Долгое молчание. Задумчивому взору дона Артуро я старался противопоставить полное безразличие.
— Она худо кончила.
Ответ был дан с похоронной выразительностью. После каждого слова следовала пауза, как будто дон Артуро читал приговор суда.
— Что вы хотите сказать? — спросил я, почувствовав неприятную сухость во рту. Мне пришлось обождать, пока старик собрал свои недисциплинированные испанские мысли и облек их в английские мундиры. Хотя то, что он рассказал, можно было предвидеть, дневной свет сразу померк для меня.
— Ну, ты сам знаешь. Вскоре после того, как старик Герцен вернулся из Европы, он — как это говорится — приказал долго жить. От чего он умер? Туберкулез или что-то в этом роде. После его смерти девчонка словно с цепи сорвалась. Она ведь была — как это говорится — с огоньком.
Дон Артуро прервал свою речь и окинул меня подозрительным взором.
— Ты сам, кажется, был к ней одно время — как это говорится — неравнодушен?
— Возможно. Более или менее. Когда я наезжал сюда, я часто с ней встречался.
Если это дошло до старика, значит, было известно всему городу. Дон Артуро возобновил чтение приговора.
— В конце концов связалась с некоторыми — как это говорится — неблаговидными личностями. Форменные подонки. Счастье, что старик умер и не видел, что сталось с дочерью.
Не кажется ли тебе, что эти… тевтоны… в общем, аморальны? Лично я никогда не мог понять их страсти к индианкам. Впрочем, о вкусах не спорят. Выпей еще портвейну.
Я с трудом подавлял меланхолическое нетерпение, овладевшее мною, и внезапную ненависть к этой викторианской гостиной, пахнувшей пылью и кошками. С выцветшей фотографии на стене на меня неодобрительно взирал молодой и свирепый дон Артуро в треуголке, с длинными усами и со шпагой; он был в то время консулом его британского величества.
— А сейчас ты что же, рвешься в бой?
Я старался сосредоточиться и понять, что он говорит. Дон Артуро не спеша развивал свою мысль:
— Чешутся руки приняться за дело? А?
Вернуть фамильное достояние?
— Разумеется. Я для этого и приехал сюда.
Я постарался придать своему голосу энергические нотки.
— Сколько лет ты уже сражаешься за свои права? Лет пять, если не больше. Видит бог, ты — как это говорится — хлебнул горя.
— Да, смерть отца, — сказал я. — А потом сразу война. Я был еще мальчишкой, когда все это свалилось на меня. А потом…
— Все Вильямсы люди с характером, этого никто у них не отнимет. — Дон Артуро покачал головой, погружаясь в приятные воспоминания. — Твой дед был человек незаурядный, — как это говорится — боевой конь. Отец твой тоже был достойный человек в своем роде.
Но старый Джон Вильямс… Чтобы кто-нибудь посмел отобрать у него его поместье!.. Смешно даже подумать.
— Я немного помню деда и думаю, что вы правы.
— Смешно даже подумать, я тебе говорю.
Если бы что-нибудь подобное случилось в его время, он перевернул бы всю страну вверх дном. Такой уж был человек. Ну, а что касается тебя… Что тут сказать?.. Ты был молод…
— Я даже оглянуться не успел, — сказал я, — как все было кончено.
— Ты можешь не объяснять мне, дорогой мой мальчик. Но сейчас пришло время показать, на что ты способен. Задача в том, чтобы — как это говорится — взять быка за рога. Конечно, пройдет лет восемь — десять, пока ты наладишь дело по-настоящему. Десять лет самое большее. В твои годы это безделица. Жизнь только начинается. Покажи им всем, что ты за человек. Десять лет, и ты — на ногах.
Старик довольно точно обрисовал мое положение. У меня были шансы на успех. Нужно получить обратно мою финка, это прежде всего.
Когда я ее получу, придется пойти на жертвы, несколько лет убить на то, чтобы земля стала давать доход… Ну что ж? Я покажу дону Артуро и всей этой компании, что мой дед был не последним в роде, кто умел поддерживать его славу.
Было уже три часа, когда я вышел от дона Артуро и пустился в обратный путь. Чтобы избежать лишнего риска, я снял нарукавную повязку Армии освобождения, но мешковатый мундир выдавал меня. Я, впрочем, мало думал об этом и наслаждался прогулкой. Окраины Гватемала-Сити всегда привлекали меня. Они напоминают пограничный городок конца прошлого века, как его показывают в кинофильмах, но только здесь все гораздо живописнее: лавки, жилые дома, таверны — кроваво-красные, синие, желтые — тянутся вереницами во всех направлениях. Пройдя несколько кварталов, я стал замечать, что город сегодня выглядит как-то по-особенному. Двери на запоре, ставни задвинуты, нет пьяных метисов, сидящих в грязи возле кабаков. Потом я увидел три тележки мороженщиков; они были брошены владельцами и стояли в ряд. Пока я раздумывал над всем этим, впереди, на освещенном солнцем дальнем конце улицы, показалось несколько солдат правительственных войск; один из них открыл огонь из автомата. Я был удивлен, но не слишком. Гватемала — страна, в которой всегда можно ждать чего-либо в этом роде. Люди стреляют друг в друга по самому пустячному поводу и чаще всего, как и в данном случае, раньше, чем подойдут достаточно близко для прицельного огня.
Окраины Гватемала-Сити пересечены глубокими узкими канавами, которые называются здесь барранкас. Улица, по которой я шел, тянулась вдоль такой канавы. Я перебежал через дорогу и заглянул вниз. На дне канавы и по склонам лежали всякие отбросы; несколько черных грифов-стервятников рылись в них. Солдаты приближались, шагая вперевалку, они казались лилипутами из цирка. Автоматчик дал еще одну очередь: пули засвистели и защелкали, ударяясь в стену в пятнадцати ярдах от меня.
Я перескочил через невысокую стену и стал спускаться по склону канавы, лавируя между булыжниками, колючими кустами и ржавыми канистрами. Сейчас я сообразил, что перестрелка идет по всему городу и что я давно уже ее слышу. Но я был убаюкан мирным городским пейзажем и, как видно, принимал выстрелы за отдаленный шум любительских оркестров. Я шагал по неровному дну канавы, стараясь держаться прежнего направления.
Канава здесь достигала тридцати или сорока футов в глубину; мелкий кустарник по склонам и деревья наверху скрывали меня. Звуки боя неслись со всех сторон. Мне казалось, что я различаю уханье минометов на аэродроме Аврора, треск мортир и разрывы ручных гранат со стороны Рузвельтовских казарм. Дно канавы было малоприглядным, но меня это не беспокоило. После дождя стояли лужи черной зловонной воды, ручные стервятники ковыляли среди отбросов, похожие на ревматических кур. Невдалеке валялись две дохлые лошади; смерть настигла их на улице, и их свалили вниз. Мелкие черные ястребы, которых здесь называют их старым ацтекским именем цопилотес, деловито потрошили лошадей и пожирали их внутренности.
Местами дно канавы как бы вздыбливалось, и до уровня улицы оставалось десять или пятнадцать футов. Тогда шум боя становился отчетливее: рев автомашин, шедших на малой скорости, бронхитный кашель крупнокалиберных револьверов, которые все еще в ходу в Гватемале; отдаленные яростные выкрики доносились, как голоса плохих актеров в мелодраме, когда смотришь ее с галерки в большом театральном зале. Потом канава снова шла под откос, крыши домов проваливались за линию горизонта, виднелся только конус вулкана, легкие дымки от трассирующего снаряда да испуганные голуби в небе. Шум боя стихал.
Попасть в нужный район, пробираясь по барранкас, не так просто. Они часто разветвляются. Иногда я поворачивал не туда и заходил в боковой ход, оканчивавшийся тупиком.
Прошло около двух часов, пока, обойдя город по окраинам, я добрался до места, откуда. как мне казалось, можно было выйти к Рузвельтовским казармам. Здесь бой был в разгаре. Я скорчился у верхнего края канавы, прислушиваясь к разрывам снарядов и треску ружейного огня. Казалось, что идет настоящее сражение, в котором каждая сторона имеет по нескольку тысяч бойцов. Когда я попытался осторожно приподняться, из-за баррикады, отстоявшей в сотне ярдов, кто-то выстрелил в меня из винтовки.
Я решил отступать. Я спустился вниз и пошел назад тем же путем, пока шум боя не затих вдали. Тогда я вторично вылез из барранка и оказался на тыквенном поле, где-то между Первой и Второй улицами Западного района.
Здесь царила тишина, не было видно ни души.
Я вышел на Третью улицу и зашагал мимо афишных щитов и мастерских по ремонту велосипедов, которыми знамениты здешние места, прямо к Авенида Элена. Эту часть города я знал хорошо. Следующая улица, параллельная Авенида Элена, должна была быть Первая авеню, и я вспомнил, что в прежние дни один швейцарец держал там пансион поблизости от угла Третьей улицы. В этой части города особая опасность меня не поджидала. Здесь не было военных объектов, ничего такого, за что стоило бы сражаться, — одни курятники, тыквенные грядки да мастерские по ремонту велосипедов.
В небе в направлении Рузвельтовских казарм поднимались дымки.
К счастью, старый швейцарец держал свой пансион в том же доме, и его дружественные чувства ко мне не изменились. Прежде всего я переоделся в один из его костюмов, чтобы чувствовать себя в безопасности, затем позвонил в казармы. Уходя, я получил приказ явиться к Кранцу вечером и теперь хотел знать, что мне делать. К моему удивлению, казармы ответили.
У телефона был «патриот», которого мы все называли Гатито.
— Алло, Гатито! — сказал я. — Как дела?
— Армия освобождения не сдается! Мы дорого продадим свою жизнь!
— Какие части действуют против нас? Танки у них есть?
Мне нужно было знать, что происходит на самом деле, но в голове у Гатито была битва при Аламо, и он снова завел свою предсмертную песню:
— До последнего патрона! До последней капли крови!
В 1836 г. американский гарнизон в форте Аламо (Техас) был осажден и уничтожен мексиканскими войсками.
— Значит, положение тяжелое?
— Площадь завалена телами павших. Ждем штурма. Если придется, умрем на посту. Да здравствует доблестная Армия освобождения!
— Да здравствует доблестная Армия освобождения, — ответил я. — Позови Кранца.
Кранц был совершенно спокоен. Я знал, что такие заварушки в его вкусе.
— Они из кожи вон лезут, — сказал он. — В общем, это полезно. Проверка боевой подготовки. Где ты?
— У швейцарца на Первой авеню, — сказал я.
— Знаю. Место недурное, хотя кормят посредственно. Оставайся пока там. Если понадобишься, я тебя вызову.
В трубке послышался слабый прерывистый треск; так стучит отбойный молоток, разбивающий асфальтовое покрытие улицы за милю от вас. Потом раздался грохот.
— Бьют снарядами без взрывателей, — объяснил Кранц.
— А что, если начнут бомбить?
— Не страшно. Чтобы попасть, им нужна цель никак не меньше зоологического сада. Ну, мне некогда. Дочке старого Гепплера привет.
Попробуем созвониться через час.
Через час линия была прервана. К полуночи перестрелка затихла, и я лег спать. Наутро меня разбудил топот на улице — моя комната была в цокольном этаже. Это был разоруженный взвод солдат Армии освобождения. Пленные шли, подняв руки, под охраной правительственных автоматчиков. Конвоиры суетились, рявкали на пленников, как овчарки на овец; у конвоируемых были красные от бессонницы глаза и тот унылый вид, по которому всегда отличаешь пленного. Больше за день ничего не произошло. Не было газет, не было свежего хлеба, не было электричества, вскоре перестал работать и водопровод. Вечером вернулся один из жильцов и сказал, что враждующие армии договорились между собой и заключили перемирие.
Вскоре появился полковник Кранц.
На Кранце был отлично сшитый новый мундир цвета хаки, чуть посветлее американского образца. К моему изумлению, на рукаве у него по-прежнему красовался синий знак Армии освобождения. Он был подтянут, в отличном настроении и источал любезные улыбки с той же готовностью, с какой осьминог источает чернильную жидкость, и надо полагать, с той же целью.
— Alors, David, cаva?
Кранц любил подчеркнуть свой космополитизм, невзначай вставляя в разговор французские фразы.
— Признаться, нет.
— Qanevapas? — Кранц выразил на своем лице участие. — Что с тобой стряслось?
Кто-нибудь обидел? Девочка разлюбила?
— Нет, — сказал я, — просто надоело.
— Почему же надоело? — Кранц положил мне на плечи свои толстопалые ручищи и постарался изобразить глубокое сочувствие. Это был авантюрист международного класса, опытный актер с полным набором фальшивых эмоций. На южноамериканцев он производил сильное впечатление. Англосаксы считали себя умнее его и в результате недооценивали его хитрость.
— Для начала могу сказать, что я не люблю, когда в меня стреляют без всякого разумного повода и без предупреждения и заставляют прятаться полдня на мусорной свалке.
— А, ты об этом фейерверке! Что ты хочешь?.. Конечно, удовольствия мало, но, если разобраться, по сути — ерунда. Здешняя публика любит пошуметь. Они просто палят в воздух, ну, как это бывает в Нью-Йорке в ночь под Новый год.
— Сколько убитых?
— Двадцать один. Грохоту, как при Эль-Аламейне, voyez vous, et vingt-et-untués. — Он произносил французские слова с чудовищной тевтонской претензией на изящество. — Il у avaient des malentendus — легкие разногласия на высшем уровне. Сейчас все улажено. Перспективы отличные.
— Только не для тех двадцати и еще одного, которым не повезло, — сказал я. — Я не вижу в этом большой логики. Либо Бальбоа хозяин, либо нет. Если он хозяин, почему правительственные войска не слушают его приказов? Если нет — уберемся отсюда ради господа бога, пока не возникли новые разногласия на высшем уровне.
— С разногласиями покончено. — Кранц покачал головой и сжал губы: он делал так, когда хотел показать, что располагает важной секретной информацией. — Все улажено. Наши требования удовлетворены. Армия освобождения получила равные права с правительственными войсками.
— Плевать я хотел на эти права, — сказал я.
Кранц сделал вид, что не слышит. Он уселся и положил фуражку на кровать. Незаметно поглядывая, я ждал, когда он поднимет руку к волосам. В густой черной шевелюре, которую Кранц сохранил, несмотря на возраст, светились белые проплешины, и он постоянно пытался скрыть их от постороннего взгляда, быстро проводя рукой по волосам. Кранц был кокетлив.
— Дэвид, — сказал он, — могу сообщить интересную новость. Тебя вызывает президент.
По тому, как он произнес «президент», я понял, что Кранц у власти. Он говорил так, как если бы сам владел президентским дворцом или; по крайней мере, был крупным акционером в этом синдикате.
— А в чем дело? — спросил я.
— Не знаю. Наверно, что-нибудь заманчивое.
— Единственное, чем сейчас Бальбоа может меня соблазнить, это уволить из армии.
— Ты отлично знаешь, Дэвид, что сейчас это невозможно. Президент нуждается в нашей поддержке, но, по правде говоря, он считает, что в городе слишком много офицеров Армии освобождения. У него для тебя замечательное поручение. Ты будешь просто в восторге.
— Не надейся. Я буду дьявольски недоволен.
— А как насчет твоей финка? — Кранц уставился в потолок.
— Насчет финка? Боюсь тебе сказать.
Я начинаю думать, что она не стоит этих хлопот.
— Президент пошлет тебя в такое местечко, где ты будешь в тишине и покое, а когда вернешься, комиссия, которая занимается этими делами, уже решит вопрос о твоем поместье.
По-моему, есть расчет. Финка ведь была недурна, не так ли? Она стоит того, чтобы за нее биться, вот что я хочу сказать.
— Финка была совсем недурна, — сказал я. — И размеры подходящие. Наша семья вложила в нее немало трудов. И все же я начинаю думать, что из всего этого ничего не получится. Именно сейчас я начинаю это понимать по-настоящему.
Кранц сочувственно покивал головой.
— Так, значит, в шесть утра. Не вини меня.
Это страшная рань, но президент решил стать примером для своих министров. Я зайду за тобой в полшестого, и мы отправимся во дворец вдвоем.
В половине шестого Кранц зашел за мной, и мы отправились во дворец, — здание, выстроенное из зеленоватого камня, похожего на мыльный, и примечательное несколькими акрами очень скользких полов, парадной лестницей шириной в десять ярдов и — как утверждают гватемальцы — самыми массивными канделябрами в мире. У дверей стояли на часах все те же полицейские, с лицами рассерженных обезьян; перемены были малозначительными.
Электричество еще не починили, на столах чадили керосиновые лампы. Портреты Вернера, красивого, слегка нахмуренного, исчезли.
Генерал Бальбоа сделал широкий жест: он отказался от президентских апартаментов и превратил в кабинет одну из приемных, занимаемых прежде младшим секретарем. Кабинет помещался в самом конце коридора, и мы долго шли по скользким плитам, ступая с осторожностью, как альпинисты, форсирующие ледник.
Когда часы пробили шесть, нас пригласили войти. Генерал Дионисио Бальбоа сидел за маленьким столиком, освещаемый гигантским, покрытым пылью канделябром; кроме него, в комнате была секретарша, женщина средних лет с багровым родимым пятном на щеке. По стенам висели табели-календари; клеточка с тринадцатым числом повсюду была заклеена миниатюрным изображением святого угодника.
Президент поднялся из-за стола и вышел к нам навстречу. Кранц щелкнул каблуками с такой силой, что по всему его телу прошла вибрация.
— Ваше превосходительство! Капитан Вильямс!
— Счастлив вас видеть, — сказал Бальбоа без особого энтузиазма. Он наградил меня коротким сильным рукопожатием и улыбкой, которая увяла на его лице, не успевши расцвесть.
Он указал на два плетеных канцелярских стула, стоявших у его письменного стола, и мы сели.
Внешность президента меня удивила. В Гватемале преуспевающие люди корпулентны, и я думал увидеть мужчину могучего сложения, с громовым голосом и развязными манерами — сложившийся тип южноамериканского диктатора — второго Порфирио Диаса, но без усов.
Президент Бальбоа был тощ, маленького роста и застенчив, чтобы не сказать робок. Глядя на него, я прикидывал, какие перемены произойдут в нем за десять лет, если, конечно, его не прикончат раньше.
— Значит, это тот самый офицер, которого вы рекомендовали мне, полковник Кранц?
Бальбоа произнес эту фразу по-английски и выдавил из себя вторую улыбку.
— Так точно, ваше превосходительство.
— Очень рад, — сказал Бальбоа тоном, который показывал, что он не испытывает особой радости. Он внимательно посмотрел на меня. — Вы говорите по-испански, капитан Вильямс?
— Да, сэр. — Я понял, что действительно произведен в капитаны.
— Тогда, если вы не возражаете, продолжим нашу беседу по-испански. Это избавит меня от ощущения лингвистической неполноценности. — Еще одна призрачная улыбка.
— Капитан Вильямс прожил в Гватемале четырнадцать лет, — сказал Кранц.
Я счел нужным разъяснить, что эти четырнадцать лет приходятся главным образом на мое детство и отрочество.
Бальбоа кивнул.
— Вы жили в Истапе, если не ошибаюсь?
У него была недурная память, и он был не прочь щегольнуть ею.
— Капитан Вильямс, — начал Бальбоа. — Мне нужен офицер для ответственного поручения в одной из наших провинций, человек решительного характера, но — это очень важно — умеющий в то же время и размышлять.
Полковник Кранц назвал ваше имя и рекомен — довал мне вас, во-первых, потому, что вы знаете те места, о которых пойдет речь, и, во-вторых, потому, что вы обладаете талантом, который нечасто встречается у нас, гватемальцев, — тонкостью в обращении с людьми. Полковник Кранц, вы информировали капитана Вильямса о том, что мы хотим ему поручить? — Президент скосил глаза на Кранца; словно два маленьких черных краба поползли, заваливаясь набок.
— Нет, сэр.
Лицо генерала Бальбоа погрустнело.
— Сейчас в некоторых районах страны отмечаются незначительные волнения среди индейцев. Это естественно, трудно было бы ожидать другого. Пропаганда, которую павший режим сеял среди индейцев, возымела свое действие.
Бальбоа поглядел на меня, потом на Кранца и сделал паузу.
— Индейцы ведь как дети, — сказал Кранц.
Президент кивнул, показывая, что считает это замечание ценным.
— Как все мы знаем, Вернер дал индейцам землю. Стоило вам не угодить Вернеру, он отбирал у вас имение и отдавал индейцам. Не пытайтесь убедить меня, что он делал это из великой любви к индейцам.
Президент разразился внезапным пронзительным смехом, который таинственным образом перешел в позвякивание огромного канделябра.
— Нет, он хотел, чтобы индейцы поддерживали его преступную политику. А что делали индейцы с огромными владениями, упавшими к ним с неба? Это все мы отлично знаем. Они начисто вырубали кофейные и банановые плантации, а в каком-нибудь уголке — наверное, этот уголок составлял одну десятую часть имения — сеяли маис и бобы; маисом и бобами они питаются; и больше им вообще от жизни ничего не нужно. А остальные девять десятых загубленной земли? Зарастали кустарником!
Что это, по-вашему? Аграрная реформа или аграрное самоубийство?
— Преступные действия сумасшедшего, — сказал Кранц. — Un fou dangereux.
— Это все, что можно сказать об аграрной реформе, — сказал Бальбоа. — Теперь второй вопрос: сделал ли он хоть что-нибудь, чтобы поднять этот несчастный заброшенный народ до нашего уровня?
Президент остановил на мне свой тяжелый взгляд. Я вынужден был отрицательно качнуть головой.
— Ровно ничего! Они жили и подыхали, как свиньи. Государство отказывало им в надеждах и упованиях, которые обязано поддерживать даже в самых ничтожнейших из своих граждан.
Я понял, что Бальбоа наделен великим даром государственного деятеля, — он умел преподносить банальности как откровения.
— Мы отвергаем политику павшего правительства, — сказал Бальбоа. — Мы будем вовлекать индейцев в общую жизнь страны. Уже предприняты некоторые весьма интересные опыты в этом направлении.
— Как я понимаю, сэр, экспроприированные имения будут возвращены прежним владельцам, — сказал Кранц.
— Да. Так решено. Индеец, предоставленный самому себе, возвращается к каменному веку. В современном государстве это нетерпимо. Индейцев нужно цивилизовать, пусть даже вопреки их желанию. Они будут недовольны, допускаю. Что ж, сопротивление придется подавить, сочетая твердость с гуманностью. Будем помнить — повинен не индеец, а бессовестный смутьян, внушивший ему ложные идеи. — Бальбоа вздохнул. — Нужно избегать кровопролития.
Возможно, что в эту минуту он верил в то, что говорил. За последние пятьдесят лет в Центральной Америке произошло не менее ста государственных переворотов, и немалое число людей, приходивших к власти, начинали свою деятельность с реформ. Год-два такой властитель воздерживался от грабежа сам и не позволял своим сподвижникам расхищать государственную казну. Случалось, что разочарованные сподвижники восставали. Начиналась резня.
Сперва глава государства истреблял противников во имя справедливости, потом из подозрительности, а в конце концов превращался в матерого тигра-людоеда, правившего в атмосфере страха и ненависти, при помощи тайной полиции и пыточных камер.
— Нам нужны разумные люди, — сказал Бальбоа. — Твердая рука и любящее сердце.
Осложнения могут возникнуть сейчас в десяти районах; и в каждом свои особые трудности Людей, способных принимать справедливые решения, мало. Вы хорошо знаете гвадалупских чиламов, капитан?
— Нет, сэр. Не сказал бы этого. Большинство пеонов у нас на соледадской плантации действительно были чиламы, но мы никогда ничего о них не знали. Они приходили, отрабатывали свой долг и снова уходили в горы. Мы общались с ними через капоралес.
— Охотно верю. Они загадочный народ.
Все наши индейцы загадочны. Мы знаем о них немногим больше, чем знали наши праотцы, когда впервые пришли сюда. Итак, капитан, я хочу, чтобы вы отправились как можно скорее в Гвадалупу и приняли власть в свои руки.
Желательно, чтобы вы выехали не позже завтрашнего дня.
Мне казалось, что я совершенно тверд в своем решении больше не участвовать ни в каких латиноамериканских авантюрах и даже покончить с той, в которую уже ввязался; потому для меня осталось тайной, как Бальбоа умудрился переубедить меня в течение получасового разговора. Он был из тех людей, которым удается внезапно воздействовать на чувства собеседника, потому что вначале вы обмануты их мнимой холодностью. Он также обладал тем, что называют личным магнетизмом и что я ставлю выше дара убеждать. Он не высказал ни единой мысли, которую можно было бы назвать сколько-нибудь новой, поражающей или глубокой. Вспоминая позже нашу беседу, я видел, что он оперирует обычным набором политических трескучих фраз, но он умел захватить собеседника — хотя бы на короткое время.
Только одно, видимо, смущало его ничем не потревоженную совесть: имеет ли он моральное право заставить меня, да и кого бы то ни было, покинуть столицу и — пусть даже ради великого дела — похоронить себя в такой дыре, как Гвадалупа?
— Здесь вы живете насыщенной жизнью, чувствуете себя в центре событий. А Гвадалупа тихое местечко. Веселого там мало.
Он излагал эти соображения столь же серьезно, как и предыдущие. Президент был лишен чувства юмора.
Я дурно спал эту ночь. Бойня на берегу реки глубоко поразила меня, и мне снились страшные сны. Они будили меня каждые десять минут. Я понял, что, хоть Я и солдат второй мировой войны, мне еще не приходилось испытывать настоящего страха, настоящего ужаса. Бывало, что я шагал по полю сражения, усеянному трупами, но до этой резни в джунглях я ни разу не наблюдал убийства.
Фактически в современной войне мы не раздумываем над тем, что рвем людей на части снарядами, сжигаем их в танках, хороним заживо в бомбоубежищах. Мы определяем наводку по карте, с помощью специальных вычислительных таблиц, а когда являемся на место боя, чтобы проверить меткость огня, человеческие останки не привлекают нашего внимания. Они лежат подобно манекенам — привычный реквизит войны. Мы, современные воины, абстрагируемся — как если бы мы были математиками — от чудовищных результатов своей работы. Но вот я столкнулся с конкретными фактами войны, почувствовал их всем своим существом, и теперь страшные подробности бойни в джунглях, сколько ни гнал я их из памяти в дневные часы, с наступлением ночи являлись мне снова.
Бойня в джунглях всегда так или иначе соединялась во сне с моей финка, и этому не приходилось удивляться, потому что с финка были связаны все мои сновидения. Я вновь возвращался туда, где стоял наш старый дом, где у подножья вулканов раскинулась знакомая долина и слышался негромкий напев трудившихся на плантациях индейцев-пеонов. Все, что произошло со мной за последние пятнадцать лет, растягиваясь или, наоборот, сжимаясь, должно было втискиваться в этот эмоциональный контекст. В последних мучительных сновидениях участвовал мой дед, слегка презрительный, величественно равнодушный к убийству и потокам крови. Был тут и мой отец, испуганный, беспомощный, бессильный что-либо сделать для меня. Иногда возникала Грета. Она являлась мне потому, что я был в смятении; в дневные часы мне почти удавалось не думать о ней.
Я поднялся задолго до рассвета, разыскал такси и в рассеивающемся ночном сумраке поехал на вокзал. Когда солнце встало, я уже покидал Гватемала-Сити на дребезжащем гвадалупском поезде. Живописные городские предместья быстро сменились джунглями, как только мы начали спускаться с нагорья. Четыре часа поезд сползал в дышавшую зноем пропасть. Потом еще четыре часа он выбирался наверх, предлагая нашему взору быстро сменяющиеся виды из тропического альбома: вот вулкан с обожженной вершиной, покрытой легким облачком; вот люди в штанах до колен, фартуках и широкополых шляпах, смиренно стоящие полукругом у самого полотна, ждущие чего-то, быть может, чуда; гигантские скалы у самого края джунглей словно присели на корточки, выставив разрушенные временем ягодицы; мясистая, алчущая влаги растительность, пробивающаяся в безводной пустыне; мальчуган, зажавший в расщепленной с одного конца палке черную извивающуюся змею; а по временам тихие, притаившиеся деревушки с хижинами из грязных соломенных циновок. Большинство пассажиров в вагоне были индейцы.
Они заполнили все двенадцать купе, похожих на продолговатые ящики, и, упершись друг в друга коленями, задумчиво и внимательно следили за всем, что происходило вокруг. Когда поезд встряхивало на остановке и шляпы у них сваливались на пол, они поднимали их и нахлобучивали снова. У мужчин были печальные глаза и усы, как у китайских мудрецов; женщины прижимали безгласных детей к полным грудям, испещренным синими жилками.
Если они хотели что-нибудь сказать друг другу, то говорили не поворачивая головы, быстрым таинственным шепотом.
Со мной ехал журналист по имени Эрнандес; он должен был написать статью о положении в Гвадалупе.
Эрнандес был молод, с изящными, почти благородными чертами лица; он начал свою жизнь как автомеханик, а теперь готовился к политической карьере, Эрнандес работал в гараже в Браунсвилле, штат Техас. Он сказал, что когда станет профессиональным политиком и сколотит приличное состояние, то уедет в США, поселится в Майами и будет жить там до самой смерти. Я спросил его, что он нашел хорошего в Майами, но он, по-видимому, не понял моего вопроса. Спрашивать в наши дни — хорошо ли в Майами — столь же абсурдно, как в былые — хорошо ли в царствии небесном.
У Эрнандеса был термос с кока-кола, которым он щедро меня угощал, и испанское издание «Ридерс-Дайджест». Когда наша беседа иссякала, он штудировал его не спеша, подчеркивая отдельные строки.
Выяснилось, что, если не считать поездки в Браунсвилл, Эрнандес за все тридцать лет своей жизни ни разу не выезжал из столицы.
Теперь он был насторожен и испуган; до него дошли тревожные слухи о том, что творилось в Гвадалупе. Больше всего на свете он любил кинематограф и так построил свою жизнь, чтобы все свободное время проводить в кинотеатрах, наслаждаясь зрелищем на экране. Он начинал свою работу в редакции в половине восьмого утра, а в час был уже свободен. Это позволяло ему посетить за день два киносеанса, и за последние пять лет он ни разу не упускал этой возможности, разве только если бывал болен. Эрнандес видел все фильмы, какие попадали в Гватемалу, боевики он смотрел по два и по три раза. После заключительного вечернего сеанса он шел в мороженое заведение и сидел там за стаканом молочного коктейля. Когда мороженое заведение закрывалось, он шел спать. Так он жил и считал это подлинной жизнью; оставить эту жизнь и ехать навстречу неведомому в какое-то захолустье казалось ему ни на что не похожим, чем-то вроде кошмарного сна.
Все это Эрнандес поведал мне, то отрываясь от «Ридерс-Дайджест», то снова погружаясь в него. Пристрастие к этому журналу, по центральноамериканским понятиям, свидетельствовало об интеллектуальных запросах. Впрочем, сейчас Эрнандес слишком нервничал, чтобы надолго сосредоточиться на своем журнале.
— В «Люксе» на Шестой авеню не бывали?
— Кажется, бывал, — ответил я. — Даже наверняка. Это напротив «Капитолия», не так ли?
— Не совсем. Надо еще пройти полквартала. — Воспоминание было приятным, и Эрнандес чуть улыбнулся. — Если вы смотрите первый вечерний сеанс в «Люксе», то можете поспеть в «Капитолий» ко второму. А если вы пойдете на второй, скажем, в «Рокси» или в «Рекс», то наверняка пропустите короткометражку. Я говорю о «Люксе» потому, что там кресла поставлены просторнее и ногам свободно. Это большое удобство. — Эрнандес взглянул на свои колени, зажатые между коленами двух индейцев, сидевших на противоположной скамье.
— Конечно, в «Вариададес» гораздо дешевле, но удобств никаких, к тому же они набирают уйму рекламных объявлений и прерывают для них программу.
Индианка, прижатая к Эрнандесу, поднесла ко рту младенца сложенные горстью ладони: ребенка стошнило. Эрнандес быстро отвернулся к окну, но там, как в дурном сне, возникли вулканы и кактусы. Он поспешно отвел взгляд.
Он спросил меня, что такое Гвадалупа, и я стал ему рассказывать. Это был один из сошедших на нет городков, с историческим прошлым, но без единого кинотеатра, без единого мороженого заведения, без клубов, без воскресных концертов на пласа, без вечерней прогулки представителей светского общества в часы, строго определенные обычаем, — короче говоря, если стать на точку зрения Эрнандеса, не город, а призрак города. Потом я вспомнил о гвадалупских отелях.
— Там не то пять, не то шесть отелей, — сказал я.
— Что ж, приличные отели с американскими барами и всем прочим?
— Как будто так. Да, американские бары были почти везде. Но сейчас, я думаю, никто в них не ходит. Может, их даже и нет.
Эрнандес опять погрустнел.
— Их пооткрывали для иностранных плантаторов, — объяснил я. — Когда плантаторов не стало, не стало и клиентуры. Должно быть, закрылись. Можно, конечно, выпить в кантине, но там полно головорезов. Мы не ходили в кантины. Человеку, который приехал, чтобы отдохнуть и приятно провести время, не хочется, чтобы у него над ухом стреляли.
Мне кажется, я довольно верно рассказал о Гвадалупе и о том, чего следует ожидать приезжему. Правда, я коснулся лишь того, что могло заинтересовать Эрнандеса, и не упомянул, что плантаторы приезжали в жаркий сезон в Гвадалупу, чтобы насладиться свежим воздухом, что озеро, до которого от города было всего час езды, считалось одним из красивейших во всей Центральной Америке. Гвадалупа расположена на высоте в семь тысяч футов над уровнем моря. Все двенадцать месяцев в году погода в Гвадалупе изумительно хороша; окрестности очаровательны; правда, в их прелести есть что-то неземное: слишком тихо и грустно. Каждому, кто приезжает в Гвадалупу, приходит в голову, что было бы неплохо остаться здесь до конца жизни, но почему-то никто этого не делает, и превратить Гвадалупу в гватемальскую Матлок Спа не удалось. Индейцы здесь мало живописны. Я старался припомнить что-нибудь, что могло бы заинтересовать Эрнандеса, и подумал о церкви.
— Там есть церковь, — сказал я, — которая вам понравится. Я не специалист, но те, кто интересуется архитектурой барокко, находят в ней много замечательного. Боюсь, что не сумею вам рассказать, что именно.
— Значит, они все-таки христиане? — спросил Эрнандес.
— Отнюдь нет, — сказал я. — То есть я имею в виду индейцев. Они были крещены в свое время и формально считались христианами, но лет сорок — пятьдесят тому назад они прогнали священников и захватили церковь.
Сейчас белые туда не ходят. Индейцы совершают там свои обряды, и белым это не нравится.
Индейцы тоже не любят, чтобы белые показывались в церкви. Несколько лет тому назад, когда я здесь жил, одного белого пырнули ножом, когда он пытался сфотографировать их пляски или как это там у них зовется. Лучше не связываться.
Эрнандес отложил свой журнал и задумался.
— Незавидное местечко. А? — сказал он.
Мы приехали в Гвадалупу во второй половине дня. Я спросил об известных мне отелях; они закрылись. Тогда, расставшись с Эрнандесом, у которого было письмо к каким-то друзьям его родителей, я отправился в довольно скромный пансион в переулочке, знакомый мне еще по прежним временам, снял там комнату и умылся. Потом, пропустив стаканчик, я пошел побродить по городу.
На первый взгляд Гвадалупа не переменилась, я не заметил каких-либо признаков неблагополучия. Лавочки, принадлежавшие л адино, торговали. Там, где бывало тихо, было тихо и сейчас, а там, где бывало шумно, и сейчас стоял сильный шум; все, кого я ни встречал, были заняты тем же самым, чем они занимались — по моим воспоминаниям — в это время дня всю свою жизнь.
Говоря о Гвадалупе, нужно помнить, что это город, населенный ладино. В Гватемале всего один или два города, за исключением столицы, которые считаются «белыми»; в горах немало деревень с чисто индейским населением; большинство же городков, вроде Гвадалупы, населены ладино, креолами, в жилах которых смешалась кровь двух рас и которые ведут свое происхождение от давних времен. Ладино в большинстве смуглы и недурны собой. Они одеваются по-европейски; если хватает средств, то и по последней моде; всегда предпочтут ехать, нежели идти пешком; не любят заниматься физическим трудом; совершают свой вечерний променад в установленные часы и в установленном месте; дают за дочерьми хорошее приданое; любят потолковать о политике и умеют копить деньги. Бездонная пропасть отделяет их от индейцев, часть крови которых течет в их жилах.
В Гвадалупе ладино живут среди памятников великого прошлого, ничуть не думая об этом. Гвадалупа — город царственных развалин, поблекшей позолоты, былого величия.
Старинные каменные дома стоят за глухими оградами; редко прорезанные окна скрыты массивными решетками, — в огромные двери всадник мог бы въехать, не слезая с коня. Центральная площадь, называемая пласа, обрамлена замечательными зданиями колониальной архитектуры; среди них выделяется церковь, которую можно принять за собор. В городе много других улиц и площадей, но улицы узки и дурно вымощены, а площади теряются среди развалин украшенных высеченными из камня орнаментальными щитами вымерших аристократических родов.
В городе много лавок и распивочных заведений, называемых кантинами; все они одноэтажные и покрашены в самые кричащие цвета. Лавки расписаны по фасаду драматизированными изображениями товаров. С фасада мясной лавки на вас бросается бык, пригнув голову и раздув ноздри; на фасаде кантины под вывеской «Благородный гость» изображен американец в широкополой шляпе, который, не вылезая из своего джипа, опорожняет поднесенный ему стакан виски. Церковь на площади — та самая, из которой индейцы изгнали священников. Это случилось, когда в Гвадалупе индейцев было намного больше, чем ладино. Церковь словно укутана в складки из светло-желтого песчаника; прямоугольная звонница несколько раз страдала от землетрясений;на ней виднеется большой позеленевший колокол.
Когда я вышел на пласа, было уже около восьми часов. Солнце село, владельцы лавок, сопровождаемые женами, детыми и нянькамииндианками, выряженными в платья с оборками и бантиками, шли по площади, совершая свой предобеденный променад. Они шли все в одном направлении и огибали площадь на три четверти; когда же голова процессии достигала определенного пункта, вся процессия поворачивала и следовала обратно; это походило на движения маятника, осью которого в данном случае служил памятник Свободы. Знакомый грохот несся из распахнутых дверей двух к анютин: «Бьюсь об заклад» и «Ты да я», которые расположены прямо за углом на улице, выходящей на пласа, и знамениты своими мощными радиолами-автоматами, замолкающими только в том случае, если в городе выключено электричество.
Я успел дважды пройтись по главной улице под тихим блистающим зеленовато-синим куполом неба, когда до меня наконец дошло, что именно переменилось в городе. Исчезли индейцы. Кто-то устроил в городе чистку и вымел прочь все индейские хижины из самана и соломенных циновок. Не было индейцев, завернутых в одеяла, которые сидели и лежали у стен на каждой улице. Жители города избавились от этих индейцев, вечно пьяных, молчаливых, не желающих иметь с ними дела. Единственные индейцы, которых я сегодня увидел, стояли на церковной паперти; готовясь войти в церковь, они размахивали кадилами и громко, словно разговаривая между собой, возносили молитвы богам.
Эта перемена, происшедшая в Гвадалупе за пять лет моего отсутствия, была во многом типичной для того, что происходит в стране, но здесь кто-то позаботился убыстрить вековой ход истории. Индейцы исчезают. Они молча отступают, вымирают или превращаются в ладино.
Еще можно встретить замкнутые и крепкие индейские общины, но число их все время уменьшается, рождаемость же ладино неуклонно растет. Слепо и неразумно, словно человек, погруженный в гипнотический сон, индеец живет по законам, провозглашенным жрецами и старейшинами более четырехсот лет назад.
Многие из этих законов уже давно мертвы, но индеец их выполняет. Центром его жизненных интересов служит какая-то потерявшая смысл тайна, единственное назначение которой сохранять индейцев индейцами. Индеец не может стать иным, чем он есть, и ладино, дитя новейших времен, медленно, но верно вытесняет его. Ладино не имеет прошлого. Для него не существует голоса предков. Он отлично уживается с нашим веком и участвует в погоне за сияющим идеалом, а каков этот идеал — хорошо известно: комфортабельная вилла и две машины в гараже.
Недоедание, во-первых, и совращение молодых индианок белыми, во-вторых, — вот главные причины, сгубившие гвадалупских индейцев. Факторы эти действуют медленно, но неумолимо, и — посмотрите, индейцев нет. Прошло всего пять лет, и как самостоятельная расовая группа они исчезли. Я не знал, что ускорило катастрофу, но я видел, что Гвадалупа кишит нарядными ладино, которые одеты, как белые, живут, как белые, и могли бы, собственно, и во всех других отношениях сойти за белых, если бы не цвет их кожи, который лучше приспособлен к гватемальскому климату.
Исчезновение индейцев (не считая упрямой кучки богомольцев на паперти), быть может, пошло на пользу городу, если исходить из интересов белых людей. Ладино жизнерадостен и общителен. Ему нравится все новое, он склонен к подражанию, он хочет произвести на вас хорошее впечатление. Индейцу на все это наплевать.
Когда я вошел в ратушу, рабочие вешали в холле фотографический портрет президента.
Я видел его впервые; изображение получилось расплывшимся, как будто наспех увеличили старую карточку для паспорта. Фотограф подчеркнул в лице президента обманчиво слабое, словно извиняющееся выражение. Внизу стояла надпись: «Свобода — Справедливость — Бальбоа». Раньше на этом месте висел портрет Вернера, и стена сохранила здесь свой прежний цвет. Портрет Вернера был больше по размерам; вокруг нового портрета образовался широкий темно-зеленый бордюр, резко выделявшийся на выцветшей до невозможности стене холла.
Кроме людей, вешавших портрет, никого в ратуше не было. Я шагал по коридорам, заглядывая в пустые комнаты. Я хотел найти мэра, интенденте, как его обычно здесь называют.
Наконец я увидел человека, сидевшего за письменным столом, заваленным измятыми бумагами. Одна нога у него была босая. Он держал башмак в руке и рукояткой тяжелого резинового штемпеля забивал вылезший гвоздь. Я остановился на пороге; сидевший продолжал работать штемпелем. На нем был черный «респектабельный» суконный костюм, какой носят ладино, служащие в муниципальных учреждениях, но, к моему изумлению, это был индеец.
Электрическая лампочка у него над головой лила слабый свет, то вспыхивая, то угасая, ритмично, как удары пульса; по мгновенно блеснувшему его взгляду я понял, что он осведомлен о моем прибытии. Он опустил башмак на пол, попробовал было надеть, потом снова взялся за штемпель.
— Мне нужен интенденте, — сказал я громко. — Он еще не ушел?
Меня с детства приучили разговаривать с индейцами начальственным тоном, и мне это легко давалось.
Сидевший опустил башмак и еще раз попытался надеть его.
— Я — интенденте, — сказал он, не подымая головы. — А вы кто такой?
Мне еще ни разу не приходилось слышать, чтобы индеец — пусть он даже занимает какую-то должность — так разговаривал с белым.
По здешним понятиям, бесцеремонность была невиданной. Я сообщил, что я новый воинский начальник их города, но эта новость произвела на моего собеседника очень малое впечатление.
— Меня зовут Мигель, — сказал он, даже не добавив привычной формулы: «к вашим услугам», что сделал бы каждый ладино и почти каждый индеец.
Он взял у меня конверт с приказом о моем назначении, сунул его в груду бумаг на столе и снова потянулся к башмаку.
— Не угодно ли вам уделить мне некоторое внимание, — сказал я самым суровым тоном.
Смахнув бумаги с единственного стула для посетителей, я сел.
Интенденте решительно схватил башмак и стал нащупывать пальцами гвоздь. Взгляд его не подымался выше моего пояса. У него была огромная голова и лицо бронзового идола с отполированными скулами и маловыразительными глазами. За его креслом на стене висел агитационный плакат, на котором был изображен труп обнаженного мужчины с чудовищно распухшей мошонкой; так бывает, когда человека подвешивают за половые органы. Надпись под изображением гласила: «Жертва атеистического режима». Сколько я помню, точно такие же плакаты висели и тогда, когда к власти пришел Вернер; мертвец был вечной безыменной жертвой центральноамериканских политических нравов.
— Я хотел бы услышать лично от вас, что здесь происходит, — сказал я.
Интенденте бросил башмак на пол и быстрыми, ловкими движениями стал разрывать гору бумаг.
— Я составил доклад. Можете взять экземпляр, если хотите.
Он протянул мне небольшой свиток, перевязанный черной тесьмой.
— Благодарю вас, — сказал я. — Вы очень любезны. Но я пришел к вам выслушать частный доклад, не официальный. Расскажите мне все с самого начала.
— С начала? У меня плохая память. Что было сорок лет назад, уже не помню.
Быстрый взгляд, который он бросил на меня, выражал упорство.
— Давайте начнем с того, что случилось после освобождения. Минуло всего два месяцам. Пока что с нас этого хватит.
— После освобождения? Что ж, это нетрудно. Вскоре после освобождения пришел приказ, чтобы индейцы вернули землю.
— Землю, которую они захватили самовольно?
— Нет, ту землю, которую им дали, когда вышел закон, что пятая часть земли, принадлежащей Компании, переходит к индейцам.
— Какой Компании? «Юниверсал Коффи Компани»?
— Ну да, «Юниверсал Коффи Компани».
— Погодите, — сказал я. — Ведь есть же специальный президентский декрет, по которому земля, переданная индейцам, остается в их владении.
— Есть ли, нет ли — землю отобрали.
Пришла компанейская позиция и согнала индейцев с земли.
— И что же, были волнения, индейцы сопротивлялись?
— Чего ж тут сопротивляться? Сперва индейцам дали землю, потом отобрали назад. Индейцы ничего на этом не потеряли. Чего же сопротивляться?
— И полицейские сожгли урожай?
— Часть урожая. Бобы не горят. Они сожгли маис, а потом прогнали быков через бобовые поля, чтобы погубить бобы.
— И тогда начались волнения?
— Нет. Тогда волнений не было. Когда компанейская полиция сожгла индейские хижины и погубила урожай, индейцы решили уйти в горы, но полиция загнала их в специально выстроенные казармы.
— Это еще зачем?
— Чтобы они работали на Компанию. Я написал в докладе, что некоторые молодые индейцы не подчинились полиции и не пошли в казармы. Они убежали и скрылись в горах.
Это сообщение, как я понял, было концом рассказа. Мне сразу стало легче. Наверное, никому не пришло в голову внимательно прочитать его доклад, так же как никто не подумал показать его мне.
— Из-за чего же они подняли весь этот шум? — спросил я.
В конце концов, почему я должен беспокоиться о том, что «Юниверсал Компани» потеряла нескольких рабов? Убежали — и отлично, желаю им успеха. Пусть «Юниверсал Компани» не ждет от меня сочувствия. Если бы Вернер не разорил мелких плантаторов, это сделала бы «Юниверсал Компани». Да ну ее ко всем чертям! Пусть сама заботится о себе.
Интенденте опять занялся своим башмаком. Казалось, он наполовину забыл о моем присутствии. Я вздрогнул, когда он снова заговорил, на этот раз так, словно разговаривал сам с собой.
— Молодые люди, которые сбежали, пришли ночью в город и взломали дверь городского арсенала. Не хватает тринадцати винтовок.
Сердце у меня упало, но я не намерен был так легко отказаться от мысли, что волнения, которые здесь зреют, еще можно уладить мирным путем.
— Винтовки могли понадобиться им для охоты.
— Да, для охоты на людей, когда наступит час, — сказал интенденте. — Теперь они — бандиты. Немного погодя их поймают, а когда поймают, то расстреляют.
— Почему же? Их посадят на два-три месяца в тюрьму.
— Тюрьмы и так полны. Проще расстрелять.
— Сперва их будут судить.
— Может, будут. А может, и не будут. Не все ли равно?
Мне показалось, что интенденте действительно было все равно. В глубине души он, наверное, гордился своим народом, но судьба отдельного человека не имела в его глазах большого значения. Эти полуязычники не проводят резкой грани между жизнью и смертью, как это делаем мы. Жизнь для них не так уж сладка, и, хотя они не спешат умирать, смерть не таит для них ужаса, как для большинства так называемых христиан. Жизнь недорого стоит у индейцев. Думаю, что судьба тринадцати беглецов волновала интенденте меньше, чем меня.
На площади зажглись фонари, было время послеобеденного променада, там сейчас собрался весь город. Голоса толпы, смех и отдаленная музыка радиол-автоматов сливались в сплошной невыносимый шум. Время от времени площадь объезжал полицейский мотоцикл; свет его передней фары то падал на потолок, то снова пропадал.
— Кто станет расстреливать их без суда? — крикнул я, стараясь перекричать стук мотоцикла.
Интенденте ничего не ответил. Мой вопрос, казалось, позабавил его.
— Уж не меня ли вы имеете в виду?
— Как поступать — ваше дело. Я со своей стороны, как городской голова, в вашем распоряжении.
— Вот и отлично, — сказал я, почувствовав прилив надежды. — Я рассчитываю на вас.
Вы должны связаться с этими тринадцатью и сказать им, что, если они не совершат никакого правонарушения и немедленно сдадут винтовки, я, от имени президента, обещаю им помилование.
— А Компания?
— При чем тут Компания?
— Компания ничего не прощает, а президент далеко, в Гватемала-Сити.
— Их дело сдать оружие — Компанию я беру на себя. Обещаю, что, если они вернут винтовки, я предоставлю им право самим решать, хотят они работать на Компанию или нет.
Так что дело теперь в ваших руках. Сумеете вы разыскать этих людей?
— Не могу сказать. Если и сумею, все равно толку не будет.
— Почему вы так уверены в этом?
Он обождал, пока не затих шум мотоцикла.
Потом сказал:
— Так же давали обещания их отцам и дедам, и те верили. И что получилось?
Он повернулся в кресле и кивнул в сторону плаката, на котором был нарисован труп с распухшими половыми органами.
— Индейцы глупый народ, но ведь и дурак чему-нибудь да научится.
На следующий день состоялось мое знакомство с Компанией в лице управляющего ее центральноамериканским филиалом, Уинтропа Элиота. Эрнандес уже составил свою корреспонденцию, в целом выдержанную в оптимистическом духе, но главный редактор хотел, чтобы он перед отъездом из Гвадалупы взял интервью у знаменитого Элиота. Тот должен был познакомить Эрнандеса с вышедшим из недр «Юниверсал Коффи Компани» «Планом по устройству индейцев-чиламов». Об этом плане было много толков в столичной печати, и не все его одобряли.
Элиот пригласил нас обоих позавтракать с ним! в «Майяпане». Так назывался новый отель, для Гватемалы — последнее слово роскоши и комфорта. До перестройки это было полуразвалившееся здание монастыря семнадцатого века, и ресторан, в котором сейчас, кроме нас, не было ни души, именовался «Трапезной». Я заранее нарисовал себе портрет Элиота и ошибся.
Он ничуть не походил на типичного финансиста с сигарой в зубах. Нет, это был человек лет, наверно, около пятидесяти, подвижной, небольшого роста, с кошачьими ухватками и с очень высоким лбом; в газетных карикатурах с таким лбом изображают «профессора». Глядя на Элиота, вы не могли отделаться от ощущения, что находитесь в анатомическом театре. Кости его скелета выпирали под кожным покровом, а вены на руках выглядели так, точно их специально заполнили синей жидкостью, чтобы облегчить студенту-медику изучение кровеносной системы. В обхождении и в разговоре он был любезен до крайности, и, как иные люди пронизывают взглядом, этот пронизывал вас ласковой улыбкой.
Он сделал едва заметный знак указательным пальцем, и из-под монастырских сводов выпорхнули три индейца в фантастических одеждах, обежали кругом фонтана и приблизились к нашему столику. Элиот внимательно изучил меню.
— По-моему, отличный выбор. Что вы же — лаете, господа? Я предпочитаю бифштекс. Бифштекс-вайкики. Впрочем, не буду оказывать на вас давление.
Мы тоже заказали бифштекс. В качестве гарнира Элиот рекомендовал зеленый салат и засахаренные бататы.
— Итак, мистер Эрнандес, пока мы не перешли к делу, я хочу поблагодарить вас за то, что вы к нам приехали. Я хочу и вас поблагодарить, капитан Вильямс. Я счастлив познакомиться с вами, господа.
Эрнандес и я подтвердили, что и для нас большое счастье познакомиться с мистером Элиотом, после чего Эрнандес попытался приступить к интервью.
— Мистер Элиот… не знаю, как точнее сформулировать мой вопрос… но дело в том… вы сами об этом, конечно, слышали… общественность страны несколько обеспокоена индейским вопросом в Гвадалупе.
— А что вы имеете в виду под индейским вопросом, мистер Эрнандес?
— Ну, как вам сказать, все те проблемы, которые возникают в этой связи.
— Эрнандес попытался улыбнуться, но улыбка вышла натянутой и несколько смущенной. Легкая усмешка, не сходившая с губ Элиота, была усмешкой классной дамы, беседующей с непонятливым учеником.
— Уж не имеете ли вы в виду «План по устройству индейцев-чиламов», который выдвинула наша Компания? — ласково спросил Элиот.
— Знаете, мы питаемся слухами, — сказал Эрнандес. — Я лично отношусь к ним, разумеется, критически, но слухи широко распространены.
— Прежде всего хочу заверить вас, что осуществление плана проходит без малейших трудностей. — Элиот сохранял свой снисходительный тон. — С исчезновением нашего милейшего Вернера исчезли и все выдуманные им проблемы. Что требуется индейцам? Чтобы кто-нибудь разумно руководил их жизнью. Этому мы отдаем все свои силы до конца. Отдавать делу все силы до конца — вот в чем истинная задача, не так ли?
— Полностью согласен с вами, сэр.
— Вот и отлично. А теперь, господа, вношу радикальное предложение. Чтобы вы могли правильно судить о том, что у нас получается, я прошу вас: поглядите собственными глазами.
Приезжайте когда хотите, оставайтесь сколько хотите, интересуйтесь всем, чем угодно — лучшего способа составить непредвзятое мнение не найти. Прав я или нет?
Мы согласились, что ничего лучше не придумаешь.
Молчаливые кельнеры снова возникли из пустоты и подали нам десерт. Сейчас я мог внимательнее рассмотреть их необыкновенный наряд. На индейцах были рубахи с вытканными изображениями животных, кожаные юбочки наподобие шотландских и короткие красные плащи Элиот заметил мой изумленный взгляд.
— Мы консультировались у историка-специалиста. Костюм максимально приближен к тому, который они носили во времена Кортеса.
Мне очень хотелось бы услышать ваше мнение.
— Бесподобно, — сказал я.
— Что-то похожее я видел в прошлом году в кино, — сказал Эрнандес. — Картина была из библейских времен. Сейчас не вспомню, как она называлась.
Элиот одобрительно кивнул сперва мне, потом Эрнандесу.
— Одно могу сказать — этот наряд приятнее для глаза, чем лохмотья, в которых они разгуливали, пока мы не занялись ими.
— А что, «Майяпан» принадлежит вашей Компании, мистер Элиот? — спросил Эрнандес.
— Компания сейчас владеет всеми отелями в городе, — сказал Элиот. — Принято считать, что мы не интересуемся ничем, кроме кофе, на самом же деле мы интересуемся всем на свете.
И в этом наше преимущество перед «Юнайтед Фрут Компани». Туристский бизнес — недавнее наше увлечение, но смею предсказать, господа, что в скором будущем он станет важнейшим бизнесом во всех странах Центральной Америки. Вернер, вы сами понимаете, почти загубил его в Гватемале; сейчас положение другое, дело быстро пойдет на лад; запомните мои слова: через месяц вы не достанете номера ни в одном из гвадалупских отелей без предварительного заказа.
Эрнандес раскрыл свой блокнот.
— То, что вы говорите, весьма интересно.
Вы уже разработали какую-нибудь программу для туристов?
— Да, разумеется. Мы исходим из того, что Гвадалупа — рай для туриста. Здесь имеется все: приятный климат, изумительная по красоте природа, романтика старины. Наша задача — пригласить людей первый раз, чтобы они освоились; дальше все пойдет как по маслу. Мы хотим устроить гигантскую фиесту, которая по времени совпадет с индейским Новым годом; это будет примерно через месяц. Мы зафрахтовали несколько «скаймастеров», они привезут гостей из Нового Орлеана; те, кто предпочтет морское путешествие, будут доставлены на поезде из Пуэрто Барриос. Половина гостей — представители туристских компаний и журналисты. Мы приглашаем их, чтобы показать воочию, что мы им предлагаем. Кстати, мистер Эрнандес, разрешите от имени Компании пригласить вас лично, а также редактора вашей газеты — если дела позволят ему отлучиться из столицы.
Мы, разумеется, будем счастливы считать вас нашими гостями.
— Большое спасибо, мистер Элиот. Я передам ваше приглашение мистеру Росси, хотя, вы сами знаете, он очень занят. Я уверен, что он будет чрезвычайно польщен.
— Не хочу утомлять вас подробностями, но, думаю, вашим читателям интересно будет узнать, что мы намерены учредить два маршрута — недельный и двухнедельный. Мы дали им звонкие названия: «Поход Следопытов, обычный» и «Поход Следопытов, любительский». Мы собираемся угостить наших туристов самыми волнующими приключениями.
Мы повезем их к кратерам вулканов, где, как вам известно, индейцы все еще справляют свои красочные обряды, мы устроим им поездку на катерах по озеру Теньючин. Представьте, мы выяснили, что, по старому индейскому поверью, озеро считается заколдованным; можете не сомневаться, эту тему мы обыграли как следует в своих проспектах. — Элиот весело засмеялся. — А потом поездка к изумительным старинным развалинам, где — кто знает — могут и по сей день храниться драгоценные клады. Для желающих приготовлены специально оборудованные лимузины с кондиционированным воздухом, в которых можно поехать на охоту в джунгли и без малейшего риска для жизни подстрелить там ягуара. У нас огромный выбор индейских яств; приготовленных, разумеется, с соблюдением новейшей гигиены. Эти трапезы будут называться «обед Следопыта». Вы знаете, сейчас все буквально помешаны на экзотике и приключениях. Вам не встречались плакаты, выпущенные туристской компанией «Ни Вискойн»:
«Я заблудился в лесу, какой восторг!» Вот это я называю тонким психологическим ходом.
Эрнандес, который испытывал восторг, лишь заблудившись на столичных улицах, вежливо согласился.
— Это, конечно, только начало, — сказал Элиот, — настоящие аттракционы — «На геликоптере в поисках древнего города» или «Салонвагон в жерле вулкана» — мы наладим позднее.
Сейчас мы направляем все усилия в одну точку — нам нужно создать местный колорит, и здесь приходится буквально все делать самим.
Приведу пример. Когда людям показывают индейский поселок, у них не должно быть сомнений в его подлинности. И вот нам приходится строить целый индейский поселок, хижины и все прочее.
— А куда же вы дели настоящий индейский поселок? — спросил я, начиная понемногу понимать, что здесь происходит.
— Мы срыли его. Живописность, видите ли, не следует отождествлять с грязью и беспорядком. Индейцы, которых мы опекаем, живут сейчас в идеальных жилищных условиях и одеты, как подобает цивилизованным существам. Туристам же требуется совсем другое. Им нужна типичная туземная обстановка, ну, знаете, чтобы жена кормила грудью младенца, а муж мастерил что-нибудь такое. Вы не представляете себе трудностей, с которыми нам пришлось столкнуться; достаточно сказать, что индейцев-чеканщиков, работающих по серебру, мы выписали из Мексики.
— Вы хотите сказать, что среди гватемальских индейцев не осталось чеканщиков, работающих по серебру? — спросил Эрнандес, продолжая что-то писать в своем блокноте.
— Не знаю, могу только сказать, что здесь, в районе Гвадалупы, они не изготовляют решительно ничего, что представляло бы хоть малейший интерес. Мы обязаны обеспечить наших туристов сувенирами местного производства.
Что же получается? Все, что может иметь коммерческий успех — плетенья, кустарные ткани, керамику, любую мелочь, — нам приходится завозить из-за границы, главным образом из Мексики. Представляете?!
— Ну, а красочные индейские обряды?
Пляски, например? — спросил Эрнандес. — Вы не можете уговориться со старейшинами, чтобы они устроили пляски?
— Никаких плясок у них нет. Решительно никаких. Когда у них празднество, они таскают по городу черный ящик вроде гроба, а потом напиваются — вот и все. Нам пришлось специально просить здешнего мэра, чтобы он запретил это шествие. Если турист захочет сфотографировать их в это время, они плюют ему прямо в лицо. На такое празднество не заманишь.
Тщательно избегая насмешливого тона, я спросил Элиота, как он считает, удастся ли им довести чиламов до той степени живописности, какая удовлетворила бы запросы туристов. Он отнесся к моему вопросу с полной серьезностью.
— Видите ли, мы не раз над этим задумывались. Сейчас девяносто пять процентов трудоспособного индейского населения работает у нас на плантациях и в рудниках, но мы готовы любого из них, кто зарекомендует себя хорошим поведением и действительно захочет выдвинуться, перевести на обслуживание туристов.
Если нам удастся заменить привозных индейцев местными, что ж, это будет успех. К тому же немалая экономия для «Юниверсал Компани».
Пока что — не станем закрывать на это глаза — будет нечто вроде инсценировки. Не идеальное решение вопроса, согласен, но что прикажете делать при таких обстоятельствах? Кроме того, всегда нужно помнить: люди, едущие в увеселительную туристскую поездку, это дети, и они счастливы, когда их угощают небылицами.
Когда мы кончили завтракать, Элиот повез нас знакомить с прославленным решением чиламского вопроса. Мы проехали пять миль по лучшей автомобильной дороге, какую мне доводилось видеть в странах Центральной Америки; машина шла со средней скоростью восемьдесят миль в час. Трансляционная станция, именовавшая себя «Золотым Горлышком» Компании, заполняла наш лимузин последними танцевальными мелодиями, вентиляторы обвевали нас искусственным ветерком, слегка надушенным ароматами соснового леса. Элиот только что начал разъяснять нам высокие достоинства этого лимузина, как машина стала у ворот, замыкавших высокую ограду из колючей проволоки. Элиот негромко посигналил, из караульной будки вышел человек и открыл запор.
Когда ворота закрылись за нами, Элиот затормозил и вышел из машины. Эрнандес и я последовали за ним. Мы стояли на вершине отлогого холма, внизу раскинулся миниатюрный город.
Он сверкал ослепительной белизной и стройностью своих кварталов мог поспорить с военным кладбищем, но при всем том казался ненастоящим, напоминал декорацию или те изящно выполненные макеты, которые выставляют в сочельник в витринах больших магазинов. С места, где мы стояли, хорошо просматривалась центральная улица города: по обеим ее сторонам тянулись домики, походившие на ящики, покрашенные белой краской; в каждом домике была дверь и одно окно; каждый был огорожен невысоким остроконечным штакетником. Вдоль тротуаров были высажены, через равные интервалы, молодые деревца, дающие тень; все они были одной высоты и одинаково подстрижены.
Улица выходила на площадь, на которой стояла башня с часами, господствовавшая над городом.
Башня с часами выглядела не башней, а размалеванным симметрической формы утесом, замыкавшим лощину.
— Это Пятая авеню, — сказал Элиот. — А там, в конце, Таймс-сквер. Что, если мы пройдем туда?
Мимо просеменили быстрым шагом несколько индейцев. На спинах у них висели бачки, в руках были металлические разбрызгиватели.
Индейцы были одеты в серые пижамы из грубой бумажной ткани и слегка горбились, словно шли низким туннелем. Элиот покровительственно рассмеялся.
— Дежурный санитарный патруль. Каждый домик ежедневно дезинфицируется. Рабочие сейчас, конечно, все на плантациях, так что город покажется вам пустым. Мистер Эрнандес, прошу вас, не стесняйтесь, спрашивайте обо всем, что вам придет в голову.
Эрнандес молчал, по-видимому застигнутый врасплох этим призывом к его любознательности. На лице Элиота выразилось легкое нетерпение.
— Тогда я позволю себе указать на некоторые факты, которые, как мне кажется, могут заинтересовать ваших читателей. Я уверен, на — пример, что многим из них будет приятно узнать, что принятая нами система — я заявляю это совершенно официально — исключает всякое насилие над личностью, даже малейший нажим или принуждение. Каждый мужчина в этом городе и каждая женщина пришли сюда по доброй воле. Если обратиться к языку цифр, девяносто один процент всего племени чиламов заключили с Компанией формальный контракт, по которому они соглашаются сотрудничать с нами в течение минимального срока в пять лет. Каждый индеец, достигший совершеннолетия, приложил руку к этому документу в присутствии городского нотариуса. Хочу еще раз подчеркнуть, что индейцы выступали как равная и полноправная сторона.
В голосе Элиота послышалась та помпезность, с которой обычно крупные промышленники и коммерсанты повествуют о своих сделках.
С минуту, пока Эрнандес заносил это сообщение в блокнот, мы стояли, стеснившись в скудной тени одного из посаженных деревьев.
Здесь было гораздо жарче, чем в Гвадалупе; городок был построен много ниже, на полдороге между кофейными финка в нагорьях и банановыми плантациями в тропическом поясе. Свет солнца был жарким, но не ослеплял; призрачные белые домики поблескивали на темно-синем фоне подернутых дымкой гор.
— Записали, мистер Эрнандес? — спросил Элиот. — Вот и отлично. Между прочим, мне пришло в голову, что было бы полезным, если бы я смог просмотреть вашу статью перед тем, как вы отправите ее в редакцию. Я говорю это только потому, что вижу, что вы человек, для которого точность — все; разумеется, вы пишете то, что считаете нужным, — я только ваш скромный помощник. Вернемся к нашей теме.
Я хотел бы рассеять еще несколько предрассудков, имеющих, по-видимому, широкое хождение. Компания не платит индейцам наличными, это верно. Но зато кредит, который они получают в магазинах Компании, примерно в два раза превышает заработную плату, которую им платят плантаторы. «Юниверсал Компани» решительно отказалась от старой пагубной системы, при которой пеон всегда был в долгу у землевладельца и не мог уйти с плантации. У нас каждый рабочий всегда имеет открытый счет в магазинах Компании. Записали? Вот и отлично.
Теперь, прежде чем двигаться дальше, давайте быстренько заглянем в семейный домик.
Мы зашли втроем в семейный домик. У входа пришлось наклонить голову, чтобы не удариться о притолоку. Домик состоял из одной комнаты, двенадцать футов на восемь, с ярко покрашенными стенами. В комнате стоял стол из еловых досок, два низких стула, грубо сколоченная кровать, покрытая сложенным по-армейски одеялом; над кроватью была прибита сетка от москитов; на стене висело зеркало, расписанное по краям. Сильно пахло дезинфекцией.
— Чистота и порядок, — сказал Элиот довольным голосом, — первые шаги на пути к цивилизации. Каждый домик имеет отдельную уборную во дворе. Умывальник с водопроводом на каждые четыре семьи. Понюхайте, здесь только что побывал санитарный патруль.
Элирт извлек из кармана несколько фотографий.
— А теперь, господа, когда вы немного познакомились с тем, что мы здесь построили, быть может, вам захочется вспомнить, что представляли собой старые индейские деревни. под Гвадалупой. Если хотите, можете напечатать эти фото в вашей газете, Эрнандес. Свиней они держали при себе, жили с ними вместе. Мы срыли всю деревню бульдозерами. Хотите знать, что здесь чиламам больше всего пришлось не по душе? Бетонные полы. До сих пор терпеть их не могут. Им, видите ли, подавай земляной пол, чтобы можно было, если у ребенка ночью случится понос или просто лень кому-нибудь выйти во двор, где спят свиньи, вырыть в полу ямку и обойтись этим.
Закончив свой рассказ, Элиот повел нас к группе строений, которую он называл «административным центром». Он показал нам большую кухню, которая содержалась в чистоте и, как видно, тоже недавно подверглась дезинфекции.
В огромных чанах пузырилось какое-то варево вроде жидкой каши, от которой шел легкий лимонный запах.
— Posole, — сказал Элиот и сделал гримасу. — Мы с вами в рот ее не возьмем, но они ее любят. Раз индейцы требуют маиса и бобов, что ж, мы даем им маис и бобы. Конечно, добавляем витаминов. Лет через двадцать научим их требовать на завтрак отбивную котлету и корнфлекс, то, что сами едим. Если хотите, господа, мы присутствуем здесь при рождении народного капитализма. Да, кстати, Эрнандес, вот вам еще сообщение для вашей газеты. Со Дня освобождения каждый взрослый индеец прибавил у нас в среднем за месяц почти три фунта.
Это заявление заставило меня вспомнить меридскую тюрьму.
— Если диких животных посадить в клетку, они толстеют, — сказал я, уже не стараясь быть любезным.
К этому моменту я понял, что во мне растет неудержимая антипатия к Элиоту. Уже в начале знакомства я заметил, что мне с ним трудно разговаривать. У нас не было решительно ничего общего. Сейчас я злился на него. Возможно, моя злость была вызвана нападками Элиота на плантаторов? Я к этому очень чувствителен.
Элиот отнесся к моему выпаду довольно добродушно.
— Да, толстеют, разумеется, не забудьте, что большинство из них впервые в жизни начало прилично питаться. И дело здесь не только в пище, Вильямс. Вы не учитываете психологический фактор. Должен сказать, что при разработке нашей системы мы консультировались с профессорами-антропологами, специально изучавшими все, что касается индейцев. Наши индейцы приб?вляют в весе потому, что они в основном счастливы. Возможно, мне следует уточнить — счастливы в той мере, в какой может быть счастлив дикарь, отсталый в духовном отношении и склонный к апатии. Наша святая задача в том, чтобы заставить индейца преодолеть свою индейскую натуру. Он должен понять, что такое настоящее счастье, должен творчески трудиться, покупать красивые вещи, развиваться как нормальное человеческое существо. Вам ясна моя мысль?
Осмотрев кухни, мы направились в больницу.
— Прежде всего их нужно вылечить от глистов, малярии и сифилиса, — сказал Элиот. — Потом займемся прочими болезнями.
После больницы мы осмотрели бетонное здание церкви, посвященной неизвестно какому божеству. В амбулатории индейцы с встревоженными лицами стояли в очереди, ожидая каких-то подкожных впрыскиваний. Последними были ясли, где за детьми ухаживали полногрудые кормилицы-ладино: в индианках пока что не удалось пробудить достаточное чувство ответственности за жизнь темнокожих детенышей, которые лежали сейчас рядами, безучастно уставившись в потолок.
Что нас действительно поразило, это принадлежавший Компании магазин. Такого магазина мне не приходилось видеть. Продавцами были тоже ладино, а продавали они только зеркала, ничего больше. Сотни и сотни зеркал, крохотные, с почтовую марку, обычного размера, большие зеркала. Некоторые были украшены изображениями цветов и птиц.
— Главная наша задача состоит в том, — бодро сказал Элиот, — чтобы побудить индейца к прогрессу. Сперва мы установили определенную норму выработки, достигнув которой индеец может жениться, иными словами, получить во владение семейный домик, — я, кажется, забыл вам сказать, что холостяки живут у нас в общежитиях. Потом нам удалось сделать открытие первостепенной важности. Беда с этими людьми в том, что им не нужна собственность. Одеяло, чтобы укрыться, и две пригоршни маиса в день — это все, что им требуется.
Я думаю, вы со мной согласитесь: если человек не будет стремиться к обладанию вещами, цивилизация немыслима. Мы дали специальное задание одному из наших лучших знатоков индейской психологии. Он — ладино, но свободно владеет чиламским наречием, так что индейцы считают его своим. И он сказал нам, что единственное, что пробуждает интерес у чиламов, — это зеркала. Меня сразу осенила идея.
Я рекомендовал Компании открыть зеркальную фабрику.
— Как вы считаете, почему их интересуют зеркала? — спросил Эрнандес.
— Должно быть, это связано с их верой в магию. Какое-нибудь идиотское суеверие, можете не сомневаться. Но, как бы там ни было, мы наладили производство зеркал. Сперва небольших и самого низкого качества; амальгама с них слезала буквально за несколько дней. Мы хотели, чтобы индейцы поняли, что вещь может быть лучше и хуже. Эти первые зеркала мы продавали почти что даром — десять центов штука, по компанейским талонам, и индейцы на них набросились. Зеркала появились почти в каждом домике. Через неделю-другую мы отправили нашего ладино в обход, и он установил, что зеркала пришли в негодность. Амальгама сошла, в них нельзя было глядеться. Тогда он сказал индейцам, что нужно покупать зеркала по двадцать пять центов — эти будут держаться шесть месяцев. Мы объявили, что будем принимать старые зеркала в счет уплаты за новые, индейцы остались довольны. Тем временем наш ладино выяснил, что индейцы любят цветы и птиц. Некоторые из них, работавшие в рудниках, выцарапывали изображения цветов и птиц на камнях. У нас явилась мысль украсить зеркала рисунком, это имело успех. Не прошло и недели, как индейцы выкладывали полтора доллара за зеркало с парой птичек или с какими-нибудь цветочками. Мы велели продавцам придержать наиболее ходкие сорта, чтобы индейцы поняли, что вещь, которую трудно достать, стоит дороже. Я, конечно, не обольщаюсь, — это первые шаги, первые робкие шаги, но важно подчеркнуть, что мы движемся правильным путем и лет через пять будем пожинать плоды. Наша цель — воспитать из индейцев довольных своею судьбой людей, продуктивных работников, активных покупателей, — короче говоря, людей, вкушающих от цивилизации те же блага, что и мы.
Я почувствовал, что мое терпение истощилось.
— Не знаю, понравится ли вам мой вопрос. Я хотел бы знать, свободны эти люди или нет? Ваш город окружен высокой проволочной изгородью, не так ли?
— Сначала давайте условимся, что считать свободой, — мягко возразил Элиот.
— Мне кажется, что по этому вопросу нет двух мнений. Если хотите, я спрошу иначе: могут они уйти отсюда, если им захочется, или нет? Теоретически можно представить, что индейцу в один прекрасный день наскучат ваши правила гигиены и зеркала. Может он уйти отсюда? Или это бестактный вопрос?
— Отчего же? Нисколько. Он не может уйти. Пока что не может. Учтите, что свобода в нашем понимании неизвестна индейцам.
Прежде всего они не знают, что такое демократия.
— Значит, вы обучаете их здесь свободе в нашем понимании?
Элиот был доволен, почти польщен.
— Вот именно. Вы совершенно правильно выразились, хотя точнее было бы сказать, что мы к этому стремимся. В пределах сил наших.
— А свобода вообще и свобода в нашем понимании — вещи разные?
Лицо Элиота выразило бесконечное терпение. Он взял меня за рукав своими сухощавыми пальцами.
— Я вижу, что наши взгляды не совпадают.
В этом нет ничего удивительного; кроме того, мое первое правило — всегда уважать мнение другого человека. Эта проволочная изгородь возникла в тот момент, когда определенная группа людей решила временно принести в жертву свою личную свободу в интересах той, я бы сказал, подлинно демократической свободы, которую и вы и я так любим и ценим.
Индейцы проходят здесь процесс перевоспитания, и эта изгородь поставлена, чтобы служить им защитой. Не следует забывать, что в течение последних пяти лет они находились во власти беспринципных демагогов. Нужно помнить также и о плантаторах.
— А что, собственно, нужно помнить о плантаторах?
— Нужно помнить, как они поступали с индейцами. Это же была притча во языцех. Вы толкуете мне о свободе, но, уверяю вас, у вас волосы станут дыбом, если я вам расскажу, что проделывали с индейцами плантаторы. Для них ничего не стоило споить, точнее отравить, целую деревню запрещенным самогоном и потом с помощью вербовщиков угнать их всех на плантацию. Конечно, индеец был волен оставаться на плантации или уйти домой, но он отлично знал, что если вернется в деревню, то интенденте спустит с него шкуру и отправит обратно к плантатору, потому что интенденте получил от плантатора взятку.
На минуту у меня шевельнулась мысль, что Элиот перешел в контрнаступление, но я тут же от нее отказался. Достаточно было взглянуть в лицо Элиота, чтобы понять, как он далек от этого. Да и откуда ему знать, что я из плантаторской семьи? Вообще же у меня создалось впечатление, что Элиот скорее симпатизирует мне. В его отношении ко мне даже в мелочах сквозило желание быть полезным; кроме того, он, видимо, принадлежал к тому типу людей, которые готовы разорваться надвое, чтобы одновременно и отстаивать свою позицию, и любезно выслушивать аргументацию оппонентов.
Мы снова вышли на Таймс-сквер.
— При всем том, — сказал Элиот, — я ни в коем случае не утверждаю, что, будь я плантатором, я не поступал бы, как они. Вероятнее всего, я поступал бы так же. У плантаторов было немало трудностей в особенности в те годы, когда за кофе давали не дороже, чем за морские водоросли. Они, наверное, рассуждали так: индейцам все равно хуже не станет, они и до нас умирали с голоду.
В этом был весь Элиот. Только вы готовились ухватить его за глотку, как он выскальзывал из ваших рук. Попробуйте затеять ссору с человеком, который с глубоким сочувствием выслушивает ваши возражения и искренне убежден, что лишь преходящая, легко излечимая слепота мешает вам увидеть, насколько он прав.
А кроме того, нельзя было отрицать, что в данном случае он действительно был прав.
К жестокому обращению с индейцами мы так же привыкли, как привыкаешь к жестокому отношению к животным в средиземноморских странах. Первые несколько месяцев после возвращения из Англии меня коробило многое, что я видел, но очень скоро, под влиянием окружающих, эти чувства утратили свою остроту.
Бывали годы, когда весь урожай кофе оставался непроданным и, как только положение на мировом рынке чуточку улучшалось, приходилось пускаться во все тяжкие, чтобы вернуть убытки. Тут уж было не до сочувствия погибающим индейцам.
До конца нашего осмотра я счел за благо сохранять молчание. Мне выступать в роли критика было бесцельно и не вполне уместно.
Поэтому я не препятствовал Элиоту приводить свои факты и цифры, а Эрнандесу записывать их в свой блокнот. Когда спрашивали мое мнение, я отвечал уклончиво.
Следующие несколько дней я много виделся с Элиотом. Его манера держать себя так, как будто Гвадалупа в какой-то мере была его собственностью, раздражала меня, но он вел себя дружески и всячески старался мне услужить.
Элиот жил просто, почти аскетически, в уютном домике в миле от города; за хозяйством у него смотрел слуга-ладино. Дом, сложенный из местных пород дерева, хорошо гармонировал с пейзажем. У меня мелькнула было мысль, что постройка не является чудом архитектурного искусства, но в дальнейшем выяснилось, что автором проекта был сам Элиот. Видно было, что он наслаждается, водя меня по комнатам. К моему удивлению, дом походил на музей. Одновременно в нем было что-то от монашеской кельи.
В столовой стояли застекленные витрины с чучелами птиц. Птицы были размещены среди кустов и болотных растений, искусно имитировавших естественную обстановку. Тут же под стеклом пестрела огромная коллекция бабочек.
Элиот сказал, что каждую из них он поймал собственноручно и что в его коллекции представлены почти все бабочки Гватемалы; не хватает только семи экземпляров. На специальной стойке висели охотничьи ружья разных калибров. На другой — набор удочек, как видно, самого новейшего образца. На натертом полу лежали две превосходные ягуаровые шкуры.
Домашней мебели было мало; три или четыре стула с прямыми спинками, простой стол, две полки с книгами, проигрыватель в большом полированном ящике, сплошь покрытом указателями со стрелкой и рукоятками, словно это был щит управления на подводной лодке. В атмосфере этой комнаты, да и всех остальных, было что-то чопорное, жесткое, отгоняющее всякую мысль об удобстве. Во всем доме Элиота негде было присесть и отдохнуть; раз запомнив это, я никогда уже не мог представить себе Элиота отдыхающим. Выставленные напоказ школьнические увлечения, за которые он, как видно, держался с болезненным упорством, свидетельствовали, что Элиот никогда не был женат. Когда он вышел из комнаты, я быстро взглянул на корешки книг на полках, думая найти в них ключ к характеру владельца. Несколько томов были посвящены археологии майя, психологии и сравнительной истории религии. Дальше шли книги о буддизме и о йогах, я заметил «Бахавад Гиту». Вторая полка была сплошь занята книгами о культуре мышления и о самоусовершенствовании. Художественной литературой владелец библиотеки не интересовался.
Элиот угостил меня отличным немецким пивом и поставил пластинку. Он повернул две или три ручки управления, на контрольном экране вспыхнули и заиграли огоньки. Мы слушали Стравинского. Оторвавшись от рычагов, Элиот взглянул на меня вопрошающе:
— Ну, как?
— По-моему, отлично.
— А не замечаете вы чего-нибудь в звуке?
— Как будто бы нет.
— Последнее достижение стереофоники.
Я установил эту аппаратуру только два дня назад. Вы мой первый слушатель.
— Звук прекрасный, — сказал я.
Мы так привыкли принимать как должное достижения техники, что склонны забывать, каких усилий стоит каждый новый шаг. Кроме того, я не требую в этой области совершенства и, если звук мало-мальски сносен, уже наслаждаюсь музыкой. Элиот остановил пластинку и поставил другую. Мои похвалы, как видно, показались ему недостаточными.
— Сейчас вы лучше оцените качество звука, — сказал он.
Мы услышали, как тронулся паровоз, загремел, набирая скорость, потом затормозил.
— Ну, как теперь, почувствовали? — спросил Элиот.
— Да, — сказал я. — Теперь почувствовал.
— Как будто тут в комнате рядом с вами. А? Я хочу сказать, что достигается полная иллюзия.
— Вы совершенно правы.
Элиот сиял. Он поднял тонарм и пустил пластинку еще раз сначала. Мы сидели, выпрямившись на стульях с жесткими сиденьями и прямыми спинками, прихлебывали отличное немецкое пиво, а невидимый поезд шел по комнате. Элиот был неподдельно счастлив.
— Я вижу, вы тоже большой любитель музыки, — сказал он.
Я кивнул утвердительно.
Каждому, кто знает Гватемалу, жизнь в другой стране покажется пресной. Но тот, кто пожелает привлечь в страну поток богатых туристов, встанет перед трудной задачей. Нужно так искусно подать эту пряную гватемальскую жизнь, чтобы скрыть от взоров туриста опасные и мрачные ее стороны. Попробуйте сделать это в стране тридцати трех вулканов, в стране, где землетрясение встряхивает города, как игрок стаканчик с костями, перед тем как бросить кости на кон, где в деревнях обитает народ, не знающий, что такое улыбка, но реагирующий на трагические события странным глуповатым хихиканьем. Туристы, которым довелось присутствовать на индейских празднествах, потом смущенно рассказывали, что индейцы сохраняют полное молчание и никак не отвечают на любезные слова или приветственные жесты гостей. Бывает и хуже: если гости неосторожно задержатся до сумерек, когда индейцы уже почти все пьяны, они становятся невольными свидетелями поножовщины; глубокая тишина нарушается звоном скрестившихся мачете и характерным звуком, с которым сталь проникает в человеческое тело, сокрушая кости. Вулканы, бесспорно, украшают пейзаж; они правильной конусообразной формы, их пепельного цвета вершины живописно вырисовываются на фоне неба. Но не вздумайте взбираться наверх — на крутых склонах, у самого края кратера, индейцы установили алтари и приносят там жертвы своим богам; ваше непрошеное появление может дурно для вас кончиться. Страна за пределами больших городов кишит колдунами и оборотнями, и общий тон жизни — по крайней мере для меня — невыразимо грустен.
Прошло всего несколько дней, как я поселился в Гвадалупе, и я уже почувствовал в крови апатию и печаль, которые неизбежно настигают вас в гватемальских предгорьях. Поддавшись настояниям Элиотгг, я перебрался в «Майяпан», хотя у меня мелькнула мысль, что, когда придет время уезжать, администрация отеля, возможно, не предъявит мне никакого счета. Комнаты в «Майяпане» были устроены так, чтобы каждый, кто поселится в отеле, мог вволю любоваться из своего окна видом на вулкан. Это специально отмечалось в рекламных объявлениях. Администрация «Майяпана» вообще любила информировать своих гостей в любезной форме обо всем, что она считала заслуживающим внимания. Одно из объявлений, которые я нашел в номере, гласило: «Перед вами открывается поразительный вид на потухший царственный вулкан Тамансун (высота 13 103 фута, название в переводе значит „Вздохи ветров“). Обиталище богов древнего народа майя. Тамансун, подъем на который изобилует видами несравненной красоты, по сей день почитается многими местными племенами как священное место. В скором времени вы сможете подняться туда в комфортабельном поезде. Цена, включая питание, двенадцать долларов».
Постепенно вид на потухший царственный Тамансун начинал мне приедаться. После отъезда Эрнандеса я остался единственным обитателем отеля. Пройдет три-четыре недели, «скаймастеры» выгрузят веселых туристов, и все здесь закипит, но пока что тишина была мертвая. Пеоны рыли, купальный бассейн; к двенадцатому числу следующего месяца он должен был быть готов полностью, включая подводную подсвечивающую систему из электрических лампочек. Рядом с конторкой портье стояла витрина, пока что пустая, со следующей надписью: «Эти очаровательные образцы местных тканей вытканы по вашему заказу в индейской деревне. Обращаться к портье». Специалист из Гватемала-Сити устанавливал электрофицированные колокола в наполовину разрушенной землетрясением звоннице бывшего кармелитского монастыря, на территории которого расположился «Майяпан». Помещения, предназначенные для общего пользования, находились в здании, устроенном по типу швейцарского «гастхауза»; апартаменты гостей помещались в коттеджах (они именовались в рекламе «Королевскими лоджиями»), разбррсанных по всей территории действительно прекрасного монастырского парка. В объявлении было сказано: «„Пито реаль“ будет напевать вам свои песни в пафио, закрытом дворике вашей лоджии, где орхидеи всегда будут в полном цвету». «Пито реаль» — птицы-пересмешники — уже сидели в роскошных позолоченных клетках; дважды в день индеец, одетый как знатный майя эпохи Нового Царства, неслышно входил в патио, наливал птицам воды и просовывал сквозь прутья клетки ломоть какого-то тропического плода; но птицы сидели нахохленные и безучастные.
Цветы, обещанные администрацией, действительно цвели. Орхидеи были всех видов, некоторые поражали отталкивающей красотой.
Из глубины пятнистых глоток, в которых переваривались мелкие мушки, они высовывали волосатые языки и наполняли воздух одуряющим кладбищенским ароматом. Я пытался сидеть с книгой в этом саду, но почувствовал сперва скуку, а затем уныние. Из окрестных деревень до меня доносились грустные звуки тыквенной музыки.
Гватемала — страна маримбы, музыкального инструмента, происхождение которого неясно и уходит в глубокую древность. Маримба состоит из деки и нескольких тыкв разного размера. Нет такого места, где бы не играли на маримбе. Привесив маримбу за спину, музыкант идет на базар и стоит там все утро, отстукивая незатейливые мелодии из четырех или пяти нот. Когда он выбьется из сил, любой слушатель берет у него из рук молоточки и становится ему на смену. Этой музыке я внимал ежедневно, ее постоянно исполняли на улице у меня под окном; когда, думая спастись, я уходил в кантину, там меня встречали звуки маримбы. Играете вы на маримбе хорошо или дурно, не имеет никакого значения. На базаре вы можете увидеть, как музыкант одной рукой выбивает мелодию, а другой щупает рубашку у продавца, прочна ли ткань. Куда бы вы ни шли, всюду вас встречает маримба и кружок застывших слушателей; под конец мне стало казаться, что неутомимые и неустанные молоточки бьют не по клавиатуре инструмента, а по моим натянутым нервам.
Я был охвачен чувством, отдаленно напоминающим страх. Стараясь разобраться в своих ощущениях, я вспоминал рассказы о Гвадалупе знакомых плантаторов, которые приезжали сюда в старые времена в самое жаркое время года, чтобы немного отдышаться. Глотнув гвадалупского воздуха, приехавший обычно заявлял, что останется здесь до окончания своих дней. Немного спустя он начинал жаловаться на потерю аппетита и бессонницу, а потом заболевал таинственной, не имевшей никакого названия болезнью, не психической и не физической, свившей себе гнездо где-то на ничьей земле, между душой и телом. Часто эти недомогания пытаются объяснить значительной высотой Гвадалупы над уровнем моря, однако многие считают, что в самой атмосфере Гвадалупы есть нечто, что расшатывает нервную систему. На почтовых марках Гватемала обычно именуется «краем вечной весны». Но это не весна. В Гвадалупе нет даже сколько-нибудь ясно выраженного периода дождей. Вы попадаете в какую-то климатическую зыбь, вялую и нескончаемую летнюю пору. Деревья цветут и плодоносят и одновременно роняют пожелтевшие листья круглый год. Кровь европейца начинает жаждать смены времен года, незнаемой в этом печальном раю. В старые времена индейцев в городе было больше, чем ладино, и если белый человек был впечатлительным, его начинала преследовать мысль, что он одинок и покинут среди людей, объединенных в некое тайное сообщество и питающих безграничную злобу против всех тех, чье присутствие напоминает им об их рабском состоянии.
Элиот тоже стал менее жизнерадостным с того времени, как Эрнандес благополучно отбыл со своим блокнотом. Он частенько навещал меня, по-прежнему предупредительный и любезный, но по морщинам на его лбу я видел, что в его индейском городке дело идет не совсем гладко. Я подозревал с самого начала, хотя Элиот и хорохорился при Эрнандесе, что индейцы не столь послушны, как он старался это представить. Он усиленно расспрашивал меня, что я собираюсь делать с тринадцатью чиламами, которые скрылись, захватив оружие, и я отговаривался, как мог. Я пока что не видел, чтобы эти тринадцать индейцев угрожали тишине и порядку.
Войска вверенного мне округа состояли из кавалерийского взвода во главе с сержантом: все — ладино. Я не хотел пока что вмешиваться в их действия. Считалось, что кавалерийский взвод занят поисками тринадцати человек, скрывшихся с оружием. Они имели не больше шансов найти их, чем если бы искали тринадцать серн песочного цвета, затерявшихся в пустыне Сахаре. Ежеутренне они с важностью выезжали либо в джунгли, либо в нагорье. В первой же деревне, лежавшей на их пути, их встречал почтенный старшина, целовал им руку и подносил выдолбленную тыкву, наполненную агуардьенте. Во второй или третьей деревне, как я узнал позднее, они, как правило, спешивались, привязывали своих коней и ложились соснуть, пока не спадет жара.
К вечеру я обычно выходил на главную площадь к полицейским казармам и ждал, когда покажется сержант Кальмо во главе своего взвода и сделает мне доклад. Доклад был всегда один и тот же и начинался достойно и звучно:
«Hay tranquilidad» — царит тишина!
— Имею честь доложить, капитан, что везде царит тишина. Решительно ничего нового. В деревнях происшествий нет.
Взгляд у сержанта был остекленевший, но в седле он держался прямо. Правда, когда он спешивался, один из солдат поддерживал его под локоть.
Я очень привязался к этим кавалеристам.
Они принадлежали к особому малочисленному племени ладино. Все они были скотоводы — вакеро, как их называют в Гватемале, — и приехали сюда из скотоводческих районов, лежащих на тихоокеанском побережье страны.
Там это скотоводческое племя живет чрезвычайно замкнуто; уже сотни лет они не женятся на чужих и не отдают девушек замуж за пределы своих деревень. Они живут по своим, подчас довольно жестоким законам; частная собственность у них ограничена конем, упряжью и одеждой, которую человек носит на себе. Любопытно отметить, что вакеро сперва довольно основательно познакомились с цивилизацией, но, пораздумав, отвергли ее. Если вы спросите их — почему, они ответят, что единственно, что они ценят, — это храбрость, которая воспитывается в человеке, когда он ведет жизнь мужественную и полную испытаний; в условиях цивилизации такая жизнь невозможна. Широко распространена гипотеза, что эти люди — потомки испанских аристократов, которые были сосланы когда-то по политическим мотивам в отдаленную часть колонии и переженились там на индианках. Действительно, большинство вакеро носят звучные испанские фамилии, имеющие еще вдобавок приставку «де». Когда кто-нибудь из них попадает в беду — обычно это убийство, совершенное из ревности, — то, спасаясь, идет в армию, но и в армии подчиняется лишь командиру, вышедшему из его племени. Много их в армии никогда не бывало, потому что в промежутках между войнами они скучают, затевают фантастические ссоры по щекотливым вопросам чести и истребляют друг друга на дуэлях.
Расставшись с сержантом Кальмо и его кавалеристами, я проводил обычно час или два в одной из кантин. Невзирая на современную радиолу-автомат, здесь еще жили остатки старых ковбойских нравов, и порою мне было нелегко избежать ссоры с пьяными задирами.
Когда мне надоедало парировать опасные выпады людей, втайне надеявшихся, что я вспылю и дам им повод с чистой совестью пристрелить меня, я шел домой и ложился спать. Главное, решил я, держаться подальше от Элиота. Бойня в джунглях вселила в меня почти животный страх перед насилием и кровопролитием, и мне требовалось теперь время, чтобы овладеть своими расходившимися нервами. Мой план состоял в том, чтобы не проявлять ни малейшей инициативы, избегать каких бы то ни было репрессий до той самой минуты, когда мне можно будет уехать назад в Гватемала-Сити.
Было ясно, что единственный человек, который может разрушить мой план тщательно продуманного бездействия, — это Элиот. Элиот был для меня опасен, и три дня подряд я прятался от него.
Эти три дня я провел в праздности и беспокойстве. По утрам я сидел в своем патио, потягивая коктейль и рассеянно листая книгу, единственную книгу, какую мне удалось здесь достать. Эта книга, пришедшая, как видно, на смену карманной Библии, которая обычно ждала вас в номере американского отеля, называлась «Сила внутри нас». Никакой мистики в ней не было, речь шла о современных методах самоопределения личности и мобилизации духовных ресурсов. Автор выражал благодарность своим литературным учителям, вдохновившим его труд. В числе их был Дэйл Карнеги («Как приобрести друзей и стать влиятельным человеком») и апостол Павел («Послание к коринфянам»). Третьим по порядку шел Уинтроп Элиот, который, как оказалось, выпустил книгу под названием «Улыбка в миллион долларов».
Книга не настолько поглощала мое внимание, чтобы помешать мне глазеть по сторонам.
С моего кресла мне открывалась вся верхняя часть горы Тамансун. Когда сверкающая точка, словно муха, проползала по ее вершине, а потом воспаряла ввысь, я знал, что это летит рейсовый самолет Панама — Нью-Орлеан и что близится второй завтрак. В дневные часы я отдыхал, с наступлением сумерек шел неспешным шагом на площадь, чтобы выслушать торжественное сообщение Кальмо о том, что везде «царит тишина», а затем нырял в шумную кантину, набитую головорезами прошлого столетия.
На третий день вечером телефон на моем столе зазвонил, — впервые за все время. Мне не хотелось снимать трубку; я был уверен, что звонит Элиот и что он намерен сообщить мне нечто, чего я вовсе не желаю слушать.
Я взглянул на часы. Около одиннадцати.
Я имею право спать крепким сном. Телефон продолжал звонить; я понял, что он не замолчит. Я взял трубку и сказал осипшим от сна голосом:
— Digame.
— Это вы, Вильямс? Говорит Элиот.
— Да, я. Что случилось?
— Мне сказали, что вы в отеле. Простите, что разбудил вас.
— Неважно.
— Дурные новости. Я искал вас по всему городу. Мне сказали, что вас видели в баре.
— У-гу.
Вслушиваясь сквозь дрему в голос Элиота, я подумал, что в трубке он звучит гораздо лучше. Естественнее. Ему всегда нужно говорить через микрофон.
— Я буду у вас через десять минут.
— Погодите, — сказал я, — что, если мы перенесем это на завтра? Мне немножко нездоровится из-за погоды. Завтра в восемь утра. Условились?
— Боюсь, что нет, — сказал Элиот.
В голосе его была жесткость, которую я слышал впервые.
— Тогда давайте обсудим ваше дело по телефону.
— Это исключается. По телефону я не могу объяснить вам почему. Скажу лично. Сейчас я буду у вас.
Едва я положил трубку, как звонок у входной двери издал свое странное чириканье. Я, оказывается, забыл его выключить. Элиот был в передней прежде, чем я успел подняться ему навстречу. Он вошел в комнату.
— Извините меня за вторжение. Но я не люблю этих разговоров. — Он показал взглядом на телефонный аппарат. — Нас могут подслушать в любой момент. Если бы не крайне срочное дело, я ни за что не стал бы вас тревожить. Из городка бежали еще трое.
— Я думал, по меньшей мере пало правительство, — сказал я. — Чего-нибудь выпьете?
— С удовольствием. На ваш выбор.
Не проявляя особой спешки, я пошел достать льду, предоставив Элиоту излагать свое дело.
— Это самое прискорбное происшествие с того дня, как мы возобновили нашу работу с индейцами, и в нем кроется определенная опасность. Мы просто поражены.
— Не могу сказать того же о себе. Колючая проволока вам не поможет. Разве что вы установите по углам сторожевые вышки и поставите на них караульных с пулеметами.
— Вы, конечно, шутите? — В голосе Элиота звучал укор.
— Нисколько.
— Поверьте, нам не до шуток. Все три беглеца как раз из тех, на кого мы возлагали большие надежды.
— Как на будущих покупателей и потребителей?
Элиот сделал вид, что не слышит моей реплики.
— Они прошли специальное обследование у нашего психолога. После его заключения мы рассчитали троих ладино, которые работали десятниками, и поставили этих троих на их место. Мы выдали им винтовки.
— Мне помнится, вы говорили, что индейцы работают у вас добровольно.
Элиот, как видно, запасся терпением.
— Мы выдали десятникам оружие, потому что на завтра была назначена прививка. Поскольку прививка у них пока что не популярна, мы решили, что именно в этот день следует опасаться побегов. Винтовки были не заряжены. Мы просто думали, что с винтовкой в руках десятник будет чувствовать себя смелее, уверяю вас.
— Ваш расчет оказался правильным.
Я не мог скрыть легкой улыбки.
— Возможно, я ошибаюсь, — сказал Элиот, — и в таком случае извините меня, но, мне почему-то кажется, что вас, как бы это сказать… не очень трогает, что я рассказываю.
Моим первым желанием было ответить напрямик, что он угадал, но у него был такой растерянный вид, было так очевидно, что он считает меня в чем-то неблагодарным, что у меня язык не повернулся высказать ему мое мнение. Со времени нашей последней встречи Элиот словно постарел. Свет электрической лампы покрыл инеем его редкие белесые волосы, у рта собрались горькие складки. Я решил объяснить ему мою позицию в мягкой форме.
— Вы сами понимаете, я не могу откликаться на ваши неполадки с индейцами так горячо, как это делаете вы. У меня своя сфера деятельности. Сколько бы я вам ни сочувствовал, меня как должностное лицо ваши неприятности не затрагивают.
— Вот здесь вы ошибаетесь. Я надеюсь, вам понятно, куда направились эти люди. Они перешли к бандитам.
Я почувствовал, как во мне поднимается злость. Все мои предчувствия относительно Элиота оправдались полностью. Я отрицательно покачал головой.
— Не знаю, о каких бандитах идет речь.
Если люди не желают на вас работать или им опостылела жизнь у вас и они уходят прочь, это еще не значит, что они бандиты. Даже в том случае, если они, покидая вас, прихватят с собой пару-другую винтовок.
На лице Элиота мгновенно засияла улыбка. С чувством, что я проигрываю бой, я увидел, что он готов со мной согласиться.
— Ну что вы, капитан, неужели вы думаете, что я собираюсь разъяснять вам ваши обязанности или навязывать свое мнение?
Я пришел только потому, что стремлюсь к постоянному и тесному сотрудничеству с вами.
Как говорится, ум хорошо, а два лучше. Я хочу быть вам полезным.
— Я вас не понимаю. Кто с кем хочет сотрудничать?
— Мы с вами. Я говорю — сотрудничать, потому что твердо стою на почве демократии, в той мере, конечно, в какой это допускают обстоятельства. Мне приятно думать, что мы идем рука об руку, обходимся без официальных приказов. Это совершенно не в моем духе, вы же меня знаете.
Я рассмеялся.
— Ну, Элиот, вы меня рассмешили. Можно подумать, что я у вас на жалованье.
— А разве нет?
Смех замер у меня в горле. Я пытался сохранить равнодушный вид. Элиот глядел на меня пристально поверх очков. Не похоже было, чтобы он блефовал.
— Во всяком случае, я слышу об этом впервые! — Мои слова выдавали мою растерянность.
— Вы получаете двести в неделю, не так ли? Я слышал, что на днях вам повысили жалованье. Как вы полагаете, откуда берутся эти деньги? Падают с неба? Когда Бальбоа пришел к власти, в казне не было ни цента. Вернер все увез с собой. Вы слышали об этом, не правда ли?
— Не понимаю, какое все это имеет отношение к делу?
— Как вы думаете, кто финансировал государственный переворот? Бесплатно это не делается. В прессе были кое-какие намеки.
— Сколько я помню, «Юниверсал Коффи Компани» отрицала свое участие.
— Разумеется. В подобных случаях ничего не признают. Не сообщать же о таких вещах по радио, через громкоговорители. Даже если вы купили страну и оплатили покупку дважды и трижды, все равно вам приходится управлять с помощью правительства. Если вы вес еще не уверены, Вильямс, кто платит вам жалованье, я могу написать в столицу, и вам пришлют формальный приказ из Генерального штаба. Поверьте, я был бы счастлив всего этого избежать. Чего я хочу — это сердечных, товарищеских отношений, чтобы никто никем не командовал, никто никому не приказывал.
В конце концов из нас двоих военный человек вы. Правда, у меня есть скромный административный опыт, но это все, чем я могу похвастать.
Прежде чем я успел что-либо ответить Элиоту, началось землетрясение. Сначала это был еле слышный гул — так бывает, когда сидишь на станции метро, — поезда еще нет, но о его приближении знаешь по едва ощутимой вибрации. Шум стал нарастать, словно пробиваясь по подземному туннелю, и вот я услышал его внутри себя. Какие-то люди побежали к главному зданию отеля, потом раздался звук, напоминающий треск тронувшегося льда, — это стали лопаться оконные стекла. Виски выплеснулось из стакана и потекло у меня по руке, свет погас. Я поднялся и включил аварийную лампочку, установленную специально на этот случай. Если бы я был один, то вышел бы в патио — при землетрясении это разумеется само собой, но Элиот по-прежнему сидел, и я видел, что он не собирается двигаться с места.
Тяжелая люстра качалась у него над головой, он о чем-то меня спрашивал, но мысли у меня сбились, и я не слышал его слов. Он делал вид, что не замечает происходящего. Мне даже показалось, что он наблюдает за мной с легкой насмешкой. Подземный гул пошел на убыль, переходя в далекое тревожное ворчание.
— Двести в неделю. В любой другой стране столько получает генерал. Мне кажется, нас нельзя упрекнуть в скаредности. Мне кажется также, что люди вашего типа выполняют взятые на себя обязательства добросовестно, с открытой душой.
За окном все еще продолжалась суета, — наверное, люди выносили на улицу из домов свой скарб. В Гвадалупе за год бывает не меньше пятидесяти землетрясений. Иногда за первым толчком следует второй; он всегда сильнее. Третий бывает еще сильнее. Меня раздражало спокойствие Элиота, которое он напускал на себя, в пику мне.
— Разумеется, я выполню свои обязательства, — сказал я. Потом холодно добавил: — С открытой душой или нет, это, я полагаю, неважно. Важны результаты.
— Вот и отлично. Забудем об открытой душе и сосредоточимся на результатах.
Элиот явно был доволен.
— Я приму те меры, какие сочту нужным, исходя из создавшегося положения.
Эта фраза была задумана мною как отступление с барабанным боем, но прозвучала слабо.
— Разумеется, — сказал Элиот. — Главное, принять какие-нибудь меры, и принять поскорее, потому что через три недели мы привезем туристов и здесь должно быть тихо и спокойно, как в Уайт Сэлфер Спрингс. Какие же это будут меры, капитан?
— Сейчас не совсем подходящее время их обсуждать. Если беглецы отдадутся в руки властей и вернут оружие, это вас удовлетворит?
— Да, конечно.
— Так вот, покончим на этом.
— Прекрасно. Надеюсь на вас полностью.
Хотел бы только еще раз напомнить вам, что в создавшейся ситуации таится определенная опасность. Если мы не примем немедленно энергичных мер, индейцы, работающие на Компанию, могут поднять общий бунт.
Мне не хотелось обсуждать дальше эту тему, и я ничего не ответил. Только что я собрался сказать, что было бы недурно лечь спать, как Элиот заговорил о другом:
— Да, чтобы не забыть. Вы помните, я рассказывал вам, что мы хотим организовать постоянные экскурсии к кратеру Тамансуна?
— Следопыты в вагонах, или Вагоны со следопытами?
— Как вам больше нравится. — Элиот вернулся к своему снисходительному тону. — Мы расширили старую тропу для мулов, и теперь там проходит джип. Вид оттуда, должен вам сказать, потрясающий, — Кто там не побывал, не может даже представить. Не забудьте захватить фотографический аппарат, не то будете кусать себе локти.
— Я не такой уж страстный фотограф.
— Жаль. Во всяком случае, поездка вам понравится. Так вот, как я уже сказал, мы повезем туда в джипах своих туристов. Индейцам, которые обосновались там наверху, сказано, чтобы они покинули гору. Вы понимаете, запретить туристам их фотографировать невозможно, а как только они наведут свои аппараты, индейцы забросают их камнями. Именно так вышло, когда мы первый раз туда поехали. Сейчас мы имеем официальное судебное решение на этот счет. Закон запрещает препятствовать обозрению красот природы. Мы даем им день-два, чтобы они убрались оттуда со своим хламом. Если они будут упорствовать, полиция арестует их. Я буду вам очень признателен, если вы пошлете ваших людей вместе с полицией.
— Но это не входит в их обязанности.
— Полностью согласен. Это дело полиции, и полиция обязана принять все необходимые меры. Но поскольку мы оба заинтересованы, чтобы все прошло тихо и гладко, есть смысл послать туда вместе с полицией несколько солдат. Они не решатся тогда оказать сопротивление.
— Мне нужно подумать, прежде чем я дам вам ответ, — сказал я. — Кстати, я хотел бы взглянуть на это судебное решение.
— Оно у Мигеля, у интенденте. Я скажу, чтобы он завтра же принес его вам.
Элиот допил стакан, и поставил его на стол решительным жестом, означавшим, что разговор окончен.
— У меня еще кое-какие дела, и я вас повидаю. Новых толчков, как видно, не будет.
При каждом землетрясении я все жду, что наша древняя колокольня возьмет да и рухнет.
Он протянул мне руку:
— Спокойной ночи, Вильямс. Мигель принесет вам это решение завтра утром.
Я вышел на улицу вместе с ним. Люди еще бегали взад и вперед с лампами в руках, боялись вернуться домой. Луны не было, Тамансун вырисовывался черным треугольником на фоне звездного неба. На вершине горы светилась красная точка. Это индейские шаманы совершали свои священные таинства. Через несколько дней огни на их алтарях погаснут навсегда.
Элиот ушел, но я все еще чувствовал себя взволнованным и решил направиться на пласа. Накрапывал дождь. Не успел я дойти до конца Калье Барриос, как фонари снова зажглись и лужи на мостовой запестрели отражениями свирепых быков, потоков крови, задумчивых курильщиков сигарет и синевы рекламных плакатов. Когда радиолы-автоматы смолкали, воцарялась глубокая тишина. Такая тишина, что можно было услышать жалобное тявканье шакалов где-то далеко, под деревьями, где спали на насесте куры. Час шел за часом, я шагал по улицам, стараясь успокоить мятущиеся мысли. Когда мне показалось, что я сумею заснуть, я вернулся в отель, разделся и лег.
Назавтра меня ждала нечаянная радость.
Появилась Грета. Я зашел в пустовавший с отъезда Эрнандеса бар проглотить свою обычную утреннюю порцию спиртного и вдруг увидел ее. Она слегка вскрикнула и протянула мне руки, мы обнялись. Так бывало всегда. С каким бы усердием ни воздвигал я свои защитные линии, они рушились, когда Грета так сердечно протягивала мне руки. А на этот раз я вообще был застигнут врасплох и не позаботился об обороне.
— Милый, мне сказали, что ты здесь, и я специально сделала остановку. Я лечу в Кобан.
Я обнял ее снова.
— В Кобан? — спросил я.
— Да, домой. Но следующий самолет будет только в четверг, так что мы можем здесь очень мило провести два дня. Если тебе хочется, конечно.
«Всего лишь два дня!» — подумал я. Так излечившийся алкоголик, поставленный перед внезапным соблазном, ищет оправдания. Два дня — это не опасно. Зная себя, я готов был признать, что неделя могла бы стать роковой.
Но два дня… Я незаметно взглянул на нее и почувствовал, что у меня захватывает дыхание, как в прежние дни. Разглядывая сверху ее лицо, я впервые заметил в уголках глаз крохотные бороздки, которые в один прекрасный день станут морщинами. Я попробовал было сосредоточиться на мысли, что Грета быстро стареет, но тут же внутренне усмехнулся; это я пытался возвести очередную защитную баррикаду. Так бывало каждый раз. Когда мы встречались после разрыва, я переживал короткий момент отрезвления; он быстро проходил, уступая место новым иллюзиям.
Мы сели, я заказал два коктейля. Я разговаривал с ней, не выпуская ее рук из своих.
— Счастлива? — спросил я.
— Нет. Я очень несчастлива. Потому и еду домой.
— Но почему в Кобан? Что тебе делать в Кобане? — спросил я. И тут же все вспомнил.
Я не представлял себе Грету вне Гватемала-Сити. Но ведь она из Кобана. Блистательный образчик тамошней женской породы — красоток, рожденных от плантаторов-немцев и отборнейших местных индианок.
— На прошлой неделе я видел в Гватемала-Сити дона Артуро, — сказал я. — Из того, что он говорил, мне показалось, что у тебя были неприятности.
— Не надо об этом, — сказала она, сжимая мои руки. — Я хотела бы забыть, что этот город существует.
— Конечно, поговорим о другом.
Я довольно ясно представлял себе, какого рода неприятности могли быть у Греты; лучше было их не касаться. Грета была в известном смысле жертвой Фрейда, теории которого преподносились публике популярными журналами в таком виде, что этот пролагатель новых путей в психиатрии превращался в какого-то апостола саморазрушения. Самым страшным грехом в кругу послевоенной молодежи, в котором вращалась Грета, считалось обуздание инстинктов; это именовалось «ингибиционизмом» — подверженностью внутренним запретам. И Грета делала все от нее зависящее, чтобы никому не пришло на ум заподозрить ее в подобной ереси.
— Мы — вместе. Это самое главное.
Удивительная вещь, стоило мне встретиться с Гретой, как я решительно терял охоту представлять мысленно, что она делала без меня. Чтобы позабыть об этом, требовалось лишь небольшое усилие воли. Когда оно давалось мне, мы были совершенно счастливы.
— Скажи мне, бога ради, что ты будешь делать в Кобане? — спросил я.
— Не знаю. Пока что я хочу вернуться домой и покончить со старым. Быть может, я выйду замуж за индейца.
— Какой вздор! — Я засмеялся.
— Вовсе не вздор. Я говорю серьезно.
Ее глаза наполнились слезами.
— Представляю, как ты будешь хороша в глинобитной хижине перед жаровней с тортиллас и с ребенком, привязанным за спиной.
Последние слова я сказал не подумав и сильно покраснел, чего со мной уже давно не случалось. Грета не могла стать матерью — это была одна из потерь, понесенных ею на службе богам сексуальной свободы. Я быстро отвернулся, но она, должно быть, успела заметить краску на моем лице. В ее голосе послышался вызов;
— Разве я не жила до двенадцати лет в глинобитной хижине? Это была лучшая пора моей жизни. Я не видела ни одного белого человека, пока отец не вернулся из Германии и не послал меня учиться в Гватемала-Сити.
— Я уже слышал это много раз. Сейчас ты скажешь, что чувствуешь себя более индианкой, нежели немкой.
— Конечно. Так оно и есть.
— Ничего подобного не было и нет, и то, что ты так говоришь, уже доказывает, что ты не индианка. Ты просто заражена немецкой романтикой. Вы, немцы, все это придумали. Сперва ты вбила себе в голову, что романтично, быть немкой, и переменила свое имя на Грета. Сейчас ты, наверное, решила вернуться к старому имени. И ты хочешь, чтобы я относился к этому серьезно.
— Дэвид, — сказала она. — Что с тобой произошло? Ты переменился. Где твое чувство юмора? Давай поговорим о чем-нибудь другом. И я хочу еще выпить — Она снова владела собой.
— В немецкой школе они превратили тебя в немку. Такого полного превращения мне еще в жизни не приходилось видеть. Допустим, что я соглашусь с тобой, что в глинобитной хижине твоей матери тебе жилось лучше. Но нужно глядеть на жизнь реально. Сейчас уже поздно что-либо менять.
— Я прошу тебя, — сказала она. — Давай для разнообразия поговорим о тебе. Что ты здесь делаешь? Мне сказали, что ты стал южноамериканским генералом.
Я вкратце посвятил ее в свои дела, и она стала раздумывать, как нам провести эти два дня получше. Ее осенила счастливая мысль.
— Милый, мы замечательно проведем время. Покажи мне все эти чудеса, которые так расписывают в рекламе, — вулканы, озера с привидениями, ягуаров. Ты слышал рычание ягуаров?
— «…Покашливание гигантской кошки на закате солнца, от которого у вас кровь стынет в жилах, но вы ведь в полной безопасности в уютном дворике вашей лоджии, под ослепительным тропическим небом», — процитировал я из проспекта. — Нет, пока что не слышал.
Остальные тоже не слышали. Ягуары — в джунглях, очень далеко отсюда; кроме того, они не имеют привычки покашливать. — Я призадумался. — Знаешь, вулкан придется отменить.
Индейцам там наверху только что приказали убираться восвояси, они сейчас, я думаю, не очень расположены к белым людям. Остается озеро. Тебе там очень понравится. Надо ехать, пока Элиот не отменил отпусков по армии. Не будем откладывать.
Грета пришла в восторг.
— Чего же ждать? Съездим сегодня. Рыба там есть? Я хочу поудить. Мы наловим кучу мохаррес. А потом поплаваем. Ах, Дэвид, это будет чудесно!
Мы отправились к озеру в одном из джипов, принадлежавших Элиоту. Озеро Теньючин замечательно тем, что, когда смотришь на него сверху, спускаясь по горной дороге, вода в нем сказочно яркого, пурпурного цвета; когда же плаваешь по озеру в лодке, вода черная. Возможно, все это оттого, что озеро расположено так высоко. У рыбаков-индейцев мы купили крабов для наживки, взяли каюк и поехали ловить мохаррес. Клёв был очень хороший, но попадалась одна мелочь. Ничего кроме мохаррес и крабов, в озере не водилось. Каждые пять минут Грета вытаскивала удочку с трехдюймовой рыбкой на крючке. Она удила мохаррес с детства и делала это очень искусно. Грета легко приходит в восторженное настроение, и тогда радость ее неистощима. Каждый раз, поймав рыбку, она вскрикивала от удовольствия. Она готова была бы удить весь день, но, когда мы наловили два десятка рыбешек, я уговорил ее бросить ужение.
Мы направили лодку к скале, с которой, когда испанцы подступили к озеру, целое индейское племя по приказу своих вождей бросилось в воду и рассталось с жизнью. Отсюда пошли легенды о привидениях, посещающих озеро.
Стоял один из тех ослепительных, знойных гватемальских дней, когда облака в небе кажутся столь же недвижной, незыблемой частью ландшафта, как сами горы; отражения их, словно высеченные из мрамора, громоздились посредине озера. Было жарко. Солнце искрилось на черной глади воды, когда мы врезались в нее своими веслами. Ядовито-зеленая кофточка Греты, специально надетая для поездки, была единственной диссонирующей нотой в окружавшей нас дикой гармонии.
Наглядевшись на страшную скалу, мы поплыли к дальнему берегу, развели костер, нанизали наших рыбок на вертела из камыша и поджарили их. Потом Грета решила выкупаться. Она разделась и пошла к воде. Она разделась бы без малейшего колебания в обществе любого мужчины, а если бы кто-нибудь выразил удивление, ответила бы, что это говорит лишь о чистоте ее помыслов и что индейская кровь, текущая у нее в жилах, облегчает ей возвращение к первобытности. Я прекрасно знал, что ни одна индейская девушка никогда не сделала бы ничего подобного и что все это отнюдь не первобытная простота, а порождение фрейдизма из популярных журналов.
За галечной отмелью, полускрытый от нас зарослями камыша, раскинулся индейский рыбачий поселок. Когда-то это был городок, но землетрясения разрушили его, купол церкви съехал на сторону и был покрыт трещинами, как яйцо с разбитой скорлупой. Я не был уверен, что индейцы будут довольны нашим возвращением к первобытности по соседству с их поселком, и потому остался в трусах. Грета нагая входила в воду. Я старался не глядеть на нее: сейчас я властвовал собою, но кто знает, насколько хватит моего самообладания. Одевалась Грета безвкусно, но, сняв одежду, преображалась. От отца она унаследовала белокурые волосы, от матери-индианки темную кожу и точеную фигуру. Золотое пятнышко там, где сходились ее смуглые бедра, лишило бы сна любого анахорета. Кроме телесных признаков, в ней не было ничего индейского. Человека создает воспитание.
Мы заплыли далеко. Вода была холодная, и, хотя и казалась черной, совершенно прозрачная. Я ясно видел под водой крепкое смуглое тело Греты. Я получал мало удовольствия от купания, потому что все время думал о том, как мы выйдем из воды и как весь рыбачий поселок будет глазеть на нее через плетень.
Когда мы подплыли к берегу, положение оказалось хуже, чем я предполагал. Индейцы ждали нас, выстроившись в ряд. Все они были низкорослые, жалкого вида, две женщины были с зобами. Я почувствовал к ним внезапную неприязнь. Очень несчастные люди часто кажутся нам злыми, и мы как-то само собой забываем, что они несчастны, и браним их за их пороки.
Я махнул им рукой из воды, чтобы они уходили. Они неохотно стали отступать, и один что-то крикнул сердитым голосом. Мы уселись на гальку, дрожа под лучами солнца. Было слышно, как индейцы уходят к себе. Из-за плетня выскочили маленькие безобразные собачонки, кинулись на нас с лаем, потом побежали назад. Я сидел, полуотвернувшись от Греты, но уголком глаза видел, что она надевает юбку и кофточку.
— Они злятся на нас, — сказала она обиженно. — Они не хотят, чтобы белые люди подходили к их, деревне.
— Откуда ты знаешь?
— Я поняла, что он сказал. Он сказал, что вся рыба в озере пропадет. Они думают, что все живые существа так же боятся белых, как они.
Мы оделись и стали спускаться к воде.
Я старался делать вид, что ничего не случилось, но индейцы снова вышли из своих хижин и двинулись за нами следом. Их собаки рычали и норовили нас укусить. Мы остановились и круто повернулись к индейцам. Они тоже остановились и стояли, глядя на нас с ненавистью и страхом. Мы столкнули каюк в воду, забрались в него и заработали веслами. Камни градом полетели вслед за нами, один угодил в лодку. Несколько индейцев полезли в воду, крича и размахивая руками.
Я был расстроен тем, что случилось. Если бы меня сейчас спросили, я сказал бы, что ненавижу индейцев. Всех до единого.
— Непременно попрошу Элиота включить это озеро в маршрут Следопытов-любителей, — сказал я угрюмо.
— Они чувствуют себя такими беспомощными, — сказала Грета. — Белые кажутся им великанами-людоедами. Некоторые из них думают, что мы никогда не умираем.
— Сейчас ты понимаешь, что у тебя с ними нет ничего общего?
— Да, — сказала она. — Должно быть, ты прав.
Ни ей, ни мне не хотелось разговаривать, и мы гребли молча, пока не приехали к месту.
Начинало вечереть, воздух больше не был сияюще-серебристым. Когда мы вылезали из лодки, орлы охотились у самого берега. На фоне затененной горы нельзя было разглядеть, как орел падал на добычу, — видны были только белые всплески воды в том месте, где он вспенивал ее ударом клюва. Мы разыскали наш джип и быстро покатили в Гвадалупу. Я чувствовал себя виноватым, как школьник, убежавший с уроков. Во мне росло предчувствие, что без меня случилось что-то дурное; Так оно. и оказалось.
В курительной комнате «Майяпана» я увидел Мигеля, интенденте; он дожидался меня. Грета пошла к себе. Я сказал, что зайду за ней через час, и направился к Мигелю. Мальчишка в нелепом элиотовском наряде, стоявший поодаль и боязливо косившийся на Мигеля, удалился с поклоном, как только я вошел в курительную. Мигель с трудом повернул свою большую голову, чтобы убедиться, что тот ушел, и сплюнул в ярко начищенную плевательницу.
Он сидел, развалившись в кресле, гора мяса, облаченная в суконный костюм, и даже не подумал подняться мне навстречу. С угрюмой и небрежной уверенностью он указал мне кивком на кресло напротив. Когда я сел, он дохнул на меня алкоголем, пробившимся через отделявшие нас два ярда благовонного майяпанского воздуха. На столе лежал жезл, инкрустированный серебром, — знак его достоинства.
— Так вот, — сказал он, — вышло, как я говорил. Их уже шестнадцать человек, и они обчистили поселок ладино в пяти милях отсюда, забрали продовольствие. Не буду скрывать от вас, торговцы в городе наложили в штаны от страха.
Сообщение Мигеля поразило меня самым неприятным образом, но не менее я был поражен тем, как он говорил со мной. Испанский язык открывает несравненные возможности как для самого церемонного обращения, так и для грубой фамильярности. Я никогда не слышал, чтобы индеец разговаривал с белым таким тоном. Обычно он обращается к вам, как капрал к офицеру, стараясь из всех оборотов найти самые пространные и деликатные, говорит «направиться» вместо «пойти» и «выполнить» вместо «сделать». Демократический лаконизм, с которым выражался Мигель, был для меня в новинку, но я решил никак на него не реагировать, поскольку Мигель говорил то, что думал. С первого знакомства во мне зародилось подозрение, что в нем еще не полностью умерла честность. Я протянул ему пачку сигарет, но он движением руки отказался. С точки зрения местных обычаев это было еще одним вопиющим нарушением этикета.
— Так что же нам теперь делать? — спросил я.
— Что теперь делать? — Он обнажил свои коричневые зубы, что должно было изображать улыбку. — Как что? Прикончить их, и дело с концом. Сейчас они набили себе брюхо. Как только проголодаются, снова пойдут грабить.
— Я просил вас сделать все возможное, чтобы связаться с ними. Вам удалось?
— Нет. Я и не пробовал. Они, конечно, кабронес, но они не дураки.
Точно перевести испанское каброн нельзя. Это одновременно и олух и свинья. Даже когда в это слово вкладывают гнев, оно дышит презрением.
— Вы не выполнили своего обязательства, — сказал я.
Интенденте сделал вид, что он удивлен.
Сперва его лицо казалось неподвижным, но потом я рассмотрел легкую игру мышц под массивной коричневой поверхностью, мгновенную перемену в выражении смышленых черных глаз. Взгляд таил лукавство, недоброжелательство, по-видимому, еще и презрение, но более всего подозрительность.
— Вы хотите вести с ними переговоры? Потеря времени. Послушайте, я скажу вам, что нужно делать. Вы сделаете то, что вам положено, а я — то, что мне. — Он помолчал. — Минутку. Я хочу выпить. Эй, ты! — крикнул он мальчику, боязливо съежившемуся у дальней двери. — Принеси бутылку виски.
«Виски, — подумал я, — откуда, черт возьми, у него деньги, чтобы пить виски?» Догадка тут же осенила меня. Я вспомнил, что сказал Элиот, когда я удивился, что индейцу удалось занять в Гвадалупе пост городского головы. Элиот упомянул вскользь, что Мигель — последний отпрыск чиламской аристократии и, следовательно, полезный человек, тем более полезный, что привержен к дорогим сортам виски. «Представьте, — добавил Элиот, — при всем том этот молодчик терпеть меня не может. Не сумею даже объяснить, в чем дело.
Всячески пытался умилостивить его — без результата».
— У правительства есть самолеты, не так ли? — он смотрел на меня в упор. — Это то, что нужно. Вызовите самолеты, и вам не придется рисковать своей шкурой.
— Почему вы думаете, что я боюсь за свою шкуру?
— Вы хотите вести с ними переговоры. Это значит рисковать своей шкурой. Врагов надо убивать. Если вы вступаете с ними в переговоры, значит, признаете свою слабость.
Обращаясь ко мне, он все время пользовался испанским местоимением tu. Несколько лет тому назад я вышвырнул бы его вон. А сейчас?
Пошли мне на пользу мои испытания или просто сдают нервы?
Мигель ерзал в кресле и почесывался. Его щеки и лоб покрылись крохотными бусинками пота. Он, должно быть, изнемогал в своем черном суконном костюме.
— Скажите им, чтобы прислали самолеты, я сделаю все, что нужно.
— Вы чилам? — спросил я.
— Да. Я чилам.
Я покачал головой. Трудно было понять этого человека.
— Чиламы — кабронес. Если вы вызовете самолеты сейчас, достаточно будет убить шестнадцать человек. Через неделю придется убить пятьдесят. А еще через неделю придется, быть может, убить всех чиламов. Сколько бы их ни было, с самолета убивать легче. Мы видели, как убивают с самолетов, когда была революция.
Появился поднос, на котором стояла бутылка виски и два стакана. Мигель взял бутылку и внимательно оглядел ее. На этикетке значилось «Бен Новис», ниже шотландец в юбочке замахивался на нас палашом. Но в долине, расстилавшейся за ним, было что-то от тропического пейзажа, и прославленный утес походил на вершину вулкана. Интенденте отослал мальчика и откупорил бутылку при помощи карманного ножа. Он налил оба стакана до половины и выпил свою порцию одним глотком.
Мальчик был уже у двери.
— Эй, поди сюда, — сказал он. — Поглядите на этого каброна. Все ладино — кабронес, но этот каброн похуже их. Как тебя зовут, каброн?
— Антонио Клух. — Мальчик не поднимал глаз. Он был одним из самых успевающих воспитанников Элиота.
— Врешь, тебя зовут — каброн. Понял, что я говорю? Каброн! Не хочешь ли поцеловать мне руку? Кто это тебя так вырядил, каброн? Да, твой отец действительно был Антонио Клух, но твоя мать зачала тебя от одного из тех полукровок, что ходят по деревням и торгуют мазями от венерических болезней.
Этот взрыв ярости и презрения кое-что объяснял в поведении интенденте. Он ненавидел Элиота, и его омерзение распространялось на всех, кто был связан с Элиотом, как этот мальчик. Нарочитая небрежность, с какой он обращался с мебелью в «Майяпане», презрительные взгляды, которые он бросал вокруг, грубость в разговоре со мной — все говорило об одном и том же — он ненавидел белых, и все, что они несли с собой, а сильнее всего, должно быть, ненавидел «План по устройству индейцев-чиламов». Я подумал, что, быть может, все эти разговоры о самолетах и бомбах, черствое равнодушие интенденте к судьбе своего народа, не напускное ли все это? Не испытывал ли меня Мигель? Быть может, прежде чем довериться мне, он хотел наверняка убедиться, что я дал свои обещания искренне, от чистого сердца.
— А где скрываются эти люди?
Я пытался поймать его врасплох.
Он пил мелкими глотками второй стакан виски. На мгновение он застыл. Над краем стакана внезапно возникли его черные зрачки. Потом исчезли. Интенденте допил виски и вытер рот тыльной стороной руки.
— Не знаю, — сказал он.
— Но ведь вы можете это узнать?
— Я — государственный чиновник. Ни один индеец не пойдет ко мне в канцелярию. Никто не станет разговаривать с государственным чиновником.
— Да, но вы вождь племени, и они ничего не предпринимают без вашего ведома.
Ответа не последовало. Был ли Мигель вождем чиламов или нет, я не знал, да и никто из белых не мог этого знать. Индейцы никогда не отвечают на подобные вопросы.
— Самолеты — вот что нам нужно, — сказал Мигель так, словно не слышал этих слов. — Пришлет правительство самолеты?
— Нет, — сказал я. — Ни в коем случае.
«Какое огромное впечатление произвела на них бомбежка с самолетов, — подумал я. — Должно быть, они наблюдали боевые действия „сандерболтов“».
Интенденте пожал плечами и встал.
— Что ж, в таком случае…
Его внимание привлекла недопитая бутылка.
Он налил себе еще полстакана и бросил, на поднос несколько монет. Я сосчитал деньги. Пять кетцалов на выпивку, для индейца — целое состояние.
— Принеси сдачу, каброн, — сказал он мальчику. Он посмотрел ему вслед, покачивая головой. Потом сплюнул в плевательницу. — Настоящий чилам рождается с синим пятном на заднице. Таких уже мало… — он снова поднялся. — Пока я не ушел, взгляните на эту бумагу.
Он вытащил грязную, слежавшуюся на сгибах бумагу с казенной печатью и протянул мне.
Я пробежал ее глазами. Это был судебный ордер на удаление алтарей, установленных у. кратера вулкана Тамансун. Я вернул ему бумагу.
— Ордер составлен по форме.
— Хочу заняться этим в понедельник.
— Думаете, они окажут сопротивление?
— Что могут сделать несколько стариков, скрюченных ревматизмом? Там по ночам холодно. Пронизывает до костей.
— Я буду ждать от вас сведений по тому вопросу, что мы обсуждали, — сказал я.
Он поднял бутылку, оглядел ее и снова поставил на поднос. Потом повернулся и быстро зашагал прочь на своих коротких ногах.
Было странно, что человек с тучным и могучим торсом оказался таким низкорослым, когда стал на ноги. Странно было и то, что он передвигался с такой быстротой. Выходя, он сбил головку лилии серебряным набалдашником своего жезла. Мальчик, который поливал в саду цветы, увидев его, умчался вихрем по боковой тропинке. Эти люди могут быть очень жестоки со своими единоплеменниками.
Вечером мы с Гретой обошли местные кантины. Многие считают их одной из достопримечательностей Гвадалупы. И в самом деле, в них есть какая-то нездоровая поэзия, ассоциирующаяся с убожеством и пороком. Содержатели этих кабаков дают им душещипательные названия и красят стены в неистовые тона.
Полы в кантинах посыпаны хвоей, а не опилками, как это принято в других частях света.
Запах хвои смешивается с острым, одуряющим запахом пролитого алкоголя и создает особый, неповторимый букет. Большинство посетителей кантин — еле перебивающиеся полуголодные бродяги. Они живут на сигаретах из маисового листа, дешевом агуардьенте и бешеных латиноамериканских мелодиях радиол-автоматов.
Первая кантина, в которую мы зашли, называлась «Бьюсь об заклад», раньше, сколько я помню, она называлась «Куда ушла моя любовь?». Кабак переименовали после недавнего прославленного пари, когда один завсегдатай поспорил с другим, хватит ли у него духу выстрелить в первого же посетителя, который откроет дверь; суд признал стрелявшего виновным в непредумышленном убийстве.
«Бьюсь об заклад» все еще пользовалась дурной славой, но Грете очень хотелось туда зайти. Потом мы перебрались в «Благородного клиента», потом в кантину, которая называлась «Я жду еще одной встречи», и, наконец, в четвертую, под вывеской «Ты да я». Здесь было спокойно, почти уютно, и сильнее ощущалась романтика ночной Гвадалупы. В свое время кантина пострадала от пожара и потом была перестроена так, чтобы по возможности походить на салун прошлого века где-нибудь в Додж-Сити, как нам показывают его в кинокартинах. Здесь был постоянный гитарист, просидевший много лет в тюрьме за убийство неверной любовницы. Были также постоянные девицы, все с трагическими лицами и прелестными темными волосами. Мы уже выпили по стаканчику агуардьенте в каждой из предыдущих кантин, и когда пришли в «Ты да я», то оба были в отличном настроении, и я закусил удила. У меня мелькнула мысль, что было бы недурно уговорить Грету не ездить в Кобан и остаться со мной. Однако даже в приподнятом настроении я остерегался поддаться этой мысли безоговорочно. Легкий алкогольный туман еще прорезали вспышки осторожности и здравого смысла. Я еще понимал (правда, с каждой минутой все менее), что ничего хорошего из этого не получится. Ради собственной безопасности нужно было держаться двухдневного срока, назначенного самой Гретой.
Гитарист, низкорослый, пожилой, кроткого вида мужчина, поднялся и запел с большим чувством о любви и измене — коронный репертуар латиноамериканских менестрелей. Должен сознаться, что песня и выпитое агуардьенте пробудили в моей душе грусть.
До того как покинуть Гватемалу, я три раза, каждый раз ненадолго, сходился с Гретой; был даже момент, когда я собирался жениться на ней. Со времени нашей последней встречи минуло два года.
Когда Грета была со мной, она преспокойно изменяла мне с другими, а когда сходилась с другими, то столь же безмятежно изменяла им со мной. Меня злило больше всего, что она хранила при этом такой невинный вид, что не верить ей было невозможно. Если она попадалась так, что уловки не помогали, она заявляла, что не вольна в себе, и довольно туманно ссылалась на какую-то наследственность.
Должно быть, рогатость моя бросалась всем в глаза; у гватемальцев есть поговорка, что рогача даже собаки чуют. Во всяком случае, в тех кварталах города — обычно возле вокзалов, — где промышляют уличные фотографы, продавцы дешевых украшений и прорицатели счастья, — гадальщицы не раз бормотали предостерегающе, когда я проходил мимо: «No es el engano sino la duda que mata», что значит «убивает не измена, убивает сомнение». Испанское perfidiosa — вероломная — очень хорошо характеризует Грету, хотя это слово гораздо мягче своего английского синонима и даже может иметь оттенок ласкового укора. При всем том она была великодушна, сострадательна, добра к своим ближним, короче говоря, обладала множеством добродетелей, кроме одной, самой Главной и важнейшей для человека — верности. Неверность в любви и физические ее последствия отдали Грету на произвол страшных старух, которые своими манипуляциями лишили ее материнства. Пытаясь разобраться в характере Греты, я подумал, что было бы ошибкой сводить ее роковую слабость к одному лишь темпераменту. Ею владела почти болезненная страсть быть любимой. Она искала не только наслаждения. Она не в силах была вынести будней, которые приходят на смену даже самой пламенной любви, и, как только чувствовала их приближение, начинала приглядывать другого возлюбленного. Причем разборчивостью она не отличалась — черта, характерная для очень эмоциональных натур.
Агуардьенте служило хорошим подспорьем для моих дум, заунывные баллады гитариста находили отзвук в моей душе. Меня спас один из гуляк, который, пресытившись любовью и изменами, опустил монетку в радиолу-автомат. Раздались звуки пасо-добла, используемого здесь как противовес чрезмерно меланхолической музыке..
Грета, которая редко предавалась грусти, сказала, что хочет танцевать. Потанцевав, я пришел в себя. Оглядевшись вокруг, я тотчас же отметил, что гуляк в кантине много больше, чем обычно; за столиками сидели ладино, которых я видел впервые. Лица у них были еще более разбойными, чем лица завсегдатаев, и у некоторых, хотя я издал приказ, запрещающий носить огнестрельное оружие, карманы подозрительно оттопыривались. Трудно было сразу разгадать, что происходит, но было ясно, что придется прибегнуть к чрезвычайным мерам. Если в остальных барах было то же, значит, город наводнен головорезами.
Ладино вели себя с изысканной вежливостью. Если кто-нибудь из них встречался со мной взглядом, то улыбался и отвешивал легкий поклон. Один подошел к нашему столику, снял шляпу жестом, достойным вельможи XVIII столетия, и спросил, не хочу ли я взглянуть на драгоценности, которые он продает по дешевой цене. Кантины служат своего рода рынком для подобных товаров, и, хотя покупателям иногда хочется думать, что они покупают краденое, на самом деле продавец обычно владелец драгоценностей, которому срочно понадобились наличные деньги. Как бы там ни было, сделки окружены таинственностью. Продавец предлагает свой товар приглушенным шепотом, и покупатель должен, чтобы соблюсти форму, отвечать ему так же.
Поклонившись еще раз, наш приятель попросил разрешения присесть. Он развязал свой носовой платок, пересыпал в горсть содержимое и передал мне под столом. Я в свою очередь передал полученное Грете, стараясь не нарушить правил игры. Это оказались кольца и несколько камней без оправы.
— Искусные подделки, как ты считаешь? — сказал я Грете по-английски.
Меня охватила вдруг безотчетная веселость, — быть может, это была реакция на мою недавнюю грусть. Мне захотелось чем-нибудь отметить этот вечер, чтобы он остался у нас в памяти. Я решил, что куплю Грете кольцо. Настоящее кольцо, не из этих подделок с огромными стекляшками. Но как объяснить мое желание ладино и деликатно умолчать о том, что драгоценности, которые он нам предлагает, поддельные?
— Не найдется ли у вас колечка' поминиатюрнее? — спросил я. — Тоже с ценным камнем, но меньшей величины. Прошу вас понять меня правильно: сам я чужд этих предрассудков, но всегда встречаются люди, которые, стоит им увидеть крупный камень, начинают кричать, что он ненастоящий.
Ладино отлично понял меня. Таинственно усмехнувшись, он достал из кармана рубашки еще одно кольцо. Он медленно повернул его у меня перед глазами, и бриллиант, вобрав в себя свет зажженных ламп, сверкнул желтым пламенем.
— Двести, — шепнул он мне.
Я понял, что цена без запроса; в присутствии дамы этикет запрещал торговаться.
— Это в пять раз дешевле, чем оно стоит, — прошептал ладино.
По-видимому, он говорил правду. Я подумал, что кольцо, быть может, принадлежит одному из богатых гвадалупских лавочников, которые, как сказал мне Мигель, ударились в панику и старались теперь сбыть свои ценности. Я отсчитал десять ассигнаций по двадцать кетцалов, и улыбающийся ладино удалился, отступая назад, как на высочайшем приеме.
Сейчас наступил момент, который мог стать решающим в моей жизни, потому что я почувствовал, что Грета стала другой. С ней случилась какая-то важная перемена. Я еще не знал точно, что именно с ней произошло, но что-то, как мне казалось, заставило ее понять всю опасность пути, по которому она шла до сих пор. Я уже готов был сказать ей, чтобы она осталась со мной и не ездила в Кобан. Грета была без ума от кольца, я взял ее руку и стал надевать кольцо ей на палец. Она подняла на меня широко открытые глаза, потом опустила их на кольцо, и вдруг сквозь алкогольный туман до моего сознания дошло, что я совершаю какую-то оплошность. На этом пальце носят обручальное кольцо! Я усугубил неловкость, когда снял кольцо и, попытавшись рассмеяться, принялся надевать его ей на другой палец. Что должна была подумать Грета? Это походило на какую-то глупую предумышленную шутку. Она переменилась в лице. Наступило продолжительное, тягостное молчание. Потом она сняла кольцо с руки, посмотрела на него, надела снова. Я ужаснулся при мысли, что она сейчас отдаст его мне назад. Вечер был испорчен, хмель мой прошел, и я ничего не мог придумать, что сказать Грете в свое оправдание.
Немного погодя мы пошли в отель. Я решил, что разумнее всего будет расстаться с Гретой у дверей ее номера; я утешал себя мыслью, что впереди еще сутки и я успею все исправить. Через десять минут, передумав, я пошел обратно и постучал к ней в дверь, но она не ответила.
Назавтра я поднялся рано. Когда я завтракал, элегантный ладино-портье подошел к моему столику и вручил мне конверт. Он сказал, что не знает, кто принес конверт, — это было до того, как он вступил на дежурство.
Я вскрыл конверт и вынул листок бумаги очень скверного качества, которая здесь в ходу. На листке было написано неровными печатными буквами: «Джулапа». Для меня это был боевой, сигнал. Я сложил бумагу и спрятал в карман.
— Джулапа, — сказал я, невольно обращаясь к портье, — где у вас Джулапа?
Спрашивать об этом не следовало. Он указал на карту, недавно нарисованную на одной из стен ресторана. Она была наполовину заполнена изображениями орхидей, ягуаров и тапиров, но Джулапу я нашел. Это была деревня в двадцати милях от Гвадалупы, внизу, в знойной долине. Под красным кружком, обозначавшим деревню, было начертано полуготическими буквами: «Разнообразная лесная фаун а».
Послание, очевидно, прибыло от Мигеля; я был очень рад, что успел получить его вовремя, потому что не прошло и десяти минут, как подъехал Элиот. Его джип затормозил у подъезда, послышались мелодичные вопли и стоны «Золотого Горлышка» и затем быстрые шаги по лестнице, легкие, как шаги ребенка.
Он что-то насвистывал. Я почему-то почувствовал себя застигнутым врасплох и постарался принять равнодушный вид. Элиот направился прямо ко мне, протягивая руку; лицо его выражало приятное удивление.
— Приветствую вас. Вчера мы не виделись совсем, так что я решил заехать по пути, чтобы сказать вам: que tal?
Он был в тугом крахмальном воротничке с галстуком-бабочкой, невозмутим и свеж, как всегда. Жара не отражалась на внешности Элиота. Мы обменялись рукопожатием, и я почувствовал, как его пальцы слегка хрустнули в моей руке.
— Я вчера почти весь день провел на озере, любовался пейзажем, — сказал я.
— Да, я слышал. Изумительно, не правда ли? Мы хотим построить там шикарный загородный дом, а побережье оборудовать для водного спорта. Займемся этим в будущем году…
Не пройти ли нам в холл? Там с утра должно быть прохладнее.
Мы перешли в холл, где висел новый портрет президента. Лицо его было свирепым, более свирепым, чем на самом деле. Внизу была надпись: «Да здравствует Бальбоа, наш освободитель!» Насчет справедливости на этот раз ничего не говорилось. Элиот поднял глаза на портрет: очевидно, и он увидел его здесь впервые.
— Великий боже! — сказал он. — У меня душа ушла в пятки. Я решил, что вернулся Вернер.
Мы оба засмеялись.
— Что-нибудь разузнали на озере? — спросил Элиот.
Я был уверен, что он отлично знает, что я делал на озере, но вопрос был задан без ехидства.
— По правде говоря, ничего определенного.
Но ведь главная задача сейчас выяснять и нащупывать. Как говорится, слушать, приложив ухо к земле.
Я сам был удивлен тем, что говорил. Как будто я оправдывался перед Элиотом.
— Что ж, это недурная мысль. Вы брали один из моих джипов, надеюсь?
— Да. Вы не против?
— Разумеется, они в вашем распоряжении.
Незачем об этом даже спрашивать. Видели индейцев, которые живут у озера?
— Там бродило несколько человек. Вид у них прежалкий.
— Да, украшением озера их не назовешь.
Если хотите знать, я думаю перевести их всех в индейский городок, как только там найдется место. Когда я гляжу на этих горемык, я начинаю понимать, что чувствует миссионер, когда он обращает язычников в христианство.
Но как вбить им в голову, что мы спасаем их от вымирания, — а ведь это как раз то, что мы делаем. Ночью бежало еще пятеро. Обнаружилось только на утренней поверке. Иногда я просто падаю духом…
«Опять доверенные люди с винтовками?» — хотел я спросить, но промолчал.
— Пять молодых людей из холостяцкого барака. Мы возлагали на них большие надежды, — сказал Элиот. — Они взломали дверь и ночью перебрались через проволоку. Что же, сколь это ни прискорбно, придется пустить через проволоку электрический ток. Мы, конечно, снарядили погоню, но ведь им надо только добежать до джунглей, а там пиши пропало.
— Так что теперь их двадцать один человек. Если считать, конечно, что они соединились с теми.
— Считайте именно так. Готов побиться с вами об заклад. Что меня действительно беспокоит, это настроение в городе. Население в панике. Я не хочу сказать, что они бегают по улице и рвут на себе волосы, но они считают, что положение опасное. Утренний поезд был набит беженцами. В городе немало состоятельных людей, и они еще не забыли, что происходило здесь во время последнего индейского восстания. Говорят, вода в канавах была красной от крови. Я дал Мигелю пару бутылок шотландского виски и велел ему следить, чтобы купцы не запирали лавок. Так как же, Дэвид, что вам удалось выяснить?
— Могу сообщить, что наши дела неплохи, — сказал я. — Даже, сказал бы, хороши. Я действовал не спеша. Это было необходимо, чтобы найти правильный путь. Мне кажется, что я его нашел.
— Рад слышать, вы хотите сказать, что располагаете определенными данными?
— Довольно определенными. В той мере, конечно, в какой вообще на свете бывает что-либо определенное.
— Ну, это просто замечательно. И — признаться — неожиданно, надеюсь, вы не обидитесь. Трудности действительно очень велики.
Как говорится, против превосходящих сил противника… Что же, можно надеяться на быструю развязку?
— О развязке еще рано говорить, но к этому идет. Два-три дня, и у меня будут для вас интересные новости.
— Очень хорошо. Звучит весьма обнадеживающе. Вы хотите сказать, что нащупали их убежище?
Я подумал, прежде чем ответить.
— Пока я этого не говорю. Возможно, что нащупал. Могу лишь сообщить, что я получил информацию из весьма надежного источника.
На лице у Элиота появилось счастливое выражение, какое бывает у ребенка, когда он, приплюснув нос к стеклу, рассматривает витрину игрушечного магазина.
— Когда вы думаете перейти в наступление?
— Еще не знаю. Сначала нужно произвести разведку. — У меня мелькнула мысль, что он сейчас предложит действовать совместно. — Я произведу ее лично.
Элиот был разочарован.
— Но ведь это опасно.
— Что ж, нужно рисковать. Если я возьму с собой солдат, могу заранее сказать вам, что случится. Либо индейцы узнают о нашем приближении и сбегут, либо произойдет кровопролитие, а этого я хочу избежать во что бы то ни стало.
— А что, если устроить засаду? — спросил Элиот. — Давайте подумаем о совместных действиях. У вас — гарнизон, у меня отряд полиции. Что, если мы под покровом ночи окружим то место, где они прячутся?
— Я уже сказал — произойдет кровопролитие.
— Хорошо, но нас будет двое или трое на каждого индейца. И мы нападем внезапно.
А потом у нас будет парочка пулеметов. Мы получили их на прошлой неделе. Системы «браунинг». Предпоследняя модель американской армии.
— Моя задача — уговорить индейцев сдаться мирным путем. Во-первых, потому, что я им уже предложил эти условия, а во-вторых, потому, что президент в личной беседе советовал мне действовать гуманными методами.
— В личной беседе! — Элиот негромко рассмеялся.
Словно сговорившись, мы оба взглянули на новый портрет, и президент скорчил нам ответную гримасу.
— Между нами двумя и этими четырьмя стенками я позволю себе заметить, что ваш президент так же склонен к гуманности, как не евшая неделю пума. Впрочем, не о том речь.
Так какие же условия вы им предложили?
— Самые простые. Они сдают винтовки и получают прощение. Постарайтесь рассуждать реально, ничего другого у нас сейчас не выйдет. Конечно, нам придется как-то покрыть убытки в той деревне, которую они ограбили.
— Еще один вопрос, — сказал Элиот очень спокойно. — Как насчет их контракта с «Юниверсал Коффи Компани»? Он что же, считается расторгнутым?
— Не сумею вам ответить, — сказал я. — Если вы полагаете, что они чем-то вам обязаны, никто не мешает вам обратиться в суд.
Элиот подался вперед и положил руку мне на плечо.
— Я прошу вас внимательно выслушать то, что я сейчас вам скажу. Прежде всего я хочу, чтобы вы знали, что я полностью уважаю вашу точйу зрения и высоко ценю вашу помощь.
Дальше я должен сказать, что ваше отношение к контрактам, которые мы заключили с индейцами, ставит меня в безвыходное положение.
И вот я прошу вас: подумайте еще раз, подумайте серьезно, прежде чем решиться на шаг, который может привести к полному крушению всех наших трудов. Что произойдет, если индейцы в нашем городке вообразят, будто они могут порвать контракт с нами в любой момент, когда им этого захочется? Я думаю, вы сами сумеете ответить на этот вопрос, не так ли?
Не спеша сочувствовать Элиоту, я кивнул утвердительно.
— Это; будет конец всему, над чем мы трудились. Именно конец. Полный крах. Великий альтруистический замысел, годы труда и забот, огромные денежные затраты — все пойдет к черту. Тысячи мужчин, женщин и детей, уже вступивших на путь просвещения и прогресса, снова возвращаются к колдунам, туберкулезу, голоду. Я на вашем месте не взял бы на себя такой ответственности, Дэвид. И, ради господа бога, не говорите мне, что я могу подать на них в суд. Вы не сегодня приехали в эту страну и знаете, много ли толку бывает здесь от суда.
Я пробормотал в ответ что-то невнятное.
Неподдельное волнение Элиота было неожиданным и озадачило меня. Элиот поднялся.
— Ну что ж, — сказал он, — давайте пока на этом закончим разговор. Спасибо, что вы меня выслушали, и еще раз умоляю вас, подумайте о последствиях, прежде чем начнете действовать. Наши интересы — общие. Я хочу, чтобы вы меня правильно поняли, не примите мои слова за угрозу, но вполне возможно, что ваше будущее, не менее чем будущее Компании, зависит от того, как сложатся здесь события в ближайшие несколько дней. Мы сидим на бочке с динамитом.
— Именно так, — сказал я.
Он протянул мне руку, и когда я пожал ее, то снова почувствовал, как хрустнули его пальцы.
— До свидания, — сказал Элиот. — Еще раз прошу вас, подумайте.
Он вышел, и через несколько минут я услыхал звуки радио и тарахтение отъезжающего джипа. Я поднялся к себе, переоделся в штатское, сунул автоматический пистолет в задний карман брюк и пошел навестить Грету. К моему удивлению, номер был пуст.
Я прошел в холл, потом в ресторан и в сад, думая там встретить Грету. Ее не было. Я написал ей нежную записку, в которой обещал зайти к вечеру, а если удастся, и пораньше, и оставил конверт у портье. Потом сел в один из Элиотовых джипов и поехал в Джулапу.
Я проехал по шоссе не менее двадцати пяти километров, все время спускаясь под гору.
Дальше нужно было пройти три километра по тропе, и я оставил машину у дороги. Тропа пробиралась сквозь густые заросли, следуя по течению ручья. Вокруг было однообразно и уныло, но я люблю прогулку в джунглях; мрак от переплетающихся над головой ветвей и душный аромат гниющей листвы всегда приносят мне воспоминания о детстве, когда тропический лес был для меня еще таинственным и волнующим.
Как только я увидел деревню, я понял, что предложение Элиота окружить ее отпадает; потому-то ее, наверное, и построили на этом месте. Поросшие лесом горы охватывали Джулапу с трех сторон наподобие подковы. Вход в деревню и выход из нее был один — тропа, по которой я шел. Недвижный воздух в этом почти закрытом ущелье был душен и сладок, как подогретый сироп.
Убогая, затерянная в джунглях деревенька возникла на обломках былого величия. Посреди площади лежал наполовину ушедший в землю большой бронзовый колокол, кругом стояли полуразрушенные здания колониальной архитектуры. Высокие деревья, покрытые цветами и плодами, росли в бывших залах губернаторского дворца. Неподалеку были разбросаны индейские хижины, их было, наверное, около ста.
Косматые свиньи и бесшерстые собаки то выбегали из дверей, то вбегали назад. На рынке дремлющие женщины торговали несвежим, засиженным мухами мясом ящерицы-игуаны, тыквами, дешевыми зеркалами, сахаром и колибри в бумажных фунтиках — индейцы покупают их для детей. Население в Джулапе на пять шестых индейское, подобно тому как в Гвадалупе на пять шестых состоит из ладино, и потому здесь господствует сумрачная тишина.
Только возле церкви — церковь единственное каменное здание, уцелевшее от разрушения, — индейцы громко возносят свои молитвы, размахивая кадильницами. Повсюду зловоние от гниющих фруктов и навоза.
Я прибыл в Джулапу, но что мне делать дальше, решительно не знал. Я обошел деревню два или три раза, заглянул в хижины. Я не встретил ни одного мужчины, только двух-трех женщин, на лице которых застыло выражение деланного безразличия, да несколько нагих, истощенных малярией ребятишек. Никто не обращал на меня ни малейшего внимания.
Когда индейцам приходится сталкиваться с незнакомыми белыми людьми, они применяют простой, но действенный прием самозащиты — притворяются, что не видят их. Безвестный музыкант заунывно наигрывал на маримбе, птицы-пересмешники где-то в горах хохотали надо мной.
Я зашел в окрашенную в кроваво-красный цвет кантину «Золотая цепочка», поднял ото сна хозяина-ладино и взял стакан ярко-розового напитка, в который было подмешано немного агуардьенте, чтобы убить самых опасных микробов. Хозяин был неразговорчив.
Он разогнал кур, занявших его место на земляном полу, затем улегся и заснул снова. Я сидел, потягивая теплую безвкусную жидкость и раздумывая, что предпринять дальнее. Было очень жарко. Мухи жужжали и лезли повсюду, садились мне на лицо, на руки, на край стакана. Я убил несколько штук и смахнул на пол, оставшиеся в живых набросились на мертвых и подыхающих, пытаясь совокупиться с ними.
На стене висел фотографический портрет президента (первого выпуска, с отеческим выражением лица) и обычного типа календарь, бесплатно рассылаемый страховыми компаниями, на котором нарисована белокурая красотка с огромным полуобнаженным бюстом (индейцы никак не могут привыкнуть к этим произведениям изобразительного искусства, экспонируемым в кантинах). В стене возле моего столика виднелось несколько пулевых отверстий от крупнокалиберного револьвера.
Я сидел так около получаса, когда в кантину вошел бродячий гадальщик с канарейкой. Взяв с меня два цента, он опустил клетку на пол и приоткрыл дверцу: птичка вспорхнула ко мне на стол. Гадальщик вытащил из кармана пачку отпечатанных типографским шрифтом прорицаний, разложил их на столе, и канарейка, раскидав их, выбрала одно, схватила в клювик и запрыгала ко мне. Эти гадальщики с канарейкой пользуются у индейцев большим доверием. Секрет их прост — они предсказывают только злую судьбу. Если здраво рассудить, каждого индейца ждут болезни, нищета и несчастье, ничего больше; обещать индейцу наследство богатого дядюшки, нежданный куш на бирже или путешествие в Европу было бы по меньшей мере нелепо.
Я развернул бумажку и под слегка насмешливым взглядом гадальщика прочитал: «Твоя возлюбленная покинет тебя». Конечно, она покинула бы меня, будь я горемыкой индейцем.
Она оставила бы меня с четырьмя сиротами, скончавшись от малярии, от родильной горячки, от сотни других болезней, давно уже излечимых, но продолжающих истреблять индейцев в этой стране. А быть может, лавочник-ладино соблазнил бы ее какими-нибудь побрякушками и увел с собой. Или она сама, устав от нищеты, покинула бы мужа, который шесть месяцев в году проводит где-то на плантации и приносит оттуда горсть мелких монет и венерические болезни..
Когда я встал из-за стола, мое неверие было несколько поколеблено; соприкосновение с суеверием оставляет в душе легкий след; я решил зайти в церковь. Это было великолепное здание, с которым четыре века землетрясений ничего не могли поделать. Я сразу увидел, что индейцы забрали церковь под свои богослужения; у входа, подобно страже, стояли кучкаханы, или календарные жрецы, как их еще называют, с копаловыми кадильницами в руках. Я подошел к одному из кучкаханов, поклонился и попросил разрешения войти в церковь. Ничего не ответив, он метнул на меня яростный взгляд. Поскольку он не преградил мне путь, что непременно сделал бы, если бы церковь была закрыта для белых, я вошел.
В церкви оказалось больше народу, чем я встретил за все время, гуляя по деревне. Они были одеты по-разному, и я решил, что сюда стекаются представители разных племен. Внутренность огромного храма ничем не была заполнена, если не считать алтарей по стенам, у которых кучками и полукружьями стояли индейцы в ритуальных костюмах, каких вы никогда не увидите вне храма; на них были головные повязки и шали, украшенные по краям кистями, в руках они держали молитвенные мешочки. Индейцы теснились вокруг горящих свечей, которые они втыкали в бесформенные холмики воска на церковных плитах. Там, где свечи горели за здравие живых, были разбросаны красные цветы; там, где молились за упокой усопших, — желтые. Сотни и сотни свечей пылали на огромном пустом полу храма; другого освещения не было; стены были глухими, без окон. Старшины каждого племени стояли или склоняли колена, окруженные людьми из своего рода, и возносили молитвы громким голосом, с той разговорной интонацией, с которой индейцы беседуют со своими богами. Здесь, в храме, они так мало походили на тех, какими они были в деревне, что их можно было принять за совсем других людей.
Индейцы здесь были индейцами.
Я задал себе вопрос, был ли когда другой народ на свете, который с такой силой отстаивал бы себя, как они? Завоеватели захватили их страну, превратили их в рабочий скот. Завоеватели клеймили их тавром пожизненного рабства, не только их, но и детей их; молодых женщин отдавали в наложницы солдатам. Восстания подавлялись с такой свирепостью, что безлюдели целые страны, и все-таки те, кто оставался в живых, продолжали держаться. Потом в игру вступила католическая церковь.
Сперва она правила с помощью святой инквизиции и сжигала язычников на кострах. Позже, возглавляемая епископом Лас Касасом, только что выпущенным из сумасшедшего дома, куда он попал, насмотревшись пыток и казней, церковь провозгласила новый поход под знаменем братской любви. Не знавшие жалости политики в сутанах погасили костры, уволили палачей и заплечных дел мастеров и бросились в схватку с новым оружием — милосердия и терпимости.
Нищенствующие монахи отправились по горным тропам распространять учение Христово; индейцы внимали им кротко и молчаливо, порою, чтобы угодить миссионерам, даже повторяли их молитвы. Результаты не изменились. Чего не удалось добиться кровавыми пытками, не удалось добиться и проповедями. Индейцы остались при старой вере; безгласные боги дождя, урожая и смерти вышли победителями.
Как и в Гвадалупе, индейцы здесь громко и не таясь возносили молитвы богам своих праотцев. Те, кто считал неосмотрительным полностью игнорировать теологию белых, молились понемножку какому-нибудь святому, чтобы тот заступился за них перед христианским богом.
Мне было известно, что индейцы считали его богом Судного дня и возмездия, который может помешать им войти в рай их предков. Церковь посещали и ладино; это они внесли практику благодарения божества, чуждую индейским религиозным традициям.
Они покрыли стены храма выполненными по обету произведениями живописи, посвященными Сан-Фелипе — святому Филиппу, — в благодарность за оказанные им благодеяния. Здесь были сотни картин больших и малых, развешанных в полном беспорядке, по большей части трогательных, иногда смешных. На одной электротехник-ладино, выздоровевший после тяжелого поражения током, был изображен лежащим на полу; электричество выходило из его тела в виде молний. Женщина, перенесшая тяжелую операцию, лежала на операционном столе; хирург с лицом нечистого духа склонился над ней; инструмент, которым он орудовал, больше всего напоминал садовые ножницы.
Очень славная картина в углу с масштабом, указывавшим, насколько изображение на полотне уменьшено по сравнению с натурой, была даром механика, свалившегося в колодец; пострадавший был показан в момент, когда его поднимают на поверхность; он сидел верхом на ведре, на голове была щегольски нахлобучена широкополая шляпа.
Я разглядывал картины, насколько это удавалось мне в чадном свете свечей, когда кто-то сзади произнес пронзительным фальцетом;
— Добрый день, сэр.
Вздрогнув, я обернулся. За мной стоял, полуоткрыв рот, маленький человечек и дурашливо улыбался. У него было лицо лилипута, без единой морщинки, как у ребенка; из-под подбородка торчали два-три длинных седых волоса.
Косточки у него были тонкие, не толще прутьев, из которых плетут садовую мебель, а плечи, коленки и локти выступали острыми углами из-под изношенной бумажной рубахи, которую он носил в качестве облачения.
— Добрый день, — ответил я. — Вы здешний священник?
— Нет, сэр. Здесь нет священников. Я хранитель Сан-Фелипе. Это наследственная должность. Нашему семейству разрешили остаться здесь, когда священники покинули храм, потому что святой возлюбил нас.
Он смолк, но рот его остался полуоткрытым, между губами виднелся язык. Я понял, что передо мной слабоумный. Слабоумие наделило его этой страшноватой вечной юностью и стерло все признаки расового различия. Его можно было принять за белого так же, как за индейца.
Хотя он, по всей вероятности, был индейцем, он беседовал со мной без малейшей робости.
— Вы пришли, сэр, сделать какое-нибудь приношение святому?
В первую минуту я был озадачен и не знал, что ответить.
— Если вы хотите, я сделаю какое-нибудь приношение. Что обычно дарят святому?
Я стал шарить в карманах в поисках двадцатипятицентовой или пятидесятицентовой монеты.
— А что, святой излечил вас от болезни или укрыл вас от опасности?
— Может статься и так, но я об этом ничего не знаю.
— Тогда принесите ему цветы. Их можно купить у входа. На пять центов будет достаточно. Святой не принимает дорогих подарков.
Важно, чтобы подарок был от души.
Я пошел с ним ко входу, купил за пять центов букет синих цветов у стоявшей там женщины, и мы направились вместе в желтый, дымный от курений сумрак храма, к святому.
Как я и ожидал, это оказался заурядный образчик храмовой скульптуры. Сто лет тому назад, когда вера еще не ослабла, церковные мастерские выпускали их тысячами. Скульптор с большим тщанием отделал пышные складки на одежде святого, но ему не хватило вдохновения, чтобы передать возвышенное выражение лица, и общие результаты оказались посредственными, Лицо статуи было почти черным. Это не удивило меня. Индейцы не могут поверить в праведность и милосердие святого с белой кожей — пусть он десять раз святой — и стараются как можно скорее закоптить ему лицо курениями, иногда даже тайком красят его. Этот святой был теперь настоящим индейцем — простецкий, скромный в своих требованиях; даже позолоту и пурпур своего одеяний он дружественно прикрыл слоем сажи. Что было странным, это белая хлопчатобумажная рубаха, надетая на черный торс Сан-Фелипе.
— Почему на нем рубаха? — спросил я карлика, стоявшего рядом со мной.
— Когда индеец боится, что его хотят убить, он приносит сюда свою рубаху, и святой обычно соглашается поносить ее. Потом ни пуля, ни нож ее не берут.
Карлик широко осклабился, довольный, что сумел удовлетворить мое любопытство.
Меня вдруг словно осенило.
— А чья же это рубаха?
Так прямо нельзя было спрашивать.
— Индеец принес ее, сэр. Какой-то индеец.
Сейчас, если я не буду осторожен, он уйдет в свою раковину, и я не услышу ничего, кроме отговорок.
— Индейцы глупый народ, сэр.
— А что, это первая рубаха, что принесли святому за последние дни?
Улыбка карлика застыла и казалась грустной гримасой. Он покачал головой. Теперь я больше ничего от него не добьюсь. Индеец не будет лгать у статуи святого, но никто не заставит его и сказать правду. Впрочем, внезапное тупое упорство моего собеседника было красноречивее слов.
Я решил подойти к нему иначе. Я усомнился в чуде.
— Ну, а между нами, как вы сами думаете, может рубаха спасти человеку жизнь?
Карлик кротко вознегодовал:
— Конечно, сэр. Если святой согласился ее надеть, человек в безопасности. Когда мой отец еще был мальчиком, это было раньше, чем он стал хранителем святого, у нас было индейское восстание. Индейцы радели свои рубахи на святого, и пуля их не тронула.
— А что с ними случилось потом?
Я не слышал, чтобы хоть одно индейское восстание окончилось победой.
— Власти им уступили. Потом пришли солдаты, увели их и повесили, но, пока они носили эти рубахи, пуля их не брала.
Хотя все разъяснилось, мои достижения ограничивались пока только уверенностью, что люди, которых я ищу, действительно в Джулапе и прячутся в джунглях поблизости. Каким способом установить с ними связь, я по-прежнему не знал. Я вышел из церкви и машинально — больше идти было некуда — зашагал обратно к «Золотой цепочке», не переставая раздумывать, что делать дальше. Хозяин спал в той же позе, в какой я его оставил, а полуощипанные грязные куры разгребали земляной пол.
Я только собрался разбудить его, как мое внимание снова привлек портрет Бальбоа, благожелательно взиравшего со стены. У меня явилась неожиданная мысль.
Я наклонился к спящему и слегка потряс его за плечо, он не проснулся. Я выглянул в дверь, никого не было видно, собаки, дремавшие на солнце, не шевелились. Я снял плакат со стены и, разложив на столе, написал прямо на портрете крупными буквами: «Чиламы, прячущиеся в Джулапе! Я, ваш отец, президент Бальбоа, обещаю вам прощение и свободу. Возвращайтесь и сдайте оружие!» Я подчеркнул слова «прощение» и «свобода» несколько раз, потом добавил: «Ничего не бойтесь!»
Я свернул плакат трубочкой, сунул за пазуху и снова пошел в церковь. Наступили самые жаркие часы дня, молящихся почти не было. Свечи догорели, в церкви было темно несколько индейцев спали на полу. Карлик тоже исчез. Я пошел прямо к нише, где стоял святой, и приколол плакат к надетой на нем рубахе.
Больше у меня дел не оставалось. Было два часа пополудни, день был тяжкий, душный, стояла почти экваториальная жара. Весь мокрый от пота, я вернулся в кантину выпить на прощанье; меня мучила сильная жажда.
Я проглотил две порции лимонада и уже собрался выйти, когда свет на улице вдруг померк с такой быстротой, как бывает лишь в кино.
Всего минуту назад дышавшее зноем небо казалось обесцвеченным, как это бывает днем в тропиках в это время года; сейчас оно стало багровым; я знал, что польет дождь. В нагорье уже больше месяца, как сезон дождей миновал, но здесь, в тропической зоне, он еще только шел к концу. В любой момент могли набежать тучи, небеса разверзнуться и пролиться на землю.
Я стоял в дверях и наблюдал. Горы за деревней вдруг исчезли из виду, будто их никогда не было. Упали первые капли дождя и, словно маленькие спелые плоды, падая, забарабанили по железной крыше кантины. Потом стена грозового ливня вломилась в деревню; в продолжение двух часов гром потрясал горы и дождь со свистом сек землю; пол в кантине превратился в неглубокое озеро, по которому плыли утонувшие тараканы. Такого ливня мне не приходилось еще видеть, и я вспомнил о судьбе испанских конквистадоров в их первой столице Альмалонге; кратер вулкана Агуа наполнился водой, а потом вода низверглась на город и смыла его.
Дождь разом перестал, показалось солнце и засияло всеми цветами радуги в каплях, падавших с крыш и с деревьев. В деревне вода стояла по щиколотку; с милю тропа походила на неглубокую речушку. Когда я вышел на шоссе, оно уже подсыхало; вода, сбегая, оставляла островки песка и ила. Подушка на сиденье джипа сочилась, как мокрая губка. Я выжал ее, бросил на заднее сиденье и уже уселся за руль, когда мне бросились в глаза следы шин на мокром песке по другую сторону шоссе.
Я был поражен; так я был уверен, что здесь можно просидеть неделю и не встретить машины!
Немного поразмыслив и почувствовав беспокойство, я развернул машину и медленно поехал вниз по шоссе, приглядываясь к следам на песке. Они начинались у края шоссе за ближайшим поворотом. Не требовалось особого сыскного таланта, чтобы установить, что машина еще недавно стояла у шоссе, — кустарник был помят и поломан, — рядом с пещерой, в черной пасти которой сейчас клокотала белая пена. Видно было, что колеса буксовали, когда машина брала невысокий подъем; дальше виднелись следы двух мужчин, которые спустились к шоссе, чтобы сесть в машину. Размер покрышек и фирменный, рисунок на резине были в точности те же, что у моего джипа. Не возбуждало сомнений также, что этот другой джип прибыл сюда до того, как начался дождь, и уехал, как только шоссе очистилось от воды, — может быть, всего несколько минут назад.
Без особого удовольствия я сделал сам собою напрашивавшийся вывод: кто-то следовал за мной по пятам. Но кто же? В Гвадалупе насчитывалось не менее полудюжины джипов, и, разумеется, покрышки были на всех единого образца.
Возникали и более тревожные вопросы: зачем понадобилось за мной следить и что удалось установить моим преследователям?
Когда я вернулся в отель, Греты уже не было. Меня ждала записка, набросанная карандашом; когда я увидел на конверте знакомый небрежный почерк, сердце у меня упало, я знал заранее, что там будет написано.
«Дорогой мой, — прочитал я, — самолет в четверг отменен. Мне предлагают доехать на попутной машине почти до самого Кобана. Я решила согласиться. Как всегда, я была счастлива повидаться с тобой, как всегда, хотелось поговорить о многом, но это у нас никогда не получается…» Здесь полстроки было тщательно зачеркнуто «…боюсь, что тебе больше нечего мне сказать, и я думаю, что мне надо уехать поскорее, — так будет лучше. Извини, пожалуйста, что я вчера вечером надулась и так глупо себя вела. Мне было с тобой очень хорошо». Я читал эти строки и видел Грету, стоящую у конторки портье и наскоро пишущую мне эти фразы. Все ее поступки были непосредственны, и я утешал себя мыслью, что ей будет достаточно раз взглянуть на Кобан, где она не была с детских лет, чтобы изменить свое решение.
Если бы я мог найти удобный предлог, чтобы отказаться от завтрака у Стернов, то непременно сделал бы это. Отъезд Греты расстроил меня, и мне ни к чему было делать приятное лицо и идти к людям, которых я почти не знал. Я провел с Гельмутом Стерном всего лишь полчаса в присутствии Элиота, жену же его совсем не видел. Стерн был археолог, служивший в «Юниверсал Коффи Компани» Единственным утешением было то, что я мог потолковать с ним об археологии.
Стерны построили свой дом на холме, возвышавшемся над Гвадалупой, и вид из их окон восхитил бы всякого, кому не надоела тропическая природа. Стерну она приелась. Мы стояли у смотрового окна, — когда вы нажимали кнопку, стены раздвигались в обе стороны и уходили в специальные пазы, — и глядели вниз на яростно расцвеченные утесы, на деревни, затерявшиеся в джунглях, на фруктовые деревья, увитые бледными бутонами растений-паразитов.
— Если хотите знать, я ненавижу все это, — сказал Стерн. — Не думайте, что я преувеличиваю. — Он сумрачно усмехнулся. — Эта комната построена, по плану Элиота. Чрез две-три недели мы сбежали отсюда и едим теперь на кухне, где из окна виден только задний двор и курятники.
Несколько птиц, похожих на ворон с блестящим черным оперением, опустились на дерево и затараторили что-то сварливыми голосами, как видно, по нашему адресу. Гельмут с отвращением покачал головой. Лиза — его жена — была кроткая маленькая женщина с таким измученным выражением на увядшем лице, как будто она все время страдала от головной боли; от нее пахло свежестью и чистотой, как от яблока.
— В чрезмерных дозах что угодно может опостылеть. Не правда ли, мистер Вильямс? — сказала она. — Мы часто говорим, что хорошо бы взять на месяц отпуск и поехать в Канаду.
Там зелень, прохлада; там люди, с которыми можно по-человечески поговорить.
— И там нет цветов, — сказал Гельмут. — А если есть, то они на своем месте. От вони этих лилий положительно некуда укрыться.
Гельмут шутил, но в тоне его слышалось отчаяние. Он был австриец, ему удалось бежать за несколько недель до аншлюса. Десять лет они прожили в Гемпстеде, а потом перебрались в Центральную Америку и вкусили ее красочность, ее печаль, ее неистовство. От жизни в Центральной Америке Стерн захворал тоской по Европе, как хворают неизлечимой накожной болезнью.
— Когда мы сюда приехали, — сказал Гельмут, — то решили: что ж, люди живут и в тропиках. Постепенно привыкнем. Раз возврата нет, надо полюбить эту жизнь, что бы там ни было. Взгляните на наши стены, они не напоминают вам выставку местных кустарных промыслов? Мы старались, видит бог.
— У нас есть прелестные вещи, — сказала Лиза. — Просто не хватает места, чтобы все их показать. Когда мы увлекались коллекционированием, я уходила на рынок и покупала у встречных женщин сорочки, прямо те, которые на них были. Иногда я брала с собой новые без вышивки, чтобы им было что надеть.
Некоторые орнаменты совсем исчезли сейчас, да и краски стали непрочными.
— Все собираюсь порвать эти рубахи и сжечь, — сказал Гельмут с напускной свирепостью.
Лиза кротко и меланхолично улыбалась.
Грусть была свойственна ее натуре, Гельмут же наполовину играл ипохондрика.
— Пробовали ездить в гости к плантаторам, в их финка, — сказал Гельмут, — но ни с кем не подружились. Мы не знали, как зовут последнюю любовницу президента. В этой стране всякий, читающий «Ньюс уик», считает себя интеллигентным человеком. — Он вздохнул.
Где-то внизу, на усыпанном цветами откосе холма, птица взяла резкую трель.
— Это гардабаранкас. — На нервном лице Стерна выразилось страдание, как если бы он услышал, как фальшивит скрипач в оркестре, исполняющем симфонию Моцарта. — Их сравнивают здесь с европейскими соловьями, должно быть, потому, что они поют ночью.
Если две или три, запоют сразу, можете распрощаться со сном. А если молчат птицы, то воют обезьяны, словно души нераскаянных грешников.
Лиза, которая уходила на кухню, вернулась и позвала к столу. Стерн извинился, что завтрак будет нехорош; он и был нехорош. Достать здесь умелого повара было невозможно, а от слуг удавалось добиться чего-либо, только стоя неотступно у них за спиной. В кухне не было никаких индейских изделий, на стене висела фотография Маттергорна на фоне неестественно темного неба и несколько разноцветных флажков, какие продают в Альпах на высоких перевалах. Лиза была огорчена. Завтрак был еще хуже, чем она опасалась.
Когда мы встали из-за стола, Гельмут показал мне несколько находок, сделанных при раскопках в Утитлане. Вещи были редкостной красоты; он реставрировал их для музея. Одна зелено-желто-серая чаша эпохи Старого Царства с изображениями несущих дары послов и украшенных перьями воинов была настоящим шедевром. Я испытывал истинное наслаждение, держа ее в руках.
— Тсакал? — спросил я.
— Или ранний Тепью. — Гельмут был чуточку озадачен. — Откуда вы знаете? Вы занимаетесь стариной?
— У меня были друзья, торговавшие редкостями.
— Доколумбовой эпохи?
— Да.
— Но это же запрещено. Их нельзя ни покупать, ни продавать.
— Да, я знаю. У одного из моих знакомых были даже неприятности. Его арестовали, когда он пытался нелегально провезти свои древности через мексиканскую границу.
— Арестовали! Его нужно было пристрелить! Наверное, разграбил древнее захоронение. Тюрьма таких не исправит. — Гельмут благоговейно взял в руки чашу. — Я не знаю ничего, созданного человеческим гением, что с большим правом можно было бы назвать великим произведением искусства.
Я сказал, что согласен.
— Мне кажется, что древности майя позволили мне проникнуть в душу народа.
Я занимаюсь этим полжизни и не перестаю изумляться. Удивительный народ. Вы знаете, в чем они оплошали, чего они не могли создать при всей своей изобретательности?
— Вы хотите сказать, что они не создали колеса?
— Нет. Колесо тут ни при чем. Они не сумели найти способ, как подчинить себе своих богов. Хитрые европейцы сделали из своей религии, орудие для практических целей, но у майя боги остались богами. И они постепенно опустошили душу народа. Если бы испанцы явились сюда раньше, в годы расцвета Старого Царства, у них не было бы ни малейшего шанса на победу. Что можно сказать о народе, который еще на уровне каменного века создал календарь, превосходящий по точности наш?
Кстати, вы знакомились со здешними раскопками?
— Пока нет, но собираюсь поехать.
— Не советую, зря потеряете время. Через месяц «Юниверсал Коффи Компани» выпускает монографию с описанием раскопок. Тогда и прочитаете. Там сказано все, что требуется.
Лиза оторвалась от вышивания и, как только мы перешли на общую тему, вступила в разговор:
— Гельмут очень огорчен тем, как производились раскопки. Компания отклонила все его указания.
— С точки зрения науки то, что сделано, — преступление, — сказал Гельмут. — Я проституирую себя как археолог.
Лиза несмело поддержала мужа:
— Компания очень хорошо платит нам, мистер, Вильямс, но понимают ли там, как относится к своему делу такой археолог, как Гельмут? Он выполняет долг ученого.
— Это все равно как если бы я нанялся к сумасшедшему миллионеру, которому вдруг приспичило заняться древностями. Принято считать, что эти коммерческие компании действуют расчетливо, рационально. Ничего подобного. Они похожи на своевольных, избалованных детей, которые хватаются то за одну игрушку, то за другую. Сегодня это наука.
Завтра они покупают газетный синдикат или открывают киностудию. Я больше не археолог, я — наемник. Как ученый я обесчещен.
— Дорогой мой, но это же не твоя вина. Ты боролся как мог. Гельмут не виноват, мистер Вильямс. Фактически они обманули его.
— У них накопилась куча денег, которую некуда было девать; с этого началось. И вот они решили облагодетельствовать Гватемалу. Уверен, что уже где-то существовал план развития туризма, которым они сейчас заняты. Но до поры до времени они его придерживали. Если бы денег ассигновали раз в десять меньше, для дела было бы полезнее. Мы произвели бы раскопки и тем бы ограничились. Но «Юниверсал Компани» требуется сенсация. За свои денежки они хотят получить реконструкцию целого города майя, что-нибудь вроде нового Уксмала или Копана. Вам известно, что представлял собой Утитлан, когда мы начинали раскопки?
— Я вырос в этих местах. Там ничего не было — одни холмы.
— Мы раскопали двадцать восемь таких холмов. Потратили на это год. Элиот хотел снять верхний слой бульдозерами, но мы не позволили, боялись повредить сооружения. Первый раз в жизни мне довелось самостоятельно произвести такие крупные раскопки; я хотел сделать это как следует. Через несколько дней, после того как мы добрались до каменной кладки, является Элиот с неким Кольтхартом, которого рекомендует как специалиста по реконструкции древних сооружений. Отлично помню, я стоял на четвереньках, весь в земле, и расчищал зубной щеткой несколько футов стены, которую мы только что отрыли, искал — нет ли где-нибудь высеченной надписи. Элиот спрашивает, что это за стена? Я сказал ему правду, сказал, что не знаю, что это может быть все, что угодно.
— Что значит, вы не знаете, — говорит Элиот. — Вы специалист, значит, знаете. — Я не понял, шутит он или нет. Тон у него был любезный, как всегда.
— Я археолог, — сказал я. — И не люблю гадать. Когда придет время, я отвечу вам более точно. Это может произойти завтра, а может произойти и через полгода. А может случиться и так, что мы не узнаем этого никогда. Город был разрушен за три или четыре столетия до испанского нашествия.
— Хорошо, — сказал Элиот. — Подойдем к вопросу иначе. Исходя из того, что вам известно вообще о подобных сооружениях, чем могла быть эта стена?
Я еще не понимал, к чему он гнет. И просто чтобы доставить ему удовольствие, я сказал:
— Здесь мог быть зал для игры в мяч.
Я думал, что отделался от него, но не тут-то было. Позже я узнал, что он заочно прослушал краткий курс по археологии.
— Отлично, — говорит Элиот, — мистер Кольтхарт, будьте так добры, запишите. — Кольтхарт записывает, что я сказал. — А теперь, — Элиот обращается снова ко мне, — скажите, что у вас в том большом холме, который вы вскрыли?
— Остатки сооружения пирамидальной формы.
— Вы полагаете, что здесь был храм?
— Не исключено, — сказал я. — Мог быть и храм.
— А если не храм, — спрашивает Элиот, — что еще могло здесь быть?
— Что угодно, — сказал я совершенно откровенно. — Фактически, не считая некоторых пустячных сведений, мы не знаем о древних городах майя ровным счетом ничего. Некоторые специалисты, например Морли, думают, что в эпоху Старого Царства существовали женские монастыри. Если принять эту гипотезу, здесь мог стоять женский монастырь, но с тем же успехом это мог быть дворец верховного жреца, или астрономическая обсерватория, или даже голубятня для священных голубей. Что угодно.
И вернее всего — мы так ничего и не узнаем.
— Я вижу, все это довольно туманно, — сказал Элиот.
— Да, туманно, — сказал я. — Бывает, что археологу привалит счастье и он находит иероглиф с посвящением; иначе эти древние сооружения майя остаются загадкой.
— Понятно, — сказал он. — Ну что ж, это, собственно, я и хотел выяснить.
Он задал еще несколько вопросов, преимущественно технического характера, об изменениях в архитектуре зданий в разные эпохи, а потом подозвал Кольтхарта и самым обыденным тоном, как если бы речь шла о постройке нового складского помещения, поручил ему скалькулировать стоимость реконструкции трех храмов и шести общественных сооружений. Мы с Кольтхартом должны были вместе решать, где будут стоять эти здания и что это будут за здания — обсерватории, паровые бани или еще что-нибудь. Элиот сказал, что все детали предоставляет нам.
— А что же делать с оставшимися девятнадцатью холмами? — спросил я Элиота. — Что. станется с ними? Будем продолжать раскопки?
— Пока оставьте как есть, — сказал Элиот. — Посмотрим, хватит ли денег. Если позже нам потребуется еще несколько храмов или стадионов для игры в мяч, мы их используем. А не потребуется, сроем совсем. Надо, чтобы туристы имели ясную и понятную картину древнего города; лишние руины тут ни к чему. Как вы находите это, Вильямс?
— Чудовищно, — сказал я. — Совершенно чудовищно. Представляю, каково вам было это слушать. Между прочим, как вели себя чиламы? Я знаю, что они терпеть не могут археологических раскопок. Они считают, что мы оскверняем могилы их праотцев.
— Да, нас это тревожило, в особенности когда нам донесли, что они стекаются со всей округи со своими мачете и с запасом агуардьенте. Мы вызвали из города полицию, но испуг оказался напрасным. Они стали лагерем, выпили, немного покадили своими курениями и ушли назад. Мы даже были разочарованы.
— Мы уже давно оставили надежду понять этих индейцев, — вмешалась в разговор Лиза. — Никогда не знаешь, чего от них ждать. Наши слуги, например, ведут себя самым странным образом. Вы просто не поверите.
— Да, с нашей логикой в индейцах не разберешься, — сказал Гельмут. — Например, эти бандиты, о которых сейчас столько разговоров!
Уверен, что они выкинут что-нибудь совершенно неожиданное. Я слышал, их уже больше сотни и они попрятались в горах.
— По последним сведениям, их от тридцати до сорока.
— Элиотовские чиламы?
— Как будто да.
— Чиламы, — сказал Гельмут, — интереснейший обломок прошлого. Расовый реликт.
Насколько мне известно, это единственное племя, вырвавшееся из испанских клещей. Некоторое время они общались с завоевателями, но когда увидели, что ничего хорошего не получается, то попросту исчезли. Они ушли все до последнего человека со своими жрецами или шаманами, называйте как хотите, укрылись где-то в горах и держались там вплоть до отмены рабства, точнее будет сказать — до формальной отмены рабства. Вы, конечно, знаете, каково им пришлось на плантациях. И приходится по сей день.
— Да, это я как раз знаю.
— Элиот решил взяться за чиламов. Очередная дурацкая идея. Подойти к ним он не умеет. Я бы мог его научить. Попробуем задаться вопросом, что делает чиламов едиными?
Что спасло их от каленого железа испанцев? Религия, иными словами, шаманы. Шаманы, вот кто преграждает путь Элиоту, но он этого не знает.
— Кажется, уже знает.
— Ему нужно избавиться от шаманов. Тогда он сделает с чиламами все, что захочет.
Они пойдут за ним, как овцы. Они ведь даже не знают, когда сеять свой маис, пока шаман им не подскажет.
— Вы действительно думаете, что это пойдет индейцам на пользу?
— Думаю, что да. Сейчас они — ничто. Негативная величина. Элиот, в конце концов, что-то из них сделает. Один бог знает, что это будет, но они хотя бы выйдут из своей спячки.
Как народ, они переживают ледниковый период.
Чтобы выжить, они должны перемениться, иначе — гибель. Сами изменить себя они не могут.
Значит, это должен сделать кто-то имеющий власть, какой-нибудь прозорливый жрец, король, на худой конец — Компания.
— Вы знаете, где живут их шаманы?
— Знаю. На вершине Тамансуна.
— Что же, они все там? Других шаманов у них нет?
— Насколько я знаю, все там.
— В таком случае, — сказал я, — Элиот вышел победителем. Завтра мы берем всех шаманов под арест.
Гельмут изменился в лице.
— Это невозможно, — сказал он.
— Почему?
— Не знаю, как вам ответить… Технически это, конечно, осуществимо, но чиламы могут восстать.
— Восстать? Они сидят в концентрационном лагере Элиота под надежной охраной.
— Все это так, но тем не менее риск остается. А вы подумали о том, что шаманы могут броситься в кратер, как только вы подойдете к ним? Индейцы идут на самоубийство еще легче японцев. Представляете, какой крик подымется в Гватемала-Сити?
Я задумался над этой неприятной перспективой. В комнату вошла служанка, и Гельмут неожиданно стал кричать на нее по-испански:
— Ты все еще здесь? Я же сказал тебе, чтобы ты уходила. Немедленно вон отсюда.
Он действительно сердился, и эта неожиданная ярость доброго, по-видимому, человека поразила меня.
— Я отпустил ее на день, чтобы она сходила на фиесту, — объяснил он, — но она не сдвинется с места, если я не закричу и не сделаю свирепого лица. Сочувствие или любезность вне их понимания. Подарка они не примут, пока вы не навяжете его насильно. Признаться откровенно, я уже не стараюсь понять их психологию.
Прилетела какая-то птица, села на оконную раму и застрекотала как сумасшедшая, уставившись прямо на нас.
— И вообще я ненавижу эту страну, думайте обо мне что хотите, — сказал Гельмут.
— Ему нужно переменить обстановку. — Лиза поглядела на мужа с усталой улыбкой. — Месяца два в прохладном климате где-нибудь в Канаде, и он станет другим человеком.
Я ни разу не видел Элиота в таком превосходном настроении. Он энергично потряс мне руку, и мы сели в его джип.
— Я рад, что вы решили поехать со мной, Вильямс. Это замечательная прогулка, а когда едешь вдвоем, то получаешь вдвое больше удовольствия — так я считаю.
Каждая жилочка в нем играла, словно он был заряжен электричеством. Он нарядился в цветастую рубашку, которую каждый американец надевает, отправляясь на воскресную загородную прогулку, и был без галстука.
Утро выдалось свежее и живительное, как бывает после дождя, и все краски были самых чистых тонов. Мы выехали из Гвадалупы, оставляя следы шин на шоссе, а потом свернули на горную дорогу, которая вела на Тамансун. «Золотое Горлышко» безмятежно бормотало что-то из репродуктора. Я не знал, что кроется за веселостью Элиота. От этой веселости мне становилось еще более не по себе, когда я думал о том, куда и зачем я вместе с ним еду.
— Каков вид! — сказал Элиот.
Он остановил машину, достал «лейку», потом вышел и присел на корточки у края дороги.
Перед нами был конус Тамансуна, далекий, призрачный; туман стекал по его бокам, а вершина была одета облачным тюрбаном, который должен был скоро испариться под лучами солнца. Туман у основания горы был так густ, что казалось, Тамансун воспарил над землею.
Элиот вернулся, недовольно покачивая головой.
— Здесь нужна цветная пленка, а второй аппарат я, конечно, оставил дома. — Он сел в машину. — Знаете, я думаю всерьез заняться живописью.
Мы поехали дальше на второй скорости, машину слегка встряхивало. Элиот любовался пейзажами. Как видно, он не желал касаться цели нашей поездки и сразу ускользнул от разговора, когда я его начал.
— Не будем спешить, — сказал он. — Наши люди проедут верхом не меньше полутора часов. Торопиться некуда.
— Некуда, если они не начнут без нас, — сказал я.
— Ни в коем случае. Об этом не беспокойтесь. Так вот, я считаю, что искусство — лучший отдых от всяких тревожных мыслей.
Я ждал, что Элиот заговорит о бандитах, потому что в городе действительно началась паника, но он спросил меня, каковы мои успехи, таким рассеянным и равнодушным тоном, слов — но осведомлялся о здоровье очень дальнего родственника. «Отлично, замечательно!» — сказал он, когда я в общей форме сообщил ему о своих расследованиях.
Мы выехали из полосы джунглей. Впереди высилось несколько стоящих порознь старых деревьев сиба, отбрасывавших тень на дорогу.
Элиот рывком затормозил машину и достал автомат-дробовик, висевший сбоку в чехле.
Я попытался рассмотреть его цель, когда он вскинул ружье, и увидел птицу с длинным хвостом, раскачивавшуюся на ветке. Элиот выстрелил, птица сперва взмыла вверх, потом упала; я услышал, как она мягко шлепнулась на траву возле дороги. Выстрел был мастерский. Я, должно быть, не сумел бы так выстрелить. Элиот вернулся к машине, держа на ладони умирающую яркую птицу. Перепончатое веко поднялось, жарко сверкнул глаз, веко опустилось.
Элиот затолкал пальцем внутренности птицы, торчавшие из пробитой брюшины.
— Cotinga amabilis, — сказал он весело. — Два года тому назад я собрал неплохую коллекцию. Специально обучался набивать чучела.
И сейчас, как видите, упустить такой случай не могу.
Элиот осторожно положил мертвую птицу на заднее сиденье, взвел курок дробовика и надел на него чехол. Он был неподдельно счастлив, счастье светилось на его лице, но мне почудилось во всем этом что-то зловещее.
— Вам не кажется иногда, что год в триста шестьдесят пять дней немножко коротковат?
У меня часто бывает такое ощущение. Пятьсот дней меня бы устроили, хотя боюсь, что и тогда я не успевал бы выполнить программу, которую себе намечаю. Скажу вам откровенно, я досадую даже на то, что приходится есть и спать, — столько драгоценного времени пропадает зря.
Во многом здесь повинен мой отец. Он держал меня на ферме, пока мне не исполнилось двадцать семь лет. Когда я вырвался на простор, я понял, какой кус жизни пропал у меня ни за что. Да, я давно хочу вас спросить, вы любите охотиться на крупных хищников?
— Люблю, — сказал я. — Но боюсь, что от меня будет мало проку. За всю свою жизнь я не убил ни одного.
— Я потому вспомнил, что как раз на этом месте мы в прошлом году застрелили великолепную пуму. Чтобы охотиться на этих зверей, нужно завести хорошего помощника. У нас в городке есть аптекарь-ладино, который без ягуара не возвращается. Я с ним ходил на ночную охоту целый год. Ягуаров хватало. Некоторые были величиной с пони. Это было за год до того, как я увлекся авиацией. Все-таки давайте выберем вечерок и отправимся вдвоем на ягуаров.
— Буду очень рад, — сказал я. — Мы не опаздываем?
— Еще уйма времени, — сказал он.
Он поглядел на часы и, как видно, о чем-то вспомнил. Затем порылся в боковом кармане рубашки и поднес руку ко рту. Адамово яблоко поднялось у него под подбородок и упало снова. Он почувствовал мой взгляд.
— Эти новые тонизирующие пилюли недурны, — сказал он, — во рту от них не сохнет.
Правда, действуют ненадолго, как-то сразу выдыхаешься. Я плохо спал ночь.
Дорога круто пошла вверх. Элиот переключил скорость, и машина стала карабкаться по неровным пластам застывшей лавы. Деревья остались внизу, нависший над нами конус вулкана вдруг вышел из тумана, черный, как чугун.
Дорога поднималась по обнаженному склону из пепла и застывшей лавы, который как бы упирался в самые высокие из стоявших внизу сосен. Еще ниже лежала плотная поверхность джунглей; джунгли сжимались и разжимались под легкими порывами ветра, словно мускулатура пресмыкающегося, скрытая чешуйчатой оболочкой. Несколько хищных птиц с ярко-сизым оперением ныряли и кружили в небе; их распластанные крылья просвечивали на солнце.
Вдруг в горах открылась расселина, и мы на минуту увидели озеро Теньючин, темный водяной гамак, подвешенный на двух дальних вершинах.
Когда мы прибыли к кратеру, не сразу можно было понять, что происходит. Я представлял себе этот конечный пункт нашей поездки, где должен был разыграться ее драматический финал, в виде открытого плато, ниспадающего к роковой пропасти, у края которой силуэтами вырисовываются действующие лица трагедии, — что-то подобное я видел в одном плохом фильме. На самом деле, уплощенная вершина горы была пересечена отлогими темными дюнами и грудами выветренного шлака, а сам кратер, когда мы подошли к нему, больше всего походил на пустой резервуар с черным днищем, редко обсаженный по краям каким-то колючим кустарником. Местность была такова, что дальше своего носа ничего увидеть было нельзя.
Когда горная дорога пришла к концу, перед нами мелькнули спины полицейских, поднимавшихся к кратеру, ссутулившиеся неряшливые фигуры в выцветшем хаки. Они перебрались через гребень лавы и сразу исчезли из виду, как видно спустившись в лощину. Потом нам попался солдат, ведший лошадь в поводу. Индейцев не было видно.
Джип не смог ехать дальше по неровной лаве, мы вышли и двинулись пешком. Из-за куч шлака дул сильный холодный ветер. Рубашка и брюки Элиота облепили его так, что ребра и коленные чашки были видны как нарисованные, а кости таза выпятились под впадиной живота, словно он нес маленькую скамеечку, укрепленную на бедрах. Он скакал по неровностям лавы, как горный козел, хотя высота вулкана была тринадцать тысяч сто три фута, а на подобной высоте мышцы теряют половину своей эластичности и дышишь так, словно только что пробежал стометровку.
— Как вы думаете, где эти типы могли попрятаться? — спросил он.
Он взбежал на невысокий холм; я шел следом, тяжело переставляя ноги; в башмаки набивалась острая лавовая крошка. Мне чудилось, что где-то поблизости, скрытые за этими дюнами, которые могли бы украсить пейзаж в преисподней, индейцы дают свой последний бой, а потом, как велит обычай, ищут почетную кончину в самоубийстве, бросаясь в кратер вулкана. Позже я узнал, что как раз кратер Тамансуна не годится для этой цели.
Когда, в конце концов, мы обнаружили одного из шаманов, дела наши пошли самым будничным порядком. С ним уже толковали двое полицейских, один из которых мог сойти за шестнадцатилетнего мальчугана. Тот, что постарше, объявлял шаману судебное решение, жестикулируя и пожимая плечами с видимым отвращением, словно читал нотацию пьяному забулдыге, которого поймал за стиркой грязного белья в общественном водоеме. Молодой сгорбился под тяжестью надетого через плечо огромного старого маузера и озабоченно улыбался.
Старик индеец стоял спиной к своему алтарю, вертя головой направо и налево и поджимая то одну ногу, то другую. На нем был изношенный черный плащ и штаны, доходившие до колен. Кривые исхудалые голени и кисти рук были покрыты незаживающими язвами, которыми так часто страдают старые индейцы в результате хронического недоедания. Элиота заинтересовала шляпа шамана.
— Господи боже, полюбуйтесь на его головной убор! — сказал он.
Шляпа напоминала светло-серый цилиндр с широкими, слегка загнутыми полями, какие были в моде при Эдуарде VI. Шаман носил ее глубоко нахлобученной до самых глаз. Индейцы любят шляпы. Сами они смиренны, но их шляпы горды. Это шляпы белых людей, в них как бы воплотились сила и хитрость завоевателей.
Лица индейца невозможно было рассмотреть за тысячью морщин, даже глаза его под краями огромной надменной шляпы были лишь двумя крохотными омутами, затерянными в морщинах.
Ему, наверное, было не менее ста лет.
Мы стояли, старший из полицейских объявлял судебное решение, молодой полицейский безучастно улыбался, а старый шаман вертел головой, словно ожидая, что его боги, которым он служил на этой голой вершине вулкана, заступятся за него в последнюю минуту. Но вот обсуждение вопроса как будто пришло к концу.
Молодой полицейский, передвинув поудобнее ремень своего маузера, двинулся вперед, шаман за ним. Второй полицейский тем временем ударами сапога разрушал алтарь. Это была всего-навсего груда камней футов в пять высотой; сверху лежали черепки грубо выделанной глиняной посуды. Старый индеец слышал, как полицейский разрушает его алтарь, но не обернулся. Скоро все трое пропали из виду. У основания алтаря, в расщелине, лежала закопченная кадильница. Элиот поднял ее и показал мне.
— Как вы считаете, эта штука представляет какой-нибудь интерес?
Я отрицательно покачал головой.
— Примитивная работа, — сказал Элиот.
Он бросил кадильницу, и она разбилась о камни.
— Я думал найти здесь парочку-другую идолов. Вы когда-нибудь видели их идолов?
— Только в музее, — сказал я.
— Они тоже грубоваты, но я хотел бы поставить одного в вестибюле «Майяпана». Настоящий индейский идол был бы там к месту.
Знаете, создает атмосферу.
Но на Тамансуне не оказалось никаких идолов, одни только гуггари из нетесаных камней да груды закопченных черепков. Полицейские обошли кратер кругом, разрушили алтари и увели шаманов — жалкую вереницу хромающих стариков в высоких шляпах. Не прошло и часа, как все было кончено, без криков, без сопротивления. Когда мы с Элиотом пошли осматривать площадку, облюбованную им для «Горного убежища», он сообщил мне некоторые сведения, пролившие новый свет на сегодняшнюю операцию. Подойдя к краю небольшого плато, на котором скоро должно было вырасти альпийское кафе, мы взглянули вниз на Гвадалупу. Город переливался и сверкал на солнце, как граненый хрусталь. Дороги, шедшие к нему с разных сторон, торчали, как спицы старого колеса.
— Можете вы представить себе, что эти молодцы повинны во всех наших неприятностях?
По тому, с какой почтительной, почти любовной интонацией Элиот произнес «эти молодцы», я понял, что он празднует крупную победу.
— Старые чучела! А? Подумайте только, ведь они сообщались по своему лесному телеграфу с индейцами нашего городка и давали им указания, как себя вести! И индейцы устраивали побеги. Отказывались от подкожных впрыскиваний. Не желали молиться в церкви, которую мы им построили. А знаете, кто выдал шаманов?
— Мигель, — сказал я. Мне не верилось самому, но больше заподозрить было некого.
— Совершенно верно.
Мигель оставался для меня загадкой. Еще недавно я поручился бы, что этого человека не купишь.
— Значит, все-таки иуда? — сказал я.
Элиот выслушал мой приговор, раздумчиво морща губы.
— Я уже говорил вам, он любит виски. Индейцу виски не по карману, и он рассудил, что лучше остаться городским головой и пить виски, чем работать пеоном на плантации. Он, конечно, считал, что из нашей затеи ничего не получится. Не мы первые пытаемся бороться с властью шаманов. А может, он решил, что мы не посмеем их тронуть.
Я заговорил о так называемых бандитах.
Элиот пожал плечами.
— Я о них даже не думаю. Больше побегов не будет, а это главное. Так или иначе, я полностью уповаю на вас. — Он улыбнулся. — Я верю в вашу тактику, Дэвид.
Через несколько минут мы обогнали моих кавалеристов; они устало подремывали в седлах; лошади осторожно ступали по обсыпающемуся склону. Потом мы обогнали шаманов; они спускались гуськом мелкой неуклюжей рысцой, какой ходят индейцы; с обеих сторон их охраняли полицейские с ружьями наперевес.
— Что с ними будет? — спросил я Элиота.
— Не знаю. Должно быть, ничего худого.
Надеюсь, нам удастся подержать их немного под замком. Вы знаете, как трудно в этих странах добиться судебного решения.
Он включил репродуктор, послышалось хныкание саксофона. Через несколько минут показалась Гвадалупа.
Не успели мы проехать и ста ярдов по улице, ведущей к Калье Барриос, как я почувствовал, что в городе что-то неладно. Был тот самый час, когда лавочники запирают свои лавки, быстро переодеваются в новые, аккуратно отглаженные костюмы и направляются фланирующим шагом на пласа, чтобы свершить перед ленчем три-четыре тура вокруг памятника Свободы. Но сегодня площадь была пуста и в воздухе таилась какая-то угроза, напомнившая мне Гватемала-Сити в канун схватки Армии освобождения с регулярными правительственными частями. По пути к Калье Барриос мы увидели впереди вооруженного человека. Он походил на статиста из очередного фильма о Сапате.
— Постойте, — сказал я Элиоту. Это еще что такое?
— Где? Ах, это. Наверно, виджилянт. — Элиот был весел и невозмутим. — Мне говорили, что в городе набирают виджилянтов.
Знаете, гражданская самооборона. И не удивительно — они опасаются беспорядков.
— Вот как, — сказал я. — Остановите машину. Я выйду.
Элиот высадил меня, и я кинулся догонять вооруженного человека, хотя решительно не знал, что я буду делать, когда поравняюсь с ним. Он шагал не спеша, в десятке ярдов от меня. Я почти не сомневался, что это один из головорезов, появившихся в городе за последние дни, и меня тревожила мысль, что его патронташ и маузер, висевший за спиной, — из городского арсенала. Улица словно ослепла от солнечного света, двери были на замке, на окнах спущены жалюзи. Автоматические радиолы в двух кантинах исполняли песни мексиканского певца Хорге Негрете; радиолы были пущены на полную мощность, и весь квартал содрогался от опьяняющего меланхолического рева; посреди пустынной пласа сидела и выла собака.
Я повернул за угол вслед за так называемым виджилянтом, но он вдруг исчез. На улице не было ни души; она была раскалена и сверкала под полуденным солнцем. Я огляделся, потом подумал о кантине «Ты да я», хотя было маловероятно, чтобы незнакомец успел добежать до нее, пока я заворачивал за угол. Я направился к кантине, заглянул внутрь через вращающуюся дверь потом вошел. У меня установились недурные отношения с хозяином, и он уже раза два вмешивался, чтобы оградить меня от ссор, которые пытались затеять со мной его клиенты. В кантине никого не было, хозяин стоял за стойкой. Я ожидал обычного приветствия, но он глядел мимо меня, через мое плечо. Лицо его хранило непроницаемое выражение, и весь он словно съежился. Он не хочет здороваться со мной, подумал я и в ту же минуту услышал сзади тихий скрип повернувшейся двери. Я оглянулся. Передо мной стоял ладино, — он догадался, что я его преследую, и решил поменяться со мной, ролями.
Как только я взглянул ему в лицо, я сразу же понял, что он хочет меня убить. Я мог прочитать это и на лице хозяина. Но ладино упустил, момент. Я стоял прямо перед ним, и он не знал, как поступить, хоть и был вооружен до зубов. Озадаченно ухмыляясь, он сжимал и разжимал кулаки. Ему следовало стрелять прямо от двери, пока я стоял спиной; но сейчас он не решался действовать. Угадать, что это за человек, было нетрудно — контрабандист, промышляющий, должно быть, и мелкими грабежами, из тех, кто за десять долларов всегда готов убить индейца, а за двадцатку — и ладино.
Он пьяница и курильщик марихуаны, как и вся эта братия, но у него свой кодекс чести: человека, с которым он не ссорился, он может пристрелить только из засады либо всадить ему нож сзади между лопаток. Чтобы убить человека, стоящего к нему лицом, требуется ссора, обида, которая давала бы повод к убийству.
Головорез-ладино связан своими понятиями об этикете, и это постоянно ставит его в невыгодное положение в пограничных стычках с головорезами-янки, которые нажимают на спусковой крючок без предварительных размышлений. Эти мысли проносились у меня в голове, пока виджилянт все с тем же глуповато-озадаченным видом обходил меня, направляясь к стойке бара. Я медленно поворачивался вслед за ним, чтобы не оказаться к нему спиной.
— Доброго здоровья, — сказал я.
— И вам доброго здоровья, сэр.
— Не желаете ли выпить со мной?
Ладино казался озадаченным еще больше.
Он искал предлога, чтобы убить меня, всякое дружественное общение между нами затрудняло сейчас его задачу. Под глазом у него заиграл нервный тик.
— Зачем вам пить в компании с необразованным человеком? — сказал он. — Я считаю, что каждый вправе быть сам по себе.
— Какие пустяки! — сказал я сердечно.
Я заказал агуардьенте, и хозяин поставил на стойку бутылку и два блюдечка с солью.
Он старался не глядеть ни на кого из нас. Уж не держит ли он за стойкой обрез, как владелец. салуна в старых ковбойских фильмах? Кинопередвижка показывает их субботним вечером в каждой центральноамериканской деревеньке, используя вместо экрана торцовую стену местной церкви. Я знал наверняка, что мой ладино глубокий знаток этого жанра киноискусства и что он будет действовать по правилам, которые оттуда почерпнул.
Я наклонился к своему собутыльнику, нерешительно сжимавшему стакан, и чокнулся с ним. Мы выпили, потом, в строгом соответствии с обычаем, высыпали немного соли на тыльную сторону руки и слизнули ее.
— Я все же считаю, — сказал ладино, — что каждый джентльмен вправе быть сам по себе. А почему бы и нет? Разве он не имеет на это права? Вот вам, я знаю, будет неприятно, если кто-нибудь увидит вас в компании с человеком, ну, скажем, недостаточно образованным, таким, как я. Вы не можете этого отрицать.
Тик заиграл у него на лице с удвоенной силой и, подобравшись к глазу, почти закрыл его.
Другой глаз глядел прямо на меня из-под прищуренного монголовидного века. Я с опаской следил за возраставшей нервозностью моего собеседника. Только я решился снова наполнить его стакан, как он взял бутылку у меня из рук и сказал с горькой усмешкой:
— Что я вижу? Агуардьенте самой дешевой марки.
Мы пили «Санта-Маргерита», изделие местной самогонной промышленности, крепкий, дурно очищенный алкоголь, который стоил на десять центов дешевле «Националя» с государственного завода.
— Я всегда считал, — сказал я, — что джентльмены вашего склада любят напитки покрепче.
— Не угодно ли будет вам объяснить, что вы имели в виду, когда сказали «джентльмены вашего склада»?
— Ну, как вам сказать… — Я медлил, подыскивая такое определение для подонков, проводящих в подобных салунах половину жизни, которое не задело бы моего собеседника.
Я вспомнил также, что многие ладино не выносят намеков на смешанную кровь, текущую в их жилах. — …могу уточнить, если хотите: я имел в виду людей, привыкших жить на свежем воздухе.
— Вы имеете в виду бедняков, не имеющих крыши над головой, для которых гордость служит единственным укровом?
Тик исчез с лица ладино. Он почувствовал, что выбрался из тупика, и слегка отодвинулся в сторону, чтобы свободнее действовать.
Я лихорадочно размышлял, как мне уберечь чувствительное самолюбие ладино, которое он подставлял под удар с такой готовностью и надеждой, и подсчитывал, сколько времени мне нужно продержаться, пока подъедет мой конный патруль.
Стакан стукнулся об пол, ладино с отвращением глядел на темную лужицу, растекавшуюся по сосновой хвое. Он взял бутылку и стал угрюмо изучать этикетку.
— Это пойло — не для джентльмена. Пусть его пьют кабронес.
Дверь завертелась, отбрасывая на нас узкие полосы тени. Ладино поднял глаза, я — тоже.
В дверях стоял еще один виджилянт в полном вооружении — маузер за плечами, пистолет с перламутровой инкрустацией в кобуре, мачете у пояса. Он снял шляпу, поклонился дважды и направился к нам, осклабив с чудовищной учтивостью желтые зубы. Мой ладино поставил бутылку на место и ответил на поклон с чрезвычайной церемонностью; так, наверное, раскланивались губернаторы провинций на приеме у вице-короля. Вновь прибывший увидел бутылку, и лицо его преобразилось.
— Что я вижу, «Санта-Маргерита»! Вы разрешите мне, джентльмены?
Он взял стакан, наполнил его, опрокинул в рот, крякнул от удовольствия, слизнул соль с руки и огляделся кругом.
— Почему нет музыки?
В углу стояла огромная автоматическая радиола; над ней был установлен игрушечный кукольный театр; а еще выше висели изображения святых, украшенные увядшими цветочными гирляндами, и теплилась свеча. Второй ладино подошел к радиоле и почтительно похлопал ее по сверкающим бокам.
— Увы, джентльмены, должен признаться, я не обучен грамоте. — Он оглянулся на нас и скорбно покачал головой. — Не поможет ли кто из вас?.. Видите ли, я без ума от «Прощай, блаженство» в исполнении Негрете. Если в здешней программе его нет, тогда послушаем «Смертный грех».
Мы с моим ладино обменялись взглядом и направились к радиоле. «Прощай, блаженство» нашлось. Второй ладино опустил пятицентовую монету в контрольное отверстие, и оба они придвинулись к радиоле, стараясь сохранять равнодушное выражение лица, но на самом деле боясь упустить из виду даже малейшее движение рычажков, которые, как живые существа, выбрали намеченную пластинку и установили ее на диске проигрывателя. Занавес кукольного театра взвился, крохотные запыленные фигурки музыкантов склонились к своим инструментам, потом послышалось мощное мурлыканье электрического механизма, и Хорге Негрете запел. Оба ладино одновременно протянули руку, чтобы усилить звук, и все, что было в комнате, завибрировало в унисон с поющим голосом. Кукольные музыканты дергались и взмахивали смычками. Негрете хрипло умолял кого-то утолить его жажду хоть каплей любви. Иголка проигрывателя двигалась по вращающейся пластинке, подползая все ближе и ближе к пролегавшей посредине ее гладкой полоске, таившей для меня опасность, а я отсчитывал минуты и со страхом гадал, расслышу ли в этом ужасающем шуме стук лошадиных копыт о мостовую.
— Песня бесподобной красоты, — прокричал второй ладино. — Другой такой не найдешь. Давайте пустим ее еще раз.
— Лично я нахожу, что Негрете еще лучше в «Марии Долорес», — проревел в ответ мой ладино. — Нет ли здесь этой пластинки?
Он наклонился, всматриваясь с видимым усилием в список репертуара; из заднего кармана его брюк торчала рукоятка пистолета какой-то старой системы.
— Да вот она, — сказал я. Монету я уже держал в руке.
Оба ладино снова придвинулись к радиоле и по-прежнему, не отрывая глаз, следили, как рычажки, ловко ухватив новую пластинку, кладут ее на диск проигрывателя. Игла заковыляла по разбитым бороздкам, послышался уже знакомый храп тигра, потом загремели струны космической гитары. Ладино словно осели.
Тела их утрачивали напряженность и угловатость по мере того, как музыка заполняла необъятную пустоту души. Они двигались как будто в полусне. Второй ладино ласково оглаживал сверкающие бока радиолы, словно это была его любимая девушка.
Я неслышно отделился от них и подошел к дверям. В этот миг из-за угла показались кавалеристы моего патруля. Я вышел на улицу, они увидели меня.
Виджилянты еще парили над землей, убаюканные чудовищной какофонией гитар, когда солдаты вбежали в кантину и разоружили их. Сержант Кальмо, улыбающийся и свирепый, поставил их у стенки, приказав держать руки на голове. Затем вышел ко мне через низкую вращающуюся дверь и отрапортовал:
— Жду дальнейших приказаний, капитан.
— Спроси их, почему они не сдали оружия, когда в городе объявлено военное положение? — приказал я. Я знал: то, что последует сейчас, не доставит мне удовольствия. Я вошел в кантину вслед за сержантом. По знаку Кальмо хозяин выключил радиолу.
— Почему вы вооружены, осквернители материнского ложа?
Сержант задал свой вопрос тем ненатурально спокойным голосом, которым почему-то принято вести допрос в Гватемале. И первый и второй ладино были выше его; на голову. Ладино с тиком мрачно замигал, но ничего не ответил.
— Ты слышал, что я сказал, осквернитель материнского ложа?
— Я не оглох, сыночек.
— Дай ему.
Один из кавалеристов, тяжело ступая, пересек комнату, примерился и ударил ладино по, лицу. Он тоже был приземист, и ему пришлось вытянуться во весь свой рост, чтобы удар пришелся по цели. Ладино не шелохнулся, словно ударили не его.
— Почему ты вооружен? — спросил Кальмо ласковым голосом.
Сведенный тиком глаз ладино слегка приоткрылся.
— Хочешь знать, как меня зовут?
— Зачем?
— Для того, сыночек, чтобы обращаться ко мне, как того требует вежливость.
— Дай-ка ему еще, — сказал Кальмо. — Как следует.
Улыбаясь во весь рот, кавалерист подошел вплотную к ладино и стал бить его по лицу, неуклюже размахивая кулаками. Я заранее решил оставаться безучастным и боролся с подступающей тошнотой. Кальмо обернулся ко мне с притворной растерянностью.
— Осквернитель материнского ложа не хочет разговаривать с нами, капитан.
Голова ладино моталась вправо и влево от сыпавшихся ударов.
— Хватит, — сказал Кальмо. — Теперь побеседуем.
Голова ладино вернулась в вертикальное положение, подобно остановленному маятнику.
Он пошарил пальцем во рту и, вынув выбитый зуб, стал разглядывать его любовно и не без удивления, словно это была жемчужина, найденная им в морской раковине. Потом криво усмехнулся распухшими губами и мотнул головой.
— Если хочешь, чтобы я отвечал, обращайся ко мне, как того требует вежливость, — сказал он.
«Он все еще играет свою роль из ковбойской мелодрамы, — подумал я. — Живая жизнь в этих странах с каждым годом вез больше приспосабливается к шаблонам, насаждаемым кино. Кроме того, мозг этого человека затуманен марихуаной».
Сержант Кальмо вытащил из кобуры револьвер и ухватил его за ствол, но потом передумал и огляделся вокруг, ища чего-нибудь потяжелее. Второй ладино, стоявший облизывая губы, решил вмешаться.
— Уверяю вас, джентльмены, что мой друг охотно будет отвечать на ваши вопросы. Стоит лишь подойти к нему немножко помягче…
— Кто спрашивает тебя, скотоложец? — повернулся к нему Кальмо.
— Плюнь, — сказал первый ладино. — Или забыл поговорку: научи свиней ходить на двух ногах, и все солдаты будут хрюкать.
Теперь все смотрели на него. Хозяин привел своих детей, чтобы они могли насладиться зрелищем; солдаты почти плясали на месте от волнения. Сержант поднял высокий табурет, стоявший у стойки бара, и я почувствовал спазм под ложечкой. Я знал, что стоит мне обнаружить хоть малейшую слабость или чувство жалости, и я не смогу больше командовать этими людьми. Тошнота то подкатывала к горлу, то отступала. Надо было чем-то побороть ее.
Я стал думать о том, что страдания отдельного человека тонут в океане боли и страданий, которые люди испытывают сию минуту во всех концах мира. Вот сейчас, в этот самый момент, сотни маленьких детей плачут, отданные во власть насильников, тысячи женщин умирают в муках от несчастных родов, миллионы больных раком взывают о спасении. Жрецы фанатических религий, удерживающие в своей власти третью часть человечества, терзают свои жертвы, ломают им кости, пытают и бичуют во славу господню. Мужчины, женщины и дети гибнут от напалмовых бомб, от пуль и штыков в малых войнах и восстаниях, о которых наши газеты трусливо умалчивают. Карательные войска высаживаются на африканском побережье, в Китае происходят социальные преобразования, и полиция во всем мире изобретает новые, все более действенные средства допроса арестантов.
Муки одного человека всего только крохотный атом в терпящей бедствие вселенной.
Когда сержант поставил табурет на место, второй ладино с готовностью ответил на заданные ему вопросы.
— Ожидается нападение индейцев, — сказал он. — Естественно, что для защиты города потребовались честные и храбрые люди.
— Каких индейцев? — спросил я. — О чем вы говорите?
— Бандитов, сэр. Поступили сообщения, что они опустошают окрестные деревни. Нас попросили выполнить наш гражданский долг. Мы, конечно, не могли отказать. Нам выдали оружие и немного денег на текущие расходы. Под угрозой жизнь и собственность граждан, честь наших жен и дочерей.
— Все ясно, — сказал я, — а куда делись остальные? Вы сказали, что вас было тридцать или сорок человек?
— Они в Джулапе, сэр. Их повезли в грузовиках сражаться с бандитами.
Человек, лежавший на полу, приподнялся.
Он закашлялся и сплюнул кровью.
— Я остался в городе, чтобы разыскать своего друга, — закончил второй ладино. — Он много пьет, и, если бросить его одного, с ним всегда приключается какая-нибудь история.
Если вам знакомы основные вехи, на которые ориентируется в своем поведении индеец, вы сумеете предугадать, как он поступит в каждой данной ситуации. Прежде всего следует помнить, что важный поступок он может совершить только в счастливый день. Это относится ко всем индейцам майя, которые соблюдают древний календарь с двадцатичетырехдневным месяцем. Календарь майя не имеет отношения ни к астрологии, ни к гороскопам и, по-видимому, обязан своим происхождением какому-то гению времен Старого Царства, имевшему маниакальную склонность к статистике.
День моей встречи с двумя ладино был важным днем для индейцев не только потому, что был счастливым — Днем Духа Предков, — но и потому, что перед ним шли подряд три несчастных дня: День Откровения, День Тревог и День Безвестности, а после него еще один несчастливый — День Исхода. Все это я упустил из виду. Точнее говоря, хотя я и знал о чередовании дурных и счастливых дней в индейском календаре, я не подумал об этом в нужный момент. Позднее, анализируя ход событий, я понял, что кто-то, не в пример мне, учел эти обстоятельства. Тот человек, который вооружил так называемых виджилянтов и послал их в Джулапу, тщательно продумал, какой для этого выбрать день.
Решившись принять прощение президента, которое я им обещал, чиламы назначили свой выход из джунглей в точности на день, вычисленный этим человеком, и лишь на несколько часов опоздали на свидание со смертью, которое он им уготовил. Они пустились в путь в полдень, через шесть часов после того, как виджилянты залегли в засаде, примерно в миле от деревни, посредине тропы, ведшей от деревни к шоссе, где я оставлял свой джип. Здесь ручей и вместе с ним тропа, следовавшая по его течению, сбегали в тесную лощину; оползни, вызванные недавно прошедшими ливнями, дочиста оголили покрытые густой растительностью склоны; ни на спуске в лощину, ни на подъеме человеку не за чем было укрыться от пули. К восходу солнца виджилянты удобно расположились за камнями и деревьями выше линии оползней. Правда, за шесть часов ожидания дисциплина у них порядком расшаталась, но чиламы, начавшие спускаться по тропе по двое и по трое своей характерной рысцой, вообще не подозревали, что их ожидает. Великий безвестный организатор, личность которого становилась для меня все более очевидной, составил классически ясный план действий. Чиламов решено было пропустить через самую узкую часть лощины, а потом, отрезав их от тыла, начать бойню. Как только последний чилам минует горловину, виджилянты должны были открыть огонь из пулемета «браунинг». По плану на всю операцию было отведено несколько минут.
Как я выяснил позднее, чиламы, неожиданно для своих противников, оказались не такой простой мишенью. Вместо того чтобы двинуться сразу тесной толпой, они шли по двое и по трое, отделенные широкими интервалами. У виджилянтов, давно сидевших с наведенным прицелом, поднялись споры, куда стрелять — в голову, в середину или в хвост растянувшейся колонны индейцев; вдобавок пулеметчик оказался плохо обученным, фактически не умел обращаться с пулеметом. Должен сказать по личному опыту, что ничего нет проще, как промахнуться из современного пулемета по легко поражаемой цели; помню, что я не сумел за тридцать ярдов подстрелить газель в Западной Пустыне из пулемету «шпандау», который мы сняли со сбитого немецкого самолета. Так или иначе, пулеметчик дал неуверенную очередь из своего «браунинга», после чего ленту заело; чиламы же рассыпались и попрятались за большими валунами, лежавшими по течению ручья.
Виджилянты попытались растянуть фланги, чтобы взять индейцев в кольцо, однако тут же потеряли связь друг с другом и стали стрелять по своим.
К тому времени, как мы прибыли, минуло уже четыре часа с начала боя, но, как выражаются в военных донесениях, обстановка оставалась неясной. Я ехал впереди патруля вместе с сержантом; от непривычки к верховой езде у меня ломило все тело. Послышались выстрелы, пули засвистели среди деревьев; откуда шла стрельба, сказать было трудно. Мы спешились и укрылись за скалами. Тут нам попался виджилянт, которому пуля раздробила ключицу; он отвоевался и уходил в тыл. Из его рассказа можно было заключить, что виджилянты обезумели от страха и открывают огонь при малейшем шорохе. Он рассказал нам также, что индейцев не берет пуля, и добавил, что виджилянты, прослышав об этом, сильно приуныли.
Эти городские ладино не были религиозными людьми — разве что носили на шее образки святых, — но всякое суеверие влекло их, как сороку яркий лоскут. Думаю, что после известия о заколдованных рубашках ни один из них не мог уже верно прицелиться.
Ладино сообщил, что отрядом командовал некто Моралес, недавно отбывший пять лет заключения за бандитизм. Моралесу не повезло; из его маузера вырвался затвор и начисто снес ему. лицо. Наш виджилянт вместе с еще одним, который удрал в другую сторону, потащили было Моралеса в тыл, но попали под огонь своих. Когда стрельба прекратилась, мы двинулись дальше, ведя коней в поводу, и скоро наткнулись на Моралеса. Он был мертв, всю голову его облепили бабочки, так что невозможно было разглядеть, что случилось с его лицом.
Бабочки сидели плотным слоем в несколько рядов, как роящиеся пчелы, крылышки их были сложены и едва шевелились. Напитанная кровью земля под головой Моралеса тоже была усеяна бабочками, и казалось, что он прилег отдохнуть на разноцветную подушку.
Едва мы успели оттащить труп Моралеса в сторону от тропы в высокую траву, как стрельба возобновилась. С большим трудом я заставил своих людей укрыться. Все они были уверены, что храбрый человек неуязвим для пули.
Стоило мне дать им волю, и они поднялись бы во весь рост и в глубоком спокойствии, не спеша направились бы навстречу пулям. Трудность была в том, чтобы, требуя от них осторожности, скрыть в то же время, что я сам отношусь к пулям иначе, чем они. Непрекращающаяся стрельба отдавалась эхом по всему ущелью.
Джунгли вокруг кишели зверьем. Место было замечательное и годилось для всего, кроме кровавого боя. Я слышал, как испуганные животные — наверное, это были кабаны — пробегали неподалеку от нас, ломая кустарники, а потом, не добежав нескольких ярдов и учуяв запах человека, поворачивали назад. Красивые белокрылые хищники, похожие на тех, что я видел на Тамансуне, парили над нами, но стрельба пугала их, и они не решались опуститься на приглянувшуюся им добычу. Как ни странно, пугали меня не эти хищные птицы, а летавшие вокруг бабочки. Они не оставляли нас, следуя за каждым, как свита. Я припомнил рассказы о том, какими неправдоподобно тонкими инстинктами наделены насекомые.
Я лежал за валуном величиной с небольшой дом и старался подавить в себе страх. Наверно, этот валун пролежал здесь добрую тысячу лет.
На его верхушке вздымались настоящие джунгли, а бока поросли густым мхом и папоротником. Тропа огибала валун, а потом выходила на открытое место, образуя подобие железнодорожной выемки: тропа и ручей шли рядом по дну выемки, а с двух сторон круто поднимались захваченные оползнями склоны. Земля была оголена на добрых сто футов — сплошь рыжая глина да несколько вывороченных с корнем деревьев. А в нескольких футах выше границы оползней крутизна склона сглаживалась и зелень свисала вниз, как тяжелый плед, брошенный на оттоманку. Пораздумав над топографией местности, я решил, что, пожалуй, самое разумное — оставаться на месте до наступления темноты. Тогда стрельба прекратится сама собой, и все участники, так сказать, разойдутся по домам. До захода солнца оставалось еще два часа.
Размышляя так, я немного успокоился и даже стал чуть-чуть надеяться на благополучный исход нашего предприятия. Всякий раз, как я думал о чиламах, я чувствовал, что если смогу спасти их от грозной судьбы, то впервые в жизни сделаю что-то стоящее.
В свете происходившего все, чем я жил до того, казалось пустым и банальным. Близкая опасность приободрила меня, как ледяной душ, и, когда сержант Кальмо, вернувшийся с рекогносцировки, позвал меня, легонько свистнув, я поднялся и вышел к нему из-за прикрытия. Мы стояли на открытом месте, долина расстилалась перед нами как на ладони, страх мой исчез.
— Взгляните-ка туда, — сказал Кальмо.
Я поглядел в ту сторону, куда он указывал пальцем, но ничего не увидел. Очертания предметов обострились в предвечернем свете. Теневая завеса, уже брошенная на горы, ползла вниз по дороге по направлению к нам, и глаз не знал, на чем остановиться.
— Я ничего не вижу, — сказал я. И в ту же минуту, гораздо ближе, чем я искал, что-то белое мелькнуло среди камней, громоздившихся по течению ручья. Потом опять что-то белое метнулось в другом направлений. На секунду-другую поднялись две человеческие фигуры в белых рубахах и снова спрятались за валунами.
— Чиламы, — сказал Кальмо. — По-моему, они собираются все в одном месте, вон за тем большим валуном, что похож на яйцо. Кабронес сверху еще их не видят.
Я подумал, что это дурная новость. Пока индейцы прячутся по двое и по трое, они в какой-то мере в безопасности, потому что раздельно не сумеют принять никакого решения. Но стоит им сойтись вместе, начнет действовать закон общности, и тогда любому решению, каково бы оно ни было, каждый индеец подчинится беспрекословно.
— Лишь бы они не вздумали выйти из укрытия, — сказал я.
— Думаю, что выйдут. Как только соберутся вместе.
— До следующего укрытия двести ярдов.
Сколько их доберется живыми?
— Если пулемет, о котором говорил каброн, в порядке, ни один не уцелеет.
— Значит, нам нужно действовать первыми.
— Ваша правда, капитан. Действовать нужно немедленно.
— Что ты думаешь делать?
— Что ж, капитан, нужно пойти и увести их.
— Туда не доберешься. Нас перебьют, как зайцев.
Кальмо поглядел на меня загадочно.
— Вы правы, капитан. С вашего разрешения, я пойду к ним один.
— А потом?
— Я продержу их на месте до темноты, а потом приведу сюда.
Храбрость может стать пагубной страстью.
Мне часто казалось, что очень храбрые люди постоянно ищут повода, чтобы испытать себя, и приносят жертвы опасному самолюбию. Поэтому я отнесся к предложению Кальмо с подозрением. Но что другое мог я предложить?
Голосом, который я не признал бы своим, я сказал:
— Мы пойдем вдвоем.
— Не думаю, что это будет правильно, капитан.
— Почему ты не думаешь, что это будет правильно?
— Не знаю, как объяснить. Нужно показать этим кабронес, что такое выдержка.
Мне будет легче, если я буду один.
На самом деле Кальмо считал, хоть и не высказал этого открыто, что, не будучи вакеро, я не обладаю той отвагой, которая влечет за собой неуязвимость.
— Хорошо, — сказал я. — Иди один. Когда ты доберешься до них, а я знаю, что ты доберешься, — приказываю тебе оставаться в укрытии до темноты. Мы спустимся и заберем вас.
Мы пожали друг другу руки. Я успел полюбить этого человека.
— Разве ты не берешь коня?
— Нет, пойду пешком.
Вот как! Это было дурным знаком. Он хотел уберечь коня, а я знал, что, когда вакеро попадает в опасную переделку, он подставляет под пулю себя, чтобы спасти лошадь. «Если он останется жив, я подарю ему свою шелковую рубашку», — подумал я. Шелковая рубашка единственное, чем можно пленить вакеро.
Выходя на тропу, Кальмо обернулся и помахал рукой.
— Hasta luego, капитан, — крикнул он.
Это звучало более успокоительно. Если бы он считал, что идет на самоубийство, то сказал бы: «Adiós». Я приказал солдатам прикрывать его ружейным огнем, но практически это почти ничего не давало — мы знали, что виджилянты скрываются в кустарнике на склонах; точнее позиции их были нам неизвестны. Кальмо не взял с собой ни винтовки, ни пистолета, по моему приказу он нес в руке палку с белым платком. Это было эффектное зрелище. Сопровождаемый бабочками, порхавшими вокруг его головы, Кальмо фланирующим шагом шел по тропе; он то выходил на солнцепек, то шагал в тени, останавливался, осматривался кругом, сбивал головки цветов своей тросточкой, с которой очень скоро свалился белый платок. Иногда он махал нам рукой, и мы махали ему в ответ; некоторые из солдат что-то ему кричали.
Я не мог удержаться и начал считать его шаги, памятуя все время, что сорок бандитов, притаившихся в джунглях на склоне, берут его сейчас на мушку — алкоголики, полупомешанные, курильщики марихуаны, профессиональные убийцы, убивающие просто так, ради удовольствия. А он идет небрежным шагом, человек, наживший множество врагов, представитель ненавистной им власти, которая морила их голодом, мучила в тюрьмах. Ведь это — сражение; если Кальмо убьют, никто никогда не узнает, от чьей пули он пал. Я продолжал отсчитывать шаги Кадрмо, пока он не дошел до конца тропы и не стал спускаться по круче. В поле зрения оставалась только верхняя половина его тела.
А вот он совсем исчез из вида. Мы дружно закричали, и виджилянты ответили нам из джунглей крцком и свистом. Теперь, когда Кальмо благополучно соединился с чиламами, медлить было не к чему. Я уже собрался дать команду «по коням», когда одна из наших лошадей понесла., Ее, должно быть, ужалила змея, и она, оборвав привязь, помчалась галопом вверх по склону и дальше в джунгли. Поднялась беспорядочная стрельба, и, к нашему изумлению, оказалось, что противник гораздо ближе к нам, чем мы думали: часть виджилянтов расположилась у нас на флангах, а некоторые преграждали нам дорогу к ручью. Кто-то из них, вероятно, принял галопирующую лошадь за тапира, которые часто встречаются в этих местах, и стрельнул для потехи. Так или нет, но этот выстрел повлек за собой цепную реакцию; несколько пуль просвистело между скал, где мы лежали; и я должен был отказаться от какого-либо выступления и ждать темноты.
Казалось бы, что, сидя в глубокой лощине, идущей с севера на юг, нелегко установить с точностью время захода солнца. На самом деле это не так. Птицы и звери отмечают конец дня множеством верных сигналов. Например, ровно за час до заката длиннохвостые попугаи, которые никогда не показываются днем, забираются на верхушку дерева и суетятся и чирикают там, словно скворцы. Немного погодя с большой торжественностью пролетают туканы. Только ученым-естествоиспытателям удавалось близко наблюдать этих причудливых птиц днем, следить за их жизнью; но в тропиках, по прошествии получаса после восхода солнца и за полчаса перед закатом, туканы проносятся у вас над самой головой, со свистом рассекая воздух своими гигантскими клювами, четко вырисовывающимися на темнеющем небе. А вслед за тем, когда садящееся солнце подожжет верхушки джунглей, мартышки поднимают свой нервный, истерически-ликующий — вопль. Мартышки очень точны, они не запаздывают даже на две минуты.
Эти знаки уходящего дня (и, должно быть, ещё сотни других, неприметных для белых людей) индейцы, в согласий с их общим взглядом на природу, рассматривают в неотрывной связи с жизнью и судьбой человека. Тени легли на лощину, длиннохвостые попугаи отправились на ночлег, пролетели туканы, и только мартышкам осталось угостить нас своей предзакатной истерикой, когда один из моих вакеро что-то крикнул, и все мы подняли головы.
Чиламы вышли на тропу и двигались гуськом по направлению к нам; их белая одежда светилась в сумерках. С винтовками за спиной они шли один за другим своей быстрой упругой индейской рысцой. Сначала я не заметил Кальмо, потом увидел, как он обгоняет индейцев, чтобы стать во главе колонны. Сомнения не было, задуманная нами операция провалилась. До темноты оставалось еще полчаса, а пока что противник мог вести прицельный огонь с не меньшим успехом, чем в полдень. Но что могло случиться? Кальмо никогда не нарушил бы самовольно приказ. «Я приведу их, когда станет темно», — сказал он мне. И вот он ведет их сейчас, подставляя под пули виджилянтов.
Противнику не приходилось бить наугад по движущейся цели. Нет, каждый человек был отчетливо виден с головы и до пят. Можно было точно рассчитать, где у него бьется сердце под ребрами и где, повыше бровей, расположено вещество головного мозга. А если вы были неискусным стрелком, или нервы у вас начали сдавать из-за неумеренного потребления алкоголя, или вас все еще беспокоил суеверный слух о заколдованных рубахах, что ж, вы могли тогда целить в легко находимый и легко уязвимый центр человеческого тела — в живот. Я только успел скомандовать «к бою», как послышался вопль первой мартышки, словно негромкое пение ребенка на одной ноте, постепенно нарастающее; начинает всегда одна, за ней подхватывают остальные. В ту же минуту чиламы перешли на бег, и виджилянты открыли по ним огонь.
Так тихим летним днем налетает шквал: только что он сгибал вершины деревьев в дальней чаще, но вот он уже прижимает к земле рожь на поле, где вы стоите. Чиламы бежали неторопливо, на индейский манер, как будто их стреножили, когда шквал разом обрушился на них и разметал, словно соломенные чучела.
Нам были ясно видны вспышки винтовочных выстрелов из покрытых вечерней тенью джунглей, и я приказал вести беглый огонь по каждой вспышке. Я упер в плечо приклад своего маузера, стараясь не думать о том, что сотворил выскочивший затвор с Моралесом, засек очередную вспышку в джунглях, подождал, пока она повторится, подсчитал расстояние от выходного отверстия винтоеки моего противника до самого стрелка и нажал на спусковой крючок. Выстрел отдался у меня в зубах и в шейных позвонках.
Я повернул затвор и выстрелил снова. После пятого выстрела вспышки прекратились. Гром моего маузера воодушевил меня. Я дрожал от волнения, но был доволен. Я вынул пустую обойму и вставил новую; рука у меня была в крови; при отдаче скоба спускового крючка разбила мне большой палец. Наверху появились несколько фигур; они вырисовывались в небе, как человечки-мишени в ярмарочном тире. Я с наслаждением выпустил по ним две обоймы, и они убрались прочь. Я отложил маузер и стал глядеть на тропу. Чиламы все еще были здесь.
Они спускались к ручью, унося раненых. При полной путанице мыслей, владевших мною в эту минуту, я все же удивился, что индейцы помогают друг другу. До сих пор я разделял убеждение многих белых, что они стоически относятся к собственной участи и совершенно безучастны к судьбе других. Быть может, в бою они ведут себя иначе.
От этой кучки смешавшихся, боровшихся за жизнь людей отделилась низкорослая малоприметная фигура. То был Кальмо. Умерив шаг, он неспешно направился к нам, не оглядываясь ни направо, ни налево, с бравадой, от которой мне стало не по себе. На каждую вспышку в джунглях мы отвечали немедля дружным огнем. Кальмо оставалось пройти не более тридцати шагов. Я ясно различал его лицо, на котором застыло выражение неестественного спокойствия, и моя досада на его глупое упрямство сменилась яростью. Я закричал ему, чтобы он бросил свои фокусы и ускорил шаг. Мне не всегда даются испанские крепкие выражения, без которых не обойтись в такой час, и, как мне показалось, Кальмо улыбнулся. Потом он словно заколебался, идти ли ему дальше, поднял ногу выше, чем надобно, как будто хотел шагнуть на невидимую нам ступеньку, потом опустил ее. Он был так близко, что я видел, как вдруг изменилось выражение его лица. Эта прогулка больше не веселила его. Он поднял другую ногу, но снова опустил. Он топтался на месте, увязая в невидимых зыбучих песках.
Он поглядел на свои ноги, не понимая, почему они вдруг отказались ему служить. Потом повалился на бок. Мы подбежали, чтобы помочь ему, но пуля угодила Кальмо прямо в сердце.
Он, должно быть, умер сразу, когда пуля пронзила его, но по духу он походил более на бойцового петуха, чем на человека.
Сколько я ни старался, я не мог понять, как случилось, что наш план спасения индейцев окончился такой ужасной катастрофой.
— Разгадка этой тайны самая простая, — сказал Гельмут Стерн. — Для индейцев день кончается вместе с заходом солнца. Ночные часы не идут в счет. Индейцы вышли на тропу потому, что до конца счастливого дня оставалось всего несколько минут. Они, наверное, отказались повиноваться вашему сержанту.
Куда вы дели раненых?
— Положили в больницу.
— Считайте их мертвыми. Только шаманы могут вылечить индейца-чилама. Паровая баня, заговоры, агуардьенте. Класть их в больницу бесполезно. Сколько было убитых, вы сказали?
— Мы подобрали двадцать трупов и там же зарыли. Некоторых уже растерзали грифы.
— Какой ужас! — сказала Лиза.
Отложив вышиванье, она покачала головой, слезы выступили у нее на глазах. Мы сидели у большого смотрового окна, и на этот раз я не мог не согласиться с Гельмутом: пейзаж был нестерпим, как безвкусная картина, которая слишком долго провисела у вас на стене.
— Остальные, кто был на ногах, рассыпались, как только мы к ним подошли. К тому времени стало совсем темно.
— А сколько виджилянтов вы убили?
— Точно не скажу. Наверно, немного. Мы не стали их искать. Пусть ими займется Элиот.
Зато нам удалось захватить пулемет «браунинг». Это я считаю удачей.
— В каком смысле?
— Я вам объясню. Если говорить без дипломатии, начистоту, Элиот нанял шайку бандитов, чтобы уничтожить несколько десятков неугодных ему индейцев.
— Вам не кажется, что это рискованное утверждение?
— Пулемет «браунинг» достаточно веское доказательство, хоть я располагаю и другими.
— Вспомните, сколько раз уже так бывало, — сказал Гельмут. — Разве не такими же методами был освоен весь Американский континент? Думаю, что не преувеличиваю. Почитайте историю нефтяных и железнодорожных трестов. Элиот — грудное дитя, если сравнить его с некоторыми промышленными баронами прошлого века. Все они были очень религиозные люди. Поэтому у них не было ни капли жалости к своим жертвам. Элиот на место бога поставил Жизненную Силу. Вам придется примириться с его существованием. В нем воплощены — пусть неуклюже и грубо — основные тенденции нашего общества.
Лиза наполнила опустевшие стаканы.
— Он заходил к нам на несколько минут попрощаться перед отлетом в Мексику. Как всегда, полон новых проектов.
— И он их осуществит, на этот счет можете быть спокойны, — сказал Гельмут. — Сейчас он раздумывает над тем, как научить индейцев веселиться. Он хочет привезти сюда мексиканских танцоров, чтобы они справляли индейский Новый год вместе с чиламами. Ведь к индейскому Новому году должны прибыть его туристы. Нет, хватит виски, дорогая, налей мне кока-кола.
Виновато улыбаясь, он поглядел на меня.
— Возможно, к возвращению Элиота мне удастся подготовить ему сюрприз, — сказал я. — На этот раз ему не отвертеться. Его бандиты убили моего сержанта. Сегодня утром было судебное вскрытие. По моему настоянию.
Написать правду они не пожелали, и я отказался принять протокол. Все до одного подкуплены. Это написано у них на лице.
— Сомневаюсь, чтобы вы сумели доказать факт убийства. Конечно, попытаться нужно.
— Я буду требовать расследования всего джулапского дела. Одновременно я представлю подробный доклад верховному командованию в Гватемала-Сити. Возможно, мне удастся добиться приема у президента.
— Я считаю по-прежнему, что вы вряд ли чего добьетесь. — Гельмут покачал головой. — Мой совет обождать и подумать, прежде чем делать какие-либо решительные шаги. В этих странах fait accompli — есть fait accompli, и к нему не любят возвращаться.
— Возможно, вы правы. Посмотрим.
— Я желаю вам всяческой удачи, Дэвид, верьте мне. Но, по-моему, вы хотите прыгнуть выше головы — извините меня за вольное выражение. Что бы там ни было, вам будет полезно уехать из этой дыры.
Лиза отложила вышиванье и насторожилась.
— Простите, что я прерываю вас, вы не чувствуете запаха гари?
Гельмут выскочил из комнаты, и слышно было, как он на кого-то кричит. Он вернулся и с громким вздохом повалился в кресло.
— Ничего страшного, эти олухи сожгли жаркое. Таким способом они дают нам понять, что не одобряют наше существование. Знаете, на днях я штудировал старую рукопись, там описывается, как сто лет тому назад здесь судили местную даму за убийство кухарки. Она позвала гостей на воскресенье к обеду, а кухарка сожгла жаркое, причем это случилось уже третий раз подряд. Хозяйка извинилась перед гостями, что должна ненадолго отлучиться, вышла из комнаты и приказала связать кухарку и бросить в печь. Потом вместе с гостями отправилась в церковь. Защитник просил суд о снисхождении, призывал учесть тот факт, что разреженный воздух в нагорье обостряет чувствительность нервной системы. Даму оправдали, предупредив ее, конечно, чтобы она не повторяла своего поступка. Честное слово, Дэвид, я не понимаю, почему вы еще заботитесь — или делаете вид, что заботитесь, — о сохранности человеческой жизни в такой стране, как эта.
Человеческая жизнь никогда не была здесь сохранной и не будет, по крайней мере до тех пор, пока наш друг Элиот не установит постепенно свой новый порядок. Тогда, может быть, и здесь появится правосудие, впервые за много веков.
— Расскажи мистеру Вильямсу про автобус, — сказала Лиза.
— Про автобус? Ах да, это великолепная иллюстрация к моим отвлеченным рассуждениям. И пример того, что индейцы полностью равнодушны ко всему, кроме себя самих. Расскажи лучше ты, Лиза.
— Мы были в саду, счищали с яблонь растения-паразиты, — сказала Лиза. — Мало кто по-настоящему понимает, — а наши друзья в Европе даже представить не могут, — что здесь, если хочешь вырастить яблоки и груши такие, чтобы их можно было взять в рот, нужно беспрестанно счищать с деревьев лианы и лишайники…
Гельмут вскочил с кресла и подошел к окну.
— Идите сюда, я покажу вам это место.
Вон там, видите, где дорога спускается с холма и огибает угол нашего сада? Видите пролом в стене? Только мы принялись за работу, как автобус, битком набитый индейцами, скатился с холма прямо на нас. Вы же знаете, как шоферы-ладино водят машины.
— Все до одного были пьяны, — добавила Лиза.
— Автобус пробил стену и с грохотом съехал по откосу в сад. Мы еле успели отбежать.
Он сломал пять яблонь, потом перевернулся.
— И представьте, — добавила Лиза, — никто даже не крикнул. Ни единого крика.
— Ни единого, — сказал Гельмут. — Автобус лежал на боку. Пассажиры, которые могли двигаться, потихоньку выбирались из окон и уходили прочь. Обратите внимание — они уходили прочь. Ни один не проявил ни малейшей заботы о тех, кто был ранен при катастрофе.
Когда ко мне подошел шофер и попросил закурить, я еле удержался, чтобы не ударить его.
А наши слуги вышли из дома и стояли, хихикая.
— Никогда я не пойму их психологии, — сказала Лиза. — Никогда.
— Я имею в виду, — сказал Гельмут, — что в силу нашего европейского воспитания мы привыкли к определенным моральным нормам; здесь же они попросту не существуют, и пора перестать каждый раз изумляться и приходить в ужас по этому поводу. Вот в чем штука. Подумать только, что предки этих людей создали математику на тысячу лет раньше индусов.
— Они считают, что женщины, умирающие от родов, попадают в рай, — сказала Лиза. — Самоубийцы тоже попадают в рай. Это трогательное поверие, и мне оно нравится. Во всем остальном одна только жестокость.
Тут я вспомнил о малопривлекательном обычае чиламов напиваться под Новый год до состояния священного безумия и таскать по улицам черный ящик, очень похожий на гроб.
Элиот как-то говорил мне, что хочет покончить с этим обрядом.
— Интересно, что станет со знаменитым черным ящиком? — спросил я.
— С их ковчегом завета? — сказал Гельмут. — Один бог знает. Наверно, запрячут куда-нибудь, пока сами не позабудут о его существовании. Ведь к нему вправе прикоснуться только чилам знатного происхождения, а они сейчас все под замком. По правде говоря, я много дал бы, чтобы узнать, что у них в этом ящике.
— А что там может быть?
— Вы скажете, что я фантазер, но там может оказаться свод законов майя. Каково?
Большинство специалистов допускают, что один или два экземпляра могли сохраниться, а ведь место весьма подходящее! Представляете, какая это была бы сенсация. Эпохальное открытие. У меня даже слюнки текут.
— А что говорят индейцы?
— Мне не приходило в голову их спрашивать. Впрочем, одну минуту… — Он подошел к двери, ведшей в кухню, и крикнул: — Симона!
В дверях появилась низкорослая темнолицая индианка. Из-за ее плеча на нас глядел ее муж.
— Подойди ближе! — заорал Гельмут. — Я совсем забыл, что они оба чиламы, — обратился он ко мне. — Как только об этом узнает Элиот, он заберет их немедленно. — Он опять перешел на крик: — Ну, чего вы ждете?
— Милый, — сказала Лиза, — перестань так кричать. Я уверена, они делаются от этого только глупее.
— Ерунда! Только так от них добьешься толку. — Гельмут придал своему кроткому лицу выражение свирепости, а индианка вся сморщи лась, как ребенок, готовый заплакать, и подошла чуть ближе. Ее муж остался на, месте, нервно потирая руки. На лице его было выражение глубокой печали.
Гельмут откашлялся.
— Что у вас в этом ящике? — заорал, он.
Его свирепость была натянутой и отдавала дилетантизмом. Почти все белые за несколько лет отлично усваивают этот тон в разговоре с индейцами, но Гельмут не вышел еще из стадии ученичества. Он выглядел добропорядочным мальчиком, исполняющим в школьном спектакле роль тамбурмажора.
— В каком ящике, сеньорито?
Индианка старалась показать, что она не понимает, о чем идет речь. Ей было, наверное, под сорок, но во всем ее существе проглядывало что-то пугающе-детское. Все индейцы таковы.
Они хотят оставаться детьми, и они остаются детьми. Потом наступает время, когда они хотят умереть, и они ложатся и умирают. Какая-то непостижимая биологическая уловка.
— Черный ящик, который вы носите во время торжественного шествия, — крикнул Гельмут по-испански. Потом обратился ко мне по-английски: — Ради бога, поглядите на них! Они затаили дыхание. Очевидно, считают, что мы отравили воздух. — И снова по-испански: — Дышите, черт вас подери. Ну, выкладывайте, я жду. Что у вас там в ящике?
Индеец придвинулся к жене, он смотрел себе под ноги, руки его беспомощно повисли.
— Наш бог, сеньорито.
Он говорил грустно и виновато, как будто печалясь, что снова должен разочаровать хозяина.
— Что за бог? У вас ведь много богов?
— Золтака.
Женщина словно съежилась, под темной кожей лица разлилась бледность.
— Как же так, Золтаке ведь молятся на вершине горы?
— Мы молимся ему на вершине горы, но он везде — в солнце и в небе. И в ящике тоже.
Когда он с нами, он в ящике. Это его дом, чтобы он всегда мог быть с нами.
Гельмут был несколько удивлен и, как мне показалось, разочарован.
— Хорошо, можете идти, — сказал он.
К нему вернулся его обычный голос. — С теологической точки зрения их объяснение неуязвимо. Заметили вы, как они вдруг перестали дышать? Белые почему-то считают, что индейцы полны почтения к ним. Как бы не так. Знаете, как чиламы называют нас всех? Призраки.
Сперва меня это смешило. Я хохотал, когда слышал: «Ты подала призракам их кофе?» Или еще: «У женщины-призрака сегодня опять голова болит». Они не знают, что я понимаю по-чиламски. Теперь я больше не смеюсь. Они в самом деле считают нас призраками, и я содрогаюсь, когда думаю об этом.
Я взглянул на часы.
— Кажется, мне пора, — сказал я. — Мой самолет улетает через час.
— Конечно, конечно. А мы-то вас держим.
Не буду затруднять вас с доставкой этого пакета в музей. Когда я просил об этом, я ведь не знал, как обернутся дела. Вам хватит хлопот и без наших поручений.
— Пустяки, — сказал я. — Это легче легкого. У меня будет уйма свободного времени, и мне приятно оказать вам услугу.
— А когда же мы увидимся с вами, мистер Вильямс? — спросила Лиза.
— Боюсь вам сказать. Вы сами видите, я не жажду сюда вернуться. Если сумею уладить все дела на месте, то не приеду совсем. А впрочем… Так или иначе, мы увидимся, не здесь, так в Гватемала-Сити.
Я вышел, сел в элиотовский джип и помчался вниз по дороге. Гельмут и Лиза стояли наверху и махали мне, пока я не миновал пролом в ограде и их дом не исчез за поворотом.
Я не думал, что еще увижусь с ними, потому что намеревался предпринять самые решительные шаги. Такие, после которых мне не к чему будет возвращаться в Гвадалупу.
Не успел мой самолет приземлиться в Гватемала-Сити на аэродроме Аврора, как я почувствовал, что моя уверенность в успехе пошла на убыль, Я попал в другой мир. Даже воздух, который я вдыхал, был иным. Гвадалупа была далеко-далеко, и казалось, что со времени боя под Джулапой прошла вечность.
Столица показалась мне сильно изменившейся. Она была обольстительна и равнодушна, как ангелоподобные женщины, которые совершали по центральным улицам свой предобеденный променад. Кадиллаков и мороженых заведений стало много больше; столица набирала их, как жирок вокруг талии. Жизнь словно шла под вкрадчивые ритмы ресторанной музыки, исполняемой по вечерам дамским струнным квартетом. В витринах красовались только что полученные заграничные товары. Кинотеатры рекламировали последние боевики. Огни светофоров на перекрестках игриво подмигивали «бьюикам» и повозкам, запряженным волами, не делая между ними различия. Дельцы-американцы властным голосом заказывали свои излюбленные напитки в самых фешенебельных барах столицы. Плакат, протянутый через Шестую авеню, привлек мое внимание словом «жертва»; оказалось, что пожертвовал собой владелец магазина, устроивший дешевую распродажу алюминиевой посуды. Трудно было представить, что за последние двадцать лет по этим вылощенным улицам то и дело патрулировали танки.
Последний раз они прошли здесь не так уж давно. Нынешнее правительство, как я узнал позднее, избрало менее скандальный способ устранения политических противников: их убивали без лишнего шума в походившем на мавританский дворец здании Главного полицейского управления.
Когда я явился в Генеральный штаб и сказал, что хочу увидеться с Кранцем, то встретил удивленные взгляды. Оказалось, что для того, чтобы записаться на прием к Кранцу, нужно предварительно изложить свое дело майору Сомосе. Я скромно занял свое место в приемной Сомосы, в толпе других просителей. Мне казалось, что все мы, сидевшие в приемной, были погружены в размышления о том. сколь незначительными личностями мы, в сущности, являемся. Столица объявила мне войну нервов и, кажется, была намерена выиграть ее. Перед лицом этого бесчувственного военно-бюрократического механизма дело, которое было для меня таким важным, с каждой минутой утрачивало свое значение. На стене торчал очередной портрет президента. Фотограф заснял его в новом ракурсе: на меня взирал надменный красавец с волевым подбородком. Я заметил, что на нем была военная фуражка с высокой тульей, какую носили в свое время высшие чины в нацистской Германии. Распахнулись двери кабинета, послышался взрыв хохота, я узнал майора, сидевшего за письменным столом. Это был тот самый офицер, который у меня на глазах устроил бойню в джунглях в последний день нашей революции.
Я поднялся и быстро вышел на улицу. Взяв первое попавшееся такси, я поехал в Центральный парк. Там, усевшись в тени на скамейке, я сперва глазел на шагавших мимо голенастых столичных индейцев, перетаскивавших на спине гардеробы и диваны, потом слушал калеку инвалида войны, игравшего на флейте. Всевозможные мысли проносились у меня в голове.
Случайно я вспомнил, что Кранц однажды говорил мне, что из всех отелей предпочитает «Сан-Карлос» и переберется туда, как только для него освободят подходящий номер. Я пошел в «Сан-Карлос». Кранц был там.
Он жил в роскошном апартаменте с шелковыми покрывалами на постели и недурными гравюрами по стенам. В воздухе парили флюиды, безошибочно указывавшие на присутствие женщины. С того времени, как мы расстались, Кранц прибавил не менее пятнадцати фунтов; здоровый цвет его лица свидетельствовал, впрочем, что он соблюдает разумную диету. Он поднялся ко мне навстречу, широко распахнув объятия, но по выражению его глаз я понял, что он не вполне уверен, кто я такой.
— Mais qu’est-ce que tu fais igi?
Теперь Кранц узнал меня, но еще не мог сообразить, откуда я взялся. Хотя со дня моего отъезда прошло всего несколько недель, нас отделял целый океан времени и событий.
— Прежде всего должен тебе сообщить, — сказал я, — что я подаю в отставку. Кому я должен вручить прошение?
Кранц отпустил мою руку и схватил телефонную трубку.
— Что мы будем пить?
— Все равно. Виски с содовой.
— Два виски-сода со льдом, — сказал Кранц в трубку строгим голосом. — «Шотландский»? Нет, лучше «Бурбон», как в прошлый раз. — Он обернулся ко мне: — Ты просто спятил, форменно сошел с ума. Тебе платят кучу денег только за то, что ты носишь пистолет и делаешь сердитое лицо. У меня множество знакомых, которые мечтают о такой должности.
— Вот и славно. Ты меня радуешь. Но это только первое, для чего я сюда приехал. Второе — можно ли попасть на прием к президенту?
Насчет твоей финка? Кажется, ближайшие дни президент будет занят.
— Нет, финка тут ни при чем. Я составил докладную записку и хочу, чтобы президент ее прочитал.
— Она у тебя с собой? Покажи мне.
Я раскрыл портфель и достал довольно объемистую папку с бумагами. Кранц взял ее в руки с большой осторожностью. У него был такой вид, как будто в глаз ему попала крохотная мушка и мешает сосредоточиться. Проглядев с подчеркнутым вниманием первую страницу, он сжал губы и несколько раз покивал головой.
— Ты не оставишь мне свою папку на два-три часа? Она тебе не нужна?
Теперь он походил на директора театра, которому начинающий автор принес пьесу. Я не выдержал и рассмеялся.
Кранц чуточку обиделся, но в этот момент принесли виски, и атмосфера разрядилась. Он взял в руки бутылку с уже знакомым мне горцем в шотландской юбочке на этикетке, понюхал пробку и с фальшивым негодованием потряс головой.
— Ah, ces gens! Все же это лучше того, что они выдают за «Бурбон».
Мы чокнулись, и Кранц любовно похлопал меня по плечу.
— Ну как ты жил в Палине?
— В Гвадалупе, — поправил я, чувствуя, что мои последние надежды улетучиваются.
— Ну, разумеется. Я почему-то всегда путаю ее с Палином. Конечно, Гвадалупа. Преотличное место. Повторяю тебе, ты счастливец.
Здесь, например, просто нет житья. Что такое Гватемала-Сити? Город, набитый отелями, в которых непрерывно происходят съезды промышленников. С тем же успехом можно поселиться в Буффало.
— Я думал, ты за это время стал уже военным министром. А как у тебя с гватемальским подданством?
Кранц взял со стола гладко отполированную бронзовую модель парусника, с минуту угрюмо разглядывал ее, потом обернулся ко мне.
— Знаешь, что они сделали со мной, Дэвид? Превратили меня в полицейского. — Он засопел, как ребенок, требующий, чтобы его утешили. — Я — старый вояка. Я люблю, чтобы пахло порохом. А что я теперь? Гестапо в единственном лице.
— Никто не виноват, что ты немец, — сказал я. — У вас твердо сложившаяся репутация.
— Всегда находятся сумасбродные мальчики в армии и в министерствах, которым кажется, что их обходят по службе. Тогда они затевают тайные заговоры. Потом выбалтывают свою тайну, хорошеньким девочкам, с которыми спят; участвовать в заговоре здесь считается очень шикарным. Что происходит дальше? Хорошенькая девочка знакомится с другим молодым человеком и хвастает ему тайной первого, потому что спать с заговорщиком считается тоже очень шикарным. — А потом мы отправляемся ночью к молодому сумасброду, вырываем его из объятий плачущей матери, уводим к себе, угощаем полубутылкой коньяку и пускаем ему пулю в затылок.
— Испытанные немецкие методы.
— Не воображай, что мы, немцы, любим этим заниматься. Я лично никогда не присутствую при казни, уверяю тебя. Терпеть не могу.
— И все же, за вычетом этих неприятных деталей, ты, кажется, живешь в свое удовольствие?
Кранц отрицательно покачал головой, его толстые щеки заколыхались.
— Нет, такая жизнь не по мне. Я люблю неожиданности, приключения. Ходить на официальные приемы, пить коктейли с американским вице-президентом, расстреливать по ночам рыдающих мальчишек, а потом служить молебны за упокой их души — все это не по мне.
Я здесь просто задыхаюсь. По натуре я кочевник. — Кранц рыгнул и потер рукой начавшее обозначаться брюшко. — Я лев, упрятанный в клетку.
— В таком случае, может быть, ты поддержишь меня. После того, конечно, как прочтешь мой доклад.
— Конечно, я тебя поддержу, можешь не сомневаться. Но мы с тобой, Дэвид, в разном положении. Ты как-никак устроенный в жизни человек. Временно ты был выбит из колеи, не спорю, но скоро тебе отдадут твою финка.
В газетах уже сообщалось о сроках возврата.
А тогда все образуется. Тебе еще не поздно жениться; ты народишь троих или четверых детей; отправишь их в Старую Англию, чтобы они получили там настоящее образование. Я же всего этого лишен. Я человек без родины, и бродяжничество у меня в крови. Но мне будет приятно узнать, что ты в тихой гавани.
— Боюсь, что этого не предвидится. Тихой гавани, во всяком случае. И я не такой олух, чтобы поверить, будто они отдадут мне мою финка раньше, чем выжмут из меня все, что им потребуется…
Я замолчал, потому что Кранц больше не слушал меня. Шорох в соседней комнате становился все отчетливее, и наконец послышалось женское покашливание, мелодичное, но настойчивое. Я понял, что мне нужно уйти, и поднялся.
— Так скоро, Дэвид? Ты ведь и минуты не посидел. Давай условимся, когда ты придешь.
— Мой доклад, — напомнил я. — Ты обещал посмотреть его.
— Разумеется, как же иначе. Слушай, у меня идея. Ты вечером свободен? Да? Отлично.
Давай пойдем куда-нибудь, немного развлечемся и кстати потолкуем. А я пока что прочитаю твой доклад. Значит, до вечера. Часам к десяти тебя устроит?
— Вполне. Я заеду за тобой.
— Отлично. Мы поищем какое-нибудь тихое местечко. Может быть, немного музыки?.. А? — Он замялся. — Ты не возражаешь, если я приглашу одну даму?
— Нисколько.
— Если ты захочешь тоже прийти с дамой, будет очень мило.
— У меня сейчас нет дамы, — сказал я.
Дама Кранца оказалась ослепительной большеглазой мулаткой из Ливингстона. Ливингстон — город на Атлантическом побережье, где живет большинство гватемальских негров. Она была обернута в кусок золотой парчи — наряд певички из негритянского джаза — и ритмично покачивалась под тихий перезвон своих побрякушек, словно танцуя все время с невидимым партнером. Английскому языку в Ливингстоне учатся по кинофильмам, и Анета называла и Кранца и меня «бэби». Мы сели в такси и поехали в «Эль Галлито». Когда Анета на минутку отошла, Кранц, оглядевшись, не слышит ли его кто, сказал мне хриплым шепотом:
— У нее примесь негритянской крови.
На его лице отразилось что-то похожее на волнение, и он добавил:
— Бедняжке сильно не повезло.
Бедняжка вернулась к нам вся в золотистом сиянии. Она держалась так, словно шла во главе процессии. Когда кто-нибудь оборачивался, чтобы посмотреть на нее, Анета отвечала сияющей улыбкой. Я стал разглядывать ее внимательно. У нее были такие огромные глаза, что для всего остального на лице почти не оставалось места. В ушах были серьги из слоновой кости величиной с запястье. Я часто замечал, что авантюристы, вроде Кранца, ищут женщин экзотических до самой крайности; так плантаторы на Юге, избалованные пряной едой, прибегают ко все более и более жгучим соусам.
Анета была лично знакома со всеми кельнерами; оркестрантов же звала просто по имени.
Каждого она награждала сияющей улыбкой.
Я подумал, что, наверное, она раньше работала в одном из таких кабаре. Когда Кранц пошел с ней танцевать, его представительность — природная у большинства крупных медлительных мужчин — пропала без следа. Он неуклюже переступал ногами, как ученый медведь, боязливо прислушивающийся к команде дрессировщика. Он был без пиджака, рубашка взмокла у него на спине и под мышками.
С вялым, почти бессмысленным выражением на лице, он вел в танце свою даму, а она, бросая в зал призывные взгляды, отбивала перламутровыми ноготками такт на его красно-бурой шее. Меланхолические музыканты, игравшие на гигантской маримбе, — их было не менее дюжины — вдруг перешли на сан, неистовую, опьяняющую индейскую вариацию пасодобла. Кранц все чаще сбивался с ноги, и Анета легким движением плеча снова вводила его в ритм танца. Под ее кофейно-смуглой кожей таились стальные мускулы. Оркестр оборвал мелодию последним сокрушительным ударом колотушек, и Кранц вернулся со своей дамой к столику. Он повалился в кресло, глаза у него покраснели, лицо лоснилось от пота. Торопливо проведя рукой по волосам, он прикрыл проплешину над левым ухом. Оркестранты снова вооружились колотушками, послышался первый глухой удар, и Анета протянула мне свою прелестную бронзовую руку. Я засмеялся и отрицательно покачал головой. Прежде чем Кранц успел овладеть положением, возле столика вырос элегантный смуглый юноша и увлек Анету за собой.
Кранц проводил ее унылым взглядом, и она пропала в людском водовороте. Жалобным голосом он заказал двойную порцию виски. Я прихлебывал свое виски с содовой. Мне показалось, что Кранц ревнует. Он оторвал тоскующий взор от танцоров.
— Я прочитал твой доклад, дружище. Прости меня, но ты все-таки спятил. Je ne te com prends pas. Нельзя же делать из мухи слона.
— Я не считаю, что делаю из мухи слона.
— Нельзя исходить из одних только местных интересов. Теряется общая перспектива.
Палин — маленький городок. К тому же в глуши. Президент сейчас занят по горло, можешь мне поверить. Ты не представляешь себе всей сложности наших дел. Ты сидишь у себя в Палине…
— В Гвадалупе, — сказал я.
— Ну, разумеется, в Гвадалупе.
— Ты действительно нашел время и прочитал мой доклад? — спросил я, обуреваемый сильными подозрениями.
— Разумеется, прочитал. Я не говорю, что твоя жалоба неосновательна. Перебои в снабжении водой — не шутка. Но, дорогой мой, перед лицом государственных проблем, которые нам приходится здесь решать, твои трудности отступают на второй план. Извини, я откровенен с тобой.
— Перебои в снабжении водой?.. — начал было я. — Откуда ты это взял?
Кранц не слушал меня.
— Приезжай через месяц, и мы все уладим. Дамбу уберем, если потребуется, взорвем.
Мне отсюда будет виднее, как поступить. Не спорю, моя позиция тоже имеет свои недостатки. Ты увлечен местными интересами. У меня, быть может, другая крайность.
Я видел, что разговаривать дальше бесполезно. Он был утомлен, немного пьян, а в данный момент ему вообще было не до меня. Анета и ее партнер отделились от толпы и, продолжая танцевать, направились к нам. Оба могли бы выступать на эстраде: исполнение было слегка небрежным и в то же время безукоризненным.
Левая рука танцора лежала у Анеты на талии, чуть повыше бедра. Крупный надменный нос и волосы, гладко зачесанные на шею, придавали ему сходство с селезнем. Улыбка Анеты вспыхивала и пропадала, как огонь маяка. Она приблизилась к столику, глотнула из стакана Кранца и, прищелкнув пальцами и каблуками, вернулась в объятия партнера.
— Untermenschen! — сказал Кранц. — Немецкое слово, но не знаю, как сказать по-английски. Это значит низшие, хуже, чем низшие.
Я имею в виду мужчин. Ты скажешь, предрассудок. Но я считаю, что существуют низшие народы. И этот народ — низший. Все подряд фаты и белоручки. Я говорю о мужчинах.
Сколько тебе лет, Дэвид?
— Тридцать восемь.
— Значит, ты человек тридцатых годов.
— Не понимаю, что ты хочешь сказать.
— Ты вырос в годы, когда еще стоило жить. Вспомни, какое было время — напряженное ожидание, опасность на каждом шагу, цель впереди и голос рока.
— Как же, помню. Я лично получал от всего этого меньше удовольствия, чем ты.
Кранц покачал головой.
— Я был в войсках СС. Первые эсэсовцы. Лучшие из лучших. Потом стали набирать всякую шушеру. Невозвратимое прошлое. И все эти великолепные войны тоже ушли в прошлое. Войн уже не будет. А, Дэвид?
— Как тебе сказать. Боюсь, что будут.
— Нет, Дэвид, с войнами покончено. Нет Адольфа, некому нас вести. Ты не был последние годы в Европе, не знаешь, что там творится. Я-то видел. Провел там недавно два года. Размякли. Заняты ерундой. Жизнь для старичья. Знаешь, что мне нравится здесь, в Центральной Америке? Мне кажется, что я вернулся в тридцатые годы. Нужно пошевеливаться, иначе получишь пулю в лоб. Не вертеться, нет, но пошевеливаться. Как раз в меру. За это я люблю Гватемалу. Она вернула мне мою юность. Здесь я снова молод.
Кранц вытер слезящиеся глаза, но от воспоминаний они снова подернулись влагой.
— Не хочу тебя обескураживать, но из Бальбоа не получится Адольфа.
Кранц вздохнул.
— Да, у него нет идей. У Адольфа всегда водились идеи. А эти если и придумают какую-нибудь, то на неделю, от силы на две. А потом несколько лет ищут новую.
В глазах у Кранца появился голодный блеск, и я без объяснений понял, что к столику приближается Анета.
— Я давно бы уже смылся отсюда, — сказал Кранц. — Знаешь, что меня держит? Вот эта девочка. Она пропадет без меня.
Анета грациозно опустилась в кресло, как большая нарядная птица. Она отпила немного из своего стакана и попросила орехов. Когда принесли орехи, она положила несколько штук на свой лиловатый язычок. Кранц, не отрываясь, глядел, как орехи исчезали у нее во рту.
— Что с тобой, бэби? — сказала она мне. — Почему у тебя такой встревоженный вид?
— Наверное, потому, что у меня есть о чем тревожиться.
— Погляди на него, он никогда ни о чем не тревожится. И тебе не о чем тревожиться, бэби.
Кранц не слушал, что она говорила. Он был не из тех любовников, которые много разговаривают. Со мной он продолжал беседу, славно Анеты не было за столом.
— Она боится остаться одна.
— Что ж, это не удивительно.
Оркестранты оглушительно ударили колотушками. К нашему столику направлялся молодой человек с лошадиным лицом. Кранц встревоженно поглядел на меня, и я пригласил Анету.
— Ты из его компании? Полиция?
— Нет, из другой компании.
— Значит, офицер? Армия?
— Да, пока что офицер.
— Я сразу так подумала. Побудешь еще здесь?
— Не дольше, чем потребуется.
Меня поразила речь Анеты, обрывистая и мешкотная, словно она с трудам находила нужные слова. Ей это совсем не шло. В ней чувствовалось, как выражаются в таких случаях латиноамериканцы, «нечто электрическое».
Electricidad. Когда я прикасался к ней, мне казалось, что меня ударяет током. И еще — мне не приходилось этого раньше испытывать — она подчиняла партнера своему ритму. Я сразу понял, что не могу вести ее в танце, покорился, и мы завертелись и закружились, как два дервиша. Танцующих становилось все больше, скоро нас совсем оттеснили в угол.
— Я тебе нравлюсь?
— Ты прекрасно танцуешь.
— Нет, не то. Я о другом спрашиваю.
— Конечно, ты мне нравишься.
Я говорил правду, хотя я мог бы добавить, что она не только нравится мне, но еще и пугает меня.
— По тебе не видно. Когда я нравлюсь мужчине, он это мне показывает.
Я продолжал удивляться, что эти прелестные губы рождают столь примитивную речь.
— Ты не слышишь, что я говорю?
— Как же он тебе это показывает?
— Господи! Он меня прижимает покрепче.
Что, от меня дурно пахнет, что ли? Вот так-то лучше. А сейчас совсем как надо. Слушай, Дэвид, — тебя Дэвид зовут, верно? — почему тебе не побыть здесь подольше? Мы могли бы встречаться.
— А Кранц?
— Жалеешь дружка? А? Можешь о нем не заботиться. Он хочет смыться. Он не говорил тебе? Мне он тоже не говорил, но я чувствую. Ему здесь надоело. Послушай, что я тебе скажу. Он покупает мне кондитерскую лавку на Шестой авеню, хочет утешить меня.
Готовит приятный сюрприз.
Она состроила гримасу, очень неприятную гримасу, как это умеют делать хорошенькие женщины.
— Ну что ж, лавку всегда можно продать.
— Нет, не всегда. Эту не продашь. Не знаю, как он это устроил, но ее нельзя будет продать.
Музыка оборвалась, паковый лед распался, мы вернулись к нашему столику.
Анета сказала, что скоро придет, и Кранц уставился на меня покрасневшими глазами. Он весь обмяк, словно жара растопила ему кости.
— Просила она, чтобы ты взял ее на содержание?
— Просила — о чем?
К своему ужасу, я почувствовал, что меняюсь в лице, и разом проглотил скопившуюся во рту слюну. Все это служило свидетельством моей вины, но вины не было.
— Будем считать, что просила. Я как раз думал, попросит она или нет. — Кранц подался вперед и положил руки мне на плечи. — Не подумай, дружище, что я тебя виню. И девочка не виновата. Pauvre enfant.
— Она сказала, что ей будет приятно встречаться со мной. Я полагаю, что это довольно обычная любезность.
— Разумеется, совершенно обычная. Но это значит, что она обо всем догадалась. Вот в чем дело.
— Если хочешь знать, я ответил ей, что очень занят.
Это было, кстати, то самое, что я собирался ей сказать и сказал бы, если бы музыка не смолкла.
Кранц отпустил мои плечи. Он совсем расчувствовался.
— Я никогда не осудил бы тебя, Дэвид, что бы ты ни ответил ей. Ты — джентльмен, человек чести, и ты мой друг. Я говорю так с тобой потому, что, сам видишь, я напился. Я хочу сказать тебе кое-что по секрету, Дэвид. Ты, наверное, удивишься. Я решил смыться. Это не так легко. Анета меня очень любит и боится остаться одна. У меня не было бы такой тяжести на душе, — Кранц потыкал себя кулаком в солнечное сплетение, — если бы я знал, что о ней позаботится человек вроде тебя. Она выше всей этой швали, поверь, Дэвид.
Я молчал, надеясь, что он переменит тему.
— Что ты сказал? — Голова Кранца повернулась, как на шарнире. — Если тебя не затруднит, сядь, с другой стороны. У меня левое ухо не в порядке. Многие думают, что я глухой.
От этой духоты у меня начинает шуметь в ухе.
Так о чем же мы говорили?
— Ты сказал, что хочешь уехать.
— Нет, я еще о чем-то хотел сказать. Ну. конечно, о твоей финка. Хорошо, что я вспомнил. Тебе ее возвращают. Недурно? А? Ну, счастлив ты? Хочется спеть или сплясать?
— Конечно, я рад. Разумеется.
На самом деле я не испытывал никакой радости. Только легкое удивление, что я отнесся к этому известию с таким безразличием.
— Я все выяснил сразу после твоего ухода.
Сегодня утром. Вопрос дней. Самое большое — две-три недели. Главное, что состоялось решение. Это она идет?
— Нет, — сказал я.
Это была другая мулатка, тоже в золотой парче, но совершенно не похожая на Анету.
Я понял, что Кранц, которого я никогда не видел в очках, в десяти ярдах от себя не различает человеческого лица.
— На твоем месте я немедленно бы уехал и тихо отсиделся где-нибудь в укромном уголке.
Самый неподходящий момент заводить себе врагов. Faut pas emmerder les gens. Она просто пропала куда-то, ты не находишь? Слушай, дашь ты мне прямой ответ на прямой вопрос?
— Постараюсь.
— Мне нелегко спрашивать об этом. Берешь ты ее на содержание или нет?
— Нет.
— Это твое последнее слово? Может быть, ты еще подумаешь?
— Здесь не о чем думать.
— Очень жаль, — грустно сказал Кранц. — У нее хорошие задатки. А если бы она была спокойна за свою судьбу, то стала бы совсем другой. Такая красавица. Я хочу кое-что оставить ей, не знаю только, что из этого получится. Ты устроенный человек, и ей нужна твердая рука.
— У меня хватает своих забот. Почему бы тебе не остаться с ней, если ты так о ней беспокоишься? Или взять ее с собой?
— Не знаю, как объяснить тебе, Дэвид.
Если хочешь знать — это судьба. Судьба гонит меня вдаль. Опасности, которые меня ждут, я должен встретить один.
Когда Кранц говорил «судьба», следовало понимать «тщеславие». Тщеславие гнало его вдаль. В своих мечтах он рисовал себя не иначе как вечно юным искателем приключений.
— Куда же ты теперь собираешься?
Кранц просиял.
— Я получил интереснейшее предложение.
Чисто административная работа. Мне поручено реорганизовать армию. Довольно с меня банановых республик. Хватит джунглей, хватит индейцев. Крупное ответственное дело. Мечта моей жизни.
— Когда же ты приступишь к этому делу?
Кранц понизил голос.
— Сначала требуется подготовка. Она может затянуться на месяц-два. Я вылетаю через несколько дней, чтобы быть на месте. Нынешнее командование должно уйти в отставку.
— Должно уйти, но может и отказаться?
Правильно я рисую картину?
— Да, может не захотеть. Я не отрицаю этого. Но нас поддержат военно-воздушные силы. А возможно, что и флот. На флот, впрочем, надежды мало.
Дело было яснее ясного.
— Ты же сказал, что это чисто административная работа?
— Я и сейчас так говорю. Но сперва нужно произвести государственный переворот. Ны — нешнее правительство вот-вот падет. После это — го я займусь реорганизацией армии. Хочешь получить местечко? Я тебе устрою.
— Ты серьезно предлагаешь?
— Конечно. Мне хочется, чтобы ты был со мной.
— На мой взгляд, все это несколько фантастично.
— Фантастично? — В голосе Кранца было искреннее изумление.
— Тебе поручают реорганизовать армию после государственного переворота, не так ли? После государственного переворота. А что, если новое правительство переменит свое решение? Ведь новые правительства только и делают, что меняют свои решения. Не кажется тебе вся эта затея довольно рискованной?
Кранц поглядел на меня почти что с состраданием.
— Извини меня… Я совсем позабыл о твоей финка. Ты ведь теперь состоятельный человек, Дэвид. Наверное, ждешь не дождешься, когда попадешь в свое поместье. Ничто так не меняет человека, как богатство.
Я был немного задет этим замечанием.
Кранц считает, что я критикую его нелепую авантюру, потому что превратился в тупого буржуа. Я собирался сказать несколько слов в свою защиту, но в эту минуту приметил в толпе знакомый золотой блеск.
— Идет Анета, — сказал я.
— Ага, — сказал он, и оживление покинуло его. Он снова стал уныл и подавлен. — Так имей в виду, Дэвид. Местечко для тебя обеспечено. Поместье никуда не уйдет. А мне хотелось бы иметь рядом человека, на которого можно положиться.
Я лег в постель, но не спад. Я прислушивался к шуршанию машин по асфальтовой мостовой, напоминавшему шорох тяжелого шелка, к отдаленной приглушенной музыке автомобильных гудков. Я размышлял о том, что мне делать дальше; тревожные мысли отгоняли сон.
Прежде всего финка. Она уже почти была у меня в руках; все, что требовалось, это сидеть тихо и не наживать новых врагов. Мне было не до себе от того, что я не испытываю радости при мысли, что снова стану помещиком. Пять лет я лелеял мечту вернуться к беспечальной жизни состоятельного человека. Вот я получу назад свою финка, потом женюсь, заведу себе одну из этих образцовых латиноамериканских жен, в которых никогда нет недостатка для желающего остепенишься помещика. Под оболочкой хрупкой женственности они таят волю и характер, им не хватает широты интересов, зато они знают, чего хотят от жизни, и уверенно думают о завтрашнем дне. Такая жена-внесет спокойствие и порядок в мою жизнь, я буду гордиться ею перед своими друзьями. С ней я позабуду о мучительном счастье с Гретой, о кратких минутах блаженства, об оскорбленном чувстве, о фатальных расставаниях. Представить себе Грету в роли помещицы я никак не мог.
Но женитьба на другой женщине нисколько не привлекала меня, как не манила и жизнь, которая меня ждала, — неторопливое накапливание богатства, борьба за влияние в своем кругу, некрупные победы на этом пути.
Следующие два дня я продолжал хлопоты по своему делу, но не сдвинул его ни на шаг.
Я не сумел пробиться ни к одному из секретарей президента. Между тем время шло. Докладные записки в этом жарком климате, как и все прочее, быстро теряют свежесть.
Я вспомнил, что дон Артуро когда-то занимался общественными делами, хотя не мог вспомнить, какими именно, и решил зайти, к нему. Когда я принялся расспрашивать старика о его благотворительных начинаниях, он был обрадован.
— Ну, конечно, мой мальчик. Я основал здесь лигу «Поможем нашим безгласным друзьям». — Он задумался, как видно предаваясь грустным воспоминаниям. — Не стану утверждать, что мы добились существенного — как это говорится — сдвига. Они чертовски жестоки к животным; так было — так осталось. Но помню, я вовлек в лигу множество людей. Много лет тому назад. Все они теперь… — Под внезапным напором печальных воспоминаний старик незаметно заговорил по-испански… — es que se murieron casi todos, — потом, вздрогнув, пришел в себя и попытался перевести обнаженно прямую испанскую фразу на корректный английский язык. — Видишь ли, все они ушли — как это говорится — в мир иной.
Тощий кот, бродивший между ножек стульев, как по бамбуковой роще прислонился к моей щиколотке и опрыскал ее пахучей жидкостью.
Я попытался завязать разговор об индейцах, но увидел, что дона Артуро не занимает эта тема.
— Видишь ли, мой мальчик, я никогда ими не интересовался. Привык к тому, что они бродят по городу. То тут, то там, знаешь, вроде нищих. Они и есть нищие. Дай-ка я налью тебе еще чашку чая.
Было ясно, что индейцы не могут рассчитывать даже на те скромные крупицы жалости, которые дон Артуро уделял «нашим безгласным друзьям».
Об Эрнандесе я вспомнил как о последнем прибежище. Каждый раз, как я подумывал о том, чтобы передать дело в руки прессы, меня охватывали сомнения. Допустим, что мне удастся придать делу скандальную гласность. Это, конечно, повредит Элиоту, но почти наверняка закроет и для меня всякую возможность продвижения и успеха в Гватемале. Не исключено также, что военные власти привлекут меня к ответственности за разглашение секретных сведений. Я сопротивлялся призывам совести несколько часов, после чего отправился в редакцию «Нотисиас», где меня встретил Эрнандес.
Эрнандес показался мне славным малым.
Подумав, я решил, что он мне всегда нравился.
Открытый, прямой характер. Чистая душа. Не знаю, найдешь ли еще такого человека во всей Гватемале. По здешнему обычаю, мы обнялись.
Было видно, что Эрнандес искренне рад снова увидеться со мной, наверное, не меньше, чем я с ним.
— Ну как дела, amigo? — спросил я, похлопывая его по спине.
— Как дела? Не знаю, что вам сказать, — он кивнул на табличку на стеклянной двери. — Вот видите, они назначили меня заместителем редактора. Теперь я торчу здесь допоздна. Никакой личной жизни.
— А как же кино? — спросил я.
— Уже неделя, как не был в кино. А у нас здесь открыли круговую панораму.
— Ну как, интересно?
— Потрясающе. Не пойти ли нам сегодня?
Если вы не очень спешите, я через часок развяжусь с делами.
— Не могу, — сказал я, — с удовольствием пошел бы, но у меня важное дело. Кстати, не пожелаете ли вы познакомиться вот с этим документом? Мне кажется, он вас заинтересует. — Я вручил ему свой доклад. — Если захотите использовать материал в газете, действуйте с осторожностью; упоминать мое имя нельзя, иначе я пойду под военный суд.
— Можете не беспокоиться. — Эрнандес заговорщически подмигнул. — Мы, газетчики, народ ученый.
Он начал читать; не прошло и минуты, как он поднял на меня глаза:
— Черт знает что! Чудовищно! Если бы это были не вы, я не поверил бы. Я сейчас запишу основные факты, Дэвид, и верну вам доклад.
Вы не возражаете? — Он вложил лист бумаги в машинку и принялся стучать. Каждые минуту-две он снова поднимал на меня глаза и качал головой. — Просто непостижимо. Подобное происходит у нас под носом, а мы даже понятия не имеем.
— Вы думаете, удастся что-нибудь предпринять? Напечатать в газете?
— Предпринять? Помилуйте, это же сенсация! Половина всех наших бед происходит оттого, что мы погрязли в благодушии. Надо выбивать это благодушие. Мы выступим с сенсационным. разоблачением.
— Отлично, — сказал я. — Этого я и хочу.
Когда я собрался уходить, Эрнандес все еще взволнованно качал головой. Он проводил меня до выхода и пожал мне на прощанье руку.
— Читайте в утреннем выпуске на первой странице.
Утром я купил «Нотисиас», но ни на первой странице, ни на второй, ни на третьей не нашел даже строчки о моем деле. Я позвонил Эрнандесу.
— Хэлло, Эрнандес. Что случилось?
— Был аврал. В последний момент сняли.
— Вы хотите сказать, что кто-то вмешался сверху? У меня еще вчера мелькнула мысль, что так будет.
— Сверху? Нет, почему же. Редактору материал понравился. Разве вы не знаете, произошли чрезвычайные события.
— События? Какие?
— Прилетела Дебора Робертс. Ну та самая, кинозвезда. Мы дали интервью-молнию.
Пришлось перебрать половину номера.
— Ага. Теперь понимаю.
— Мне очень жаль, — сказал Эрнандес, и я почувствовал по его голосу, что он действительно расстроен. — Но что поделаешь: газета есть газета. Держимся за материал до последней минуты…
— Значит, вы все-таки не отказываетесь от него? — спросил я с надеждой.
— Видите ли, завтра мы не выходим, а понедельничный номер у нас спортивный — обзор состязаний за субботу и воскресенье.
— Понятно.
— Мы, конечно, охотно поместили бы его в понедельник, но боюсь, что не будет места. А во вторник газета занимается только городскими новостями. Так или иначе, Дэвид, мы сделаем все, что в наших силах. Вы видели сами, как это меня взволновало.
— Ну, разумеется. Спасибо за все.
Так вот, значит, как обстоят дела. Довольно тратить время попусту.
Я направил в военное министерство формальное прошение об отставке и телеграфировал управляющему моим поместьем, что приезжаю. Наутро я сел в трясучий гвадалупский поезд и через два часа сошел в Койма. Там я пересел в автобус, который ждал пассажиров под огромным кактусом, заменявшим пассажирскую станцию, и двинулся дальше, в Истапу.
Если считать по прямой линии, Истапа совсем недалеко от Гваделупы, но их разделяет горный хребет. Этот поселок, название которого гордо красуется на карте Гватемалы, состоит из одного единственного дома — лавки универсальных товаров, — медленно догнивающего в здешнем, сравнительно сухом климате.
Я зашел внутрь, чтобы поздороваться с лавочником, доном Армандо, и нанять у него мула.
Как и пять лет тому назад, дон Армандо лежал в постели с приступом малярии; товары валялись грудами вокруг него. Мне нужно было проехать еще две мили по горной дороге, шедшей через великолепные рощи кофейных, деревьев. К немалому моему удивлению, наши плантации, которые я по пути пересекал, оказались в полном порядке. Я думал, что при виде родных, столь знакомых мест в моей душе вспыхнет радостное чувство, но оно не приходило. Вот показался наш старый дом, совсем не похожий на соседские помещичьи дома; мой дед, валлийский романтик, построил его в калифорнийско-испанском стиле. Но душа моя попрежнему оставалась спокойной.
Игнасио — управляющий-ладино — ждал меня у дверей, прижимая шляпу к сердцу наподобие щита. Oн слегка усох за эти пять лет, в остальном же ничуть не изменился. Игнасио был местным вариантом верного старого слугинегра, столь усердно прославляемого в кинофильмах. Даже волосы у него были такие же белые, что и у его прототипов на экране, но, в отличие от них, он хранил, как мне кажется, некоторое тихое недоброжелательство к хозяевам.
Когда я вошел в дом, там ждало меня мое детство. Можно было подумать, что оно таилось, погруженное в сон, одурманенное ароматами пахучего дерева, и только что пробудилось от скрипа двери. Я задыхался от нахлынувших воспоминаний. Не в силах вымолвить слова, мы с Игнасио схватились за руки и глядели друг на друга с беспомощной улыбкой. Наконец я отпустил его, и он утер набежавшие слезы.
Я заметил, что из почтения ко мне Игнасио был босиком.
Радостно сияя, вошла Мария, жена Игнасио, с чайным подносом. Я выпил чаю, отдававшего козьим молоком, которого всегда терпеть не мог, и проглотил ломтик маисового бисквита, сделав вид, что он мне очень понравился. Ничего в доме не изменилось. Все стояло на старом месте. Мой отец, хоть и не столь энергичный, как мой дед, отличался более тонким вкусом; завершая внутреннюю отделку дома, он выписал драгоценные породы дерева из лесов Эль-Пэтена, и от стен исходил навсегда связанный для меня с детскими годами медвяный смолистый запах. У нас в комнатах было всегда мало мебели, и от этого дом отличался необычайным резонансом, Сейчас, когда я заговорил и услышал раскаты своего голоса, я вспомнил старика деда в последние годы его жизни, наполнявшего дом сверху донизу великолепной валлийской риторикой.
У Игнасио было. что мне порассказать. В тоне его сквозила лукавая гордость. Служба нашему семейству была для Игнасио своего рода священным услужением; он стоял на страже наших интересов и готов был отстаивать их любой ценой, пускаясь на самые хитроумные уловки.
Когда Мария собрала со стола и удалилась, Игнасио, предусмотрительно уверившись, что нас никто не подслушивает за дверями или под окном, начал свой рассказ:
— В первый месяц, что вы уехали, можно сказать, ничего не случилось. Все шло по-старому. Потом однажды явился правительственный чиновник и стал разъяснять пеонам их новые права. Я, конечно, помалкивал. Делал вид, будто во всем с ним согласен. А еще через несколько дней ко мне пришли два капоралес. Один — Санчес, вы его, должно быть, помните, а второго сейчас здесь нет.
(Санчес? Конечно, я помнил Санчеса. Санчес был из тех чудаков индейцев, которые немного приобщились к грамоте. Мрачноватый самолюбивый юноша. Он был отличный работник, непьющий; и отец назначил его капрале — так у нас называют десятников.)
— Беседу со мной вел Санчес. «Не подумайте, патрон, что мы что-нибудь имеем лично против вас, но вы, должно быть, уже слышали, что нам отдают землю». Вытащил из кармана переписанный от руки правительственный декрет и прочитал мне его вслух. Раз или два он спотыкался, и мне приходилось ему помогать.
«Заходите в дом, джентльмены, — говорю я. — Разрешите взять ваши шляпы. Я к вашим услугам. Рассматривайте меня как своего помощника. Чем я могу быть вам полезен?» Понятное дело, сударь, я не мог обо всем этом вам тогда написать.
Всякий раз, как у меня был постоянный адрес, Игнасио высылал мне месячные отчеты, весьма краткие и, по необходимости, довольно глухие, но по-прежнему вложенные в пожелтевшие пергаментные конверты из секретера моего отца и украшенные внушительной сургучной печатью, наподобие правительственных документов.
«Мы будем сеять маис, и бобы, — говорит Санчес. Вынул из кармана еще какую-то бумагу и давай читать мне: — Предки индейского народа жили и созидали свою великую цивилизацию, ограничивая свои потребности маисом и бобами. Больше они ни в чем не нуждались».
«По правде говоря, — сказал я, зачислив себя для верности тоже в индейцы, — мы нуждаемся еще в добром стаканчике агуардьенте».
«В будущем, — говорит Санчес, — мы совсем откажемся от алкоголя; пьянство унижает наш народ и мешает нам успешно бороться за свои права». Так и сказал. Как сейчас помню его слова. Да, подумал я, если индейцы перестанут пить агуардьенте, мы, пожалуй, действительно останемся без батраков. «Что же вы думаете предпринять?» — спрашиваю я его.
«Прежде всего, — отвечает Санчес, — мы хотим вырубить кофейные рощи». — «Сразу все?» — спрашиваю я. Я уже прослышал, что индейцы рубят кофейные рощи на соседних плантациях, и старался придумать какой-нибудь способ спасти наши. Но я знал, что, стоит мне произнести одно неверное слово, и Санчес меня убьет. Санчес говорит: «Мы срубим кофейные деревья, а потом посеем на этой земле маис и бобы. Может быть, еще немного тыквы. Чиновник, который к нам приезжал, говорил, что правильное питание требует разнообразной пищи». — «Кофейные бобы созреют через три недели, — говорю я. — Не выгоднее ли вам снять урожай? Ведь на девять десятых работа уже сделана». — «Кому нужен этот кофе? — отвечает Санчес. — Мы его не пьем. А продавать его нет надобности. Мы ни в чем не нуждаемся и покупать ничего не будем». — «Пожалуй, вы правы», — говорю я. Да, сударь, так я и сказал, а Санчес со своим приятелем сидят вот здесь и держат на коленях обнаженные мачете. Ведь и правда, повторяю я про себя, им на самом деле ничего не нужно. А сам все думаю, как мне изловчиться, чтобы спасти кофейные деревья. — «Что ж, говорю, джентльмены, вы. как видно, хорошо обмозговали свое решение.
Значит, так тому и быть. Могу ли я чем-нибудь вам помочь?..» Я думаю, они ждали от меня какого-нибудь подвоха, а когда увидели, что я преспокойно с ними соглашаюсь, то и сами успокоились. «Я хочу сказать вам от имени всех рабочих на плантации, — говорит мне Санчес, — что мы против вас лично ничего не имеем; разве только, что вы представитель старого режима. Если хотите перейти в наши ряды — пожалуйста. Будете работать, как все, и получите свою долю, как все. Частная собственность отменяется».
«А что — это тоже правительственный декрет?» — спрашиваю я. «Нет, воля индейского народа», — отвечает он. «Вот и отлично, — говорю я. — Значит, по рукам. Кстати, сколько у нас займет времени вырастить урожай маиса и бобов?» — «Если погода будет хороша, месяца три». — «А что мы будем есть эти три месяца?» — «Подтянем кушаки. Индейцы привыкли обходиться малым. Как-нибудь перебьемся».
Тут меня осенила мысль: «Но ведь сперва нужно срубить пятнадцать тысяч кофейных деревьев. На это уйдет еще месяц».
«Будем рубить по частям, не сразу», — говорит Санчес. И я понял, что я на правильном пути. «Пожалуй, выгоднее всего начать с молодой рощи и сразу засеять этот участок, — говорю я. — Я поступил бы именно так. К тому же у нас там под самым холмом колодец. Будем поливать посевы, и дело пойдет быстрее».
— Так мы договорились, — сказал Игнасио, — и они вырубили молодую рощу. — Он сморщился, как будто ему дали попробовать очень горькое лекарство. — За три дня мы уничтожили топором все, что создавали три года.
Но делать было нечего. И они посеяли свои бобы и маис.
Выражение на лице Игнасио переменилось.
— Не прошло и недели, как ко мне является Санчес. «Мою младшую дочку ужалила змея», — говорит он. Вы ведь знаете, я у них и за доктора, и за повивальную бабку. «Где же она? — спрашиваю. — Почему ты ее не принес?» — «Она скончалась», — говорит он. Я и сам должен был догадаться об этом по дурацкой улыбке, с которой он со мной разговаривал. «Так чем я могу тебе помочь?» — «Нужен гроб», — говорит он. «Почему же ты не сделаешь гроб?» — «Не осталось нужного дерева», — отвечает он, Он имел в виду железное дерево. Наши индейцы привыкли делать гробы только из железного дерева и никакого другого не признают. «Вот где спасение», — подумали.
«Я могу дать тебе вон тот ящик», — говорю я ему. Он оглядел ящик. «Нет, говорит, дерево некрепкое, черви прогрызут».
(Я вспомнил, что большинство наших пеонов были из племени мамов. В отличие от чиламов, мамы века томились под испанским владычеством, и то немногое, что они усвоили из христианского вероучения, догматически застыло в их сознании. Так, они верили в воскресение из мертвых и постоянно тревожились по этому поводу. Отвергнувшие же христианство чиламы были полностью спиритуалистичны. Плоть не имела для них никакого значения. Если им не чинили препятствий, они предпочитали хоронить своих мертвых прямо под полом хижины, чтобы души покойников могли участвовать в семейных беседах. Чиламы относились к проблеме смерти совсем по-другому, чем мы. Малая осведомленность наших священников в вопросах, касающихся загробного существования, была одной из причин, почему чиламы не захотели спасти свою душу и приобщиться к христианству. Впрочем, кто сейчас заботится о спасении души индейца?)
— Я сказал Санчесу, что дон Армандо продаст ему гроб из железного дерева за пятьдесят кетцалов, — продолжал свой рассказ Игнасио.
Что-то в тоне управляющего заставило меня поднять на него глаза. Он не походил более на добродушного камердинера, каких изображают на коньячных этикетках; передо мной был флорентийский банкир с картины кого-то из старых мастеров.
— Пятьдесят кетцалов! Где ему было их найти! — Игнасио тонко улыбнулся. — У всех наших индейцев, вместе взятых, не набралось бы таких денег. Вы ведь знаете, сеньорито, если пеон кого-нибудь в семье похоронит, то потом целый год выплачивает долги. «Что же мне делать, патрон? — спрашивает Санчес. — Я не могу положить мою девочку в землю без настоящего гроба. Я пошел бы пешком в Эль-Пэтен за железным деревом, но путешествие займет слишком много времени; ее станут есть черви».
«Продай немного кофе, — отвечаю я ему. — Это единственный выход. А дон Армандо купит и неснятый урожай».
— Что ж, он ушел потолковать со своими индейцами, а потом вернулся и сказал, что они решили продать немного кофе, совсем немного, чтобы хватило денег на гроб. Мы привезли дона Армандо, и он договорился с ними о цене, по стольку-то за килограмм. Они торговались из-за каждого центаво, потом отпустили ему кофе ровно столько, чтобы покрыть стоимость гроба и заупокойной службы, ни зернышка больше. Остальное бросили гнить на деревьях.
Но тут всемогущий господь пришел нам на помощь. На плантации вспыхнула эпидемия кори, и половина детишек перемерла. Им пришлось снять весь кофе, чтобы оплатить стоимость гробов.
С этого самого времени все обернулось по-иному. На следующий год я сказал им, что никто не в силах предусмотреть своим умом волю божию и что, если они не будут работать на плантации, денег будет взять неоткуда. Вот как получилось, сеньорито, что мы спаслись.
Молодая роща пропала. Даже когда мы сгоним их с земли, потребуются еще годы и годы, чтобы вырастить ее снова. А в остальном, я думаю, вы согласитесь, когда объедете плантацию, что мы отделались очень дешево.
Да, мы отделались сравнительно дешево.
Потеряв молодую рощу, мы как бы вернулись ко времени, когда хозяйствовал мой дед. Дед получил эту землю, заплатив взятку тогдашнему президенту. Он пришел сюда с ротой солдат (содержание которых оплачивал из собственного кармана), выгнал индейцев из землянок, вырытых на склонах холмов, перепахал их жалкие поля, расчистил несколько квадратных миль непроходимых кустарниковых джунглей, которыми всегда порастают оставленные индейцами истощенные земли, и насадил будущие кофейные рощи и ширококронные деревья для защиты молоди от жгучего солнца. Мой дед был жестоковыйным христианским воителем, с зычным голосом, сочетавшим пристрастие к виски с неистощимым миссионерским пылом. Свободные минуты он посвящал спасению души своих пеонов, силой сгоняя их на молитву; но мало преуспел в этом. Мой отец не был столь яркой личностью; в его натуре были заложены артистические склонности, которым не дано было развиться; он любил говорить о себе как о безнадежно непрактичном человеке. Он добавили нашей плантации молодую рощу; на большее у него на хватило сил.
В наших глухих краях еще сохранилось несколько мастодонтов, вроде моего деда, хотя порода в целом вымерла вместе с переменой климата. И дед, и отец, и я — каждый по-своему — типичны для своего поколения, хотя о деде справедливо будет сказать, что он и для своего времени был несколько архаичен. Отец был затронут рефлексией, и его смущали грубые, по его понятиям, представления деда об абсолютной власти помещика. Я был уже полностью захвачен расслабляющим скептицизмом. Жизнь в Европе подорвала заложенные во мне устои, и, когда я вернулся, феодальные замашки деда показались мне нелепыми и смешными. Сказалась ли в этом тяга к демократии или просто упадочное настроение, попытка найти благовидный предлог для собственной бездеятельности, — не знаю. Когда мой дед считал нужным что-либо сделать, он делал это и на том ставил точку. Он верил в себя, знал, чего хочет, и не терзался сомнениями. Вот в чем была главная разница между нами.
Радость Игнасио достигла пределов, когда мы вдвоем отправились осматривать плантацию.
Мы пересекли долину от края и до края; все казалось прежним; не было только того приятно волнующего чувства, с которым я выезжал на плантацию в былые годы. Кофейные деревья уже покрылись мелкими непритязательными цветами. Они имели ухоженный вид, почва вокруг стволов была свежевзрыхленной. Кофейные рощи, которые вряд ли могут нравиться кому-либо, кроме тех, кто насаждает и взращивает их, шли вверх по нагорью, вплоть до обнаженных скал, а потом сразу обрывались, образуя резкую пограничную полосу, как на географической карте. По бокам простирались нагорные джунгли, цвели кактусы и орхидеи, разносилось унылое бессмысленное чириканье ярко оперенных птиц.
Вырубленная молодая роща находилась у самого края долины; прежде чем насадить ее, моему отцу пришлось взорвать динамитом и вывезти не одну тысячу валунов. Сейчас на месте рощи было поле чахлых бобов самого неурожайного сорта; прямо посреди поля стояли хижины индейцев. Несколько участков было засеяно маисом; он едва поднялся от земли, но часть посевов уже пожелтела и засохла. За пять лет они полностью погубили почву. Для индейской системы переложного земледелия, без каких-либо удобрений, здесь не хватало земли. Им требовалась вся долина целиком.
Тогда они засевали бы только часть ее, а на другой год уходили бы дальше, давая земле отдохнуть. Ни одна культура не истощает почву так быстро, как маис. Долина дала бы прокорм небольшому племени в течение одного поколения; потом им пришлось бы покинуть и ее. Именно нужда в маисе заставляла в древности индейские племена так часто менять границу оседлости. Свидетельство этому — руины покинутых ими городов, разбросанные по всей Центральной Америке.
Мы подъехали к хижинам. Игнасио с важностью задавал вопросы; индейцы цепенели при звуке его голоса; женщины испуганно выглядывали из дверей. Они, должно быть, знали, чтб означает наш приезд.
— Когда я прочитал в газете, что нам возвращают имение, я зарыдал как дитя, сеньорито. Я хотел сразу поехать и вышвырнуть этот мусор прочь отсюда, чтобы к вашему возвращению пустить землю под плуг.
К нам приблизились одетые в лохмотья старейшины; вид у них был униженный; на головах — шляпы, надеваемые в важных случаях. Все они выглядели чахоточными; оратор, едва открыв рот, так закашлялся, что не мог выговорить ни слова.
— В чем дело? — спросил я.
Но и после того, как он справился с приступом кашля, я не понял его торопливого просительного бормотания.
— Это про кладбище, — сказал Игнасио, как видно, растерянный. — Они боятся, что мы разрушим кладбище. Они устроили его посреди плантации. Прямо не знаю, что делать.
Устройство кладбища было частью хитроумного плана Игнасио, но он не ожидал, что индейцы выберут для кладбища именно это место. Сейчас здесь стояли в несколько рядов кресты с латинскими надписями и возвышалась часовня, сооруженная из рифленого железа. Был и священник, специально приглашенный для заупокойных служб. На постройку часовни ушел годовой урожай кофе.
Появился священник-ладино, откормленный, темнокожий серафим; он подкатился к нам, словно под его длинным одеянием скрывались колесики. Он протянул Игнасио руку для лобызания, передо мной же склонился в легком реверансе. Я понял, что уже источаю флюиды богатства. Игнасио позже рассказал мне, что священник действовал с ним заодно, разжигая своими мессами культ мертвых. За священником появился капорале Санчес, укрощенный, молчаливый, с ввалившимися глазами, рабски покорный, совсем не похожий на того Санчеса, которого я помнил.
Игнасио весело болтал о всевозможных хозяйственных вопросах: о том, как мы будем восстанавливать плантацию, о расчистке земли, о посадке деревьев, о годах и десятилетиях, ожидающих нас впереди, но я не слушал его и думал о своем.
Я понял, что снова ищу утешения в самообмане. Вот я твержу себе, что у меня не хватит духу сжечь эти убогие хижины и прогнать индейцев прочь с земли, которую они засеяли и погубили. Что ждет меня, если я всерьез займусь своей финка? Мне придется вернуться к старой системе вербовки рабочих, а что это за система — хорошо известно: подкуп, мошенничество, замаскированное рабовладение. Можно, конечно, попытаться покончить с вербовкой и привлечь пеонов на плантацию, создав для них приличные условия существования и повысив их заработок. Ho, во-первых, индейцы почти равнодушны к жизненным благам и едва ли пойдут на эту приманку, во-вторых, мой дорогостоящий кофе не сможет конкурировать на рынке с кофе, выращенным в условиях полурабского труда.
Таковы были этические мотивы, которые я выдвигал, но не таились ли за ними более глубокие и личные соображения, в которых я пока что сам не решался себе признаться? Уж слишком рьяно я хватался за каждое новое препятствие. Наверно, если год за годом обнадеживаешь себя неправдой, то потом очень трудно снова стать честным с самим собой. Между тем истинное положение вещей нельзя больше скрывать. Финка снова моя, стоит только протянуть руку. А между тем она мне ненужна. Из этой утраченной финка я сотворил для себя сладостную легенду; с ней я связывал все свои суетные надежды и мечты; ею утешался при неудачах; это была великая трагедия моей жизни, позволявшая мне невозбранно хныкать сколько вздумается. И вдруг мой утешительный миф распался. Дольше держаться за него нельзя. Дело ясное. У меня нет тех качеств, которые нужны плантатору. У меня нет ни требуемого запаса жестокости, ни выдержки, ни характера. Мысль о том, чтобы остаться здесь на десять лет и ждать, пока будет подыматься молодая роща, повергала меня в отчаяние.
Я содрогнулся от ужаса. Да я и года не выдержу. Чтобы пускаться в подобные предприятия, человеку нужно располагать двумя дарами, которые я безвозвратно утратил: молодостью и надеждой. А сейчас, покачиваясь в седле, пересекая этот гигантский, безмолвный, пустынный амфитеатр, я чувствовал, что печаль, истинная душа этих мест, затаилась где-то вблизи и готова, подобно тигру, броситься мне на грудь.
Мы вернулись домой; слуги вывешивали старые выцветшие флаги; это означало, что фиеста неминуема. Знамена не существующих более держав свисали с мало гармонировавшего с ними фасада нашего дома, — государственные флаги Австро-Венгрии, Сербии, царской России, герцогства Савойского с полустертыми орлами и звездами. Перед домом, посреди бывшего теннисного корта, были установлены на козлах два стола, один для нас и для прислуги, которой всегда набиралось человек двадцать — тридцать; другой, символически поставленный ниже первого, — для индейцев, проживавших в поместье.
К столу подали дюжину индеек, зажаренных на вертеле, и мы поели на славу, запивая индеек домашним агуардьенте, чуть-чуть отдававшим, как всегда, черной патокой. Местные землевладельцы и их управляющие, — когда в отсутствие помещиков они оставались за хозяина, — любили щегольнуть щедрыми публичными пиршествами. Я сидел во главе первого стола, по правую руку от меня — священник, дон Анастасио, по левую — дон Игнасио. Дальше расположились домашние слуги, строго по ранжиру, а в самом конце стола теснилась мелкая челядь и приживалы. Женщины прислуживали пирующим, но сами за стол не садились. Индейцы, в согласии с обычаем, не должны были подходить к своему столу, пока хозяева не закончат трапезы. Агуардьенте скоро возымело свое действие. Приживалы в дальнем конце стола поднимались один за другим и произносили краткие речи, благодаря за угощение. Ко мне подводили мальчуганов в новеньких хлопчатобумажных костюмчиках, прямо из лавки дона Армандо; они кланялись мне и присягали в верности. Дон Игнасио где-то раздобыл гитару и с чувством спел о тщете любви. Священник-ладино принялся было рассказывать притчу о блудной сыне, относя ее, как видно, к индейцам, которые тем временем стали понемногу собираться, — и вдруг уснул, разинув рот и оскалив зубы. Полный месяц выплыл из-за горного хребта и осветил долину; под столом у наших ног начали резвиться светляки; с шипением взлетели в небо и рассыпались первые ракеты. Крупные празднества в поместьях требуют пышности. Только тогда владельцы финка чувствуют себя подлинными феодалами. Я вспомнил, что пять лет тому назад и я придавал этому какое-то значение. Теперь же, несмотря на ободряющее действие алкоголя, я был более смущен, нежели горд, своей ролью феодального властителя.
Нынешнее пиршество, в отличие от всех прочих, которые я вспоминал, имело особое символическое значение. Праздновалось не только мое возвращение, но и возвращение старого порядка. Дон Игнасио так обставил приглашение индейцев, что они могли либо/ прийти к столу, либо остаться дома. Если они примут наше угощение, значит, они склоняют голову. Сейчас у второго стола собралась редкая толпа индейцев, человек в пятьдесят; на две трети толпа состояла из женщин. Дон Игнасио, отложив в сторону гитару, громовым голосом отдал необходимые распоряжения, и слуги вынесли из дома и поставили на второй стол горшки с дымящейся посолен бутылки с агуардьенте. В толпе пеонов началось легкое движение. Сперва одна женщина, за ней другая двинулись к столу; потом остановились. Слуги принесли миски и стали орудовать разливательными ложками. Индейцы стояли неподвижно. Дон Игнасио помахал рукой.
— Что ж, друзья, вот вам угощение. Маловато на этот раз, но вы ведь знаете, у нас и у самих не густо. Так что не обессудьте.
Из толпы индейцев вырвалась женщина. За спиной у нее был привязан младенец. Она подбежала к столу и схватила миску с посоле.
Следом кинулась вторая женщина. Потом все женщины побежали к столу. Исхудалые, с изможденными лицами мужчины еще крепились.
Гости за нашим столом расположились поудобнее, чтобы следить за ходом этой незатейливой драмы. Вот одна из женщин потащила своего мужа за руку. Кто-то захлопал в ладоши. Я почувствовал, что задыхаюсь от стыда.
Сопротивление было сломлено, толпа распалась. Мужчины и женщины, отталкивая друг друга от стола, боролись за каждую миску посоле. Я не заметил, когда они принялись за агуардьенте, но опьянели они мгновенно. Женщины, пошатываясь, отходили от стола, некоторые валились, словно сраженные пулей, и я снова убедился, что пьяная индианка, если у нее за спиной привязан младенец, всегда падает ничком.
За нашим столом послышался смех, некоторые аплодировали пьяным выходкам индейцев.
Когда я встал из-за стола, все почтительно поднялись, а дон Игнасио проводил меня в дом и спросил, какие будут распоряжения на завтра.
Когда я ответил, что с утренним поездом уезжаю в Гвадалупу, дон Игнасио заплакал. Что мне было сказать ему? Все равно он ничего бы не понял. По его понятиям, да и в глазах большинства помещиков, он был превосходным слугой. Стоило ли тревожить старика рассуждениями, основанными на понятиях, совершенно ему чуждых? У меня все равно не хватило бы храбрости выложить ему свои чувства, сказать, что родной дом не вызвал у меня ничего, кроме нестерпимого отвращения.
К нам подбежал мальчик и сказал, что пьяные индейцы начали между собою резню.
Я оставил чемодан у конторки портье в «Майяпане» и прошел прямо в бар. Там была Грета. Она сидела на высоком табурете у стойки, полуобернувшись и поглядывая на дверь, точно я назначил ей здесь свидание и опоздал на две минуты. Я подошел и пожал ей руку, стараясь ничем не выдать своего волнения.
— Алло, милый, — сказала она.
Она откинула голову для поцелуя, но я сделал вид, что ничего не вижу. Мне было приятно сознавать, что на этот раз я полностью владею собой. Никаких других чувств я не испытывал, разве только еще легкое удивление от встречи.
— Уже вернулась?
В баре было полно народу, и мне нетрудно было играть свою роль.
— Я пробыла там недолго, да?
Я сел на табурет рядом, жестом велел бармену наполнить бокал Греты и заказал себе порцию джину. Потом передумал и заказал двойную порцию. Грета, по обыкновению, была безвкусно одета, и я, наслаждаясь своим хладнокровием, стал раздумывать, чем, в сущности, она меня привлекает. Я не переоценивал прочность своей позиции. Опыт уже показал, что хладнокровия у меня хватает ненадолго. Пока я спокойно отметил, что рот у нее безукоризненной формы, и подивился тому, что эти губы, не раз израненные поцелуями любовников, неизменно обретают вновь свою свежесть и очарование.
— Выпьем, — сказал я. — Что у тебя там стряслось?
— Пустяки, — сказала она. — Получилось очень глупо. Не будем об этом говорить.
— Не будем, если тебе не хочется.
— Я так счастлива, что снова здесь. Ты мне рад?
— Я всегда тебе рад.
— Я не думала, что получится так глупо.
Глупо и унизительно. Они просто выгнали меня.
— Я мог сказать тебе это заранее. Ты им чужая.
— В помещичьем доме живет теперь двенадцать семейств. Я попросила маму, чтобы мне отвели отдельную комнату, но она не вправе ничего решать сама. Она делает только то, что ей велят старейшины. Я никому там не нужна. Чтобы остаться у них, я должна непременно выйти замуж за индейца, но они мне прямо сказали, что ни один индеец не возьмет меня в жены.
Кругом сидели американские туристы, каких можно увидеть во всех странах мира, — с беззаботными, лишенными всякой индивидуальности, радостными физиономиями. Грета говорила очень громко. Я увидел, как на нас уставились чьи-то изумленные голубые глаза. И тут меня осенило: Элиот открыл свой туристский сезон.
— Что же ты думаешь делать?
— Просто не знаю. Я ужасно запуталась.
Я в отчаянье, милый. Если хочешь знать, ты моя последняя надежда. Я говорю тебе это потому, что мне нечего терять, — у нас все равно ведь ничего не получится. Не нужно было приезжать сюда, это бесполезно.
Крохотная жилка на виске у Греты стала пульсировать, а верхняя губка чуточку приподнялась и набухла: я знал, что она сейчас расплачется. Сцены не миновать; мне стало не по себе. Вокруг толпились американские туристы в светло-серых шляпах с широкими полями и их дамы. Все они только что откуда-то прибыли и обменивались шутками и приветствиями.
— Пойдем ко мне, — сказал я.
Мы поднялись в мой номер. Новый директор «Майяпана», прошедший выучку в американских отелях, как видно, счел нужным принять участие в моей судьбе: кто-то успел поставить на стол роскошный дорогой букет цветов, больше всего в нем было душистого горошка, который так трудно выращивать в Гвадалупе.
Я позвонил коридорному и велел принести джину. Хотя коридорный был новый и не видел меня ни разу в жизни, он отлично знал, как меня зовут.
— Слушаюсь, капитан Вильямс. Сию минуту, капитан Вильямс.
Это был ладино, он хорошо говорил по-английски и был одет в дурацкий элиотовский костюм.
Я сел на стул в некотором отдалении от Греты.
— Чем я могу тебе помочь, Грета?
Она овладела собой и сейчас уже представляла для меня некоторую, опасность.
— Мне ничего не нужно, Дэвид. Я отлично понимаю, как глупо было сюда возвращаться.
Ты ничем не можешь мне помочь. Не знаю, зачем я приехала, просто захотелось повидать тебя. Я совсем одна.
Моя бесчувственность была жестокой; я понимал это; но я знал также, сколь опасно для меня вникать в горести Греты. Каким-то образом они притягивали меня к ней.
— Разве у тебя нет друзей в Гватемала-Сити?
— Я не могу вернуться туда.
— Не можешь или не хочешь?
— Нет, не могу. Не могу. Это исключено.
— Что же ты думаешь делать?
Я почувствовал беспокойство. Мне не хотелось спрашивать, почему она не может вернуться в Гватемала-Сити.
— Не знаю. Хочешь, я скажу тебе правду?
Я знаю, что будет со мной завтра, но что будет послезавтра, уже не знаю. Я вообще не знаю, как дальше жить. Мне некуда деваться и не к кому идти. У меня нет денег, нет будущего, нет надежды. Мне не следовало ехать сюда и досаждать тебе своими несчастьями, но к кому же мне было кинуться, когда от меня отказалась родная мать? Единственное, чего я хотела от жизни, чтобы кто-нибудь меня любил, и вот я никому не нужна. Что мне делать?
Я дошла до края.
Я видел, как она закусила губу, чтобы не заплакать. Один глаз остался сухим, но другой наполнился влагой, и по щеке тихо скатилась слеза. У меня защемило сердце.
— Ты знаешь, почему я уехала из Гватемала-Сити?
— Нет, ты мне не говорила.
— Теперь я могу тебе сказать. Я жила с Варела.
— Как ты сказала?.. С Варела?..
— Да, я жила с Варела.
— С начальником полиции при Вернере?
У меня перехватило дыхание. Она даже не пытается скрыть этого!
— Ну что, ты в ужасе?
— Как тебе сказать? Пожалуй, да.
— Я тебе противна!
— Нет! Почему же… Я думал, он сбежал в Мексику.
— Он прятался. Когда он вышел повидаться с матерью, они схватили его.
«Туда ему и дорога», — подумал я. Я был рад, что Варела получил по заслугам.
— Его расстреляли. Меня тоже сперва хотели расстрелять. Потом передумали и решили остричь мне волосы. Но в тайной полиции за меня заступился какой-то старый немец. Что ж ты молчишь? О чем ты думаешь? Ты считаешь, что в моем положении можно было поступить иначе?
— Не знаю, что тебе сказать. Может быть, и нельзя было.
— Когда умер отец, я осталась совсем одна. Что мне было делать? В Германии у меня никого нет, да и языка я не знаю. Видел ты в Гватемале хоть одну девушку, которая жила бы без поддержки?
— А почему ты сразу не вышла замуж? За тобой ухаживали самые лучшие женихи, я прекрасно помню.
— Но никто из них не женился на мне. А почему? Потому, что я не была девственницей. После того как меня соблазнили, я сразу перестала быть «партией» для юноши из так называемого хорошего дома. Все они на той стадии культуры, когда им требуется кровь на простыне. Ты же отлично знаешь. Без этого они согласны считать тебя interesante, но ты уже не distinguida. А если ты не distinguida — ты уже не дама общества. Скажи, почему ты не женился на мне? Ведь я пошла бы за тебя, ты это знаешь.
— Из-за оскорбленного самолюбия. Так я думаю. Послушай, ты любила Варела?
— Нет. Но он мне чем-то нравился. Он был внимателен ко мне.
К чему эти вопросы? Все равно Грета не скажет всей правды. Я подумал о Варела, человеке с холодным рассудком и холодным сердцем. Он был небольшого роста. Его прозвали «Маленький Казанова», и он охотно принял эту кличку. Он хвалился, что слава о его распутстве помогала ему одерживать победы над женщинами. Наверно, так и было. Говорили, что он пытал заключенных, но кто может доказать это? Подобные обвинения выдвигаются против каждого начальника полиции после крушения режима. Если в нем была хоть единая капля чего-то хорошего, Грета ее нашла. А если и не нашла, то вообразила, что нашла. Может быть, и у такого Варела что-то есть за душой. Кто знает?
Мне сильно захотелось выпить. Я позвонил коридорному. Когда он принес еще джину, Грета взяла у него бутылку, налила себе полстакана и выпила в два глотка.
— Ну вот я и пьяна, — сказал она торжествующе. — Пьяна как стелька.
Джин еще не успел попасть к ней в желудок.
Когда она так дурачилась, меня всегда охватывала невольная жалость.
— Сейчас я выложу тебе все, что я думаю.
Она мелодично икнула. Я отобрал у нее бутылку и налил немного себе.
— Тебе, конечно, невдомек, что кроется за всем этим?
— За чем этим?
— Почему я так с тобой говорю. Рассказываю о своем темном прошлом и тому подобное.
— Что же за этим кроется?
— То, что и всегда. Я не в силах вынести твоего равнодушия. Ты убиваешь меня своим равнодушием.
Боюсь, что я не так уж равнодушен.
В дальнем уголке сознания, который еще сопротивлялся напору чувств, я обсудил создавшуюся ситуацию и был вынужден признать свое поражение. Микроб этой любви, этой бессмысленной, безнадежной, обреченной любви, в который уже раз оказывался неистребимым.
Я праздновал его гибель, а он лишь замирал на время и при первом же случае снова принимался бушевать в моей крови. А быть может, я сам бессознательно охранял его, жаждая втайне нового приступа лихорадки. Единственным шансом на спасение было бегство. Отъединенный от Греты, я выработал бы в своем организме спасительные антитела, которые помогли бы мне противиться болезни. Да, надо бежать… А пока… Я обнял ее за плечи и притянул к себе; внутри меня все трепетало.
Я услышал, как Грета сказала:
— Почему мы не встретились в самом начале?
Почему? Это был первый великий вопрос, распахивающий ворота для тысячи других. Призрачные оправдания одно за другим проходили у меня в голове. Я вспомнил двух своих друзей, мужчину и женщину. Они не дрогнули под пыткой в гестапо, но оказались малодушными под пыткой любви. Выпитый джин тоже пришел мне на помощь. Сейчас я жалел все грешное, заблудшее человечество. Кроме того, близость Греты сильно волновала меня.
— Милый, не прогоняй меня. Позволь мне побыть с тобой хоть денек или два, пока я немножко приду в себя.
Я прижал к себе Грету, потом встал и дернул шнурок жалюзи. В комнате стало темно и прохладно.
Назавтра все закипело… С утренней почтой пришло извещение из военного министерства: меня ставили в известность, что я освобожден от занимаемого поста и должен явиться в Гватемала-Сити для получения документов об отставке. Кранц в кратком письме сообщал, что его новое приключение начинается через неделю, и выражал надежду увидеться со мной до отъезда. Он писал также, что Анета с удовольствием вспоминает о вечере, который мы провели втроем. Мой заместитель прибыл с тем же поездом, что и почта. Это был педантичного вида девятнадцатилетний юноша, который уже за первые, пять минут нашего знакомства успел сообщить мне, слегка шепелявя, что вед свой род от крестоносца Готфрида Бульонского. Поскольку все транспортные линии были забиты туристами, я, не откладывая, прошел в кассу воздушных сообщений и записался на пятницу; до пятницы оставалось три дня. Немного подумавши, я вернулся к кассе и заказал вместо одного два билета. Теперь нужно было заняться делами, заняться немедленно.
Прежде всего следовало выяснить, продвинулось ли расследование джулапских убийств.
Оказалось, что оно отложено на неопределенный срок, так как исчезли главные свидетели по делу, — захваченные нами виджилянты. Они, как я узнал, отперли отмычками замки в городской кутузке, где их держали под арестом; позже их видели, когда они покидали город на конях, предоставленных им неизвестным покровителем. Я получил эти сведения от флегматичного секретаря мэрии. Мигель, интенденте, не мог меня принять, так как был нездоров, иными словами, мертвецки пьян. Было ясно, что дело об убийствах в Джулапе можно считать похороненным. Изменить тут я абсолютно ничего не мог, а потому решил перестать об этом думать. Теперь три дня до отъезда были свободными; нужно было попрощаться с немногочисленными друзьями.
За неделю, что я отсутствовал, Гвадалупа стала неузнаваемой. Жалкие аксессуары из ковбойских фильмов исчезли словно по мановению волшебной палочки. Открылись еще четыре отеля. Каждый третий магазин торговал сувенирами. Городские такси, имевшие разве только музейную ценность, уступили место кебам, запряженным лошадьми с бубенчиками под дугой. Оркестровая раковина на Аламеде была заново покрашена; ее занимали оркестранты в зеленой униформе и гусарских шапках, которые попеременно исполняли сеузу и самбу. Улицы кишели туристами, хотя их и было, вероятно, меньше, чем казалось на первый взгляд. Каждый, кто жил в латиноамериканских странах, где коренные жители небольшого роста и говорят негромко, хорошо знает, как бросаются там в глаза рослые англосаксы, самый пустячный разговор которых на улице воспринимается как крик герольдов. Туристы разгуливали небольшими группами; значки на лацканах указывали их туристскую категорию и маршрут. На экскурсии они ездили в специальных крытых фургонах. Стоило фургону остановиться, они выскакивали, фотографировали все, что попадало в объектив их аппаратов, и общались дружески, на демократический манер, с мгновенно окружавшими их продавцами сувениров. Рядом с туристами продавцы сувениров выглядели миниатюрными, хрупкими, изголодавшимися.
Центром экскурсий в самой Гвадалупе была индейская деревня. Когда я уезжал, ее только начинали строить; сейчас она была готова. Ее выстроили в архитектурном стиле, созданном индейцами-пуэбло; этот простой и строгий стиль, географически ограниченный пределами Аризоны, собственно говоря, исчерпывает «живописные» элементы индейской архитектуры. Деревню заселили микстеками, привезенными из долины Оаксака в Южной Мексике. Эти малорослые индейцы-кустари, с глазами как пуговички, сидели на корточках под навесами из распяленных пончо, пряли и расписывали гончарные изделия. Я разговорился с одним из них. Он сказал, что они уже были однажды на выставке в Мехико и что здесь им ужасно не нравится, — на них дурно действует разреженный воздух и все они простужены. Как только они заработают денег на обратный проезд, они вернутся в Оаксаку. У них был навык в обращении с туристами; я заметил, что, как только какую-нибудь женщину начинали фотографировать, она немедля брала на руки своего младенца, вытирала ему нос полой рубахи и принималась кормить грудью. Туристы щелкали аппаратами, оживленно торгуясь, раскупали керамику, обменивались впечатлениями. Они никогда раньше не видели гватемальского нагорья и наслаждались чувством первооткрывателей, — Элиот верно все это рассчитал. Некоторые туристы совершали свои открытия без особого спеха; другие же в бешеном темпе. У этих в однодневный маршрут входили «Тамансун — таинственный вулкан», «Банановая плантация в буйных тропиках», «Озеро с привидениями» и вдобавок еще «Пикник среди развалин затерянного города древних майя (для желающих — туземное меню)». Даже злосчастная кантина «Ты да я» была заново отремонтирована и поставлена на службу туризму. На ее кроваво-красном фасаде был намалеван призыв к туристам «посетить кантину и послушать местных менестрелей, музицирующих на инструментах вековой давности (от десяти вечера до полуночи, оплата входит в стоимость маршрута)».
Всюду чувствовалась деятельная рука Элиота, лепившая из старой Гвадалупы новую, как если бы город был пластилиновым. Я не сомневался, что часом раньше или позже столкнусь с Элиотам. Двести ярдов городских улиц, площадь, парк Аламеда и эта нелепая индейская деревня — на таком пятачке ни от кого не спрячешься. Я еще не решил, как мне вести себя с Элиотом. Просто подойти и заявить, что считаю его убийцей? Но, бросив такое обвинение при минутной встрече, я неизбежно окажусь слабой стороной. Не правильнее ли будет явиться к нему на дом, формально предъявить обвинение, сказать, что непременно доведу дело до конца?
Так я ни к чему и не пришел. Когда эта неминуемая встреча состоялась, я шел вдвоем с Гретой — самый невыгодный для меня вариант.
Грета отсыпалась за долгие недели тревог и усталости. Когда, вернувшись в гостиницу, я разбудил ее, было уже после полудня. Съев на завтрак несколько мягких безвкусных тропических плодов, мы вышли на улицу. Сейчас, когда с Гвадалупой было покончено, город больше не вызывал у меня раздражения, даже чем-то нравился. Грета тоже стала иной; хорошо знакомое мне волшебство — или то была отрава? — подчиняло меня своей власти. Она снова была юной, свежей, чудом совершенства; глаза мои обманывали меня, и я был счастлив. Вдвоем нам было весело, мы позабыли обо всем, что осталось в прошлом. Мне вдруг захотелось заняться сейчас вместе с Гретой какими-нибудь пустяками, слиться с толпой, чтобы эти счастливые мгновения накрепко вошли в нашу жизнь, запомнились навсегда.
Мы сели в скрипучий, позвякивавший бубенцами кеб и отправились в парк Аламеда.
Там мы сперва послушали игру духового оркестра, потом накупили себе лотерейных билетов, старательно выбирая счастливые номера, потом сфотографировались на фоне намалеванных небоскребов и космопланов у бродячего фотографа, закрывавшего голову черным платком, потом пошли в индейскую деревню посмотреть, как грустные, трудолюбивые микстеки чихают за своими ткацкими и гончарными станками.
Гвадалупа стояла вся озаренная под темно-прозрачным небесным сводом, поддерживаемым с четырех углов куполами церквей. Стаи голубей сверкали над головой, как брошенные в небо металлические стружки.
Все это выглядело несколько призрачным, словно появление ширококостных, розоволицых, самонадеянных, туристов с хозяйскими голосами превратило город в декорацию какого-то спектакля, в котором сами жители города участвовали лишь как статисты, обеспечивающие нужный режиссеру сентиментальный фон. Они театрально дремали в своих лавчонках, театрально преклоняли колена на паперти церкви, театрально пьяные сидели у заборов в тени своих широкополых шляп. Весь этот мираж был сфабрикован Элиотом, чтобы привезенные им, почтенные, вполне реальные люди могли насытить свою страсть к нереальному. В данный момент я не был подготовлен к тому, чтобы критиковать иллюзии человечества. Иллюзии, за которыми гнались туристы, были самого незатейливого свойства. Мы, прочие, в погоне за своей долей миража обращаемся к религии, к театру и, конечно, к любви; и все мы вместе — религиозный фанатик, сияющий от восторга турист и влюбленный — объединены общим благословенным даром: вера возносит нас над реальностью. Не по этой ли причине и я был сейчас так счастлив?
Элиот — ангел-хранитель иллюзорного мира, явился нам вдруг во плоти; ему предшествовали неотделимые от его личности барабаны и саксофоны. Джип резко затормозил у тротуара, дверца распахнулась. Элиот стоял рядом со мной.
— Вильямс! Какой очаровательный сюрприз!
Я готов был поклясться, что на лице у него была непритворная радость. Я вынужден был представить его Грете.
— Мисс Герцен, я счастлив с вами познакомиться. Я слышал, Дэвид, что вы подали в отставку. Должен сказать вам, я просто расстроен. Что мы будем делать без вас, без вашей помощи? Вы справлялись великолепно, несмотря на все трудности. Можете себе представить, как я был огорчен этой историей в Джулапе! Вы там хлебнули горя. Верьте мне, виновные не уйдут от возмездия. Вы надолго к нам, мисс Герцен? Побудьте с нами. Что бы вам ни понадобилось, я всегда к вашим услугам.
Да, Вильямс, чуть не выскочило из головы, — я надеюсь, что вы и мисс Герцен окажете мне честь и пожалуете сегодня вечером ко мне.
Скромная пирушка для близких друзей. Мы отметим открытие сезона. Никаких вечерних костюмов, разумеется.
Я выслушал эти любезности с самым сумрачным видом и даже не помню, ответил ли что-нибудь вообще, хотя Элиот был, конечно, уверен, что мы приняли его приглашение.
— Какой симпатичный человек, не правда ли? — сказала Грета. — Любезный, воспитанный и как он тебя любит!
— Откуда ты взяла?
— Ну, по всему видно. По тону, по обращению. А что, разве он тебя не любит?
— Не знаю, — сказал я. — Может быть, и любит.
— Фальшь легко отличить. — Грета сжала мою руку в своей. — Ты не замечаешь, милый, как все тебя любят.
Я ни за что не пошел бы к Элиоту — не следует садиться за трапезу с врагом, — но Грете хотелось развлечься, и оба мы были так счастливы, что я не мог ей отказать, Элиот радостно встретил нас.
— Приветствую вас и вашу прекрасную даму.
Он выдал улыбку самого высшего разряда, которая заставила меня вдруг вспомнить о добродушного вида сахарных черепах; их продают у нас в некоторых местах в День поминовения.
Элиот снизил голос до благоговейного шепота:
— Я познакомлю вас сейчас с несколькими очаровательными, прелестными людьми.
Мы пошли знакомиться с очаровательными, прелестными людьми. Это была заграничная корреспондентка американского журнала женских мод — самая расфранченная дама, какую я когда-либо видел; три или четыре президента туристских компаний и Гельмут Стерн с женой.
Элиот особенно сиял, представляя меня журналистке, которая одновременно была главой женской туристской ассоциации «Дщери пилигримов». Элиот сказал мне, что это одна из самых блестящих и популярных молодых женщин в США; хотя ей всего тридцать с небольшим, она принадлежит к высшим журналистским кругам.
Он оторвал мисс Рэнкен от ее восхищенных собеседников, и она устремила свет своего интеллекта на нас.
— Мистер Вильямс, говорят, у вас здесь собственная асьенда? Это просто сказка! Вы, конечно, позовете меня в гости?
Пока я объяснял, что у нас, в Гватемале, говорят не асьенда, а финка, появился приземистый принц из королевского рода древних майя с подносом в руках. Приятно изумленная мисс Рэнкен взяла тарелочку с тамалой и чуть-чуть отведала.
— Боже, какой тонкий аромат. Как, высказали, это называется?
— Тамала, а напиток — агуардьенте.
Руководительница «Дщерей пилигримов» съела, конечно, не одну порцию тамалы за время своих путешествий, но ей хотелось убедить нас, что она лакомится этим деликатесом впервые в жизни.
— А что значит агуардьенте? Его гонят из кактуса?
— Нет, из сахарного тростника.
— Какая жалость. Кактусовая водка — в этом есть что-то порочное, что-то захватывающее. Мисс Герцен, возьмите еще немного тамалы. Одной мне неловко, скажут, что я обжора. Просто тает во рту. Вы-то, наверное, едите это каждый божий день. Мне говорили, что вы уроженка этой прелестной страны. Счастливица!
Грета улыбнулась, подтверждая, что она счастливица. Глядя на этих столь несхожих женщин, я сделал важное наблюдение.
Мисс Рэнкен была законченным продуктом весьма совершенной машинной выделки, венцом представляемой ею цивилизации. Она была красива, обаятельна, энергична и даже — с поправкой на обязательный для подобных вечеринок уровень — не лишена остроумия. Она была одета в точности так, как следовало; лицо и руки у нее были в идеально ухоженном состоянии. Думаю, что она в меру верила в бога, в меру уповала на вечное блаженство, в меру жертвовала на благотворительные цели, — короче говоря, она, как выражаются американцы, «принадлежала к обществу», принадлежала и не собиралась его покидать. На весах успеха и неудач ее чаша была высоко вверху, чаша Греты — в самом низу. Но совершенства мисс Рэнкен отдавали повапленным гробом, а в недостатках Греты бурлила неистребимая человечность. Говорится же в Библии, что блаженны неудачники, все, кому не везет, от нищего Лазаря до Марии Магдалины. Блаженны нищие духом, блаженны бестолковые и те, кто не знает, как жить, и те, у кого не хватает хитрости, чтобы отстоять себя. Грета заблудилась на ничьей земле, между двумя мирами. Мисс Рэнкен принадлежала к тому благополучному миру, который умеет решать все проблемы к своему удовольствию.
Загремела музыка, мисс Рэнкен исчезла. Ее место занял мужчина, в точности похожий на того джентльмена, который с важным видом прикладывается к стаканчику виски на рекламных объявлениях в «Нью-Йоркере». Подчеркивая важность своих слов, он сказал:
— Нужны свежие идеи, которые подогрели бы нас.
Он тоже исчез. Мы поставили пустые стаканы и, проталкиваясь в толпе, пошли искать Стернов. Гельмут был вне себя от досады. Он протянул мне печатный листок:
— Я считаю это совершенно безнравственным.
Лиза что-то успокаивающе промурлыкала.
От ее наряда, походившего на детское праздничное платьице, пахло ландышем; сощуренные глаза и храбрая улыбка свидетельствовали, что она борется с головной болью. Я поглядел на листок и прочитал:
«Индейский Новый год в красочном городе Гвадалупе».
. — Что вы нашли тут худого?
— Почитайте, увидите сами.
Мужчина с рекламного объявления снова стоял возле нас.
— Думайте что хотите, а для туристов это свежий товар. Абсолютно неосвоенный рынок.
Я придумал название для нового маршрута:
«Кто найдет первым урановую руду?» — Он положил в рот тамалу, задумчиво покачал головой и снова исчез.
— Очень прошу вас прочитать до конца, — сказал Гельмут. — Здесь он весь от головы до пят. Тамалы? Нет, спасибо. Я ее не терплю.
Агуардьенте тоже видеть не могу. Для кого это угощение? Мы пока еще не индейцы.
Я стал читать вслух рекламный листок:
— «Авторитеты признают древних maya (произносится май-я) самым одаренным из первобытных народов нашей планеты. Их потомки, добродушные, работящие, простосердечные индейцы, сохранили в своем быту и фольклоре многое от былого великолепия своих предков.
Красочные новогодние празднества в Гвадалупе (туземцы соблюдают летосчисление и календарь своих предков) дают неповторимую возможность воочию увидеть древние церемонии, сохранившиеся лишь в самых глухих уголках гватемальского нагорья, и принять в них личное участие».
— Пока не вижу ничего особенного, обычная белиберда, — сказал я.
— Нет, нет, почитайте дальше. Это не поддается описанию.
— «В романтических кущах парка Аламеда вы увидите мистический Танец Оленя, поразительный Танец Змеи, а также Танец Конквистадоров, живописующий победу испанцев над индейцами (не забудьте захватить фотоаппараты и достаточный запас пленки). Вы, конечно, пожелаете принять участие в изумительном шествии с цветами…»
— О, боже, — простонал Гельмут, — они превращают это в битву цветов.
— «…которое, наряду с торжественным поклонением солнцу, знаменует окончание веселых ритуальных торжеств».
— Что ж, — сказал я. — По-моему, недурно.
— «Днем вы примете участие в изумительной поездке на вершину вулкана Тамансун, где увидите собственными глазами жреца майя, отправляющего службу перед каменным изображением Тцултака (Повелитель Вселенной)…»
— А этого жреца майя изображает один из гончаров-микстеков, — не выдержал Гельмут.
— «…или же в поисках сокровищ древнего искусства отправитесь побродить по El Mercado (базар), средоточию красочного быта туземцев. А потом, когда затеплится вечерняя заря и летающие светляки станут соперничать со звездами в небесах, вы вкусите заслуженный отдых в комфортабельном номере вашего отеля под навевающие дрему звуки маримбы».
Гельмут, как никто, умел выразить чувство отвращения каждой черточкой своего лица.
— Ну, как вам это нравится?
— А вам как это нравится, Стерн?
Элиот стоял позади нас. Голос его был любезным, любезной была и улыбка. Я поглядел сперва на него, потом на Стерна — лицо Стерна омрачилось.
— Может быть, у вас есть какие-нибудь конкретные замечания? Я буду рад, если вы покритикуете мой скромный опус.
— Нет, — сказал Стерн скучным голосом. — У меня нет никаких конкретных замечаний.
— Тем лучше. Рад, что угодил вам; ведь я не более чем дилетант. Что мне, кажется, удалось на самом деле — это дать волю фантазии. Да, Дэвид, вы ведь еще не знаете, что Стерн остается у нас. Не слыхали, что он хотел нас покинуть? Ну как же. Они с миссис Стерн совсем было собрались ехать в Канаду, так что нам пришлось пошевелиться и найти для него новые раскопки. Сейчас он снова в хорошем настроении. Правда, Лиза?
— Гельмут всегда в хорошем настроении, когда ему есть чем занять себя, — сказала Лиза.
— Думаю, что все мы таковы. Послушайте, Дэвид, в этом проспекте не упомянуто одно мероприятие, которое вас, безусловно, заинтересует. Я хотел сначала оставить его в тайне, но от вас скрывать не буду. Такова моя натура. Я решил привести индейцев из городка, чтобы они приняли участие в празднествах.
По тому, как Элиот это сообщил, было видно, что он рассчитывал на сенсацию, но я не сумел изобразить на лице даже вежливого интереса.
— Мне кажется, наступил момент, когда можно ослабить узду. — Элиот несколько оттеснил меня от остальных, и я понял, что он хочет поговорить со мной о чиламах. Он нервничал, ему было явно не по себе, — Я гляжу на дело так. Мы взялись воспитывать людей не имеющих никакого жизненного опыта, фактически открыли школу для умственно отсталых детей. Продолжим сравнение. Мы покажем этим детям, как резвятся и шалят другие дети. Логически следует полагать, что им тоже захочется порезвиться. Пока что наиболее доступное индейцам развлечение — пляски. Позже мы подумаем о футболе.
Я почти не слушал Элиота и старался через его плечо поймать взгляд Греты.
— Необходимо пробудить у них вкус к развлечениям. Тогда появится охота работать, поднимется и общий тонус.
Что-то просительное в тоне Элиота привлекло мое внимание. Как видно, дело у него совсем разладилось. Впервые за все время он вызвал у меня к себе какую-то тень человеческого интереса. Он был, видимо, на пределе сил; старания, с которыми он хранил свою обычную самоуверенность, были почти физически ощутимы. «Черт возьми, — подумал я, — наверное, ему недешево дается эта поза, эти дежурные любезности и коммивояжерская улыбка. Весь держится на нервах».
И тут меня осенила догадка.
— Они стали умирать? Да?
— Да, — сказал Элиот. — Они стали умирать.
Знаменитой элиотовской улыбки не было и следа. Я читал на его лице замешательство, признание проигрыша. Да, чиламы нашли выход из положения, и он теперь не знал, что ему делать.
— Мне приходилось читать о подобных вещах, но я не верил. Это вроде эпидемии, хотя они ничем не больны. Врачи ничего не находят.
Наша дочерняя компания проводит параллельный эксперимент в Бразилии. И та же история.
Мрут словно мухи, без всякой причины.
— Как видно, они считают, что лучше умереть, чем превратиться в активных потребителей, — сказал я.
Я был доволен, что могу сказать ему это.
— Проводим вскрытия. Никаких результатов, Буквально не за что ухватиться. Мозг, в среднем, имеет тот же вес, что и у нас. То же сложение. Те же группы крови. Но тогда где же причина? Чего им не хватает? Просто загадка.
— А что говорят ваши психологи?
— Они даже не знают, с чего начать.
— Это меня не очень удивляет.
— Я хочу сделать вам деловое предложение. Мне не раз уже приходило в голову, что вы здесь один из немногих, кто знает, как устроен индеец. Не согласитесь ли вы поработать с нами?
Я отрицательно покачал головой.
— Нам нужно изыскать новый подход, это ясно. — В голосе Элиота снова послышались просительные нотки. — Как я понимаю, у вас будет много свободного времени. Мы готовы предложить вам самые выгодные условия.
— Нет, — сказал я. — Ваше предложение меня не интересует.
В тоне, которым я это сказал, Элиот уловил что-то неладное. Он испытующе оглядел меня.
— Вы, кажется, что-то имеете против меня?
Он хотел уточнить положение.
— Да, — ответил я.
— Быть может, мы объяснимся?
— Только не здесь.
— Жаль. Я уверен, что сразу рассеял бы ваши сомнения.
— Пустячное дело. Пулемет определенной системы.
— Ах, вот что, — сказал Элиот. На мгновение он растерялся, потом взял себя в руки. — Кажется, я понимаю, что встревожило вас. Но вы ошибаетесь.
— Вам придется это доказать.
— Что ж, я докажу. В том случае, конечно, если возникнет необходимость. — Он помолчал, потом улыбнулся, с вызовом, как мне показалось. — Я надеюсь, что такой необходимости не возникнет.
Назавтра с самого утра печальных людей доставили в Гвадалупу. Это походило на военную операцию. Колонна грузовиков из элиотовского городка, грохоча, выехала на дорогу, окружавшую парк Аламеда, куда мы с Гретой пришли смотреть танцы. Чиламов сгрузили прямо на обочину, где они и остались стоять как деревянные: малорослые мужчины, приземистые женщины, дети — все в мешковатой белой одежде. Немного погодя явились капоралес; переходя от одной группы индейцев к другой, они пытались расшевелить их. Капоралес действовали, как погонщики в покорном стаде.
Все они были ладино. Примесь крови белых людей сказывалась в их росте и в экспансивных движениях. На голове у них красовались дорогие широкополые шляпы, на груди у каждого блестела металлическая бляха наподобие звезды, какую носят шерифы. Чиламы были как неживые. Капоралес осторожно брали под руку одного за другим и отводили на новое место; но там чиламы снова застывали в тех же недвижных позах, уставившись в землю, с повисшими, как плети, руками. Я вспомнил зомби из гаитянских поверий: колдуны вдувают в них жизнь, но не дают разума, и они трудятся без мысли и без речи где-то на неведомых плантациях.
Грета, раздираемая сразу множеством желаний, что с ней бывало всегда, когда она чувствовала себя счастливой, непременно хотела поглядеть, как индейцы из племени мамов, специально доставленные из Момостенанго, будут исполнять Танец Конквистадоров. Она знала не хуже меня, что это будет жалкое зрелище. Индейцы танцуют не потому, что любят танцевать, и не для того, чтобы кого-то позабавить. Индейцы танцуют, когда их побуждают к этому изнутри яростные силы, о которых белому человеку не дано даже помыслить. Когда этот внутренний огонь завладевает индейцем, он бросает все дела, чем бы ни был занят, напяливает бессмысленно ухмыляющуюся маску и пляшет часами, пляшет сутками, пока не свалится на землю от усталости и истощения и на его место, оттолкнув его ногой в сторону, не станет следующий танцор.
Искусственно организовать индейский танец еще никогда никому не удавалось. И сейчас танцоры в своих мишурных нарядах, в бархате, блестках и перьях вяло переступали ногами под унылое завывание дудочников. Они замахивались друг на друга жестяными мечами. На розовощеких масках со светлыми бородами застыла злобная усмешка. Туристы шныряли среди танцоров, прилаживаясь так, чтобы заснять их крупным планом. Чиламы из элиотовского городка не проявляли к зрелищу никакого интереса. Поскольку это касалось их, люди, исполнявшие Танец Конквистадоров, могли бы с тем же успехом класть кирпичную стенку.
Полюбовавшись с полчаса на Конквистадор ров, мы решили пойти поглядеть на Танец Змеи.
Тут индейцы в масках, сменяя друг друга, маршировали скользящим шагом с гадюками, у которых, как видно, были вырваны ядовитые зубы. Змея свисала кольцами с руки танцора, не подавая никаких признаков жизни. Очень урезанный Танец Оленя фактически был сведен к хождению вокруг шеста мужчин и женщин, обряженных в звериные шкуры. Исполнителей Танца Змеи и Танца Оленя привезли из Мексики вместе с кустарями-микстеками и верховным жрецом новоучрежденного святилища на вершине Тамансуна. Вскоре нестройные звуки дудок и рожков потонули в громовом голосе громкоговорителей, скрытых в цветущей зелени над головой; перемежая свою речь прибаутками, невидимый оратор стал пояснять нам, что происходит.
Туристы от души наслаждались приготовленными для них развлечениями. Некий доктор Шоу поведал нам, что он прервал на полгода свою врачебную практику, чтобы написать книгу о нравах и обычаях индейцев («…не описательное сочинение, нет, аналитический труд…»).
Он принялся объяснять, какую цель он преследует при фотографировании.
— Моя задача — запечатлеть бессознательные, машинальные движения. Будьте так добры, отвлеките чем-нибудь вон того танцора, чтобы он не глазел прямо в объектив.
Индеец прошел мимо нас скользящим шагом, сжимая между указательным и большим пальцами свисающую запыленную змею. Доктор щелкнул затвором.
— Отлично! Я уже сказал вам, меня интересует микрожест, деталь.
Он вытащил блокнот.
— Танцор со змеей. Одна двухсотая. Диафрагма — восемь. Записывать надо сразу; потом забываешь. Смотрите, вот еще любопытный объект…
Капоралес, встревоженные тем, что чиламы не проявляют ни малейшего интереса к празднеству, стали подгонять их ближе и ближе к танцорам, так что некоторые из них стояли теперь совсем рядом с нами. Индеец, привлекший внимание доктора, уставился на свои босые ноги, по которым ползали муравьи. Он слегка склонил голову набок, как будто специально для того, чтобы ему было удобнее следить за передвижением насекомых.
— Главное, найти правильный ракурс, — сказал доктор Шоу.
Держа аппарат за спиной, доктор задумчиво обходил индейца кругом, потом вдруг подошел к нему вплотную, схватил за подбородок и заглянул прямо в глаза.
— Послушайте, что я вам скажу. — Он оглянулся на нас, и я прочел у него на лице профессиональный интерес. — Индеец болен.
Его нужно лечить.
Он передал мне свой фотоаппарат.
— Классический случай шизофренической кататонии. Смотрите: машинальность движений, полное отсутствие реакций.
Пробираясь через толпу, к нам подошел капорале и почтительно склонился, как хорошо вышколенный официант.
— El hombre enfermo — сказал доктор.
— Si, muу enfermo, — с готовностью согласился капорале.
Он взял чилама за руку и повел прочь. Доктор Шоу глядел им вслед, качая головой.
— Бесспорный случай кататонии. Его нужно немедленно положить в больницу.
— Вам не кажется, что у них у всех кататония? — спросил я.
— В этом есть доля истины. Я еще не встречал индейца, который имел бы довольный вид, но я впервые вижу, чтобы все они, не отрываясь, глядели себе под ноги.
В небо взлетела ракета и с громким треском лопнула у нас над головой, оставив полосу дыма, похожую на лассо; индейцы, шаркая ногами, продолжали вертеться в своем бессмысленном танце; внезапно пробудившиеся громкоговорители подняли такой рев, что несколько черных бабочек, величиной с летучую мышь, слетели с дерева и запорхали по парку.
«А сейчас, — ревел гигантский электрический голос, — мы советуем тем из вас, кто не хочет пропустить красочный праздник цветов, направить свой путь на пласа, — иными словами, на площадь, где он вот-вот начнется»..
Я был уже сыт по горло, но Грета искусно притворялась, что не замечает знаков, которые я ей делал. Нам еще предстояло решить несколько очень важных вопросов, и я не хотел откладывать разговор ради прогулки с нашим американским другом.
— А, мистер Вильямс! Доктор Шоу! Я ищу вас все утро. — Перед нами возникла иностранная корреспондентка, вся в грациозном порыве, как готовый к прыжку гепард. — Добрый день, мисс Герцен, я уверена, вы так же наслаждаетесь, как и я.
Грета признала, что она наслаждается, и мисс Рэнкен наградила ее улыбкой.
— Я всегда боюсь прослыть слишком восторженной. Но все вокруг так интересно! Доктор Шоу, я твердо решила не отставать от вас ни на шаг. Я хочу заснять праздник цветов, а вы ведь знаете, какой я бесталанный фотограф.
— Я буду счастлив, мисс Рэнкен.
— Говорят, что индейцы в роскошных церемониальных костюмах будут украшать нас цветочными гирляндами. Это напоминает Гавайские острова.
Доктор сделался задумчивым.
— Если так, нужно перезарядить аппарат цветной пленкой. Вы с нами, друзья?
— К сожалению, нам пора уходить, — сказал я, неприметно толкнув Грету.
Глаза доктора выразили печаль.
— Что ж, в таком случае… Постойте… Вот это объект!
Он еще не кончил говорить, как я заметил какое-то движение вокруг: все чиламы подняли головы и глядели в одну точку. Прямо к нам шел Мигель, интенденте. Он согнулся под тяжестью ящика, который тащил на. плече: сомнения не оставалось — это был тот самый знаменитый ящик. Мигель спотыкался на ходу, словно клоун, изображающий пьяного на цирковой арене. Пробежав несколько шагов, он замирал, не распрямляя спины и качаясь из стороны в сторону; затем делал несколько поспешных шагов вбок, чтобы сохранить равновесие, и снова бросался вперед. Лицо его было искажено усталостью и залито потом.
Я стоял, не сводя глаз с Мигеля. Несколько минут я пытался понять, что же происходит, и вдруг с ужасной отчетливостью осознал, что случилось нечто, не имеющее никакого отношения к туристскому празднику. Мигель был по ту сторону этих декораций и лицедейства, бессмысленного шутовства танцоров и тупого столбняка чиламов. И пьян он был тоже не как обычно. Это было священное опьянение, нужное ему — единственному оставшемуся на воле знатному чиламу, которому дозволено взять в руки ящик, — чтобы соблюсти новогодний обычай своего народа. Что толкнуло его к действию? Был ли то внезапный взрыв протеста?
Или же падение и продажность Мигеля были только маской слабого и обиженного, надетой в защиту от неслыханной продажности захватчиков, огражденной законом и судами?
Послышался голос доктора Шоу:
— Одну минутку, я его сейчас сфотографирую.
Мне следовало бы растолковать ему, что то, что здесь творится, совсем не материал для туристских снимков, что к происходящему надо отнестись с почтением, с осторожностью. Но доктора Шоу уже не было. Он бежал навстречу Мигелю, шляпа в одной руке, аппарат в другой, галстук развевался на ветру. Веселый голос в громкоговорителе вдруг смолк, и мы услышали загадочный жужжащий звук; это были чиламы; казалось, все они одновременно втягивали воздух сквозь стиснутые зубы.
Доктор Шоу подбежал к Мигелю, опустился на одно колено, словно отдавая ему дань уважения, и нацелился своим аппаратом. Мигель остановился, описал полукруг на месте, силясь сохранить равновесие, — черный ящик закачался у него на плечах; мне показалось, еще секунда, и он рухнет наземь, — затем выпрямился и зашагал вперед. Чиламы застыли, потом разом пришли в движение. Они направлялись к Мигелю, глядя прямо перед собой, как слепцы. От волнения у меня пересохло во рту.
Доктор вернулся огорченный.
— По-моему, он был недоволен, что я его фотографирую. С туземцами это случается. Он просто плюнул на меня.
— Все они чем-то ужасно взволнованы, вы не находите? — сказала мисс Рэнкен.
Чиламы все теснее обступали спотыкавшегося человека с ящиком; они шли к нему не порознь — каждый сам по себе, — их шествие скорее напоминало сокращение единой исполинской мышцы. Некоторые из туристов, любопытствуя, старались пробраться сквозь тесную толпу. Они появлялись то там, то здесь, возвышаясь над морем индейских шляп, как карнавальные фигуры, которых несут на шестах. С того места, где мы стояли, Мигеля больше не было видно, но по небольшим людским водоворотам, возникавшим в толпе, можно было уловить его путь. Чиламы начали что-то говорить ровным голосом с обыденными интонациями, словно толковали между собой, но много громче. Я понял, что они молятся Золтаке.
— Я должна пойти и выяснить, что происходит, — сказала мисс Рэнкен. — Вы идете, доктор?
— К вашим услугам, сударыня, — отвечал доктор Шоу. — До скорой встречи, друзья.
Они ушли, прежде чем мы успели ответить.
— Пожалуй, надо взять кеб, — сказал я Грете.
— А может, пойдем пешком, поглядим, что там такое. Если есть, конечно, на что глядеть.
По-моему, что-то случилось.
— Это меня и тревожит.
— Тревожит? Разве тебе не хочется поглядеть на них?
— Не очень.
— Ну как хочешь. Тогда возьмем кеб.
— Нет, лучше пойдем пешком.
Мы зашагали вслед за толпой, длившей по главной аллее парка; толпа опередила нас ярдов на сто. Гвадалупский парк Аламеда вместе с главной улицей города (называющейся в этой части, где она встречается с парком, Авенида Пресиденте Барриос) образует огромную зеленую букву «Т». Парк тянется примерно на четверть мили. Мы прошли чуть больше половины пути; чтобы попасть в отель, нам нужно было пройти аллею до конца и свернуть на Авенида. Пока мы шли, я старался взвесить обстановку. Наверно, так чувствует себя человек, оказавшийся на улице за минуту до начала восстания, в момент последнего страшного затишья.
Еще царит покой, но надолго ли? Кто-то второпях захлопнул ставню, испуганный слепец засеменил по улице, ища убежища и вот с шумом взлетела с деревьев голубиная стая, завидев первого человека с винтовкой.
Нижняя половина парка Аламеду быстро пустела. Танцоры, некоторые еще со смеющимися масками на лице, стаскивали с себя мишурные костюмы и звериные шкуры и поспешно ретировались, схватив свой скарб в охапку, словно обращенные в бегство мусорщики. Завсегдатаи Аламеды — чистильщики сапог, продавцы лотерейных билетов, мороженщики — покидали свои будки. Даже кебмены, проводящие весь день в блаженной дремоте, пробудились и понукали лошадей. Мне чудилось, что эти люди, инстинктивная чувствительность которых не притуплена влиянием цивилизации, учуяли сейчас едва уловимые колебания почвы, за которыми — они это знают — может последовать страшный удар. А над нашими головами веселый безмозглый оратор из громкоговорителя оповещал пустеющие аллеи о заманчивых развлечениях и удовольствиях, приготовленных на завтра и послезавтра.
Толпа чиламов сплошным потоком, подобно рою мигрирующих муравьев, заполнила верхнюю часть Аламеды. Оттуда доносился тихий гул. Когда мы подходили к повороту на Авенида, трое конных полицейских с карабинами в чехлах проскакали мимо нас по направлению к чиламам.
— Пойдем туда, — сказала Грета, — поглядим, что там происходит.
— Там сейчас собралось около тысячи шизофренических кататоников, — сказал я. — И если там что-нибудь и происходит, то наверняка что-то не очень веселое.
— Трем полицейским с ними не справиться? Погоди, посмотрим, что будет дальше.
— Все трое, должно быть, пьяные, да что толку? Если будет столкновение, я им не завидую.
— Пойдем, — сказала Грета. — Нужно подойти поближе. Отсюда мы ничего не увидим.
Там что-то случилось. Я не могу даже представить себе мисс Рэнкен в — бушующей толпе.
— Ближе мы не пойдем. Мы и так слишком близко.
Только я сказал это, как ровный гул, шедший от чиламов, стал меняться. Тесная толпа пришла в движение. Полицейские, пустив коней в галоп, врезались в толпу; возвышавшиеся над индейскими шляпами фигуры туристов вдруг пропали; над толпой закипело море вскинутых рук.
— Быстрее, — сказал я.
Я схватил Грету за руку и пустился бегом, таща ее за собой. Она протестовала, но мы уже добежали до Авенида. Толпа чиламов на минуту распалась, и три полицейские лошади без всадников поскакали назад, стуча подковами и звеня сбруей. Одна запуталась в волочившихся поводьях, начала было валиться на бок, но высвободила ногу и промчалась мимо нас.
Вслед за лошадьми показались туристы. Они бежали цепочкой, схватившись за руки, словно вздумали играть в какую-то веселую детскую игру; на эту странную мысль наводили их яркие праздничные костюмы. Когда они приблизились, мы увидели, что более молодые и сильные держали под руки и тащили за собой пожилых. Первыми к нам подбежали двое атлетического вида юношей, которые поддерживали с двух сторон, почти несли разутую женщину.
В одной руке у женщины были очки, в другой — туфля. Она тихо смеялась, а когда переставала смеяться, то говорила: «Боже мой!»
По ее бледному рыхлому лицу стекали блестящие, резко очерченные ручейки пота.
Белеющая толпа чиламов в верхнем конце Аламеды снова пришла в движение. Со второй волной бегущих туристов прибыл доктор Шоу.
Он вцепился мне в плечо и сердито закричал:
— А где мисс Рэнкен? Кто видел мисс Рэнкен?
— Не беспокойтесь, мисс Рэнкен не пропадет, — ответил кто-то. — Куда вы бежите?
— Я иду обратно искать Эмили.
— Не валяйте дурака, Эрнест. Да вот она идет.
Мисс Рэнкен шагала в арьергарде новой группы беженцев своей обычной размеренной походкой модного манекена. Она потеряла шляпку, но улыбалась. Приблизившись к нам, она тщательно поправила прическу и вдруг пошатнулась. Доктор Шоу подхватил ее.
— Они убили полисмена, — сказала она странным голосом. — Они убили полисмена.
Человек, утверждавший, что ему нужны свежие идеи, был вне себя.
— Я желаю знать, кто здесь хозяин и где его найти? Я потерял киноаппарат «Роллейфлекс», за который заплатил двести долларов.
Я желаю знать, кто мне их вернет.
— …этот индеец с ящиком плюнул Гранту прямо в лицо, тогда Грант дал ему по морде, и ящик упал и разбился. Я все это сам видел, — рассказывал юноша в белой жокейской шапочке.
Появился администратор туристской компании со списком в руках.
— Следопыты, высшего класса! Есть здесь Следопыты высшего класса?
Человек, потерявший киноаппарат, бросился к нему.
— Послушайте, кто здесь хозяин? Я хочу видеть хозяина.
— Погодите, все в свое время, — осадил его администратор. — В первую очередь я занимаюсь Следопытами высшего класса. Всем оставаться здесь. Отсутствуют мисс Бродбент и мисс Солцберг.
— Мисс Бродбент и мисс Солцберг пошли на пласа смотреть праздник цветов, — сказала женщина, которую привели без туфель. Она протянула нам одну туфлю. — Сама не знаю, зачем я ее держу.
Администратор проверял список с карандашом в руке.
— Тогда у меня все. Мистер Апдайк займется Следопытами обычных классов.
— Они убили человека! — отчаянно крикнула какая-то женщина.
— Они не убивали его, Мэри, просто он упал с лошади и ушибся. Ушиб голову и потерял сознание.
— Да нет же, они убили его убили у меня на глазах!
Послышались истерические женские вскрики.
— Сударыни, прошу вас сохранять спокойствие, — сказал администратор. Он внушительно вскинул руку, как дирижер, останавливающий непокорного оркестранта. За его плечом, вдали, я снова увидел толпу. Последние несколько минут чиламы стояли, безмолвно сгрудившись, но сейчас они двинулись снова, правда, не в нашем направлении. Толпа растекалась, пока не заполнила нижнюю оконечность парка, потом пересекла центральные клумбы и широкую мозаичную дорожку, вышла на аллею и, устремившись через боковые клумбы и кустарниковую заросль, переплеснула через невысокую, обложенную плиткой стену, ограждавшую парк. Движение толпы было медленным, почти ленивым: так катятся волны прибоя, когда глядишь на них издалека. Парк опустел.
Чиламы шли и шли, и я знал наперед, что, как мигрирующие муравьи, они изберут наикратчайший путь к своей цели. Какова эта цель, никому еще не было известно.
Я знал также, что им придется пройти через весь город, потому что Гвадалупа, как многие колониальные города, выстроенные на месте индейских крепостей, расположена на плато, имеющем форму перешейка. Парк Аламеда занимает широкую часть перешейка; дальше город образует горловину в полмили длиной; другой дороги из города нет; с боков плато круто обрывается вниз. Я надеялся, что никто не решится задержать чиламов на их пути через горловину.
Туристы, как видно, поняли наконец, что происходит. Администратор, которого звали мистер Хиксон, призывал всех к порядку и спокойствию.
— Сейчас мы все вместе пойдем по своим отелям. Повторяю, бояться нечего, только надо вести себя разумно. Я уверен, что все будут вести себя разумно.
— Я требую, чтобы нас немедленно отправили в Новый Орлеан, — крикнул человек, потерявший киноаппарат. — Вызывайте самолеты, делайте что хотите, но я и часу не останусь больше в этом городе. И предупреждаю вас: как только я вернусь, я все выложу на заседании правления!
Приходится думать, что женщины не так остро, как мужчины, ощущают приближение опасности. Когда туристов строили в ряды, чтобы вести по гостиницам, я чувствовал себя человеком, замешкавшимся на склоне вулкана, когда лава уже потекла из кратера. Грета же была чуть-чуть взволнована. Не более того.
Наконец туристы двинулись. Нам не оставалось ничего другого, как идти вслед за ними.
Направо, за деревьями, окаймлявшими улицу, на замусоренном пустыре, по которому, переваливаясь, разгуливали грифы, стояли начатые постройкой дома. Сквозь пустые глазницы окон мне иногда удавалось охватить взглядом течение белой людской лавы: чиламы, сковываемые в своем движении женщинами и детьми, направлялись к центру города.
— Как интересно! А? — сказала Грета, стискивая мою руку.
— На мой вкус, даже чересчур.
— Как ты думаешь, что они будут делать?
— Индейцы? Один, бог знает.
— Может быть, они сожгут ратушу и разгромят лавки?
— Зачем им лавки? Им же ничего не нужно. Ничего, кроме мачете. Кроме мачете и агуардьенте.
— Может быть, полицейские попытаются их остановить?
— Надеюсь, у них хватит ума не делать этого.
— Почему ты так спешишь? Я хочу поглядеть, что произойдет.
— Ты все увидишь с крыши отеля. Если только какой-нибудь безумец не начнет стрельбу.
Когда мы вышли на пласа, на ней не было ни души. Трезвонил церковный колокол. Корзины с цветами, приготовленные для празднества, валялись опрокинутыми у паперти; мостовая была усыпана белыми и алыми лепестками.
Мы уже были на середине пласа, когда четверо солдат, по двое в ряд, промаршировали из-за угла церковного здания, поднялись на паперть, топча цветы, и прошли внутрь. Я узнал их: это были кавалеристы из моего патруля;.я еще не видел их после приезда. Я крикнул им и помахал рукой, но опоздал — они уже скрылись. На Калье Барриос полицейские и добровольцы из гражданского населения перегораживали баррикадами боковые улочки. Делалось это так: подкатывали телегу, ставили поперек и сбивали с нее колеса. Эти боковые улочки были очень узкими, просто проходы между домами.
Мне удалось втащить Грету в отель без дальнейших возражений с ее стороны, и отельная прислуга заперла двери на засов. Следопыты высшего класса и Обычные следопыты — все были в курительной комнате. Они толпились в растерянности, подобно гостям, которые выпили все спиртное в доме и теперь не знают, что с собой делать. Миновав их, мы вышли в сад; только я успел вынуть ключ, чтобы отпереть мою королевскую лоджию, как за закрытой дверью зазвонил телефон. Я повернул ключ, мы вошли, я снял трубку.
— Алло, это вы, Вильямс?
Смутный и какой-то клохчущий голос был неузнаваем, но я знал, кто говорит.
— Это Элиот. Я звоню потому, что у меня к вам огромная просьба.
Голос умолк, и я решил, что разговор прервался.
— Алло! Алло! — сказал я. — Вы слышите меня?
В трубке что-то заверещало, я услышал Элиота за тысячу миль. Потом он вдруг заговорил нормальным голосом, как видно продолжая начатую фразу:
— …Звоню из «Ты да я», на пласа за углом. Каждая минута дорога.
— Так в чем дело? — спросил я. — Я слушаю.
— Индейцы впали в безумие.
— Знаю, — сказал я. — Что дальше?
— На церковной звоннице поставлен пулемет, а все боковые улицы забаррикадированы, так что индейцам некуда больше идти, как на пласа. Это будет бойня. Их тысяча двести человек, больше половины — женщины и дети.
Времени терять нельзя. Каждая минута на счету.
— Что я могу поделать? — спросил я, — Я вас не понимаю.
Я же сказал. Этот мальчишка-лейтенант где-то спрятался от страха, а меня солдаты не послушают.
— Наверно, они не послушают и меня, — сказал я. — Но я пойду и сделаю что смогу.
Трубка долго трещала, потом прорвались торопливые слова:
— …Идите сразу, а то не поспеете.
— Я буду там через две минуты. Пока что велите, чтобы разбаррикадировали несколько улиц. На всякий случай.
Элиот продолжал что-то говорить, но я повесил трубку, разыскал мою офицерскую куртку с двумя латунными звездочками на погонах и надел ее прямо со штатскими брюками — терять времени было нельзя. Я поставил на стол бутылку джину.
— Сиди в комнате и жди меня, — сказал я Грете. — Нет, ты не пойдешь со мной ни в коем случае. Это окончательно. Через десять минут я приду, и мы поднимемся на крышу и полюбуемся оттуда видом. Если будет на что любоваться.
Я вышел в коридор, но возвратился и для верности запер дверь на ключ. Потом заглянул к портье и снял с доски второй запасной ключ.
Колокола молчали, улицы были пустынны.
Я вспомнил, что, когда мы в первый раз захватили Салерно и отсиживались в укрытии, а немцы обстреливали нас из минометов, они регулярно делали перерыв каждый час. Быстрым шагом, почти что бегом, я прошел по Калье до самой пласа, потом по раздавленным цветам взбежал на паперть и дальше — в озаренную горящими свечами церковь.
Как только я вышел из отеля, я принялся за самовнушение. Мне нужно было уверить себя, что я все еще офицер на действительной службе, тот самый офицер, который до недавнего получения приказа об отставке из Гватемала-Сити отдавал обязательные к исполнению слова команды. Внешние актерские уловки сегодня меня не спасут — я отлично это понимал. Для того чтобы успешно отдать приказание, идущее вразрез с приказанием командующего офицера, который, будь он даже жалкий мальчишка, обладает тем не менее державными правами монарха, я должен был перевоплотиться в свою роль целиком и полностью. Солдаты в этих случаях походят на укрощенных зверей; если они не признают в дрессировщике своего хозяина, в них может вдруг проснуться свирепость.
Поднявшись наверх, я повел себя с рассчитанной небрежностью. Не обращая ни малейшего внимания на солдат, сгрудившихся у пулемета, я принялся задумчиво прохаживаться вдоль парапета на противоположной стороне звонницы, тоже выходившей на пласа. Глядя в пространство, я медленно отсчитал про себя шестьдесят секунд. Потом резко повернулся и уставился на солдат, поджав губы, стараясь казаться как можно более надменным. Я избрал своей мишенью капрала — последний раз, когда я видел его, он еще был рядовым. Не обращая внимания на остальных, я пронизал его взглядом. К величайшей моей радости, он под — тянулся и встал по команде «смирно». Он поднял на меня глаза с соответствующим выражением почтения, направляя взор, как положено, на дюйм или два выше моей головы. Механическим движением руки он отдал честь; я ответил. С удовлетворением я наблюдал, как на его лице появилось слегка виноватое выражение, которое почему-то полагается иметь солдату, когда к нему обращается старший в чине. Чтобы развить успех, я стал довольно грубо играть придирчивого начальника, одновременно стараясь поглубже вжиться в свою роль.
— Кто у тебя первый номер у пулемета?
— Что вы сказали, сэр?
— Повторять не буду. Ну, проснулся ты?
(Я возблагодарил бога, что солдаты не узнали меня, когда я проходил по пласа с Гретой, и не заметили мое более чем демократическое приветствие.)
— Так точно. Рядовой Мендес, сэр.
— Пускай вынет патронную ленту, прочистит ствол и начнет разборку.
Пускаться в рассуждения было бы губительным. Чем неожиданнее и даже бессмысленнее приказ офицера, тем больше шансов, что солдаты выполнят его беспрекословно. В существо приказа они не обязаны вникать, но малейшая неуверенность с моей стороны может вызвать у них подозрение. Капрал заколебался на какую — то долю секунды, и я тут же напал на него:
— Разборку пулемета проходили?
— Нет, сэр. Смею доложить, нас еще не обучали.
— Прискорбно, — сказал я. — Что ж, разберете, как сумеете.
Я пренебрежительно махнул рукой. Строгий офицер должен всегда находить поводы для не — довольства. Я подошел к пулемету, потрогал его со скучающим видом человека, которому давно уже надоели все пулеметы на свете, тревожно прислушиваясь в то же время, не вступают ли чиламы на пласа. Это был «браунинг», недавно снятый с вооружения в американской армии. Не тот ли самый это «браунинг», который мы захватили у виджилянтов в Джулапе? Пулемет был укреплен на массив — ной треноге, снабженной множеством сверкающих колесиков. Я пнул одно колесико носком ботинка, и оно закрутилось.
Солдаты стояли в нерешительности. Они медлили с выполнением приказа, и на мгновение меня охватила паника — вдруг мой замысел провалится?
— Начинайте со станка, — сказал я, импровизируя на ходу. — В параграфе втором уставной инструкции говорится: «Предварительно подперев ствол, выбиваете сцепляющие штифты». Кто из вас знает, где расположены сцепляющие штифты?
Я говорил тем унылым, поучающим голосом, рассчитанным на самого тупого слушателя, который почему-то находит признание в армии.
К великому своему облегчению, я увидел, как солдаты склонились над пулеметом и стали возиться с крыльчатыми гайками. Закрепляя победу, я с привередливым видом потер кончиком пальца еле заметное пятнышко на стволе и сказал, что со смазкой оружия у них обстоит плоховато. Потом отошел к противоположному парапету и стал глядеть на площадь, с удовольствием прислушиваясь к спорам солдат, разбиравших пулемет.
В этот решающий драматический момент я почему-то с удивительной ясностью разглядел расстилавшийся предо мной ничем не примечательный пейзаж. Я увидел, что новая штукатурка, которой были залеплены трещины от землетрясения на стене муниципального управления, гораздо светлее старой; что обложенный зеленой плиткой купол церкви Merced наклонился на сторону (сейчас над ним взвилась голубиная стая); я увидел, как скакнула вперед минутная стрелка на башенных часах; меня поразило изящество каменных скамей, стоявших по всей окружности пласа, их спинки в форме буквы «S» и двойные сиденья, расположенные так, что собеседники сидят друг к другу лицом.
Прямо передо мной, отделяя ратушу с классической сводчатой галереей по фасаду, от полицейских казарм, круто спускалась на пласа залитая ярким солнечным светом Калье Альмас.
Она была ограждена с обеих сторон обсаженной деревьями каменной стеной и соединяла пласа с расчищенным бульдозерами предместьем, где еще недавно стояла старая индейская деревня. И я увидел, как чиламы появились в самом конце Калье Альмас и стали постепенно заполнять улицу.
Я еще раньше приметил двенадцатикратный полевой бинокль, висевший на треноге пулемета. Сейчас я подошел и взял его, не упустив случая сделать начальственно-насмешливое замечание по адресу солдат, которые возились, укладывая разобранный пулемет в три переносных ящика. Наступление чиламов, когда я поглядел в бинокль, показалось мне грозным.
Оптический эффект многократного увеличения как бы укоротил перспективу: сто ярдов Калье Альмас стали десятью ярдами. Лавина индейцев, катившаяся по направлению к нам, в бинокль казалась составленной из множества неподвижных коричневых лиц, отстоящих от нас примерно на равном расстоянии и слегка подскакивавших, когда индейцы, невидимо для меня, ступали по неровным плитам мостовой. Они были устрашающе близки, но приближение их оставалось неуловимым. Сперва казалось, что толпа движется молча — чиламы больше не молились, — но немного погодя я услышал мягкий частый звук — шлепанье тысяч босых ног по камням. Когда чиламы достигли середины улицы, какое-то цветное пятно вдруг застлало мне почти все поле зрения. Я опустил бинокль и, к своему изумлению, увидел, что продавец прохладительных напитков завернул свою тележку на Калье Альмас и поднимается с ней навстречу толпе. Тут я вспомнил о добром обычае в Гвадалупе уступать этот немудрящий заработок слабоумным. Ярко размалеванная тележка продавца кока-кола катилась вверх по улице. Когда до переднего ряда чиламов оставалось всего несколько футов, продавец, видимо, почувствовал неладное и попытался свернуть в сторону. Я видел, как он изо всех сил нажимал на деревянную рукоятку, но чиламы уже подошли к нему вплотную. Тележку отнесло вбок, словно подхватило волной. Потом она перевернулась и завертелась, как в пене прибоя. Через мгновение ее не было видно —: сплошная стена индейцев продвигалась, как прежде, вперед.
Толпа, достигла площади и растеклась по ней. Течение людского потока было необыкновенно ровным. Небольшие водовороты, возникавшие при заполнении новых участков пространства, быстро стихали. Шарканье тысяч ног по гладким камням сливалось в глухой смутный гул; иногда до меня доносилось что-то вроде приглушенного шепота. Когда пласа была запружена до краев, движение по Калье Альмас приостановилось, хотя улица еще оставалась до половины забитой терпеливо ожидающими людьми.
Чиламы на площади стояли спиной ко мне лицом к ратуше. Поражала и производила странное и зловещее впечатление инстинктивная способность толпы управлять собой без какого-либо руководства. Как только легкий прибой движения поутих, чиламы выстроились в ряды эллипсоидной формы, словно охватив невидимую арену. Женщины и дети, образуя круг, стояли посреди площади возле статуи Свободы. Все они воззрились на входы в ратушу, словно ожидая, что сейчас поднимется занавес и начнется представление, которое их пригласили посмотреть.
В свой, бинокль я уловил в первых рядах чиламов что-то выбивающееся из общего ранжира. Это были несколько человек, несшие на плечах какие-то обломки, — видимо, остатки черного ящика. Там же несколько поодаль от других стоял ссутулившийся Мигель. В тот самый момент, как я его приметил, толпа зашевелилась.
Мигель поднялся по ступеням и, распахнув дверь, вошел в ратушу. Первые ряды чиламов, перестроившись цепочкой последовали за ним.
В несколько секунд индейцы заполнили ратушу. Их белые рубахи замелькали во всех окнах. Они выходили на веранду и молча, с опущенными руками, озирали площадь; потом уходили, и другие занимали их место. Я отчетливо рисовал себе, как они скапливаются у входа в арсенал. Часовые, конечно, давно уже бежали, захватив с собой ключи, и сейчас чиламы, повозившись немного с замками, примутся все враз, искусно, методично, разбирать каменную кладку.
Вдруг ратуша стала пустеть. Чиламы выходили непрерывной чередой, сразу через все три выхода, и присоединялись к стоявшей на пласа толпе. Я с удивлением заметил, что они возвращаются с пустыми руками. Я начал было строить различные предположения, почему им не удалось проникнуть в арсенал, как вдруг мне бросились в глаза шестеро маленьких, согнутых людей, стоявших на верхних ступенях лестницы. Так вот почему чиламы атаковали ратушу! Шестеро шаманов, которых легко было различить по их высоким шляпам, спустились по ступеням, и, когда они вошли в толпу и она приняла их в свое лоно, трепет волнения пронесся по всей пласа вплоть до окружающей ее каменной ограды. Мигеля среди вышедших из ратуши видно не было.
Еще минута, и толпа вновь пришла в движение, направляясь по Калье Барриос. По мере того как пласа освобождалась, чиламы, ожидавшие на Калье Альмас, стали двигаться вперед, следуя за передними. Снова я подумал о целесообразных и как бы согласованных миграциях некоторых видов насекомых, которые ученые трактуют как действия единого организма.
Толпа шла благонравно, как детский сад на прогулке, и в то же время сумрачно, как процессия, шествующая на аутодафе. Через полчаса на площади не осталось ни одного индейца. Расплющенные обломки тележки с прохладительными напитками — вот все, что осталось от схлынувшего потопа. Владелец тележки пропал бесследно.
Нелепый и трагический эпизод разыгрался на Калье Барриос. Как я после узнал, какой-то ладино, одурманенный марихуаной, выбежал из кантины «Бьюсь об заклад» и разрядил револьвер в приближавшихся чиламов.
Толпа приняла в себя пули, а потом прошла через стрелявшего. Больше никто не пытался задержать чиламов, и они проследовали по узким городским улицам предместья, а оттуда дальше — в горы.
Я услышал эти заключительные револьверные выстрелы, прогремевшие на Калье Барриос. Затем воцарилась тишина. Солнце еще стояло в небе, но день изнемогал и шел к концу. Я приказал солдатам вернуться в казармы, и они ушли недовольные, угрюмо пряча лица. Я спустился вниз и стал пересекать залитую солнцем пласа. Мне казалось, что с тех пор, как мы гуляли с Гретой по парку Аламеда, прошло много часов, быть может, много дней. Ход событий сбил ровное течение времени. Что-то вроде сентиментальной любознательности заставило меня войти в ратушу. Я встретил там нескольких служащих; у них был такой жалкий, измученный вид, как будто они не спали много ночей кряду. В коридорах стоял легкий сладковатый дух, какой бывает в помещениях, где держат травоядных животных. Чиламы сломали все, что препятствовало их продвижению: двери в запертых комнатах были сняты с петель; на месте богато изукрашенной мебели лежали обломки, какие море выбрасывает после кораблекрушения.
Только кабинет Мигеля остался в неприкосновенности. Группа служащих толпилась и шепталась у дверей. Я протолкался через них, распахнул двери и вошел. Мигель сидел за своим столом примерно в той же позе, в какой я увидел его здесь в первый раз. Он сидел ссутулившись в своем кресле, коричневолицый низкорослый Геркулес в черном костюме; его лоб и щеки лоснились от пота; взгляд, который он остановил на мне, был взглядом раненого животного. Он попытался подняться мне навстречу, но ноги его подкосились, и он рухнул в кресло; бутылка покатилась по столу и свалилась на пол. Он махнул рукой, чтобы я уходил; он не мог говорить, но глаза его выразили всю ненависть, какую он ко мне испытывал. Мне хотелось объяснить ему, что оба мы были всего лишь орудием в чужих руках, но между нами стояла стена.
В аэропорту царила суматоха; все регулярные рейсы на Гватемала-Сити были отменены, пока не закончится отправка туристов на специально зафрахтованных самолетах назад в Браунсвилл и Новый Орлеан. Мы двое и Гельмут с Лизой, приехавшие нас проводить, отошли в укромный уголок в зале ожидания, чтобы не стоять на дороге у Следопытов высшего класса и Обычных следопытов, которые взволнованно перебегали от одной груды добротных чемоданов к другой. Туристы перебрасывались шутками, заражая друг друга нервной веселостью. Они, видимо, немало гордились испытаниями, через которые им пришлось пройти, и напоминали школьников, которые, отправившись на пикник, пережили не очень страшное, но все же запоминающееся приключение и возвращаются домой умудренные жизненным опытом. Из доносившихся до нас отрывочных фраз можно было заключить, что им немного жаль покидать Центральную Америку, поразившую их вспышкой кровавого неистовства. Но больше всего они были поглощены дорожными заботами; обсуждали, каков будет перелет, опасались, что позабудут что-нибудь из багажа.
Следопыты высшего класса беспокоились, кроме того, как бы ненароком их не посадили на более дешевые самолеты, предназначенные для Обычных следопытов.
Гельмут и Лиза непритворно грустили, что мы уезжаем. Оба они были сердечные, быстро привязывающиеся люди. Гельмут преподнес Грете букет душистого горошка, который дарят при расставании, а мне — с небрежным видом, словно какой-нибудь не стоящий внимания пустяк, — вручил бесценный дар — глиняную ухмыляющуюся маску, подлинный Тараскан.
— Не вздумайте ехать с ней в Мексику, — сказал он. — Когда ее вывозили, таможенных чиновников не поставили об этом в известность.
Пока туристы с ненатурально веселым оживлением сновали вокруг, Гельмут рассказывал нам, как он провел вчерашний день.
— Вы сами понимаете, я скорее взошел бы на костер, чем стал бы участвовать в этих дурацких празднествах. Я решил, что не пойду даже на раскопки, того и гляди, напорешься там на какую-нибудь элиотовскую мерзость; лучше останусь дома и поработаю. Я перебирал бумаги, стараясь сосредоточиться; слуги тем временем убирали со стола; и вдруг слышу, что они говорят между собою по-чиламски; раньше этого никогда не случалось. Я прислушался и уловил, что речь идет о ящике, который сегодня должны вынести во время торжественного шествия. Я попытался выведать у них хоть что-нибудь окольным путем, разумеется: я не хотел признаваться, что понимаю по-чиламски.
Они, по обыкновению, отмалчивались. Через несколько минут в доме воцарилась мертвая тишина. Обычно они шумят вовсю, громыхают ведрами, стучат посудой, бьют тарелки. Я решил поглядеть, что там происходит, но их уже и след простыл. Значит, разговор о ящике шел всерьез, хотя откуда они могли все разузнать, совершенно не представляю. У Лизы на этот счет собственная оригинальная гипотеза. Самое интересное, что в обычный день ни один из них и носа не высунул бы из дома, не спросив у нас разрешения.
— Никто из них не вернулся, — сказала Лиза, грустно улыбаясь. — Симона, по-моему, и фартука не успела скинуть; во всяком случае, я его не нашла. Они бросили все свое имущество, даже новые ботинки, которые мы подарили им к рождеству. Гельмут смеется надо мной, но, уверяю вас, они узнали обо всем по звукам маримбы. Внизу в долине заиграла маримба, и они ушли.
— Глупости, — сказал Гельмут.
— Нет, милый, совсем не глупости. Когда я услышала маримбу, то сразу уловила новую, совсем незнакомую мелодию. Я даже решила записать ее и присоединить к нашему собранию на случай, если мы когда-нибудь надумаем писать книгу об индейском фольклоре.
Но потом занялась чем-то другим и позабыла.
Я уверена, что все дело в маримбе.
— Пусть будет так, — сказал Гельмут. — Как только я увидел, что слуги исчезли, я бросился в гараж, чтобы ехать в город, но, на беду, аккумулятор оказался незаряженным. Пока я добрался до города пешком, все уже кончилось, и я так ничего и не увидел. Царила общая паника. Я разыскал американцев, всех, кто был при начале событий, и расспросил их, в том числе и того малого, который ударил Мигеля и из-за которого погиб ящик.
— Удивительно, как они не убили его в тот момент, — сказал я.
— Они думали только о том, чтобы собрать обломки. Ящик разлетелся на куски, точно стеклянный; наверно, был источен червями. А сейчас самое интересное. Как вы думаете, что было в ящике?
— Не имею понятия. А что, в самом деле? Свод законов, как вы полагали?
— Нет. Там не было ровно ничего.
— Для того, кто знает чиламов, это не удивительно, — сказала Грета.
— Вот как! Почему? спросил Гельмут.
— Не знаю, как объяснить, но это вполне в их духе.
— Что же будет с чиламами? — спросил я у Гельмута.
— Один бог знает.
— Вот что я думаю, — сказала Грета с некоторой таинственностью, которая иногда на нее находила. — Они ушли туда, откуда в свое время появились. Ушли от нас, от всего, что связано с нами, так же как когда-то уходили от испанцев. Ушли в свои горные убежища и выйдут оттуда не скоро, — когда нас с вами уже не будет в живых, — выйдут только в том случае, если им предложат жизнь лучше той, какую уготовил им мистер Элиот. Я думаю, они сыты по горло нашими благодеяниями. Что, разве я не права?
Я видел, что Грета настроена воинственно и сейчас отождествляет себя с индейцами и разделяет их отвращение к цивилизации белого человека. Гельмут стал было объяснять, почему он не может стать на сторону этих пролетариев каменного века, но тут громкоговоритель объявил об отправлении двух «скаймастеров», и туристы устремились к выходу, стараясь поспеть первыми в очередь на посадку.
Еще через минуту взревели моторы первого «скаймастера», и самолет побежал по полю, слегка подрагивая крыльями, выруливая к старту. Когда он неуклюже повернул по летной дорожке, струя газа из выхлопных труб подхватила ветку, усеянную ярко-карминовыми цветами, и плотно прижала ее к стеклу кабины.
Лиза грустно и задумчиво глядела на самолет, покидающий Гватемалу.
— Что касается нашего общего друга Элиота, — сказал я, — сперва у меня создалось впечатление, что он просто сбежал и напился с горя. Выйдя из ратуши, я попытался разыскать его. В «Ты да я» мне сказали, что он вел себя очень странно. Да и голос его по телефону был просто неузнаваем.
— Теперь вам ясно почему, — сказал Гельмут, — меня пустили к нему чисто случайно: слуга принял меня за врача. Было жутковато — в комнате совсем темно, он лежит в постели, повернувшись лицом к стене. И этот изменившийся голос… По тому, что я разобрал из его слов, мне показалось, что он в сознании.
Я встретился с врачом, когда уходил от него.
— Как вы считаете, он поправится?
— Думаю, что да. Инсульт был не сильный. Конечно, прежним Элиотом ему уже не быть. Кстати, оказалось, что он на полтора десятка лет старше, чем я предполагал. Ему скоро шестьдесят пять.
— Ну, а как сложатся теперь ваши дела?
Лицо Гельмута выразило легкое замешательство.
— На моей судьбе это не отразится. Контракт продлен еще на год.
Предыдущий контракт Гельмута, помнится, был шестимесячным.
— Дальнейшие археологические изыскания? — спросил я.
Вопрос был не очень тактичным.
— Да. Должен сказать вам, я долго думал, прежде чем согласиться. Пришлось принять в расчет различные обстоятельства.
Лиза пришла на выручку Гельмуту.
— Вы ведь знаете, мой муж был против того, чтобы оставаться здесь на службе, но, поразмыслив хорошенько, мы решили потерпеть еще год; это даст нам материальную независимость; а тогда мы спокойно выберем что-нибудь другое. Так, наверное, приходится подчас поступать писателям и другим деятелям искусства — время от времени брать халтуру, чтобы обеспечить себя материально для настоящей работы.
— Конечно, — сказал я, — было бы глупо отказываться от такого предложения.
Я тщательно старался придумать новую тему для разговора.
Первый «скаймастер» взревел и, задрав хвостовую часть, ринулся вперед. На мгновение он как бы растаял в колеблющемся воздухе, потом уверенно набрал высоту и взял курс на вулкан.
— Ну, а как с вашей финка? — весело спросила Лиза. — Что-нибудь надумали?
— Ровным счетом ничего, — сказал я. Я хотел добавить, что чуть было не решил продать свою плантацию «Юниверсал Коффи Компани», но промолчал. Что-то непристойное было в таком решении. — Просто не знаю, что делать.
Не могу ли я предложить вам прелестную небольшую финка? Плантация на ходу. При умелом управлении — верный доход обеспечен.
— Перенесите ее в Канаду, и мы согласны.
— В Канаде и я согласен. Нет, сейчас мы хотим только одного: на несколько месяцев уехать отсюда и немножко подумать, что нам делать дальше. Управляющий пять лет обходился без меня, пусть потерпит еще.
— Но вы ведь еще сами не знаете, куда едете.
— Пока не имеем представления, но узнаем, как только повидаемся в Гватемала-Сити с одним загадочным господином по имени Кранц.
— В пределах Латинской Америки? — спросил Гельмут.
— К сожалению, да, — сказал я виновато — Но без индейской проблемы.
— И на том спасибо.
— Мы будем вместе… — сказала Грета, и по тону ее голоса они должны были понять, что перед лицом этого факта все остальное не имеет никакого значения.
Через несколько минут хрипящий громкоговоритель объявил о посадке на наш самолет.
Обменявшись рукопожатиями и беглыми улыбками, условившись писать и увидеться снова, мы пошли к поджидавшей нас «дакоте». Самолет, подскакивая, пробежал до конца травяной взлетной дорожки, потом, накренившись вперед и дыша пламенем из выхлопных труб, ринулся к краю крохотного поля и в последний момент, когда земля уже валилась на нас, словно по волшебству, взмыл кверху. Мы перевели дыхание, но «дакота», едва миновав торчащие острые скалы, нырнула вниз, и городские купола и башни вдруг оказались под самым брюхом самолета. Грета изо всех сил сжала мне руку. Казалось, мы вот-вот заденем за крыши. На самом деле мы летели на большой высоте; стаи городских голубей казались бессчетными белыми точками на стеклянной перегородке, лежавшей между нами и землей.
Обойдя понизу воздушную яму, самолет вошел в вираж и стал, кружась, набирать высоту на подходе к горной цепи. Линия горизонта, медленно вращаясь, ушла вниз, вулканы и бегущие над ними облака возникали перед нами снова и снова, с каждым разом уменьшаясь в размерах. Потом земля подскочила кверху, стала наваливаться на нас, пока не закрыла все окошко, и мы снова увидели Гвадалупу — словно в перевернутый телескоп: она лежала как аккуратно выточенная, сверкающая, драгоценная безделушка, затерянная среди камней.
Внизу распростерлась знакомая, но почти неузнаваемая с такой высоты земля. Гора Тамансун походила на сплющенную грудь старой женщины; там, где полагалось быть соску, виднелась неясной формы впадина. Озеро Теньючин было всего только узкой лужицей расплеснутой нефти. Развалины Утитлана на выемке взрытой бульдозерами земли искрились, как горный хрусталь. Еще дальше, уходя в мшистые просторы джунглей, виднелся элиотовский городок, — белый улей с множеством крохотных ячеек, выстроенный, казалось, какими-то сообщно живущими насекомыми. Под рокот моторов мы продолжали набирать высоту, пока земная поверхность не потеряла своих очертаний и цветовых различий, и когда солнце осветило горные вершины, плато и нагорье, почти вся земля была ровного желтого цвета. Тени под сплющенной горой и ущелья остались пурпурно-синими.
Грета откинулась в кресле и стала задумчиво глядеть на землю.
— Как ты думаешь, милый, мы увидим твою финка?
— Она где-то здесь, — сказал я. — Мы должны пролететь прямо над ней.
Напрягая зрение, я стал разглядывать сквозь редкие облака покрытую прожилками и морщинами землю. Я разыскал линию железной дороги и точку, где она пересекала реку.
Это, наверно, Истапа.
— Вот здесь, — сказал я.
Самолет качнул крылом, скрыв от нас добрых пятьдесят квадратных миль нагорья и джунглей, потом выровнялся снова. Я протянул палец, стараясь указать Грете крохотные темные пятнышки правильной формы.
— Гляди прямо по течению реки, — сказал я. — Плантация расположена по обоим берегам.
— Вижу, вижу. Это просто изумительно.
Я так рада, что мы ее увидели. А ты?
— Я тоже, — сказал я, ощущая легкое покалывание в сердце от мысли, что я вижу ее, наверное, в последний раз. Мои думы заняли, быть может, всего несколько секунд, но я очень ясно представил себе, какой запутанной, безнадежной жизнью живут в этот момент среди кофейных деревьев люди, над которыми я сейчас пролетаю на высоте в десять тысяч футов.
Я думал об Игнасио, вынашивающем макиавеллиевские планы защиты своих и моих интересов, об индейцах, поглощенных захоронением мертвецов. Грета снова сжала мне руку.
— Пожалуйста, не бросай ее, — сказала она. — Я хочу, чтобы она осталась твоей.
По спине у меня пробежал неприятный холодок.
— Мы вернемся и будем жить там вместе.
— Конечно, — сказал я, прислушиваясь к собственному неуверенному голосу. — Если тебе захочется.
Вернусь ли я когда-нибудь снова на свою финка? Кто знает? Во всяком случае, не с Гретой.
Разве не настало время по-новому взглянуть на свое прошлое и на будущее, сделать первый, пусть еще робкий, шаг прочь от самообмана.
Нет, я вернусь на свою финка, только имея перед собой твердую цель, только с тем, чтобы перестроить к лучшему жизнь индейцев. А до того мне предстоит проделать тяжкую, быть может, непосильную работу — перестроить себя самого.
Я слишком свыкся с мыслью о том, что я жертва несчастных обстоятельств. Ах, если бы не вторая мировая война, если бы не Вернер со своими реформами, я был бы сейчас человеком с солидным положением в обществе, почтенным патриархом, окруженным семейством и оравой сытых прихлебателей! Элиот мнит себя великим носителем цивилизации, которому предстоит победа там, где не преуспели конквистадоры. Кранц — в своем воображении — доблестный солдат Фортуны, тевтонский Одиссей, в то время как одна из главных причин, почему он бежит из страны в страну, страх перед очередной молодой любовницей. Гельмут — распятый талант; его заманили, его бесчестно используют для грязных целей; не знаю, ведомо ли это Гельмуту, но мне-то точно известно, что он никогда не расторгнет первым прибыльного контракта с «Юниверсал Коффи Компани», сколь бы ни были презренны цели, ради которых его наняли. Нет, мы не меняемся, думал я. Скряга никогда не станет щедрым. Похоть излечивается только старостью. И где этот дурень, по доброй воле расстающийся со своей торбой?
Ну а Грета? — грустно подумал я. Грета тоже изменится не скоро; для этого надобны годы и годы. Я не верю в мгновенные превращения; может быть, такие и бывают на свете, только я о них что-то не слыхал. Что же станется с моей любовью, вскормленной на горечи и расставаниях? Как следует поступить мне: тянуть, как и раньше, до очередного разрыва и до новой встречи или, быть может, жениться на Грете, осесть где-нибудь в тихом уголке и убить любовь обыденностью и благополучием, которые растворяют в себе и поглощают не только боль, но и желания?
Но все это потом. А сейчас мы летели навстречу будущему, и я был в отличном настроении. Интересно, что подумал Кранц, когда получил мое письмо, а потом телеграмму, что мы вылетаем. Представляю его физиономию. Чем больше я раздумывал над странным поворотом в моих планах с того вечера в кабаре «Эль Галлито», тем более удивлялся самому себе. Каково же должно быть удивление Кранца! Я отверг его предложения как абсурд, — взбрело же ему в голову предлагать такое владельцу кофейной плантации! — и вдруг каким-то чудом они стали приемлемы, и я хватаюсь за них.
А что, разве не заманчиво отправиться с очаровательной, хоть и несколько ветреной, любовницей куда-нибудь в Колумбию или Аргентину и добиваться там сомнительной возможности получить сомнительную должность в том сомнительном случае, если стоящее у власти правительство будет свергнуто своими противниками? Уж не вернулся ли я к исходной позиции, с которой начал пять лет тому назад после прихода Вернера? Кто я такой? Лицо без определенных занятий, авантюрист с небольшими деньгами, которые скоро уплывут у меня из рук. А дальше? Да, что дальше?.. И все же я полон каких-то надежд. Благодетельные иллюзии снова туманят мне голову.
Несколько минут холодного самоанализа позволили мне вдоволь посмеяться над собой; я и сейчас еще улыбался. Между тем самолет пошел на посадку. Появилась стюардесса и напомнила, чтобы мы закрепили привязные ремни. Вот и Гватемала-Сити, желтые соты, брошенные среди ущелий. Перелет продолжался пятьдесят минут. Интересно, догадается ли старина Кранц встретить нас на аэродроме?