Зримая тьма

Льюис Норман

Роман молодого талантливого английского писателя Нормана Льюиса рассказывает об освободительной борьбе алжирского народа против французских колонизаторов, о расправах, которые чинила над мирным населением французская колониальная армия, о бесчинствах ультра.

Главный герой романа, служащий иностранной компании, ведущей поиски нефти на территории Алжира, инженер-геолог Лейверс, от имени которого ведется повествование, — человек, далекий от политики. Поначалу он искренне верит в возможность примирения колонизаторов и эксплуатируемого арабского народа. Но, став свидетелем пыток и издевательств над алжирским населением, Лейверс из пассивного созерцателя событий превращается в их активного участника. Он помогает разоблачить подлинных виновников гнусной провокации, организованной бандами фашистских линчевателей.

Все симпатии автора, безусловно, на стороне борющегося народа Алжира.

Обличительная направленность романа, занимательный сюжет, яркий, образный язык, без сомнения, привлекут к книге внимание советских читателей.

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

Могучий вал национально-освободительных революций сметает с лица земли последние остатки позорной колониальной системы. Неудержимо нарастает бурный процесс раскрепощения и возрождения к самостоятельной жизни народов, которых колонизаторы веками удерживали в стороне от столбовой дороги развития человечества. Наступил конец и французскому колониальному владычеству в Алжире, длившемуся 132 года. Еще одно независимое государство — Народная Демократическая Алжирская Республика — родилось 25 сентября 1962 года на африканском континенте — этом совсем в недавнем прошлом заповедном краю колониализма.

После окончания Второй мировой войны французские империалисты под напором национально-освободительного движения были вынуждены убраться из многих стран. Флаги национальной независимости взвились над Северным Вьетнамом, Тунисом, Марокко, Гвинеей, Мали и целым рядом других бывших французских колониальных владений. Но в Алжир французские колонизаторы вцепились мертвой хваткой. Им не пошел впрок урок, полученный в Индокитае, где их войска были разгромлены восставшими патриотами после восьми лет войны. Почти столько же длилась и новая грязная война в Алжире. Много горя и страданий принесла она алжирскому народу. Из девяти миллионов алжирцев более одного миллиона были уничтожены карателями, свыше двух миллионов брошены в тюрьмы и концентрационные лагеря. Варварская война не пощадила ни одной алжирской семьи. Война в Алжире легла тяжелым бременем и на французский народ. Свыше 23 тысяч французских солдат сложили головы за неправое дело; потери французских войск ранеными и больными превысили 200 тысяч человек. Война, каждый день которой обходился в 3 миллиарда старых франков, подрывала французскую экономику, вела к ухудшению условий жизни трудящихся. Она питала фашизм, сопровождалась наступлением реакции на остатки республиканских и демократических свобод в самой Франции. Свержение режима колониального рабства в Алжире — победа не только героического алжирского народа, но и трудящихся Франции, которые под руководством коммунистической партии немало способствовали окончанию несправедливой войны. Всестороннюю поддержку борьбе алжирского народа за свободу и независимость оказывали Советский Союз и другие страны социалистического лагеря.

Достойный вклад в вооруженную борьбу против колонизаторов внесли алжирские коммунисты. Многие из них отдали жизнь за правое дело своего народа, проявили себя как стойкие и последовательные борцы за национальную независимость. После победы все свои усилия и энергию они направили на претворение в жизнь программы демократических реформ и национального развития, мероприятий по восстановлению разрушенной войной экономики и повышению жизненного уровня народных масс.

Поэтому антидемократический акт нынешнего алжирского правительства, запретившего в ноябре прошлого года алжирскую коммунистическую партию и ее центральный орган — газету «Аль-Хурийя», вызвал глубокое сожаление и тревогу у всех подлинных друзей алжирского народа. Эта неоправданная мера может лишь ослабить единство демократических сил нации перед лицом колонизаторов и империалистов, нанести большой вред делу дальнейшего укрепления независимости алжирской республики, делу демократии и прогресса. «Коммунисты Советского Союза, все советские люди. — говорится в заявлении ЦК КПСС в связи с запрещением алжирской компартии, — горячо желают, чтобы несправедливая мера против алжирских коммунистов была отменена в интересах упрочения единства прогрессивных демократических сил страны».

Роман английского писателя Нормана Льюиса «Зримая тьма», напечатанный в Лондоне в 1960 году, воспроизводит на своих страницах трагедию, которую пережил алжирский народ в годы колониальной войны. Это первая книга молодого талантливого писателя, издающаяся на русском языке. Льюис вошел в английскую литературу после второй мировой войны. Он создал ряд произведений, посвященных жизни и борьбе угнетенных народов, и среди них: «Видимый дракон», «Золотая земля», «В лабиринте», «День лисицы», «Десятое прибытие корабля». Книги Льюиса занимательны по сюжету. с интересом и легко читаются. Но их главное достоинство заключается в другом: с большой силой таланта писатель разоблачает в них колониализм, проклинаемый всеми честными людьми на земле, безжалостно срывает маску «цивилизаторов» с современных рабовладельцев. Все его творчество проникнуто непоколебимой верой в неизбежность крушения созданной империализмом бесчеловечной системы национального гнета, победы народов колониальных и зависимых стран, борющихся за свою свободу и независимость. Обвинительным приговором колониализму звучит и роман «Зримая тьма».

Действующие лица романа вымышлены. Это, однако, нисколько не снижает познавательного значения книги, так как художественный вымысел тесно переплетается в ней с правдой жизни, а ее герои являются участниками реальных трагических событий, разыгравшихся на алжирской земле. Книга местами, особенно там, где писатель описывает бесчинства французских ультра, близка к документальному репортажу. Норман Льюис показывает главные силы, боровшиеся в Алжире. Это, с одной стороны, войска французских интервентов, фашистская организация местных французских колонистов и нефтяные монополии, наживающиеся на расхищении природных богатств Алжира, а с другой — бесправная эксплуатируемая масса алжирцев, Фронт национального освобождения (ФНО) и созданная им национально-освободительная армия.

Правящие круги Франции бросили на подавление национально-освободительного движения в Алжире огромную колониальную армию.

Они сосредоточили здесь более половины своих вооруженных сил. Официальная французская пропаганда обычно намеренно приуменьшает численность войск, посланных колонизаторами в Алжир. В действительности, по данным французской демократической печати, вооруженный карательный аппарат превышал 800000 человек. В его состав входили: регулярные войска, жандармерия и военизированная полиция, вспомогательные войска и вооруженный резерв из территориальных частей. В истории колониализма не было другого случая сосредоточения таких крупных карательных сил в одной стране. Войска французских интервентов обладали не только численным превосходством, но и абсолютным превосходством в оружии и военной технике. Если войска колонизаторов были вооружены до зубов современными средствами истребления людей, самолетами и танками, то алжирская национально-освободительная армия, особенно в первые годы войны, располагала лишь устаревшими, примитивными видами оружия. И все же французские каратели оказались бессильными уничтожить повстанческую армию, так как она пользовалась широкой и активной поддержкой алжирского народа, черпала в нем свои силы. На смену павшим бойцам становились все новые патриоты, продолжавшие беззаветную борьбу за независимость своей родины.

Стремясь задушить национально-освободительное движение, каратели применяли массовый террор. Они превращали в пустыни обширные, ранее густо населенные районы, подвергали бомбардировке с воздуха и артиллерийскому обстрелу алжирские деревни, заливали их напалмом, беспощадно уничтожали мирное население. Сотни тысяч людей, в том числе женщины и дети, были загнаны ими за колючую проволоку в «переселенческие центры» и обречены на вымирание от голода и болезней. В этих концентрационных лагерях, по свидетельствам многочисленных очевидцев, охранники расстреливали свои жертвы без всякого повода, издевались над заключенными, морили их голодом, вынуждая питаться одной травой.

Страшную картину глумления колонизаторов над человеческим достоинством рисует автор романа «Зримая тьма». Вот первое скупое, но запоминающееся описание концентрационного лагеря: «У окраины Либревиля дождь несколько затих. Рядом с «переселенческим центром», созданным уже после моей предыдущей поездки в город, играли в грязи арабские ребятишки. Из лагеря, прижавшись к проволоке, за ними наблюдали другие дети. «Переселенческий центр» — с часовыми, прожекторами, вышками и колючей проволокой — был, в сущности, обычным концентрационным лагерем для арабов, эвакуированных из зоны военных действий» (стр. 51). На стр. 228 мы узнаем дополнительные сведения об этом лагере смерти. «Попасть в лагерь, — говорит активист ФНО Кобтан, — это все равно, что быть приговоренным к смертной казни. Лагеря, созданные в нашей стране, те же Бельзены. В Бельзене людей убивали сразу, в газовых камерах. Здесь же их обрекают на голодную смерть. Внешний мир не знает, что там творится, как не знал и о Бельзене до тех пор, пока не стало слишком поздно. Половины детей, взятых в лагерь, уже нет в живых… Наш народ умирает. Нас истребляют, а мир повернулся к нам спиной. Французы превращают Алжир в кладбище».

Глазами главного героя романа инженера Стива Лейверса читатель видит смерть и запустение в ранее обжитых районах, где от алжирских деревень остались лишь груды развалин, а на случайно уцелевших людей «лихо пикируют» французские летчики, расстреливая их с бреющего полета. Лейверс справедливо называет «операции по прочесыванию», проводимые французскими войсками, массовыми убийствами беззащитного населения.

С гневом и возмущением пишет Норман Льюис о злодеяниях парашютистов и легионеров — этих профессиональных убийц в мундирах французской армии. Разбойничьи колониальные войны, метко подмечает писатель, вытравили из них все человеческое, превратили их в бездушные автоматы. По жестокости и насилиям в колониях парашютисты и легионеры прочно заняли позорное первенство среди французских карателей. В Алжире они широко использовали не только садистские методы расправы с людьми, отработанные на войне в Индокитае, но и палаческий опыт гитлеровских извергов. Спасаясь от расплаты за совершенные преступления, в Иностранном легионе после окончания второй мировой войны нашли убежище тысячи эсэсовцев и других гитлеровских погромщиков. В армии французских колонизаторов они получили неограниченную возможность вновь проливать кровь людей, пытать попавшие в их руки жертвы, грабить мирное население и насиловать женщин.

Об одном из своих подручных по ремеслу убийцы — знакомом немецком легионере — рассказывает Лейверсу французский сержант парашютных войск: «Я только что встретил одного из них, помню его по Ланг-Сону, на границе с Китаем. Он насиловал маленьких девочек. Если часть стояла на месте и несла гарнизонную службу, его все время держали под замком на гауптвахте. А здесь до него никому нет дела» (стр. 54). А вот что делают парашютисты с попавшими в их руки алжирцами. Помощник Лейверса геолог Теренс спрашивает у него, что произошло с рабочим-арабом, арестованным французами. Завязывается короткий разговор:

— Как это понять — «что произошло»?

— Ну да. Что говорит наш доктор?

— Он говорит, что парня пытали.

— Да, но как?

— Накачивали в живот воды, а потом прыгали на него.

Теренс скривил лицо.

— Кто же его пытал?

— Парашютисты (стр. 60).

Пытки водой, пытки электричеством, подвешивание за ноги и другие истязания — вот чем прославили себя французские каратели, устроившие кровавый шабаш в Алжире. Пытки отнюдь не были делом рук лишь отдельных потерявших человеческий облик извергов и садистов. Истязания официально узаконил специальный приказ французского военного командования, изданный в 1957 году под кодовым наименованием «Операция Шампань». Они насаждались в войсках и поощрялись генералами, занимавшими ключевые командные посты. Бывший командир 10-й парашютной дивизии генерал Массю еще в 1957 году с цинизмом заявил в ответ на вопрос корреспондента: «Пытки, пытки — у вас только одно это слово на языке. Но я должен их применять и не стану поступать иначе». Сейчас этот обер-палач, повышенный деголлевским правительством в должности, командует войсками 6-го военного округа во Франции.

Французские каратели применяли в Алжире нс только вооруженное насилие, но и вели войну особого рода — так называемую психологическую войну. Они пытались растлить души людей, внушить патриотам неверие в собственные силы, в правоту борьбы, склонить к сотрудничеству с колонизаторами местное население и тем самым политически изолировать национально-освободительную армию. Французские военные пропагандисты сгоняли население на собрания и митинги, на которых прославляли «цивилизаторскую миссию» Франции, обливали грязью борцов за свободу. Они разбрасывали миллионы клеветнических листовок, призывавших алжирских воинов к капитуляции и переходу на сторону захватчиков. Уничтожая плоды многовекового труда алжирского народа, французские войска одновременно кое-где прокладывали новые дороги и строили мосты, выдавая это за «щедрую заботу» армии о нуждах населения. В составе французских войск в Алжире были сформированы подразделения, ведущие «психологическую войну» — «роты громкоговорителей и листовок», повсеместно созданы так называемые специальные административные секции (CAC) с задачей оказывать повседневное влияние на местное население и бороться против революционного подполья, а во всех звеньях командования образованы руководящие пропагандистские органы — 5-е бюро штабов.

Одного из таких ревностных поборников «новых методов» войны мы видим в романе. Полковник Латур, командующий французскими войсками сектора, предлагает «задушить восстание добром. Половину его людей составляли «командос в белых халатах», как их называли, — врачи, инженеры, агрономы. Они отправлялись в горы, к враждебным племенам, без оружия, с протянутыми в знак дружбы руками. Они приносили в дар еду и одежду, лечили больных, строили дороги и мосты» (стр. 87). Автор романа сумел разглядеть, что в основе «умиротворения», проводимого Латуром, лежал обычный подкуп, что мелкими подачками он стремился предотвратить массовый переход местного населения на сторону Фронта национального освобождения. «Все эти люди — крестьяне и думают желудками», — цинично заявляет этот «умиротворитель». Но все же следует сказать, — и в этом один из недостатков книги, — что в изображении Льюиса Латур выглядит, скорее, как бесплодный мечтатель, чем как расчетливый, утонченный каратель, рьяный проводник политики «кнута и пряника», каким он является в действительности.

И в самом деле, разве не под боком у Латура, который в целях демагогии «наделяет детишек сладостями и раздает взрослым суп», умирают голодной смертью те же самые алжирские дети, брошенные за колючую проволоку «переселенческого центра»? Разве Латур как командующий местными французскими войсками не несет ответственности за варварские бомбардировки мирного алжирского населения? Грохот одной из таких бомбардировок разбудил ночью Лейверса: «Удар, еще удар… Одно или два прямых попадания… Воображение нарисовало мне тела, которые корчились среди горящих развалин. Я вспомнил строчки из нелегально распространявшейся в Эль-Милии антивоенной брошюры с воспоминаниями французского военного врача: «Прошло двенадцать часов, прежде чем подошла пехота и навела порядок. Мы нашли трех израненных детей. Один из них оказался слепым. Собаки уже успели обглодать мертвых» (стр. 92). Разве, наконец, без ведома, если не по приказу того же самого Латура, который едет в горы, чтобы «протянуть руку дружбы» жителям затерянной деревни, была превращена в груды развалин другая алжирская деревня, где пропагандистские усилия карателей не дали должного результата? «Психологическая война» французских колонизаторов в Алжире потерпела такой же полный провал, как и вся грязная война.

С особой разоблачительной силой звучат страницы романа, повествующие о гнусных делах организации местных французских колонистов. Под флагом «французского Алжира» ультра разжигали национальную вражду, организовывали расистские погромы, раздували пламя истребительной войны. Чувство омерзения и гадливости вызывают сами руководители и «активисты» организации. Во главе ее стоит крупный финансист, в прошлом прислужник гитлеровских захватчиков, Жак Блашон, наживший миллионные богатства на колониальном грабеже. Его идеал: «сделать Алжир хорошо управляемым рабовладельческим государством, превратить страну в ферму, построенную на научной основе, где арабам отводится роль скота» (стр. 259). Одним из «активистов» организации был содержатель публичного дома в Эль-Милии Жозеф, преступник с богатым уголовным прошлым. Он был убийцей и сводником, четыре раза сидел в тюрьме, во время войны находился в штрафном батальоне.

Главари организации затевают очередную провокацию. Они намерены убить местного французского фермера вместе с его семьей, а затем приписать это преступление алжирским патриотам. Выполнить задание поручено Жозефу. Жозеф отказывается и за это расплачивается жизнью. Убиты он, его жена, одна из «девушек» дома. Далее действие разыгрывается по заранее составленному сценарию. Ультра объявляют, что «бедняга Жозеф» пал от рук алжирских террористов, что память о нем «взывает к мщению». На похороны Жозефа стягиваются ударные отряды ультра, они врываются в арабскую часть города и устраивают там дикий погром, убивают алжирцев, глумятся над их женами.

Какую же позицию занимают местные военные и гражданские власти? Они фактически попустительствуют погромщикам, предоставив им свободу действий. Если для проведения карательных операций против алжирцев всегда находилось нужное количество войск, то против бесчинствующих погромщиков была выставлена жидкая цепочка из солдат и полицейских. Прорваться сквозь нее для поджигателей не составило никакого труда. Французские солдаты, многие из которых «потеряли способность волноваться еще в дельте Красной реки» в Индокитае, безучастно взирают на огромный пожар, бушующий в алжирских кварталах. Впоследствии дело о кровавых событиях в Эль- Милии дружными усилиями властей было замято. Немногие задержанные погромщики оказались на свободе. Словом, как говорят в подобных случаях, «никто ничего не видел, никто ничего не знает».

Так складывалось скрытое или явное единство действий фашистских молодчиков из алжирских колонистов и военщины, огнем и мечом отстаивавшей в Алжире колониальные порядки. События, описанные в романе, предшествовали возникновению в феврале 1961 года «Секретной вооруженной Организации» французских фашистов (ОАС), под пиратскими знаменами которой объединились ультра всех мастей: махровые милитаристы и алжирские богатеи, дезертиры из парашютных войск и Иностранного легиона и уголовники. Генералы-каратели, такие как Салан и Шаль, возглавлявшие ранее войска французских захватчиков в Алжире, вместе с Сюзини, Ортизом и другими представителями местной колониалистской верхушки в апреле 1961 года предприняли попытку установить в Алжире и во Франции военно-фашистскую диктатуру. После провала мятежа они перешли к организации массового террора против алжирцев, доведя кровавую оргию истребления людей до невиданных размеров. И, конечно, не случайно, что от имени ОАС убийством детей и женщин, уничтожением школ и больниц руководили бывшие наставники латуров по части «психологической войны» полковник Лашеруа, в прошлом начальник «Службы психологического воздействия и информации» министерства вооруженных сил, и полковник Гард, начальник 5-го бюро штаба французских войск в Алжире.

Норман Льюис знакомит нас и с теми, кто стоял за спиной французских захватчиков. Это — международные капиталистические монополии, которые, словно стервятники, слетелись в Алжир, привлеченные запахом нефти. Именно в руках монополий находились нити управления алжирской войной, им в конечном счете принадлежало решающее слово в определении французской политики в Алжире.

В марте 1956 года после длительных поисков была обнаружена первая сахарская нефть. Действительность превзошла самые оптимальные прогнозы. Считается, что только одно месторождение, открытое вблизи озера Хасси-Мессауд, содержит около миллиарда тонн высококачественной нефти, которую без переработки можно использовать как дизельное топливо. Общие запасы сахарской нефти оцениваются в астрономических величинах (до 4 миллиардов тонн). В разграбление нефтяных богатств Сахары активно включились французские нефтяные компании, в частности «Компани франсез дю петроль», а также иностранные, главным образом американские, компании. Нефтяные магнаты США получили в концессию огромную территорию площадью в 11 миллионов гектаров. В 1961 году, накануне окончания алжирской войны, из Сахары было выкачано 17 миллионов тонн нефти. Что это значит, легко понять, если учесть, что годовая потребность Франции в нефти составляет около 23 миллионов тонн. Тезис «Сахара — будущее Франции» стал главным козырем сторонников продолжения войны в Алжире.

Вот почему деголлевское правительство, выражающее интересы монополистической буржуазии, до самого последнего момента не желало расставаться с богатствами Сахары. Оно упорно отказывалось признать алжирский суверенитет над Сахарой, вынашивало планы расчленения страны и выделения Сахары в область, находящуюся под французским господством, короче — делало все для того, чтобы не отдать нефтяные богатства их подлинному хозяину — алжирскому народу. По Эвианским соглашениям французские монополии сохранили за собой значительные преимущества: они будут свободно распоряжаться добытой нефтью, оставшейся после покрытия внутренних нужд Алжира, длительное время пользоваться большими льготами при заключении новых конвенций, платить сниженные налоги и т. д.

Вернемся, однако, к роману. Поисками нефти в районе Эль-Милии занимается иностранная, судя по всему американская, фирма «Де Бри эксплорейшн» — филиал международной нефтяной компании «Вестерн петролеум». Во главе ее стоит американский бизнесмен Хартни, ведущий жизнь скучающего бездельника. Почти единственное его занятие состоит в том, чтобы «выращивать орхидеи и пить виски». Но когда дело касается барышей, когда затронуты интересы представляемой им фирмы, Хартни развивает бешеную энергию, потому что верит лишь в одну «золотую сказку нашего времени» — нефть.

Хартни тревожит скрытое сопротивление, которое он встречает со стороны французских колонистов. Местные богачи недовольны тем, что нефтяная компания нарушает привычный уклад жизни, «дезорганизует рынок труда», выплачивая арабским рабочим, хотя и нищенскую, но все же более высокую заработную плату, чем французские колонисты. Конфликт принимает открытую форму, когда, по указанию Блашона, погромщики совершают нападение на лагерь нефтяников. Хартни встревожен. Конечно, его волнует не судьба рабочих-арабов, жизнь которых была поставлена под угрозу. Он боится другого: если налетчикам удастся совершить задуманное и утолить свою «жажду крови» на алжирских рабочих, завербованных нефтяной компанией, то последняя будет не в состоянии продолжать поиски нефти, лишится прибылей. Вот почему после налета на лагерь Хартни немедленно мчится в Париж, где у него есть влиятельные друзья, и возвращается из своей поездки «в весьма бодром расположении духа». В скором времени главаря организации колонистов Блашона убивают при «загадочных обстоятельствах». Причину его гибели понять нетрудно: Блашон мог безнаказанно истреблять алжирцев, но он совершил непоправимую ошибку, подняв руку на интересы могущественной нефтяной международной компании. Исход этого столкновения интересов местной французской буржуазии и нефтяных королей и не мог быть иным. «Какой бы он (Блашон. — Ю. Е.) ни был важной персоной по местным масштабам, — замечает Хартни, — он все равно не смог бы долго сопротивляться международным нефтяным компаниям… Это не что иное, как простая арифметика эволюции. Лук и стрелы против танка. — Легкая самодовольная улыбка, казалось, говорила: «Если бы только я мог рассказать вам половину того, что знаю» (стр. 290).

Было бы, однако, неправильно не видеть и другое: несмотря на частные расхождения, крупная монополистическая буржуазия и местная, преимущественно аграрная, французская буржуазия в Алжире объединяли свои усилия для достижения главной цели войны — подавления алжирского национально-освободительного движения. Им помогала и международная реакция. Защищая интересы своего капитала в Алжире, США поставляли французским интервентам оружие и военную технику, оказывали колонизаторам всестороннюю политическую и дипломатическую поддержку. Французские агрессоры опирались также на помощь международного военного союза империалистов — НАТО. Генерал Норстэд, бывший главнокомандующий вооруженными силами Североатлантического блока в Европе, в свое время заявлял: «Война в Алжире — это война НАТО». Вот почему насквозь фальшиво заявление Хартни о том, что нефтяные монополии якобы заинтересованы в победе патриотических сил в Алжире. «Нам, — разглагольствует он в беседе с Лейверсом, — быть может, даже выгодно, если победит ФНО. Они же не будут ничего иметь против того, чтобы мы добывали для них нефть» (стр. 39). Хартни и ему подобные прекрасно понимали, что в случае победы алжирских патриотов им придется поступиться своими барышами, и уж, конечно, знали, что монополии всегда добывают нефть не для кого-нибудь, а для себя.

Не все в равной степени удалось автору романа. Слишком бегло, на наш взгляд, писатель говорит о борцах за национальное освобождение Алжира. В целом алжирская революция и ее герои находятся в романе на втором плане. Кое-где чувствуется влияние на Льюиса бытующих в буржуазной литературе теорий о «примитивности» и «дикости» коренного населения в колониальных странах. Эпизоды, связанные с тем, что ультраколонизатор Блашон якобы в далеко идущих политических целях продавал алжирским повстанцам оружие, выглядят явно неправдоподобно. Но в главном — в повествовании о судьбах национально-освободительного движения, его истоках — Норман Льюис стоит на правильном пути.

Из романа ясно видно, что взяться за оружие алжирских патриотов заставили нищета и бесправие, на которые их обрекал колониальный режим. «С нестерпимым сознанием вины. — говорит главный герой романа Лейверс, — я вспомнил крошечные личики растерянных и несчастных мальчиков и девочек за колючей проволокой в Либревиле. Я не пришел к ним на помощь, старался забыть об их существовании, успокоить свою совесть, судорожно ухватившись за придуманное для себя оправдание: я ведь за это не отвечаю и ничего не могу сделать. И прошел мимо по другую сторону проволоки» (стр. 229). Но из пассивного созерцателя событий Лейверс становится их активным участником. Он приходит к сознанию, что только восставший народ сможет разгромить колонизаторов и их организацию, свергнуть ненавистное чужеземное иго. «Если, в конце концов, организация будет разбита, то никак не усилиями тщедушных поборников христианства. Победит народ, готовый к бою, пробудившийся наконец от долгой спячки» (стр. 254). Лейверс понимает, что место всякого честного человека вместе с угнетенным народом, борющимся за свое освобождение.

Роман Нормана Льюиса «Зримая тьма» не только незаурядное художественное произведение, но и гневный обличительный документ, направленный против колониализма — этого отвратительного наследия варварства и дикости минувших времен. Своими чудовищными преступлениями колонизаторы погрузили Алжир в почти зримую тьму, подобную той, какая стояла в безднах ада, описанных великим английским поэтом XVII века Мильтоном в «Потерянном рае». Однако никакая тьма не может скрыть от народов солнце национальной свободы, которое наконец взошло и над многострадальной алжирской землей.

 

 

ГЛАВА I

— Победа!

Лил дождь, и плечи вошедшего Бьюза, словно плохонькая тога, прикрывала плащ-палатка. Я неловко сжал протянутую мне руку. Появление нефти ожидалось давно и все же воспринималось как праздник.

— Победа! — повторил Бьюз своим глухим голосом, не выпуская моей руки; его лицо — лицо римского сенатора — было густо покрыто каплями дождя.

Стояла весна, и дождь, не переставая, шел уже целую неделю. В лесу вокруг лагеря куковали кукушки, на полях за плугами вышагивали аисты. А мы, после пятилетних поисков, нашли нефть.

— Номер семь? — спросил я. Разведочная скважина номер семь считалась самой перспективной.

— Как и предполагалось, — ответил Бьюз. — Именно, как и предполагалось. Помните, на прошлой неделе я предсказывал, что нам осталось ждать несколько дней.

Главный инженер говорил с какой-то грустью, словно сообщал о кончине близкого друга, к которой мы были подготовлены его длительной болезнью. По-моему, он жалел, что беспокойные годы остались позади, и страшился, что ничего подобного ему уже не доведется испытать в будущем.

— Впрочем, — продолжал Бьюз, качая головой. — не стану утверждать, что у нас есть надежда отправить по трубопроводу на побережье хотя бы каплю нефти. — Он нахмурился, вспомнив, видимо, о трудностях, которые стояли перед нами.

— Возможно, вы и правы. Поживем — увидим.

— Война есть война, Лейверс. Зачем обманывать себя!

— Конечно, если только то, что происходит, можно назвать войной.

Бьюз укоризненно взглянул на меня.

— Если нам повезло и мы не видели самого худшего, то это вовсе не значит, что ничего не изменится и в дальнейшем. Надо уметь предвидеть. Разве вы не читаете газет? Мы же тут между двух огней.

Обычно Бьюз скрывал свои сомнения, как тайный порок. Будущее представлялось ему сплошным ненастьем, а ясная погода нереальной, как мираж. К тому же он видел, что близится конец схватки за нефть, и это его печалило. Он надеялся, что война продлит ее. Наш триумф омрачался и еще кое-чем, что касалось нас в большей степени.

— Лейверс, я все собирался спросить у вас: вы не заметили ничего странного в поведении наших людей?

— Нет. А что?

— Происходит что-то неладное. Люди получили премию за скважину, но, похоже, чем-то недовольны. Правда, и в лучшие времена трудно было угадать, что им взбредет в голову.

— Возможно, все дело в погоде. Рабочие уже неделю не могут просохнуть.

— Арабы равнодушны к погоде, — отверг Бьюз мое слишком уж простое объяснение. — И вы это знаете. Что-то другое беспокоит их, и мне остается лишь надеяться, что нам не грозят неприятности.

Бьюз уставился в окно, за которым лил дождь. Мне всегда казалось, что он наделен каким-то внутренним взором и способен видеть то, что недоступно взгляду других.

— Попробую поговорить с мастером, — ответил я.

— Пожалуйста, Лейверс, очень прошу вас. Не хватает, чтобы в такое время у нас испортились отношения с рабочими. Это нанесет нам непоправимый ущерб. Подрежет нам крылья. Да, да, именно подрежет. — Тут Бьюзу пришла на ум и другая возможность, и голос его зазвучал живее. — В конце концов, кто может поручиться, что наши люди не связаны с феллахами. Загадочный они народ, Лейверс, загадочный!

— От меня не ускользнуло, что мысль о возможности мятежа подстегнула его, как глоток коньяку.

— Я поговорю с Шамуном, — еще раз пообещал я. — Не думаю, чтобы тут было что-то серьезное, иначе он давно бы прибежал ко мне. Во всяком случае, теперь либо Джи Джи, либо я уже знали бы все. — Я заметил, что Бьюз готовится отчитать меня за мою беспечность, и поспешил опередить его:

— Кстати, вы уже сообщили новость Джи Джи?

Джи Джи был нашим шефом.

Бьюз покачал головой:

— У него снова телефон не в порядке.

— Все равно кто-то должен поставить его в известность. Пожалуй, я сейчас же и поеду к нему.

Как только Бьюз ушел, я позвонил и распорядился подать вездеход, а пока послал за Шамуном.

Арабы в самом деле вели себя странно. Я хорошо знал, что требовалось нечто большее, чем неделя дождя, чтобы испортить настроение этим жизнерадостным людям — бывшим пастухам-горцам. И это меня беспокоило

Я беспокоился и о том, что каждую весну границы войны неумолимо расширялись, приближаясь к нам. И так же неумолимо надвигалась весна. Пройдет еще несколько дней, самое большее неделя, и она изменит этот плачущий пейзаж, и каждый предмет будет выделяться на его фоне с особой контрастностью. Прежде чем исчезнуть совсем, обмелеют и начнут высыхать реки. Из земли хлынут полчища муравьев, пауки задрапируют кактусы серыми тенетами; навстречу созревшему за зиму новому урожаю врагов устремятся танки — вначале через грязь, густую, как цемент, потом сквозь пыль. Птицы, вот эти птицы, что распевают сейчас под дождем вокруг лагеря первые пять нот старого танго «Донна Клара», станут петь юным мусульманам, а те, трепеща, будут лежать в засаде в этом, недавно еще мирном, краю, бормотать молитвы и целиться в надвигающиеся со скрежетом танки и воющие над головой самолеты. Весна — время возрождения и войны. Не пройдет и двух недель, как тысячи людей, которые с тревожным ожиданием всматриваются сейчас в мягкую дымку и пелену дождя, будут валяться на земле, разлагаясь под нежарким солнцем. Война каким-то чудом пока не тронула нас; удастся ли нам избежать ее еще одну весну?

Послышался звонок. У двери, прикрываясь зонтом, стоял Шамун. Зонт он носил для защиты своей тщательно отутюженной и столь ценимой им формы служащего бензозаправочной станции. Ему было лет двадцать. В деревне, расположенной сразу же за горным хребтом, он содержал двух жен. Когда Шамун был еще грудным ребенком, мать, по местному обычаю, придала его носу форму орлиного клюва, что совсем не шло к его кроткому выражению лица.

— Что происходит с людьми?

Шамун лишь натянуто улыбнулся, и кончик его носа опустился еще ниже. До меня донесся ритмический шум дождя, по-прежнему стучавшего по крышам.

— Разве они недовольны, что получили за скважину двухдневный заработок сверх жалованья?

Шамун потер свой хищный нос и, мигая, уставился на меня.

— Отвечай же! Скажи что-нибудь.

— Люди довольны.

— Ну, глядя на них, этого не скажешь. Может, они хотят получить пару овец? Это поднимет их настроение?

— Во время рамадана они не могут предаваться утехам, а тем более выражать свое удовольствие.

— Однако два дня назад они не постеснялись выразить его в полной мере. Я даже не мог уснуть. Не ссылайся на рамадан. Если рабочие чем-то недовольны, ты обязан знать чем именно. Итак, что же ты скажешь?

Шамун с озабоченным видом водил носком резинового сапога по лужице, набежавшей с кончика его зонта. Я понял, что ничего от него не добьюсь.

— Сколько людей у нас числится по списку?

— Девяносто восемь.

— За последние дни нанялся кто-нибудь?

Он отрицательно покачал головой.

— Плохо… Ну что ж, иди. Скажи людям, что компания даст им овец на праздник розговения… Пусть они, ради бога, выглядят веселее.

Я подошел к двери и некоторое время смотрел, как Шамун идет сквозь дождевые струи, изогнутые порывами ветра. Дождь, как дым, окутал лагерь, донося с собой пение птиц из окрестных лесов.

Для нас это была минута триумфа. Через день-другой большинство крупнейших газет мира коротко сообщат, что фирма «Де Бри эксплорейшн», филиал компании «Вестерн петролеум», нашла нефть на территории своей концессии в Алжире. Опустив скучные технические подробности, переданные нашим отделом внешней информации и рекламы, газеты подчеркнут особое значение этого первого источника нефти, открытого в Африке, к северу от Сахары, и отметят исключительно благоприятное расположение нового нефтяного промысла в Эль-Милии — поблизости от порта на побережье Средиземного моря.

И одного газеты, безусловно, не сообщат — сколько человеческих жизней, изнурительного труда, разочарований, болезни и скуки вложено в пять лет, предшествовавших этой минуте.

Ничего не скажут они и о том, как при шестидесятиградусной жаре метр за метром было обследовано шестнадцать тысяч квадратных километров пустыни. Из-за недостатка места газеты умолчат о таком банальном факте, как высокая смертность, о тех малозаметных людях, что стали жертвами малярии или несчастных случаев, о физике-бельгийце, зарезанном в кафе спившимся дезертиром из Иностранного легиона, о бесчисленных солнечных ударах, о двух случаях сумасшествия в результате укуса каких-то загадочных насекомых. Читатели газет ничего не узнают о скуке особого рода, вызванной годами полевых работ в песках и «отдыхом» в захолустных городках на границе пустыни. Ничего не узнают они и о бессчетных мучительных задержках из-за поломок оборудования; о веренице лет, когда мы выкачивали из земли лишь грязь и воду; о препятствиях, которые чинили нам местные чиновники; о закулисных маневрах крупных фермеров-колонистов — они обвиняли нас в дезорганизации рынка труда, а также о том, что все эти годы мы жили в вечном страхе перед войной.

Газеты сообщат только, что мы нашли нефть. Только она, эта золотая сказка нашего времени, имеет значение.

Автомобильный гудок нарушил мои мысли; подошел вездеход «Ленд Роувер».

 

ГЛАВА II

Я прошел за Мэри в сверкающую гостиную и сел лицом к застекленной горке с одиноким цветком. Чашечка цветка, словно голова идиота, бессильно свисала со стебля, а из глубины мохнатой глотки торчал нацеленный на меня язык. Наш директор, Джи Джи Хартни, построил для себя и жены дом на склоне холма. Из окон дома, продуваемого в жару прохладным бризом, открывался чудесный вид на небольшой городок Эль-Милия, расположенный в восьми километрах от лагеря нашей экспедиции. Джи Джи жил в лагере вместе со всеми очень недолго, пока домик типа американского ранчо не был готов. Весь образ жизни Джи Джи говорил о его преуспеянии: он выращивал орхидеи, пил виски, ездил на «Роллс-ройсе», играл на электрическом органе; свою жизнь он всерьез называл «напряженной».

— Вы, наверно, хотите лицезреть владыку? — спросила Мэри.

Она подошла к двери в дальнем конце комнаты и несколько раз вибрирующим голосом пропела: «О Джи, Джи!»

— Он ремонтирует электропроводку в бильярдной, — пояснила она, — и сейчас придет. Не хотите ли снять плащ? Сегодня я побывала в центре города. Ну, знаете!

Мэри вызвалась внести свой вклад в облегчение участи арабских женщин в Эль-Милии, и это постоянно придавало ей бодрость и наполняло энтузиазмом.

— Ну и жизнь ведут здесь некоторые женщины!.. Уж я-то знаю.

На лице у нее играла улыбка, которую я назвал бы мужественной: Мэри улыбалась так, словно страдала от сильнейшей головной боли, но решила не замечать ее.

— Чем же это объяснить? — поинтересовался я. — Отсутствием у них возможности заняться самоусовершенствованием или просто недоеданием?

Мы были с Мэри в приятельских отношениях, к моему подшучиванию она относилась с полным спокойствием. Она уже принялась наставлять меня на путь истинный, когда на лестнице послышались шаги Джи Джи.

Джи Джи вошел в комнату, словно спортсмен, покидающий футбольное поле. Он переложил отвертку в левую ладонь и крепко пожал мне руку.

— Надеюсь, я не заставил вас ждать, старина? — спросил он и, взмахнув отверткой, добавил — Ну и проводку тут сделали!.. Садитесь, Стив, Мэри, не дашь ли ты нам чего-нибудь выпить? Хотите смирновской водки, Стив? — Он ухмыльнулся, не сомневаясь в моем отказе.

— Виски, — ответил я, — и очень немного.

— Мэри, попробуй угостить Стива виски

«Белл». Я уверен, оно ему понравится. Так что же нового у нас на трудовом поприще, Стив?

— Уже два часа с вами пытаются связаться по телефону, но безуспешно. Вот почему я и приехал сам. Новости хорошие: скважина номер семь все же дала нефть.

Мэри даже взвизгнула от радости, и Джи Джи удивленно взглянул на нее.

— Да, новости хорошие… Мэри, Стив не любит вино со льдом.

Мэри поставила перед нами наполненные стаканы.

— Ну-с, мальчики, оставляю вас одних с вашими секретами, — проговорила она и выпорхнула из комнаты.

Мы отпили по глотку. Джи Джи был великолепен в своем невозмутимом спокойствии. Он сидел, как бы позируя перед одним из тех фотографов, которые снимают только великих людей. Я знал, что пройдет несколько минут, прежде чем он будет готов к обсуждению новостей. Джи Джи не разрешал себе проявлять такие чувства, как удивление, радость или гнев. Если бы ему сообщили о пожаре скважины, он сказал бы: «Скажите, какая неприятность, а?» — и перевел бы разговор на другую тему.

— Вы думали о продлении контракта, Стив?

— Нет. Могу я дать ответ через несколько дней?

— Когда угодно. Не торопитесь. Вы же знаете, мы будем рады, если вы останетесь с нами.

— Благодарю.

— Между прочим, я слышал, что вы как будто намерены устроиться у нас поосновательнее?

— Поосновательнее?

— Я хочу сказать — жениться, обзавестись семьей. Может, я что-нибудь перепутал?

— Впервые слышу.

По правде говоря, я прекрасно знал не только об этом слухе, но и о том, как он возник, и сожалел, что сам способствовал его возникновению. Ничего у меня не вышло, я передумал и не хотел больше вспоминать об этом.

— Жаль, — услышал я голос Джи Джи. — Это пошло бы вам на пользу. Вот и Мэри так думает. Вам обязательно нужно жениться, даже если вы и не понимаете, насколько это необходимо.

Он умолк, ожидая ответа, но я лишь улыбнулся, не желая продолжать разговор на эту тему.

— Значит, скважина номер семь все же дала нефть, — снова заговорил Джи Джи. — В конце концов, она все же дала нефть. Подумать только! Кстати, а с давлением все в порядке?

— При старой технике скважина бы фонтанировала.

Джи Джи понимающе кивнул, потом прошел по разделявшему нас персидскому ковру и положил мне на колени какую-то вещицу.

— Очаровательно, правда? Мэри недавно стала членом клуба, рассылающего по подписке произведения искусства. Это задумавшийся Бодисатва. В прошлом месяце она получила «Давида» Донателло.

Я полюбовался статуэткой и вернул ее Джи Джи. Мне вспомнилось, как он однажды по секрету сказал, что всеми силами старается походить на всесторонне развитого человека эпохи Возрождения.

— Значит, скважина номер семь все же отличилась, — повторил он. — А знаете, Стив, должен признаться, что более отвратительной скважины мне Не приходилось бурить в своей жизни. — Он покачал головой, словно осуждая расточительность любимого сына. — Прямо-таки ужасная скважина, Стив. Вы представляете, сколько труб мы в ней сломали?

— Двадцать пять?

— Двадцать шесть, если считать сломанную на прошлой неделе, после чего мы целых пять счастливых деньков только тем и занимались, что вылавливали штангу. Толкли воду в ступе, а? — Джи Джи рассмеялся. — Представляю, как сейчас счастлив Бьюз!

— Наоборот, мне показалось, что у него плохое настроение.

— Плохое? Отчего?

— По-моему, он считает, что мы напрасно стараемся. Его угнетает мысль о войне.

— И вы с ним согласны, Стив?

— Нет.

— Рад слышать. А вообще-то, почему бы вам и не согласиться с ним?

Джи Джи одарил меня одной из своих снисходительных улыбок. Он казался мне представителем недавно появившейся касты браминов Запада, чьи аскетически-изящные лица смотрят на нас со страниц американских журналов, — лица людей, выигравших, как утверждают рекламные объявления, самые ценные призы в жизни.

— Почему? Да потому, что, по-моему, возникла реальная надежда на заключение мира.

— Это с каких же пор, Стив? — Морщинки у глаз Джи Джи углубились. — С каких пор?

— Видите ли, эксперимент Латура, насколько я понимаю, начинает приносить свои плоды. Ну, а ведь его опыт можно применить и в более широких масштабах.

— Понимаю. Вы полагаете, что пресловутая политика умиротворения, которую проводит Латур, может достичь своей цели. Стив, а вы хотели бы знать, что думаю я? По-моему, нет никакой надежды на мир. Сказать вам еще кое- что? Мне кажется, что для нас, нефтяников, безразлично, кто победит. Важно только, чтобы кто-то выиграл войну и покончил с ней. Нам, быть может, даже выгодно, если победит ФНО. Они же не будут ничего иметь против того, чтобы мы добывали для них нефть. Кстати, Стив, могу назвать пару швейцарских банков, которые считают, что победят алжирцы. А швейцарцы редко ошибаются.

Джи Джи нравилось думать, что он играет какую-то романтическую роль во всемирном заговоре крупных монополий. Он не стоял в стороне от местной политической жизни и время от времени намекал на то, что располагает одному ему доступной возможностью получать закулисную информацию. Вот и сейчас я понял, что мне предстоит выслушать очередное откровение.

— Интересно, вы отдаете себе отчет в том, что мы сидим здесь на горе динамита? Латур тут ни при чем. Пусть себе наделяет детишек сладостями и раздает взрослым суп. Это ровным счетом ничего не значит. Вся эта лавочка все равно взлетит на воздух.

Я с трудом сдержал улыбку. Почему вы так уверены?

— Стив, вы прекрасный геолог и, как оказалось, умеете ладить с рабочими. Но в политическом отношении вы — младенец. Вы понимаете, почему нас никогда не беспокоили феллахи? Неужели вы и в самом деле думаете, что нас никто не тревожит только из-за противооспенных прививок Латура и всякой другой чепухи? Если вы и в самом деле так считаете, мне остается лишь спросить: когда же наконец вы станете взрослым? Нас пока никто не трогал по одной, и только по одной причине: в этом районе все платят.

— Платят? Кому?

— Кому же, по-вашему? Феллахам, конечно.

— И мы тоже платим?

— Я же говорю — все. Вас это удивляет?

Я действительно был удивлен и не собирался отрицать этого. Вместе с тем меня интересовало, почему Джи Джи нашел нужным похвалиться таким неблаговидным и опасным делом.

— Искусство руководства, — продолжал Джи Джи, — состоит прежде всего в умении мгновенно охватывать взглядом все происходящее. Видимо, ограниченность кругозора — удел всякого специалиста, вроде вас, Стив. Разве нам не приходится всегда кому-то платить, где бы мы ни находились, — в Венесуэле, Индонезии, в любом другом месте. Обязательно найдется политический деятель, нуждающийся в чьих-то заботах. Ну, а сейчас, в нынешней обстановке, речь идет о феллахах… Позвольте еще налить вам?

Дверь скрипнула и приоткрылась. Я подумал, что это вернулась Мэри, но увидел карликового оленя Джи Джи — он мчался к нам через воображаемый лес, озираясь на полированные стены в страхе перед засадой. Олень ткнулся блестящей мордочкой мне в руку, и я протянул ему сигарету, его любимое лакомство, — он тут же ее разжевал и проглотил, оттягивая губы; его влажные ноздри трепетали. Олень жил в бильярдной комнате и занимал в семье место ребенка.

— Короче говоря, положение сейчас таково: до самого последнего времени платили мы все. Так или иначе, но Латур тоже откупался — было бы смешно это отрицать. В конце концов, что такое его политика умиротворения, если присмотреться к ней ближе? Подкуп, и ничто иное. Но как бы то ни было, дела шли недурно. До поры до времени. Что же произошло теперь? Колонисты перестали платить. Они неожиданно перестали вносить свою долю откупа. Хотите знать, как я расцениваю этот примечательный факт? Для меня он означает только одно: они решили драться. Наконец-то, Стив, у нас начнется настоящая война — война со стрельбой. Так что же? Рано или поздно война все равно должна была начаться, и я могу сказать лишь одно: пусть себе воюют и пусть поскорее кончают. Одно меня беспокоит: я не знаю, кто победит. — Теперь голос Джи Джи звучал иначе, он перестал добродушно подсмеиваться надо мной. — Стив, мы стоим перед проблемой, которую должны решить немедленно. Вы не слыхали, из лагеря никто не исчез?

— Нет.

— И мастер ничего не говорил вам?

— Ни слова. Я видел его каких-нибудь полчаса назад.

— И тем не менее кое-кто исчез. Речь идет об одном из рабочих. Сегодня утром здесь был жандармский лейтенант Боссюэ. Гражданская милиция снова принялась за свои штучки. Дня два назад они схватили одного из наших арабов.

— Где же он сейчас? — спросил я, хотя заранее знал ответ.

— Где же, по-вашему, он может быть? В больнице. Удивительно, что не в морге. К счастью для нас. Его подвергли обычной процедуре.

— А я думал, что Латур отделался от милиционеров. Они же настоящие гангстеры.

— Это сделали не местные молодчики, а те, кто пробрался сюда из Либревиля. Должно быть, пронюхали, что Латур отправился в одну из своих экспедиций. Банда разгромила кафе в центре города и увела шесть арабов.

— Вот после таких инцидентов обычно и начинается стрельба, — сказал я, — вводится комендантский час и все такое. Ну что ж, теперь хоть ясно, в чем дело. Бьюз был уверен, что люди чем-то обеспокоены. Конечно, обеспокоены. Черт возьми, но почему же промолчал Шамун?

— Боится, наверно. Мы часто и не догадываемся, что у этих арабов на уме. Они, чего доброго, думают, что и мы замешаны во всей этой истории. Стив, вы не могли бы как можно быстрее съездить в Либревиль?

— Если вы находите нужным.

— Было бы очень хорошо. Мне хочется, чтобы этот человек лежал в нашей больнице и мы сами его лечили. Вам доводилось бывать в либревильской больнице? Средневековье! Если мы оставим араба там и он умрет, это серьезно отразится на настроении рабочих в лагере.

— Я отправлюсь на вездеходе и привезу его, если, конечно, его можно трогать.

— Буду весьма признателен, Стив. Я бы и сам съездил, ко время сейчас такое, что я в любую минуту могу понадобиться здесь. Сегодня колонна машин с конвоем уже ушла, но у меня свалится гора с плеч, если вы съездите завтра.

— Я, пожалуй, рискну и поеду один, сегодня же. Ждать колонну — значит зря терять время. Ничего со мной не случится.

— Как сказать, Стив, как сказать. Боюсь, что вы ошибаетесь. Мне будет не по себе, если вы возьмете на себя такой риск. Почему бы не подождать до завтра? Прекрасно, что вы согласились поехать, но когда я представляю вас одного на дороге…

— Я предпочитаю ехать сейчас и покончить с этим делом. Чем скорее выеду, тем раньше вернусь, еще сегодня же. Мы должны поскорее забрать парня, не оставлять его одного.

— Будь по-вашему, Стив. Если уж вы так настроены, я не стану мешать. Не хочу скрывать — вы снимете с меня тяжкий груз. Люди смертельно напуганы, и это понятно. Чего доброго, вобьют себе в голову, что мы совсем не заботимся о них, и тогда, проснувшись в одно прекрасное утро, мы обнаружим, что их и след простыл. Если это произойдет, нам останется только сложить чемоданы и разъехаться по домам. Всем нам.

Я взглянул на часы. Мне, пожалуй, надо ехать, чтобы вернуться до наступления темноты. Да и движение на дороге прекращается в половине шестого. Я поднялся.

— Вам виднее, Стив. Все же меня немного пугает мысль, что вы поедете один. Французы помалкивают, но стороной я узнал, что только за последнюю неделю на дороге дважды устраивались засады. Все-таки разумнее, на мой взгляд, отложить поездку до завтра.

— Против гражданских автомашин засад не устраивают. Во всяком случае, пока не устраивали. Они охотятся за военными машинами, им нужно оружие.

— Ну, а пистолет-то у вас есть? Надо бы захватить с собой пистолет, как вы считаете?

— Он мне ни к чему, я слишком плохо стреляю. К тому же мне не дадут возможности воспользоваться им.

Джи Джи под дождем проводил меня до вездехода.

— Дождь-то нам на руку, — заметил он. — Вряд ли они ждут, что кто-нибудь отправится в путь в такую погоду.

Я засмеялся.

— Ну, на это не приходится рассчитывать. Бьюз утверждает, что арабы равнодушны к погоде.

 

ГЛАВА III

Километров за шесть до перевала я увидел на обочине дороги группу арабских женщин. Всех арабок, за исключением проституток, мы обычно называли фатьмами, арабских же проституток — мавританками.

Ветер и дождь надували белые джеллаба женщин, словно паруса. Арабки отчаянно размахивали руками, когда я промчался мимо со скоростью больше ста километров в час. Проехав метров сто, я развернул машину. Мне было жаль женщин, но я вернулся не только из-за этого. Будет совсем неплохо, подумал я, если последние сорок километров со мной поедут арабки. Ни один феллах не рискнет стрелять, заметив рядом с вами женщину.

Женщин было пять. Они вытряхнули воду из рукавов и забрались в машину. Троих я кое- как затолкал на заднее сиденье, под тент, а двоих усадил рядом с собой. Они заполнили машину узлами и младенцами и принесли с собой тяжелый запах дыма и лежалого хлеба. Едва разместившись, женщины сняли чадру. Рядом со мной устроилась хорошенькая девочка лет четырнадцати, с каким-то забавным выражением глаз; они напоминали цветную иллюстрацию с расплывшимися красками: голубые, с какими-то странными зрачками.

— Куда вы направляетесь? — поинтересовался я.

— В Либревиль, — ответила одна из сидевших позади арабок.

— И долго вы здесь ждали?

— Вчера весь день и сегодня с утра. Колонна не остановилась, — отозвалась та же женщина, выговаривая французские слова со старательностью школьницы.

Это казалось невероятным, я не мог понять, как перенесли такое испытание маленькие дети. Обрадованные удачей, женщины возбужденно щебетали и кудахтали по-берберски. Всякий раз, уловив мой взгляд, сидевшие рядом со мной девушки отвечали на него быстрой, застенчивой улыбкой. Из-под джеллаба были видны мокрые платья из дешевого, крикливого шифона и бусы из янтаря.

Мы проезжали теперь неглубокое ущелье, где заканчивались пятьдесят километров безопасного пути через зону, умиротворенную усилиями полковника Латура. Насыщенный сыростью туман окутывал холмы по обеим сторонам дороги, и они казались кучами мокрой ваты. Именно с этих холмов феллахи спускались на равнины с другой стороны перевала. Видимость не превышала ста метров. Сквозь завесу дождя я разглядел зубчатые очертания скал, вывернутых из земли какими-то геологическими катастрофами, — скалы высились беспорядочными грудами среди черных, рельефно выделяющихся пиков, между которыми лежали заросшие елями долины. Французы уже не раз натыкались здесь на засады. Особенно страшный случай произошел месяца три назад, когда в момент посадки в автобус был полностью уничтожен французский патруль, возвращавшийся в казармы. Ржавое шасси, с которого были сняты все детали, до сих пор валялось на обочине среди валунов.

Я начал отсчитывать повороты. Их было двадцать три, и если феллахи где-нибудь и поджидали меня, то уж, конечно, за одним из них. Забыв о своих пассажирках, я внимательно наблюдал за дорогой через два ясных треугольника, протертых стеклоочистителями на ветровом стекле.

Двадцать один… Двадцать два… Двадцать три! Дорога перешла в отлогую кривую, спускающуюся к равнине. Я с облегчением нажал на педаль акселератора.

Стрелка спидометра, качаясь, поползла к ста десяти. Примолкнувшие на перевале женщины снова защебетали. Что-то заставило меня подумать, что они болтают обо мне; я на секунду оторвал глаза от дороги и посмотрел на сидевших рядом девушек. С их лиц глянуло Средневековье. Ничто не волновало этих людей — еще полторы тысячи лет назад все проблемы решил за них погонщик верблюдов из Мекки. Девушки встретили мой взгляд милостивыми улыбками юных монахинь.

— Что вы делали в горах в такую погоду? — спросил я и сразу же сообразил, что задаю весьма опасный вопрос: женщины наверняка носили продукты феллахам.

— Работали в поле, — тихим голосом волнующейся ученицы ответила сидевшая позади меня женщина.

Ответ казался резонным. В те дни часто встречались арабки, добиравшиеся на попутных машинах до своих крохотных кусочков земли на склонах гор. Меня, однако, удивило, что все они сняли в машине чадру. Очевидно, их научили этому феллахи.

— А теперь все кончилось. — В голосе женщины послышалось сожаление, как у ребенка, сломавшего игрушку.

— Вы хотите сказать — до начала сбора урожая?

— Нет, совсем. Мы бросаем поля. Халлас, — добавила она по-арабски. — Халлас!

Ужасное значение этого слова, означающего «конец всему», полную безнадежность, известно, вероятно, всем европейцам в Северной Африке; ни в одном языке нет более сильного слова с тем же значением.

— Это как же?

— Война! — Женщины дружно вздохнули и закачали головой.

— Война? Но тут же никто не воюет. Ваши поля находятся в зоне Эль-Милии, не так ли?

Но на женщин не действовали никакие утешения.

— Война! — тихо причитали они. — Война! Мы не сможем теперь бывать на наших полях. Как же мы прокормим детей, если не сможем возделывать поля?..

Война не раз свирепствовала в этих краях, не раз зарастало, рушилось, обрекалось на запустение все, что возделывалось и воздвигалось трудом человека. Однажды в августе, после столетия навязанного победителями мира, арабские батраки восстали и расправились со своими белыми владыками. Вооруженные вилами, серпами и старинными ружьями, они уничтожили всех европейцев, зарезали их скот, сожгли дома. Словно рабы Спартака, они восстали, чтобы уничтожать и быть уничтоженными. И никто не задался вопросом, никто не пытался установить и, следовательно, никто никогда не узнает, что заставило этих крестьян, таких же мирных, трудолюбивых, уважающих законы, умеющих довольствоваться малым, как и все крестьяне на свете, — что заставило их жертвовать собой в этой оргии смертельной ненависти и мщения. К вечеру появились танки и самолеты. Уцелевшие арабы скрылись в горах, а оставшиеся в живых европейцы, бросая земли, бежали в Либревиль и Эль-Милию. Теперь границы между полями заросли травой, одичавшим виноградом; сквозь дымку дождя я видел желтые пятна полевых цветов.

Меня изумила быстрота, с которой местность перерождалась в пустыню. Когда-то чудесная дорога теперь превратилась в естественную выемку, густо заросшую растительностью, поля бывших ферм грозили поглотить остовы сожженных фермерских домов. Я знал, что колонисты посылали батраков обрабатывать землю под защитой пулеметов, что осенью люди с риском для жизни выходили из города, чтобы тайком собрать виноград. Но вскоре и от этих попыток пришлось отказаться. В одном месте, еще издали, я увидел корову; при вспышках молнии она казалась белым жирным червяком, вгрызающимся в зеленое мясо холма. Подъехав ближе, я разглядел рядом с животным маленького ребенка. Только ребенок мог выжить среди смерти и этой никому не нужной щедрости природы.

Сиди-Идрис, Сиди-Омар, Эль-Мескине… Гробницы святых и пророков. Рядом с ними европейские поселенцы построили свои деревни с торговыми заведениями по типу эльзасских селений, где родились они сами или их отцы. На полной скорости я промчался по лужам вдоль молчаливых улиц. Быстрота, с которой буйная природа вносила здесь свои изменения, устанавливая новые границы, казалась прямо- таки невероятной.

В Сиди-Идрисе стало больше беспризорных цыплят, чем прошлый раз; они уже научились пользоваться крыльями и, словно куропатки, с шумом вылетали из-под передних колес машины.

За Сиди-Омаром какие-то странные, похожие на гигантских хорьков животные быстро перебегали дорогу, мелькая лапками и шлепая по грязи; на церковной колокольне, опустив крылья, сидел под дождем небольшой орел.

В Эль-Мескине дома из необожженного красного кирпича были покрыты бурно разросшимися цветущими розами; они вторгались в комнаты и через зияющие пролеты окон снова вырывались наружу. На изгородях болтались клочья афиш, и на них все еще гримасничали и жестикулировали разорванные рекламные красавицы и красавчики, восхваляя товары, когда-то продававшиеся в разгромленных магазинах.

Я понимал, что должен ехать как можно быстрее. При высокой скорости для машины не представляли особой опасности маленькие мины, которые феллахи иногда ставили на дороге. Я следил по спидометру, когда останутся позади сорок километров, отделяющие вершину перевала от Либревиля; арабки торопливо хватались то друг за друга, то за сиденье, когда машина проносилась по глубоким лужам и брызги воды барабанили в днище автомобиля или фонтанами взлетали по сторонам.

У окраины Либревиля дождь несколько затих. Рядом с «переселенческим центром»; созданным уже после моей предыдущей поездки в город, играли в грязи арабские ребятишки. Из лагеря, прижавшись к проволоке, за ними наблюдали другие дети. «Переселенческий центр» — с часовыми, прожекторами, вышками и колючей проволокой — был, в сущности, обычным концентрационным лагерем для арабов, эвакуированных из зоны военных действий. Арабки попросили остановить машину. Женщины опустили чадру, сунули младенцев и узлы под свои мокрые одеяния и, шлепая по грязи, ушли.

Я поставил свой вездеход на площади Конкордия и, заметив парашютистов, поспешил снять ротор распределителя и засунуть тряпку в воздушное сопло карбюратора. Добираясь после подобных поездок до Либревиля, я обычно испытывал потребность что-нибудь выпить. Так уж действовало на меня даже небольшое нервное напряжение. В какой-то мере поездки в Либревиль доставляли мне удовольствие. Это немного успокаивало нервы, и в течение одного-двух дней мир казался немного лучше. Вот и эта поездка вызвала страшную жажду. Взглянув на часы и рассчитав, что у меня в запасе полчаса, я пересек площадь, вошел в кафе «Коммерс», сел за столик, за которым уже сидело несколько солдат, и заказал большую рюмку самого популярного здесь вина анисет.

Кафе было переполнено солдатами, главным образом парашютистами в просторном маскировочном обмундировании. Многие солдаты были с автоматами, в красных, синих и черных беретах. Перед железной решеткой, которой в случае необходимости закрывался вход в кафе, дефилировали патрули с полицейскими собаками в намордниках. На каждого гражданского человека здесь приходилось не меньше десятка солдат. Вообще-то гражданскими лицами в кафе, кроме меня и официантов, были лишь девицы легкого поведения — испанки с прическами словно из медной проволоки, одетые в узкие бархатные платья. За двумя столиками у стены, отдельно от французов, сидела группа солдат Иностранного легиона. Это были розовощекие, белотелые немцы с красными руками и белой, просвечивающей из-под коротких волос кожей на голове; они негромко переговаривались гортанными голосами.

За моим столиком сидели трое парашютистов; один из них — преждевременно состарившийся сержант — оказался напротив меня. Я было дал ему лет сорок, но, заметив твердые мускулы его шеи и подбородка и ясные глаза, тут же скинул лет десять. На щеках сержанта, словно племенная татуировка, виднелись глубокие морщины, а кожа казалась смазанной йодом.

Сержант передал официанту алжирский банкнот в пять тысяч франков и сказал: «Обменяй на французские франки, я еду домой». Французских франков у официанта не оказалось, и я вызвался выполнить просьбу сержанта. Через десять минут я уже знал его биографию. Он изъяснялся короткими, решительными фразами, причем его голос, лишенный всякого выражения, звучал так однообразно, словно он мысленно читал книгу, где бесстрастным армейским языком излагались его собственные впечатления и оценки.

Пять лет он прослужил в Индокитае и три — в Алжире; ему нравились война, вьетнамские женщины («такие миниатюрные!») и суп по- китайски и не нравились Алжир, арабы и Иностранный легион. Впрочем, мне показалось, что его симпатии и антипатии не отличаются особым постоянством. Он и его товарищи вели самую простую, какая только мыслима, жизнь — жизнь профессиональных солдат, и все эти долгие, полные превратностей годы, казалось, подвергались какой-то специальной процедуре умерщвления духа. На лице у него застыло выражение неестественного покоя, какое бывает у человека, одурманенного наркотиками, словно он не мог отрешиться от покорности и смирения, приобретенных в годы пребывания среди пагод Вьетнама. Эта ли покорность, бесконечные ли годы солдатской жизни, но что-то вытравило из него все чувства, и сейчас он был лишь тенью человека.

До меня донеслись обрывки разговора двух других солдат, сидевших за моим столиком: «…Мы пробрались туда и обнаружили двух семнадцатилетних медицинских сестер, соответствующим образом подготовленных. У них было все необходимое, включая русский пенициллин. Ну, само собой, после этого…» Говоривший отвернулся, и его голос потонул в общем шуме; я так и не узнал, о чем шла речь, — об убийстве или милосердии.

Сержант кивнул в сторону немцев:

— Не скажу, что они мне нравятся. Я только что встретил одного из них, помню его по Ланг-Сону, на границе с Китаем. Он насиловал маленьких девочек. Если часть стояла на месте и несла гарнизонную службу, его все время держали под замком на гауптвахте. А здесь до него никому нет дела.

Я снова услышал голос солдата: «…Они чуют их запах даже через навоз. Один из них спускается в колодец, а другой закрывает отверстие соломой и обмазывает ее коровьим пометом или еще чем-то в этом роде. И все же собаки чувствуют их даже через навоз. Прямо-таки невероятно!..»

— Потом я служил в Дьен Бьен Фу, — снова заговорил сержант, — н оказался в одном из внешних фортов. Они с криками бросились на нас, и мы открыли огонь из всего, что только могло стрелять. Под конец в ход пошли ножи, кулаки, ботинки, зубы и все остальное. Драка была что надо! Здесь ничего похожего не увидишь. Здесь мы, по правде говоря, занимаемся только тем, что время от времени режем друг другу глотки по ночам.

Сержант говорил задумчиво, монотонным голосом человека, погруженного в гипнотический транс и созерцающего нечто доступное только его взору, потом отвел глаза и стал смотреть в пространство, туда, где не было этих винных бутылок и засиженных мухами зеркал.

Я заказал новую рюмку анисета, быстро выпил, расплатился и вышел на улицу.

С площади Конкордия я отправился на своем вездеходе в больницу. Это было мрачное, похожее на тюрьму здание, своего рода «Замок скорби», с входом-туннелем, из которого доносился резкий запах гноя и антисептических средств. «Не удивительно, — подумал я, — что- подобные храмы здоровья внушают такой ужас пастухам с гор».

Пациенты-арабы помещались в пристройке, переоборудованной из армейского барака, на самых задворках больницы, во дворе, заваленном пустыми бочками из-под бензина. От врача разило спиртом. Это был метис с Мартиники или откуда-то еще, с певучим кельтским голосом и мягким, обиженным выражением лица. На нем был грязный белый халат и вязаная шерстяная шапочка излюбленного арабами фасона. Когда я вошел в комнату, он, прищурившись, рассматривал у засиженной мухами электрической лампочки рентгеновский снимок. В пустой грязной комнате царил беспорядок; я сразу понял, что врач очень устал.

— Мален Хоцин… Мален Хоцин… — повторил врач. — Минуточку. — Он вынул один из ящичков картотеки. — Мне кажется, он где-то здесь. — Врач говорил, как школьник из Уэльса, не уверенный в своем знании французского языка. — Никак не привыкну к таким фамилиям… Постойте, да вот он! Вы хотите взять его с собой?

— Если нет возражений.

— Абсолютно никаких. Буду рад, если заодно прихватите еще нескольких человек. — Он вздохнул зевая. — Пойдемте поищем его.

Врач открыл дверь и кивнул мне. Я было пошел за ним, но у порога заколебался. В палате, как занавес, повисла густая вонь. Около ста одетых арабов лежали на одеялах, брошенных на цементный пол. Другие сидели у стен, уронив голову на грудь. В дальнем углу комнаты, на доске, положенной на ведра, примостился на корточках человек — другой его поддерживал. Кто-то хрипел, кто-то отхаркивался, кто-то кашлял. Сразу же за порогом, на полу у своих ног, я увидел человека; мне показалось, что он умер и уже начал разлагаться. И вдруг этот человек, с лицом покойника, со скрещенными на груди, почерневшими руками и устремленным в потолок взглядом, стал громко и монотонно молиться.

Я решительно шагнул в насыщенную человеческим зловонием палату и догнал врача.

— Вот этот, кажется, ваш, — сообщил он.

Передо мной лежал курчавый юноша; в прикрывавших его тело лохмотьях еще можно было опознать спецодежду нашей компании. Блуза с монограммой на нагрудном кармане, которую арабы носили с такой гордостью, была измята и испачкана. Врач осторожно дотронулся до парня ногой, и тот откатился в сторону; по полу протянулась полоса рвоты.

Врач наклонился и взял кисть руки молодого араба большим и указательным пальцами.

— Хорошо еще, что тут не приходится гадать, — заметил он. — Подолгу они не болеют: либо начинают поправляться, либо умирают. Да и на всякое там выздоровление тоже не тратят времени.

Врач выпустил кисть больного.

— Неплохо, — сказал он и заговорил с юношей по-арабски. Я удивился его неожиданно мягкому, ласковому тону. — Ну, а теперь покажи мне, как ты встанешь на ноги.

Араб открыл глаза. Дергаясь, как старинная заводная кукла, он согнул руки, приподнялся на локтях, сел и, вытягивая и втягивая губы, несколько раз хрипло вздохнул. В потревоженном воздухе еще сильнее запахло застоявшейся мочой, и тут я впервые заметил, что по цементному полу, извиваясь между телами людей, бегут желтые ручьи.

— Хорошо, хорошо, — проговорил врач. — Теперь снова ляг. — Он ткнул термометром в мою сторону. — Во время рамадана они мрут как мухи. Возможно, так природа осуществляет естественный отбор. Да и, в конце концов, что мы можем сделать? До захода солнца они ничего не едят, отказываются даже принимать лекарства. Некоторые из них из-за религиозных предрассудков не разрешают делать себе уколы. Что вы на это скажете? А этот больной из тех, кто вообще отказывается от пищи. Они ни к чему не прикасаются — вбили себе в голову, будто мы собираемся их отравить. Не пьют даже воду. Как, разрешите спросить, бороться с таким невежеством?

Врач торопился высказаться, все время повышая голос, как делают подсудимые, произнося свое последнее слово.

— Чем он болен? — спросил я.

— Сейчас… Одну минуту. — Врач сунул руки в карманы своего халата, порылся в них и вытащил карточку. Озабоченно наморщив лоб, он некоторое время с недоумением рассматривал ее и наконец воскликнул: —Ах, да! Сильные боли в области живота. Небольшое кровотечение. Видимо, прободение кишок.

— Очевидно, результат перенесенных пыток?

Лицо врача сразу изменилось.

— На подобный вопрос я не могу ответить, да и просто не знаю. — Казалось, он весь съежился от страха. — Возможно, у него тиф.

— Неважно, — холодно сказал я. — В свое время мы получим подробное заключение нашего собственного врача.

Доктор быстро взглянул на меня; на этот раз его лицо было печальным.

— Мой друг, я понимаю, какое плохое впечатление сложилось у вас обо мне, и вы правы. Но разве вы не видите, что я ничего не могу сделать? Я беспомощен. Я даже не смею думать о них, как о человеческих существах. Не смею! Но кто-то же должен быть здесь, с ними. Кто-то же должен выполнять эту работу, как выполняет свои обязанности священник, провожающий осужденного на виселицу. Вы думаете, кто-нибудь хочет заниматься этим? Но ведь кто-то же должен! Никто, кроме меня, не хочет. Вы понимаете — никто!

Голос врача сорвался на крик, губы задрожали, но потом он сразу успокоился.

— Помогите мне поднять больного, и мы вместе донесем его до машины.

 

ГЛАВА IV

— Я принес вам бумаги на подпись, — сказал Теренс.

— Хорошо. Положите их вот здесь.

Я сидел за вынесенным из дома столиком и работал. Весна наступила в течение одного дня, и теплое солнце висело над нами в подернутом туманом небе.

— Жарко, не правда ли? — заметил Теренс.

— Не сказал бы. Вот через месяц будет действительно жарко.

Теренс, видимо, не спешил уходить, ему хотелось поговорить, и бумаги служили только предлогом. Двадцатипятилетний Теренс работал у меня помощником. Кроме геологии, нас ничто не объединяло, а разница в пятнадцать лет делала нас такими же далекими друг от друга, как далеки англичане от африканцев или китайцев. Его переполняло сильнейшее мальчишеское любопытство решительно ко всему на свете, и он взирал на мир глазами фанатика, явно неуместными на его гладком, невозмутимом лице.

— У вас есть пиво?

— Да, в кухне.

— Вы тоже выпьете?

— Пока не хочется.

Теренс направился в кухню, откуда вскоре послышался звон бутылок и стаканов. Я положил перо, отодвинул бумагу и принялся ждать.

День обещал быть прекрасным. Над холмами серебристым ореолом висела легкая дымка испарений. Наш лагерь находился на возвышенности при входе в долину; отсюда открывался чудесный вид на холмы и высившиеся за ними горы. С одной стороны раскинулось маленькое озеро; благодаря какой-то причудливой игре света казалось, что оно парит над землей. В долине ослепительно поблескивали островки тумана, и ленивыми кольцами поднимались струйки дыма там, где по склонам холмов лепились невидимые мне деревни.

Со стаканом в руке возвратился Теренс.

— Так что же, в конце концов, произошло с арабом? — спросил он.

— Как это понять — «что произошло»?

— Ну да. Что говорит наш доктор?

— Он говорит, что парня пытали.

— Да, но как?

— Накачали в живот воды, а потом прыгали на него.

Теренс скривил лицо.

— Кто же его пытал?

— Парашютисты.

— Откуда это известно? — Я понял, что Теренс готов усомниться в достоверности этого факта.

— Так сказал бедняга.

— Следовательно, вы основываетесь только на его заявлении?

— Да. А жандармский офицер Боссюэ утверждает, что, если Джи Джи подаст жалобу, араб не будет рассматриваться как надежный свидетель. Людей публично не пытают — следовательно, пытки не применяются, во всяком случае официально.

— Выходит, мы не будем поднимать шум?

— Нет, почему же? Будем. Джи Джи намерен завтра же, как только вернется Латур, повидаться с ним.

— А как вы сами, Стив, относитесь к этой истории?

— Не понимаю вас.

— Я спрашиваю, как вы сами расцениваете обстановку?

— Вы хотите спросить, как я отношусь к тому, что парашютисты пытали араба? Конечно, это возмутительно.

— Я скорее думаю о более широких — о политических аспектах этого факта, — заметил Теренс.

— Я принадлежу, как теперь говорят, к числу «неприсоединившихся».

— И вы всегда принадлежали к ним?

— По мере возможности — да. Вообще-то, политика меня не интересует. Французы мне нравятся, хотя, пожалуй, сейчас несколько менее, чем обычно. Мне нравятся и арабы, и поскольку именно они являются жертвами сложившейся обстановки, то я на их стороне. А что, разве опять стало модным занимать определенную позицию?

— Насчет моды не знаю. Однако теперь почти все мы занимаем какую-то определенную позицию.

— Вот это и есть мода. Стадный инстинкт, только в ином виде. Всякие там течения, «измы», моральные крестовые походы, бессильный гнев… Только стадные животные держатся вместе. Завывание бабуинов с фиолетовыми задами…

— Скажите, Стив, неужели вас вообще ничто не трогает?

Вопрос Теренса заставил меня задуматься, но в эту минуту, прожигая туман, показалось солнце. Метрах в пятнадцати от нас арабки-уборщицы расставляли горшки и сковородки около хижины, построенной для них из ящиков, в которых нам доставляли оборудование. Ее несколько раз побелили, и теперь она приняла совсем африканский вид. За хижиной виднелась изгородь, окружавшая лагерь, а за ней сразу же начинался лес. Женщины-арабки, все уже в том возрасте, когда больше не нужно прибегать к чадре, чистили большие неглубокие горшки из оранжевой глины, в которых они готовили пищу и стирали, и ставили их на полку вдоль стены для просушки. На женщин, проникая через расширяющееся отверстие в тумане, упал солнечный свет. Он отличался какой-то особенной, африканской яркостью и придавал этой обыденной сценке что-то театральное. От каждой выпуклости, от каждого гвоздя тянулись тени. Метла отбрасывала на стену целую вереницу бегущих теней. Извивались темные, словно смазанные черной патокой, отражения горшков. Силуэты синих агав у изгороди напоминали ощерившихся друг на друга крокодилов. Солнце уже освещало сосны за лагерем, отчего казалось, что они покрыть; блестящей кожей ящериц. В лесу бурлила жизнь. Трещали миллионы пробудившихся насекомых, в лесной чаще, все еще подернутой дымкой, томно стонали горлицы.

Я взглянул на прояснявшееся небо и увидел аиста; паря на распростертых крыльях, он проплыл надо мной; по сторонам, на одинаковом расстоянии от него, летели две вороны. Провожая аиста, они почти совсем скрылись из виду, но вскоре вернулись.

Дважды прокуковала кукушка.

— Нет, почему же, — ответил я, — кое-что трогает, но не всегда потому, что мне этого хочется. — Я решил уклониться от объяснения. — У меня есть новость для вас. Через несколько недель вы, очевидно, займете мое место.

— Да вы шутите, Стив! Вы хотите оставить работу?

— Окончательно не решил, но не исключено. Пожалуй, на всякий случай я введу вас в курс ваших будущих обязанностей.

— Неужели вы намерены совсем бросить наше дело?

— Нет. Боюсь, что я уже стал неисправимым нефтяником. Одним словом, ничего определенного пока нет, и поэтому пусть наш разговор останется между нами.

— Чувствую, что вы закончите свою карьеру в Южной Африке или в Абадане, — заметил Теренс. — А что будет с той чудесной установкой для кондиционирования воздуха, которую вам только что дала фирма? Кто ее унаследует? И лед тоже. Ведь ни у кого здесь нет такого замечательного льда, как у вас. А как с девушкой?

— С какой девушкой? — Вопрос застал меня врасплох, и я почувствовал, что начинаю раздражаться.

— Да с вашей приятельницей — молодой светской дамой, предметом зависти всех ваших коллег. Что станет с ней? Таких девиц вы не найдете ни в Южной Африке, ни в Абадане. Уж я-то знаю, поскольку бывал там. Между прочим, в пятницу на прошлой неделе я видел ее за рулем машины.

— Вот уж не догадывался, что она умеет управлять машиной.

— В таком случае, она и не управляла. Извините, что проговорился. Стив, я давно собирался вас спросить: где вы ее откопали? Сдается мне, что она совсем не вашего поля ягода.

— Почему вы так думаете, Теренс? — Я все еще с удивлением спрашивал себя, откуда ему известна вся эта история.

— Не знаю. Возможно, потому, что вы никогда не казались мне человеком из светского общества. Да и староваты вы для таких вещей.

— Благодарю, — насмешливо отозвался я. Наивная наглость Теренса забавляла меня,

— Сколько вам лет, между прочим?

— Скоро сорок.

— На вид я бы дал вам все сорок пять. Видимо, это результат сидячего образа жизни. Я хочу сказать, что сохранились вы неважно. Джи Джи, если не ошибаюсь, лет на пять старше вас, а посмотрите на него!

— Да, да! Вы только посмотрите на него!

Желание прекратить разговор и отделаться от Теренса боролось во мне с любопытством, и последнее, в конце концов, пересилило.

А вот относительно пятницы вы, очевидно, ошибаетесь, — заметил я, принимая самый равнодушный вид. — Молодая дама, о которой шла речь, всю прошлую неделю лежала в постели с гриппом.

Теренс даже заржал от радости.

— Ну уж только не в пятницу, Стив! Ни за что на свете! Сказать вам, где она была? В ресторане в дубовом лесу. Приехала на самой длинной и самой низкой машине, какие я когда- либо видел. Похоже, что около нее увивается какой-то янки. А пятницу я запомнил потому, что в тот день на полчасика показывалось солнце. Помните? Я понимаю, когда человек с головой погружен в работу, ему преподносят и не такие сюрпризы. А?

Теренс ждал ответа, собираясь вволю поиронизировать, но я решил не задавать больше вопросов и, пожав плечами, вновь занялся бумагами.

— Нет, серьезно, я так и не могу понять, почему вы до сих пор не женились?

— К вашему сведению, я был женат, правда, всего лишь одну неделю. Моя жена погибла во время автомобильной катастрофы. Точнее сказать — покончила жизнь самоубийством.

— Извините, Стив, — смутился Теренс. — Пожалуйста, извините! Я ничего не знал, а все ребята считают вас закоренелым холостяком, перекати-поле, если вы правильно понимаете, что это такое.

— Ей нравилась быстрая езда, — продолжал я, разговаривая не столько с Теренсом, сколько с самим собой. — Быстрая езда была ее страстью, и мне иногда даже казалось, что в болтовне Фрейда о вечной тяге к самоуничтожению есть доля истины.

Размышляя о прошлом, я с печалью и даже со стыдом припомнил, что в те дни жизнь казалась мне конченой. И все же… И все же пятнадцать лет спустя от моего горя осталось лишь слабое воспоминание. Я не мог уже, даже мысленно, даже на несколько секунд, вернуть ее к жизни. С тех пор все клеточки моего организма обновились дважды, я был уже совсем иным человеком, чем тот, кто пережил эту трагедию.

Я снова стал думать вслух:

— Меня, видимо, всегда влекло к женщинам, родившимся под несчастливой звездой. Девушка, на которой я хотел после этого жениться, тяжело заболела такой редкой болезнью, которая известна лишь узкому кругу специалистов. Не знаю, уместно ли в таком случае говорить о Фрейде, но, несомненно, каждый на моем месте вспомнил бы о нем. В старину человек воспринял бы все это как злой рок. Было время, когда и я спрашивал себя, почему такое происходит именно со мной, а теперь смирился и порой даже ловлю себя на мысли, что в общем-то доволен своей жизнью.

Сейчас уже Теренсу хотелось переменить тему разговора.

— Должен сознаться, — сказал он, — что меня тоже тянет уехать отсюда.

— Ну и почему же вы не уезжаете?

— В моем положении это непозволительная роскошь. Я пока ничем себя не проявил. Вы — другое дело, вы можете выбирать то, что вам больше по вкусу. Хотите знать, что мне не нравится в той жизни, какую мы ведем, если ее, конечно, можно назвать жизнью?

— Хочу.

— Бездушие всего этого. Пустота. Мы живем в духовной пустыне. — Он поднял стакан и с отвращением взглянул на него, — Пиво в банках, курица по-мэрилендски, стандартные радиопередачи, просмотры скучнейших кинофильмов, унылые проповеди мистера Фултона для верующих, наша библиотечка из дешевеньких книжонок, игра в кости на выпивку…

— А вы не обращайте внимания.

— Пытался, но не получается. Вся беда в том, что вне лагеря нет ничего интересного. Вы понимаете, насколько тут недостает местного колорита? Проживающие поблизости арабы ничем не занимаются… Я хочу сказать, что у них нет ни традиций, ни танцев, ни чего-нибудь другого, о чем можно было бы написать, скажем, в один из журналов…

— Они слишком бедны и вынуждены всю энергию расходовать на то, чтобы как-то свести концы с концами. Никто не пляшет на пустой желудок.

— Что бы вы там ни говорили, а жизнь наша должна идти совершенно иначе. Не знаю, что было бы со мной, если бы не моя сила воли. Вы только посмотрите, как такая жизнь влияет на людей. Бьюз, например, забавляется своими игрушечными поездами, а тот парень из Висконсина получает из дому землю в посылках и выращивает точно такие же цветы, как у себя на родине. Все они превратились в людей, которые хотят укрыться от действительности. Я не могу осуждать человека за желание бежать отсюда, если у него есть такая возможность.

— Со мной дело обстоит иначе. Срок действия договора у меня подходит к концу, а я считаю, что необходимо время от времени менять обстановку.

Однако мои слова не убедили Теренса.

— Хотите знать, что я о вас думаю? Просто вы считаете, что тут для вас нет перспективы, и опять же не могу не согласиться с вами. В конце концов, это же война. Большинство людей уверено, что, прежде чем улучшится обстановка, нам придется пережить нечто еще более страшное, чем сейчас. А кому же приятно чем- то заниматься, зная почти наверняка, что все твои усилия пропадут даром? Вы обычно молчите, Стив, но я-то понимаю — вы взвешиваете все «за» и «против». Вы не верите, что мы когда-нибудь будем перекачивать нефть по трубопроводу на побережье, ведь правда? Я пытаюсь взглянуть на все вашими глазами. Если вы возобновите договор, то свяжете себя еще на три года, а между тем вы, очевидно, уверены, что работы здесь закончатся значительно раньше. Так?

Я засмеялся.

— А мне и невдомек, что Бьюз обратил в свою веру еще одного человека. Но как бы то ни было, Теренс, вы по-прежнему ошибаетесь.

 

ГЛАВА V

Я свернул на дорогу к Эль-Милии — там, на окраине, в несуразном доме на холме, меня ждала Элен. «Около нее увивается какой-то янки…» Почему мне пришли на память эти слова? Ведь стоит мне только заикнуться об этом, как Элен тут же осмеет и развеет мои сомнения. Словно прикосновением волшебной палочки, она заставит меня поверить в любую ложь, и я с презрением и негодованием буду вспоминать о собственных подозрениях. «…Где же ты была всю прошлую неделю?» — «Ты же помнишь, я говорила тебе, что поеду к тете в Блиду… Нет, позвонить я не могла, телефонная связь была прервана. Но ты, надеюсь, получил мою открытку?» — «Да, я получил почтовую открытку с видом Блиды». (Правда, судя по почтовому штемпелю, она была отправлена совсем из другого города.)

«Дорогой, не приходи сегодня вечером. У меня сильнейший приступ гриппа или чего-то еще в этом роде — я прямо не в состоянии поднять головы… Как я ухитряюсь жить на свое жалованье? Естественно, я не смогла бы на него жить, если бы мне кое-что ежемесячно не присылал папа…»

Впереди возникли очертания города. Мокрая, наконец-то отогревшаяся под весенним солнцем земля издавала горячий железистый запах. Передние колеса машины разбрызгивали лужи, и капли воды падали на лилии в кюветах. Белые снизу облака, как лебеди, толпились над озером. Собирался дождь.

«Милый, но ты должен признать, что я никогда ничего от тебя не скрывала… Конечно, у меня был мужчина, но сейчас его нет — я покончила с прошлым, как только мы встретились. Можешь верить мне — я совершенно откровенна с тобой».

И действительно, слушая ее, я не сомневался, что она говорит правду. С самого начала Элен казалась мне олицетворением честности и чистоты… когда была со мной. В такие минуты я верил ей, но стоило нам расстаться, и меня снова начинали одолевать сомнения. Я не знал ничего определенного и все же чувствовал что-то неладное. Шаг за шагом, изучая Элен, я понял, что она верит лишь во влияние планет на ее судьбу, и ни во что больше. Люди безропотно бредут по уготованной для них тропе. Бирманские женщины покорно соглашаются растягивать свою шею медными кольцами. Дочь цыгана и его внучка живут в шатрах и отдают свою любовь только цыганам. Те же, кто не нашел предназначенной им в жизни дороги, бесцельно и бесконечно бродят по кругу. Дочь ничтожества обладает лишь животной хитростью для защиты от последствий собственной бессмысленной жестокости. Я сомневался в существовании доброго отца Элен — он казался мне нереальным, как призрак, — и это сомнение, одно из многих, обуревало меня, когда я не видел ее.

Сквозь мягкую сетку дождя отчетливей стали проглядываться белые домики Эль-Милии, словно сошедшие с картинки рая, как его изображают в детских книжках. Я спросил себя, не умирает ли наконец моя любовь к Элен. В том, что она уже не любит меня, если вообще когда- нибудь любила, я не сомневался. Красавицы — награда храбрых (или, в современном варианте, богатых, или знаменитых, или, наконец, молодых и красивых). Я не подходил ни под одну из этих категорий и не переставал ломать голову, чем Мог привлечь Элен. Да и мое собственное чувство к ней было не столько любовью, сколько обычной человеческой потребностью кого-то любить. В поисках выхода я почти твердо решил не возвращаться сюда после своего очередного отпуска.

Погруженный в размышления, я медленно ехал по грунтовой дороге, отходившей от шоссе и зигзагами взбегавшей по склону холма. Я почти не замечал ни оставшейся внизу посеребренной зелени, ни мокрых кактусов по обочинам дороги, ни возвышавшегося впереди карликового серого замка, в котором жила Элен. Я знал здесь почти каждый кактус, каждую смоковницу. Вот это рожковое дерево зимой шумело надо мной, потрясая своими стручками. Я испытывал какую-то нежность к козе, всегда привязанной на одном и том же месте, и к потемневшей лачуге, окруженной такими же потемневшими горшками; меня охватывала тихая радость, когда передо мной на поворотах дороги открывались изгибы текущей внизу реки.

Много раз, чаще всего в приподнятом настроении и окрыленный надеждой, я поднимался по этой дороге, но сейчас меня вдруг охватило предчувствие, что я последний раз подъезжаю к этому уродливому дому, последний раз позвоню у готической двери, последний раз поднимусь по лестнице и обниму Элен. Я чувствовал, что меня ждет какое-то потрясение, и не мог подавить противного страха, но, сделав усилие, рассмеялся. На меня, несомненно, подействовали Бьюз и другие пессимисты из нашего лагеря. Я стал жертвой массового гипноза. Рюмка вина — и все пройдет.

Я остановил вездеход в небольшой желтой луже под опунцией и, разбрызгивая воду, подошел к двери.

В дом меня впустила наглая горничная. Сделав вид, что не замечаю ее взгляда, я прошел в гостиную. Элен здесь не оказалось, и я, налив себе вина, уселся и стал ждать.

На низеньком столике лежала книга «Красное и белое». Стены комнаты были покрыты бледно-серой краской. Несмотря на простую, почти пуританскую обстановку, все в этой комнате производило впечатление, в том числе и картина модного французского художника, писавшего довольно мрачные индустриальные пейзажи. В комнате чуть пахло краской и теми ароматными антисептическими препаратами, которыми обычно дезинфицируют кабины воздушных лайнеров.

На улице снова пошел мелкий дождь. Я сидел и прислушивался, как дождевые капли бьются о стекла окон.

Вошла Элен, и на мгновение в гостиную ворвалось несколько тактов завывающей музыки.

Будь это Дебюсси, она оставила бы дверь открытой. Для Ирвина Берлина и для Дебюсси. На столе — роман Стендаля, а шкаф набит номерами журнала «Цирцея», специализирующегося на гороскопах и предсказаниях.

— Дорогой мой! — Я почувствовал на шее се легкие руки и уловил запах чистой кожи и свежего белья. Прошла еще секунда, прежде чем она выпустила меня из объятий.

— Какая ты бледная!

— Я еще не совсем оправилась, хотя чувствую себя значительно лучше.

— И похудела. Ты, наверно, потеряла несколько фунтов.

Элен нервно засмеялась.

— Это к лучшему, — проговорила она. — Налей мне рюмку вина. Я, пожалуй, прилягу на кушетку.

— Ты и в самом деле болела? Горничная передавала тебе, что я раза два звонил, когда ты спала?

— Да. И спасибо за цветы. Обожаю красные гвоздики, они чудесны. Сейчас я, в сущности, совсем здорова. Вот только еще не совсем уверенно стою на ногах. То же самое со мной было в прошлом году. Ведь, правда, забавно, что со мной это происходит в одно и то же время года?

— К концу зимы человек обычно испытывает переутомление и упадок сил — это вполне естественно.

Элен была бледна и держалась как-то странно, — казалось, ее мысли витают где-то в стороне, словно мотыльки, привлеченные скрытым от меня светом. Нас сковывала почти восточная церемонность, мы держались как два возлюбленных в феодальной Японии, разделенные ширмами и веерами.

— Так ты болела целых пять дней? — не удержался я. — И все пять дней лежала?

Пауза показалась мне слишком долгой.

— Да. Почти. К сожалению, раз мне пришлось-таки встать на час или два. Папа попросил одного своего приятеля навестить меня, и мне из вежливости пришлось подняться и показать ему город. Правда, потом я чувствовала себя ужасно!

— Еще бы!

Мы говорили о том о сем, сидя почти рядом, а в действительности бесконечно далекие друг другу. Что-то уже произошло или вот-вот должно было произойти. А ведь когда-то время, которое мы проводили вместе, казалось нам слишком коротким, чтобы тратить его на ненужные слова и паузы. Я уже собирался прервать этот осторожный обмен банальностями и сообщить о моем предстоящем отъезде в Англию, когда Элен внезапно наклонилась и схватила меня за руку.

— Стив, я хочу попросить тебя… Ты можешь увезти меня отсюда?

— Увезти?

— Да, да, увезти.

Где-то в глубине сознания у меня мелькнула мысль, что эта неожиданная просьба продиктована не любовью, а расчетом. Мне почему-то показалось, что Элен, постукивая пальцем по ободку рюмки, ждет отрицательного ответа.

— Но почему?

— Потому, что я боюсь. Я знаю, ты скажешь — беспричинный страх. Я и сама понимаю, как это глупо, мне не следовало бы поддаваться этому чувству, но я не в состоянии сладить с собой. Не могу объяснить, что со мной происходит, но дело обстоит именно так.

— Все-таки, чего же ты боишься? — Я положил свою руку на ее. — Ты ведь не испытывала ничего подобного, когда мы виделись в прошлый раз, не так ли? Что же это: нечто реальное или просто нервы? От чего ты хочешь бежать?

— От арабов. Я знаю, ты мне не поверишь, но носятся самые разнообразные слухи. Если бы ты пережил то, что пришлось пережить мне, тебя бы тоже приводил в ужас каждый пустяк. Я знаю, мне никогда не избавиться от этого. Возможно, я вижу все в мрачном свете потому, что слишком много пережила в Эльзасе, перед тем как мы с папой бежали в Англию; мне было тогда семь лет. А может быть, тут действует и настоящее и прошлое. Правда, история в Либревиле в тысячу раз хуже той, давней.

— Да, но к чему вспоминать то, что было почти три года назад?

— Видишь ли, говорят, что здесь повторится новый Либревиль, а для всякого, кто испытал тот ужас, ожидание нового — это… своего рода кошмар. Страшно даже подумать. Я когда-нибудь рассказывала тебе, как отец пытался выброситься из окна больницы только потому, что один из санитаров заговорил по-арабски? Вот почему он вернулся на родину. Он просто не мог здесь больше жить. Ты понимаешь, мы почти двенадцать часов просидели в колодце по шею в воде, причем у папы была сломана нога… После того как человек испытает нечто подобное, он уже никогда не будет таким, как раньше. Я чувствую, что должна уехать. Ты можешь увезти меня? В Италию, во Францию, в Англию… Я была так счастлива, когда мы с папой жили в Англии.

— Но можно ли вот так, сразу? Ты же знаешь, что я занимаю довольно ответственную должность, от меня так или иначе зависят несколько сот человек. Разве нельзя повременить неделю-другую?

Надежда, что она согласится с моим доводом, боролась во мне с необходимостью примириться с ее отъездом. Одно слово, всего одно слово, в котором прозвучало бы искреннее чувство, могло бы развеять мои сомнения, и я бы тут же согласился взять Элен с собой. Все тем же краешком упрямого сознания я подметил в ней холодность и расчет.

— Нет, я не могу ждать, — быстро и, как мне показалось, с торжествующей ноткой ответила Элен. — Да, да, я понимаю, ты не можешь все бросить и уехать со мной. Я знаю, ты не позволишь себе подвести других, и уважаю тебя за это.

— Но разве обстановка такая уж критическая?

— Для меня — да. Я не могу спать, а если и засыпаю, то меня мучают всякие кошмары. А тут еще грипп… Моя горничная слышала вчера, что колонисты бросают фермы и переезжают в город. Я не могла уснуть ночью — все думала и думала. Ты видел напечатанные в газетах объявления о найме сторожей?

Да, я видел такие объявления: за ночное дежурство предлагалось вознаграждение до трех тысяч франков. Я видел и объявления о продаже собак: «Держать все время в ошейнике!

Гарантируем, что наша собака бросается на любого человека, за исключением хозяина». Я не мог не заметить и странные охотничьи ружья — их рекламировал торговец спортивными товарами — настоящие боевые винтовки с телескопическими прицелами и со специально приспособленными ремнями. Мне было известно также, что в Эль-Милии возник и процветает черный рынок, где солдаты продают пулеметы и ручные гранаты. Однако до сих пор я не придавал особого значения тому, что слышал или видел. У людей внезапно появилась мания коллекционировать всевозможное оружие. Женщины носили миниатюрные посеребренные револьверы и за игрой в карты вытаскивали их из своих сумочек и сравнивали. Считалось шиком иметь при себе оружие. До сих пор я рассматривал все это отчасти как дань нелепой моде, а отчасти просто как истерию. Но этот новый слух о колонистах, покидающих свои фермы…

— И все же здесь уже давно не было так спокойно, как сейчас, — заметил я. — За последние шесть месяцев произошел только один инцидент, причем большинство людей даже и не узнали о нем.

Однако Элен уже снова думала о другом.

— Сколько сейчас нужно времени, чтобы доехать до Бужи? — наконец спросила она.

— Три дня, если повезет. Я хочу сказать, если уцелели мосты и туннели. Из Либревиля поезд отправляется ежедневно. В Константине пересадка, и там тебе придется провести ночь.

— А как добраться до Либревиля?

— Отсюда ежедневно в восемь часов утра уходит колонна машин под охраной конвоя, но вся беда в том, что, когда ты доберешься до Либревиля, поезд на Константину уже уйдет.

— В Бужи у меня есть родственники, — заметила Элен. — Я решила не возвращаться больше на работу в больницу. Я устала от мнимых больных. Пожалуй, завтра я уеду в Бужи. По утрам я смогу там приходить на берег, любоваться морем и пароходами. Я не буду чувствовать себя в клетке, как здесь. Завтра же уеду.

Слушая Элен, я наблюдал за краем серого пушистого облака, прижавшегося к окну. Я знал, что если не хочу потерять ее, то должен немедленно что-то предпринять. И тут, как всегда, я почувствовал нерешительность. Сейчас, когда речь шла об ее отъезде, эта женщина показалось мне редким даром судьбы. Весь во власти отвратительной, трусливой слабости, я представил себя навсегда одиноким, на пороге того возраста, когда на человека нисходит безразличие и смирение. Я подумал о скуке своей повседневной жизни, о неизменном однообразии природы, которая будет меня окружать, и… промолчал.

— Я поеду и побуду там, — продолжала Элен, — пока все не успокоится или пока я окончательно не поправлюсь. Возможно, через некоторое время мне станет лучше, и тогда я вернусь. В Бужи я найду себе какое-нибудь занятие. Видимо, там, как и везде, не хватает физиотерапевтов.

Внезапно она перестала нервничать и показалась мне прежней — собранной и спокойной. Прежде чем принять решение, она словно бы прошла через тяжкое испытание, и теперь жизнь с новой силой загорелась в ней — не только в ее жестах и голосе, но и в ее коже» в ее волосах, в ее изумительных серых глазах. Впервые за эту встречу она улыбнулась. У нее была очаровательная улыбка — самое чудесное, чем она обладала, — и я снова почувствовал острую боль.

— Ты ведь навестишь меня в Бужи, правда? — спросила она.

— С удовольствием. Но сейчас, после того как ударил нефтяной фонтан и когда есть всякие другие дела, а в лагере создалась такая напряженная обстановка, я просто не знаю, удастся ли мне вырваться хоть на несколько дней.

И снова мне показалось, что я сказал именно то, чего она ждала.

— Ну, ты ведь будешь писать мне? Правда? Ты найдешь время, чтобы написать мне?

— Конечно. Я буду писать.

— И почаще, не отделывайся одним жалким письмом в неделю.

Я кивнул, наблюдая, как продолжается в ней процесс трансформации, как возвращается кровь к ее губам и щекам, как все больше охватывает ее какая-то веселость, хотя она и пытается сдержаться.

— И я, как обычно, должен писать до востребования? — поинтересовался я.

— Нет, нет. Пиши в адрес моих родственников. я дам его тебе перед твоим уходом.

Я пробыл у Элен еще около часа и, уходя» чувствовал горечь какой-то утраты и пустоту и то, что я сразу состарился за этот день. Как бы между прочим, мимоходом, Элен дала мне понять, что сегодня я не должен прикасаться к ней, поскольку она не совсем здорова.

Только вернувшись домой, я вспомнил, что она так и не дала мне свой адрес в Бужи.

Я тоже почему-то забыл сказать ей, что через месяц уеду. И тем не менее эта забывчивость доставила мне необъяснимое удовлетворение.

 

ГЛАВА VI

Я провел беспокойную ночь.

На следующий день я поднялся на рассвете, выждал некоторое время и позвонил Джи Джи, попросив отпустить меня на утро.

— Хочу отвезти на вездеходе одного знакомого в Либревиль, — объяснил я.

— Пожалуйста, Стив. Постарайтесь только избегать неприятностей. Говорят, вчера на дороге обстреляли машину.

— На этот раз я поеду вместе с колонной машин.

— В таком случае, все в порядке. Надеюсь, вы сумеете вернуться часам к двум?

— Я вернусь к двенадцати.

— Вот и хорошо. Это меня вполне устраивает. Мы договорились с Латуром встретиться в половине третьего, и мне потребуется ваша помощь. Дело в том, что я основательно забыл французский язык. Кстати, вам придется выступать в роли ведающего кадрами. Так будет солиднее. Значит, вы уверены, что вернетесь к двум?

— Безусловно.

— Превосходно… Да, Стив, чуть не упустил: как пострадавший?

— Неплохо. Мэрфи утверждает, что через неделю он сможет приступить к работе.

— Замечательно, прямо-таки замечательно. Ну что же, пока! Будьте умненьким!

На этот раз я ехал к Элен в более приподнятом настроении, чему способствовало принятое мной решение. Это вовсе не доказывает мою слабость, твердил я себе. Вчера вечером я зашел слишком далеко в своей решимости казаться непреклонным и сегодня просто обязан проявить некоторое внимание, загладить излишнюю сухость.

Стояло чудесное утро. Теперь я понял, какими благодатными оказались прошедшие дожди. В прозрачном воздухе все вокруг выглядело особенно красивым. Казалось, за каждым деревом установлена сильная лампа, и в ее свете зелень излучает сияние, воздух напоен ароматом цветущих апельсиновых деревьев. Под лучами солнца Эль-Милия на склоне холма будто высечена из белого камня. В небе над городом парят аисты. Сотни птиц медленно кружатся на разной высоте, и самые верхние похожи на хлопья золы, носящиеся в воздухе над лесным пожаром. В арабском квартале города над каждым домом высится гнездо аиста. Поднимаясь на холм и любуясь прекрасными видами, которые открывались на каждом повороте, я мысленно прикидывал, сумею ли выкроить время, чтобы приехать сюда с мольбертом и красками.

После звонка мне пришлось довольно долго ждать появления горничной. Слегка наклонив голову, она искоса взглянула на меня из-под ресниц и нагло улыбнулась. Я знал, что она меня ненавидит.

— Мадам уехала с полчаса назад, — сообщила горничная.

Мне потребовалось не больше двух минут, чтобы добраться до того места, где обычно собираются пассажиры, но еще метров за сто, с чувством острого разочарования, я увидел, что автобус для гражданских лиц пуст. Я подъехал в тот момент, когда шофер уже забрался на свое сиденье и заводил мотор.

— Вы когда отправляетесь? — крикнул я.

— Сейчас, — ответил водитель. — Сию минуту. Нет смысла ждать, никаких пассажиров нет и не будет.

В голове колонны стоял бронеавтомобиль, за ним гражданский автобус, потом две частные машины «ситроен», а в самом конце — джип с шофером и тремя солдатами конвоя, вооруженными автоматами. Я вышел из вездехода и подошел к «ситроенам»: в автомобилях никого не было, кроме водителей — похожих друг на друга, явно обеспокоенных евреев-торговцев; я сразу узнал их, они почти ежедневно ездили в Либревиль. Жизнь этих людей была наполнена страхом и погоней за наживой.

Из бронеавтомобиля на дорогу выбрался офицер; он повернулся к нам и поднес ко рту свисток. Миновав его, я подошел к открытой дверце броневика и заглянул внутрь.

— Вы что-нибудь ищете? — сердито посмотрев на меня, спросил офицер, когда я уже собирался отойти.

Я отрицательно покачал головой

Из будки, где помещался контрольно-пропускной пункт, вышел солдат. Он поднял деревянный шлагбаум, и колонна тронулась в путь. Я последовал за солдатом в будку. Навстречу мне поднялся сержант — он что-то писал в книге, похожей на регистрационный журнал. Отвечал он коротко и сухо.

— Да, месье, гражданская машина без конвоя проследовала в Либревиль, — сержант заглянул в книгу, — в семь часов тридцать девять минут. Машина номер три джей тысяча три, — прочитал он вслух. — Шофер — Мишель Висент. Вам нужен его адрес, месье?

— Нет, адрес меня не интересует.

— В машине было еще одно гражданское лицо. Фамилии пассажиров мы в регистрационный журнал не заносим.

— Это была дама?

— Кажется. Что еще вам угодно?

— Ничего. Большое спасибо.

Времени у меня оставалось много, в лагерь я не спешил. «В конце концов, все это мне безразлично, — повторял я себе, — безразлично, абсолютно безразлично».

Однако за какой-нибудь час окружающая природа потеряла для меня всю свою прелесть.

 

ГЛАВА VII

Как оказалось, я мог бы и не присутствовать при свидании Джи Джи с полковником Лату- ром. Полковник довольно бегло говорил по-английски. Во время войны он служил в Ливерпуле и с удовольствием вспоминал те годы.

Полковник принял нас в своем скромно обставленном старом автобусе — он когда-то использовался для путешествий через Сахару, пока восстание не положило им конец. В течение получаса Джи Джи сидел в неудобной позе под старым плакатом какого-то бюро путешествий, на котором была изображена негритянка с пышным бюстом и зовущей улыбкой, и вел с Латуром, как он выразился, «откровенный мужской разговор». Полковник слушал Джи Джи и время от времени прерывал его пронзительным шепотом. Я был рад повидать этого легендарного человека, который пытался вести войну новыми методами. Он говорил шепотом из-за ранения в горло, полученного в одном из сражений в Индокитае. Утверждали, что ни один офицер во всей французской армии не имел столько ранений, сколько полковник Латур. Вместо ноги у него был протез, на искусственной левой руке он носил перчатку; беловатые шрамы, подобно луне и звездам, светились на его загорелой, плотно обтягивавшей скулы и лоб коже; нижняя часть его лица, наспех собранная военным хирургом в Тонкине, застыла в вечной полуулыбке.

Джи Джи прилагал немалые усилия, стремясь убедить полковника в важности нашей работы. Открытие нефти в Северной Африке он охарактеризовал, как «эпическое событие». Тема разговора, видимо, вызывала у него нечто вроде религиозного экстаза, он даже забыл свои обычные американские словечки и выражения.

— Я хочу подчеркнуть, что успешное окончание наших поисков могло бы обогатить экономику этой страны, — заявил он.

— Мне так и говорили, мистер Хартни.

— Я сказал «могло бы», полковник, а это вовсе не означает, что обязательно обогатит. Но не будем уклоняться от основного вопроса: успех или провал нашего дела целиком зависит от того, как решится проблема рабочей силы. Наши вербовщики утверждают, что если мы не сможем твердо гарантировать рабочим безопасность, то нужные нам люди просто не рискнут уезжать из своих деревень. В результате неприятной истории, которая произошла на днях, мы вообще можем потерять всех своих рабочих. Ведь так, Лейверс?

— Боюсь, что так.

Джи Джи даже мигнул, услышав это подтверждение своих собственных опасений, и тут же заговорил о том, как, по его мнению, можно обеспечить безопасность людей.

Полковник сидел на фоне карт, старых плакатов, тростниковых кресел и узенькой железной койки, постукивал карандашом по столу и слушал, иногда кивая головой в знак согласия.

Я сравнивал этих двух, таких разных людей — маленького, пожелтевшего и высохшего полковника, похожего на добродушного бонзу, словно для маскарада напялившего неаккуратную, мешковато сидящую на нем военную форму, и крупного, энергичного, самоуверенного Джи Джи — существа совсем иного рода, человека нового типа, появившегося на свет в результате естественного отбора, гигиенических предосторожностей и какой-то необыкновенной диеты. Изучая их обоих, я начинал понимать, почему Джи Джи не верит в успех эксперимента Латура. Суть дела заключалась в темпераменте. Латур предлагал задушить восстание добром. Половину его людей составляли «командос в белых халатах», как их называли, — врачи, инженеры, агрономы. Они отправлялись в горы к враждебным племенам, без оружия с протянутыми в знак дружбы руками. Они приносили в дар еду и одежду, лечили больных, строили дороги и мосты.

Многие французы не верили в Латура. Газеты ультра, предпочитавших воевать до победного конца, издевались над ним, называли его коммунистическим агентом. Джи Джи тоже не верил в Латура, но по другой причине. По мнению Джи Джи, он не был реалистом, а для Джи Джи реализм как добродетель значил больше, чем вера, надежда и любовь.

— Вот, коротко говоря, наше дело, — продолжал между тем Джи Джи. — Если нам предстоит работать, то подобные инциденты, полковник, просто не должны повторяться.

— Я крайне сожалею о случившемся, — ответил Латур, как только Джи Джи предоставил ему эту возможность. — Мы усиленно разыскиваем виновных. Как вам известно, гражданская милиция распущена. С сегодняшнего дня каждое гражданское лицо, задержанное с огнестрельным оружием, подлежит суду военного трибунала.

— Рад слышать.

Экзотическая птица в клетке над Латуром откинула голову и пронзительно крикнула. Полковник вытянул руку со стеком и резко постучал по клетке.

— Замолчи, Виктор! — приказал он и положил стек. — Ну и, конечно, я все время буду на месте, как только вернусь из следующей поездки.

— Из следующей поездки, полковник? По- моему, я где-то читал, что ваша миссия — з этом районе, по крайней мере, — успешно завершена?

— Не совсем, мистер Хартни, не совсем. У нас еще остался маленький уголок в горах. А уж потом я перейду в писаря, пока меня снова не пошлют куда-нибудь.

Джи Джи уныло посмотрел на меня.

— Надеюсь, полковник, вы оставляете нас в надежных руках?

— Можете не сомневаться. Ничего не произойдет, пока мы будем отсутствовать.

— Когда вы намерены вернуться, если не секрет?

— Никакого секрета, мистер Хартни. Мы вернемся к мусульманскому празднику в конце рамадана. Сколько до него осталось? Кажется, дней десять? Вот через десять дней и увидимся. Мы обязательно вернемся, так как собираемся в этом году широко использовать праздник. Предполагаем отпраздновать окончание умиротворения района и думаем, что сделаем правильно, если пригласим представителей деревень, — пусть они убедятся, что жизнь в Эль-Милии идет нормально. Мы хотим, чтобы они с удовольствием провели время и убедились, что французы и алжирцы могут жить в мире. А уж тогда пропагандисты ФНО только зря будут тратить время. Все эти люди — крестьяне и думают желудками.

— Вот это действительно творческий подход! — воскликнул Джи Джи, однако по фальшивым ноткам в его голосе я понял, что рассуждения полковника не произвели на него никакого впечатления.

— Крестьяне — не политики, — продолжал Латур. — Они не верят пропаганде, они верят только фактам. В конце концов, все мы, по существу, одинаковы. Все мы хотим жить в мире, разводить скот, сажать огороды, воспитывать детей.

— И продавать нефть, — добавил Джи Джи.

— И продавать нефть, мистер Хартни.

Только после того как «роллс-ройс» тронулся, Джи Джи заговорил снова.

— Латур — оптимист, — сказал он. — У него это как хроническое заболевание, вроде диабета или чего-то в этом роде, прямо-таки в крови. Такой уж он есть. А вы как думаете?

— А я думаю, что у него может кое-что получиться, если брать эксперимент в целом. Но вот относительно праздника для крестьян-горцев — тут я что-то сомневаюсь.

— А что с праздником? Почему вы сомневаетесь?

— Ну, а если некоторые молодчики из милиции надумают пожаловать на этот праздник?

— Да, вот это будет дело! Да еще какое!

 

ГЛАВА VIII

Меня разбудило звяканье фужеров на полке.

Начинало светать, и в открытое окно я мог видеть необъятное, неподвижное желтое небо; легкий ветерок шелестел листьями цветов на подоконнике.

Вновь зазвенели фужеры, и я приподнялся, напрягая слух. Сквозь дребезжание стекла послышался все нарастающий гул, похожий на далекий, приглушенный рокот барабана. Продолжая прислушиваться, я сел на кровати; донеслось отдаленное гудение самолета, взмывающего в бездонную глубь неба. Шум удалялся, становился все слабее и, наконец, затерялся в шелесте бриза. Снова прогрохотал барабан. И только теперь, окончательно проснувшись, я все понял. Это была бомбардировка; это был, как я сообразил, ответ армии на обстрел из «базуки» — слухи оказались правильными. Где-то, возможно километрах в сорока от того места, где я лежал, пылала деревня. Кто-то умирал — мгновенно, без боли; кто-то — раненый и изуродованный — корчился в предсмертной агонии. Меня вновь охватило знакомое еще со времен войны ощущение какой-то причастности к разыгравшейся трагедии.

Удар, еще удар… Я мысленно представил себе два разрыва совсем рядом с целью; воронки — разверзнутые огнедышащие пасти; танцующее пламя среди низкорослого кустарника.

Удар, еще удар… Одно или два прямых попадания… Воображение нарисовало мне тела, которые корчились среди горящих развалин. Я вспомнил строчки из нелегально распространявшейся в Эль-Милии антивоенной брошюры с воспоминаниями французского военного врача: «Прошло двенадцать часов, прежде чем подошла пехота и навела порядок. Мы нашли трех израненных детей. Один из них оказался слепым. Собаки уже успели обглодать мертвых…»

Удар, еще удар… Безусловно, те, кто уцелел, успели бежать.

Тишина… Постепенно я приходил в себя. В светлеющем небе послышался шум возвращающихся самолетов. Я встал и оделся.

Воскресное утро. Прежде в такое время я с наслаждением занимался живописью, но сегодня я чувствовал себя встревоженным и подавленным. Браться за кисть в таком состоянии— значит попусту тратить время. Позавтракав в столовой, я вернулся домой и около часа читал, а потом, все еще не в силах сосредоточиться, сел в машину и отправился в Эль-Милию.

Мне хотелось повидать приятеля — араба по имени Кобтан. Я знал, что если подожду час или около того у одного из кафе на главной улице Эль-Милии, то Кобтан обязательно придет. Я выбрал кафе «Спорт», заказал кофе и купил у четырнадцатилетнего горбуна по имени Абд-эс-Салам, с которым поддерживал добрые отношения, вчерашний номер газеты «Эко д’Альже». Газета утверждала, что победа французской армии не вызывает сомнений, между тем бои сейчас шли километров на восемьдесят ближе к Эль-Милии, чем полгода назад.

Сидя в этом кафе, я без труда мог представить себе, что нахожусь в Париже, на одной из захудалых улочек близ бульвара Рошенуар, где обитали обнищавшие алжирцы. Все богатства Эль-Милии были сконцентрированы на этой главной, полностью европейской улице, пересекавшей арабскую часть города с ее трущобами — бесконечным лабиринтом побеленных известью хижин. Чуть свернув в сторону, вы сразу попадали в царство нищеты, пожалуй, самой разительной во всей Северной Африке. Новички из нашего лагеря, искавшие в городе арабский колорит, всякий раз испытывали жестокое разочарование. Если не считать вони и грязи, они не встречали здесь ничего восточного: ни мастерских, где кустари демонстрировали бы свое искусство, ни заклинателей змей, ни сказочников, ни музыкантов. У стен, прямо на голой земле, лежали выставленные для продажи самые прозаические вещи: висячие замки, велосипедные спицы, пустые бутылки, башмаки из старых автопокрышек, брошенная за ненадобностью европейская одежда, наборы искусственных зубов, которые терпеливо примерял то один, то другой приценивающийся покупатель. Там, куда не проникали любопытные взгляды приезжих, жители Эль-Милии вели торговлю единственным товаром, в котором они знали толк, — человеческими экскрементами, причем сделки совершались под неусыпным надзором остроглазого купца — он строго следил за тем, чтобы мошенники не подмешали к товару землю или глину. Единственное приметное здание в городе, построенное в девятом веке, когда-то было занято юридической школой, а теперь в нем давно уже размещался гараж; минарет мечети упал, а мавританские бани были закрыты после того, как выяснилось, что в воду проникают нечистоты из помойных ям.

Убогость и нищету Эль-Милии в это чудесное утро маскировало и скрашивало солнце. Над улицей, словно стрелы, выпущенные из засады невидимыми лучниками, со свистом носились стрижи. Занавеси из стеклянных шариков, висевшие на дверях баров для защиты от мух, раздвигались под руками частых посетителей с приятным мелодичным звоном. Аисты на плоских крышах арабских домов были в каком-то странном возбуждении, словно ждали появления солнца, чтобы начать спариваться. Казалось, этот уголок города сплошь покрыт массой дерущихся, размахивающих крыльями птиц.

Рамадан подходил к концу. Арабы, обреченные на безделье, старались сохранить силы во время поста. Своими неторопливыми замедленными движениями они напоминали людей, только что вставших после болезни. Зажиточные арабы, завсегдатаи кафе, не проходили мимо них и теперь, но часами просиживали за пустыми столиками.

Кто-то окликнул меня мелодичным голосом, и, подняв глаза, я увидел Мэри Хартни. Она подъехала на велосипеде, из-под ее короткой вздернувшейся юбки виднелись обнаженные ноги, и группа арабов человек в двенадцать рассматривала их с деланно вежливым равнодушием.

— Здравствуйте, Мэри. Идите сюда, садитесь.

Мэри прислонила велосипед к стене, а я пододвинул ей стул. Она одернула и натянула на колени юбку.

— Я так волнуюсь, так волнуюсь! Наконец-то прибыли пилюли.

— Что, что?

— Пилюли для женщин. Разве я не говорила вам о своих экспериментах? Мне удалось набрать группу из шести женщин, выразивших согласие испробовать пилюли. Я хочу побывать в центральной части города и обсудить кое-какие планы.

— И все-таки я ничего не понимаю.

— Разве я не вам рассказывала? А я думала, вам. Речь идет о стероидах. Ну, вы же знаете, что это такое. Противозачаточные средства для употребления внутрь. Вы, конечно, читали о них.

— Читать-то читал, но, признаться, впервые узнаю, что вас интересуют такие проблемы.

— Ах, это так важно! По меньшей мере хоть сделайте вид, что это производит на вас впечатление! До сих пор такие опыты производились только на пуэрториканках, и я даже горжусь, что мне удалось кое-чего добиться здесь. Нет, вы представляете себе, насколько это важно? В Эль-Милии на каждую семью в среднем приходится по шесть и две десятых ребенка.

Я говорю об арабских семьях. Что касается европейских, то тут цифра снижается до одного и восьми десятых. Ученые в Штатах сейчас страшно интересуются нашими опытами и прислали сюда кучу инструкций.

— Следовательно, вам предстоит серьезная работа.

— Еще бы. Мне просто не терпится поскорее приступить к ней. Я прямо-таки лопаюсь от злости, что приходится ожидать окончания рамадана.

— Это каким же образом рамадан мешает прогрессу науки?

— Видите ли, надо полагать, что во время рамадана между супругами прекращаются всякие интимные отношения, особенно среди людей, которые строго придерживаются предписаний религии. Ну вот мы и решили, что будет лучше начать опыты в нормальных условиях.

— Кажется, фанатизм некоторых особ не знает предела, а?

— Пожалуйста, перестаньте иронизировать!

Мэри, смеясь, села на велосипед и уехала,

позванивая звонком; я видел, как она свернула с главной улицы.

Отложив газету, я осмотрелся. Ни одного европейца. Под полуденным солнцем не спеша шагали арабы; глядя на них, можно было подумать, что они двигаются по пояс в воде. Шустрый молодой еврей с животиком, в костюме в полоску и в ярко начищенных ботинках ловко лавировал в медленном потоке мусульман, напоминая паровой буксир, деловито пробегающий среди старых, поставленных на прикол кораблей. Два крестьянина в одежде, сшитой из мешков, коснулись друг друга руками и, присев на корточки в тени, завели бесконечный обмен любезностями.

— Так ты скажи еще раз: у тебя дома все в порядке? И скот?

— Слава аллаху.

— Доброе утро, мистер Лейверс!

Кобтан опустился на стул рядом со мной.

Он снял феску, вытер лоб и снова на-

дел ее.

— Безгранично счастлив видеть вас, — продолжал он. — Надеюсь, вы здоровы?

— Слава богу. Надеюсь, и вы тоже?

— Слава аллаху.

Кобтан служил мелким чиновником в местном налоговом управлении и в течение двух последних лет время от времени давал мне уроки арабского языка. Длительный обмен комплиментами был обязательной прелюдией к серьезному разговору. Арабы Северной Африки— большие формалисты. Еще на самых первых уроках Кобтан объяснил мне, что каждый, кто говорит по-арабски, должен благодарить бога за состояние своего здоровья, каким бы оно ни было.

— Рад вас видеть, господин Кобтан.

В соответствии с местными представлениями о хороших манерах эту фразу можно было повторять хоть тысячу раз. Я поспешил перейти на французский язык, надеясь избежать дальнейшего обмена любезностями:

— Я принес вам несколько марок.

Из нагрудного кармана я вынул маленький конверт и передал его Кобтану. Он немедленно открыл его, извлек одну марку и, держа ее большим и указательным пальцами, принялся внимательно рассматривать своими вечно удивленными голубыми глазами.

— Это ирландская марка с изображением дамбы в Шэнноне, — пояснил я. — К сожалению, остальные марки поступили из уже знакомых вам нефтедобывающих стран — переписка с ними составляет львиную долю нашей корреспонденции. Не сомневаюсь, что в свое время я уже вручал вам несколько образцов этой эквадорской марки с видом оросительного канала Риобамба. Все остальные — из Ирана, я получил их от своего абаданского приятеля. На них изображены нефтепромыслы. — Я склонился над разложенными марками, чтобы припомнить, что конкретно на них изображено. — Вот тут, по-моему, котельная установка электростанции. А это… одну минуту… да, стабилизатор сырой нефти. Тут — ректификационные колонны и трубопроводы.

Кобтан пробормотал по-арабски несколько слов, выражающих благоговейную радость, потом снова перешел на французский:

— Я очень вам признателен, мистер Лейверс. Мне так приятно, что вы не забыли обо мне.

Кобтак? коллекционировал почтовые марки с промышленными видами, что объяснялось его неуемной жаждой знаний. Он хотел знать все и на наших встречах засыпал меня самыми неожиданными вопросами. «Мистер Лейверс, какую крейсерскую скорость развивает русский самолет Ту-104?», «Мистер Лейверс, сколько времени способна оставаться под водой американская подводная лодка с атомным двигателем?» Вот и сейчас он протянул мне какую-то марку и спросил:

— Мистер Лейверс, вы не могли бы рассказать что-нибудь об этой марке? Если не ошибаюсь, вы ничего о ней не говорили.

— По-моему, это общий вид города Абадана.

— Кобтан осторожно уложил марки обратно в конверт.

— Бесконечно рад стать обладателем такой исключительно интересной коллекции, — сказал он и положил руку мне на рукав. — Если вы располагаете свободным временем, не окажете ли вы мне честь пройти ко мне и выпить чашку кофе? Буду весьма польщен, если вы сможете уделить мне несколько минут.

Я ждал этого приглашения, мне и самому хотелось поговорить с Кобтаном наедине.

Мой арабский приятель жил в одной из ячеек человеческого улья, находившегося метрах в ста от главной улицы. Вместе с Кобтаном я поднялся по неосвещенной, зловонной лестнице и оказался в тесной каморке, заставленной старомодной, с кистями и бомбошками мебелью. Не без труда удалось мне втиснуться между шифоньером и свернутой постелью; Кобтан пристроился напротив, между буфетом и небольшим столиком. Он снял феску — она напоминала перевернутый вверх дном цветочный горшок — и положил ее на стол. Из-за занавески, прикрывавшей нишу, где обычно укрывалась от гостей жена Кобтана, доносилось тихое позвякивание посуды, и я понял, что нам собираются подать кофе.

Кобтан извлек марки, разложил их перед собой и с довольным видом покачал головой.

— Очень интересная серия, — заметил он. — Тут изображен весь процесс нефтедобычи.

Такие марки углубляют наше познание мира. Познание же, как учит коран, — величайшее сокровище. Сеющий знания раздает милостыню. — Кобтан указал на марку с ректификационной колонной. — Скажите, мистер Лейверс, у нас когда-нибудь построят такую же чудесную установку?

— Возможно. Во всяком случае, надеюсь.

Кобтан наблюдал за мной, удивленно вскинув брови над своими детскими глазами. У него было лицо херувима, с годами, правда, немного располневшее; отсутствие передних зубов, которые он недавно удалил, еще более подчеркивало в его облике что-то детское.

— Нам крайне нужна такая установка, мистер Лейверс, это поможет нам покончить с нашей величайшей бедностью. Слава аллаху, что вы наконец нашли нефть.

По-прежнему не спуская с меня глаз, Кобтан словно перемешивал невидимые кости домино на зеленой скатерти стола.

— Мне очень хотелось бы, — снова заговорил он, — посмотреть на действующий нефтяной фонтан, увидеть, как, вырываясь из земли, нефть взвивается в небо. Должно быть, замечательное зрелище!

— Когда-то было замечательным, а теперь его можно увидеть только в кино. Мы научились укрощать нефть, и поэтому вы не увидите ничего особенного.

Кобтан вздохнул.

— Жаль, что я не способен разбираться в таких тонкостях. Что может быть прекраснее знания!

Краем глаза я увидел слева от себя какое-то движущееся цветное пятно. Это была, очевидно, юная жена Кобтана, покинувшая свое убежище за занавеской, чтобы подать кофе. Я слегка отвернулся, чтобы нечаянно не взглянуть на нее, — правила вежливости требовали игнорировать присутствие женщины. Она прошла между нами и принесла запах одежды, хранившейся в сундуках из кедрового дерева. С преувеличенным вниманием рассматривая изображение броненосца над левым плечом Кобтана, я услыхал стук поставленной передо мной чашки. У броненосца под турецким флагом было четыре дымовые трубы, похожие на заводские, шел он почему-то задом наперед, и океаном ему служили покрытые грязью и жиром обои.

— Прошу меня извинить, но я не могу выпить кофе вместе с вами. Вы же знаете, у нас сейчас пост. Рамадан — чудесное изобретение! — Кобтан похлопал себя по затылку. — Наилучший из всех существующих способов лечения — лечение покоем. К началу третьей недели я уже потерял десять фунтов. А влияние, которое он оказывает на мышление? Уверяю вас, для меня многое стало сейчас гораздо яснее. Мистер Лейверс, мне сообщили в конторе, что открытию нефти предшествовали непредвиденные задержки. Это правда?

Расплывчатый белый полумесяц лица женщины скрылся, и я снова повернулся к Кобтану. В его взгляде читалась теперь какая-то тоска. Он голодал по фактам и напоминал большеротого птенца, готового проглотить все, что попадало в его широко раскрытый клюв.

— Все, буквально все шло ненормально. Я уже рассказывал вам о неприятностях с оборудованием. Так вот, и дальше дела пошли не лучше. В последнее время мам мешал мощный скальный пласт, залегавший над частью нефтеносного поля. Правда, сейчас мы уже миновали его, и теперь никаких новых осложнений как будто не предвидится. Во всяком случае, с технической стороны.

— Я рад за вас и ваших коллег. Как гласит одна из наших пословиц — «Терпение горько, но плоды его сладки». Скажите, мистер Лейверс, ваше открытие действительно столь важно? Я хочу сказать — в мировом масштабе?

— По-моему, да. Точнее говоря, потенциально важно. Сейчас нам крайне мешает хронический недостаток рабочих рук. Мы не сможем приступить к строительству инсталляций, если не наберем новых рабочих. Кстати, вы не смогли бы что-нибудь посоветовать нам, господин Кобтан?

— Сколько рабочих вам нужно?

— Человек двести, не меньше.

— Как вы нанимаете рабочих сейчас?

— По обычной системе. Через агентов-посредников.

— И они ничего не могут сделать?

— В данное время — нет.

— Мистер Лейверс, мне кажется, вы поступаете неправильно, прибегая к услугам агентов- посредников. Арабы относятся к ним с подозрением. Вам нужно самому побывать в некоторых деревнях, повидаться со старейшинами и объяснить им, чего вы хотите. Не думаю, чтобы при этом вам пришлось встретиться с какими-то осложнениями. Я знаю немало деревень, ну, скажем, Мсирда, Мехида, Тагинит, где люди согласились бы пойти работать к вам.

— Тагинит, Тагинит… Я слыхал о ней. Это одна из берберских деревень, население которой живет в пещерах?

— В том районе большинство крестьян все еще живет в пещерах. Тагинит в данном случае не исключение, но именно там, скорее всего, вы и найдете рабочих. Могу дать вам письмо к старейшине деревни. По прямой туда километров сто, а по тропам — более двухсот. До Тагинита очень трудно добираться, но именно поэтому было бы интересно заглянуть туда. Там ничего не изменилось со времени нашего пророка, если не с более давних пор.

— Теперь я вспомнил, где слыхал название этой деревни! — воскликнул я. — Полковник Аатур говорил мне, что он намеревается побывать там во время своей очередной экспедиции.

Беззубая улыбка исчезла с лица Кобтана, а его голубые глаза взглянули на меня с еще большим удивлением.

— Вы, вероятно, ошиблись мистер Лейверс. Военные не бывают в Тагините.

— Пока не бывали, а теперь хотят побывать. Я твердо уверен, что речь шла именно о Тагините. Визит доброй воли. Они берут с собой лекарства. Надеюсь, полковник не откажется захватить меня. Я поеду, если только вы считаете, что моя поездка окажется не безрезультатной.

— Я бы не поехал с военными, мистер Лейверс.

— Почему?

— Потому, что мы, к сожалению, находимся в состоянии войны. Пули не отличают, где враги, а где друзья.

— Это мирная экспедиция. Никакой стрельбы не предвидится.

— И все же не нужно присоединяться к военным, мистер Лейверс. Я с удовольствием дам вам письмо, но не советую ехать с военными. Может произойти какая-нибудь ошибка.

— Да, но, раз я хочу побывать в Тагините, мне не приходится выбирать.

— Вы можете взять проводника и отправиться самостоятельно. За сутки доберетесь до Тагинита, переночуете там и на следующий день возвратитесь в лагерь. Я с большим удовольствием дам вам письмо к старейшине. Только прошу хорошенько подумать, прежде чем ехать с Латуром. В газетах то и дело появляются сообщения о разных ужасных случаях. И происходят они как раз тогда, когда мы меньше всего их ожидаем.

Тревога в голосе Кобтана заставила меня задуматься. Я не мог поверить, что Кобтан связан с каким-нибудь нелегальным центром по сбору информаций. Но я знал, что такие организации имеют в этом замкнутом, сложном и загадочном для нас мусульманском мире бесчисленные, вечно ищущие щупальца. Ревностно сохраняемые прочные родственные связи приводили к возникновению странных альянсов: таксиста с активным конспиратором, повстанческого вожака с сапожником на базаре. Быть может, Кобтан на что-то намекал мне?

— Вероятно, вы правы, — согласился я. — Уж если дело обстоит так, то я, возможно, поищу проводника.

 

ГЛАВА IX

— Праздник или нет, — сказал я, — но мне, очевидно, придется пораньше лечь спать. Ла- тур выезжает на рассвете, или, по крайней мере, собирается выехать.

— Значит, вы все же не решились отправиться один? — спросил Теренс.

— Просто мне не удалось найти проводника. Если я не поеду с Латуром, кто знает, сколько недель пройдет, прежде чем я смогу это сделать. Кстати, вы уверены, что эти несколько дней обойдетесь без меня?

— Должен обойтись, особенно если учесть, что недели через четыре мне вообще придется управляться одному. — Теренс, слегка сдвинув брови, осмотрелся вокруг. В своем синем костюме, с белым носовым платочком, уголок которого виднелся из нагрудного кармана, Теренс выглядел истинным англичанином. С тех пор как наступила хорошая погода, он не расставался с мухобойкой. — Кстати, вы не знаете, почему ребята решили устроить вечеринку в этом сомнительном месте?

— Либо тут, либо в лагере — иного выбора нет. Вы считаете, что в лагере было бы лучше?

— Нет… Пожалуй, нет. Но вообще-то, странно, что ребята не могли придумать ничего лучшего.

Кое-кто из самых неугомонных в нашем лагеpe решил отпраздновать открытие нефти у Жозефа — в тайном доме, терпимости, расположенном в удивительно живописном уголке, в трех километрах от Эль-Милии. В Северной Африке подобные заведения считались вполне респектабельными. Дом Жозефа, помимо всего прочего, служил и загородным рестораном. Вы могли здесь выпить, или поесть, или просто полюбоваться природой — лесистым холмом в виде сахарной головы, на котором все еще водились дикие кабаны; ручьем с водопадом; мостиком из грубо отесанного камня; садом с наполовину погребенными под землей коринфскими капителями (на этом месте в далекие времена стоял римский храм); хрупким подобием индокитайской пагоды, воздвигнутой предыдущим владельцем поместья. Особенно процветало это заведение в годы второй мировой войны, когда по соседству были расквартированы солдаты союзников и большой штат девиц имел постоянный заработок. Однако за последнее время все стало приходить в упадок. Окраска снаружи выцвела и потрескалась. Добрая половина фонариков, развешанных среди деревьев сада, уже не загоралась, когда наступали сумерки и включался ток. Из постоянного европейского штата здесь остались только две чинные, исполненные ледяного достоинства андалузки из Гибралтара; кроме них тут еще были шесть обленившихся, проводивших дни в праздности мавританок — они жили у Жозефа просто потому, что им некуда было идти. Над заведением, словно вечерний туман, висела меланхолия.

— Вы обратили внимание на изгородь? — спросил Теренс.

— Да.

— Зачем она? Ресторан, окруженный изгородью из колючей проволоки!

— Но ведь окружен же изгородью наш лагерь?

— Да, но мы же не пропускаем через нее электрический ток.

— А разве здесь пропущен ток?

— Неужели вы не видели надпись: «Опасно для жизни»? Они, видимо, страшно напуганы. Я по-прежнему считаю, что вы поступили бы умно, убравшись отсюда, пока не поздно.

Мне все казалось, что в заведении чего-то недостает.

— Вы помните, — спросил я, — прошлый раз мы видели тут мастифов. Интересно, где они сейчас?

Недели две или три назад мы заезжали сюда выпить по рюмке вина и на подступах к дому видели трех огромных цепных псов.

Теперь собак не было. Мы сидели в саду за домом, среди высоких виноградных лоз, покрытых молодой зеленью. Большая часть нашей компании уже приехала, люди расселись за столиками, группируясь по национальному признаку. В саду собралось человек двадцать нефтяников— американцев, французов, голландцев, немцев, англичан, — различные специалисты из нашего технического персонала. Во время работы они на короткое время объединялись и смешивались, а затем вновь расходились, и каждый из них, подчиняясь велению крови, искал общества своих соплеменников.

Минут через пятнадцать должно было скрыться солнце. На мягком вечернем небе виднелось несколько пурпурных облаков, похожих на синяки и родимые пятна. Легкий предзакатный ветер уже нес ночные звуки — пронзительный лай лисиц и ответное завывание поджарых арабских собак, привязанных у домов.

Одна из мавританок встала и ударила в поднятый над головой тамбурин. Руки ее извивались, как кобры. Со своего места мы видели только ее сильно подведенные углем глаза на белом треугольнике лица. В длинной юбке, с тонкой талией, она казалась ожившей статуэткой, изображающей халдейскую царицу.

— Очаровательна, ведь правда? — спросил я.

Теренс взглянул на танцовщицу, и на его лице отразилось сомнение.

— Возможно, — ответил он. — Но быть с ней наедине — совсем не то, что с европейской девушкой.

— Да я говорю вовсе не о том, хорошо или плохо быть с ней наедине, — отозвался я, удивленный неожиданной предприимчивостью Теренса.

— Прежде всего… не знаю, поймете ли вы меня, но думаю, что поймете, — продолжал Теренс, явно желая докончить начатый разговор, — прежде всего, они не носят здесь нижнего белья. Это способно подействовать крайне расхолаживающе.

— Почему же, Теренс?

— Видимо, так уж привык человек… Ведь это же часть известного ритуала, если вы понимаете, о чем я говорю. Во всяком случае, это может оказаться весьма и весьма неудобным… Над чем вы смеетесь?

— О, я, конечно, не должен был смеяться. Просто я думаю, почему бы вам не купить им по паре белья, если вы считаете, что цивилизация не может существовать без этого?

— А ведь правда! Почему бы и нет?

— Логичный выход из положения, — добавил я. Но Теренс в это время с каким-то напряженным вниманием смотрел мимо меня.

— Это и есть сам сводник? — спросил он.

Я повернулся и, увидев слонявшегося между столиками Жозефа, помахал ему рукой.

— Уж не собираетесь ли вы пригласить его? — насторожился Теренс.

— А отчего бы и нет? Вы же прибегаете к его услугам. Так в чем же дело?

Жозеф увидел нас и направился к нашему столику. Теренс вскочил.

— Стив! Я, пожалуй, пойду прогуляюсь по саду. Пока!

Жозеф пожал мне руку и опустился на стул.

— Что стряслось с вашим приятелем? — спросил он, кивнув в сторону поспешно удалявшегося Теренса.

— Ничего. Он просто плохо воспитан.

— А-а… — протянул Жозеф. — Мне показалось, что он обижен.

— Не обращайте внимания. Вообще-то он неплохой парень. Так уж он устроен. К тому же англичане избегают рукопожатий.

— Понимаю. — Жозеф облегченно вздохнул. — Я, признаться, боялся, что ему не по вкусу мое общество.

— Ничего подобного. Говорю вам, такой уж он есть. Так у него проявляется скромность.

— Понимаю, понимаю.

— Ну, как дела?

Жозеф застонал, похлопал себя по животу и отмахнулся от бутылки, которую я было протянул ему.

— Могло бы быть хуже, да некуда, если только это может служить утешением.

Маленький итальянец из Сицилии, с печальным лицом Эль Греко и грустными, выцветшими глазами, он был когда-то владыкой преступного мира на территории, равной половине Англии, царьком тьмы, управлявшим под прикрытием призрачной власти местного префекта полиции. Неизвестно, почему так случилось, но Жозеф лишился трона, и на его лице появилось нечто похожее на благочестие, словно неудачи и неприятности очистили его от скверны былых грехов. На всех его поступках лежала печать меланхолического достоинства, и это почему-то нравилось мне.

— Опять печень? — осведомился я.

— Что печень? Печень не хуже и не лучше.

— Тогда что же? Дела?

— Как обычно. Вы слышали последнюю новость: мусульманский комитет постановил, что мавританки должны от меня уйти. Но скажите— куда же они пойдут?

Рядом послышался взрыв хохота, потом сразу наступило молчание. Жозеф сидел ссутулившись, и его темный пиджак, наброшенный на плечи, висел на нем, как на вешалке. Грудь Жозефа запала. Казалось, в нем не умирает древняя, до сих пор не утоленная месть.

— А где ваши собаки? — поинтересовался я.

— Подохли.

— Подохли?! От чего же?

— Стрихнин. Кто-то подсунул им мясо со стрихнином.

— Ужасно. Кто же это мог сделать?

— Кто? — Жозеф засмеялся, словно раскашлялся. — Если бы вы только знали!

— Враги?

Жозеф не ответил, лишь провел кончиком языка по внутренней стороне губ и сморщился, как от горечи.

— Вы знаете, сколько я выложил за самого большого пса Бикини? Пятьдесят тысяч чистоганом. Он же был призером и мог управиться со львом. Как он выл, когда издыхал!

— Значит, вот для чего здесь изгородь!

— Да, вот для чего здесь изгородь. Мы поставим новый генератор и по ночам будем пропускать через колючую проволоку электрический ток напряжением в две тысячи вольт. Дотронетесь— и мгновенно изжаритесь. А вообще-то я все распродам и через год уеду отсюда. Хватит с меня! Вернусь в Сицилию. А пока не хочу рисковать. Уж больно много тут шляется арабов.

Рукой, не тяжелее, чем у ребенка, он похлопал меня по плечу, встал и направился к другому столику. Он шел мягкими, осторожными шагами, чем-то похожими на движения прирученного оленя, обитавшего в доме Джи Джи. Из кармана его пиджака торчал револьвер — казалось, что на его худом теле выделяется вывихнутое бедро.

Сидевший в одиночестве за соседним столиком голландец повернулся ко мне вместе со стулом.

— Алло! Когда же начнется мальчишник?

— Как, как?

— Разве это не мальчишник? Мы в Техасе часто устраиваем мальчишники. Мы развлекались и в Мобиле, и в Далласе, и в Каракасе.

Только теперь я сообразил, что он имел в виду.

— Никакой тут не мальчишник, — обратился я к голландцу. — Если это мальчишник, то я впервые о нем слышу.

Голландец на мгновение задумался. У него было крупное белое лицо, массивный треугольный нос на конце заострялся.

— Что ж, если мальчишника не будет, я разочарован.

Голландец, блестяще оперировавший специальным инструментом, известным в горной промышленности под названием «пушка Шлюм- берже», провел большую часть своей сознательной жизни на американском Западе. Приехав в Эль-Милиго, он страшно заинтересовался тем, что сводники в Либревиле, после того как началась эвакуация гражданского населения из некоторых районов, поставляют двенадцатилетних арабских девочек по сниженной цене — двадцать тысяч франков за каждую.

— Выпейте еще стакан анисета, — предложил я и пододвинул к нему бутылку.

— Спасибо. — Он налил полстакана, потом долил ледяной воды и быстро проглотил жидкость молочного цвета. — От такой вечеринки ничего интересного ждать не приходится. А, как считаете? На прошлой неделе я побывал в Мобиле. Там было куда лучше.

— Чем же там было лучше?

— Сам мальчишник был лучше. Девушки танцевали на столе.

— Да они и здесь будут танцевать, если вы им заплатите. Во всяком случае, мне кажется, что будут.

Кивком головы я показал на девушек из Гибралтара. Они сидели над пустыми стаканами боком к нам и, поскольку в таком положении косметика на их лице не бросалась в глаза, казались мадоннами, как их рисуют подражатели Мурильо на стенах кафедральных соборов в Испании.

— И они покажут нам стриптиз? — Цинично жестикулируя, гогоча и дергая себя за сорочку и брюки, голландец обнажил кусочек своей жирной белой груди.

— Ах, вот что вам нужно! Ну, не знаю. Кажется, это считается особым искусством. А почему бы вам не спросить у них?

— Правильно!

Голландец встал и щелкнул пальцами. Одна из девушек повернулась и взглянула на него. Потом они обе поднялись, пригладили волосы, провели руками по бедрам и, улыбаясь выжидающими, заученными улыбками, подошли к нам.

— Алло, Мария! Алло, Долорес! — Я поздоровался с ними по-английски, так как знал, что девушки всегда стремились разговаривать на языке, который, как они утверждали, был их родным языком. Правда, они говорили на нем с очень сильным акцентом. — Этот джентльмен пожелал познакомиться с вами. Он недавно побывал в Америке и стал большим поклонником искусства танца.

Улыбки на лицах девушек стали чуть заметнее; они слегка поклонились и, прежде чем сесть, осторожно приподняли юбки. Обе они жили на правах членов семьи с Жозефом и его- женой, мадам Рене, относившихся к ним с полным уважением.

Мы быстро пришли к общему согласию, что погода стоит не по сезону прекрасная, однако дальнейший разговор у нас не клеился. Голландец нервно глотал слюну. Долорес вынула из сумочки веер, несколько раз обмахнулась им, потом с треском сложила и сунула обратно. Обе девицы вежливо отказались от сигарет и с готовностью стали ожидать наших новых предложений. Голландец дернул меня за рукав и хрипло сказал:

— Может, вы сообщите им, чего мы хотим?

— Этот джентльмен хотел бы, чтобы вы потанцевали для него, — обратился я к девушкам.

— Потанцевали? — Девушки обменялись изумленными взглядами. — Потанцевали? Почему?

— Потому, что он приехал из страны, где дамы всегда танцуют на подобных вечеринках. Они раздеваются и танцуют на столах.

— Обнаженные? — повторила Долорес; только теперь она наконец поняла, о чем идет речь. Мы ступили на знакомую тропинку.

— Да. Они постепенно раздеваются во время танца.

Мария Дивина равнодушно, но виртуозно выругалась. Долорес вытащила зеркальце из сумочки и посмотрела на свой рот. У нее были слишком накрашены губы, и из-за этого ее лицо казалось вульгарным, хотя на самом деле оно было суровым.

На окраине сада куры Жозефа одна за другой взлетали на ветви дерева, туда, где их не могли достать шакалы, и устраивались на ночлег. Мягкий ветерок снова донес далекий лай собак и позвякивание цепей.

— Я думаю, что это нам не подходит, — по- испански сказала Долорес.

— Скажите ему, что мы не умеем танцевать, — добавила Мария. — Тогда наш отказ не покажется слишком уж нелюбезным.

— А я не собираюсь с ним любезничать, — проговорила Долорес. Она сидела отвернувшись, и на фоне темнеющего неба ее профиль казался профилем какой-то императрицы, выбитым на медальоне.

— Девушки не умеют танцевать, — перевел я голландцу.

— Жаль, очень жаль! Я разочарован.

— Если хотите, — продолжала Мария, — можете упомянуть, что за все остальное цена две тысячи франков.

— Но вы можете провести время с любой из них за две тысячи франков.

Напряжение, все время не сходившее с лица голландца, сразу исчезло, сменившись равнодушием.

— Меня это не интересует, — поднялся он. — Извините, я должен уйти, мне нужно переговорить с приятелем.

Приглашение к обеду избавило меня от необходимости поддерживать дальнейший разговор с девушками. Нельзя сказать, что обед был чем-то примечательным. Организаторы вечеринки должны были считаться с самыми различными вкусами, и обед получился весьма обычный, как в лагерной столовой, разве только в иной обстановке. Американцы приехали со своим виски, пили его вместо вина Жозефа и уговорили мадам Рене выпить с ними. После нескольких стаканов она расшумелась. Жозеф, которому, как итальянцу, нравились сдержанные женщины, дал ей понять, что стыдится ее.

В свое время мадам Рене была особой легкого поведения и подвизалась в Марселе и, хотя с тех пор она стала одеваться с подчеркнутой суровостью и при каждом удобном случае надевала длинные перчатки, сейчас, опьянев, начала кричать, употребляя самый грубый марсельский жаргон.

После обеда мы вернулись в сад, раскинувшийся под прозрачно-зеленым вечерним небом. Маленькие лампочки, развешанные в винограднике, по милости старенького генератора испускали болезненный трепещущий свет. Словно искорки того же электрического света, над кустами за садом танцевало несколько светлячков.

Над черным треугольником холма, высившегося позади дома, с протяжными звонкими криками носились козодои.

С наступлением вечера в саду снова появились мавританки. Вокруг них собралась добродушно настроенная, шумная толпа полупьяных гостей; одна из девушек перебирала струны похожего на скрипку инструмента, другие хриплыми голосами, гнусавя, напевали какие-то песенки. Мавританки напоминали ярко раскрашенных оживших кукол. Про них рассказывали, что они ежедневно тратят на прическу не меньше шести часов, моются кислым молоком и сбривают с тела всю растительность. Руки их извивались в такт пению подобно змеям. Они то и дело принимались пронзительно смеяться, отчего в волосах у них звенели монеты, а на

висках начинали колотиться спускавшиеся с причесок серебряные стрелки. Сладости, ласки и ребяческий, почти животный смех — таков был мир этих дочерей Сахары. Днем они казались жалкими клоунами, ярмарочными шутами в дешевых блестках и помятом бархате, но сейчас бледный свет фонариков в саду Жозефа превращал их в маленьких сумасшедших арабских принцесс.

Не желая связываться с этой компанией, я вышел в сад и расположился в одной из зеленых беседок; здесь меня и увидела Долорес. С ней была Мария. Всем своим видом они подчеркивали давно заученное величественное безразличие к тому, что на них никто не обращает внимания. Долорес поднялась и, лавируя между столиками, направилась ко мне, сопровождая каждый свой шаг взмахом веера, словно без этого не смогла бы идти.

— Где вы прячетесь? Я всюду искала вас.

— Садитесь и выпейте коньяку.

— Спасибо, я ничего пить не буду.

Долорес долго и тщательно подбирала юбки и наконец уселась. Нелепое атласное платье, которое, казалось, она никогда не снимала, вполне гармонировало с атмосферой этого вечера — поэтичного и тоже нелепого. Ее лицо с бросающимся в глаза грубо подрисованным ртом было зеленоватым в трепещущем свете лампочек, развешанных в молодой листве. За Долорес никто не ухаживал. Нефтяники не обращали на нее внимания, прибегая в необходимых случаях к услугам обитательниц более респектабельных заведений Либревиля. Стоило немного поощрить Долорес, и она с головой погружалась в тоскливые воспоминания о прошлом, принималась рассказывать о смуглом красавце капитане, за которого когда- то вышла замуж, о прелестях унылой андалузской деревушки, в которой она родилась.

— Могу я попросить вас об одном одолжении? — спросила девушка.

— Об одолжении? Конечно, если только это в моих силах. В чем же дело?

Волнуясь, она несколько раз взмахнула веером.

— Не знаю, как и сказать.

— Мы же старые приятели. Не стесняйтесь.

— Вы когда возвращаетесь в лагерь?

— Через несколько минут. Мне нужно встать завтра не позже пяти.

— Вы сможете взять нас с собой?

— Вас?!

— Да, меня и Марию.

— Не понимаю.

— Мы хотим бежать отсюда. Сегодня же.

— Но почему?

— Я вижу, вы не хотите связываться с нами. Но ничего. Извините, что я обратилась к вам с такой просьбой. Пожалуйста, извините.

— Вы поссорились с мадам?

— Нет, нет! Это совсем не связано ни с мадам, ни с Жозефом. Они относятся к нам прекрасно.

— Так в чем же дело?

Долорес не захотела отвечать. Между нами, вырываясь из темноты, царившей среди хилых, ревматических виноградных лоз, порхали маленькие белые бабочки.

— Так что же вас в таком случае тревожит?

— Видите ли, дело в том, что я боюсь.

— Чего?

— Да вот… собаки… Ну за что убили собак? Даже Жозеф напуган. Никто в доме не спит уже несколько ночей.

— Собаки… Но ведь тут мог быть и несчастный случай.

— Нет. Вовсе это не несчастный случай.

— Тогда, возможно, личная месть. На вашем месте я не стал бы так беспокоиться.

— Дело не в собаках. Собак отравили потому, что они кое-кому мешали. Что же будет дальше?

— Просто вы изнервничались. Результат бессонных ночей.

— Знаю. Мне кажется, я сразу почувствую себя лучше, если уеду хотя бы на одну-две ночи. И Мария так думает.

В просьбе Долорес мне послышался отзвук моего разговора с Элен, и это меня встревожило.

— К сожалению, — сказал я, — никак не могу выполнить вашу просьбу. Это невозможно. У нас в лагере дисциплина не хуже, чем в интернате для мальчиков.

— Понимаю. Извините меня. Я не должна была обращаться к вам с такой просьбой.

Долорес попыталась подняться, но я положил руку ей на плечо.

— Поверьте, я сделал бы все, что в моих силах. Но взять вас в лагерь совершенно невозможно. Да наш директор Хартни с ума сойдет!

— Конечно, конечно, я понимаю! Ах, если бы мне только уехать отсюда и вернуться в Испанию! Я недавно получила письмо от своих.

— Родители хотят, чтоб я вернулась. Здесь все кончено. Понимаете, вы можете нравиться людям, и они будут уважать вас, но денет здесь ни у кого нет. Нужно смотреть правде в глаза. Пора возвращаться домой.

— Что же вам мешает?

— Нет денег на билет. Это главное. Кроме того, нужно купить себе что-нибудь приличное, приодеться… Пожалуйста, не подумайте, что я попрошайничаю у вас, — поспешно добавила девушка.

Внезапно мое внимание привлек смех, прозвучавший в толпе вокруг мавританок. Один из нефтяников обхватил мавританку рукой за шею и силой пытался заставить ее отпить виски из фляжки. Остальные девушки прервали свою заунывную песню и то принимались смеяться, то молча смотрели на происходящее. Это не был нормальный человеческий смех, в нем слышалось нечто такое, что разделяло нас больше, чем все остальное. Мавританки смеялись, раскачиваясь на скамейке, гремя браслетами и откинув голову назад. Долорес вздрогнула. Глубокая пропасть отделяла. ее от этих девушек. Их можно было дешевле купить, этих мавританок, однако арабы относились к ним с уважением, они верили, что их профессия предначертана им судьбой и каждая из них — немножко колдунья, способная принести счастье.

— Знаете что? Я попытаюсь что-нибудь придумать за время поездки. Меня не будет дня два, и, возможно, за это время что-нибудь придет мне в голову. Вы согласитесь пойти на какую-нибудь работу?

— На любую! Соглашусь делать все, что угодно. Я могу быть кухаркой, уборщицей, прачкой. И Мария тоже. Она с удовольствием пойдет на любую работу.

— Вот и хорошо. Мы встретимся, как только я вернусь, и, если к тому времени настроение у вас не изменится, мы что-нибудь придумаем.

 

ГЛАВА X

— Мы должны действовать точно так же, как действует любой купец. Нужно узнать, в чем они нуждаются, и дать им все, чего они хотят. Пусть наше присутствие будет необходимым — вот суть дела.

Латур был полон решимости отвести малейшее подозрение в альтруизме. Вместе с тем я понимал, что он тщится любой ценой доказать самому себе, будто он еще нужен. Сознавая, что время не на его стороне, Латур пытался как-то возвеличить прошлое, обреченное на забвение.

— Это могли бы быть лекарства или удобрения, — продолжал Латур. — Но получилось так, что мы идем из-за моста. Конечно, нам было бы легче, если бы они сами знали, что им нужно. Обычно мы подсказываем им ту или иную мысль. Нам нужно развить в себе способность мыслить по-купечески.

— Понимаю, — согласился я.

Мэри Хартни мыслила — или чувствовала — почти так же, как Латур. Она тоже хотела быть полезной; хотел этого и проживающий в Эль- Милии миссионер Фултон. По убеждению Мэри, она способствовала просвещению мусульман, добиваясь регулирования рождаемости и уговаривая мусульманских женщин отказаться от чадры. Система Фултона отличалась еще большей простотой: после крещения водой он рекомендовал мусульманам зубрить религиозные формулы и петь псалмы.

Латур избрал более сложный путь, но преследовал, в сущности, ту же самую цель.

Солнце взошло уже часа два назад, а мы все еще поднимались в гору. Мы с Латуром — он сидел за рулем — ехали в первом джипе; за нами следовало еще семь машин. Впереди возвышалась ровная гряда гор, вершины которых купались в залитом солнечном светом небе; вокруг нас и под нами лежали долины, где затаились тени и клубились холодные туманы. Мы словно плыли в океане свежего воздуха, напоенного запахом молодой листвы.

Латур беззаботно болтал.

— Ни о чем другом они и не думают, только об обороне, — говорил он. — Во все времена ими владела лишь одна забота: как бы помешать вторжению чужеземных пришельцев. С этой точки зрения местные крестьяне выбрали превосходное место. С трех сторон река, а с четвертой— отвесная пропасть. Правда, им приходилось километров пять добираться до брода, чтобы переправиться на свои поля, но какое это имело значение?

— А разве они не могли переправляться через реку в лодках?

— Подождите, вы еще увидите, какое здесь течение.

— В таком случае, было бы логичнее построить на другом берегу реки какие-нибудь хижины и ночевать в них в случае надобности.

— Логичнее? Какой логики вы ждете от крестьян? Они — консерваторы и поступают так, как поступали их отцы и деды. Сегодня вы получите некоторое представление о трудностях, с которыми нам пришлось столкнуться. Я не берусь описать, чего нам стоило убедить большое начальство согласиться с нашим проектом. Видите вон то узкое ущелье? Пока мы устанавливали фермы моста, нас дважды засыпало обвалами. Сейчас покажется Умм эль Абид, и вы поймете, с чем нам пришлось столкнуться.

Умм эль Абид оказался примитивной хижиной с развевающимся французским флагом, построенной под карнизом выветренной скалы. Заметив, очевидно, наш подпрыгивающий на дороге джип, из хижины нам навстречу вышел человек. Он остановился в конце узкой полоски солнечного света. Человек был обнажен до пояса, волосы на его груди и руках издали казались частью одежды из шерстяной ткани. Как только мы остановились, он приблизился, козырнул Латуру и пожал нам руку.

— Мистер Лейверс, это лейтенант Расин, сапер. Мы называем его чудо-человеком.

Латур изогнулся на сиденье джипа, ловко развернулся и выпрыгнул на дорогу. Лейтенант кинулся было помочь ему, но не успел.

— Надеюсь, вы совершите для нас еще одно чудо, — обратился к нему полковник. — Горячий кофе для двадцати восьми человек. Как тут свежо! — поежился Латур. — Не представляю, как вы можете ходить в любую погоду в таком виде.

Он рассмеялся и похлопал лейтенанта по плечу. Но молодой офицер, явно чем-то подавленный, даже не поднял опущенных глаз.

Подошли остальные джипы; люди выбирались из машин и, пытаясь согреться, делали какие-то упражнения. Слышался непрерывный шум воды. Нас отделяла от деревни стремительная, клокотавшая у скал река. На высохших под солнцем стенах ближних хижин ползали ящерицы. Несколько крестьян, не обращая на нас никакого внимания, окучивали хенну и красный перец, посаженные на узких полосках земли. Рядом лежала груда аккуратно сложенных мостовых ферм.

Арабы, слуги лейтенанта, принесли из хижины кувшины с кофе. Латур и лейтенант отошли в сторону и остановились на берегу реки, метрах в пятидесяти от нас. Они пробыли с глазу на глаз не больше пятнадцати минут, но, когда возвратились, мне бросилась в глаза резкая перемена в облике Латура. Все его оживление как рукой сняло, он был молчалив, с трудом передвигал ноги и, казалось, уже не пытался скрывать свою физическую немощь.

Через несколько минут мы отправились дальше и ехали молча часа три.

Обедали мы поблизости от какой-то деревни, и тут я впервые заговорил с агрономом, которого мы захватили с собой из Умм эль Абида. Он принадлежал к числу людей, которые долгое время были чрезмерными идеалистами, а теперь пытались скрыть шрамы старых ран под напускным цинизмом.

— Да не нужен им мост, — заявил агроном. — Не нужен, и все. Они отказываются и от моста Латура, и от моих тыкв, хотя они и крупнее и лучше местных сортов. Расин только что сообщил об этом полковнику. Они не хотят, чтобы для них строили мост.

Агроном уже был готов разразиться желчным смехом в ответ на мое удивление, но я, вопреки его ожиданиям, промолчал.

— Да и к чему им мост? — продолжал он с раздражением. — Он только нарушил бы заведенный здесь порядок. Земля около деревни стоит раз в десять дороже, чем земля за рекой, и составляет собственность крестьян из местной аристократии. Именно поэтому они и стали аристократами. Если они позволят Латуру построить мост, то цены на землю уравняются. И не только. Это приведет к настоящей революции, к коммунизму. Все пойдет вверх дном. Райве они не имеют права жить, как им нравится?

— Здесь везде так, — продолжал агроном, когда мы собирались сесть по машинам, — мы пичкаем их лекарствами и считаем, что делаем полезное дело. А в действительности? Старики отказываются умирать, поскольку, в сущности, они и без того бессмертны. После того как мы зарядим их пенициллином, они будут жить лет по сто пятьдесят, если кто-нибудь не прикончит их. Молодые не получают наследства… Вот они и просят, чтобы мы убирались восвояси и оставили их в покое.

Во второй половине дня Латур, казалось, немного повеселел.

— Ваше счастье, что вы не отправились в эту поездку один, — сказал он. — Мы только что получили сообщение по радио: мост впереди на дороге разрушен. Следовательно, нам придется сделать крюк километров в восемьдесят по очищенной территории. Пришлось запросить по радио специальное разрешение продолжать экспедицию.

Мы вынуждены были покинуть кратчайшую дорогу в Тагинит, отклониться еще дальше к югу и оказались в долинах, где уже чувствовалось дыхание пустыни. Правда, до ближайших дюн оставалось еще километров сто шестьдесят, но порой нас уже осыпало песком, принесенным ветром, и время от времени в джип падала изнеможенная саранча, похожая на розовую целлулоидную игрушку.

Наши машины громыхали по каменистой дороге, словно бы усеянной блестящими железными черепками, пересекали голые, похожие на клыки, вершины, спускались в расстилавшиеся за ними зеленые долины. Здесь была жизнь, по крайней мере, о ней можно было догадываться: к небу, как темная брошка, был приколот вертолет.

— Вероятно, мне следовало сказать, что эта территория очищена лишь теоретически, — заметил Латур, следя глазами за пятью истребителями-бомбардировщиками, промчавшимися у нас над головой. — Едва становится известно о приближении солдат, не меньше половины жителей скрывается. У пастухов есть своя система оповещения. Самолеты бомбят костры стоянок — единственный признак жизни, видимый сверху. Иногда летчики теряют ориентировку и бомбят не то, что нужно. Жаль, конечно. Ведь большинство крестьян даже не понимает, что происходит. Пастух, который во время нашей последней поездки был у нас проводником, все допытывался, кончилась война или нет. «Какая война?» — «Как какая? С турками, конечно!..» Он и не подозревал о существовании

Франции и не знал, что мы находимся тут, в Алжире.

Эвакуированная деревня представляла собой самое страшное зрелище из всего, что мы видели в тот день. В ней насчитывалось сорок — пятьдесят хижин, причем примерно треть из них оказалась сожженной не полностью; очевидно, когда орудовали солдаты, шел дождь. Сохранился также большой, крепкий глинобитный дом, окруженный выбеленной стеной с большими воротами. Деревня вместе с полями занимала маленькую долину. У меня создалось впечатление, что берберы жили здесь вечно. Они возделали не только каждый клочок земли на дне долины, но и все выступы окружающих гор и даже ухитрились срезать верхушки огромных валунов и развести на них сады. В окружающих деревню скалах были высечены бесконечные ступени, по которым трудолюбивые крестьяне из поколения в поколение поднимали наверх землю и спускали в долину собранный урожай. Они придумали примитивную, но исправно действующую ирригационную систему, вроде той, что применялась еще до изобретения водяного колеса и до сих пор применяется в Индокитае; женщины и дети ведрами из бутылочных тыкв носили воду из реки и выливали ее в канавы, вырытые на склонах долины.

Трагедия, постигшая эту безымянную деревню, стала особенно ясна, когда мы увидели туши коз, или, вернее, их жалкие останки. Привязанные к кольям козы объели траву там, куда сумели дотянуться, изгрызли колья и подохли. Одну козу наполовину съели свиньи. Коза лежала, туго натянув веревку, без глаз, с широко разинутым ртом; оттянутые назад, словно лакированные губы открывали почерневшие десны с большими белыми зубами. Ла- тур объяснил, что жители деревень, застигнутые врасплох подобными молниеносными операциями, всегда бросают животных на произвол судьбы. Раньше в этой деревне было много животных, теперь же уцелели только кошки и свиньи, привыкшие самостоятельно добывать пищу. Когда мы появились во дворе дома старейшины, маленькие черные волосатые свиньи с длинными и острыми мордами бросились врассыпную, оставив на земле почти до костей обглоданного осла. В небольших загонах, куда свиньи не могли проникнуть, валялось много дохлых овец; с ними расправлялись кошки. В большинстве хижин остались гнить трупы погибших животных, о чем свидетельствовали тучи мух и, конечно, зловоние.

Латур больше не вспоминал о мосте. Вероятно, мысль о скором прибытии в Тагинит несколько примирила его с еще одной неудачей. Тагиниту суждено было стать его величайшим триумфом. Приезд Латура в эту отдаленную, загадочную деревню должен был означать успешное завершение его мирной кампании на специально выделенной для эксперимента территории. Больше того, солдатам полковника предстояло оказаться первым подразделением французской армии, вступившим в Тагинит. куда ни разу не заглядывали оккупационные войска, хотя население этого района формально признало себя покоренным вскоре после захвата Алжира французами. По словам полковника, миф о недоступности Тагинита был сильно преувеличен, хотя деревня действительно находилась в очень опасном и отдаленном районе. Нельзя сказать, чтобы Тагинит представлял для нас особенный интерес, тем не менее нам любопытно было побывать там. Настроение полковника быстро улучшалось.

На этот раз Латур не собирался завоевывать расположение местных жителей, раздавая им всякую дрянь. Старейшина Тагинита побывал в Эль-Милии и упомянул о некоторых нужных крестьянам вещах, которые они не могли достать, поскольку связь деревни с внешним миром была нарушена войной. Старейшина просил в первую очередь чая, сахара и риса. Латур решил захватить еще и одежду для детей. Он подчеркивал, как важно помнить о детях. Именно с их помощью можно добиться расположения родителей.

Латур сам выработал программу следующего дня. Сначала предстояло распределить детскую одежду, затем раздать остальные подарки. После этого, сообщил полковник, с трудом подмигивая, мы посетим все святые места, если только они есть поблизости. Подобные посещения нередко связаны с необходимостью совершать довольно тяжелые переходы, так как святые места обычно находятся в почти недоступных пещерах на вершинах гор. Добрые отношения с марабутом всегда с лихвой окупаются. Известен случай, когда с помощью нескольких тысяч франков, пожертвованных на содержание святых мест, в одном из районов удалось поддерживать мир в течение целого десятилетия.

Во второй половине дня намечалось провести осмотр больных. Местные жители поголовно страдали глазными болезнями, многие были заражены сифилисом. Население деревни выстроится в ряд, врач сделает уколы, а санитар промоет больным глаза.

Ну, а что же дальше? Да ничего особенного. Возможно, привезенный полковником прирученный бербер произнесет краткую речь о прелестях Эль-Милии и крестьяне получат приглашение послать туда на праздник розговенья своих представителей — они будут гостями армии и увидят все своими глазами. Потом, как предполагал полковник, мы усядемся, чтобы отведать чертовски вкусного, похрустывающего мешви; Латур надеялся, что жители сумеют его приготовить — ведь все равно, есть у них такая возможность или нет, им придется зажарить дюжину ягнят. Кстати, это будет самый подходящий момент передать им письмо Кобтана.

— Вся беда в том, — сказал полковник, — что, чем примитивней их развитие, тем больше придерживаются они этикета. Иногда вам хочется поступить, как требуют обстоятельства, но вы не знаете, чего от вас ждут, и чувствуете себя весьма неудобно. Гостеприимство здесь возведено в фетиш. Очень может быть, что самые почтенные жители встретят нас за километр или два от деревни и, вероятно, с музыкой и фейерверком. Но вот вопрос: въехать ли нам в деревню на машинах, или на жителей произведет более выгодное впечатление, если мы выйдем из джипов и отправимся пешком?

Полковник все еще продолжал мечтательно размышлять вслух, когда мы подъехали к входу в узкое ущелье, за которым лежал Тагинит, и остановились. Пустынная дорога перед нами оказалась перегороженной сваленными деревьями. Шоферы выключили моторы, и мы услышали вой шакалов. До захода солнца оставалось не больше часа.

Ночь мы провели в палатках, разбитых у входа в ущелье.

Утром, едва я выполз из палатки и окунулся в туман, затопивший наш маленький лагерь, мне сказали, что Латур уже разобрал баррикаду и вместе со старшим сержантом уехал в деревню. Оружие они оставили в лагере.

Я снова оказался в обществе агронома Бастьена. Мы совсем закоченели, а горячий кофе, выпитый на пустой желудок, вызывал у нас приступы тошноты. Чтобы согреться, мы решили вскарабкаться на верхушку расположенного поблизости холма.

Отсюда, с его вершины, перед нами открылись границы геологических эпох, уголки долин, куда проникали копья лучей раннего солнца, и дымившиеся туманом, похожие на медленно горящие костры отроги гор. Позади нас нескончаемо тянулись высокие россыпи потускневших обсидиановых осколков. Зубчатая линия белых известковых вершин прочерчивала небо.

В этих местах проходила и граница, разделявшая людей. Там, откуда мы приехали, в пустынях, в дубовых и кедровых лесах, жили те, кто познал порядок с древнейших времен. Троглодиты, вырывшие пещеры в этих причудливых вершинах, жили так же, как и тысячелетия назад. Во всяком случае, так утверждал Бастьен, в глазах которого первобытное общество и язычество имели несомненные достоинства. Он отвергал современного человека и безоговорочно принимал «благородного дикаря».

— Все мы одинаковы, — сказал он, — и не приемлем ничего, что кажется нам иным, незнакомым. А здесь как раз другие люди. В этом и состоит их преступление. — Он передал мне бинокль. — Есть ли какие-нибудь признаки жизни?

— Никаких. Абсолютно никаких.

Бинокль приблизил ко мне небольшую группу хижин в ущелье. Над ними, в отвесных склонах белых скал, были высечены ряды пещер, добраться до которых можно было только с помощью лестниц и галерей, поддерживаемых лесами. Все плоские уголки земли близ деревни были тщательно возделаны и ярко зеленели. И ни одного человеческого существа.

— Они живут здесь как им нравится, — продолжал Бастьен. — А почему бы и нет, если они считают свой образ жизни наилучшим? — Он замолчал, но, не услышав моих возражений, снова заговорил: — Естественно, что Латур положит этому конец. Латур или ФНО — результат будет один и тот же. Нет, вы ответьте мне: на каком основании? Какое право мы имеем крестить их или подвергать обрезанию? Почему мы не признаем за ними права жить так, как они находят нужным? Почему они обязательно должны размахивать чьим-то чужим флагом?.. Не понимаю-, почему задерживается Латур. Не видно джипа?

— Нет. Я ничего не вижу, но, кажется, слышу.

— На месте Латура я бы понял намек и оставил деревню в покое… Машина приближается?

Я осмотрел дорогу в бинокль и увидел джип — он только что появился из-за низкорослых кустов у входа в ущелье. Машиной управлял старший сержант, а рядом с ним сидел какой-то крестьянин. Латура не было.

Мы быстро спустились с холма; джип уже успела окружить беспорядочная толпа солдат. Расталкивая людей, к нам спешил старший сержант. За ним шел, а точнее, крался крестьянин, тот самый, который сидел в машине. У бербера была своеобразная походка — он лишь слегка сгибал ноги в коленях, отчего создавалось впечатление, будто он по-кошачьи выбирает место, куда ступить, или пробирается но кочкам через болото. Старший сержант — молодой усатый блондин — когда-то мечтал о духовном сане, а стал солдатом. Его лицо было задумчиво, как у погруженного в размышление чемпиона по шахматам, однако говорил он отрывисто и грубо.

— Вы тот, кто нужен этому человеку?

Я ничего не понимал.

На лице старшего сержанта появилось такое выражение, будто он собирался от досады прищелкнуть языком, но раздумал.

— У вас, кажется, есть письмо для него. Во всяком случае, так сказал полковник.

Теперь я понял.

— Это старейшина деревни?

— Да, старейшина.

Голубоглазый бербер, стоя позади старшего сержанта, равнодушно ждал. Казалось, каждая черточка его лица была высечена с нарочитой небрежностью; вместе с тем в нем было нечто такое, что сразу отличало его от нас. Вокруг молча стояли солдаты, и голубые глаза старейшины ощупывали каждого из них, словно для того, чтобы определить, насколько плотное кольцо его окружает.

Пока я рылся в карманах, отыскивая письмо, араб взглянул на меня с безучастным превосходством африканца, мгновенно оценил и тут же равнодушно отвел взгляд. Мне казалось, что я угадываю его мысли: «Случайно они приезжают в машинах, случайно прилетают на самолетах… Все у них случайно…»

Я наконец нашел письмо — конверт был покрыт вязью арабских букв — и подал его берберу. Старейшина все с тем же рассеянным видом протянул руку и взял письмо; с таким же, наверно, выражением он подбирал при удаче груз, сброшенный на парашюте с самолета.

Ненадолго исчезнувший куда-то Бастьен снова вырос рядом со мной. Он тревожно улыбался.

— Они задержали Латура.

— Задержали? В деревне? Это еще почему?

— Удачное же время мы выбрали для приезда! Вчера они получили здоровенную взбучку.

— Нелепая случайность, — поспешил вмешаться старший сержант. — Видимо, самолет сбился с курса. Вы что-нибудь хотите передать полковнику Латуру через этого человека?

— Нет. Мне нечего передавать.

— Судя по количеству сброшенных бомб, — тихо, словно разговаривая с самим собой, продолжал агроном, — здесь действовал не один самолет.

— Никаких доказательств нет, — повернулся к нему старший сержант.

— У нас вообще нет никаких доказательств, но есть право делать выводы.

Старейшина держал привезенное мной письмо у сердца, как маленький щит, и продолжал настороженно всматриваться в какую-то точку между головой старшего сержанта и моей. Мимо нас с жужжанием пронеслась муха и уселась берберу в уголок глаза. Но он, казалось, ничего не заметил. Бастьен сказал мне, что обитатели этих гор, как некогда спартанцы, оставляют своих детей на солнце и на ледяном ветру. Во всяком случае, медицина не подвергает сомнению тот факт, что кожа у них толще нашей. Стоявший перед нами человек появился на свет в результате естественного отбора, длившегося сотни лет и направленного на создание людей, идеально приспособленных к войне, труду и главенству. Он, вероятно, мог взбежать, как козел, на горную вершину, за ночь лишить девственности десяток девушек и голыми руками разорвать в клочья двоих таких, как мы. Но на нашей стороне — в результате «случайности» — были машины.

— Если это все, нам нужно ехать, — заявил старший сержант. — Полковник Латур приказал вам и господину Бастьену немедленно возвратиться в Эль-Милию, поскольку мы, очевидно, задержимся здесь на некоторое время. Вас отвезет шофер полковника.

Старший сержант повернулся и отошел. Старейшина, прежде чем последовать за старшим сержантом, снова обвел взглядом кольцо людей. Сквозь невозмутимость, написанную на его лице, пробилась мимолетная холодная усмешка.

— Откровенно говоря, — заметил Бастьен, когда мы шли к джипу Латура, — я совсем не удивился бы, если бы узнал, что вся эта маленькая драма разыграна кое-кем из большого начальства Латура в Алжире. Слишком уж тут много подозрительных совпадений. Вероятно, кому-то показалось, что Латур может успешно закончить свой эксперимент, и то, что здесь произошло, было признано лучшим способом сорвать его.

— Вы и в самом деле считаете, что они способны на такое?

— Конечно, мой дорогой друг. Если б вы только знали то, что знаю я кое о ком из этих грязных собак. Они, вероятно, рассчитывали, что после бомбежки тут будет устроена засада или, на худой конец, произойдет какая-нибудь стычка. Конечно, Латур слишком хитер, чтобы ввязаться в драку. Можете не сомневаться, что с помощью своего языка он как-нибудь выкарабкается, хотя в конечном счете это не имеет никакого значения.

Мы забрались в джип и отправились в обратное путешествие. На душе у меня было тяжело, и я испытывал жалость к Латуру, попавшему в неприятное положение.

Бастьен же не проявлял никакого беспокойства. Больше того, я впервые увидел его в хорошем настроении. В течение целого часа он, почти не переставая, мурлыкал одну и ту же арию из «Аиды».

 

ГЛАВА XI

«Гнусное убийство!» — кричал заголовок. Гнусное… Гнусное… Я скользнул глазами по объявлениям парижских ателье мод и рекламе ковбойских кинофильмов. Убийства теперь уже не привлекали внимания. На каждой странице либревильской газеты «Эклерёр» рекламировалась насильственная смерть. Среди светских сплетен и сообщений о футболе и велосипедных гонках печатались бесчисленные заметки о засадах, ночных налетах, внезапной смерти от удара ножом в толпе или от револьверной пули, о полуобгорелых трупах, обнаруженных среди развалин сожженных ферм, о военных потерях и массовых убийствах, именуемых, судя по заголовку, «прочесыванием». Внезапная смерть стала заурядным явлением.

На унылом фоне однообразного газетного шрифта мелькнуло какое-то знакомое имя. Сначала я равнодушно скользнул по нему глазами, но спустя некоторое время попытался снова отыскать на газетной полосе, предчувствуя, что имею какое-то отношение к связанной с ним обычной в те дни трагедии. Это имя было — Жозеф. Жозеф дель Джудиче. Дель Джудиче… Может, это фамилия нашего Жозефа?. Я углубился в чтение заметки.

«ГНУСНОЕ УБИЙСТВО

Сегодня утром из Эль-Милии сообщили, что прошлой ночью банда феллахов напала на ферму хорошо известного в городе Жозефа дель Джудиче. Несмотря на мужественное сопротивление господина дель Джудиче, подлые налетчики хладнокровно убили его самого, его супругу Рене дель Джудиче и их гостью Марию Дивину Гонсалес. Как стало известно, вторая гостья — мадемуазель Долорес Майоль — уведена бандитами. Все население Эль-Милии — христиане и мусульмане — едины в своей решимости найти и покарать виновников гнусного преступления. Полиция приняла необходимые меры для предупреждения беспорядков, которые могут возникнуть в результате стихийного возмущения населения. Похороны жертв назначены на завтра. Военное командование объявило, что всякие демонстрации запрещены и что в связи с праздником розговенья установлены некоторые ограничения. Одновременно объявлено о введении комендантского часа».

Я отвел глаза от газетного листа, и мне показалось, что день сразу как-то изменился. На главной улице Эль-Милии уже не царило прежнего оживления. Европейцы углубились в чтение только что поступивших газет, нигде — вероятно, в силу простой случайности — не было видно ни одного араба. Жандарм, стоявший посреди улицы, перебирал пальцами прорези в кожухе своего автомата, словно это были лады какого-то музыкального инструмента.

Я зашел в кафе «Спорт» и попытался связаться по телефону с Джи Джи.

На мой звонок ответила Мэри.

— Его нет дома, — сказала она. — Почему бы вам не позвонить в лагерь?

— Хорошо, — ответил я и уже собирался положить трубку, как вдруг Мэри воскликнула:

— Подождите, подождите! Я только что получила чудесную новость. Теперь все в порядке!

— Какую новость?

— О совместном посещении кино по случаю праздника розговенья.

— Впервые слышу.

— Да? Возможно, я и в самом деле ничего вам не говорила, потому что не знала, получится ли у нас что-нибудь. Я изо всех сил уговаривала своих женщин прийти в кино на праздник, но встретила неожиданную оппозицию со стороны духовных лиц. Пришлось оставить эту затею. Но потом десятка два женщин переговорили с мужьями и сообщили о своем согласии. Так что теперь они придут в кино.

— Это, конечно, хорошо, но что, собственно, необычного в том, что женщины придут в кино? Для них еженедельно устраиваются специальные сеансы.

— Да, но они придут без чадры. Вначале я устраиваю для них небольшой прием, а потом мы все вместе отправимся в кино.

— Тогда другое дело. Совсем другое.

— Вы не думаете, что это прямо-таки волнующее событие?

— Да, да, разумеется.

— Иногда мне кажется, что вы смеетесь надо мной.

— На этот раз не смеюсь. Это большое дело. Очень большое.

— И шаг в правильном направлении, не правда ли?

— Правда. Вашим следующим мероприятием будет организация службы обеспечения чистыми пеленками.

— Да, да, конечно. Вы знаете, это как раз то, что я планирую на будущий год.

— Я же провидец… Кстати, на какой фильм вы намерены повести своих женщин?

— «Любовник леди Четтерли», с французской киноактрисой Даниэль Даррье.

— Мм-да…

— Видите ли, другого выбора нет. Либо «Любовник», либо «Великосветские проститутки», причем я даже не знаю, кто там играет.

— Понимаю, понимаю.

Я позвонил в лагерь, но Джи Джи не оказалось и там. Я попросил передать ему мою просьбу позвонить мне, вышел из кафе и в ожидании звонка снова сел за столик на открытом воздухе.

Казалось, улица уже оправилась от недавних потрясений. Шел последний день рамадана. и в городе чувствовалось какое-то затаенное ожидание перемен. Эль-Милия готовилась к празднику. Рабочий пристраивал на стене кафе новенький арабский вариант рекламного плаката «Кока-кола». Три нарядные арабские «К» в словах «Ашраб Кука Кула» извивались на пурпурном диске, как змеи. Напротив, в окне аптеки, человек в белом халате, присев на корточки, переставлял покрытые пылью клизмы. Из здания миссии, расположенного на этой же улице, метрах в пятидесяти отсюда, вышел мистер Фултон; с улыбкой, хорошо заметной даже на таком расстоянии, он направился к витрине, в которой была выставлена открытая библия. Ежедневно в одно и то же время мистер Фултон вынимал библию из витрины, листал ее, находил новый гневный абзац и обводил его толстым синим карандашом.

Со своего места я видел лишь небольшой уголок арабской части города, но мне бросилось в глаза, что все дома там заново побелены и блестят. На крышах по-прежнему хлопали крыльями и суетились аисты. Откуда-то с лестницы кубарем свалилась группа оборванных уличных мальчишек — чистильщиков сапог, газетчиков, продавцов контрабандных сигарет и резиновых игрушек. Теплые лучи солнца привлекли на улицу нищих слепцов и калек, ковылявших на привязанных к култышкам колодках. С лицами жизнерадостных старцев они носились сломя голову по улицам на своих костылях, и чем более согбенными и изуродованными были у них тела, тем счастливее они выглядели. Среди столиков появился горбун Абд эс- Салам с ломающимся голосом четырнадцатилетнего мальчишки и лицом шестидесятилетнего старика. Я купил у него только что доставленный номер алжирской газеты. Алжирская пресса рисовала происшествие в Эль-Милии в еще более мрачных красках, чем либревильская, причем факты излагались менее точно. Приводилась лишь фамилия Жозефа и сообщалось, что его убили вместе с семьей. По словам газеты, «рука убийцы не пощадила ни возраста, ни пола», что давало повод думать, будто среди жертв были дети. Обращаясь к жителям Эль- Милии, газета предупреждала о недопустимости самосудов, на которые их может толкнуть возмущение.

Подошедший сзади официант дотронулся да моего плеча: меня вызывал к телефону Джи Джи.

— Стив, я уже часа два разыскиваю вас.

— Извините, Джи Джи. Я хотел повидать одного из своих приятелей-арабов. Вы слыхали новость? Я имею в виду Жозефа.

— Конечно, слыхал и страшно рад, что вы позвонили. Похоже, что нас ожидают неприятности, не так ли? Как в Эль-Милии?

— Довольно спокойно. Во всяком случае — пока. Но вы видели в «Эклерёр» заметку о «стихийном возмущении» населения? В «Ла вуа» все это выглядит еще хуже. Подобные истории всегда так и начинаются. Именно газеты фабрикуют всякого рода «стихийные возмущения».

— Вы правы. Видимо, «Эклерёр» или колонист, владелец газеты, спят и во сне видят эти возмущения.

— Бедняга Жозеф, — продолжал я. — Он, безусловно, ждал, что так и случится.

— Мне особенно жаль девушку. Пусть она и особа легкого поведения, но я никому не пожелал бы такого конца.

— Хорошо еще, что Латуру удалось убедить крестьян в Тагините отпустить его. Очень кстати, что завтра, во время похорон, он уже будет здесь. Он может нам пригодиться.

— К сожалению, Стив, я должен вас разочаровать: он не приедет. Я только что был у Латура в штабе, и мне сообщили о полученном от него радиосообщении. Через полчаса после выезда из Тагинита полковник со своим отрядом застрял у взорванного моста. Для восстановления моста им потребуется не меньше суток.

— Давно уже я не слыхал более неприятных новостей.

— Да и я тоже. Но у меня есть для вас и приятный сюрприз. К нам только что прибыла группа арабов из восемнадцати человек. Они пришли из Тагинита.

— Не может быть! Не понимаю, как они сумели так быстро добраться.

— Очевидно, напрямик, через горы.

— Странно. А мне кажется, что при теперешней обстановке им следовало бы выбрать самый дальний, кружной путь.

— Пожалуй. И еще: к нам только что приехал жандармский начальник Боссюэ. Он, между прочим, хочет повидать вас. Боссюэ считает, что в виде предупредительной меры (он, естественно, и не предполагает, что возможны какие-то беспорядки) нам необходимо снять всех людей с буровых вышек и держать их до поры до времени в лагере. Что вы скажете?

— Похоже, что Боссюэ расценивает обстановку точно так же, как и мы.

— Знаете что, Стив, все идет так, как я и предполагал. Я знал, что это произойдет, как только колонисты перестанут платить феллахам. Вы будете дожидаться своего приятеля или сейчас же приедете и переговорите с Боссюэ?

— Я сейчас же выезжаю.

 

ГЛАВА XII

Я застал обитателей лагеря в крайнем возбуждении; люди наперебой высказывали самые различные предположения, повторяли самые нелепые слухи. Тем из нас, кто всего лишь три дня назад побывал на вечеринке у Жозефа, все рисовалось в особенно мрачном свете. Мы чувствовали себя как бы непосредственными участниками трагедии, и это еще больше будоражило нас, превращало и в детективов, и в судей, и в палачей. Бьюз заявил, что милосердие в подобных случаях — ненужная роскошь. Теренс, побывавший в свое время в Кении, считал, что убийцы имели в доме своего человека, как это обычно бывает при подобных преступлениях. Жители африканского континента, утверждал он, не способны на преданность, как понимаем ее мы. Разве не так было в Кении, где облеченный полным доверием слуга, выросший чуть ли не на правах члена семьи, хватал топор и убивал своих хозяев?

Любители слухов передавали отталкивающие подробности преступления, которые газеты якобы упускали, чтобы не возбуждать читателей. Феллахи, видите ли, зарезали мадам и Марию Дивину с мастерством профессиональных мясников, владеющих навыками забоя и разделки туш. Наиболее сенсационную новость исподтишка, но настойчиво распространял помощник директора — француз месье Понс; по его версии, убийство в усадьбе Жозефа было лишь эпизодом в серии других таких же преступлений, совершенных в ту же самую ночь на уединенных фермах.

Жандармский лейтенант Боссюэ, беседовавший по очереди со всеми, кто присутствовал на вечеринке, охладил пыл любителей кровожадных сплетен и пересудов. Боссюэ — пожилой, суховатый и осторожный человек — был сдержан в выражениях и жестах. Короткими, отрывистыми фразами он сквозь зубы сообщил, что на теле Жозефа обнаружено семь пулевых ранений. Пули девятимиллиметровые, из немецкого пистолета или автомата. Жозеф успел произвести три ответных выстрела и, судя по пятнам крови, ранил одного из нападавших. Мадам Рене, с пятью пулями в груди и животе, жила еще несколько часов и умерла в больнице. Мария Дивина была убита в тот момент, когда бежала по лестнице. Ее голова была раздроблена автоматной очередью, а тело, по словам Боссюэ, сильно изуродовано. Долорес выпрыгнула из окна своей спальни в сад — там сохранились отпечатки ее следов. Действительно ли феллахи увели ее с собой? Лейтенант уклонился от ответа. Но вообще-то говоря, зачем феллахам испанская проститутка? Они могли изнасиловать ее, если у них было время, но к чему уводить ее с собой?

Никаких догадок Боссюэ высказать не пожелал. Поначалу можно было предположить, что преступление совершили феллахи. Но ведь Боссюэ знал Жозефа, знал, что он был бандитом, четыре или пять раз сидел в тюрьме, а во время войны служил в штрафном батальоне. Вряд ли лейтенант мог привести хоть один случай, когда такой человек тихо и мирно умирал в своей постели. Боссюэ знал, что рано или поздно, в этом году, через пять или через десять лет, раздался бы телефонный звонок, ему пришлось бы встать, застегнуть на себе форму, надеть начищенные до зеркального блеска ремень, башмаки и краги, вывести старенький «ситроен» и ехать в усадьбу Жозефа. И он нашел бы его плавающим в собственной крови, умершим от одной или нескольких ран, нанесенных огнестрельным оружием, ножом или тупым предметом. Боссюэ поискал бы отпечатки пальцев, измерил рулеткой расстояния между определенными точками, опросил бы тех, кому удалось уцелеть, а потом стал бы дожидаться приезда полицейского фотографа. Затем он возвратился бы в свою канцелярию и приказал принести дело Жозефа… Дель Джудиче, Джузеппе; родился 5.1 1902 года в Палермо; мать — дель Джудиче, Джузеппина, отец неизвестен; несовершеннолетний преступник; вооруженный грабеж; снова вооруженный грабеж; попытка совершить убийство; убийство; соучастие в сводничестве; опять соучастие в сводничестве; еще одно соучастие в сводничестве… Целый ряд преступлений, а затем красная черта и надпись: «Убит неизвестными». Расследование будет продолжаться неделю, две, месяц, после чего досье Жозефа в полиции, уже изъятое из секретных биографий живых, окажется среди архивных папок вместе с делами тех, кто загадочно погиб от руки необнаруженных преступников.

Боссюэ заранее примирился со своей неудачей, так как речь шла об одном из иностранцев, живших маленькими, замкнутыми группами, члены которых теряли дар речи, зрение и слух, когда смерть выбирала жертву среди них.

Боссюэ нарисовал эту картину в коротких, слегка циничных фразах. Ему предстояло проделать обычную, банальную и бесполезную процедуру, и наша беседа являлась тоже бесполезной, но обязательной ее частью. Порядка ради он возьмет от меня объяснение и вместе с дюжиной других приобщит к делу, которое вскоре навсегда будет погребено в архиве. Разговаривал ли я с Жозефом на вечеринке? Заметил ли я что-нибудь необычное в поведении Жозефа? Боссюэ предполагал, что я бывал в усадьбе и раньше.

Я сообщил лейтенанту то, что он уже знал, — о собаках, об изгороди, которую Жозеф не успел электрифицировать. («Все равно это ничего не дало бы», — заметил Боссюэ, покачав головой.) Я рассказал также и о том, чего он не знал: о предчувствии девушек, что нечто подобное обязательно должно произойти.

Боссюэ делал заметки химическим карандашом в большой записной книжке в кожаном переплете, таком же блестящем, как его портупея, краги и башмаки.

— Еще одно: вы можете сообщить приметы исчезнувшей женщины — Долорес Майоль?

— С чего начать?

— Возраст?

— Пожалуй, около тридцати. Лет двадцать семь — двадцать восемь.

— Рост?

— Метр пятьдесят пять. Метр шестьдесят, не больше.

— Волосы?

— Темно-каштановые, почти черные, очень густые, ниспадающие на плечи. Сбоку, по- моему, локоны, какие они обычно носят. Я имею в виду испанок.

— Глаза?

— Очень черные.

— И очень большие? — высказал предположение Боссюэ.

— Определенно. В общем, у нее тонкие черты лица. Несколько великоватый рот с полными губами. Нос слегка изогнут. Римским его не назовешь, но небольшая горбинка все же есть. Да, еще одна деталь: она всегда носила атласные платья.

— Телосложение?

— Вы бы, очевидно, назвали ее полной.

— Понятно: солидный бюст и широкие бедра, — чуть заметно и сухо улыбаясь, заметил Боссюэ и закрыл записную книжку. — Вы дали точное описание обыкновенной испанской проститутки. Их специально разводят для таких целей. Ну что же, мы сделаем все зависящее от нас.

В комнату вошел Джи Джи и, как обычно, быстро кивнув, направился к телефону. Он дважды подряд неправильно набрал номер, потом вместе со стулом повернулся к нам. Джи Джи, словно адмирал перед битвой, был тщательно одет: темный камвольный костюм, из рукавов которого на нужную ширину выглядывали манжеты с массивными золотыми запонками, солидный золотой перстень и красная гвоздика, как орден.

— Стив, я никак не могу договориться с лейтенантом. Может, вы спросите у него и сообщите мне, почему он заставляет нас держать рабочих-арабов под замком. Мы, безусловно, будем сотрудничать с властями — это само собой разумеется. Но скажите лейтенанту, что я был бы признателен ему, если бы он со всей откровенностью разъяснил, какую цель преследует эта мера. Я ничего не могу от него добиться.

Я передал все это Боссюэ, и тот ответил:

— В сложившейся обстановке нужно быть готовыми ко всему.

Я перевел.

— Да, но чего он ждет? Спросите его, чего он ожидает.

Я спросил.

— Ничего, — ответил Боссюэ.

— То есть примерно того же, чего и я, — отозвался Джи Джи.

— Но, — продолжал Боссюэ, — кое-что может случиться.

— Он говорит, что кое-что может случиться.

— Так что же, ради бога? Вот это я и пытаюсь у него узнать!

— Завтра состоятся похороны, — сказал Боссюэ, припертый наконец к стенке. — Поскольку убит итальянский гангстер, похороны будут необычными. Каждый итальянец, проживающий в Алжире, пришлет цветы и карточку со стихами и ангелочками. Как мне кажется, похороны приобретают особое значение в связи с общим положением в стране. Иначе говоря, соберутся не только все земляки Жозефа из Сицилии, но и члены ассоциации колонистов. Все это будет выглядеть примерно так. Участники похорон по приглашению брата Жозефа, только что выпущенного из тюрьмы в Оране, проведут все утро в доме покойного, где весьма основательно выпьют на пустые желудки. Затем они отправятся на кладбище, будут по очереди с рыданиями подходить к могиле и оплакивать Жозефа. Сильнее всего будут убиваться те, кто больше других ненавидел покойного. Затем они вернутся в дом Жозефа на поминальную трапезу, которая займет у них часа четыре-пять. Перед тем как разойтись по домам, кто-нибудь из них, возможно (повторяю: возможно!), скажет: «Выходит, мы позволяем этим… отделаться легким испугом?» Вот к этому-то мы и должны быть готовы. Допускаю, что ничего подобного не произойдет, хотя бы потому, что мы будем начеку. Но так случалось раньше и, к сожалению, слишком часто.

Я снова перевел.

— Понимаю, — ответил Джи Джи. — Следовательно, он считает, что мы должны держать рабочих в лагере и никуда их не выпускать. По нашему мнению, это никуда не годится. Какое влияние такой запрет окажет на наших новых рабочих, на тех, кто только вчера прибыл к нам? У нас и так из-за рамадана выработка снизилась на три процента. Тем не менее передайте ему, что он может рассчитывать на наше полное содействие… Стив, вы могли бы тактично узнать у лейтенанта, что он намерен предпринять, чтобы уменьшить опасность возникновения беспорядков?

Я тактично осведомился об этом у лейтенанта.

— А мы просто запретим похоронной процессии вступать в город. Мы не сможем запретить людям участвовать в похоронах, но вступать в город запретить можем, потому что это приобретет характер демонстрации, запрещенной военными властями. Капитан Кребс, командующий гарнизоном в отсутствие полковника Латура, выставит на дорогах заграждения, и доступ в Эль-Милию будет закрыт.

— А нужно ли это? Я хочу сказать, достигнет ли это своей цели?

Я перевел вопрос Боссюэ, и он явно заколебался. Мне представилось, что он процеживает вопрос Джи Джи через густую сетку сомнений.

— Возможно.

— Возможно? Давайте-ка внесем ясность. Что значит «возможно»?

— Видите ли, — объяснил Боссюэ. — Лица, желающие вызвать беспорядки, могут, например, проникнуть в город по двое и по трое, и их никак не задержишь. Кроме того, люди, уже находящиеся в городе, могут устроить беспорядки, приурочив их к моменту похорон, и им тоже нельзя помешать.

— Понимаю, понимаю.

— По совести говоря, у нас ни в чем нет уверенности. Поживем — увидим. Готовясь к худшему, будем надеяться на лучшее. — Боссюэ помолчал. — Я хотел бы дать один совет, — продолжал он. — Всем вашим служащим, у которых нет острой необходимости быть в Эль- Милии, я рекомендовал бы завтра не появляться в городе. На всякий случай.

— Снова — «на всякий случай!» — заметил Джи Джи. — Да когда он перестанет твердить одно и то же?

 

ГЛАВА XIII

На следующий день многие из нас решили пренебречь предупреждением Боссюэ и отправиться в Эль-Милию, поскольку работы все равно были прекращены.

Теренс поехал вместе со мной. В городе я постарался отделаться от него, условившись встретиться в полдень. Мне захотелось пройтись по улицам и посмотреть, что же, в самом деле, происходит.

В тот день отмечался один из главных мусульманских праздников. В такие дни арабы обычно надевают лучшие платья и предаются всевозможным удовольствиям. После месячного поста и воздержания они стараются наверстать упущенное. В такое время все девять арабских кафе на главной улице Эль-Милии бывают переполнены. Слегка осоловевшие от обжорства арабы сидят здесь с утра до вечера и непрерывно щелкают пальцами, подзывая официантов с маленькими чашечками кофе. Но сегодня все эти заведения были закрыты, за исключением кафе Эль-Хаджи, инвалида второй мировой войны, имевшего множество орденов. Араб по национальности, Эль-Хаджи ценой обеих ног приобрел условный статус французского гражданина. Когда я проходил мимо его заведения, он стоял на костылях у входа, наблюдая, как официанты справляются с большим наплывом клиентов. Публики было много, однако она почти целиком состояла из европейцев. Кроме Хаджи, в кафе было только трое арабов — ими исчерпывалась вся паства новообращенных, какой пока мог похвастаться проповедник мистер Фултон. Эти молодые люди, одетые так, словно они собрались играть в бейсбол, перестали быть мусульманами, не соблюдали пост, и потому праздник не имел для них особого значения. Очевидно, в качестве меры предосторожности жалюзи были опущены не только у арабских кафе, но и у большинства европейских магазинов.

Я знал в лицо почти всех жителей Эль-Милии, но люди, которых я встречал сегодня на улицах, были в большинстве случаев мне незнакомы. Я подумал, что они, как и я, приехали сюда из любопытства.

У бармена в кафе «Спорт» я купил газету и присел к столику на открытом воздухе. Сегодня даже мальчишки не продавали газеты, и, против обыкновения, ни один гном не хватал меня за ноги и не принимался чистить мои ботинки. Если не считать того зловещего факта, что арабы явно скрывались по своим домам, город выглядел, как всегда, довольно оживленным. Блестели заново побеленные арабские дома, главная улица пестрела новыми рекламными объявлениями. Полуголые красавицы, выставляя свои прелести на плакатах с рекламой простынь, нейлоновых чулок и пива, улыбались толпам посетителей, пожиравшим за столиками груды креветок. Напротив, над аптекой, шестиметровая леди Четтерли бросалась в объятия своего егеря, смахивающего на этруска, хотя на нем и было какое-то подобие ковбойского костюма. Этот плакат напомнил мне о затее Мэри Хартни.

Газета «Эклерёр» уделила много места предстоящим похоронам бывшего гангстера Жозефа, которого отправляли в могилу с погребальными почестями, словно феодального князька. За катафалком должно было следовать около ста пятидесяти машин. Назывались имена некоторых наиболее известных лиц, которые намеревались приехать на похороны из Алжира, Орана, Бужи, Блиды, и список этот читался как «Готский альманах» уголовного мира: Экспозито (Брошенный), Скадуто (Конченый), Галероне (Старый каторжанин); это была аристократия той части итальянского народа, что прозябала в нищете и преступлениях и с какой- то злобной гордостью продолжала носить фамилии и прозвища, запечатлевшие жалкую и никчемную жизнь их предков. Конечно, все эти брошенные, конченые и старые каторжане будут присутствовать на похоронах, и унаследованная ими обида на общество сольется с беззубой злобой колонистов, вожаки которых тоже перечислялись в газете по фамилиям.

Газета напечатала порядок проведения церемонии. Участники похорон собирались в доме Жозефа к десяти часам утра, а в десять тридцать начинался «кас-крут». Так назывался завезенный французами в Алжир обычай плотно закусывать утром или в полдень. В сельских местностях «кас-крут» просто превратился в дополнительную трапезу, сверх завтрака, обеда и ужина. Люди вставали, подходили к огромным окорокам, с безразличным видом отрывали руками или отрезали ножами, лезвия которых выскакивали из ручек при нажатии кнопки, куски мяса и торопливо жевали, запивая мутным, похожим на чернила вином прошлогоднего урожая. Мрачно прожевав мясо и притворно всплакнув, как требовало приличие, они направлялись, отрыгивая, в уборную, чтобы привести себя в порядок. На остатки мяса набрасывались женщины — добровольные плакальщицы, соблазненные даровой едой. В двенадцать часов бренные останки Жозефа в серебристом гробу, выложенном стеганой подкладкой, должны были доставить из дому на кладбище, расположенное на холме. Здесь священник пробормочет несколько приличествующих данному случаю латинских фраз, после чего Жозефа упрячут в похожее на ящик комода хранилище в стене кладбища. Потом все снова рассядутся по машинам и вернутся в дом Жозефа на поминки. Мне и раньше приходилось участвовать в подобных церемониях, хотя и не на столь высоком уровне, как похороны гангстера.

Я взглянул на часы. Одиннадцать. Сейчас участники похорон собираются в доме Жозефа.

Мэри Хартни, очевидно, направляется с группой отобранных ею, пока еще бесплодных молодых женщин, снявших чадру, на ранний сеанс «Любовника леди Четтерли». Одиннадцать часов… За много километров отсюда Латур, наверно, заканчивает сейчас восстановление моста, если, конечно, ему ничто не помешало. В этот час в умиротворенных районах уцелевшие люди приходят в себя и принимаются жарить баранов, зарезанных ради

праздника, а летчики, завидев издалека дым костров, лихо пикируют и обстреливают их с бреющего полета.

Я встал и направился в арабскую часть города. Мне пришлось пройти метров двести, прежде чем удалось свернуть в сторону. Солдаты возводили на боковых улочках заграждения. Все было так же, как и в Либревиле, не хватало только полицейских собак. Мне хотелось поздравить Кобтана с праздником, но я никогда не ходил к нему этим путем и вскоре заблудился. На улицах толпились арабы — мужчины, женщины, дети, словно происходило какое-то массовое переселение. Они тащили постельные принадлежности, стулья и жестяные сундучки, в которых обычно держали свои пожитки. У женщин из-под белых джеллаба торчали огромные узлы — они казались чудовищно раздувшимися животами; истошно кудахтали куры, подхваченные за крылья, хрипели полузадушенные псы, которых тащили на веревке. Под ногами у взрослых вертелись ребятишки, нагруженные своими жалкими сокровищами, — на них натыкались и наступали. Я с трудом пробивался сквозь этот человеческий поток, который стремился все в одном направлении по узкой извилистой улице, будоража застоявшуюся вонь. Иногда толпа натыкалась на выступающие углы домов, и тогда в людской реке возникали водовороты, слышались крики и визгливые, гортанные проклятия.

Я сообразил, где нахожусь, лишь оказавшись рядом с мечетью, у дверей которой собралась огромная толпа. К толпе обращался имам, стоявший на пороге мечети. Мужчины, видимо, пытались войти в мечеть вместе с женщинами и детьми, но имам не позволял. Это был пожилой человек с тоненьким голосом и старушечьим лицом. В молодости, в дни, когда еще был распространен этот обычай, он, побуждаемый благочестием, кастрировал самого себя или упросил кого-то сделать ему эту операцию. Кобтан утверждал, что имам — самый образованный человек в Алжире, а это значило, что он наизусть знает коран, «Традиции» и «Комментарии». Мусульмане Эль-Милии относились к нему с благоговением, и он без труда остановил их у дверей мечети, похожей на выбеленный склад. На все просьбы из толпы имам отвечал «нет» своим тоненьким и бесстрастным голосом — голосом одного из тех старинных граммофонов, что все еще продавались на рынке Эль-Милии.

Толпа просочилась в дом, где жил Кобтан, заполнила темную лестницу и неосвещенные скользкие площадки. С трудом протиснувшись сквозь толпу, я добрался до комнаты Кобтана. Он сразу открыл дверь, но, впустив меня, тут же закрыл ее на цепочку. Мы кое-как пробрались в загроможденную мебелью комнату. В этом помещении с его обстановкой, дышавшей прямо-таки викторианской невозмутимостью, успокаивала даже пыль, накопившаяся в складках обивки и не находившая выхода из-за слишком маленьких окон. Кобтан стоял передо мной и улыбался, не замечая, казалось, ни хриплых криков, долетавших с улицы, ни царапанья у дверей.

— Я хочу, прежде всего, поздравить вас с праздником, а затем, конечно, поблагодарить за вашу безграничную доброту.

Я заговорил с ним по-французски, но он настойчиво заставил меня вернуться к обмену бесконечными арабскими любезностями.

— Слава аллаху, что вы здоровы и что вы зашли сегодня ко мне. Мой дом — ваш дом, а вы — мой брат.

Кобтан отодвинул в сторону лежащую на столе карту, вынул из ящика буфета скатерть, какие изготовляют в Индии специально для арабских стран; ядовито яркими красками, на ней были изображены фантастические всадники с кривыми ятаганами под полумесяцем, девушки в шароварах, уродливые львы и верблюды.

— По случаю вашего прихода, — сообщил Кобтан, — мы расстелим эту новую скатерть и будем пить на ней праздничный кофе.

Он постучал по столу, и тотчас из-за занавески алькова высунулась обнаженная рука с подносом. Кобтан принял его, ухитрившись сделать вид, будто никакой руки вообще не существовало. Отпив кофе, я поспешил в самых восторженных выражениях похвалить напиток.

— Ваше письмо произвело, магическое действие. Первая группа людей уже прибыла.

— Да, мне об этом сообщили. Я очень счастлив. Слава аллаху!

Я поставил чашку на зеленоватое лицо воина в чалме.

— Слава аллаху! — сказал и я. — У вас замечательный кофе.

— Вы слишком добры. Прошу вас всегда помнить, что вы мой брат.

Снизу донеслись тревожные крики и звон разбитого стекла. Сбоку от меня находилось маленькое окно. Меня так и подмывало взглянуть в него и узнать, что делается внизу. Но каида помогла мне взять себя в руки.

В присутствии Кобтана я всегда испытывал сдерживающее влияние каиды. Так называется весьма сложный кодекс поведения, дошедший до наших дней со времен великой древней цивилизации. Нам, иностранцам, не дано постичь ее в полном объеме. Но каждый мусульманский ребенок, которому родители хотят дать хорошее воспитание, все первые пятнадцать лет жизни изучает правила каиды, и это считается достаточным для молодых людей, если только им не уготована какая-то особая роль. Помимо прочих добродетелей, каида рекомендует мягкость и сдержанность, ненависть к хвастовству, излишеству и другим крайностям, неторопливость, а также патрицианское безразличие к боли.

Я подавил в себе любопытство, толкавшее меня выяснить причину возникшего на улице шума. Кобтан с невозмутимым видом взял поднос. выбрался из-за стола и подошел к занавеске. В ответ на его легкое покашливание оттуда высунулась рука и взяла поднос.

— Здесь собираются люди из той части города, которую не успели вовремя закрыть для движения, — заметил он. — Они проведут тут несколько часов, быть может, переночуют, а потом разойдутся по домам. Не думаю, что существует какая-то опасность, однако власти правы, предпринимая необходимые меры. Вы знали убитого и его семью?

— Да, и довольно хорошо.

— Я тоже знал Жозефа и не скажу, что он был плохим человеком. К женщинам у него в доме относились хорошо. Но есть во всем этом деле одно, что мне не нравится и вызывает опасения. Говорят, полковник Латур не вернется к празднику, взорван будто бы какой-то мост. Кто его взорвал?

— Полагаю, что люди ФНО.

— Не думаю. Вряд ли ФНО мог дать подобное указание в тот момент, когда мусульманскому населению города угрожает опасность и присутствие полковника в Эль-Милии необходимо.

— Довольно логично.

Я было приступил к арабской церемонии прощания, но Кобтан остановил меня.

— Не уходите, пожалуйста, — попросил он. — У меня есть для вас сюрприз. Вы можете подождать несколько минут? Всего несколько минут.

Волшебник за занавеской подал нам свежий кофе, и, пока мы сидели, попивая его, Кобтан то и дело посматривал на дешевенькие часы в измятом металлическом футляре. Прошло совсем немного времени, и послышался их тоненький бой.

Наступила короткая, напряженная пауза. Лицо Кобтана вытянулось от нетерпеливого ожидания. И вот воздух наполнился странным, мощным звуком, словно слетевшим с неба. Это был какой-то нечеловеческий, потусторонний, трепещущий, исступленный вопль. Заунывный и пронзительный, то затихая, то усиливаясь, он заставлял дребезжать безделушки на полках шкафов и мучительно резал слух.

Муэдзин… Полуденный призыв к молитве…

Но раньше я никогда не слыхал муэдзинов в Эль-Милии, а этот зов был в сто, нет — в тысячу раз мощнее призыва на молитву, который когда-либо слетал с уст профессионального глашатая. Вздымаясь и падая и снова вздымаясь, мощный голос висел в воздухе, и шум на улице постепенно затих.

— Подарок вашей компании, мистер Лейверс, — сказал Кобтан, блестя глазами. — Неоценимый подарок нашему народу по случаю праздника.

— Мощный громкоговоритель! — воскликнул я, сообразив наконец, в чем дело.

— Да, да! Восхитительно!

Помолчав, Кобтан снова заговорил:

— Теперь никто не проспит время молитвы. Слава аллаху! Но разве вы ничего не слышали об этом подарке?

— Слышал, но давно и совершенно забыл.

— В год, когда здесь появились французы, — столетие назад, — наш минарет упал. Ему было девятьсот лет. С тех пор мы никогда не слышали призыва к молитве. Наша бедность мешала нам восстановить минарет. Мистер Хартни сообщил имаму, что, если дела компании пойдут успешно, она восстановит нашу мечеть. Какое великодушие, мистер Лейверс!

«И какая ловкость!» — подумал я.

 

ГЛАВА XIV

Я добрался до кафе «Спорт» без особых затруднений. Теренс ожидал меня, сидя за столиком на улице. Я незаметно проскользнул мимо него и направился к телефону, чтобы позвонить в лагерь и сообщить Джи Джи о положении дел.

Джи Джи поинтересовался, нет ли в городе волнений.

— Ничего особенного, — сказал я. — Только в арабской части ставят на улицах заграждения. В остальном как будто все в порядке. Множество зевак, вроде нас с Теренсом. На перекрестках установили шлагбаумы, чтобы никто из участников похорон не пробрался в город. Я только что был у одного моего арабского друга и слышал, как звучит наш дар арабской общине. Сначала мне показалось, что это сигнал воздушной тревоги.

— Что ваш друг обо всем этом думает?

— Он думает, что из этого ничего не выйдет.

— Вот как? Послушайте-ка: полчаса назад мне звонил некто Фиоре и выразил уверенность, что я окажу ему содействие в расследовании, которое он ведет от имени комитета гражданской обороны или чего-то в этом роде. Я ответил, что в настоящее время не могу ничего придумать, чтобы оправдать его уверенность. Тогда этот тип сказал, что, учитывая ряд заявлений о причастности некоторых наших арабских рабочих к делу об убийстве Жозефа, он просит принять его, с тем чтобы лично представить мне свои полномочия, и надеется, что я не буду возражать против проведения расследования в лагере. Как вам это нравится? Фиоре добавил, что ему неприятно оказывать на нас давление. Я ответил, что никакое давление здесь не поможет. Мне так и не удалось отделаться от этого фрукта. Он похож на тех типов, что подходят к вам на улицах городов, вроде Порт-Саида, и зазывают на порнографический фильм. В общем, мне кажется, что он все-таки явится. Как только Фиоре повесил трубку, я позвонил Боссюэ; вся эта история ему не понравилась. Он связался со штабом Латура, и тот обещал на всякий случай прислать сюда капрала и пару солдат. Когда вы думаете вернуться?

— После кино, около четырех. Это в том случае, если мы пойдем в кино. Мы хотели посмотреть «Леди Четтерли» сразу после Мэри и ее подопечных.

— Она с ума сошла. Обязательно выберет для кино самое неподходящее время. Если увидите Мэри, попросите ее, пожалуйста, в качестве личного одолжения мне, немедленно вернуться домой. Просто не могу понять, почему вас всех именно сегодня потянуло в этот городишко.

— Если я ее увижу, тут же пошлю домой. В конце концов, можно и не ходить в кино. Посмотрю, как обернутся дела.

Я вышел из кафе и подсел к Теренсу. У него были голубые глаза, гладкая кожа и правильный профиль, как у странствующего рыцаря с картины какого-нибудь прерафаэлита. Из-под коротких штанов виднелись молочно-белые колени. Он то и дело хлопал по столу мухобойкой из конского волоса. Я заметил, как два француза в темных костюмах, сидевшие за нашим столиком, обменялись ироническими взглядами.

Теперь в кафе прибавилось мужчин в темных костюмах; у некоторых на рукавах были черные повязки. Женщин совсем не было видно.

За нашим столиком сидели два смуглых, седеющих француза; у одного из них лицо было туповатое и добродушное, у другого худощавое и бледное, с горькой усмешкой, Выглядели они, как крестьяне на свадьбе. Я вспомнил, что одного из них — с туповатым лицом — встречал раньше. Ему принадлежал магазин охотничьих принадлежностей в Либревиле, он отлично разбирался в охоте на кабанов и снабжал ружьями, собаками и проводниками-арабами служащих лагеря, пробовавших свои силы в этом виде спорта. Француз поднял глаза, и мы, как знакомые, слегка улыбнулись и поклонились друг другу. Итак, люди приехали даже из Либревиля посмотреть на эту забаву, подумал я. Вот почему здесь столько незнакомых лиц. И должно быть, приехали они еще вчера вечером — иначе их задержали бы у шлагбаума на дороге. А может быть, они прибыли поездом, который ходит два раза в неделю? Видимо, никто не подумал принять меры против необычного наплыва гостей с утренним поездом, который приходил как раз в этот день.

Теренса изводили мухи.

— Не понимаю, неужели нельзя что-нибудь сделать? — Он снова ударил по столу хлопушкой.

— Подождите, то ли еще будет через месяц, — сказал я.

— Но нельзя же допускать такого безобразия. Почему никто не берется за это дело? Всему виной страшное безразличие. Боже мой, весь город провонял! А этому-то чего надо?

Я поднял глаза. В нескольких шагах от нашего столика, на мостовой, стоял местный дурачок и смотрел на нас с выжидающей улыбкой на глупом, младенческом лице. Одетый в отрепья, он выглядел как персонаж из фильма, поставленного по рассказу Мопассана. На нем была матросская фуфайка с поперечными полосами, исчисляющая свои дни чуть ли не с девятисотого года, нелепая яркая спортивная куртка с рукавами, не доходящими до локтей, и соломенная шляпа. Одну руку он держал в кармане куртки. Я знал, что этот человек может так стоять, не шевелясь, бессмысленно улыбаясь и кивая нам своей большой головой, полчаса, а если потребуется, то и час.

— Мой дорогой друг, — сказал я, — это известный всему городу аттракцион. Парень хочет позабавить вас своим номером.

Кроме дурачка, на улице не было ни одного араба.

— Скажите ему, чтобы он убирался, — сказал Теренс. — Allez-vouz-en! — приказал он дурачку, который вместо ответа еще ближе подошел к нам. Из угла его рта потекла струйка слюны.

— Он не уйдет, пока не покажет свой номер. Разве вы не слышали о нем? Это местная знаменитость. Знаете, что у него в кармане? Живая мышь. Он хочет проглотить ее для вас. Этот парень глотает мышей за скромное вознаграждение в двадцать франков. Иногда, прежде чем проглотить мышь, он позволяет ей несколько раз высунуть голову изо рта.

— Господи! Какая мерзость! Меня уже тошнит.

Торговец охотничьими принадлежностями заметил дурачка и поманил его легким кивком головы.

— Поди сюда!

Дурачок, торопливо шаркая ногами, подошел к столу. При всем своем слабоумии он не был лишен профессиональной гордости.

— Покажи-ка мне, — приказал француз.

Дурачок протянул нам кулак, поджал губы

и ласково пискнул по-птичьи. В то же мгновение в его руке между большим и согнутым указательным пальцами появилась маленькая острая мордочка.

Торговец кивнул.

— Мышь, — пояснил он своему приятелю. — Эти идиоты глотают мышей за двадцать франков. В Либревиле тоже есть такой.

— Отвратительные типы, — бесстрастно произнес человек с худощавым лицом, словно повторяя общепризнанную истину. Таким же самым тоном он мог сказать, что эти люди принадлежат к семитской расе или что они обрезанные. — Ты — гадина. Слышишь? — добавил он, обращаясь к дурачку.

Дурачок, не обращая внимания, указал свободной рукой на свой рот. Меня тоже начинало тошнить. Я бы охотно отдал ему деньги, только бы избавиться от него, но знал, что он тут же проглотит мышь. Дурачку нравилось развлекать мир. Он любил своих собратьев-людей и в меру своих сил старался сделать их счастливыми, а кроме того, еще и гордился своим талантом.

— Ради бога, не обращайте на него внимания, — взмолился Теренс.

Торговец охотничьими принадлежностями доверительно обратился ко мне:

— Арабы увлекаются такими штуками. У нас в Либревиле тоже есть подобный тип. Ничего не поделаешь, мы вынуждены жить с ними. Жаль только, что иностранцам, вроде вас, приходится наблюдать такие вещи. Это создает о нас плохое впечатление.

Кто-то, занимавший столик до нас, заказывал к вину устриц и оставил несколько штук нетронутыми. Из раковин выступало черное, сморщенное мясо. Дурачок протянул было к ним свою пухлую, как у младенца, ладонь, но худощавый все с тем же бесстрастным выражением ударил его по руке. Дурачок отступил на шаг, все еще улыбаясь, но явно изумленный.

— Мы сделали их цивилизованными людьми! Можете в этом убедиться сами. — Торговец, взывая к сочувствию, положил руку мне на плечо. — Вы, вероятно, слышали об ужасном происшествии, которое случилось два дня назад— об убийстве семьи дель Джудиче?

Я утвердительно кивнул.

— Все они убийцы. Мужчины, женщины, дети — все равно. Все пускают в ход ножи, — монотонным голосом добавил худощавый.

— И как видите, мы терпим, — продолжал торговец. — Терпим и ничего не делаем. Но всему есть предел. Хватит с нас. Мы сыты по горло. Понимаете? — Он снял руку с моего плеча и приложил ее ребром к своей шее у адамова яблока.

Я пристально изучал его лицо. Такие лица французы называют симпатичными, чего нельзя было сказать о лице его друга. Торговец был с виду порядочный человек, славный малый. И привело его сюда, видимо, чувство порядочности и солидарности. Его лицо говорило о том, что он честно выполняет свои обязанности, любит перекинуться в картишки, дает возможность отыграться другим, охотно дает взаймы, балует своих детей, изнуряет свои слабеющие железы и нервы, заставляя себя отдавать еженедельную дань старой, расплывшейся жене; он почти наверняка держится на почтительном расстоянии от молодой девушки, выполняющей случайную работу в его магазине; это патриот, который не подведет своих товарищей, человек, готовый ради приличия вместе с другими делать глупости, недостаточно самоуверенный, чтобы иметь собственное мнение, Готовый, если понадобится, принять участие с этой компанией даже в суде Линча.

Как-то сразу мне стало очевидно, что это и есть сборище линчевателей. Торговец только готов присоединиться к другим, но человек, который собрал этих парней и поведет их, куда потребуется, именно тот, с худощавым лицом. Видно, ему пришлось что-то пережить. Где-то внутри у него таилась незаживающая рана, непрерывно источавшая гной. Сейчас его окружали собратья по духу. Их бесстрастные лица скрывали озлобление, а в ровных, сухих голосах сквозило отчаяние. Они собрались сюда оплакивать не Жозефа, а самих себя, привели их сюда нищета и тяжелые воспоминания о порке, об одиночном заключении, о тюремном старосте, заменившем им отца, о жестоких надзирателях, о неверной жене, о разорении их мелких предприятий крупными фирмами.

Вдруг раздался крик, и все, кто находился на улице, встали, словно публика на театральной премьере при входе членов королевской семьи.

Толпа молодых французов, собравшихся у входа в кинотеатр на другой стороне улицы, метрах в пятидесяти от кафе, внезапно расступилась, пропуская бегущую арабскую девушку. Один из парней старался вывернуть ей руку, в то время как другой шарил у нее под юбкой. Подбежал жандарм на длинных негнущихся ногах. В воздухе сверкнула дубинка и с треском лопнувшего бумажного пакета опустилась на голову парня, шарившего по бедрам девушки. Девушке удалось вырваться, но без юбки, и она бросилась бежать, сверкая смуглым телом. Верхнюю часть ее прикрывал нелепо выглядевший джемпер розовато-лилового цвета. Бежавший рядом парень старался стянуть с нее и джемпер, а она извивалась и увертывалась. Раздались свистки полицейских, зазвенело бьющееся стекло, послышались глухие удары. В нескольких лавках, которые еще не успели закрыть, с шумом опустились железные жалюзи. Позади нас захлопнулась дверь кафе, загремели засовы. Полицейская машина развернулась поперек улицы, и из ее открытых дверей на ходу стали выскакивать жандармы. Девушка добежала до машины, все еще преследуемая парнем. Жандармы втолкнули ее в автомобиль. Один из них размахнулся ногой и ударом в живот сбил парня с ног. Из дверей кинотеатра выбежали еще несколько женщин. Возле нас застучали туфельки на высоких каблуках. Мы стояли в оцепенении, словно зрители во время боя быков, вдруг увидевшие человека, поднятого на рога. Безукоризненно одетый седовласый мужчина с диким взглядом схватил один из наших стульев и побежал, размахивая им над головой. Мимо пронесся еврей в ермолке и лапсердаке; его руки, торчавшие из широких рукавов, трепетали от ужаса, напоминая жирных белых мотыльков. Жандарму, потерявшему в свалке фуражку, удалось отбить нескольких нападающих. Он выхватил пистолет и дважды выстрелил в воздух. Толпа в панике отхлынула.

Еще одна полицейская машина со скрежетом врезалась в толпу, снова начавшую собираться у выхода из кино; жандармы выхватили из толпы полураздетых женщин и увезли их.

— Сейчас должны подойти другие! — крикнул мне в ухо худощавый. — Они. и так уже опаздывают.

Едва он сказал это, как прямо на нас внезапно хлынула бегущая толпа. Лавина человеческих тел опрокинула все столы и стулья и пронеслась дальше, оставив на тротуаре карминовые звездочки крови и человека в спортивной куртке, который медленно кружился, неестественно изогнув руки, как восточный танцор; его лицо представляло сплошную кровавую маску.

Когда мы с Теренсом встали на ноги, обоих

французов уже не было. На улице по обе стороны от нас, то тут, то там завязывались отдельные стычки. Какой-то автомобиль, виляя, внезапно повернул на улицу Джемила, врезался в проволочное заграждение и застрял там, как чудовищная муха. Со звоном вылетела пожарная машина и остановилась. Из машины выпрыгнули три пожарника и с автоматизмом роботов приступили к своим обязанностям. Их охранял жандарм с пистолетом. Направив на толпу шланг, они предупреждающе закричали, и толпа почтительно подалась назад. Из брандспойта текла струйка воды и разбегалась по мостовой. Толпа снова приблизилась. Шестеро мужчин с повязками на рукаве, высоко подняв голову, с песней, похожей на гимн, прошли четким парадным шагом под знаменем с надписью «Algérie Française». Жандармы пропустили их. Поодаль двое мужчин в штатском в сопровождении инспектора сюртэ, держа руки в карманах, взобрались на ступени церкви. Инспектор опустил на землю сумку, которую нес в руках, и все трое, нагнувшись, стали шарить в ней. Достав гранаты со слезоточивым газом, неторопливо, тщательно целясь, они стали бросать их в толпу, выбирая наиболее уязвимые места. Повсюду, где появлялись легкие облачка голубоватого дыма, толпа редела. Минуту спустя улица опустела, и только леди Четтерли и пьющий кока-кола араб с рекламы над кафе «Спорт» по-прежнему обменивались восторженными взглядами. Мы с Теренсом почувствовали резь в глазах и, кашляя в носовые платки, бегом пересекли улицу и вбежали в подъезд; кинотеатра. В каморке, служившей помещением- администратора, нашли Мэри Хартни. Как истинная героиня кинофильмов, она прошла через все испытания совершенно невредимой. Даже локоны ее прически были в полном порядке.

— Стив, подумайте только, что теперь скажут их мужья? — жалобно протянула Мэри и тут же расплакалась.

Толпа быстро рассеялась, и мы решили попробовать добраться до машины. Мы прошли по- улице шагов семьдесят и едва миновали миссию Фултона, как невдалеке затрещали выстрелы и снова показалась толпа, бегущая нам навстречу. Я сильным ударом открыл дверь миссии и, протолкнув своих спутников, последовал за ними. В прихожей сразу же появилась миссис Фултон в сопровождении мужа и поспешила нам навстречу. В своем старомодном клетчатом платье- она выглядела так. словно явилась из прошлого- века. Фултон, мужчина могучего сложения, следовал за ней по пятам.

— Ради бога простите, что мы ворвались к вам таким образом, — заговорил я, — но на улице беспорядки. Миссис Хартни плохо себя чувствует.

— Милости просим, — сказала миссис Фултон. — Мы с мистером Фултоном очень рады, что вы оказались около нашего дома.

— Дверь нашего дома всегда открыта, — добавил Фултон. Он говорил с расстановкой, подчеркивая слова.

— Просим присоединиться к нашей небольшой компании, — пригласила миссис Фултон. Ей было лет пятьдесят, — но ее детское лицо выглядело намного моложе, чем лицо любого арабского мальчишки из Эль-Милии.

Фултон поочередно пожал нам руку своей огромной лапищей.

— Мы с миссис Фултон очень рады и прочим вас чувствовать себя как дома.

Он провел нас в комнату, заставленную креолами и диванчиками. Три стула там уже занимали новообращенные Фултона, которых я недавно видел у кафе «Коммерс». Они держали на коленях разрисованные тарелочки.

— Это Люк, Марк и Джон, — любезно представила их миссис Фултон.

Люк, Марк и Джон склонили головы над тарелочками. Их обращение в новую веру зашло очень далеко. Казалось, они утратили все черты своей расы и вполне могли сойти за жителей штата Юта. Молодые люди уже усвоили нечто от священнической непогрешимости Фултона.

— Прошу вас, устраивайтесь поудобнее. Миссис Хартни, садитесь, пожалуйста. Разрешите предложить вам кофе? Ну хоть печенья? Вы должны попробовать наше печенье. — Фултон по очереди протянул каждому из нас серебряное блюдо, на котором возвышалась груда мелкого глазированного печенья.

Мэри, все еще всхлипывая, отрицательно подканала головой.

— Нет, спасибо, не хочется. Мне стыдно, что я распустила себя, но это было так ужасно. Как могут люди дойти до такой низости? Даже звери так не поступают.

Фултон выглядел скорее удивленным, чем огорченным.

— Милосердие злых — это жестокость, миссис Хартни, — произнес он, повторяя какое-то выученное наизусть изречение. Он взял маленькое розовое печенье и рассеянно повертел его между пальцами.

Миссис Фултон опустилась в глубокое кресло, чем-то напомнив мне наседку, и принялась- утешать Мэри.

— Разумеется, мы с мистером Фултоном никогда не позволяем себе поддаваться чувствам — от этого только пострадала бы наша работа. Вы меня понимаете? Работа должна стоять на первом месте.

— Мы с миссис Фултон избрали свое поле- деятельности, полностью сознавая, что награда, будет невелика. Это — наш мальчик, наш старший сын, — пояснил Фултон, заметив, что я пристально разглядываю стоящий на секретере портрет, с которого на меня взирал острым взглядом один из многочисленных отпрысков- Фултонов. — Он сделал тот же выбор, что и мы, то есть стал миссионером в Северной Африке. Его, как и нас, по всей вероятности, привлекло то, что это тяжелый и неблагодарны» труд.

Шум на улице затих, и мы встали. Фултон, снова пожал нам руку своей железной хваткой.

— Для нас с миссис Фултон большая честь, дорогие мои, что вы посетили нас, пусть даже на столь короткое время. Я хотел бы сообщить, что каждую субботу после обеда у нас собирается небольшая компания. Мы были бы очень- рады, если бы вы сумели выбрать время и заглянуть к нам. Вы будете самыми желанными гостями. Мы просто дружески болтаем, а затем миссис Фултон обычно просит наших друзей остаться к чаю. Может быть, вы уговорите и мистера Хартни…

Мы вышли на усыпанную битым стеклом, опустевшую улицу. На этот раз нам удалось без осложнений добраться до своего джипа. Мы отвезли Мэри домой, сдали ее на руки горничной, а затем, подкрепившись несколькими глотками виски из запасов Джи Джи, стали спускаться с вершины холма, на котором стоял его дом.

Я выключил мотор, и машина покатилась свободным ходом. В тишине слышалось только шуршание шин по гравию. Теренс попытался было объяснить мне, почему он не доверяет южанам и не любит их, но, увидев, что его замечания остаются без ответа, замолчал. Мы миновали несколько плавных поворотов, и на мгновение перед нами открылся широкий простор. Внизу, километрах в восьми, у опушки леса лежал наш лагерь, аккуратно распланированный, словно созданный колонией насекомых. Перед ним виднелись нефтяные вышки, похожие на крошечные пешки, расставленные на зеленой шахматной доске равнины. Потом мы увидели желтую ленту реки, извивающуюся, как змея, среди полей; ослика величиной с муху, крутящего водяное колесо; кучку коз на выветренных скалах. Мы достигли места, известного у арабов под названием «Сторожевая башня султана», и остановились. Дорога в этом месте делала крутой поворот, тесно прижимаясь к выступу скалы. С одной стороны зияла пропасть глубиной метров в тридцать, а может быть, и больше, с другой — лежало несколько каменных глыб, оставшихся от султанской башни. Тут же среди толстых, неуклюжих кактусов виднелось двойное надгробие, где был похоронен рядом с горячо любимой женой предшественник султана — римлянин. В свое время и тот и другой стояли здесь, охватывая единым взглядом пять тысяч квадратных километров завоеванных ими владений, которые простирались полукругом вплоть до врезающихся в небо вершин Кабилии, расположенных километрах в ста отсюда.

Мы вышли из машины, подошли к краю дороги и взглянули вниз. Перед нами лежала Эль-Милия. Отсюда была видна арабская часть города, которую некогда опоясывала крепостная стена, ныне разрушенная. Теперь на этом месте стояли дома, плотно, как пальцы ноги в тесном башмаке, прилегающие друг к другу. Я различил мечеть с грудой строительных материалов, завезенных старым муэдзином, бани без крыш и древнюю юридическую школу, где теперь размещался гараж. На улицах не было видно ни души. Над крышами парили аисты. Сразу же за первой линией домов мне удалось различить ровики-уборные, которые сейчас, против обыкновения, пустовали.

Я отыскал глазами кладбище, расположенное на полпути к городу на желтоватом холме с ровными склонами, который выглядел так, как будто его только что вывалили из детской песочной формочки.

На вершине холма было заметно движение, как в кишащем муравейнике. Шоссе проходило у подножия холма и, минуя Эль-Милию, шло дальше на Либревиль. На дороге, словно нанизанные на нитку бусы, виднелись автомобили, сверкавшие в лучах солнца, как брильянты. Бусинки очень медленно передвигались по нитке в направлении стыка с дорогой, ведущей в Эль-Милию, который как раз попадал в наше поле зрения. Здесь они останавливались, плотно примыкая друг к другу. «Похоронная процессия остановилась у шлагбаума», — подумал я. Это зрелище сразу вернуло меня к неприятной действительности и рассеяло чувство отрешенности, которое внушал необъятный и вечный ландшафт, раскинувшийся перед нами.

— Что это, по-вашему? — спросил Теренс.

— Где?

— Ниже кладбища, правее. По ту сторону желтого поля.

Я еще раньше заметил в поле людей и принял их за крестьян, сажающих картофель. Но теперь, когда они подошли значительно ближе, я понял, что эти люди двигаются гораздо быстрее, чем крестьяне, работающие в поле. К тому же их было слишком много, человек сто пятьдесят — двести, приближались они неровной, колеблющейся линией и через десять— пятнадцать минут должны были подойти к первому из белых домиков, ютящихся внизу на склонах.

— Они хотят взять город с тыла! — воскликнул я.

Возле преграждающего дорогу шеста, лежащего на двух бочках, нас остановили. По нашу сторону заграждения стояли солдаты, по другую — люди в черных костюмах и их автомобили. Руководил этими людьми типичный спекулянт — мужчина с лоснящимися, гладко прилизанными волосами, с бегающими рыбьими глазами и со свежевыросшей синей щетиной на напудренных щеках. На нем были часы с браслетом, похожим на золотой наручник. Он одарял солдат фальшивыми улыбками. Солдаты смущенно отворачивались от него, словно от полуобнаженной красотки, заманивающей их из-за закрытых решетками окон публичного дома.

— Мой друг генерал… — говорил человек в черном, и улыбка на его лице то появлялась, то исчезала, как у младенца, который морщится от ветра. Он протягивал какую-то бумагу, не то письмо, не то пропуск, и стучал наманикюренным пальцем по стоявшей на ней печати. Низкорослые розовощекие солдаты сутулились и отмалчивались.

— Послушайте-ка, старина! — обратился человек в черном к усталому, равнодушному сержанту в роговых очках и с черным пятнышком усов над верхней губой. Сержант повернулся к нему спиной и направился к нам.

— К сожалению, пока не могу вас пропустить. Вы только попадете в пробку на дороге. Тут должно подойти еще машин пятьдесят. Как только мы отделаемся от них, вы сможете ехать.

Я начал было рассказывать сержанту о том, что мы видели на повороте возле холма, но это не произвело на него никакого впечатления.

— Они попусту теряют время. Им хочется пристукнуть кое-кого из этих ублюдков, но они не найдут ни одного араба, когда попадут в город. Мы трудились весь вчерашний день и всю ночь, чтобы загнать жителей за проволоку. Без танков им не прорваться.

По орденским ленточкам сержанта я понял, что он потерял способность волноваться еще несколько лет назад в дельте Красной реки.

Из полицейской машины с радиоустановкой вылез жандарм и присоединился к нам.

— Господа, вы были в городе во время беспорядков?

Я ответил утвердительно.

— Всему виной климат, — сказал жандарм. Он поджал губы и несколько раз нервно мигнул. В его озабоченном взгляде было что-то напоминавшее Теренса.

— Нас было человек пятнадцать, — продолжал жандарм— не больше. Мы охотились за арабами по всему городу. Сказать вам, что за всем этим кроется? Больная печень. Я авторитетно утверждаю это, потому что мой брат доктор. Когда вы приезжаете сюда, ваша печень сначала действует как полагается. Но вот проходит несколько лет, и она разрушается. Вы остаетесь совсем без печени. И знаете почему? — Он обратился к Теренсу, и тот отрицательно покачал головой. — Во-первых, спиртное. Все это беспробудное пьянство, а затем недостаток движения, так как люди все время сидят, и организм этого не выдерживает. Когда вскрывают людей в здешней больнице — неважно по какой причине, — всегда обнаруживают одно и то же: печень исчезла. И что же находят вместо нее? Кусок грязной старой губки — больше ничего. Вот почему здесь такие люди. Слава богу, я из другой части света.

По ту сторону заграждения выстроилось около дюжины штатских, и всякий раз, когда сержант или жандарм поворачивали голову, они принимались махать руками, свистеть и щелкать пальцами, чтобы привлечь их внимание.

— Да, да, губки, — продолжал жандарм. — Куски грязной старой губки. Это вполне может случиться с каждым, достаточно только прожить здесь лет десять.

— Ну, мое терпение, кажется, кончается, — сказал сержант. — Почему бы не приказать им разойтись? Вопрос в том, представляют они незаконное сборище или нет.

— Если мы объявим, что это незаконное сборище, то так оно и будет. Пойдем скажем, чтобы они расходились.

Сержант и жандарм повернулись и, приняв властное выражение лица, с деланным безразличием медленно направились к толпе. Солдаты ковыряли носками дорожную пыль и искоса наблюдали за происходящим.

— Ну вот что, — сказал сержант. — Хватит. Понятно? Хватит! Вы нам надоели. Мы сыты по горло. Отправляйтесь-ка к своим машинам, заводите моторы и убирайтесь отсюда.

— Я друг генерала! — воскликнул человек с бумагой. Он скалил зубы и механически размахивал бумагой, как флажком на празднике. Стоявший рядом низенький мужчина, в не по росту длинных брюках, с хохолком, как у клоуна, и как будто приклеенным носом, свирепо проговорил:

— Это дорога общего пользования, открытая для всех. Мы хотим здесь немного подождать. Мы тоже знаем свои права. А они пусть проезжают, — добавил он, указывая на нас. — Мы их не задерживаем. Места на дороге хватит.

Они заспорили. Коротыш выдвигал возражения, как самоуверенный адвокат, хихикая и хорохорясь, когда, как ему казалось, он выигрывал в споре очко. Пока они спорили, я заметил, как изменились лица остальных. Собравшиеся теперь смотрели мимо нас, как смотрят зрители театра на сцену в ту минуту, когда поднимается занавес, поглощенные скрытым, но ожидаемым ими зрелищем — зрелищем, ради которого они собрались. Позади, где стояли машины, какой- то мужчина осторожно снял башмаки и забрался на крыло своего «ситроена», чтобы лучше видеть все, что происходит. Человек с бумагой свернул ее и тщательно запрятал в карман. Он больше не улыбался.

Мы все повернулись.

Сначала я ничего не заметил. Потом очертания Эль-Милии зарябили, словно отражение в пруду, в который бросили камень. И тогда я увидел, что все аисты сразу поднялись в воздух и кружат в небе, образовав нежный, колыхающийся белый купол.

— Посмотрите на аистов! — воскликнул Теренс. — Что с ними случилось?

Каждый аист описывал узкий круг в общем водовороте летающих птиц, похожем на низкое белое облако. Наверное, птицы, подумал я, кружатся над своими гнездами.

— Да их тут тысячи! — поразился Теренс. — Никогда не думал, что здесь столько аистов. Они, как видно, чем-то напуганы.

Силуэты зданий отеля «Нормандия», вокзала и мэрии, расположенных между двумя холмами, снова заколыхались и тут же затянулись синеватой пеленой, среди которой часто мелькали языки пламени. Аисты кружились, падали вниз и снова взмывали в небо.

Сержант стоял рядом со мной.

— Подожгли арабскую часть города, — проговорил он. — Жгут арабские кварталы. — Сержант говорил так, словно речь шла о каком-то событии из далекого прошлого или о чем-то предопределенном роком. Он снял очки, протер их и снова надел, с видом знатока изучая представшую перед нами картину. В это время над домами арабов слева от центра города внезапно повисла серая завеса. В дыму взлетали головешки и вспыхивали яркие огоньки, неистовые и страшные в своей живучести. Казалось, грязный поток дыма вырвался из-под земли и устремился вверх, выбрасывая в небо свои нечистоты.

— Нас отделяло от ближайших арабских домов не более полкилометра засеянного бобами поля. Дома беспорядочно громоздились на невысоких холмах, поросших кактусами. Там, где кончалось бобовое поле, показались два человека. Они поднимались по каменистому склону и уже миновали дома, как вдруг один из них остановился и повернул обратно, словно бы что-то вспомнив. Он остановился у ближайшего дома и, широко взмахнув рукой, забросил что-то на крышу. Как и на всех других домах, здесь возвышалось гнездо аиста. Как только брошенный предмет ударился о крышу, гнездо словно взорвалось и мгновенно исчезло в желтом пламени. Огонь, стекая с крыши, стал распространяться вниз по стене, которая тут же вспыхнула. Скручиваясь, как горящая бумага, она обнажила несколько тонких, искривленных, изъеденных пламенем балок. Головешки разлетались во все стороны, попадая на соседние дома, где уже появились первые робкие огоньки. Струи горящего газа вылетали из коробящегося от жара дерева, как петарды. Сначала вспыхивали гнезда, потом проваливалась крыша. Из огня выскочили козы и зигзагами бросились бежать в нашу сторону. Где-то завыла собака. Одинокий аист, как потерявший управление самолет, свалился вниз и упал в поле, широко раскинув крылья и нанося слабые удары клювом по воображаемому врагу. Двое поджигателей, вновь соединившись, торопливо двинулись вперед и скрылись среди кактусов. Жандарм свистнул и взмахнул правой рукой. Сержант, видимо, утратил всякий интерес к происходящему. Он стал обшаривать карманы своей кожаной куртки, словно женщина в поисках кошелька, вытащил большой автоматический пистолет, вынул магазин, осмотрел его и вставил обратно.

Еще один жандарм, с наушниками на голове, вышел из машины и, подозвав своего коллегу, начал что-то шептать ему. Вскоре к ним присоединился сержант, не почти тут же отошел и помахал пистолетом своим солдатам. Солдаты бегом бросились к машине и быстро уселись по местам. Машина развернулась на дороге и уехала по направлению к городу.

Четверо мужчин в трауре подбежали к заграждению и принялись разбирать его, а остальные поспешили к машинам.

Мы медленно проехали мимо колонны автомобилей, свернувших теперь на дорогу, ведущую к Эль-Милии, миновали холм с кладбищем, под. которым все еще стояло, выстроившись в длинную линию, большинство автомобилей, составлявших похоронную процессию. Вскоре мы добрались до вершины гребня, километрах в пяти от Эль-Милии. Я остановил автомобиль, мы вышли и взглянули назад, на лежащий вдалеке город. На таком расстоянии огня не было видно, но по небу стлался тусклый дым. Аисты, кружившие над своими сгоревшими гнездами, были похожи на густой рой комаров.

— Пока мы здесь стоим, они, наверно, убивают арабов, — проговорил Теренс.

— Да, вероятно, — согласился я. — Если, конечно, им удалось проникнуть в арабскую часть города.

— Вы думаете им это удастся?

— Я знаю не больше вас. Все зависит от того, проявят ли войска в нужный момент настоящую твердость.

— Какие мерзавцы! — возмутился Теренс.

Я не отвечал, поглощенный мыслями о трагедии, разыгравшейся на этом клочке земли, который, если смотреть отсюда, можно прикрыть ладонью вытянутой руки, о долгих муках, взрастивших семена ненависти, о планах возмездия, вынашиваемых в эту самую минуту.

— Это не поддается никакому описанию.

— Кто? Что? — очнулся я.

— Поведение французов, конечно.

Я взглянул на Теренса. Его обычно невозмутимое лицо оживилось и горело злобой. Я понял, что он хотел высказать наболевшее, ибо по-иному стал смотреть на вещи. В душе этого обывателя зашевелился фанатизм.

— Я всегда считал, что они такие же, как мы.

— Они и в самом деле такие же, как мы.

— Судя по их поведению, совсем не такие.

— Французы такие же люди, как и мы, национальность здесь ни при чем. В нужный момент всегда найдется достаточно палачей, линчевателей и расистов. Была бы только соответствующая обстановка, и они вырастут, как крапива.

 

ГЛАВА XV

Джи Джи собрал всех сотрудников в столовой. Он встал на скамью, обвел серьезным взглядом собравшихся и начал рассказывать о том затруднительном положении, в каком мы оказались.

Французские власти предупредили его, что лагерь может подвергнуться нападению. Гарнизон и все наличные силы полиции заняты в Эль-Милии. Очевидно, погромщики будут и дальше охотиться за арабами и уничтожать их, где только смогут найти. Хотя они сожгли дотла половину арабских домов в городе, но их явное намерение устроить погром и резню в общем сорвалось. Полиция считает, что в скором времени эти типы могут обратить внимание на наших арабских рабочих. Будем ли мы сидеть сложа руки и позволим им делать, что угодно спрашивал Джи Джи, или сделаем все, что в наших силах, чтобы, черт возьми, не допустить их в лагерь?

— Не допустим, — раздались голоса.

— Хорошо. Именно такого ответа я и ожидал. Но каким образом? Давайте поставим вопрос так: готовы ли вы, ребята, драться? Ведь дело принимает именно такой оборот.

На этот раз все промолчали.

— Ну так как же: готовы вы драться или не готовы? А может быть, хотите посмотреть, как орудуют линчеватели? Разумеется, мы этого не хотели. Кое-кто протестующе заворчал, но, по моему твердому убеждению, мало кто из нас верил, что такое действительно может случиться. Слишком уж это было невероятно. Память услужливо подсказала мне, что французам, как и всем латинским народам, свойственно по малейшему поводу поднимать панику.

— Некоторые из вас, ребята, ходят на охоту, не правда ли? — продолжал Джи Джи. — Значит, у нас есть, по крайней мере, несколько охотничьих ружей. Я не хочу сказать, что вам обязательно придется пустить их в ход. Я просто хочу знать, чем мы располагаем. На всякий случай. Кто из вас, ребята, имеет охотничьи ружья?

Нерешительно поднялось несколько рук.

— Так… пять или шесть. Ну что же, по- моему, бывают такие моменты, когда и охотничье ружье действует довольно убедительно. Ну, а как насчет руководства? Хотелось бы услышать, что кто-то из вас имеет военный опыт. Есть ли среди вас бывшие офицеры, которые показали бы нам, как полагается действовать в таких случаях? Если есть, прошу поднять руки.

Ни одна рука не поднялась, и никто не проронил ни слова.

— Как насчет вас, Джонстон? — спросил Джи Джи. — Ведь вы воевали в Корее?

Джонстон, техасец по происхождению, громко проглотил слюну.

— Я, правда, был в Корее, мистер Хартни, но боюсь, что если я там чему-нибудь и научился, так это только тому, как организовать регулярное снабжение пищей пехотного батальона. Это самое ценное, что я оттуда вынес.

Его ответ вызвал взрыв нервного смеха.

— Ну, а вы, Пабст?

— К сожалению, мистер Хартни, у меня нет никакого боевого опыта. Меня все время держали в тылу, на базе.

До сих пор у Джи Джи было довольно приподнятое настроение. Под влиянием опасности он даже как будто помолодел, и ему, очевидно, казалось, что он находится на высоте положения. Но теперь среди полной тишины Джи Джи вдруг почувствовал себя одиноким. Он стоял, поджав губы, и совсем был готов упасть духом.

— Господа, я настойчиво прошу того, кто считает, что может взять на себя подобную миссию, заявить об этом без ложной скромности. Должен же быть здесь кто-нибудь, кому приходилось бывать в подобных переделках раньше, кто воевал с фрицами!

Поднялся Вейс, работающий в группе сейсмической разведки.

— Разрешите мне выдвинуть кандидатуру уважаемого Хильдершайма. Майор Хильдершайм воевал в Западной пустыне. — Вейс поклонился и сел.

— Ну как, Хильдершайм? — спросил Джи Джи.

Хильдершайм встал, и все головы повернулись в его сторону. Я пытался составить себе мнение об этом человеке, но не мог найти в нем ничего примечательного. Это был один из тех незначительных людей, которые посещают любые политические, литературные или религиозные собрания только для того, чтобы, предварительно в отчаянии откашлявшись, задать докладчику какой-нибудь пустяковый вопрос. Трудно было представить, что этот человек с внешностью конторщика, когда-то одетый в военную форму, какую носят в пустыне, сурово и властно вглядывался в бурые горизонты Африки.

— Если желаете, — тихим, сдавленным голосом сказал Хильдершайм, — я могу заняться этим вопросом.

Десять минут спустя я зашел в кабинет Джи Джи.

— Могло бы быть хуже, — сказал Джи Джи, — но не на много. — Его голос опять звучал бодро, можно даже сказать, весело. Он смотрел на эти события так, как смотрел бы на серьезную помеху в работе одной из буровых скважин. — К чему же, в конце концов, сводится дело? Бандиты сожгли какие-то трущобы, но им нужна кровь. Они постараются попытать счастья у нас. Наш старый приятель Фиоре снова звонил по телефону. Он просил разрешения просмотреть именные списки наших рабочих — это, видите ли, позволит ему выявить всех подозрительных лиц, даже не видя их в глаза. Я ответил ему категорическим отказом. — Хартни протянул руку к телефону. — Попробую связаться со штабом Латура. А что, — вдруг спросил он, — Мэри действительно чувствовала себя хорошо, когда вы уходили?

— Прекрасно. Как будто бы ничего не произошло.

— И вы уверены, что с ней не обошлись грубо? По ее словам, ее даже пальцем не тронули, но она в любом случае сказала бы так. Мэри довольно-таки храбрая женщина.

— Она сделала все, что могла, чтобы защитить женщин; ну, ее слегка толкнули, вот и все.

— Кого-нибудь из женщин действительно изнасиловали?

— Нет, но банда местных бездельников посрывала с них платья. Полиция действовала гораздо лучше, чем можно было ожидать.

— Могло быть хуже. — В его голосе снова проскользнуло волнение. — Я только что узнал, что Латур должен вернуться раньше, чем мы думали. Командование посылает за ним вертолет. К тому же гарнизон получает подкрепление из Либревиля, но приходится ждать броневиков, потому что в течение прошлой недели на дороге были нападения. Вы все это время были в Эль-Милии?

— Мы выехали, как только отвезли Мэри домой, как раз когда начались поджоги.

— По словам Боссюэ, погромщики убили только двух арабов — одного полоумного итого парня, что содержит или, вернее, содержал кафе «Коммерс». Как его звали?

— Хаджи, — ответил я. — Неужели убили Хаджи?

— Да. Он был довольно своеобразный тип, не правда ли? Награжден во время последней войны, потерял обе ноги. Как говорят французы, Grand Mutilé. Наверное, не успел достаточно быстро выбраться из огня на своих деревяшках.

— Какой ужас! Зачем им понадобилось убивать Хаджи? Вы сказали, что убили еще полоумного?

— Так сказал Боссюэ. Может быть, у этого парня не хватило ума вовремя удрать.

Я представил себе этого дурачка, одетого, как одевались моряки полстолетия назад, представил, как вечная улыбка на его растерянном лице внезапно сменилась выражением нестерпимой муки, когда палачи отшвырнули мышь, с помощью которой он пытался их задобрить.

— Бедняга! — вздохнул я.

— Стив, а может быть, здесь существует закон, по которому мы не должны защищать своих рабочих и свою собственность. Если так. дело плохо. Ведь тут, в сущности, настоящий дикий Запад. Вы читали что-нибудь из американской истории?

— Первую главу «Ушедших с ветром».

— Так вот вместо «пионеров» читайте «колонисты». Колонисты пришли сюда первыми, и им не нравится, что мы стараемся раскрыть богатства страны. Тут дело не просто в столкновении национальных интересов. Это все те же старые пограничные конфликты между скотоводами и поселенцами.

«Он говорит под впечатлением ковбойских фильмов», — подумал я. Джи Джи не пропускал ни одного ковбойского фильма и был настоящим знатоком такого рода картин. Для него — реалиста — такие фильмы были все равно что волшебные сказки. Он читал «Петролеум тайме», «Майнинг уорлд», «Майнинг энджинир», заголовки газет, юмористические приложения и смотрел все ковбойские фильмы, какие мог. Такая диета позволяла ему оставаться молодым и противодействовала тому влиянию, какое оказывало на него чтение «Классиков мира в сокращенном издании».

В телефоне прозвучал голос мисс Брейсуайт:

— Майор Хильдершайм просит его принять, сэр.

«Майор! — подумал я. — Во всяком случае, он принимает это всерьез».

Хильдершайм вошел в кабинет. Сегодня он держался более прямо и выглядел несколько свежее, чем обычно. При взгляде на него у меня! возникло такое же чувство, какое я испытал много лет назад в Иране, когда ехал в дряхлом автобусе на нефтяные промыслы и вдруг узнал, что один из пассажиров — главный инженер фирмы «Мерседес Бенц».

Хильдершайм был педант.

— Мы должны вникнуть в психологию нападающих и спросить себя, каковы их намерения с психологической точки зрения, — заговорил он и посмотрел на нас испытующим взглядом, видимо не очень надеясь, что мы его поймем. Самой выдающейся чертой его лица был похожий на клюв нос. Сходству Хильдершайма с птицей способствовала и его привычка после каждой фразы вытягивать вперед шею, словно он намеревался клюнуть собеседника.

— Ну, что же, майор, — сказал Джи Джи, — продолжайте. Послушаем, что вы предлагаете. Расскажите нам, как вы решили действовать в сложившейся обстановке.

— Мы должны уделить необходимое внимание умонастроению рассматриваемых нами лиц, — заявил Хильдершайм. Он быстро клюнул невидимую пищу, расположенную в нескольких сантиметрах от кончика его носа. — Короче говоря, надо постараться встать на их точку зрения и определить, какова вероятность того, что они действительно попытаются прорваться в лагерь. Затем, если мы установим, что такая вероятность существует, нам надо будет решить, каким образом нападающие скорее всего попытаются осуществить свое намерение.

Он подкрепил свои рассуждения менторской улыбкой.

— Я уверен, что в этом мы оба полностью с вами согласны, — отозвался Джи Джи.

— Я думаю, у нас есть все основания предполагать, что они могут повторить тактику, примененную в Эль-Милии, тем более что эта тактика в общем себя оправдала, — продолжал Хильдершайм. — Следовательно, в любом случае надо ожидать нападения не с фронта, а с флангов или с тыла. Нет нужды говорить, что не исключается возможность тех или иных, так сказать, демонстративных действий и против нашей фронтальной позиции.

— Вы хотите сказать, что погромщики зайдут с тыла, со стороны леса?

— Таково мое мнение. Тем более что лес обеспечивает хорошее прикрытие.

— А что же будет потом, майор?

— Мы будем их поджидать.

— Сорок человек растянутся почти на два километра. Примерно один человек на каждые пятьдесят метров. Мне кажется, это довольно жидкая линия обороны, — усомнился Джи Джи.

— Если нападение совершится, — возразил Хильдершайм, — оно произойдет только в одном пункте.

— Это почему же?

— Кустарник подходит к нашей ограде только в одном месте. Во всех прочих местах он вырублен. Нападающие подойдут под прикрытием леса и в этом месте переберутся через ограду.

— А наши парни будут поджидать их. В укрытии, я полагаю?

— По правде говоря, это не совсем то, что я имел в виду. Простите меня, мистер Хартии, но меня больше беспокоит безопасность людей.

— Не понимаю, майор. Собираемся мы защищать лагерь или нет?

— Моя первая мысль, если мне предстоит командовать нашей обороной, позаботиться о том, чтобы у нас не было потерь. Как по-вашему, сколько человек могут принять участие в нападении?

— Если сюда явится из Эль-Милии вся компания— человек сто, а может быть, и двести.

— Как вы думаете, будут ли они вооружены?

— Мы должны считаться с такой возможностью, — кивнул Джи Джи.

— Сколько у нас охотничьих ружей?

— Пять-шесть, как мне сказали.

— Мистер Хартии, это будет избиение, все окончится в две минуты. Не думайте, что их удержит ограда, так как через нее перелезет ребенок.

— Что же вы тогда предлагаете, майор?

— Прежде всего займемся воротами. Мы заложим поперек дороги половинные заряды динамита. Повесим красный флаг и предупреждение. Мы имеем право сделать это на территории концессии. Если они приедут на машинах и попытаются прорваться через ворота, мы подорвем эти заряды. Кроме того, мы заложим заряды по четверть шашки у входа в лагерь и используем их как небольшие противопехотные мины в случае, если нападающие выйдут из машин и отправятся пешком

— А это не опасно для жизни?

— Нет, заряды будут небольшие. Мой помощник мистер Вейс сейчас их готовит.

— Вам не кажется, что это слишком крутая мера?

— Задача заключается в том, чтобы спасти наши жизни. Я не думаю, что нам следует особенно опасаться нападения на ворота.

— А в чем же состоит план отражения главного удара? Заложить больше мин?

— Нет, мистер Хартни. Здесь по различным причинам мы не будем применять динамит. Мне кажется, мы нашли более действенный, скажем, более гибкий метод, который предложил наш друг мистер Ферстрет.

— Тот, что работает с «пушкой Шлюм-берже»?

— Да. Мистер Ферстрет увлекается всякого рода баллистикой и на работе и в свободное время. Он охотится на уток и пользуется для этого самодельным крупнокалиберным ружьем. По его словам, во Флориде ему удавалось одним выстрелом сбивать до шестидесяти уток. Мистер Ферстрет уже изготовил такое ружье в наших мастерских, и сейчас его устанавливают на автомобильный прицеп. Ружье заряжают самой мелкой дробью, и убить из него человека практически невозможно, особенно на расстоянии более ста метров. Я думаю, это ружье придаст нашей обороне необходимую маневренность.

— Шестьдесят уток одним выстрелом! — воскликнул Джи Джи. — Подумать только! А разве вы не можете найти какого-нибудь применения нашим добровольцам, майор?

— Мистер Хартии, поверьте мне, я очень высоко ценю своих коллег, инженеров-нефтяников, геофизиков, петрологов, но не думаю, что они способны драться. У большинства из нас слишком большие животы и слишком слабые мускулы. В этом наша беда. — Хильдершайм сокрушенно покачал головой. — Годы нас не щадят. Может быть, мне удастся использовать человек десять в качестве резерва на крайний случай, что касается остальных… — Я понял, что в число бесполезных, физически хилых людей он включает Джи Джи и меня. — Лично я, если бы меня спросили, предпочел бы запереть их подальше от греха в сарае для инструментов вместе с арабами.

 

ГЛАВА XVI

Итак, Хильдершайм организовал оборону.

Были розданы пять охотничьих ружей, а еще с десяток добровольцев вооружились бейсбольными битами. Ружья получили: техасец Джонстон; страдавший маниакально-депрессивным психозом грек-бурильщик из Вермильона в штате Луизиана, с внешностью гориллы; бывший парашютист американской армии, у которого левая нога была сантиметра на два короче правой, с тех пор как его вместе с большей частью роты неудачно сбросили на крыши домов городка Веллино в Южной Италии; сошедший с ринга швейцарский боксер, ныне служащий конторы, с преувеличенно хорошими манерами и с плоским, почти вровень со скулами, носом; волосатый молодой француз-палеонтолог, который каждую субботу отправлялся в горы охотиться за дикими кабанами и проделывал километров тридцать пешком. Хильдершайм предупредил их, что ружья следует пускать в ход только в самом крайнем случае для самообороны. Еще нескольким из нас он подыскал какие-то неопределенные обязанности связных. Ферстрет с двумя помощниками подготовил свое замечательное ружье. Вейс руководил закладкой подрывных зарядов. Душой всего дела был Хильдершайм. Подтянувшийся и помолодевший от сознания своей ответственности, он теперь, казалось, смотрел свысока и на нас, и на весь окружающий мир.

Мы трудились весь день и, покончив с делами, стали ждать. Ферстрет, который вечно ходил сонный и оживлялся, только когда в нем пробуждалась похоть, дремал в шезлонге рядом со своим странным, средневековым ружьем, прикрыв широкое лицо носовым платком. Вейс уже заложил динамитные заряды и теперь снова и снова проверял проводку на распределительном щите, который он поместил за углом одного из домиков, так, чтобы его не было видно с дороги. Электрики установили на столбах несколько дуговых ламп на случай, если нападение произойдет после наступления темноты. Мы нашли на складе двадцатиметровый моток колючей проволоки и натянули метров десять ее впереди ворот и столько же позади, прочно закрепив концы. Проволока не очень-то усиливала нашу оборону. При помощи кусачек ее можно было убрать за две минуты. Автомобиль на большой скорости мог бы, хотя и не без риска, прорваться через заграждение. Ворота, сделанные из легких деревянных планок, для обороны никакого значения не имели. Ограду тоже воздвигали не для защиты от воров— считалось, что такая возможность исключена. Ее назначение заключалось в том, чтобы не допустить хищения громоздкого оборудования с территории лагеря. Она имела три метра в высоту и была сделана из чрезвычайно крепкой проволоки. Взобраться на нее можно 198 было как по лестнице. После установки колючей проволоки делать больше было нечего. День угасал, и залитые светом поля и холмы с наступлением вечера пожелтели. Мы ждали — кто нервничал, кто томился от скуки, а птицы в лесу распевали «О донна Клара, о донна Клара». Небо над Эль-Милией очистилось от тусклого дыма. Я внушал Теренсу, что ничего страшного не должно случиться, когда к нам подошел Джи Джи.

— Стив, Фиоре едет сюда. Постарайтесь-ка от него отделаться.

Мы с Теренсом подошли к воротам и взглянули на дорогу. Никого.

Ветер ласково шевелил яркую траву, и над покинутыми вышками, издали похожими на игрушечные эйфелевы башни, парили орлы. Прошло минут десять, прежде чем я заметил на горизонте облачко пыли.

— Смотрите, — показал я Теренсу, — вот они. — Я почувствовал легкую спазму в горле.

Клубок красноватой пыли все разрастался, и вскоре из него вынырнула головная машина, вначале похожая на безобидного жука, сверкающего в мягких, желтых лучах солнца. Подошел Бьюз и, встав рядом, стал фотографировать своей «лейкой» с телеобъективом. Вейс, который вдруг стремительно, как краб, бросился в свое укрытие за стеной домика, теперь снова стал выглядывать из-за угла. Я осмотрелся и увидел Хильдершайма, шествовавшего к нам негнущейся походкой, как будто на нем были ботфорты.

Первый автомобиль остановился метров за сто от ворот, упершись радиатором в натянутую поперек дороги веревку с красными флажками и с предупреждением: «Опасно для жизни! Динамит!» Это был «бьюик» новой модели, еще малоизвестной здесь. Открылись дверцы, и с обеих сторон вышло по человеку. Они остановились впереди машины, посовещались с минуту, а затем приподняли веревку, натянутую между флажками, и направились к нам.

— Должно быть, это и есть Фиоре, — сказал я Теренсу. В одном из приехавших я узнал того самого человека, который, стоя у дорожного заграждения, размахивал бумагой. У него были короткие ноги, он шел, покачивая плечами и шаркая подошвами, с небрежной развязностью обнищавшего рыцаря. Голова у него в сдвинутой на лоб твердой соломенной шляпе была откинута назад и чуть набок, словно он позировал перед ярмарочным фотографом, который приготовился снять его на фоне холста с намалеванным приморским пейзажем. Человек походил на кафешантанную пародию старомодного сыщика — странный пережиток эпохи Эдуардов — или на прихлебателя полиции с отделанным перламутром пистолетом на боку и с рекомендательным письмом от какого-то члена правящего дома Монако, написанным в уклончивых выражениях и неразборчивым почерком. Сопровождавший его молодой водитель машины с красивыми резкими чертами лица и рыжими волосами был одет по-американски, с какой-то вызывающей небрежностью и шел расхлябанной походкой, время от времени встряхивая головой, чтобы отбросить лезущие На глаза волосы.

Подойдя к колючей проволоке, старший взялся за одну из нитей, потянул ее и свистнул с деланным изумлением. Теренс опустил проволоку с нашей стороны ворот, отодвинул засов и вышел к ним. Опереточный сыщик сунул руку во внутренний карман куртки, извлек визитную карточку и с поклоном и широким жестом, позаимствованными из ранних фильмов Фернанделя, через проволоку протянул ее Теренсу. Теренс вернулся к нам с большой полупрозрачной карточкой в руке. Я прочел: «Инспектор Фиоре. Дипломированный сыщик».

— Этот тип заявляет, что у него есть ордер, выданный магистратом, который он должен предъявить лично Джи Джи.

— Скажите ему, пусть отправляется обратно и явится с полицейским, — сказал я. — Тогда он сможет вручить свою бумагу.

Теренс снова направился к Фиоре. В течение двух-трех минут Фиоре, судя по мимике, увещевал его, с напыщенным видом прохаживаясь взад и вперед и размахивая руками. Рыжеволосый молодой человек в ленивой позе стоял позади, что-то жевал и хмурился. Между тем автомобили все прибывали и выстраивались в линию один за другим. Они были похожи на огромную блестящую гусеницу. В воздухе рябило от волн жара, поднимавшегося от радиаторов.

Теренс отрицательно покачал головой и нетерпеливо отмахнулся от Фиоре. Лицо Фиоре вдруг вытянулось, но тут же расплылось в нахальной и вместе с тем подобострастной улыбке. Рыжеволосый молодой человек потянул его за рукав и зашагал прочь. Фиоре последовал за ним все той же небрежно-развязной кафешантанной походкой. Пройдя шагов десять, он еще раз обернулся, развел руками и торопливо зашагал вслед за товарищем.

Все остальные водители и пассажиры машин, небольшими группками стоявшие в ожидании на дороге, уселись в автомобили и захлопнули дверцы. Водитель «бьюика» дал три длинных гудка. Загудели моторы, и машины, стоявшие позади «бьюика», дали задний ход.

— Они поворачивают назад, — сказал я Теренсу. — Решили все-таки убраться.

Колонна шла задним ходом до тех пор, пока расстояние между «бьюиком» и следующей за ним машиной не увеличилось до тридцати— сорока метров. Потом двинулся «бьюик». Он рванулся назад, содрогаясь всем корпусом; глухо заскрежетал мотор. Рыжеволосый явно хотел блеснуть своим искусством и вел машину одной рукой, а перед тем, как остановиться, так резко затормозил, что мы услышали, как взвизгнули шины.

— Ошибаетесь, он хочет попробовать прорваться, — сказал Теренс.

Хильдершайм бегом бросился к Вейсу и присел рядом с ним на корточки. Бьюз поднес к глазам фотоаппарат и держал его так, словно на плече у него стоял кувшин, который он придерживал правой рукой.

Я снова взглянул на дорогу. «Бьюик» резко рванулся вперед, отчего под колесами заклубилась пыль, и почти сразу же свернул с дороги и утонул по самые крылья в траве. Казалось, машина скользит по чистой гладкой поверхности поля, слегка покачиваясь, как лодка. Потом «бьюик» снова направился к дороге, ударяясь о кочки, переваливаясь с боку на бок и оставляя за собой темную полосу примятой и раздавленной травы. Выбираясь на дорогу с крутыми откосами, водитель резко снизил скорость, и перед финальным броском машина потеряла почти весь разгон. Вспомнив объяснения Вейса, я понял, что этим самым «бьюик» обошел все сравнительно мощные подрывные заряды. Он выбрался на дорогу лишь в пяти-шести метрах от колючей проволоки и двинулся вперед на первой скорости. Я искоса бросил взгляд на Вейса и Хильдершайма, сидевших рядом на корточках около распределительного щитка. Хильдершайм, как дирижер, поднял руку. «Слишком поздно», — подумал я. «Бьюик» врезался в проволоку и потянул ее за собой. Радиатор насквозь пробил ворота, во все стороны полетели планки и щепки. Ветровое стекло покрылось тысячью трещин, словно инеем, — сквозь него ничего не было видно. Машина остановилась, фигурка на пробке запуталась в проволоке, из сот радиатора торчали, как зубочистки, зазубренные щепки. В автомобиле играло радио. Кто-то выбил изнутри остатки ветрового стекла, и мы увидели Фиоре, водителя и еще четырех человек, сгрудившихся позади. Их лица казались странно пустыми и безразличными. Водитель дважды со скрежетом переключил передачу. Машина отскочила назад, волоча за собой обрывки проволоки и куски дерева и усыпая дорогу осколками стекла. «Сейчас он ринется еще раз, — подумал я, — и теперь унесет все, что осталось от ворот, захватит второй ряд проволоки и прорвется прямо в лагерь».

«Бьюик» прошел задним ходом шесть-семь метров и, освободившись от обломков, которые тащил на себе, остановился. Я услышал, как водитель включил самую большую скорость и нажал на акселератор, но в это мгновение Хильдершайм опустил руку. Раздался оглушительный взрыв, похожий на раскат грома, какой следует сразу же за вспышкой молнии, когда она ударит поблизости. «Бьюик» немного осел, и из-под него повалил черный дым. Распахнулись дверцы, и шестеро сидевших в машине людей выскочили наружу. Четверо из них бросились бежать к разбитым воротам. Рука Хильдершайма снова опустилась— и земля вокруг бегущих вздыбилась маленькими красноватыми фонтанчиками. Люди остановились, повернули назад и побежали, сгорбившись и подняв кверху руки, как будто старались укрыться от внезапно налетевшего града. Вокруг них по земле забарабанили камни.

Мы смотрели вслед бегущим.

— Вы думаете, они еще вернутся? — спросил меня Теренс.

— Не знаю.

— У меня даже что-то заболело внутри. Это нервное — от ожидания.

Хильдершайм поманил нас рукой.

— Может кто-нибудь из вас привести эту машину?

— Я могу, — отозвался я, — если только на месте ключ от зажигания и если машина все еще на ходу.

— Неважно, есть там ключ или нет. Можно замкнуть зажигание накоротко, — предложил Теренс. — Я могу это сделать.

— Сходите и посмотрите, можно ли привести машину, — распорядился Хильдершайм. — Загородите ею ворота, а потом спустите воздух из шин или вообще как-нибудь выведите ее из строя. Живо!

Поразительно, как Хильдершайм сразу преобразился в боевого офицера. Когда мы двинулись к воротам, он заорал на нас, приказал нагнуться и использовать укрытие.

Мы добрались до «бьюика» и нашли его в исправности. У задних колес осталась небольшая воронка от взрыва, но шины даже не были проколоты. Зажигание было выключено, и ключа на месте не оказалось. Я пробрался на сиденье водителя и, пока Теренс шарил за щитком, в ожидании барабанил пальцами по рулю. В тусклом овале запыленного заднего стекла, позолоченного лучами солнца, трудно было что-либо разглядеть. Я переменил положение, и желтые солнечные лучи исчезли. Мне было видно, как группа жестикулирующих черных человечков отделилась от машин и двинулась к нам по дороге.

— Попробуйте-ка теперь включить стартер, — сказал Теренс.

Он соединил концы проводов. Послышалось легкое потрескивание. Я нажал кнопку стартера.

— Ничего.

Теренс снова замкнул провода. Раздался звук, похожий на щелкание языком.

— А теперь?

Я снова нажал педаль акселератора. На этот раз — резкий толчок и скрежещущее, прерывистое жужжание. Двигатель несколько раз лениво фыркнул. Я нажал на педаль до отказа, чтобы прочистить засорившийся карбюратор, и мотор с ревом завелся. Я с большим трудом вывернул руль, но вместо первой скорости включил заднюю и отпустил сцепление. Машина, рванувшись назад, угодила в воронку. Я потянул рычаг переключения назад и вниз, снова отпустил сцепление и дал двигателю предельные обороты. Автомобиль немного подался вперед, задние колеса отчаянно завертелись, цепляясь за край воронки, мотор ревел, вся машина содрогалась от напряжения… и все же сползала назад. Теренс подавал мне советы, но от волнения я ничего не соображал. Мне удалось взглянуть в заднее окно, однако солнцу снова било в запыленное стекло, и нельзя было ничего увидеть. Я старался успокоиться и забыть, что в любой момент могут вернуться прежние пассажиры машины. Поскольку автомобиль нельзя было вывести из воронки вперед, я снова включил заднюю скорость. Задние колеса скатились в глубь воронки, а ось и выхлопная труба заскребли по земле. Тогда я резко повернул руль, с тем чтобы одно переднее колесо прошло мимо воронки, когда из нее выйдет заднее колесо, потом повернул руль в другую сторону до отказа и снова дал передний ход. Машина закачалась, развернулась в сторону и вылезла из воронки. Я повел ее вперед и поставил бортом к воротам. Теренс выскочил прежде, чем мы остановились. Я выключил зажигание, подтянул ручной тормоз и только тогда заметил, что радио все еще играет. В небе, почти над самой головой, послышался звук, похожий на шум уборочного комбайна. Мы взглянули вверх. Над лагерем показался вертолет и, разрубая ротором желтые лучи света, начал медленно снижаться.

— Латур! — воскликнул Теренс.

— Как в кино. Джи Джи был совершенно прав. Это только модернизированный ковбойский фильм. — Я обернулся назад. — Они удирают.

Гам, на дороге, металлическая сороконожка распалась на части. Автомобили уносились прочь. Похожие на взрывы облачка сверкающей пыли, казалось, подгоняли их. Вдруг из лесу налетел порыв ветра, и за оградой лагеря, где некоторые любители посадили цветы, бешено закружились, пикируя и снова взмывая вверх, сотни лепестков, похожих на крошечные самолеты из серебристой фольги.

Лагерь радостно приветствовал появление вертолета. В ответ из кабинки кто-то помахал рукой.

— Я думаю, можно оставить машину здесь. Не к чему возиться, чтобы привести ее в негодность, — предложил я Теренсу.

Из «бьюика» все еще слышалось мягкое кваканье саксофонов.

Мы перебрались через проволоку и вернулись в лагерь, где увидели Хильдершайма, Вейса, Бьюза и еще нескольких служащих. Напряжение внезапно ослабло. Тревога, преобразившая было мирных и сонных людей, прошла. Все, кроме Хильдершайма, почувствовали облегчение, стали необычайно разговорчивы. Хильдершайм, казалось, уже начал сдавать. Смена боевой обстановки серыми буднями лишила его прежней энергии.

Вертолет, повисев над нами несколько минут, стал тихонько удаляться. Он медленно поплыл по воздушному мостику, перекинутому между нашим лагерем и Эль-Милией, и растаял в небе.

Быстрым шагом к нам подошел Джи Джи.

— Похоже, что те, кто прилетел на вертолете, даже не сочли нужным приземлиться. Пожалуй, есть основания полагать, что волнения кончились. — Тут он что-то вспомнил. — Да, Стив, не пора ли выпустить наших арабов в уборную? Сарай должен охранять Джонстон. Будьте добры, передайте ему, чтобы он дал им возможность выходить по три-четыре человека. Только надо будет хорошенько присмотреть за ними, пока мы не получим официального уведомления, что власти контролируют положение.

— Значит, вы хотите опять запереть их в сарае?

— На сегодняшний вечер. Ничего страшного, если мы перегнем палку ради их же безопасности. Я буду чувствовать себя спокойнее, зная, что арабы под замком.

Я разыскал Шамуна и вместе с ним направился к сараю. Запирать Шамуна вместе с другими арабами мы не сочли нужным. За пять лет службы в лагере нефтяников он привык носить форму компании, пить виски, дышать кондиционированным воздухом, и единственное, что осталось в нем арабского, был его нос. Джонстон стоял у калитки в окованных железом воротах. Я передал ему распоряжение Джи Джи.

— Джи Джи приказал выпускать их группами по три-четыре человека. Потом они должны вернуться в сарай.

Шамун начал отпирать дверь.

— Разве Шамун один не может этим заняться? — спросил Джонстон.

— Он не сумеет с ними справиться, если здесь не будет кого-либо из нас.

— Хорошо. Но вы представляете, сколько времени займет эта процедура? Каждому из этих парней потребуется по крайней мере полчаса. Они скорее откажутся от еды, чем станут торопиться. Не выпить ли нам сначала по рюмочке, а?

— Идите, идите. Я все сделаю сам.

— Спасибо, дружище. Встретимся в баре.

— Наверно. А теперь, — обратился я к Шамуну, — будешь выводить по пяти человек, сопровождать их в уборную и доставлять обратно. На каждого отводится не больше десяти минут. Если можешь, постарайся сократить процедуру до пяти минут, иначе нам потребуется целая ночь. Понимаешь? Я приму меры, чтобы им как можно скорее доставили ужин.

Арабы пели и плясали, и, когда Шамун открыл дверь, их голоса, приглушенно звучавшие в огромном пустом железном сарае, громким нестройным гулом вырвались наружу.

— Не более чем по пяти человек, — повторил я Шамуну. — И помни, ни в коем случае не говори им, что происходит.

Арабы стали выходить, держась за руки; их движения все еще сохраняли ритм только что оборвавшегося танца. Это были ладные, худощавые, крепкие парни, совсем молодые. Они робели, когда чувствовали на себе наш взгляд, но стоило нам отвернуться, и они готовы были тут же разразиться хохотом. Их бьющая через край энергия находила выход в подпрыгивающей, пружинящей и бесшумной, как у леопарда, походке. Почти половину людей мы уже успели одеть в форму, а остальные носили по местному обычаю набедренные повязки или юбочки, из-под которых торчали тонкие, упругие, гладкие ноги без всяких признаков мускулатуры. Рядом с ними, сутулясь, как подобает европейцу, и уставившись в землю, тащился Шамун. В сопровождении Шамуна арабы прошли мимо домиков по направлению к уборным, тихо напевая ту же песню, что в сарае. В конце каждого куплета арабы весело взвизгивали и все вместе подскакивали на месте.

Я смотрел им вслед, пока они не скрылись из виду, потом застегнул куртку и направился в бар, находившийся прямо напротив сарая с инструментами. В полумраке плохо освещенного помещения сидела кучка людей. Я заказал кофе.

— Сию минуточку, месье Лейверс, — захлопотал официант. — Вам со льдом?

— Нет, спасибо, Анри. Я со льдом не пью. Самого обыкновенного. И еще рюмочку коньяку.

— Значит, одно кофе и один коньяк. За коньяк, который прольется в блюдечко, денег не берем. Такой беспокойный день сегодня. Не правда ли, месье Лейверс?

— Для меня даже слишком беспокойный.

— Мне тоже хочется спокойной жизни, месье. Я знаю, что теперь у меня обязательно разыграется старая язва.

— Ну, мы совсем не хотим, чтобы это случилось. — Мои глаза привыкли к синему полумраку, и я различил фигуру Джонстона, а позади него грека-бурильщика, который горстями закладывал в рот земляные орехи, каждый раз подозрительно озираясь вокруг, как животное, опасающееся, что у него отберут пищу. В дальнем углу, обхватив обеими руками высокий стакан с виски, сидел хромой американец — бывший парашютист.

— Так как с нашей организованной обороной? — крикнул я Джонстону.

— Похоже, что к концу нас всех одолела жажда.

— Я спрашиваю, дал ли Хильдершайм отбой?

— Нет. Во всяком случае, официально не давал, насколько я знаю. Мы просто разошлись.

Я вернулся к сараю и как раз успел перехватить Шамуна, направлявшегося со второй партией арабов в уборную.

— А тех ты привел обратно?

Шамун сделал вид, что не понимает.

— Я спрашиваю, те первые пять человек, которых ты выводил, вернулись в сарай или нет?

— Нет. — Его нос, похожий на клюв хищной птицы, никак не гармонировал с прочими чертами и в этот момент, казалось, лишь резче подчеркивал хитровато-смиренное выражение его лица.

— Почему же?

— Вы приказали дать им десять минут.

— Да, но прошло уже пятнадцать.

— Но после омовения надо помолиться.

— Не морочь мне голову. Отведи первую группу людей обратно и запри их, а потом отправляйся и приведи других. — «При таких темпах на это наверняка уйдет вся ночь, — подумал я. — Джонстон был прав». Но тут же добавил вслух: — Ладно, возьми эту группу с собой и приведешь всех вместе. Помолиться они могут и в сарае.

— До совершения омовения молиться не разрешается.

— Если нужно, люди могут пропустить вечернюю молитву и лишний раз помолиться завтра.

— Но ведь сегодня праздник. Ребята очень расстроятся, если им не разрешат помолиться.

— Делай, что приказывают. — «В самом деле, не очень-то приятное начало праздника, — подумал я, — просидеть взаперти в такой же день, как наше рождество, а потом быть лишенным возможности как следует помолиться. Надо подумать, чем бы хоть немного компенсировать им эту неприятность».

Я последовал за арабами и увидел, как они скрылись за стеной уборной. Пятеро рабочих из первой партии молились. Трое из них уже преобразились в служащих компании, двое все еще были в отрепьях, в которых пришли из своих горных деревушек. Шамун присоединился к молящимся. Они встали в ряд на колени, распростерлись ниц, потом выпрямились и снова склонились, коснувшись головой земли. В свое время наш главный топограф, заинтересовавшись этой процедурой, воткнул тонкий шест в землю у забора, провел от него белую полосу к излюбленному арабами месту для молитвы, а потом нарисовал вторую белую линию перпендикулярно первой. Главный топограф объяснил Шамуну, что, если встать на пересечении этих линий и обратится лицом к шесту, то будешь смотреть прямо на Мекку с ошибкой в какую-нибудь сотую долю градуса. Такой точности молящимся никогда раньше не удавалось достигнуть; это стало возможно только теперь, благодаря достижениям современной науки.

Шестеро арабов стояли на коленях вдоль белой линии. Их взоры, пересекаясь со взглядами всех других мусульман, молящихся в этот момент в разных частях света, были устремлены почти прямо на священный город. «Надо будет приобрести побольше ковриков для молитвы, — подумал я, — и улучшить устройство для омовения. Вода, хорошее водоснабжение — вот, в сущности, все, что требуется арабу для полного комфорта. Арабы любят и ценят воду, смотрят на нее с уважением, почти с благоговением. Отсталые горцы, совершая омовение перед молитвой, все еще просят снисхождения у великого доброго духа, заключенного в воде. Стоит арабу немного разбогатеть, как он устанавливает в своем доме фонтан и пускает воду по обложенным плитками желобам, чтобы она ласкала его взор. В арабских классических поэмах герой предается меланхоличным воспоминаниям об утраченной любви, всегда сидя у воды. Всегда у воды. Для наших арабов обильное снабжение водой значило бы гораздо больше, чем кондиционированный воздух и лед для нас. Я должен сделать все, что могу, чтобы рабочие имели воду в достатке».

В конце бурного дня наступил час покоя, короткое, затишье среди постоянных житейских невзгод, о котором вечно упоминают арабы, вознося молитвы богу и приветствуя друг друга. Лучи солнца, падающие с лимонно-желтого неба, на мгновение задержались на верхушке ближней буровой вышки. Кто-то вышел из дому, не выключив радио, и в воздухе слышались исступленные, скорбные звуки песни: белокурая египетская певица по имени Самира Тавфик бесконечно повторяла «Yа Наbibi — «О мой милый, о мой милый», и это были единственные действительно нужные слова. Прекрасная Самира все пела и пела, солнце склонялось к горизонту, и я начал дремать, как вдруг пронзительный вопль сразу вывел меня из полусонного состояния.

Сначала я не понял, был ли это человеческий голос или крик обезьяны, который иногда можно услышать на опушке леса на рассвете или перед заходом солнца. Я вслушивался, пока вопль не оборвался. Потом он возобновился. Он не повышался, как крик обезьяны, а держался на одной мучительной ноте, и я понял, что это, должно быть, одна из наших арабских работниц. Наверное, кричала та самая женщина, чей муж, вечный неудачник, иногда, несмотря на наше строжайшее запрещение, пробирался в лагерь, чтобы предъявить ей свои супружеские права, которые, видимо, непременно включали избиение жены. Я бросился бежать к домикам, в которых размещались работницы, твердо решив на этот раз отдать его в руки полиции. Не успел я добежать, как навстречу мне выбежала женщина с широко открытым ртом. Она кричала, почти не переставая и умолкала на секунду, только для того, чтобы перевести дух. Джеллаба обвилась вокруг ее колен, широкие рукава хлопали, как крылья бумажного змея. Женщина хватала руками воздух, с подбородка стекала пена. С ее руки свалился было браслет, но она нагнулась, подхватила его и побежала дальше, не переставая кричать. Из-за угла домика прямо на меня выскочил мужчина. Я остановился.

Этот низкорослый и белолицый человек не принадлежал к числу наших рабочих — слишком уж чисто он был одет. Я тут же сообразил, что он перелез через забор, что нападение совершилось, что нас застигли врасплох и что незнакомец может меня убить. Я почувствовал, как в груди у меня перехватило дыхание, словно мне зажали рот и нос. Воротник рубашки незнакомца был расстегнут, и он тяжело дышал, судорожно подергивая плечами. Человек держал руки по швам, и из сжатой в кулак правой руки торчало короткое лезвие ножа. Колени его были выпачканы пылью. Я перевел взгляд с ножа на лицо человека, белое, квадратное, с незапоминающимися чертами, которое, однако, мне никогда не забыть, потом снова посмотрел на нож. Человек перехватил мой взгляд и, видимо смутившись, нерешительно отвел руку с ножом назад, за спину. Я попытался было сдвинуться с места, но не мог, ибо боялся ножа, а кричать было стыдно. Позади замирали крики женщины, перемежающиеся тяжелыми прерывистыми стонами. Человек осторожно сделал маленький шаг вперед, держа правую руку за спиной, и вышел из тени домика на освещенное желтыми лучами догорающего солнца место. Какое-то чувство, быть может страх, исказило его рот, обнажив зубы. Он медленно высунул руку из-за спины и показал мне нож, как будто предлагая продать его по дешевке или даже подарить. Я упорно смотрел на нож.

Внезапно тишину нарушили крики, свист, хлопанье дверей, лай встревоженных комнатных собачек. Послышался топот. Я чуть повернул голову в сторону, все еще не спуская глаз с ножа, и увидел швейцарца-боксера, который бежал пружинистыми шагами, как спортсмен, размахивая согнутыми у самой груди руками. Длинная прядь русых волос билась над его расплющенным носом. Он подбежал ко мне и, заметив нож в руке стоящего напротив человека, остановился рядом. Мы молча ждали, потом человек повернулся и пустился бежать. Наш страх сразу рассеялся.

Швейцарец бросился вдогонку все тем же немного неестественным шагом, словно спортсмен, тренирующийся на беговой дорожке. Он догнал бегущего, и я увидел, как рука, державшая открытый нож, разжалась, и, тускло блеснув, нож упал на землю. Человек поднес руку к голове, словно пытаясь прикрыть глаза от невыносимого света, и, пригнувшись, продолжал бежать. Швейцарец подбежал сбоку и вдруг нанес ему страшный профессиональный удар. Человек подскочил, нелепо раскинул руки, как неопытный прыгун в воду, и упал, ударившись лицом о землю.

Я поднял нож и отбросил его в сторону. Человек лежал все на том же месте и, повернув голову набок и широко разинув рот, царапал пальцами землю.

— Мне надо пойти посмотреть, как там наши арабы, — обратился я к швейцарцу и, оставив его, побежал к сараю. Шамун прятался за барабаном с кабелем у боковой стены сарая. От страха он растерял весь свой западный лоск и только молча вертел головой. Я отобрал у него ключ от сарая и опустил в карман. Хорошо хоть, что все арабы снова были в сарае, откуда доносилось их приглушенное пение.

Стоя в нерешительности у дверей сарая, я испытывал такое же чувство, как при массированных воздушных налетах, которые мне пришлось пережить во время так называемой битвы за Англию. Налетчики рыскали среди домиков поодиночке и группами, а я в изумлении и полной растерянности стоял, словно парализованный, глядя, как враги свободно и безнаказанно бродят по всем знакомым закоулкам лагеря. Они распоряжались здесь как дома, входили в домики и казались непобедимыми. Увлеченные поисками, они не обращали никакого внимания на служащих компании, молча наблюдавших за ними. Потом основная группа налетчиков пробежала мимо, оставив позади отставших, и схватка началась.

Из бара по ту сторону дороги вышел огромный грек-бурильщик. В ногах у него путался отбившийся от своих погромщик. Обхватив руками колени грека и нагнув голову, он старался защитить от ударов лицо, а грек, как по барабану, колотил его кулаками по спине. Два француза — охотника за кабанами — настигли измученного и перепуганного мужчину с толстым брюшком и атаковали его с обеих сторон. Один из французов дернул его за ногу и свалил на землю. Джонстон тоже побывал в бою и, как видно, получил удар по голове. Он шел шатаясь, сжав обеими руками виски и ритмично раскачиваясь всем туловищем, как яванский танцовщик. Мимо пробежали еще несколько человек; никто не пытался их остановить. Перед ними на дороге стоял Быоз, на шее которого все еще висел фотоаппарат. Он отскочил в сторону, замахал руками и что-то сердито закричал. Потом появился костлявый бледнолицый парень с разбитым в кровь носом. Он бежал один, шатаясь из стороны в сторону, и, когда Бьюз вытянул руку, как будто пытаясь остановить сорвавшуюся с привязи лошадь, повернул и понесся обратно.

Обстановка была не из тех, при которых расцветает героизм. Я чувствовал себя как в ловушке на небольшом участке поля боя, изолированном от других подобных участков, разбросанных по всему лагерю. То тут, то там возникали стычки, а в общем царили неразбериха и растерянность. Исход боя решался где-то в другом месте, вне моего поля зрения. Когда волна погромщиков хлынула обратно, я догадался по выражению их лиц и движениям, что они вдруг потеряли цель, что прилив сменился отливом. Их надежды на легкую добычу не оправдались, отравлявший их дурман улетучился, и его сменили тревога и беспокойство. Три человека, совсем упав духом, отделились от толпы и направились к сараю, кто-то раздраженно приказал им вернуться. Шествие погромщиков замыкал необычайно важного вида бандит, шагавший отдельно. Позади толпы появились нефтяники, осторожно продвигавшиеся вперед мелкими группами. Когда великан грек и один из французов попытались перехватить бандита с важным видом, он вынул пистолет, как будто предъявляя паспорт, и, увидев, что они отпрянули, снова сунул его в карман и зашагал дальше. Прошло каких-нибудь десять минут с тех пор, как раздался вопль арабской работницы. Я вытер пот, выступивший у меня на ладонях.

Теперь можно было спокойно оставить свой пост у сарая. Когда я проходил мимо бара, оттуда вышел грек. На его жирных щеках блестели похожие на смородинки глазки. Ему удалось захватить пленного и закрыть его на ключ в уборной.

— Он у меня в руках, — похвалился грек, — и никуда не денется. Уж больно этот парень расшумелся, но я его успокоил: сунул головой в унитаз и спустил воду. Теперь он поостыл.

Грек рассказал мне, что толстяка, которого поймали французы-охотники, освободили друзья. Греку не терпелось захватить еще пленных, и мы отправились вслед за погромщиками, торопясь поспеть, пока не кончилось быстро затихавшее волнение.

Те немногие нефтяники, которые нам попадались по пути, теперь стали смелее, надеясь, видимо, воспользоваться отступлением налетчиков. Они появлялись как из-под земли, вооруженные чем попало: тяжелыми гаечными ключами, бейсбольными битами, клюшками для игры в гольф, и с угрожающим видом осторожно двигались вперед. Оказалось, что все мы держим путь к открытому пространству на краю лагеря, как раз позади домиков, где жили арабские работницы, метрах в ста от того места, где, по мнению Хильдершайма, должно было произойти вторжение. Именно здесь налетчики перебрались через ограду и отсюда же собирались уйти. Силы нападающих были гораздо меньшими, чем я представлял. У ограды скопилось не больше пятидесяти человек. Перед ними держал речь человек, в котором при угасающем свете дня я узнал инспектора Фиоре. Но это был другой Фиоре — вдохновенный оратор, который взывал — насколько я мог судить по обрывкам схваченных мною фраз — к совести и чести своих слушателей, заклиная их не покидать общего дела в момент, когда близка победа и, кроме того, не оставлять в беде товарища.

Его слова, видимо, возымели некоторое действие, и человек десять-пятнадцать повернули обратно. Они были почти окружены нефтяниками, широким фронтом продвигавшимися вперед. В центре твердым шагом шел Хильдершайм; идущие по обе стороны от него немного отставали — образовалось некое подобие изогнутой и провисшей под тяжестью рыбы сети. Плотная группа собравшихся у ограды людей двинулась навстречу цепи нефтяников, в которой вдруг оказались и мы с греком. От группы колеблющихся отделилось еще пять-шесть человек, которые во главе с яростно жестикулирующим Фиоре бегом присоединились к тем, кто возвращался в бой. Полукольцо нефтяников перестало сжиматься и начало терять форму. Бандиты приближались быстрым, суетливым шагом, как легкая пехота. Внезапно в их руках появились ножи. Цепь нефтяников заколебалась, словно под порывом сильного ветра. Одни остановились, другие повернули назад, оставив Хильдершайма одного в десяти шагах от ближайшего бандита. Хильдершайм продолжал идти вперед, и один из наших людей — по походке я узнал в нем бывшего парашютиста, — видимо, взял себя в руки и последовал за ним. Наше наступление приостановилось по всей линии. Грека уже не было рядом со мной. Мои ноги онемели, а ладони опять покрылись потом.

Вдруг позади что-то оглушительно треснуло. Я бросился было бежать, но тут же остановился. Половина бандитов лежала на земле. Упавшие, пытаясь подняться, били руками по земле, как тюлени ластами. Хильдершайм вдруг вытянул кверху обе руки, словно пытался поддержать небо, и свалился. Несколько нефтяников, следовавших за ним, тоже лежали на земле. Пока я растерянно регистрировал в своем

сознании эти факты, не в состоянии связать их с какой-либо причиной, еще несколько фигур, похожих на изорванные ветром пугала, повалились на землю. Потом те бандиты, которые остались на ногах, в панике отступили. Другие уже перелезли через ограду.

Цепочка нефтяников двинулась вперед, послышались нестройные возгласы одобрения. Рядом со мной снова появился грек.

— И чего этот проклятый охотник за утками не выстрелил раньше из своей пушки! — выругался он.

 

ГЛАВА XVII

Теперь европейцам запрещалось входить в арабскую часть города без сопровождения араба, который нес бы за них ответственность. Поэтому я провел целый час на улице, разыскивая, без особой надежды на успех, Кобтана.

За двадцать четыре часа в Эль-Милии произошла разительная перемена. Город превратился в уменьшенную, но точную копию Либревиля. Повсюду шныряли агенты сюртэ, сразу бросающиеся в глаза своими стандартными штатскими костюмами; во всех барах торчали осведомители, которых безошибочно выдавали похожие на маски улыбающиеся лица. В город пришла война — из Либревиля прибыла рота легионеров. Узнав об этом, владельцы ювелирных магазинов поснимали с витрин часы, а бары чуть-чуть повысили цены. Бюсты очаровательных девиц на плакатах, рекламирующих чулки, корсеты и пиво, покрылись объявлениями, призывающими граждан шпионить друг за другом. Без арабов, выполнявших всю черную работу в городе, тротуары и мостовые покрылись легким ковром опавших цветов диких апельсиновых деревьев. Все аисты исчезли; через колючую проволоку, загораживающую боковые улицы, были видны вороны с блестящими глазами, копошащиеся в развалинах сожженных домов. В городе пахло обгорелым деревом.

Я встретил Кобтана как раз в тот момент, когда уже был готов прекратить поиски. Мы уселись за столик возле кафе «Спорт»; вокруг нас сидели бойкие немчики, попавшие сюда, очевидно, прямо со школьной скамьи. Прибывшие из Либревиля легионеры, вероятно, удивились, увидев европейца в обществе араба, но тем не менее вели себя вежливо, а сидевшие поблизости даже слегка поклонились, когда мы усаживались за столик. Они всегда вели себя вежливо со штатскими, пока им не давали волю. Тогда они забывали всякие приличия и превращались в настоящих головорезов.

— Я счастлив, что вы проявили интерес к моей судьбе, — сказал Кобтан. — Слава аллаху, пожар не тронул нас. Меня опечалило известие о том, что ваша компания подверглась нападению. Я не имею удовольствия знать господина Хильдершайма, но сочувствую ему, как родному брату, и хочу верить, что он скоро поправится. Надеюсь, у вас нет опасений за жизнь других раненых?

— Нет, — ответил я. — Боюсь, что положение Хильдершайма довольно опасное: дробинка застряла у него в позвоночнике. Что касается остальных, то тут требуется только извлечь кусочки свинца из мягких частей тела. Большинство через день-другой встанет на ноги. Зато бандиты отделались не так легко. Ведь заряд попал им в лицо. Похоже, что по крайней мере один из них должен лишиться зрения.

— И все они под надежной охраной?

— Полиция держит их под стражей в больнице. Полковник Латур намерен предать задержанных суду, как только позволит состояние их здоровья.

— Ничего из этого не выйдет, — сказал Кобтан.

— Не забывайте, что здесь затронуты интересы крупной иностранной компании.

— И интересы весьма влиятельных местных кругов.

— Все это так, но вряд ли вы представляете, каким настойчивым может быть Хартни. У него друзья в Париже.

Кобтан покачал головой и мягко улыбнулся, как будто имел дело с непонятливым ребенком.

— Ничего из этого не выйдет, мистер Лейверс.

По улице прогрохотал броневик, пулемет в его башне вдруг повернулся в нашу сторону, словно кто-то пригрозил нам пальцем.

— Мы, арабы, — продолжал Кобтан, — фаталисты. Другими словами, мы неправильно толкуем дух нашей религии и всегда готовы рассматривать свои несчастья как скрытые благодеяния. Вот и сейчас я все еще допускаю, что происшедшее может пойти нам на пользу. Потери объединили нас. До вчерашнего дня собственность отгораживала некоторых мусульман нашего города от их братьев. Теперь большинство из нас потеряли все, и мы стали равны. Собственность не позволяла нам обнаружить добродетели, которыми мы, возможно, обладали. Теперь те, чьи дома пощадил огонь, обязаны приютить семьи, дома которых сгорели.

222 Но, — заметил я, — это означает и конец экспериментов Латура, которые — так, по крайней мере, казалось многим сторонним наблюдателям, вроде меня, — подавали немалые надежды на установление согласия между европейцами и арабами. Теперь же можно предвидеть только полное размежевание.

— Нет, мистер Лейверс, это совсем не так. Как раз наоборот. В этот критический момент многие из нас впервые узнали, что европейцы все-таки наши братья. Сотни наших граждан нашли вчера приют в домах христиан и евреев. Предоставив нам убежище, они сражались за нас и показали, что их разделяют с нами вовсе не религиозные воззрения. Напротив, если раньше мы и сомневались, то теперь нам стало совершенно ясно, что война здесь, в Алжире, ведется не между расами, а между простыми людьми и немногочисленной верхушкой, которая является нашим общим врагом.

К нам подошли двое с собаками на поводке. Собаки тыкали тяжелыми кожаными намордниками в ножки стульев, а увидев Кобтана, бросились на него. Проводники с руганью оттащили их от нашего столика. Ощетинившиеся, с горящими глазами собаки упирались и скребли когтями по тротуару. Немцы рассмеялись, и один из них, протянув руку, дернул собаку за хвост.

— Собственность, — снова заговорил Кобтан, — действует как своего рода наркотик, как одно из тех успокаивающих средств, о которых мне приходилось читать. Сосредоточивая всю энергию на непрерывном приумножении собственности, люди держатся в стороне от политики. Это действует как гипноз. Политикам не нужно опасаться тех, чьи мысли заняты стяжательством. Такие люди становятся опасными только тогда, когда их лишают собственности. Именно тогда у них рождаются мысли о свободе. У вас есть еще немного свободного времени? Если есть, я хотел бы провести вас в арабские кварталы и показать вам таких опасных людей.

Мы шли рядом по улице, неслышно ступая по лепесткам цветов. Флаг над зданием мэрии был приспущен, но не по случаю происшедшей трагедии, а по случаю смерти какого-то марионеточного короля. В канавах, среди куч мусора, рылись собаки с воспаленными, бегающими глазами. У единственного входа в арабскую часть города нас остановили жандармы. Один из них, сидевший за столом у ворот, задал мне несколько вопросов и аккуратно записал в тетрадку мои ответы. Фамилия, национальность, постоянный адрес, цель посещения, сколько времени я намерен пробыть в городе, берет ли на себя сопровождающий меня араб ответственность за мою безопасность? Жандарм проверил наши документы и, после того как я расписался в тетрадке, взглянул на часы, записал время рядом с моей подписью, и мы прошли в арабский квартал, где множество людей расположились прямо на улицах вместе с домашними животными.

Люди с угрюмыми лицами сидели среди домашнего скарба, который им удалось спасти. Здесь были почерневшие кровати, измятые жестяные ящики, треснутые горшки, отдельные детали, оставшиеся от швейных машин, граммофонов и стенных часов. Некоторые упрямо воспроизводили в грязи, среди детских экскрементов и собачьего кала, привычное расположение уцелевших предметов домашнего обихода, а ослики, стуча тоненькими копытцами, прохаживались среди остатков стен, среди мужчин с каменными лицами и их плачущих, покрытых чадрой жен, сидящих на корточках.

Мы протиснулись через тесные переулки, спустились по узкой лестнице, прошли через темный туннель и, наконец, вышли на открытое место. Когда-то здесь был центр города: рядом с мечетью, позади юридической школы, превращенной в гараж, высились древние здания в четыре и более этажей. Мне удалось узнать этот район только потому, что гараж все еще сохранился.

Перед нами лежала широкая впадина, метров сто в поперечнике, окруженная почерневшими стенами и покрытая пеплом, из которого кое- где торчали обгорелые столбы и пни. Ночью прошел сильный дождь, и, хотя нагретые солнцем улицы давно уже высохли, здесь вода глубоко пропитала пепел, превратив его в густую массу, местами почти белую, местами серую или черную. Этот мрачный амфитеатр кишел бесчисленным множеством человеческих существ, копошившихся в золе. Они рылись в грязи, время от времени извлекая какие-то предметы, похожие на комья лавы, перемешанные с сажей, и, крепко прижимая их к груди, шатаясь, выбирались из пепелища. Этим делом были заняты целые семьи. Люди настолько утратили человеческий облик, так покрылись грязью, что трудно было отличить мужчин от женщин, тем более что женщины не утруждали себя больше ношением чадры. Детей заставляли работать угрозами и побоями. Какой-то ребенок вылез из развалин, крича во все горло; глаза его были закрыты, а на черном лице ярко-красным пятном выделялся рот. Рассерженный отец толкнул его обратно в грязь. В десятках мест одновременно между почерневшими от грязи людьми возникали драки. Вес это напоминало какой-то кошмарный сон. Люди пинали друг друга, сцепившись падали на землю, барахтались и орудовали кулаками, — и все за право обладать нелепыми глыбами, которые они извлекали на свет. Неподалеку появилась женщина, вся покрытая, как проказой, серой грязью. Ее грудь была обнажена. Плюнув на ладонь, она вытерла грязь с соска, отвернула черное тряпье с лица младенца и сунула грудь ему в рот. Мы отпрянули назад: мимо пробежал, обдав нас брызгами грязи, мародер с добычей. Его преследовали кричащие люди, похожие на выходцев из ада.

— Видите, — сказал Кобтан, — эти люди потеряли рассудок. Отчаяние превратило их в диких зверей. Они были привязаны к своей собственности, а теперь все, что у них было, погибло.

Я никогда не видел такого страшного зрелища. Человеческие существа, копошащиеся в грязи, помешались от горя из-за утраты вещей, которые с точки зрения любого европейца не имели никакой ценности. Глядя на это, я почувствовал стыд и унижение.

— Чем можно им помочь? — спросил я у Кобтана. — Надо же что-нибудь для них сделать?

— Многих приютят друзья или родственники, но разместить всех невозможно. Для тех, кто не сможет найти убежище, нет другого пути, кроме лагеря в Либревиле. Но попасть в лагерь— это все равно, что быть приговоренным к смертной казни. Лагеря, созданные в нашей стране, те же Бельзены. В Бельзене людей убивали сразу, в газовых камерах. Здесь же их обрекают на голодную смерть. Внешний мир не знает, что там творится, как не знал и о Бельзене до тех пор, пока не стало слишком поздно. Половины детей, взятых в лагерь, уже нет в живых.

С нестерпимым сознанием вины я вспомнил крошечные личики растерянных и несчастных мальчиков и девочек за колючей проволокой в Либревиле. Я не пришел к ним на помощь, старался забыть об их существовании, успокоить свою совесть, судорожно ухватившись за придуманное для себя оправдание: я ведь за это не отвечаю и ничего не могу сделать. И прошел мимо по другую сторону проволоки.

— Наш народ умирает, — продолжал Кобтан. — Нас истребляют, а мир повернулся к нам спиной. Французы превращают Алжир в кладбище. Молодежь, чтобы выжить, должна идти в горы и сражаться, зная, что ее семьи остаются гнить в этих новых Бельзенах. А когда все кончится, люди скажут: «Мы ничего не знали». Именно безнадежность порождает восстания, мистер Лейверс. Вот почему в горах полно повстанцев.

Две женщины пронесли какой-то обугленный предмет обстановки и скрылись в проломе стены дома, стоявшего на краю опустошенной пожаром площади.

— Остатки спального гарнитура, — пояснил Кобтан. — В течение ста лет мы отворачивались от всего, что предлагал нам Запад, а потом начали сдавать. Мы дошли до того, что теперь ни одна девушка в городе не выйдет замуж за молодого человека, пока он не накопит достаточно денег для покупки спального гарнитура. Может быть, ему потребуется десять лет, чтобы накопить нужную сумму, но коль скоро гарнитур куплен, значит, этот человек добился успеха в жизни. Он стал гражданином- собственником, обзавелся обстановкой, и ему уже наплевать на всякую политику. У него есть двухспальная кровать, гардероб, комод и несколько квадратных метров ковра. Теперь члены Фронта национального освобождения напрасно будут толковать ему о свободе.

Мы повернули к городу. Позади нас арабы, уже стоявшие одной ногой у ступеней неведомо' куда ведущей лестницы, теперь копошились а грязи в поисках обломков рухнувших надежд.

— Многие верили, что Латур может дать им я обстановку, и свободу.

Кобтан улыбнулся.

— Как мусульманин, я вынужден признать, что даже убийцы, которые вчера поджигали наши дома, возможно, были всего лишь орудием в руках бога. У нас отняли мир, который дал нам полковник Латур. Его эксперимент провалился. Почему? Мы не знаем, но разве не может быть так, что все те блага, которые сулил нам полковник Латур, это вовсе не то, чем предписал нам владеть бог? Если бы полковник добился успеха, наши сыновья обучались бы вместе с вашими и стали бы мыслить так же, как ваши, а наши дочери получили бы такие же права, какими пользуются ваши дочери. Мы имели бы то, что вы считаете прогрессом, то, что вы именуете демократией. Но, мистер Лейверс, неужели вы не можете понять, что это не те идеалы, к которым стремится ислам и что путем справедливого применения принципов нашей религии мы можем достигнуть человеческого совершенства иными путями, чем вы?

Я не мог найти ответа на этот вопрос. Собственно говоря, мне всегда казалось нелогичным предполагать, будто все средства для разрешения стоящих перед человечеством проблем- изобретены на Западе.

 

ГЛАВА XVIII

— Это месье д’Эрланже, замещающий вицепрефекта, — представил меня Джи Джи. — Месье был настолько любезен, что прибыл сюда, чтобы лично разобраться с нашими неприятностями.

Д’Эрланже встал и протянул мне руку. Его лицо было полно спокойствия, как лицо бронзового рыцаря, а веки были такими тяжелыми, что, казалось, ему стоило немалых усилий держать их открытыми.

Как только д’Эрланже вышел, Джи Джи сказал мне:

— Похож на курильщика опиума, правда? Этому человеку предстоит в течение ближайших нескольких недель управлять нашим районом. Могу вас обрадовать: он уже слышал о наших беспорядках, хотя и делает вид, что узнал о них только сейчас. Д’Эрланже только вчера прибыл из Франции и сейчас принимает должность вице-префекта, который лег в больницу на срочную операцию. Между прочим, это правда. Я проверял. Стив, мне кажется, французы разыграют всю эту комедию так искусно, что мы с вами разинем рты от восхищения.

— Ну, а как сам префект?

— Префект? Я в первую очередь сунулся к нему, но он, оказывается, в Париже. Это тоже истинная правда. До сих пор не удалось связаться с ним по телефону и не думаю, что удастся.

— А начальник сюртэ?

— В очередном отпуску. Имеет же он право на отпуск. Охотится где-то на реке Орэ.

— А жандармский полковник — забыл его фамилию?

— Полковника вызвали в Алжир и Латура тоже.

— Невероятно!

— А если вас интересуют нижестоящие инстанции, то Боссюэ лежит в постели с приступом астмы. Стив, мы должны смотреть фактам в лицо, проглотить эту пилюлю и попытаться примириться с создавшимся положением. Никто ничего не видел, никто ничего не знает. Люди, которые могли бы что-нибудь сделать, связаны по рукам и ногам и будут оставаться в таком положении, пока не минует кризис. Доказательств нет. По крайней мере, так они думают. К примеру тот автомобиль, который застрял в проволочном заграждении, сегодня на рассвете исчез. Вы понимаете, что единственным доказательством того, что в лагере действительно произошли какие-то беспорядки, являются сейчас шестеро наших ребят, лежащих в лазарете с огнестрельными ранами в спинах.

— Если не считать пленных.

— Пленных? Я что-то не слышал, чтобы у нас было больше одного пленного. Вы имеете в виду того парня, которого кто-то запер в уборной, не так ли? Разве вам не сказали, что он ухитрился вылезти в окно и удрал? Я бы ни за что не поверил, что в это окно сможет пролезть даже цирковая обезьяна.

— Я имею в виду тех, которых поместили в больницу.

— Ах, тех, что в городской больнице? Я забыл о них. Так вот, Стив, они уже больше не пленные. Разве вы не слышали? Их выпустили. Их нет.

— Выпустили? — изумился я. — Как же так? Разве они не были под стражей?

— Разумеется, были. Но кто-то явился с двумя санитарными машинами и с подложным распоряжением о переводе их в другую больницу— и все.

— Теперь они, конечно, поднимут шум?

— Кто поднимет шум?

— Ну, скажем, Латур.

— Латуру хватит забот о своем будущем. Послушайте, Стив, чего нам, в конце концов, беспокоиться? Нас заверили, что обстоятельства дела расследуются и так далее, и тому подобное. Ну и чудесно, не правда ли?

— Итак, выходит, что мы все-таки сдаемся?

— Нет, не совсем. Может быть, нам еще удастся преподнести им маленький сюрприз. Вы знаете, что наш главный инженер — фотограф?

— Я знаю, что он купил фотоаппарат.

Похоже, что Бьюз бросил забавляться детскими игрушками и взялся за фотографию. И конечно, получается у него шикарно. Он только что звонил и сказал, что у него есть довольно интересные документы, касающиеся этой истории. Я ничего не говорил этому наркоману, так как считаю, что лучше до поры до времени держать документы при себе. Во вся ком случае, давайте заглянем к Бьюзу и посмотрим, что он хочет нам показать.

Бьюз ожидал нас.

— Добрый вечер, мистер Хартни. Добрый вечер, Лейверс. Должен вас предупредить, что, возможно, я только зря отниму ваше драгоценное время. И еще должен заметить, что я пока еще не могу считать себя совсем оперившимся фотографом. Впрочем, через несколько минут снимки высохнут, и вы сможете судить сами.

Мы вошли в домик. Бьюз никогда не придавал значения обстановке. Стены его пустой комнаты были расписаны зелено-голубыми рейнскими пейзажами с набегающими друг на друга холмами, с речными пароходами, замками и летними облаками. Вот на таком романтическом фоне вплоть до недавнего времени отправлялись в свои короткие бесцельные путешествия изготовленные Бьюзом модели паровозов. Они пятились задним ходом, маневрировали, на полной скорости пересекали друг другу путь на расстоянии всего нескольких сантиметров, переходили на запасные пути, и в это время весь ландшафт с игрушечными фигурками коров, лошадей, крестьян, ветряных мельниц оживал под властным, пристальным взглядом Бьюза и под воздействием электрического тока, поступающего от скрытых батарей.

Джи Джи как зачарованный разглядывал стенную живопись.

— У вас тут премиленький пейзаж, Бьюз. Откуда у вас родилась такая идея?

— Этот пейзаж взят с открыток, которые мы с женой собирали во время медового месяца.

Как видите, я решил оставить свое прежнее увлечение, так как обнаружил, что оно больше не представляет интереса. — Он покачал своей красивой головой, словно Александр Македонский, огорченный тем, что в мире остается все меньше еще не завоеванных стран.

Мы прошли в залитую оранжевым светом небольшую комнату, заполненную приборами с циферблатами, раковинами и ванночками.

— Должен сразу же вас предупредить, что в техническом отношении моя лаборатория оставляет желать много лучшего, — заметил Бьюз. — Я машинально взял в руки скрученную блестящую фотографию. — Пока что меня еще не совсем устраивает резкость. Все эти снимки были сделаны с длиннофокусным объективом. Боюсь, что вы заметите потерю резкости в углах снимков. Это неполное покрытие объясняется тем, что плохо работает конденсор увеличителя. — Он нахмурился. — Вы, конечно, понимаете, что меня больше интересуют технические аспекты и проблемы, чем всякие красивые картинки.

Я посмотрел на фотографию. На ней была изображена встреча Теренса с Фиоре и рыжеволосым молодым человеком. Аппарат с выдержкой в одну сотую секунды схватил и запечатлел и притворное выражение лица Фиоре и его застывшую фигуру с нелепо раскинутыми в стороны руками. Спутник Фиоре смотрел прямо на меня безучастным взглядом, на его красивом лице играла презрительная улыбка.

Джи Джи усмехнулся.

— Вот это коллекция, Бьюз, а? Для начинающего у вас большие успехи.

Бьюз взглянул через его плечо.

— Надо было поставить диафрагму поменьше. Это увеличило бы глубину резкости, г.: передний план, мне кажется, вышел довольна хорошо.

— Глубина резкости хорошая. Посмотрите на этот снимок, где автомобиль вот-вот врежете: в проволоку. Это что-нибудь да значит. Должен вам сказать, Бьюз, вы сделали поистине большое дело.

— Смею заметить, — сказал Бьюз, — что в данном случае некоторую расплывчатость изображения я не считаю недостатком, потому что она передает ощущение большой скорости. В одном-двух случаях, — продолжал он опечаленным голосом, — неясность изображения получилась оттого, что сдвинулся аппарат. Это совсем другое дело. Что поделаешь: Рим строился не один день.

— Знаете что, Стив? По-моему, здесь заложен ключ к решению вопроса. Я думаю захватить эту маленькую коллекцию и лично отправиться прямо в Париж. А почему бы нет. У меня есть друг на Кэ-д’Орсе, которого очень заинтересуют эти снимки. Я думаю, мы заставим кое-кого пошевелиться. Взгляните-ка сюда, Стив, здесь прямо-таки альбом фотографий преступников.

Бьюз передал мне еще одну фотографию.

— Снято с телеобъективом, — сообщил он. — Один из самых удачных снимков. Я увеличил только ту часть негатива, которая относится:. делу.

Я увидел десятка два, а то и больше, наших недавних противников. Всех их можно было легко опознать, аппарат зафиксировал печать преступности, лежавшую на их лицах.

— Ну все. Вопрос решен, — сказал Джи Джи. — Больше нам ничего не требуется. На заднем плане видны вышки. Вы только посмотрите на этого типа с кобурой под мышкой: ясно видно, что он заряжает пистолет. Какие еще нужны доказательства? Вы не возражаете, если я возьму эти снимки?

— Они предназначены для вас, — ответил Бьюз. — Я отпечатал и второй комплект на случай, если вы, Лейверс, захотите взять их на память.

— Спасибо, — поблагодарил я. — Я с удовольствием возьму их, с большим удовольствием.

Когда я вернулся в свой домик, меня ждало письмо. По уродливым фразам, почти без знаков препинания, написанным кудрявым каллиграфическим почерком, сразу можно было догадаться, что это произведение профессионального испанского сочинителя писем. Стараясь расшифровать причудливые завитушки и арабески и добраться до смысла слов, я прочитал:

«Дорогой друг и повелитель! Я обращаюсь к вам с просьбой немедленно выслать по почте или с доверенным лицом сумму в 15 000 (пятнадцать тысяч) франков для вручения сеньорите Долорес в баре «Фаролеро» в касбе Либревиля. Указанная сумма должна рассматриваться как заем и будет с благодарностью возвращена полностью и без всякой задержки в течение одного календарного месяца Вашей покорной слугой, которая сейчас расстается с Вами и целует Ваши руки. Прошу заметить, что от сей суммы зависит спасение жизни Вашей слуги, которая просит Вас не показывать настоящее послание третьим лицам и не разглашать его содержания».

Я поднял было телефонную трубку, чтобы позвонить Боссюэ, но вспомнил про его астму. Потом несколько раз перечитал письмо, думая о том, какое оно может иметь значение. Итак. Долорес жива, и никто ее не похитил. Просто по каким-то крайне важным для нее причинам она сочла за лучшее искать убежище в преступном мире Либревиля. В руках Долорес, быть может, хранится ключ ко многим тайнам, а сама она является свидетелем, которого могут постараться устранить.

«Эль-Фаролеро». Я смутно помнил этот кабачок. В прежние времена, до начала беспорядков, мы иногда посещали арабский квартал Либревиля и ради забавы бродили по лабиринту его грязных, нищих улиц. Это был притон в испанском районе касбы, представлявший собой полутемную пещеру, пропитанную запахом веревочных подошв и вина, капающего из бочонков.

Расплывшиеся немолодые женщины в повседневных платьях, притопывая ногами и щелкая кастаньетами, дрожащими голосами напевали «La Violetera» перед сборищем тощих мужчин, нищих, как арабы, но не таких жалких. Мужчины награждали исполнительниц жидким» аплодисментами, а иногда и стаканчиком вина… «Для вручения сеньорите Долорес…» «Эль-Фаролеро», должно быть, служил явочной квартирой для всего кочующего племени местных испанских эмигрантов, которые каждую ночь спали в разных постелях. Я представил себе, как явлюсь туда, как меня встретит из-за стойки недоверчивый взгляд мужчины с высохшим, словно дубленым, лицом, как после притворного раздумья он покачает головой и, не отрываясь от своей повседневной работы — какой бы ничтожной она ни была, — скажет: «Черт возьми! Но какая Долорес? Всех их здесь зовут Долорес».

 

ГЛАВА XIX

В те дни штатским больше не разрешалось самостоятельно ездить в Либревиль, но мне удалось пристроиться в одном из двух бронеавтомобилей, патрулировавших дорогу. Я сидел рядом с водителем в грохочущей металлической коробке, обливаясь потом и глядя на окружающий мир через ребра стальных жалюзи. За две недели быстро поднялись выросшие сами по себе злаки, повсюду среди зелени виднелись печальные в своей дикой красоте цветы, а виноградные лозы были стиснуты в мощных объятиях вьющихся сорняков.

Водитель был рад, что есть с кем поболтать. Он собирался стать бухгалтером и жаловался, что военная служба на два года оторвала его от учения. У него расстроились нервы, — это было заметно по тому, с каким жаром и горечью он описывал опасности его нынешней службы. Ни о чем другом он говорить не мог.

Неделю назад, рассказывал водитель, арабы захватили экипаж бронеавтомобиля, поломавшегося в дороге. Это тоже были солдаты срочной службы. Как выяснилось, они даже не пытались обороняться, а, видимо, в панике прятались за опущенными броневыми ставнями, пока арабы не подожгли машину. Солдаты выскочили, и мятежники их убили. Арабы, говорил он, с мрачным восхищением чмокая губами, лучшие стрелки в мире, охотятся с самого детства и никогда не позволят себе потратить зря ни одного патрона. Они пробьют вам голову пулей на таком расстоянии, на каком их невозможно достать даже из пулемета. Водитель призвал в свидетели своих товарищей — пулеметчика и радиста, тоже бывших студентов, — которые с унылыми лицами сидели позади нас в пропахшем бензином сумраке, и те подтвердили, что это сущая правда.

Сиди-Идрис, Сиди-Омар, Эль-Мескине. Когда наша машина с шумом проносилась мимо, от стен покинутых домов отражалось эхо. Мы скользили по гнилым апельсинам, валявшимся на улицах. На заборах еще сохранились обрывки плакатов, но прошедшие недавно дожди смыли все содержавшиеся в них обещания и призывы. По дороге попадались развалины крестьянских домов, успевшие зарасти высокой травой.

Я нашел бар «Эль-Фаролеро» на главной улице касбы Либревиля Бу-Айша, по которой медленно прогуливалось множество арабов. Они то и дело останавливались, чтобы обнять кого-либо из родственников или друзей. «Эль-Фаролеро», как мне и помнилось, действительно был притоном. За стойкой торчал низенький мужчина с лицом, словно обтянутым дубленой кожей, — точно таким я видел его в своем воображении. Здесь все говорило об Испании: в клетках щебетали бесхвостые щеглы, разбрасывавшие свой корм на синие, будто пораженные гангреной, окорока; тускло поблескивали высокие бутылки с анисовой настойкой; на стене висел календарь неведомо какого года и красовалась картина, изображающая площадь в Тетуане; посреди которой, повернувшись к зрителям мощным крупом, бежал разъяренный бык. Здесь собирались бедняки с обожженными солнцем лицами, которые считали себя богатыми на том основании, что еще более бедные чистили им ботинки.

Я спросил сеньориту Долорес, и иберийское лицо буфетчика, похожее на мордочку смышленой обезьянки, сморщилось, приняв снисходительное, непонимающее выражение.

— Она носит цыганские серьги, да? Но это еще ничего не дает. Одна из тех самых, вы говорите? Не подумайте, что я стараюсь сбить вас со следа, но у нас есть трое или четверо таких, которые отвечают вашему описанию. Дела у них идут не блестяще. Да в нашем заведении и делать-то нечего. — Перемывая в тазу с грязной водой блюдца и стаканы, он искоса бросал на меня осторожные взгляды и словно невидимыми усиками-антеннами ощупывал окружающий воздух, стараясь угадать, не пахнет ли здесь полицией.

Я уселся за дальний столик около эстрады, на которой стоял огромный измятый барабан, прикованный цепью, как старинная библия, к своей подставке, и пианино без передней крышки, скалившее на меня желтые клыки клавиш.

В исчерканном мелом зеркале я уловил пристальный взгляд официанта; в узком проёме на верху лестницы виднелись ноги арабов, медленно прохаживающихся по улице неторопливым шагом часовых. Для испанцев арабы были «маврами», суровыми и безжалостными. Только испанцы могли жить среди них, выполняя ту же кропотливую, нужную работу, что и мавры, и довольствуясь столь же скудным заработком. Испанцы уважали мавров за их стойкость и упорство, а мавры уважали испанцев за их, в общем, скромный образ жизни и за ум. Из французов в трущобах арабского квартала селились только отбросы общества — уроды, развратники и всякие чудаки, — и арабы знали, как от них избавиться. Но испанцы были просто бедняки — слишком бедные, чтобы позволить себе такую роскошь, как распутство или чудачество.

Я сидел, потягивая горький кофе. Официант отошел от стойки, обогнул чуть ли не всю комнату, сбоку приблизился ко мне, вытер стол и поставил мутный графин с водой.

— Мне кажется, какая-то Долорес бывает здесь по вечерам — участвует в представлении. — Он кивнул головой на эстраду. — Я не могу сказать твердо, потому что, сами понимаете, артисты все время меняются.

— Я ее друг. Она мне писала.

Я вынул письмо и положил его на стол. Официант взял письмо, сощурив глаза, поднес его к свету и положил обратно. Он с благоговением касался письма, водя кончиком пальца по размашистым строкам.

«Да он не умеет читать», — подумал я. Официант протянул ко мне руку ладонью вперед, сдерживая этим испанским — или арабским — жестом мое нетерпение.

— Одну минуточку, — заявил он и исчез.

Какая-то сморщенная старая карга, бормоча

молитвы, совала мне лотерейные билеты. Бледный мужчина с ястребиным носом, одетый в темный французский костюм, держа руки в карманах пиджака — ни дать ни взять гангстер из кинофильма, — спустился по лестнице и, внимательно оглядев меня, снова вышел на улицу. Мне стало не по себе. Здесь был родной дом для шпиона или соглядатая, так же как для дисциплинированного, преданного своему делу, неумолимого террориста из Фронта национального освобождения, избранного для выполнения задания, потому что он мог сойти за француза. Эти отчаянные террористы готовы убить первого встречного француза, если только благоприятствуют время и место. Мне не понравилось, что официант ушел. Я остался один, если не считать какого-то типа, который, повернувшись ко мне спиной, задумался над своим стаканом. Я понимал, что был отличной мишенью для убийцы из тех, кто в случае необходимости без колебания застрелит свою жертву среди бела дня хоть на главной улице города.

Я в нерешительности поднялся со стула, но в этот момент официант проскользнул за стойку, и тут же проем двери закрыла тень. Я увидел Долорес, спускающуюся по ступенькам. Ступая короткими шажками в туфельках на высоких каблуках, девушка направилась прямо ко мне, словно мы с ней назначили свидание. Слишком узкое, переделанное из вечернего туалета платье говорило о том, что она все еще сидит без денег. Ее серьезное, с тонкими чертами лицо выражало нетерпение. Стараясь подавить волнение, она сдержанно поздоровалась со мной. Для нее этот полутемный погреб оставался общественным местом, где требовалось соблюдать все правила этикета, как на plaza Не выпуская ее руки, я пододвинул стул.

— Значит, вам все-таки удалось убежать? — воскликнул я.

— Я все время была здесь, — сказала Долорес. — Нет, я ничего не буду пить. Не хочется. Принесите мне, пожалуйста, бокадильо c ветчиной. — Когда официант отправился выполнять заказ, девушка перешла на ломаный английский язык. — Пересядем в угол, — предложила она.

Мы уселись позади колонны, так что входная дверь нам больше не была видна. Долорес нервно теребила кольца, надетые на пальцы, отрывистые движения выдавали ее волнение. Когда официант принес разрезанную вдоль черствую булочку с ломтиком темной ветчины, я понял по ее взгляду, что она вдобавок еще и голодна.

— Значит, вы все-таки живы. Теперь расскажите мне обо всем.

— Это о чем же?

— О том, что случилось. Что заставило вас выбрать именно это место?

Долорес бросила на меня беспокойный

взгляд. Ее можно было бы назвать красивой женщиной, если бы ее тело и голова не принадлежали к разным стилям. Продолговатое серьезное лицо было в готическом стиле, а тело — в стиле испанского барокко.

— Конечно, мне приходится трудно.

— Я так и понял.

— Так вы сможете дать мне денег?

— Думаю, что да.

— Понимаете, у меня и в мыслях не было просить у вас денег, но потом я подумала: ведь остался же у меня хоть один друг. Мне больше не к кому было обратиться. — Она вложила свою маленькую, изящную ручку с безобразными кольцами в мою руку. — Клянусь моей матерью, я верну вам долг, как только смогу.

— Расскажите мне, в чем дело. Что тогда случилось?

— Когда?

— В ту памятную ночь.

— Давайте оставим этот разговор.

— Мы все думали, что вас похитили или убили. Вы стали знаменитостью. О вас писали все газеты, даже английские.

— Я газет не читаю. Они меня не интересуют. Я все время была здесь.

— Приглашали даже хироманта.

— Кого, кого?

— Это человек, обладающий своего рода сверхъестественной способностью, которого нанимают, чтобы отыскивать под землей воду, иногда драгоценные металлы. Должен сказать, что к вашему исчезновению отнеслись очень серьезно.

— Хироманта! — удивилась она. — Надо же! — Она выдавила из себя нервный смешок.

— Ему дали ваши старые часы, которые он подвесил на нитке над картой. И то ли часы начали качаться, то ли, наоборот, перестали — я уж не помню. Во всяком случае, хиромант решил, что вы умерли, и сообщил, что ваше тело бросили в колодец.

— Выходит, я умерла, так, что ли? — Долорес хрипло засмеялась и хлопнула себя по ноге. — Ну что ж, значит, по крайней мере, меня не будут больше искать.

— Почему вы не обратились в полицию? — спросил я.

— В полицию! Что вы! Мне идти в полицию? Этого еще не хватало!

Я подозвал официанта.

— Принесите нам две рюмки коньяку и еще бокадильо.

— В полицию! — повторила Долорес. — Неужели вы не понимаете, что мне и так повезло, раз я осталась в живых? Мне не прожить бы и дня, если бы кто-нибудь увидел, что я иду в полицию.

Принесли коньяк и бокадильо. Трясущимися руками Долорес взяла рюмку и выпила до дна.

— Зачем вам скрываться? — спросил я. — Почему вы думаете, что вас хотят убить?

— Да хотя бы только потому, что я была там. Ведь была же я там, правда?

Кто-то подошел к столику, стоявшему за ее спиной. Долорес резко обернулась, опрокинув рюмку.

— Если хотите знать правду, — продолжала она, — я боюсь. Только страх и заставил меня написать вам и попросить денег. Будь у меня пятнадцать тысяч, я могла бы уехать на родину. Я могла бы выбраться отсюда, пока цела.

Я пододвинул Долорес свой коньяк и заставил ее выпить.

— Я все еще не пойму, чего вам бояться. Может быть, вы боитесь потому, что были свидетельницей убийства? Думаете, убийцы боятся, что вы можете их опознать? Да?

— Я никого не видела, — равнодушно заявила Долорес.

— Как же вам удалось убежать?

— Я выпрыгнула в окно и спряталась в саду. Давайте на этом покончим, хорошо? Этот разговор к добру не приведет.

— И вы не видели, кто это сделал?

— Я же сказала вам, что не видела.

— Я вам не верю.

— Как я могла их видеть? Ведь было же темно как в могиле. Я вывихнула ногу и спряталась в кустах, а в это время раздались выстрелы. Вот и все.

Я дал знак официанту, и он тут же принес еще две рюмки коньяку.

— Ведь это были не арабы, правда? — спросил я. глядя ей прямо в лицо.

— Откуда вы знаете? Откуда вы это знаете? — испуганно воскликнула Долорес.

— Очень просто. Если бы это были арабы, вы бы ни за что не стали скрываться здесь. Вы пришли сюда, потому что считаете, что это единственное место, где можно укрыться от европейцев. Ведь правда?

Девушка, волнуясь, играла кольцом, снимая и снова надевая его.

— Правда?

Долорес кивнула.

— Я только хочу вам помочь, — убеждал я. — За этим я сюда и пришел.

— Тогда дайте мне денег, — сказала девушка. — Это все, что мне нужно.

Мне стало ясно, что убедить Долорес не удастся. Никакая сила на земле не заставит ее предстать перед судом и рассказать при свидетелях о том, что произошло в ту ночь.

Я достал пятнадцать тысячефранковых банкнотов и вручил ей. Долорес с благоговением разгладила их пальцами, сложила и спрятала в сумочку. Потом откинулась на стуле, глубоко вздохнула и, не разжимая губ, улыбнулась видению, открывшемуся ей за мрачными, обмазанными штукатуркой стенами кафе.

— Так Жозефа все-таки убили европейцы?

Долорес снова кивнула головой. Ее лицо

приняло благодушное выражение. Теперь она могла свободно вздохнуть и в любую минуту, когда только ей захочется, выйти в эту дверь и затеряться в лабиринте касбы, как в джунглях Конго. Деньги были отмычкой, открывавшей все двери на пути к бегству. К ней вернулась прежняя уверенность, наполнив ее новой силой. Она вынула губную помаду и принялась уродовать свой рот. Крепкий сладковатый коньяк заметно оказывал свое действие.

Я решил попытать счастья.

— Почему же его убили?

Человек, сидевший позади Долорес, с шумом отодвинул стул и встал из-за стола. Это был типичный испанский крестьянин с растрескавшихся от солнца долин Кастилии, который, оставив, быть может, у дверей пару мулов, уплетал смоченный оливковым маслом хлеб, обеими руками запихивая в рот куски и после каждого глотка откидывая назад голову, как собака. Она совсем забыла о его присутствии.

— Так почему?

— Организация. Это все организация.

— Вы хотите сказать, какие-то распри среди бандитов?

— Не то. Вернее, не совсем то. Жозефу дали поручение, а он его не выполнил. То есть босс дал ему задание, а он то ли не захотел, то ли не смог его выполнить — не знаю. Во всяком случае, этого было достаточно. Жозеф понимал, что это конец, да и все мы знали.

— Отказ от выполнения приказа, да? Это похоже на мафию.

— Жозеф уже устарел для таких дел. Он потерял хватку. Если хотите знать мое мнение, он никогда не был особенно пригоден для этого. Жозеф тихоня. И скажу вам, для нас, девушек, он был как родной отец и помогал нам чем только мог. Жозеф был слишком стар для той грязной работы, какую его хотели заставить выполнять, но, будь он даже помоложе, он все равно не мог бы за это взяться. — Крепкий коньяк разбередил воспоминания о кончине Жозефа, и две слезинки, смешавшись с краской для ресниц, покатились по ее щекам.

— Что же это было? Торговля наркотиками, незаконный ввоз оружия или еще что-нибудь в этом роде?

Долорес с презрением покачала головой. Светлая с черными прожилками слеза упала мне на руку.

— Жозеф был выше этого. Все, что от него требовалось, это поддерживать порядок среди арабов. Если случалось, что кто-нибудь из арабов начинал немного зазнаваться, как, например, тот доктор, который пытался создать какой-то союз, организация поручала Жозефу побеседовать с таким человеком, и тот, кто бы он ни был, всегда после этого притихал. Жозефу не нравились такие поручения, но у него не было другого выхода, потому что, раз вы вступили в организацию, выйти из нее уже невозможно. Я вам говорила, что, как только мы увидели Мишеля, когда он заходил в последний раз, мы сразу поняли, что быть беде.

— Вы ничего не говорили мне про Мишеля.

— Разве? Я думала, что говорила. Когда появлялся Мишель, мы уже понимали, что это значит. Через него босс передавал приказания. Мишель — красивый парень, и у него американский автомобиль. Всем нашим девушкам он очень нравился. Как мужчина, я хочу сказать. И все же всякий раз, когда он приезжал, нам становилось страшно. Мишель всегда говорил Жозефу, что надо сделать, и мы часто слышали, как они между собой спорят. Иногда мы подслушивали в замочную скважину. «Я делаю только то, что мне приказывают, старина. Так что не сердись на меня», — уговаривал Мишель Жозефа. Так было, когда Жозеф говорил ему, что с него хватит и он хочет выйти из организации. Мишель относился к нему очень хорошо. Все любили Мишеля, в том числе и Жозеф. Мы только знали, что всякий раз, когда появлялся Мишель, надо было ждать неприятностей. В тот раз дело было хуже, чем обычно. Мишель сообщил Жозефу, что тот должен прикончить семью одного фермера и обставить все так, будто это дело рук арабов. Жозеф ответил, что не может этого сделать, и, несмотря на все уговоры Мишеля, отказался изменить свое решение. Мишель сказал, что сочувствует ему, но Жозеф должен понимать, что это значит. Он купил бутылку шампанского и пригласил нас всех выпить с ним, а уезжая, всех обнял. Жозефа он обнял тоже. Я поняла, что теперь остается только ждать. Босс никому и никогда не прощал такого. Он не мог этого позволить.

Я представил себе эту ужасную сцену: эдакий смазливый бездушный убийца, кумир всех женщин, сентиментальничающий перед намеченными жертвами.

— Мишель — рыжий? — спросил я.

— Да, у него рыжие волосы. А откуда вы знаете, что он рыжий?

— Кажется, я его где-то видел. — Красивый парень с американским автомобилем… Американский автомобиль…

Смутный образ, возникший в глубине моего сознания, становился все более четким, как изображение, постепенно вырисовывающееся на фотографической пластинке. Детали все еще оставались неясными и расплывчатыми, но черные контуры главных фигур выступали достаточно резко, и их безошибочно можно было узнать по жестам и позам. Итак, организация, расчетливо соблюдая строгую экономию сил, одним ударом убила двух зайцев. Она устранила слабого и непокорного члена организации, укрепила тем самым дисциплину среди других неустойчивых членов и вместе с тем нашла жертвы, чья гибель должна взорвать тот ненавистный, основанный на компромиссе мир, который, видимо, грозил свести на нет ее влияние в Алжире.

Организация… Она поддерживала старые циничные законы, завезенные в Алжир поселенцами из Южной Европы, и незримо присутствовала повсюду, словно крокодил, выставляющий только один глаз над поверхностью воды, вездесущая, как старинная религия этой земли, скрывающаяся под нахлынувшим из Леванта фальшивым благочестием. Организация была всемогущей, ибо она покоилась на прочной основе жестоких, неизбежных свойств человеческой природы, а не на таких легкомысленных идеях, как абсолютная справедливость, демократия, равенство людей перед богом, независимо от цвета кожи и вероисповедания. Организация охотно использовала эти лозунги для своих целей, хотя по духу своему они были чужды ей, так же как Нагорная проповедь чужда суровым людям бронзового века, населяющим Калабрию или Старую Кастилию. Я был совершенно уверен, что и Боссюэ, и префект, и вицепрефект, и его невозмутимый заместитель с тяжелыми веками прекрасно знали, кто подлинный виновник насилий в Эль-Милии. Все эти представители христианского государства были людьми хитрыми, практичными, и я подозревал, что, подобно всем прочим защитникам установленного порядка, они разделяют в глубине души первобытную мораль своей расы. Латур — это чудаковатый христианский рыцарь Сервантеса, который боролся с призраками и тенями, в то время как санчо пансы низменной земли безучастно стояли в стороне и посмеивались, прикрыв рот рукой. Поражение Латура было предрешено еще до того, как началась борьба. Организация всегда сумеет взять верх над ла- турами. Она будет обманывать, изворачиваться, менять свой курс, скрывать под ухмыляющейся демократической личиной ироническую улыбку власть имущего, а когда понадобится, отбросит эту личину прочь и нанесет безжалостный удар. Если, в конце концов, организация будет разбита, то никак не усилиями тщедушных поборников христианства. Победит народ, готовый к бою, пробудившийся наконец от долгой спячки.

Мне едва ли требовалось подтверждение, но я все же вынул из кармана фотографии и показал Долорес ту, на которой были сняты Фиоре и молодой человек с рыжими волосами.

— Это ваш друг Мишель?

Она вскрикнула от изумления.

— Да, это Мишель! Он самый. Только с недавних пор улыбочка исчезла с его лица. Он теперь в немилости.

— Как же это случилось?

— Я знаю об этом только по слухам. Говорят, Мишель убежал с любовницей босса.

— И теперь, наверно, его должны уничтожить?

Долорес сделала гримасу.

— Я не хотела бы быть на месте кого-либо- из них. Но знаете, она сама виновата. Это уже не первый случай. Только теперь ей не выйти сухой из воды. Крышка!

— Судя по тому, что я слышал о боссе, любовники, как видно, пошли на немалый риск.

— Это все она, Элен, — заявила Долорес и постучала пальцем по лбу. — Она сошла с ума. Я никогда ее не видела, но скажу, что эта особа — просто полоумная шлюха.

— Похоже, что она действительно поступила довольно безрассудно, — согласился я. (О Элен, Элен!)

— Безрассудно? Ха! — возмутилась Долорес. — Да она бегала за Мишелем, как голодная собака. Это же безумие! Но на этот раз она влипла как следует.

Как и всякая рядовая проститутка, Долорес ненавидела и презирала великосветских представительниц своей профессии, которые отсиживаются в тылу за крепостным валом показной добропорядочности и пользуются всеми благами.

Долорес встала, не совсем твердо держась на ногах.

— Ну, я пойду. — Она протянула мне руку. — До следующей встречи, да? И большое спасибо. Можете оставить записку у Хайме в любое время. Он всегда меня найдет. Только напишите на конверте «Долорес». Долорес Майоль к вашим услугам. Это, разумеется, не настоящее имя. Я никогда вам не говорила, что мой муж был капитаном? Капитаном военного флота, понимаете? О, это был настоящий мужчина! Ну, ладно, до свидания. И помните, на конверте напишите просто «Долорес». Так меня здесь зовут.

— Но вы же едете на родину, в Испанию, — сказал я. — Разве вы забыли? У вас ведь теперь есть деньги, чтобы добраться домой, в Испанию.

— Правильно, — согласилась девушка. — Конечно, я еду домой. Не знаю, что со мной творится. Должно быть, выпила лишнее. — Долорес, пошатываясь, открыла сумочку, вынула пачку банкнотов, посмотрела на них и сунула обратно. — Я еду домой, — удивленно произнесла она, качая головой. — Я еду домой.

 

ГЛАВА XX

— Чтобы внести полную ясность в ваш рассказ, позвольте мне назвать одну фамилию, — сказал Латур. — Блашон. Жак Блашон. Слышали когда-нибудь о нем?

— Я не слышал.

— Нет, — ответил я.

— Ничего удивительного. Он не очень-то гонится за известностью. Итак, эта фамилия вам ничего не говорит? — Латур смотрел на меня с едва заметной улыбкой, которой когда-то наградил его армейский хирург и которая иногда так хорошо выражала настроение полковника.

Входя в старый автобус Латура, я почувствовал, что снова вернулся в прошлое, от которого меня отделяла бездна времени и событий. Карты на стене с флажками, обозначавшими местонахождение противомалярийных команд, строителей мостов, агрономов, фельдшеров, проводящих прививки населению; чашка на столе с остатками холодного кофе; тяжеловесный юмор туристских плакатов; дремлющая в клетке тропическая птица. Все это были пустые музейные экспонаты — свидетели неудавшегося эксперимента. Я ожидал увидеть Латура, подавленного поражением, и в первые несколько минут нашей беседы испытывал смущение и робость, как это бывает в присутствии человека, перенесшего тяжелую утрату. Но Латур, по крайней мере внешне, не изменился и выглядел удивительно бодрым.

— И эта испаночка тоже не имеет понятия, как его зовут?

— Никакого. Он для нее просто «босс».

— Таким он остается для очень многих, — сказал Латур. — Для газет, для ассоциаций колонистов, для половины политических деятелей департамента. Единственное, что меня удивляет, это как у Жан-Жака Блашона хватает времени и энергии, кроме всего прочего, еще руководить всеми мелкими жульническими предприятиями. — Полковник покачал головой. — Боюсь, что я допустил величайшую ошибку, недооценив этого человека.

— Девушку, разумеется, нужно вычеркнуть из числа свидетелей, — сказал я. — Ее уже не найдешь, а если бы даже удалось найти, она побоялась бы открыть рот.

— И что бы она ни показывала на суде, ничего не изменится, — продолжал Латур. — Жаловаться на Блашона — все равно что жаловаться на климат или на стихийное бедствие. Суд такими вопросами не занимается. С тем же успехом можно добиваться решения суда об изменении направления ветра. Вся беда в том, что мы имеем дело не с обыкновенным простодушным гангстером, которому нужно только набить свой карман, а там хоть трава не расти. Блашон — преступник крупного масштаба. Он сорит деньгами, покровительствует искусству, финансирует исследовательские работы в области борьбы с раком. Люди поддаются его чарам. Это самый обаятельный человек на свете. Когда вы с ним встречаетесь, вам просто не приходит в голову, на что он способен. И знаете, что хуже всего? У него есть свой конек. Он хочет управлять Алжиром во имя блага самого Алжира и считает себя своего рода мессией, а отсюда, как обычно, — цель оправдывает средства. Вы скажете, он ненормальный? Да, если хотите, это так.

— Значит, ему действительно может сойти безнаказанным убийство?

— И не просто убийство, но массовое убийство, если он сочтет это нужным. Блашон намерен сделать Алжир хорошо управляемым рабовладельческим государством, превратить страну в ферму, построенную на научной основе, где арабам отводится роль скота. Он, видите ли, знает, в чем заключается для них благо. Арабы по своему естественному складу крестьяне, утверждает Блашон, и современный образ жизни только портит их. Вот почему вы, нефтяники, стоите ему поперек горла. Вы портите добропорядочных крестьян, пичкая их идеями.

— И выплачивая им жалованье, вдвое большее, чем платят колонисты.

— Разумеется. Во всяком случае, не следует заблуждаться, Лейверс, мы имеем дело с действительно опасным человеком. Когда я говорю «мы», я включаю сюда и вас, то есть вашу компанию. По-настоящему опасны не циники, а те, кто тешит себя иллюзиями, будто у них, в сущности, хорошие намерения. Мистер Хартни рассказывал мне о тех трудностях, с которыми вы встретились при получении концессии. Вы, конечно, знаете, кто стоял за этим? А все последующие неприятности? Пропавшее в пути оборудование, трудности в вербовке рабочей силы, попытки терроризировать ваших рабочих после того, как удалось их завербовать. Я сильно подозреваю, что все это — работа Блашона. Он не хочет, чтобы вы оставались здесь. Вы нарушаете его планы будущего устройства страны. Блашон не желает, чтобы нефтяные компании раскрывали богатства страны, точно так же, как не хочет, чтобы к власти в Алжире пришел Фронт национального освобождения.

— Так вы думаете, что от поездки Хартли в Париж нельзя ожидать большого толку?

— Люди, с которыми встретится мистер Хартни, будут почти наверняка друзьями Блашона, хотя ваш шеф, может быть, и не сразу поймет это.

— Выходит, надо признать свое поражение так, что ли?

— Этот вопрос относится к нам обоим. Признаем ли мы себя побежденными? Бросим ли на ринг полотенце? Или же общими усилиями рассмотрим все лазейки, все возможности, какими малообещающими они бы ни казались на первый взгляд, чтобы найти выход из этого как будто безнадежного положения. — Латур говорил теперь медленно, с расстановкой, его произношение стало более четким.

— Вся беда в том, что с людьми, подобными Блашону, нельзя бороться обычным оружием. Если мы хотим атаковать их с малейшей надеждой на успех, то приходится надеяться только на внезапность. Тут нужна совершенно новая тактика. Блашон может отбить любую фронтальную атаку. Его надо брать с тыла, когда он меньше всего ждет нападения… Мистер Лейверс, очень хорошо, что вы решили ко мне прийти, потому что я как раз собирался пойти к вам. Мне нужна ваша помощь. Вас это заинтриговало, не правда ли?

— Пожалуй, потому что при всем моем сочувствии к вам я не вижу, чем могу помочь.

— Я пробуду здесь еще только два дня, — сказал Латур. — Меня переводят в другой район, где, как выражаются у нас в армии, я смогу принести большую пользу. Обычно это означает Мадагаскар. — Он вздохнул. — Беда в том, что я допустил серьезную ошибку, позволив себе увлечься своей последней работой. Пройдет немало времени, прежде чем я перестану думать о судьбе всех этих людей, для которых и с которыми мы работали. Их невзгоды были моими невзгодами. Мне кажется, я полюбил этих людей. — Сквозь сделанную хирургом улыбку проступило наконец неподдельное горе. — Высшее командование решило принять более жесткий курс, — продолжал Латур. — Вчера на нашем участке Либревильской дороги попал в засаду броневик, и весь экипаж был перебит. («Те самые перепуганные студенты», — подумал я, ощутив какое-то неприятное чувство под ложечкой. Я был связан невидимой нитью с этой маленькой катастрофой.) В ответ рота легионеров напала на ближайшую деревню и уничтожила ее. Террор, репрессии и снова террор. Отныне, увидев приближающихся солдат, крестьяне будут убегать прочь. А это даст повод к тому, чтобы расстреливать их как врагов. В конце концов, тысячи людей будут оторваны от своих домов и согнаны в лагеря. С точки зрения армии это единственно правильный курс, но для страны он означает гибель. — Латур вдруг отвернул лицо, встал со стула, проковылял к стене и быстро вытащил из карты все флажки. — Теперь они потеряли всякое значение и их смело можно выкинуть. — Когда полковник повернулся и устало ухватился за спинку стула, я заметил, как на его побледневшем лице резко обозначились многочисленные шрамы. — Лейверс, прежде чем я уеду, надо сделать одну вещь: обезвредить Блашона.

Полковник с трудом обошел вокруг стула и опустился на сиденье. — После всего, что я вам наговорил, можно подумать, что Блашон недосягаем для простых смертных. Вы помните, как американцы поймали Аль-Капоне? Они обвинили его только в неуплате налога. Как видите, тут не было никаких свидетелей, которые могли бы исчезнуть. Только формальное нарушение закона.

Латур замолчал. Снаружи доносилось шарканье и топот приходящих и уходящих солдат, вечно выполняющих какие-нибудь никчемные поручения по гарнизону. Раздался легкий стук в дверь, и вошел молодой офицер. Он двигался негнущейся походкой, слегка подергивая плечами, как будто его держали за руки невидимые стражники. Остановившись перед столом Ла- тура, офицер щелкнул каблуками и, резко выбросив кверху руку, отдал честь. Затем он вручил Латуру пакет и застыл в ожидании. В этом человеке не было ничего запоминающегося, кроме походки. Армия стерла с его лица все характерные черты, которыми оно, быть может, обладало. Латур кивнул головой, и офицер, повернувшись кругом, вышел. Полковник проводил его глазами.

— Мое начальство требует решительных мер, — сообщил Латур. — Ну что ж, начнем с введения комендантского часа. Проследить за его строгим соблюдением поручено капитану Кребсу. У него особый талант к выполнению приказов. Кребс выдвинулся из рядовых, это настоящий военный автомат. Так вот, если бы вдруг наш друг Блашон решил пренебречь комендантским часом… или, скажем, так: если удастся побудить его совершить неблагоразумный поступок и он появится на улице после наступления темноты…

— Но разве вы можете за это арестовать?

— Разумеется, нет. Во всяком случае, не больше, чем на час-два. Но это все, что нам требуется. Один час. За это время мы успеем обыскать его дом. Видите ли, мы с Боссюэ подозреваем, что Блашон замешан в одном деле, слишком крупном даже для него. Мы думаем, что он снабжает оружием Фронт национального освобождения. Проникнув в его дом, мы рассчитываем найти соответствующие доказательства. Тогда даже Блашон не сумеет отвертеться.

— Да, — сказал я, — может быть, и не отвертится. Простите, пожалуйста, но все это кажется маловероятным, по крайней мере, мне, поскольку я далек от таких дел.

— Вам непонятно, зачем Блашону снабжать оружием противника? Но если вдуматься, как это ни парадоксально, здесь есть известная логика. Фронту национального освобождения не хватает оружия. Без него арабы не могут воевать. Блашон хочет, чтобы алжирцы воевали, с тем чтобы разгромить их раз и навсегда. Поэтому он и снабжает повстанцев оружием. Не говоря уже о том, что это приносит ему немалый доход.

— Понимаю, — сказал я, — но что же мешает вам прямо произвести обыск в его доме? Зачем его сначала задерживать?

— Блашон принял весьма разумные меры предосторожности, чтобы его не застигли врасплох. Его дом похож на крепость. Говорят, он якобы истратил миллионов десять франков, чтобы сделать свой дом неприступным на случай нападения повстанцев из Фронта национального освобождения. Как только Блашон увидит, что мы приближаемся, он тут же уничтожит улики, которые мы ищем. Нет, боюсь, что наша единственная надежда — захватить его вне дома, а потом произвести обыск обычным порядком, на основании ордера. И в этом, мой дорогой друг, я самым искренним образом надеюсь на вашу помощь.

Мне стало немного не по себе, но я молчал, наблюдая, как Латур нервно перебирает руками предметы, лежащие на столе.

— У Блашона есть слабость. Он любит хорошеньких девушек, — медленно продолжал Латур, внимательно разглядывая восточную статуэтку, словно желая расшифровать и прочитать вслух надпись, вырезанную на ее основании. — Да, да, трещина в броне. Ахиллесова пята многих людей такого сорта. Видимо, природа постаралась, чтобы никто из нас не был абсолютно неуязвим. Даже такие умные люди, как Блашон, невероятно глупеют и становятся слепыми, когда в дело впутывается хорошенькая девушка. Это, возможно, оправдывает ту не совсем приятную систему, которой пользуется здешняя полиция, ведя пристальное наблюдение за жизнью одиноких хорошеньких женщин. Скажу вам без преувеличения, что архивы сюртэ забиты такими сведениями; большая часть- из них показалась бы нам с вами страшно банальными и скучными… Подслушивание телефонных разговоров, вскрытие писем… Как солдат, я нахожу все это отвратительным и безобразным, однако Боссюэ уверяет меня, что подобная система себя оправдывает.

Полковник поставил на стол божка с десятью позолоченными руками, простертыми к безразличному миру, поднял глаза и посмотрел мне в лицо, и в тот же миг все элементы головоломки, уже собранные вместе, окончательно легли на свои места. Я словно проснулся после наркоза.

— Мистер Лейверс, мне очень неприятно так грубо вторгаться в вашу частную жизнь. Я могу привести в оправдание только тяжелое, критическое положение, угрожающее жизни тысяч людей. Позвольте мне задать один вопрос. Предвидите ли вы в будущем совместную жизнь с некой молодой особой?

Я отрицательно покачал головой, чувствуя себя разоблаченным и униженным.

— Тогда моя задача становится гораздо легче, — сказал Латур. — Боссюэ уверял меня, что за последнее время вы стали редко посещать эту молодую даму. К сожалению, он вынужден собирать о ней, а следовательно, и об ее знакомых, самые разнообразные сведения.

Блашон… Я подумал о нем, и в моем воображении появилось высокомерное, властное лицо.

— А он знал об этом, или его тоже обманывали?

— Мы пришли к выводу, что Блашон был жертвой самообмана. Ведя такой образ жизни, он должен был время от времени уходить в мир иллюзий, и эта дама была его сказочной принцессой. Ему оставалось лишь не замечать, что она женщина легкого поведения, что стоило немалых усилий, если вспомнить ее образ жизни. Даже и в последний раз он попытался было ничего не заметить, но девица открыто бросила ему вызов. Я говорю о случае с его помощником. Видимо, она решила от него отделаться. Я хочу сказать — от Блашона.

— Но почему? — спросил я, с горечью подавляя безумную и трусливую надежду, на Мгновение загоревшуюся во мне.

— Кто знает? Наверно, ей было страшно с ним, да это и понятно. Ну, а кроме того, Блашон стареет и вряд ли может ей нравиться. А главное, надо помнить, что у таких женщин словно появляется какой-то дар предвидения, когда дело касается их будущего. Вполне возможно, что она предчувствовала нечто такое, чего не знали мы, а может быть, даже пришла к убеждению, что Блашон в конечном счете идет навстречу гибели. Как бы то ни было, эта особа хочет от него избавиться и сейчас с ним даже не встречается, хотя Блашон сходит по ней с ума еще больше, чем прежде.

Погруженный в печальные мысли, я едва слушал его. Я оплакивал не утрату любовницы, а еще один прожитый этап жизни, оплакивал свое последнее чистое чувство.

— Она вернулась, — сказал Латур.

— Вернулась? А… когда же?

— Вчера вечером. Впрочем, вы узнаете все от нее самой.

— Почему вы так думаете? Разве она не с этим рыжим — помощником Блашона? Как уж его зовут?

— Вы имеете в виду Мишеля Висента? Нет, она с ним больше не живет. Девица эта теперь одна и даже переменила адрес.

— Недолго же длился их роман, — заметил я с напускным равнодушием.

— Прошло, наверно, недели две-три с тех пор, как они встретились? У людей такого сорта любовный цикл короче, чем у большинства из нас. Мишель, между прочим, сейчас находится под арестом по обвинению в убийстве.

— Вы меня удивляете. Я уже стал верить, что Мишель и ему подобные недосягаемы для закона.

— Практически так оно и есть, пока не наступает день, когда преступники перессорятся и начинают уничтожать друг друга. Дело в том, что сегодня утром к нашему другу Боссюэ, который снова приступил к исполнению своих обязанностей, явился интересный посетитель в лице мавританки, до последнего времени служившей в доме Жозефа дель Джудиче. Она выразила готовность подтвердить под присягой, что в ночь убийства видела Мишеля Висента в доме дель Джудиче. Женщина рассказала, что перед началом стрельбы она была в туалетной комнате. Услышав выстрелы, она осталась там. Через несколько минут в сад вышли несколько человек. Выглянув в окно, она увидела, что один из них остановился всего в нескольких шагах от нее закурить сигарету. Когда он зажег спичку, она опознала в этом человеке Мишеля, который, по ее словам, часто бывал в доме.

— Замолчи, Виктор! — прикрикнул на него Латур. Он встретился со мной взглядом и усмехнулся. Напряжение исчезло. — Лейверс, — решился наконец Латур. — Я уже полчаса хожу вокруг да около. Давайте перейдем к делу. Интересно, догадываетесь ли вы, к чему я клоню?

— Я не уверен, но думаю, что догадываюсь. Во всяком случае, почему бы вам не сказать мне прямо? В конце концов, теперь-то вы, должно быть, поняли, что я на вашей стороне.

И Латур изложил все без обиняков.

— Если Блашон начал действовать, — сказал я, — Мишелю — конец.

— Может быть, вы и правы. Я тоже думаю, что Мишель попадет на гильотину. Через полчаса после ухода мавританки в кабинете Боссюэ раздался загадочный телефонный звонок: кто-то сообщал, где можно найти Мишеля. Когда Висента арестовали, оказалось, что он готов ко всяким неожиданностям и у него есть алиби. Висент показал, что в день убийства он находился в Бужи с молодой дамой — с той самой дамой — и в момент, когда совершалось убийство, был с ней в постели. У него под матрасом нашли пистолет того же калибра, что и оружие, которым было совершено убийство. Как и следовало ожидать, Мишель обвинил полицию в том, что пистолет ему подбросили. Совершенно очевидно одно: Висент намерен упорствовать на своем алиби. Даже когда Боссюэ показал ему его фотографию, снятую вашим мистером Бьюзом, Мишель заявил, что это фальшивка и что он может доказать, будто находился в тот момент в Бужи и целую неделю не выезжал из города. Мне кажется, от этой молодой дамы зависит очень многое.

— В конце концов, это не так уж важно, — сказал я. — Если эта особа его выдаст, Висент пойдет на гильотину. Если же она поддержит Мишеля, Блашон скоро найдет другой способ избавиться от него.

— Конечно, неважно, мистер Лейверс. Я знакомлю вас с этими фактами на случай, если какой-нибудь из них — кто знает? — окажется вам полезным. Ведь сегодня вечером или, самое позднее, завтра утром эта дама даст вам о себе знать. Из того, что я вам рассказал, — добавил Латур после минутного колебания. — вы поймете, что теперь у нее есть все осознания не только считать Блашона не в меру назойливым, но и по-настоящему бояться его.

Полковник замолчал. Я чувствовал, что он хочет сказать что-то еще, но не решается перейти к делу. Он снова принялся перебирать безделушки на столе. Молчание становилось все более напряженным. Вдруг раздался кудахтающий, старческий смешок, заставивший меня вздрогнуть. Я взглянул наверх. Птица, соскочив на пол клетки и вытянув шею, уставилась на меня своими насмешливыми глазами в оранжевой оправе, а затем, откинув назад голову, опять радостно захохотала.

 

ГЛАВА XXI

Это утро было наполнено событиями. Забили три новые скважины, а с гор пришли еще двадцать пять молодых арабов, которых мы тут же поставили на работу. Из Эль-Милии поступило извещение о прибытии состава с оборудованием для строительства насосной станции и прокладки трубопровода. Из Парижа вернулся Джи Джи, разочарованный, как мне показалось, пустыми заверениями государственных деятелей, но, как ни странно, в весьма бодром расположении духа.

День был жаркий, и южный ветер принес нам из Сахары розовую саранчу. Птицы в лесу умолкли, но в каждом дереве, в каждой стене жужжали, как динамо-машины, невидимые насекомые. Я, как обычно, приступил к работе в шесть утра, а в одиннадцать сделал перерыв и уселся с кружкой пива около своего домика, наблюдая за акробатическими трюками ворон, которые, растопырив, как пальцы, кончики крыльев, словно цеплялись за невидимые воздушные канаты. Когда зазвонил телефон, я уже знал, кто это, и, услышав знакомый голос, к моему удивлению, не ощутил никакого волнения.

— Не мог бы ты подъехать ко мне сейчас милый?

— Хорошо, через полчаса я буду у тебя

— Не забудь: бульвар Пастера, восемьдесят три. Я переехала на другую квартиру. Поднимешься на самый верх. Милый, мне так тебя не хватало.

Я промолчал.

— А ты скучал по мне?

— Разумеется.

— Что-то ты не очень обрадовался.

— Я не один, — солгал я.

Я поехал в Эль-Милию и нашел Элен на самом последнем этаже мрачного шестиэтажного дома с магазином внизу. Я знал этот дом, он пользовался довольно сомнительной репутацией. Поднявшись на верхнюю площадку, я услышал, как выключили патефон, игравший «Мое голубое небо». Открылась дверь, осветив грязные стены лестницы, и мы встретились на скрипящих половицах.

— Милый! — Элен обвила руками мою шею. — Пойдем в кухню, мой дорогой. Не возражаешь? Я еще не успела привести в порядок- комнату. По крайней мере, ты не скажешь, что здесь неуютно. Садись сюда, чтобы я могла тебя видеть. Как тебе нравится мой загар. А теперь скажи, ты скучал без меня?

Элен стала для меня чужой. Я внимательно разглядывал черты ее лица, оценивая каждую в отдельности, но взятые вместе, они ничего мне не говорили.

Прямой чувственный нос, чуть-чуть расширенный у ноздрей. Большие и, несомненно, красивые серые глаза, какие обычно называют честными. Тонкий, благородный рот с чудесно изогнутыми уголками, чуть более широкий с одной стороны — удивительно, как я не заметил этого раньше. Светло-каштановые волосы, скромно стянутые сзади тугим узлом. Никакой косметики. Казалось, она только что умылась, и румянец на ее щеках появился от энергичного растирания полотенцем.

В комнате пахло мылом, и, заметив на столе мокрую губку, я понял, что перед моим приходом она занималась уборкой. Плитки над кухонной раковиной еще были покрыты мокрыми пятнами. Я посмотрел на ряд блестящих голубых банок с белыми надписями: «Riz», «Sel» «Sucre», «Café», а потом перевел взгляд на простое белое белье, развешанное вдоль стены. Она принадлежала к таким женщинам, которые в любых условиях с удовольствием занимаются уборкой и терпеть не могут грязи и неряшливости.

— Мне тут принесли кое-что на завтрак из кафе, — сказала она. — В следующий раз я угощу тебя получше.

Я снова принялся ее разглядывать. Простое закрытое рабочее платье, несколько скрадывавшее бюст, гладкая кожа, холеные руки, стройные ноги. Такая чистая, изящная, целомудренная. В общем, подумал я, западня с вкусной приманкой, но, в конце концов, она погубит не только намеченную жертву, но и самого охотника. Глядя на Элен, я рисовал в своем воображении девушек, чьи белые как мел, неузнаваемые лица можно видеть на увеличенных с моментального снимка фотографиях чуть не в каждом номере «Journal Policier», девушек, которых находят изрубленными на части, задушенными собственными чулками, заколотыми ножом, убитыми тупым орудием, истерзанными до смерти, с проткнутыми кочергой животами; девушек, чьи распухшие, изъеденные крысами тела вытаскивают крючьями из тихих заводей и которых можно опознать только по зубным пломбам — вечные inconnue de la Seine.

Бедная девушка! Вдруг мне удалось прочитать на ее лице, до сих пор ни о чем не говорившем, сначала изумление, потом страх.

— Почему ты молчишь? В чем дело? Ты еще не сказал ни слова.

Я уселся, положив ногу на ногу.

— Что тебя заставило сбежать с Мишелем? — спросил я.

Ее лицо помертвело, хотя, видимо, она заранее приготовилась к предстоящему разговору. Элен быстро вдохнула воздух, как пловец, готовящийся нырнуть.

— Необходимость, — проговорила она.

Я кивнул головой, ибо верил ей. Это была правда и вместе с тем ответ на все подобные вопросы.

— Но, — продолжала она, и голос ее звучал теперь печально и уныло, — как ты понимаешь слово «сбежала»? Не думаешь ли ты, что я была его любовницей?

— Да, думаю, что это так.

— Ну что ж, дело твое, только это неправда.

Я не счел нужным возражать.

— Разумеется, Мишель хотел сделать меня своей любовницей, но я отвергла его.

— Ах, вот как!

— Да, отвергла. И когда я говорю, что Мишель просил меня стать его любовницей, я хочу этим сказать, что точно так же поступил бы всякий мужчина его круга по отношению к женщине, которая кажется ему доступной. Когда же я объяснила ему, что в этом смысле он меня не интересует, Мишель больше не настаивал.

— Понятно. А Блашон тоже не твой любовник?

Элен сделала типично романский жест, словно нечаянно коснулась руками чего-то нечистого.

— Ведь мы говорили о Мишеле.

— А теперь мы говорим о Блашоне.

— Если уж приходится вмешивать сюда Блашона, могу ответить: нет, теперь нет. Я была его любовницей, но с этим кончено. Я вижу, ты стал прямо-таки детективом. Меня это удивляет.

— Ошибаешься. Талантами детектива я не обладаю. Просто меня заинтересовало такое странное стечение обстоятельств. Вот и все.

С минуту мы сидели молча. Я механически регистрировал все мелочи окружающей обстановки. Но вот Элен положила свою руку на мою и заговорила снова.

— Послушай, Стив, ведь ты никогда не интересовался обстоятельствами моей жизни, правда? Может быть, тебя больше устраивало принимать меня такой, какая я есть, и закрывать глаза на мое прошлое?

Я задумался над ее словами.

— Я знал, что здесь что-то не так, но, наверно, не считал нужным слишком глубоко вдаваться в подробности. Можешь считать это трусостью, если хочешь.

— Неужели ты действительно думаешь, что я могла устраивать жизнь по своему выбору?

— Я иногда сомневаюсь, есть ли у кого-нибудь из нас свобода выбора.

— Если бы только я могла рассказать тебе, как все это началось, ты не решился бы меня осуждать.

«Так может сказать каждый человек, попавший в беду, — подумал я. — Сейчас она будет исповедоваться».

— Ты поразишься, когда узнаешь, что было причиной моего падения. Так вот слушай, я расскажу тебе. Я никогда не могла обидеть тех, кто был ко мне добр. Помнишь, я говорила тебе о человеке, который помог моему отцу, приютил нас и снова поставил моего отца на ноги, после того как мы потеряли все в Либревиле.

— Да, да, — вспомнил я, — ваш земляк из Эльзаса.

— Он относился к нам лучше, чем родной, ссудил отцу денег, чтобы снова завести хозяйство, и не требовал ничего взамен. Понятно, что я ему была благодарна.

— Блашон, — сказал я.

— Да, Блашон. Разумеется, в то время я не знала о нем ничего, кроме того, что, когда дело касалось нас, он был сама доброта. А потом он в меня влюбился. Что же я могла сделать?

— А ты тоже любила его?

— Никогда. Он мне совсем не нравился, но я всегда испытывала к нему чувство благодарности. Я не могла и подумать о том, чтобы как- то его обидеть.

— А та квартира тоже была его?

— Он снял ее для меня. В Эль-Милии после событий в Либревиле нельзя было найти даже угол.

— А платила за квартиру ты?

— Я пыталась — поступила на работу и делала все для того, чтобы быть независимой. Я всегда старалась жить по средствам, но тут оказалась пойманной в ловушку. Все мои попытки порвать с ним оказались тщетными. Ну, а потом появился ты.

— И что тогда?

— Я прямо дала ему понять, что не намерена продолжать наши отношения, и тут он впервые показал себя с такой стороны, с какой я еще его не знала. Знаешь, почему я просила тебя увезти меня отсюда, когда мы виделись в последний раз? Потому что мне было страшно. Он считал, что назревают беспорядки среди арабов и под этим предлогом отправил жену и детей из Алжира. А потом попросил меня переехать к нему и жить с ним. Я отказалась, но знала, что он может приехать и увезти меня силой. Такой это человек.

Теперь наконец выяснилась истинная причина ее разрыва с Блашоном. Он угрожал ее свободе.

— И поэтому ты бежала с Мишелем?

— После тебя Мишель был моей единственной надеждой. Я знала, что нравлюсь ему, и он не боялся Блашона. Я уговорила его отвезти меня в Бужи. Мне казалось, что это единственное место, где я могла считать себя в безопасности. И как я тебе говорила, там живут мои родственники.

— И ты жила у своих родственников?

— На улице Карно, дом семь, первый этаж. Я уверена, что они охотно подтвердят это.

— Не сомневаюсь. Не думай, пожалуйста, что это какой-то допрос. Меня главным образом интересует, где был Мишель. Он тоже останавливался у твоих родственников?

— Нет, он жил в гостинице.

— В какой именно, ты, конечно, не знаешь?

— Нет. Между прочим, я так и думала, что это не допрос.

— Если я тебя и допрашиваю, то совсем по другой причине, чем ты предполагаешь. Сколько времени Мишель был в Бужи?

— По-моему, дня три. Да, три дня.

— Ты уверена в этом?

— Разумеется. Почему ты так странно себя ведешь?

— Время и место имеют большое значение. Вчера Мишель был арестован по обвинению в убийстве. Он утверждает, что всю последнюю неделю провел с тобой.

— Господи, — возмутилась Элен. — Какая свинья!

Такое сильное и необычное для Элен выражение очень удивило меня. Мне вспомнилась полузабытая, стершаяся с годами в памяти сказка о том, как ведьма превратилась в прелестную девушку и как потом колдовство рассеялось. Прядь волос упала Элен на лоб, на лице у нее появилось выражение отчаяния, а сама она словно обмякла.

— Пришло время как следует все обдумать, — сказал я. — Скоро сюда явится полиция, чтобы задать тебе несколько вопросов относительно алиби Мишеля. Во всяком случае ты будешь выступать свидетелем защиты. Что ты намерена сказать суду?

— Разумеется, я буду говорить правду. Зачем мне лгать?

— Ты скажешь суду то же самое, что сказала мне?

— Я скажу суду то же самое.

— Независимо от того, пойдет ли из-за этого Мишель на гильотину или нет?

— Если его гильотинируют, значит, за то, что он совершил, полагается смертная казнь, — ответила Элен, и я подумал, не сделал ли Мишель роковую ошибку, пытаясь разорвать ее связь с Блашоном.

— Мишель для меня ничего не значит, — продолжала Элен, — иначе я не вернулась бы сюда. Знаешь, что меня все-таки заставило вернуться, несмотря на всю опасность, которой я подвергаюсь?

— Не знаю. Честное слово, не знаю.

— Нет, знаешь. Ты должен знать. Ведь я вернулась из-за тебя.

Я равнодушно слушал, удивляясь, что меня нисколько не трогают ее слова. Сначала я испытывал муки ожидания, потом боль воспоминаний, но в критический момент — спасительное ничто.

— Знаешь, что я здесь делаю? Скрываюсь. Самым настоящим образом скрываюсь. И все ради тебя, так как никакой другой причины нет.

— От кого же ты скрываешься? — спросил я. — От Блашона? Что за чушь? Сколько времени, ты думаешь, ему потребуется, чтобы тебя разыскать?

— Он никогда меня не найдет, — заявила она. — Я не буду выходить из дому. Если нужно, я все время буду сидеть в комнате.

Я неожиданно рассмеялся: все это выглядело так нелепо. В то же время мне было жаль ее. такую беспомощную, почти без всякой надежды на спасение.

— Неужели ты думаешь, что здесь можно от кого-нибудь скрыться? — воскликнул я. — Да сюда может прийти кто угодно. — Меня раздражала ее глупость. — Это все равно, что пытаться спрятаться среди бела дня посреди городской площади. В этой стране у людей мания шпионить друг за другом. Им доставляет больше удовольствия собирать всякие грязные, мерзкие факты из жизни других, чем самим заниматься такими же грязными и мерзкими делами. Здесь ничего нельзя скрыть от людей — они подслушивают телефонные разговоры, вскрывают письма, подглядывают в замочные скважины и даже используют особые, специально изготовленные для подсматривания зеркальца. Прятаться здесь, сумасшедшая! Да ты знаешь, что это за дом? Здесь был maison de rendez-vous самого низкого пошиба, сюда ходили туристы наблюдать, как амурничают парочки. Не дальше как в прошлом году газеты подняли по этому поводу скандал. Здесь даже не сменили консьержку. Она буквально не спускала с меня глаз, когда я поднимался наверх, и теперь наверняка торчит где-нибудь на лестнице. Два раза в неделю она доносит полиции. Безвозмездно, заметь, здесь за это не платят ни сантима. Слежкой тут занимаются просто- ради удовольствия. Тебя ведь заставили заполнить анкету, когда ты сюда переехала? Эта бумага теперь в сюртэ, и как ты думаешь, кто получит ее копию? Конечно же Блашон. Скрываешься! В Эль-Милии скрыться нельзя. Если Блашон еще не знает, что ты вернулась, он обязательно узнает об этом не позднее чем завтра. К этому времени он, наверно, получит и показания Мишеля. Знаменитое алиби! В этой стране нельзя скрыть ничего и ни от кого. — Я умолк. У Элен дрожали губы. Даже ее платье, казалось, утратило свою форму и стало похоже на арестантский халат.

— Мне страшно, — прошептала Элен. Она сразу как-то странно съежилась и стала похожа на испуганного ребенка. Человек сохраняет достоинство, пока он чувствует себя на своем месте, будь то сестра, искусно перевязывающая рану, или мясник, аккуратно рассекающий тушу на части. Но стоит ему взяться не за свое дело и перестать быть хозяином положения, как он становится незначительным и жалким. Элен утратила власть над всем, в том числе и над собой. Оборвались ниточки, при помощи которых Элен управляла своими марионетками, и она осталась одна, затерянная в чужой стране, беспомощная и неразумная, как дитя. Ее лицо выражало отчаянный страх — таким я представлял себе лицо убийцы, ожидающего, когда его поведут на виселицу. Впервые мне стало ее по-настоящему жаль. Я больше не сердился на Элен и вместо гнева испытывал почти отеческое беспокойство за нее. Ведь она могла бы быть моей дочерью, правда немного испорченной легкомысленным образом жизни. Наступило время, когда Блашон, освободившись наконец от иллюзий и вынужденный смотреть горькой правде в глаза, будет добиваться своего. Половину работы сделает для него гильотина, другую половину он сумеет завершить сам.

— Есть только один выход, — продолжал я. — Надо встретиться с Блашоном.

Ее лицо исказила мука.

— Он убьет меня!

— Нет, не убьет. Во всяком случае, не здесь. Блашон слишком умен, чтобы сделать что-либо с тобой в таком месте, ибо тут слишком людно. Ты должна добиться, чтобы он пришел сюда, и это твой единственный шанс на спасение. Неужели тебе все еще не ясно, что здесь не скроешься? А уехать ты тоже не можешь. Сегодня закрыли дорогу на Либревиль и бежать некуда. Нужно понять, что рано или поздно Блашон придет за тобой, и главное сейчас — не быть застигнутой врасплох, подготовиться к встрече с ним. Можно ли в этой квартире где-нибудь спрятаться?

— Вот там за занавеской есть что-то вроде шкафа.

Я встал, отдернул занавеску и открыл дверцу. Передо мной зияла огромная черная ниша, заросшая паутиной и заполненная разбитыми горшками.

— Здесь могут поместиться два человека, — заметил я. — У меня есть знакомый в жандармерии, который пришлет сюда пару полицейских. Если Блашон попытается увести тебя силой или будет угрожать, полицейские вмешаются.

— Элен покачала головой.

— Не могу. Мне страшно.

— Другого выхода нет. Возьми себя в руки и подумай.

— Что же я должна сделать? Скажи, что мне делать?

— Позвони ему по телефону и уговори его приехать сегодня вечером, после наступления темноты.

— Почему после наступления темноты?

— Потому что полицейских могут выделить только в это время.

— Значит, ты уже был в полиции?

— Да. Это предложение полицейских. Они не могут допустить дальнейших беспорядков в городе. Помни, ты должна добиться, чтобы Блашон приехал обязательно сам, а не прислал кого-нибудь другого. Это очень важно.

— Как же это сделать?

— Решай сама.

Лицо Элен приняло сосредоточенно-расчетливое выражение, и я вдруг вспомнил библейскую легенду о женщине, которая, притворившись влюбленной, ожидала гостя у входа в свой шатер, пряча за спиной кол.

— Я уверен, что ты найдешь для этого способ, добавил я.

Почти целый час мы вместе разрабатывали план. К Элен вернулась надежда, и она терпеливо помогала мне. Потом мы молча расстались. Элен вышла за мной на темную площадку и, не говоря ни слова, пожала мне руку. Она никогда не давала волю чувствам, даже в те безмятежные часы, которые мы проводили вместе. Спускаясь по лестнице, я увидел, как консьержка, словно огромная серая крыса, юркнула в свою комнату.

Сначала я заехал к Боссюэ в жандармерию, а потом побывал у Латура. Все было сделано, но я не чувствовал облегчения. Напротив, меня тяготило тяжелое предчувствие, сознание какой-то вины. Именно в те несколько минут, когда я возвращался домой по главной улице Эль-Милии, я окончательно решил покинуть Алжир.

Я с удивлением заметил, что до комендантского часа осталось всего несколько минут. Было еще совсем светло, но улицы совершенно опустели, и город принял зловещий и в то же время какой-то бутафорский вид. Здания казались ненастоящими и напоминали плоские театральные декорации — ряд уходящих вдаль фасадов, лишенных глубины.

Луч солнца, уже не такого жаркого, падал на витрину портного, прямо в распростертые объятия манекена с идиотским лицом.

Костлявая кошка со злобно сверкающими глазами переходила улицу; для нее одной мигали огни светофора. Проезжая мимо мэрии, я услышал над головой мрачный бой часов.

Блашон погиб в тот же вечер. Обстоятельства его смерти вызвали, пожалуй, не меньше разговоров и споров, чем поджог арабской части города.

Около полуночи джип с военным патрулем из трех солдат и офицера встретился на Либревильской дороге с гражданским автомобилем, шедшим в сторону Эль-Милии. Машина неслась на большой скорости, виляя из стороны в сторону, и чуть не столкнулась с джипом. Пока джип разворачивался, чтобы пуститься в преследование, машина скрылась из виду, но вскоре была обнаружена в кювете на окраине Эль-Милии. За рулем сидел Блашон. Как сообщалось, он был в сознании, но не мог объяснить, что случилось, и вскоре, после того как был доставлен в больницу, умер от трех пулевых ранений в грудь. Таковы были единственные неоспоримые факты, которые удалось установить, а потом начали распространяться самые разнообразные слухи.

Первые сомнения возникли в связи с противоречивыми сведениями о том, что произошло в больнице. «Эклерёр», газета Блашона, сообщила, что перед смертью Блашона у его постели находился жандармский капитан Боссюэ, который взял показания у умирающего. В ответ на это полиция выступила с опровержением, заявив, что Блашон, как только был доставлен в больницу, сразу же потерял сознание, которое к нему так и не вернулось. Тогда один из репортеров «Эклерёр» привел в свидетели ночную сиделку, которая утверждала, что слышала голоса из-за ширмы, отделявшей постель Блашона, после того как Боссюэ — он был один — вошел в палату. «Эклерёр» в специальном выпуске с обведенными траурной каймой страницами подняла по этому поводу невероятный шум. Газета требовала тщательного расследования. Боссюэ, с яростью утверждала «Эклерёр», переведен во Францию, и печать лишена возможности получить от него ответ на дальнейшие вопросы.

В конце концов, военные власти под натиском бурных протестов газеты назначили следственную комиссию. Начальник патруля капитан Кребс в своих показаниях решительно отрицал появившиеся в печати голословные утверждения, будто его солдаты открыли огонь по машине Блашона. Комиссии были представлены пули, извлеченные из тела Блашона. Они не совпали по калибру с оружием армейского образца. Результаты расследования не успокоили «Эклерёр». Она еще больше усилила свою кампанию, пытаясь убедить общественное мнение в том, что Блашон был патриотом, принявшим мученическую смерть за свои убеждения от руки политических убийц, состоящих на службе у врагов Франции.

Начался уже сбор средств для увековечения памяти Блашона, и должна была состояться большая демонстрация, во время которой политическим деятелям, разделявшим его взгляды, предстояло выразить свою скорбь и негодование. Потом кампания вдруг прекратилась. В распоряжение газеты «Депеш», до сих пор тщетно пытавшейся конкурировать с «Эклерёр», попали документы, из которых следовало, что Блашон был судим за сотрудничество с немцами во время войны. Редакция газеты злорадно поспешила опубликовать фотоснимки этих материалов.

Затем поползли слухи, будто Блашон был связан с преступным миром и его убийство — обычная расправа бандитов, совершенная по мотивам мести. По общему мнению, он был замешан в убийстве Жозефа. Полиция разыскала брата Жозефа, скрывавшегося неподалеку от Эль-Милии. Он не дал удовлетворительного объяснения, почему он прятался все это время, и его — совершенно незаконно — продержали в заключении несколько дней, но потом освободили из-за отсутствия каких-либо улик, подтверждающих его причастность к убийству Блашона. Последнюю вспышку общественного интереса к этому делу вызвало опубликованное полицией сообщение о том, что, как установила экспертиза, Жозеф и Блашон были убиты из одного и того же пистолета. В результате обвинение в убийстве, выдвинутое против Мишеля, было потихоньку снято, и его приговорили к году тюремного заключения за организацию гражданских беспорядков.

Все слухи и сообщения слились теперь в одну романтическую легенду, под которой правда, казалось, была похоронена навеки. Через месяц уже нельзя было найти двух человек, придерживавшихся более или менее одинаковой версии о том, что произошло в памятную ночь на Либревильской дороге неподалеку от тускло освещенных домов Эль-Милии.

Были в этой тайне некоторые обстоятельства, которые, хотя и не меняли сути дела, но не переставали меня тревожить. Так, при последнем разговоре с Латуром, когда я зашел к нему проститься, меня поразило единственное замечание полковника о Блашоне, сделанное удивительно бесстрастным тоном.

— Разумеется, — сказал он, — в известном смысле мы избавились от многих неприятностей. Но не могу вам передать, как я мечтал увидеть этого негодяя на скамье подсудимых.

Знал ли он о кончине Блашона больше моего или больше того, что читал в газетах? Ни его поведение, ни тон голоса не давали каких-либо оснований для такого предположения.

Гораздо больше меня удивила Элен. В тот вечер, как только я вернулся в лагерь, она позвонила мне и сказала, что все же никак не может заставить себя встретиться с Блашоном.

— Стив, боюсь, что ты сочтешь меня ужасной трусихой, но я просто не в состоянии этого сделать. Я не могу довести дела до конца. У меня не хватает духу, — и повесила трубку.

Элен, должно быть, заперлась в своей комнате и отказывалась отпирать дверь, потому что, как рассказал мне на следующий день Боссюэ, посланные к ней два жандарма не могли достучаться и вынуждены были уйти ни с чем.

 

ГЛАВА XXII

Мое внимание привлекли цветы. За запотевшими стеклами теплицы, вмещающей крохотный уголок бразильского леса, в слюнявых губах диковинного цветка, похожего на рог, сделанный из белого воска, тонула муха.

Джи Джи вывел меня из задумчивости.

— Раз у вас будет несколько свободных часов в Алжире, я попрошу вас, Стив, заглянуть к одному человеку. Это грек, по фамилии Хазопулос. Я запишу вам. Он живет в Форт-Жорже. Не можете ли вы прихватить для него ящик сигар и передать ему мой привет?

— С удовольствием, — ответил я. — Будут ли другие поручения?

— Нет, не думаю. Во всяком случае, сейчас я не могу ничего вспомнить. Мэри будет очень огорчена вашим отъездом. Как жаль, что ее вызвали. Целый день она занимается этим планом восстановления арабских кварталов. Вы, может быть, слышали, что ее выбрали председателем комитета? Лично я подозреваю, что здесь сыграл некоторую роль тот факт, что наша фирма пожертвовала сто тысяч долларов

— Я бы этого не сказал. По-моему, Мэри любят и уважают за ее собственные несомненные достоинства.

— Во всяком случае, благодаря поддержке Мэри у них будет канализация.

— Да, на этот раз ей действительно есть куда приложить свою энергию. Между прочим, пожертвование этих ста тысяч долларов — довольно-таки ловкий ход со стороны компании.

— Конечно. Таким жестом можно дешево завоевать расположение населения. Кроме того, дела идут так, что компания вполне может себе это позволить. Скажем прямо, здешние источники оказались гораздо богаче, чем мы ожидали. Настроение у всех отличное.

— Хотя директора компании никогда не отличались излишним оптимизмом.

— Совершенно верно, черт возьми! — воскликнул Джи Джи. — Дело в том, Стив, что изменилась обстановка. В течение двух лет были одни разочарования. Потом вдруг пришел успех, и перспектива прояснилась. Наконец-то налаживается сотрудничество. Каждый лезет из кожи вон, чтобы показать свое самое лучшее отношение к нам. Например, новый префект. Он просто готов в лепешку расшибиться. А офицер, которого назначили вместо Латура? Я ожидал, что это будет один из тех воинственных армейских тупиц, которые способны все испортить за одну неделю. Но он, как видно, вполне порядочный человек. Еще раз повторяю: мне очень жаль, что вы уезжаете как раз в тот момент, когда барометр установился наконец на ясной погоде. Но не беспокойтесь, я не буду больше попусту тратить время, чтобы вас переубедить. Вы знаете, что для вас здесь всегда найдется работа. Думаю, на этом можно и покончить.

— Спасибо, Джи Джи. Я вам верю, и особенно не удивляйтесь, если в один прекрасный день я вернусь, чтобы поймать вас на слове.

— Надеюсь, Стив, надеюсь. Наступают великие времена, и я бы очень хотел, чтобы мы с вами встретили их вместе. — Джи Джи был в чудесном настроении. Казалось, за эту неделю он помолодел. — Удивительно, — в раздумье произнес он, — как все изменилось с тех пор, как уничтожили этого колониста Блашона. Как будто кто-то переключил рычаг. Теперь уже нет никаких сомнений, кто именно портил все дело. — Джи Джи замолчал, по-видимому ожидая комментариев, но я промолчал.

— Все сложилось как нельзя лучше для нас. Это не значит, что наш общий друг Блашон мог бы в конечном счете добиться большего. Какой бы он ни был важной персоной по местным масштабам, он все равно не смог бы долго сопротивляться международным нефтяным компаниям.

В его деланно-задумчивом тоне я уловил скрытую гордость. Джи Джи снова был во власти политики большого бизнеса, его глаза блестели, как будто где-то в глубине их зажглись светильники. В эту минуту он действительно стал человеком эпохи Возрождения. На первый взгляд, казалось, что он поглощен аксессуарами своего успеха — прекрасным домом, коллекцией икон, драгоценными безделушками. Но вдруг на какое-то мгновение Джи Джи показал другую, до сих пор скрытую сторону своей натуры, — свойственную лишь великим людям способность проникать мысленным взором в глубь вещей и находить причины, объясняющие те или иные явления и факты; глубокое понимание окружающего мира, на который он взирал одновременно с горькой усмешкой и со снисходительным благодушием.

Мой взгляд снова упал на теплицу. К этому времени муху уже засосало в испещренный тонкими жилками желудок, выпиравший под самым горлом цветка. Джи Джи говорил мягким голосом, в котором, однако, звучали трезвые нотки реалиста.

— Это не что иное, как простая арифметика эволюции. Лук и стрелы против танка. Разорившийся фермер против одного из крупнейших картелей нашей планеты. — Легкая самодовольная улыбка, казалось, говорила: «Если бы только я мог рассказать вам половину того, что знаю».

Доводы Джи Джи были справедливы, и, бесспорно, со временем Блашон встретил бы в лице нефтяной компании достойного противника. В этом можно было не сомневаться.

Со временем? Меня поразила одна мысль, но я отбросил ее, как слишком невероятную.

— Интересно, всплывет ли когда-нибудь на свет вся правда об этом деле? — заметил я.

— Нет. В этом можете быть уверены. Ему суждено остаться одной из классических загадок. Поверьте мне, тот, кто уничтожил Блашона, знал, как замести следы.

— Здесь, конечно, помогло и то, что Блашон успел нажить так много врагов?

— Безусловно. Убийцей мог быть чуть ли не любой из них. Ну хотя бы этот сицилиец или кто-нибудь из полдюжины разоренных Блашоном коммерческих конкурентов, или один из армейских тузов. Блашон то и дело наступал им на любимую мозоль, не правда ли? Но гадать можно до бесконечности. А может быть, его уничтожили совместными усилиями?

Совместными усилиями? Я боязливо поежился, думая, не кроется ли за этим добродушным подшучиванием какой-то намек. Мои нервы были настолько напряжены, что в любом замечании я искал какой-то особый смысл.

— Говоря о совместных усилиях, — продолжал Джи Джи, — я. имею в виду нечто похожее, во всяком случае в принципе, на тот способ, каким в этой стране правосудие отсекает голову человеку. В каморку над эшафотом помещают шесть человек, и по сигналу каждый из них должен разрезать одну из протянутых к гильотине веревочек. Таким образом, никто из них не знает, чья веревочка опустила нож гильотины… Послушайте, у меня возникла еще одна мысль. Может быть, это сделал ваш старый друг Кобтан? На следующий день после убийства он счел благоразумным бежать к повстанцам. Вам не кажется это подозрительным? — Теперь уже Джи Джи широко ухмылялся.

— Кобтан? — удивился я. — Я не знал, что вы с ним знакомы.

— Не знали? Представьте себе, Стив, я знаю его очень хорошо. Можно сказать, слишком хорошо. Помните, я говорил вам, что мы откупаемся от Фронта национального освобождения? Так надо же было кому-то вручать деньги. В то время я не считал себя вправе называть вам этого человека, но теперь не вижу оснований скрывать от вас его имя. Кажется, вас это поразило?

— Должен признаться, я немало удивлен, — пробормотал я. — Мне всегда казалось, что Кобтан — ну, как вам сказать, религиозный человек.

— Да, так оно и есть. Но разве религиозный человек не должен защищать дело, которое он считает правым? — Стихийный пантеизм Джи Джи позволял ему терпимо относиться к убеждениям и предрассудкам своих собратьев-людей. Он усмехнулся. — Одним из старомодных предрассудков, которых он придерживался, было пристрастие к наличным деньгам. Мы обычно платили свой взнос десятидолларовыми купюрами. Эдакая небольшая, аккуратная пачка, уложенная в жестянку из-под табака, вручалась пунктуально первого числа каждого месяца. Теперь дело поставлено на более разумной основе: мы пользуемся банковскими переводами. Вот тут-то и выступает на сцену наш греческий друг Хазопулос. Между прочим, он говорит, что все колонисты в округе снова стали платить.

— Интересно, что же стало с его женой? Я хочу сказать — с женой Кобтана.

— Жена ушла с ним. Вы бы никогда не подумали, но Кобтан сам говорил мне, что именно жена убедила его присоединиться к националистическому движению. Она лишь ловко играла роль восточной женщины-затворницы. Поверьте мне, жена вашего приятеля была вполне эмансипированной особой. — Он вынул из кармана конверт и протянул его мне. — Да, кстати, вот здесь кое-что для вас. Это письмо пришло вместе с запиской, которую я получил сегодня от старины Кобтана.

Я открыл конверт и прочитал:

«Дорогой мистер Лейверс! Мне очень жаль, что приходится покинуть Эль-Милию, даже не пожав Вашей руки, тем более что, как сказал мне мистер Хартли, Вы тоже уезжаете на родину. Не сомневаюсь, что мы еще встретимся, и в лучшие времена. Жаль, что Вам пришлось узнать нашу страну только в горькие для нее дни. Мы надеемся, что, когда наконец наступит мир, Вы и все наши друзья вернетесь, чтобы помочь нам в великом деле восстановления страны из руин…»

Мои мысли блуждали где-то далеко, я думал о будущем.

Джи Джи вывел меня из задумчивости:

— Да, ведь вы просили меня проследить за кое-какими вашими поручениями. Как насчет цветов? Вы все еще хотите, чтобы я их послал?

Мне сообщили, что дня через три на самолете с грузом продовольствия прибывает очередная партия цветов. Это не слишком поздно?

— Нет, если только вы успеете отослать их к восьмому. Мне хотелось бы отметить одну годовщину.

— Кто бы она ни была, цветы ей понравятся, — сказал Джи Джи. Я распоряжусь, чтобы послали самые редкие сорта. А адрес вы мне все-таки дадите?

— Да, да, конечно. Я чуть не забыл.

Я нашел карточку, на которой был написан

адрес, и передал ее Джи Джи. Он положил было ее на стол, но потом взглянул, и я увидел, как изменилось выражение его лица. Раньше я его никогда таким не видел. Это длилось только одно мгновение. Джи Джи быстро овладел собой, однако чувствовалось, что он чем-то поражен, смущен и даже испуган.

Я ждал, пока он, держа в руках карточку, делал вид, будто рассматривает ее. Затем Джи Джи поднял глаза, исподлобья взглянул на меня и провел кончиком языка по губам.

— Ваш почерк, Стив, не стал лучше. Я все старался прочитать имя дамы.

— Элен, — хрипло ответил я.

К Джи Джи возвращалась прежняя уверенность, но его лицо все еще хранило суровое выражение. Вдруг он рассмеялся лающим смехом.

— Вот как, Элен? А я было прочитал Элис. — Он опустил карточку в карман. — Хорошо, Стив. Положитесь на меня. Все будет сделано.

Элен. Я думал о ней и снова вспомнил библейские легенды об Иаили, держащей в руках молот и кол, и о Далиле, тихо зовущей цирюльника. Теперь я был совершенно уверен, что Элен со свойственным ей вероломством лгала до конца. Ее последний телефонный звонок был не чем иным, как еще одним обманом.

Мы по-прежнему жили в обстановке предательства, описанного еще в библии. В этой охваченной войной стране, в этой зримой тьме нельзя было больше отличить кровную месть от акта правосудия. Блашон уничтожен, и мне пришлось сыграть свою роль в его уничтожении. В этом я не раскаивался. Это был акт правосудия. Но каким же низким целям послужила его смерть помимо того! Разве не может быть, что Блашона принесли в жертву козлобородому Бесу и меднобрюхому богу грубой силы Ваалу?

Через несколько минут мы расстались. На лице Джи Джи снова появилась обычная улыбка, и я еще долго чувствовал на себе его взгляд.

Ссылки

[1] «Правда», 4 декабря 1962 года.

[2] Бельзен — гитлеровский концлагерь под Ганновером (Западная Германия). По английским данным, только за последние несколько месяцев существования лагеря фашисты уничтожили в нем 30 тысяч человек. — Прим. ред.

[3] Фронт национального освобождения.

[4] Род одежды (араб.).

[5] Обезьяна из рода павианов; водится в Африке.

[6] Отшельник; член мусульманского религиозного братства.

[7] Обсидиан — вулканическое стекло.

[8] Убирайтесь! (франц.).

[9] «Алжир французский» (франц.).

[10] Французская сыскная полиция.

[11] Улица в Париже, на которой находится министерство иностранных дел — Прим ред.

[12] Арабский квартал города.

[13] Площадь (исп.) .

[14] Бутерброд (исп.) .

[15] «Рис», «соль», «сахар», «кофе» (франц.).

[16] «Полицейская газета» (франц.).

[17] Загадки Сены (франц.).

[18] Дом свиданий (франц.).