ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Инженер Григорий Лебедев справлял день своего рождения. На его именины первым приехал отец Григория, Иван Егорыч, мастер на все руки. Отец был из тех человеческих натур, которым, кажется, сколько они ни живи, не будет износа. Он высок ростом, широк в груди, крутоплеч и жилист. Иван Егорыч, во всем любя порядок, по-хозяйски внимательно осмотрел квартиру. Григорий уже давно живет отдельно от отца, но Иван Егорыч все же по родительской привычке кое-когда поучал и наставлял сына.
— Все роскошничаешь, — однажды заметил он Григорию. — Сколько заплатил за это добро? — спросил, внимательно вглядываясь в картину. Его темно-коричневые глаза блестели молодо. — Сколько же, говорю, отдал за эту работу?
— Пятьсот, — ответил Григорий, такой же высокий, как и отец, широкоскулый, темноволосый, с выразительно-спокойными глазами.
— Пятьсот? — удивился Иван Егорыч. — Не дороговато? Ну, да ладно, все не пустая стена. — Помолчал. — А где Алеша? — спросил он о своем внуке.
— На водную базу ушел.
— Плавает он бойко. Да и нельзя иначе: на Волге жить да воды бояться — худое дело. А Машенька спит?
— Машенька во дворе.
— Пойду взгляну на нее.
Иван Егорыч вышел в просторный двор, переполненный шумливой детворой. Малыши копались в песке, строили избушки на курьих ножках, играли в прятки. На игры и забавы они были неутомимые выдумщики. Иван Егорыч глянул в одну сторону, в другую — нигде не было видно Машеньки. Он хотел было вернуться в квартиру и сказать об этом снохе, как вдруг услышал родной и неповторимый голосок:
— Дедушка!
К Ивану Егорычу бежала Машенька. Теплый ветерок развевал ее пушистые волосы. Она бежала к деду так быстро, что Иван Егорыч, пугаясь, как бы она не упала и не ушиблась, заспешил ей навстречу. Машенька так и взлетела к нему на руки.
— Ты где была?
— С девочкой в куклы играла. Ты, дедушка, не уезжай. Ты живи у нас.
У Ивана Егорыча, как всегда, для внучки в кармане береглась конфетка. И Машенька, зная это, всякий раз ждала от деда гостинчика. Не обманулась она и на этот раз. Получив шоколадку, Машенька убежала домой, а Иван Егорыч вышел за ворота, стал поджидать Алешу. Четырнадцатилетний внук Ивану Егорычу нравился ранней самостоятельностью, чистотой души и подкупающей добротой. Лицом он вышел в отца: смугловатый, черноволосый и черноглазый.
Поджидая Алешу, Иван Егорыч от нечего делать посматривал на оживленное движение по главному тракту. Дом, в котором жил его сын Григорий, стоял на площади Девятого января; через нее, широкую и просторную, проходил главный автомобильный путь на север, в сторону металлургического и машиностроительных заводов-гигантов. Через площадь громыхали и трамваи, до отказа переполненные в часы пик.
Иван Егорыч, вспомнив о жене, Марфе Петровне, которая вот-вот должна подъехать, забеспокоился. «Затискают», — подумал он. Иван Егорыч поднялся и пошагал на остановку помочь Марфе Петровне, если она окажется не в силах выбраться из людской тесноты. В такой час перегрузок можно застрять перед самым выходом и проехать лишнюю остановку, что не раз и случалось со слабыми и нерасторопными. Марфа Петровна, конечно, не из таких хилых, но и она может оплошать. Иван Егорыч долго стоял на остановке. Он пропустил несколько вагонов и, не дождавшись жены, вернулся на свою лавочку. И не успел он выкурить папиросу, как, к своему удивлению, среди пассажиров, выскочивших из очередного вагона, заметил Марфу Петровну. Она легкими шажками пересекла трамвайную линию и зачастила к Ивану Егорычу. «Резвая, как девчонка, — улыбнувшись, подумал Иван Егорыч. — А, пожалуй, она переживет меня». Ему немножко стало грустно. Марфа Петровна еще издалека заприметила мужа.
— Кого поджидаешь? — бойко заговорила она.
— Тебя, госпожа Лебедева.
— А почему не встретил? А я еще подумала. Вот, думаю, сейчас муженек в одну руку возьмет мою кошелку, а другой — меня под локоток, — говорила быстро, посматривая на Ивана Егорыча с желанной добротой и покорностью.
— Вот чего ты захотела! — удивился Иван Егорыч, а про себя подумал: «Переживет, ей-богу переживет».
— Зачем ворот расстегнул? Нехорошо в твою пору молодиться.
— Отвяжись. Иди своим путем, а я поджидаю Алешу.
— А-а — дружка-приятеля.
Каждая встреча деда с внуком для обоих была приятна. Они частенько уходили на берег Волги и там проводили время в задушевных беседах. И сегодня они устроились на самом крутом пригорке, с которого далеко просматривалась Волга.
Правый, горный берег, с грядой холмов по западной окраине города, протянувшегося на десятки верст, изрезан глубокими балками, изогнут в подкову. По северной изгорбине высились машиностроительные заводы и металлургический гигант, на южной — судостроительный и лесопильные предприятия. Весь берег в заводских трубах, и только в самом центре Сталинграда небо в чистой синеве.
— Хороший день, — не отрывая глаз от Волги, говорил Иван Егорыч. — Все тут широко и просторно.
Да, прекрасен Сталинград в летнюю пору, с шумными улицами, с зеленью бульваров и парков; прекрасен в ночную пору, когда с крутобережья тысячи уличных фонарей и сотни домов, залитых светом, смотрят на вас; прекрасен с Волги, когда вы плывете по широкому плесу, плывете мимо заводов, озаряющих небо пламенем мартеновских печей.
— Это что там за караван, Алеша? — Иван Егорыч рукой показал на Голодный остров.
— Нефтяные наливушки.
— Ничего себе. Сильные нынче пошли буксиры. Был я, Алеша, в Горьком, в Казани, в Ульяновске — хорошая, красивая там Волга, но нет там такой широты, как у нас. У нас — махина. Глазом не окинешь. Алеша, ты кем хочешь быть?
— Мне, дедушка, хочется быть и летчиком, и моряком, и путейцем.
— Да-а, — многозначительно промолвил Иван Егорыч. — Теперь это возможно. Теперь у нас дорога широкая. Ты, Алеша, иди в мореходное училище. Я не был моряком, но море люблю. В гражданскую под Царицыном у нас командовал батальоном черноморец. Лихой вояка. И матросов было много — дружные и храбрые ребята.
— Дедушка, а ты мне не рассказывал про черноморцев.
— Разве? Всего не перескажешь. Забывается. Да и лет с тех пор прошло немало. Удивительные люди эти моряки. Смелы и бесстрашны. Вот уж, действительно, воевали по пословице: один за всех, все за одного. Чудесные, просто какие-то необыкновенные люди. В моряке, как бы это тебе сказать, свито все лучшее, что есть в нашем человеке, — и смелость, и отвага, и верность, и стойкость. Особенно стойкость. Где, бывало, моряки, там — неодолимая крепость. Об отступлении понятия не имели. Отступление для них — позор, измена. Был, Алеша, такой случай. Летом девятнадцатого года, когда Царицын занял генерал Врангель, в районе заводов высадился отряд моряков под командованием Кожанова. Подобно буре разметали они вражескую часть. В городе поднялась паника. В смертном страхе буржуи, купцы и дворянчики, понаехавшие в Царицын, бросились на поезда, начали утекать на лошадях, просто скакать на своих двоих. Переполох поднялся и в белогвардейских военных штабах.
— Ну, а дальше, дальше, — с волнением спросил Алеша. — Город заняли?
— Нет. Город отбили через полгода. В зимнюю ночь второго января двадцатого года, а в тот раз не удалось.
— Что же случилось, дедушка? — сгорал Алеша от нетерпеливого любопытства. Ему хотелось знать самым подробным образом все обстоятельства сражения на заводских улицах, на самом берегу Волги.
— Не подоспела помощь морякам. С севера по суше на Царицын наступала пехота. Полк не прорвался, и моряки оказались без подмоги. На фронте такое случается. Противник ведь тоже не дурак.
— Что же стало с моряками?
— Моряки, говорю тебе, не умели отступать. Они сокрушили вражескую пехоту и вихрем занимали улицу за улицей. Тогда Врангель кинул на моряков казаков.
И произошел невиданный бой моряков с конницей. Казак с шашкой на донском скакуне, а моряк с земли — со штыком и гранатой. Страшный был бой, Алеша, страшный.
— Что же все-таки стало с моряками? — допытывался Алеша.
— Моряки, Алеша, дрались до последнего. Когда не стало патронов и гранат, кололи штыками лошадей. Стаскивали казаков с седел. Садились на коней, и, как умели, сами рубили. Дорого обошелся этот бой белоказакам.
— А моряки?
Сострадание и жалость, охватившие Алешу, приводили его в состояние крайнего возбуждения. Его воображение дописывало ужасную картину боя. Ему виделись и слышались звуки и шумы, крики и стоны сражения. Виделись лужи крови и в них — убитые и раненые; виделись всплески гранатных взрывов, блеск и сверкание сабель, ошалелый конный цокот; виделись бесстрашные моряки в кровью залитых тельняшках, с гранатами в одной руке, с шашкой — в другой. Алеша много прочел книг о гражданской войне, и ему не трудно было представить картину боя во всей ее кровавой ожесточенности.
— Неужели все погибли? — не унимался Алеша.
— Почти, — опущенным голосом ответил Иван Егорыч. — Дорого, очень дорого обошелся этот бой и той и другой стороне.
— Но… кто-нибудь да остался в живых? — не мог примириться Алеша с фактом полной гибели отряда.
— Остались. Раненых подобрали рабочие. Выходили, сберегли до прихода Красной Армии. Ты, конечно, видел памятничек морякам?
— Видел, но там ни слова о том, что ты мне рассказал.
Иван Егорыч вздохнул.
— У нас так, — промолвил он с легким осуждением. — У нас, у русских, должно, в характере это живет. Надо биться — бьемся. Сделали дело — и хорошо, и ладно.
— Если бы я знал такое о моряках раньше, я бы по-другому… Ладно, я еще не раз побываю у них.
— Вместе сходим, Алеша. — Помолчали. — Ты, Алеша, в каникулы куда-нибудь поедешь?
— Нет, а что?
— Отпуск я беру. Хочу порыбачить. Компанию мне не составишь?
— С радостью, дедушка. И дружка своего приглашу. Можно?
— Пожалуйста. Втроем еще лучше.
Позади послышались быстрые шаги. Иван Егорыч оглянулся.
— За нами, — сказал он. — Легкий посол.
Марфа Петровна еще издалека громко заговорила:
— Я долго буду вас искать? Все уже готово, а я бегай, как девчонка.
— Идем, бабушка, идем, — обрадовался Алеша.
Стол застлали свежей скатертью. Анна Павловна, жена Григория, белокурая женщина, с веселым огоньком в добрых глазах, все сновала из кухни в столовую. В ее движениях была такая милая легкость, что Марфа Петровна, глядя на разрумянившуюся невестку, ловкую и счастливую, немножко даже позавидовала, вспомнив свою молодость.
В гости к Лебедеву приехал молодой сталевар Александр Солодков с женой. Невысокий, светловолосый и светлолицый, с живыми зеленоватыми глазами, он выглядел юношей. Его крутые сбитые плечи и сильные, не по росту крупные руки говорили о том, что Александр Григорьевич познал тяжелый труд с ранних лет.
— Садитесь, пожалуйста, — приглашала к столу Анна Павловна.
Иван Егорыч взбил густые, в легкую проседь, усы, пригладил темные волосы, чуть посеребренные на висках, громко кашлянул, дескать, он готов и можно начинать. Он вскинул руку над столом. Кисть руки у Ивана Егорыча большая, тяжелая, жилистая.
— За сына, за именинника, — сказал густым баском. — У тебя, Гриша, все впереди. Я доволен тобой. Ты — строитель. И мы — строители. За Гришу и за всех строителей!
— Правильно, Иван Егорыч, — соглашался сталевар. — За Григория Ивановича. За всех металлургов и за тракторостроителей.
— Хитер ты, Шурка. За Гришу, за сына, это верно, а с металлургами не торопись, встань в очередь.
— Почему? Из стали, Иван Егорыч, всякая машина свое начало берет. И тракторы из нашей стали. А наша сталинградская сталь первостатейная.
Варюша, жена сталевара, сказала:
— Не хвались. Не хорошо так.
— Хвались, да не зазнавайся. Мы вот любую сталь даем, а все-таки говорим: лучше надо, лучше. А сваришь лучше, новый себе заказ даешь: дай-ка я завтра дам сталь высшей марки. — Александр Григорьевич лукаво ухмыльнулся. — Согласен, Иван Егорыч?
— Ты, Шурка, столько доброго наговорил о сталеварах, что нам, тракторостроителям, право, нет места в твоем калашном ряду. Ну, да ладно. Я не обижаюсь на тебя, потому что все наше: и люди, и сталь, и тракторы. Вот погляди, Шурка, на мое богатство, на мое поколение. А? Горжусь. Алеша, подойди ко мне. Шурка, у тебя есть такой?
— Будет и у меня, Иван Егорыч. Будет в свое время. Григорий Иванович, поздравляю тебя с днем рождения. Большого тебе успеха в работе. За скорейшее осуществление твоего проекта.
— Спасибо, — поблагодарил Григорий.
Выпили. Иван Егорыч не спеша вытер свои пушистые усы и, окинув сталевара добродушно-покровительственным взглядом, как бы между прочим сказал, что металл «Красного Октября» действительно высокого качества, но все же кое-когда попадается с «червоточинкой». Сталевар, вспыхнув зеленоватыми глазами, не пошел на спор; он слегка махнул рукой и примиренно сказал, что такое еще бывает, что нерадивость в людях еще не перевелась, да и опыт подводит. «Но и ваши кое-какие тракторы сходят с конвейера с хромотой. Не так ли, Иван Егорыч?» Пришлось согласиться и с этим, но, однако, говорилось об этом без должного интереса, потому что все это для них было буднично. Но совсем другое дело, когда они, отойдя от рабочей повседневности, перешли к событиям политическим, тут у них сразу загорелся спор о гитлеровской Германии. Иван Егорыч с жесткой строгостью сказал:
— Польши нет. Бельгии нет. Франция разбита. Что же дальше?
Григорий раскрыл коробку папирос, предложил отцу закурить. Иван Егорыч немножко обиделся:
— Ты мне папиросу не суй. Я не ребенок, меня конфеткой не успокоишь. Что дальше, спрашиваю я вас?
Марфа Петровна песней хотела отвлечь спорщиков, она завела «Ермака», любимую Ивана Егорыча, но тот, сердито глянув на жену, заговорил еще громче и непримиримей. До этого он много молчал, много думал и теперь торопился выложить все то главное, что накопилось в его мыслях, острых и беспокойных, смутных и тревожных.
Гости разъехались поздно ночью, а Иван Егорыч остался ночевать у Григория. Ему досыта хотелось наговориться с сыном.
На другой день, провожая Григория в Москву в служебную командировку, Иван Егорыч наказывал ему:
— Узнай. Разведай там. В Москве люди ближе к большой политике.
II
Война застала Григория Лебедева в столице. Он в числе немногих был вызван в Москву на утверждение проекта строительства в Сталинграде новой, самой большой и благоустроенной гостиницы. Проект одобрили с небольшими поправками. Это была большая творческая удача Лебедева и его соавторов. К этой цели он стремился с завидным упорством, шел с раннего детства, а детство у Григория, как и у многих ребят Царицына, отцвело и повзрослело раньше времени. В двенадцать лет он помогал отцу-красногвардейцу рыть окопы, таскал воду бойцам, в бою подносил патроны к пулемету и сам стрелял разок-другой из боевой в кадета. Больше года терся возле красноармейцев. С горечью покинул родной город и с боями вошел в него в январскую непогодь. А когда войну отбросили на юг, Гриша поступил в среднюю школу, потом — в институт. Так он стал инженером, так сбылась его мечта.
И вдруг война. Билета на прямой поезд до Сталинграда он не смог купить и вынужден был ехать «на перекладных». На третий день пути добрался до Поворино. Отсюда он телеграммой дал знать жене, что едет.
Анна Павловна, наплакавшись, отправилась к своим, на Тракторный. Там она застала одну свекровь, Марфу Петровну, с мокрыми от слез глазами. Дома у нее все перевернулось: дочь Лена второй день глаз не кажет, а муж в добровольцы пошел записываться.
Иван Егорыч в первый же день войны спросил себя: «Что тебе делать?» И ответил: «Тебе всего лишь пятьдесят шесть лет. Ты здоров и крепок. Ты солдат Царицына. Иди, куда следует, просись. Отказать тебе не вправе». И он направился в райвоенкомат. Комиссар принял Ивана Егорыча холодно.
— Что у вас? — безразлично спросил он и опустил глаза на кипу военных документов, поданных ему на подпись.
— Я — Лебедев, командир запаса. Хочу на фронт.
— Придет время, мы вас не забудем, товарищ командир запаса.
— Товарищ батальонный комиссар…
— Я вам все сказал.
Из военкомата Иван Егорыч зашел в райком партии. Там он пожаловался секретарю на военкома.
— Даже разговаривать не захотел, — с обидой сказал Иван Егорыч. — А время такое…
Секретарь долго и внимательно разглядывал Ивана Егорыча, видимо, собираясь с мыслями. Он был молод, и ему, очевидно, хотелось найти верный тон беседы с человеком, у которого за плечами десятки лет жизни.
— Да, время грозное, — согласился секретарь. — Очень грозное, — поглядывая в раскрытое окно, повторил он. — В такое время люди нужны фронту, заводам, колхозам.
Иван Егорыч слегка насупился. Он понял, что и здесь ему не найти поддержки.
— Садитесь, товарищ Лебедев. Скажите, армия может воевать без танков и пушек? Без пулеметов и автоматов? — Помолчал. Дал время подумать. — Представьте себе такую картину: вы идете на завод, а завод на замке.
Иван Егорыч чуть-чуть откинулся на спинку стула.
— Этого быть не может! — решительно возразил он.
— Да, да, завод остановлен, — тверже произнес секретарь, отчего Ивану Егорычу стало не по себе. Он удивленно глядел на секретаря и не мог понять: шутит он или правду говорит. — Так может случиться, если отпустить на фронт всех рабочих.
Иван Егорыч улыбнулся, и лицо его от этой улыбки посветлело.
— A-а… всех отпускать нельзя, — сказал он, несколько повеселев.
— А кому отказать? — секретарь выдвинул ящик письменного стола, взял из него кипу заявлений. — Вот их сколько. И все от рабочих. У директора завода около тысячи. В райкоме комсомола не меньше. А сам я разве не хочу на фронт? Но мне сказали, не спеши, сами возьмем, а сейчас делай то, что партия велит. Вы, товарищ Лебедев, работаете на главном сборочном конвейере. Так вот знайте: завод переводится на производство танков. Можем мы справиться с этим заданием без таких первоклассных мастеров, как вы?
Иван Егорыч, понимая, что больше не о чем говорить, поднялся и, попрощавшись, вышел. Домой пришел удрученный. На вопрос жены, что ему сказал комиссар, Иван Егорыч безнадежно махнул рукой. Марфа Петровна обрадовалась, что Ваня остается на заводе. Она, пряча свою радость, сказала:
— Была Аннушка. Гриша прислал телеграмму. Едет. И Шурка Солодков заходил, свою машину он сдает в армию.
— А сам уходит на фронт? — живо спросил Иван Егорыч.
— Говорит, не отпускают.
* * *
Александр Солодков, заступая в ночную смену, сказал своим подручным самым строгим и серьезным тоном:
— Вот что, ребята, воевать будем у мартена.
Комсомольцы понимающе промолчали.
Над огромным металлургическим заводом стояла теплая, тихая ночь, с мутноватым небом и редкими звездами, далекими, беловато-тусклыми. В недвижном суховатом воздухе, накаленном дневным зноем, глуше слышались шумы и звуки, и сама тишина, казалось, глухая, обреченная на вечную немоту и неподвижность, странную, угнетающую своей тяжелой устойчивостью.
Но у сталеваров была своя ночь. Мартеновский цех — это улица огнедышащих печей, с неповторимым шумом и гулом в их вечно клокочущих утробах. Гудят они низким, тяжелым и мощным гулом, будто идущим откуда-то из глубины земли, где будто бы полноводный поток низвергается в глухую бездну. Мартеновский пролет в огнях, в мечущихся всплесках пламени, заполнен звоном металла, электрическими звонками, шумом машин. Железная кровля над печами высокая, огромная. Все здесь огромно: стальные перекрытия, подкрановые колонны, разливочные ковши на литейном.
Солодков, глянув и печь через глазок заслонки, недовольно покачал головой, погрозил кулаком машинисту завалочной машины.
— Куда сунул шихту? — крикнул он ему.
— Немного промахнулся, Шура.
— Ты у меня забудь эту отговорку, а не то у нас с тобой будет бой. Ты забыл, что у меня скоростная? И завтра будет скоростная. И послезавтра. Ты это учти.
Солодков работал вдохновенно. Его движения были по-юношески легки, быстры и ловки.
— Давай-давай. Шуруй знай, ребята. Костя, посторонись! — весело покрикивал он на своих юных помощников. — Веселей ходи, Вася. Веселей!
Покрикивал весело, а на душе — тяжелой муторно. Мысли о фронте не покидали его. Он никак не мог примириться с отступлением Советской Армии; он был уверен в том, что наша армия ни на шаг не отступит, никогда своих рубежей не оставит и расколошматит любого врага, осмелившегося ступить на родную землю.
— Вася, — позвал он подручного, — иди в красный уголок, послушай последние известия.
Вернулся подручный грустным и задумчивым. Солодков с одного взгляда понял, что вести с фронта дрянные.
— Ну, что — отступают? — сердито спросил он Васю, как будто в неудачах наших войск был виноват юноша.
— С боями отступают, дядя Шура, — взгрустнул комсомолец. — С тяжелыми боями, — добавил он.
Солодков, сдвинув на глаза темные очки, пристроенные к козырьку рабочей кепки, потерявшей свой цвет от долгой службы, взмахнул рукой и крикнул:
— А ну, молодчики, за работу!
Бурлила и булькала сталь, точно в печь градом сыпались литые шарики, и капли металла, взлетая, создавали картину проливного дождя. Время подходило к выпуску плавки. К печи медленно плыл глыбистый разливочный ковш, похожий на кусок скалы горного кряжа. Под высокой сетчатой кровлей пролета, озаряемой пламенем нагревательных колодцев, сидела девушка в застекленной кабине электрокрана. Она, словно скворец из скворешни, выглядывала из кабины и, следя за сигналами рабочего, стоявшего на литейке, умело вела ковш к выпускному желобу печи. Ковш плыл грузно и бесшумно.
Подручные ловкими ударами пробили летку, и в ковш хлынула кипящая сталь, ослепляя все вокруг, обдавая рабочих нестерпимым жаром. Из ковша под самую крышу взлетело смоляное облако дыма, и в то же мгновение поднялась огненная метель из искрящихся капелек металла, похожих по своей легкости на снежинки.
На площадку вышел и сам Солодков. Он стоял с каким-то отсутствующим взглядом, холодным и безразличным. Он, кажется, не видит, как течет металл; мысли его витают где-то вдалеке от завода. Позади него стояла Ольга Ковалева, единственная в мире женщина-сталевар. Она пришла узнать, как сработала печь Солодкова, сколько сталевар выдал металла. Ей было много за тридцать, но все звали ее Ольгой. Она была волевой и упорной женщиной, с мужиковыми жестами, с удивительно прямодушной натурой, правдивой и бесконечно преданной своему времени. Ее характер лепила суровая жизнь. Еще в гражданскую войну, девочкой-подростком, она стала разведчицей. Судьба, несмотря на все сложные превратности, сохранила ей жизнь, но однажды кадеты жестоко обидели ее, и с тех пор ее ненависть к прошлому стала как бы физиологической потребностью. Ей все нравилось на заводе, и она, будучи долгое время чернорабочей, обязала себя словом выйти в сталевары. Ее отговаривали, советовали учиться на крановщицу, пойти ученицей в цеховую лабораторию, но Ольга упорно стояла на своем. Ей уступили — назначили подручным к Солодкову. Спустя два года она уже самостоятельно варила сталь.
Солодков, почувствовав на себе чей-то взгляд, обернулся и, увидев Ольгу, невесело сказал:
— Радуйся. Твоя нынче взяла.
— Пустяки. Ты почему нынче такой?
— Какой такой? А у тебя что, душа поет и пляшет? — Хрустнул зубами.
— Болят? — спросила Ольга.
— Кусаться хотят.
— К тебе, Саша, после смены можно заглянуть?
— Заходи. Буду дома с девчатами в куклы играть. Люди воюют, а я… Тебе хорошо. Ты женщина.
Дома Солодков, спросив жену, нет ли ему ответа из Москвы, отправился на почту.
— Фашисты, Варя, уже под Минском, — выходя из дома, поделился он с женой невеселыми новостями. — Пойду-ка еще дам телеграмму. Нет, нет, Варюша, ты меня не отговаривай. Замена у меня есть, и усидеть на заводе я все равно не смогу. И ты, пожалуйста, раньше времени себя не тревожь.
С почты он позвонил Григорию Лебедеву, хотел условиться о встрече с ним и посоветоваться о делах неотложных. К телефону подошла Анна Павловна, она сказала, что Гриша еще не приехал.
…Лебедев, изнывая от пыли и зноя, стоял в грязном тамбуре товарного вагона, с грустью посматривал на неоглядную степь с голубым, чистым, как стеклышко, небом и редкими комками облаков, забывшимися в дремотной неге. Над полями, трепеща и млея, курилось марево. Звенели крупным колосом наливные хлеба. Приближалась желанная страдная пора. Лебедев любил необозримые дали, будившие в душе крылатые мысли, звавшие куда-то вперед, в неизведанное, где, быть может, только и взлетит по-настоящему его судьба. Нет в степи ярких примет, нет красочных нарядов, нет запоминающихся линий и граней в ее облике, но у нее свое неповторимое обаяние: обилие света и тепла; могучее дыхание неизмеренных просторов, с дремлющими дарами земли; исполинские плечи и тысячеверстый размах, мощный гул всей родной страны слышится в ее богатырской груди. Громадой своих просторов чарует степь. «Хороши хлеба», — подумал Лебедев. Он вспомнил недавнее прошлое. Будучи студентом-выпускником, он в зимние каникулы выезжал в подшефное село уговаривать крестьян вступить в колхоз. Озлобленные кулаки действовали хитро и коварно. На крестьянских сходах они подкидывали ехидно-злые вопросики: «А спать как будем — под одним одеялом?», «А детей в один табун?», «Печати где пришлепнете? На лбу или на мягком месте?»
Однажды к Лебедеву на квартиру пришел моложавый казак Демин. Он спросил студента: «А выдраться из колхоза можно, если невтерпеж мне будет, если я исказнюсь от обчей жизни?» — «Ну конечно, можно, — ответил Лебедев. — Безусловно даже можно». — «Это самое главное», — удовлетворенно промолвил Демин и в тот же день записался в колхоз. А спустя лет пять Лебедев встретился с ним в Сталинграде. Тот был чисто выбрит, на нем был хороший суконный костюм. Лебедев, пряча внутреннюю усмешку, деловым тоном спросил Демина:
— Вы, Яков Кузьмич, из колхоза, конечно, давно вышли?
Демин удивленно и с явной обидой вскинул на Григория свои строгие глаза, нервным движением подергал рыжеватые усы и, помолчав, недружелюбно, вызывающим тоном спросил:
— Как вы сказали?
— Из колхоза, говорю, выдрались?
Демин сердито кашлянул и, помолчав, сказал:
— А у тебя, мил челэк, зубы все целы?
Лебедев от души расхохотался и, нахохотавшись, напомнил давнему знакомому давний разговор о том, как он, прежде чем породниться с колхозом, заранее запасался калиткой для выхода из него. Демин задумался, а потом неожиданно громко рассмеялся:
— А ведь было так. Было, товарищ Лебедев.
Об этом вспомнил инженер, сидя в трясучем тамбуре товарного вагона-коробочки, поглядывая на степные просторы.
На станции Филоново Лебедев пересел на попутную машину и запылил домой грунтовыми дорогами.
III
Поздней осенью сорок первого немцев остановили под Москвой и Ленинградом. На юге военная гроза нависла над Ростовом. Командующий Юго-западным направлением созвал Военный совет в правительственной даче на Белгородском шоссе. Двухэтажное каменное здание стояло в густом лиственном лесу. Военный совет собрался в просторной комнате, освещенной люстрой с простыми стеклянными подвесками. Окна наглухо было задрапированы тяжелой темной материей. На двух столах лежала развернутая военно-оперативная карта фронта. Был поздний час ночи, слушали доклад о состоянии танкового парка. Военный совет решил с мелким ремонтом танков обходиться в полевых условиях, как и было раньше, более сложный — производить в Воронеже, Лисках и Осколе, капитальный — в Сталинграде.
В Сталинград Военный совет фронта командировал полковника танковых войск Сергеева, в прошлом главного механика тракторного завода. Полковник, знающий в Сталинграде все ходы и выходы, человек большого жизненного опыта, гусар в мировую войну, командир полка в конной Буденного, прямо с аэродрома прикатил в обком партии. Первый секретарь Чуянов, инженер по образованию, человек спокойный и уравновешенный, тотчас принял Сергеева. Он просто сказал:
— Ну, что у вас? Рассказывайте. — Он глянул на Сергеева открытым взглядом серых глаз, внимательных и неторопливых.
Полковник, подавая Чуянову небольшой пакет, сказал:
— Командующий просил передать вам, Алексей Семенович, что первый эшелон с поврежденными танками прибудет в самые ближайшие дни.
— Да? — удивленно произнес Чуянов. — Темпы военные. — Опустил глаза на стол. Подумал. — Сколько нам надо отремонтировать танков?
Полковник назвал цифру. Чуянов откинулся на спинку стула и, глянув на круглые стенные часы, незаметно нажал кнопку звонка. Вошел молодой белокурый помощник Чуянова.
— Соедините меня с директором тракторного, — сказал Алексей Семенович помощнику. — Сложное дело, — заговорил он, обращаясь к полковнику. — Какой требуется ремонт?
— Только возможный в заводских условиях.
Чуянов в раздумье еще раз посмотрел на часы.
— Поезжайте-ка вы прямо на завод. Я позвоню директору. Разъясню обстановку. В общем, товарищ полковник, я полагаю, мы убедим работников завода. Поезжайте. Не теряйте времени.
Директор тракторного завода, выслушав полковника, позвонил Чуянову поздним вечером.
— У меня, Алексей Семенович, государственный план, — возражал директор против ремонта танков.
Чуянов иронически усмехнулся:
— Вот не знал. Быть может, доложите, как вы его выполняете? — Минутку помедлил. — В последней пятидневке никакого прироста. В нынешних условиях это совершенно недопустимо.
— Алексей Семенович, я принимаю меры. И заверяю, что с планом справимся. А с полковником — беда, не знаю, что и придумать. Нет людей, и невероятная производственная теснота. Пусть командование южных армий обратится в Москву, в Государственный Комитет Обороны. Без его указаний я не имею права…
Чуянов прервал директора.
— А вы соберите своих людей, — сказал он — Они, возможно, найдут у себя кое-какие резервы?
И с этим не мог согласиться директор.
— Какие резервы, Алексей Семенович? — выходил он из себя. — У нас каждый килограмм металла на учете. Из-за каждой гайки целые баталии разыгрываются.
— И все-таки прошу вас: соберите своих людей и посоветуйтесь с ними, — настаивал Чуянов.
Директор, прежде чем созвать начальников цехов, выслушал полковника Сергеева. Тот говорил немного: он сказал, что без танков армиям гибель, что дела на фронте не позволяют митинговать и что командованию хорошо известны возможности завода.
— Даже? — удивился директор. — Вы, быть может, сядете в мое кресло и распорядитесь…
— У меня уже есть кресло, и я доволен им. А впрочем, не откажусь пересесть, если меня попросят. — Полковник, по давней привычке помаргивая темными глазами, сказал: — Личные вопросы решаются в другом, более высоком кабинете, а у нас с вами конкретное дело, и его надо решать, не медля ни часа. Имейте в виду, эшелон с поврежденными танками уже в пути и вот-вот подойдет к Сталинграду.
— Как вы сказали? Я, быть может, ослышался? Нет, это невозможно. У меня нет людей. Я не могу дать ни одного рабочего, ни одного слесаря.
— Рабочие — не проблема. Рабочих дадим из армейских запасных полков, — успокоил полковник директора. — Командование уже распорядилось на этот счет.
Директору стало легче.
— Тогда это другой разговор, — с облегчением промолвил он. — Ну, что же, Сергей Степанович, — обратился директор к главному инженеру, — тогда идите и решайте практические вопросы ремонта боевых машин.
Людей для ремонта танков прибыло достаточно, и скоро военные начали скандалить из-за нехватки деталей. Особенно они недовольны были площадкой, отведенной для ремонта тяжелых танков. Позвонили Чуянову. Тот попросил объяснений у директора.
— Чего они от меня хотят? — обижался директор. — И так ползавода отхватили. Они никак не хотят понять того, что мы делаем не детские игрушки, а танки. И не для кого-нибудь, а для фронта.
Чуянов в тот же час поехал на завод. Он попросил в его присутствии промерить высоту ворот цеха, в котором предполагалось ремонтировать фронтовые машины. Оказалось, что для тяжелых танков ворота тесны. Директор был обескуражен.
— На очередном заседании бюро обкома будем слушать вас. Подготовьтесь, — предупредил Чуянов.
И с тем уехал, попросив полковника Сергеева почаще звонить ему. Заседание бюро открылось ровно в полдень. Директор тракторного, крупный и грузноватый, свое сообщение о работе завода начал солидно, с достоинством. Речь лилась гладко и логично, но вот один из членов бюро вполголоса бросил реплику.
— Слишком холодновато докладываете.
— У каждого свой характер, — на щелчок щелчком ответил директор, и все же от прежней солидности мало что осталось, голос у него сдал, и все это сразу почувствовали. Директор, стараясь обрести прежнее спокойствие, заговорил громче и торопливей, но войти в свой характер ему не удалось. Он начал спешить, не договаривать, комкать и закончил на не свойственной ему высокой ноте. В зале заседания наступила выжидательная тишина. Чуянов, взглянув на директора, сказал:
— Рабочие завода сами, по своему почину, ремонтируют фронтовые танки, а у вас, директора, не нашлось нескольких добрых слов о них. Лучшая бригада сборщика Лебедева обязалась в нерабочее время капитально отремонтировать два танка. По его почину за ремонт боевой техники принялись многие рабочие сборочного конвейера. Вот где ваши главные резервы. Завод работает неплохо, но мы хотим большего.
Директор продолжал:
— У завода, безусловно, немало неиспользованных возможностей, например, уплотнение рабочего дня, улучшение технологии…
— Повышение производительности труда, — прервал Чуянов, — экономия сырья, топлива. Сегодня эти общие понятия хотелось бы перевести на танки, моторы и тягачи. Можете?
— В данную минуту, Алексей Семенович, не скажу, но я заверяю бюро…
— Вот видите, а я вас предупреждал. Знать политэкономию всем нам нужно, но едва ли целесообразно читать лекции на бюро. Продолжайте.
Продолжать после такого замечания не было никакого смысла.
Бюро записало, что у завода много неиспользованных резервов, что дирекция не перестроила руководство предприятием на военный лад.
От танков перешли к строительству железнодорожной ветки Сталинград — Владимировна.
Дорога должна кратчайшим путем связать Сталинград с Уралом и Сибирью, а через Астрахань — с Кавказом и Баку. Срок — два месяца.
В решении этой сверхударной стройки принимали участие секретари райкомов, главные инженеры заводов, генералы, представители Министерства путей сообщения.
Секретарь Ленинского райкома партии Телятников, пригладив редкие пшеничные волосы, раскрыл клеенчатую тетрадь, где у него занесено все движимое и недвижимое района, доложил, что половина дороги Сталинград — Владимировна пройдет по его району и что людей на стройку выйдет не менее трех тысяч.
— Хорошо, — одобрил Чуянов и, повернувшись к секретарю горкома, сказал: — Иван Алексеевич, надо помочь ленинцам людьми и техникой.
Далее бюро рассмотрело вопрос о строительстве оборонительного рубежа на дальних подступах протяженностью до пятисот километров. По проекту рубеж брал свое начало на юге, в открытой степи, подходил к Дону в его среднем течении, отсюда круто поворачивал на запад и северо-запад, потом уходил на северо-восток, впритык к Волге в районе Камышина. Рубеж пересекал все железнодорожные пути, десятки степных речушек, сотни балок и оврагов. На рубеж надо было послать десятки тысяч людей, а срок для строительства дан предельно малый, совершенно немыслимый в мирное время. На рубеж надо было перебросить строительные материалы, для чего требовались вагоны, которых едва хватало на отправку сверхсрочных военных грузов. На бюро секретари райкомов партии докладывали необычно коротко, сухим напряженным тоном, подкрепляли свои соображения цифрами и фактами. Рассматривая и утверждая планы строительных секторов и участков, бюро одновременно назначало начальников и политработников на эти участки. На этом заседании присутствовал Григорий Лебедев. Чуянов спросил его, на какой бы участок хотел он поехать.
— Качалино — Калач, — сказал Лебедев. — Я хорошо знаю эту трассу.
— Тем лучше, — согласился Чуянов. — Как, товарищи, уважим просьбу инженера Лебедева? — обратился он к членам бюро. — Возражений нет.
Бюро постановило на рубеж с рабочими, колхозниками и служащими послать бригадирами председателей колхозов и секретарей райкомов партии.
IV
Из обкома в районы круглосуточно звонили во все телефоны. Секретарей райкомов разыскивали в колхозах и в машинно-тракторных станциях, поднимали с постелей. Секретарей спрашивали: «Когда люди выезжают на рубеж? Сколько тысяч? Сколько с людьми пойдет пар волов, машин? На сколько дней берете продовольствия?»
Григорий Лебедев получил участок протяженностью до сотни километров. Его трасса — проходила по восточному берегу Дона с лесистыми поймами и огромными песчаными наносами в районе Песковатка — Калач. Лебедев целыми днями мотался по рубежу. Его гремучую и обшарпанную полуторку видели всюду, а там, где в сыпучем песке машина буксовала, Лебедев, увязая в песке, шагал напрямик. Он был в отцовской поношенной шинели времен гражданской войны, в новеньких сапогах, приготовленных для осенней охоты, в черной суконной гимнастерке и в черной кожаной фуражке. Лицо похудело и заветрело, стало строже и озабоченней.
Он не очень богат на слово, не очень поспешен на выводы, и это нравилось всем, с кем ему доводилось встречаться.
— Привет строителям тыла! — приветливо поздоровался Лебедев с колхозниками.
К нему подошел пожилой человек с сизо-медной бородищей во всю грудь. В нем сохранилось что-то от вышколенного строевого казака. Осанистую голову он держал высоко. Старик почтительно снял шапку, уважительно поклонился Лебедеву и, не мешкая, сказал:
— Ладно, что завернул к нам. Раскоряка в мыслях тут у нас. Полный разброд, можно сказать. Толки разные.
Лебедев насторожился.
— В чем дело? — спросил он.
Старик для важности погладил редкую по густоте и окладистости бороду.
— Война, можно сказать, навалилась на нас треклятая, какой на веку не бывало. Ну, значит, в голове мысли завихрились. Разъяснить бы нам. — Поднял на Лебедева очень ясные для его возраста глаза в легкую просинь. Григорий, немного подумав, сам спросил старика:
— А вы как думаете? У вас за плечами мудрость и опыт долгих лет.
Старик поправил порыжелый бараний треух.
— Сам-то я знаю, что у меня крутится-вертится под моей покрышкой, — неохотно промолвил он. — А наш интерес послухать грамотеев, у власти поставленных людей. — В раздумье потеребил на полушубке надорванную пуговицу и, зорко глянув на Лебедева, неторопливо промолвил — Ну, что жа, скажу свое слово. Не придут к нам немцы, товарищ начальник. Не допустим неприятелев.
В разговор вступил другой пожилой колхозник в заячьем треухе.
— А зачем тогда столько люду сюда нагнали? — спросил он.
Бородатый сердито обрезал несогласного:
— Ты сколько годов гнил в окопах? Ни одного? Это и видно. А я, мил челэк, знаю, что храбрец не тот, который перед девкой сабелькой играет, а тот, кто вражью кровь с клинка после рубки стирает.
Скоро Лебедева окружила толпа. Он вынул пачку папирос, предложил закурить одному, другому, и пачка опустела.
— Значит, не придет? — переспросил Лебедев, прикуривая папиросу. — Это хорошо, что вы так думаете. И все мы, советские люди, того хотим. И ради этого рабочие вооружают армию, село растит хлеб и кормит фронт и тыл. Все мы должны трудиться на совесть, а у нас на рубеже кое-кто бережет себя. Жирок нагуливает. В сказках-побасках время проводит. Метровые самокрутки раскуривает. — Сурово помолчал. — Зачем вы таким потакаете? Почему таких покрываете? А лодыри ли они? — Жестко окинул строгим взглядом примолкших. — А лодыри ли они, еще раз спрашиваю я? Надо присмотреться к таким, вызнать, чем они живут, чем дышат. Я, товарищи, говорю резко, но теперь, сами понимаете, время такое. Мы должны понять, на чьей стороне лодыри, кому они служат.
— Правильно! — раздались голоса. — Верно!
— Судить таких!
Старик-бородач, выдвинувшись вперед, громко крикнул:
— Такие союзнички в моей бригаде есть?
— Пока нет, — ответил Лебедев. — Ваши люди работают примерно, — похвалил он.
— Дозволь мне сказать, — раздвигая толпу, вышел старик на простор.
На старика зашумели:
— Дай договорить товарищу начальнику.
— А если я мысль утеряю? — старик разгладил бороду. — Граждане-товарищи… станичники, сгорел я от стыда. Истинно не вру. Вот, думаю, сейчас товарищ начальник осрамит мою бригаду. Но нет у нас лежебоков. И не будет! Вырвите мне бороду, если я совру.
В толпе захихикали, засмеялись.
— Без бороды старуха на рогачи поднимет.
— Это как есть — не узнает.
Старик рассерчал.
— Что скалите зубы? Над собой изгиляетесь, — передохнул минутку и, обернувшись к Лебедеву, с большой страстью досказал свои мысли — Покажи ты нам этих лежебоков. Выведи на мир, а мы поглядим, какого они роду, какого племени. Откудова припожаловали. — Еще раз передохнул и закончил на низкой ноте: — Свой наряд справим до сроку. Пускай теперь кто другой гутарит, как он кумекает.
— И скажу, — задорно крикнула круглощекая девушка. Она поправила пуховый платок и, не выходя из толпы, зазвенела чистым голосом: — Я берусь выдать две нормы. И к этому призываю всех девушек. А тех, кто сбежал с рубежа, предать суду. Обязательно суду.
Лопаты в этот день глубже входили в серый суглинок. Люди реже крутили цигарки, меньше табунились у костров, больше грелись в работе. А на рубеж прибывали все новые тысячи рабочих и колхозников. Через одну-две недели притихшие хутора и станицы, расположенные по рубежу, переполнились людом, загомонили от петухов до петухов. В каждую хату набивалось по двадцать — тридцать человек. Спали вповалку во дворах, на сеновалах, готовили пищу на улицах, на усадьбах. Над кострами сушили намокшую рабочую одежду. Всюду слышался говор, скрип повозок, ржание лошадей. Люди поднимались задолго до рассвета и уходили на рубеж по грязным размокшим дорогам. Месить грязь по таким стежкам-дорожкам становилось нелегко, и многие бригады селились в землянках у самого Дона.
Ночью, при свете керосиновой лампы, Лебедев принимал в конторе бригадиров, выслушивал их нужды. Они просили подкинуть железных лопат и топоров, требовали фураж для волов и лошадей, жаловались на неустроенный быт. Лебедев подходил к телефону, вызывал председателей сельсоветов и требовал немедленно разместить по квартирам неустроенных.
— Со всеми удобствами, — кричал он в трубку. — Да, да, — со всеми удобствами. Я с кем говорю? С Деминым?.. А звать как?.. Яков Кузьмич? Послушайте, ведь я вас знаю. Вы не забыли бывшего студента Лебедева?.. Да, да. Я самый. А помните обед в столовой… в Сталинграде?.. Ну, вот и выходит, что мы с вами давние друзья. И я по-дружески прошу вас устроить людей.
Пока Лебедев говорил по телефону, в контору вошла бойкая женщина на вид лет сорока. Ее смелые глаза, казалось, схватывали все вокруг в одно мгновение.
— Вы ко мне? — спросил Лебедев, внимательно вглядываясь в женщину, улыбающуюся веселыми с хитринкой глазами.
— К вам. Не узнали? — Она ближе подошла к столу и, не ожидая приглашения, села на скамью.
Лебедеву смутно стало что-то припоминаться. Да, он, возможно, когда-то встречался с этой женщиной.
— Батюшки, не узнал! — дивилась женщина. — Неужто позабыл? Ты вглядись-ка получше…
Лебедев подскочил с табуретки и, желая искупить свою вину, самым сердечным образом воскликнул:
— Неужели это вы, Дарья Кузьминична? Извините мою забывчивость. Я отлично помню ваш вкусный борщ. Я до сих пор ощущаю вкус ваших вареников.
— Я пришла к вам по делу. С жалобой.
— В чем дело? Я слушаю вас, Дарья Кузьминична.
— У меня на постое бесстыжий человек оказался. Убери его от меня подальше. Идет такое время, а он со своими шашнями липнет.
— Это нехорошо, — сдерживая улыбку, сказал Лебедев.
— Я его не прошу, а он мне дров нарубит. Воды принесет. Настырный казачишка. У меня семнадцатилетний парень, а он, скаженный, прямо на людях опять лезет с какой-нибудь услугой. А нынче, бесстыжий, возьми да и ляпни: напрасно, мол, ты, Дарья Кузьминична, бережешься меня. Я, дескать, от всей души услужаю. Убери его от меня, а не то я…
— Откуда ухажер, из какого района? — с трудом удерживаясь от смеха, спросил Лебедев.
— Ты лучше убери его от всякого греха, от всякого соблазна.
— Вон как, — удивился Лебедев. — Ухажер-то, видно, не так стар и не так плох?
— А что вам, дьяволам, делается? Вы до гробовой доски греха не стережетесь. Один живешь? — она зорко осмотрела комнату. — И натаскали же тебе грязи.
— Куда от нее денешься? На дворе вон какая слякоть.
— У тебя и веника не видно. Тебе кто комнату прибирает?
— Никто.
— Это и видно. Завтра принесу ведро, веник. Все вымету, выскоблю. Все какой-нибудь рубль заплатишь, а не заплатишь — и так сойдет. Ты у кого столуешься?
— В этом смысле, Дарья Кузьминична, я еще не устроился. Вы, пожалуйста, подыщите мне такую квартиру, где бы я мог обедать.
— Завтра наварю щей, нажарю картошки и принесу. Понравится моя стряпня, милости прошу на мои хлеба.
— Спасибо, Дарья Кузьминична. Я рад стараться. Я к вам прикачу со своей походной ложкой.
— Ишо лучше. К своей ложке рот привыкает. Своя ложка мимо рта не пронесет.
К полуночи контора участка опустела. Лебедев спал в смежной комнате, где стоял скрипучий топчан с матрацем, набитым свежим сеном Он разогрел чайник, достал хлеб с сахаром, мясные консервы. Стакан крепкого чая он выпил с большим удовольствием. Хотелось спать, но в контору неожиданно вошел запоздалый посетитель. К Лебедеву приходили без доклада в любой час ночи.
— Садитесь, — пригласил Лебедев. — Вы кстати. У меня к вам неприятный для вас разговор. Почему ваша бригада, как старая кляча, ползет-ползет и никак выползти не может? — сердито проговорил он. — Где у вас совесть, сознание? Вы на работу или на курорт приехали?
Бригадир не ожидал такой строгости от Лебедева.
— Напрасно вы так, товарищ начальник, — заговорил он извиняющимся тоном, и в то же время стараясь держать себя в крепкой обороне. — И пища такая… Дома мясцо, молочко, а здесь…
Лебедев встал.
— Понятно, — едва сдерживая себя от гнева, неприветливо проговорил он. — Причина уважительная. И как мы с вами не учли этого обстоятельства! — Перешел он на иронию. — А? Коров сюда, коров! Перины сюда. Непременно перины! И баб при них. Идет?
— Да наверстаем, товарищ начальник, — искал примирения бригадир. — Догоним и перегоним.
— Не учли, не учли. Коров, действительно, зря не прихватили. А знаете что? — Лебедев остановился перед бригадиром. — Я вам командировочное удостоверение выпишу, и вы отправитесь в колхоз за коровами. И, кстати, пуховики прихватите.
— Что вы, товарищ начальник, — взмолился бригадир. — Это же стыд, позор. Разве это возможно? Вы шутите?
— До шуток ли мне теперь! Непременно выпишу и секретаря райкома попрошу помочь вам доставить пуховики и пригнать буренок.
— Товарищ Лебедев… Григорий Иванович…
— Плохо вы знаете своих людей. Не верю, что у них совесть осталась при коровах. — Лебедев подошел к столу, налил стакан чая и поставил его перед бригадиром. — Пейте.
— Да я, Григорий Иванович, и без чаю вымок. Прямо-таки сыт по горло. Но я вам заявляю категорически: бригаду я свою выведу на переднюю линию.
— Дело, следовательно, не в телушках.
— Виноват, Григорий Иванович. Вожжи малость ослабил. Но я их натяну. Даю слово.
V
Ранним утром, сырым и прохладным, Лебедев, объезжая свой участок, встретился с молодым черноусым человеком невысокого роста, с быстрыми и очень выразительными серыми глазами.
— Кочетов, — весело представился он. — Бригадир тракторного отряда. Работаю у вас на участке.
Лебедев подал бригадиру руку.
Кочетов был недоволен своим малым ростом, и всякий раз, когда ему доводилось стоять рядом с таким, как Лебедев, он стремился занять самую высокую точку опоры. И на этот раз он встал на песчаный пригорок, чтобы не казаться перед Лебедевым подростком.
— Зря горючее жжем, товарищ Лебедев, — ворчливо начал Кочетов. — Голый дефицит. Полный распыл труда и горючего.
— Я не понимаю вас, товарищ Кочетов, — сказал Лебедев, внимательно изучая нового знакомого.
— Пойдемте покажу.
Более двух часов Кочетов водил Лебедева по сыпучим пескам, по тинистым берегам стародонья, заросшего непролазным камышом и кустарником.
— Примечаете? — пояснял Кочетов и шел дальше, продираясь сквозь чащобные тальники, обходя гниющие болота. — Тут машинам гибель, а мы жжем горючее. Какой смысл?
Скинул фуфайку и в одном пиджачке полез на песчаный изволок. За старым руслом Дона высились сыпучие холмы, протянувшиеся грядой на многие километры. За зыбучими песками, в приречной низине с вековыми дубами, с глубокими озерами, шумел широкий Дон. Вышли на его обрывистый берег, под которым бурлила и пенилась вода.
— Что скажете теперь? — У Кочетова блестели большие серые глаза. — Здесь врагу не пройти. Да он тут и не пойдет. Зачем ему без нужды идти на явную погибель.
Лебедев сдержанно вздохнул.
— Неодолимых препятствий нет, товарищ Кочетов, — сказал он. — Неприступных крепостей на свете не существует. Однако я рад, что познакомился с вами. Вы местный житель?
— Да, наш хутор на той стороне Дона. Видите, на горе белеют хаты? Там родился и там вырос. А сюда на лодках переправлялись за сушником да за грибами. В озерах ловим рыбу. Лини в них, как поросята. Мне тут каждый дубок — родной брат. В песках, товарищ Лебедев, любой танк завязнет, а обойти пески невозможно — кругом вода.
— Вы, товарищ Кочетов, передайте бригаду другому, кому найдете нужным, а вас беру в свои помощники.
Кочетов удивленно посмотрел на Лебедева. Тот присел на дубовый пенек и внимательно стал вглядываться в широкое, размытое русло Дона. На мелководье вода струилась, покрывалась чешуйчатой рябью, а в узкой горловине, под крутым обрывистым берегом, поток гулко шумел и ревел.
— Вода-то кипит, — не отрывая взгляда от реки, раздумчиво произнес Лебедев.
— Здесь всегда так. На этом месте пароходики пыхтят-пыхтят, да и назад. Приткнутся к берегу, где потише, наберут побольше силенок — и опять с разгону идут на приступ.
— Даром силища пропадает. Построить бы тут электростанцию.
— Снесет, Григорий Иванович.
— Не снесет, если с умом построить. Принимаете мое предложение, товарищ Кочетов? Вечерком жду вас в конторе.
— Тракторы, Григорий Иванович, перекиньте на другой участок, а здесь им делать нечего. Здесь я одним пулеметом отобью все атаки.
— Вы пулеметчик?
— Бомба — дура. Снаряд — хорош, но не всякий, а пулемет в умелых руках — силища. — О пулемете Кочетов говорил с восхищением, будто речь шла о живом человеке, говорил долго и увлеченно, а помолчав, неожиданно спросил: — Григорий Иванович, почему таких, как я, в армию не берут?
Лебедев, насупив брови, тихо сказал:
— Теперь, товарищ Кочетов, не стало мирных станков и профессий. Хлеб для фронта — такое же оружие, как и пулемет.
— Стыдно от товарищей. Вернутся, что я им скажу? Скажут, с солдатками воевал.
— Дурак, быть может, и скажет, а умный поблагодарит. Не за солдаток, конечно, а за хороший урожай. Вас как зовут?.. Вот что, Степан Федорович, построим рубеж и тогда вместе в армию пойдем. В один полк, в один батальон, в одну роту.
С того дня Кочетов стал у Лебедева незаменимым помощником и советчиком. Когда нужно было, он лихо садился на коня, если на рубеж не приходила машина, которую он водил виртуозно; не раз поневоле купался в болотах и протоках, перебираясь через них напрямик, чтобы быстрее справиться с поручением Лебедева. Он ко всякому делу подходил изобретательно, и Лебедев, не шутя, иногда спрашивал Кочетова:
— Степан Федорович, какую здесь построим огневую точку?
Кочетов, сверкнув своими быстрыми глазами, почти всегда сворачивал на свою любимую стежку:
— Для пулемета лучшего места не найти. Мышь не проползет, а танкам здесь — амба. Кто тут может полезть? Пехота. Вот тут-то и заиграет пулемет.
Лебедев прилег на землю. Посмотрел в одну сторону, в другую.
— Да, удобная позиция, — согласился ой, поднимаясь с пригорка. — Так и решим: быть здесь пулемету. — Глянул в небо, затянутое грузными облаками.
…Осень в сорок первом стояла сырая, мозглая, с густыми туманами по утрам. По дорогам вязли колеса по самые ступицы, в пути застревали автомашины, а время торопило — противник подходил к Ростову.
Поздним вечером у Лебедева собрались председатели колхозов и сельсоветов, на территории которых возводился рубеж. Председатель местного хуторского Совета, человек средних лет, с усталым и болезненным лицом, убеждал Лебедева в том, что заготовить топливо в степи трудно, невозможно.
— Поймите, идет война, — убеждал Лебедев. — Строим рубеж. На нашем участке людей тридцать тысяч. Столовых, фабрик-кухонь, как вам известно, не успели построить. Где мы должны выпекать хлеб? Где людям просушить одежду? У вас есть никому не нужные полусгнившие хозяйственные постройки. Одним словом, дрова должны быть.
На совещании говорили о неотложных нуждах, какие возникали на строительстве рубежа. С совещания разошлись близко к полуночи.
Лебедев вышел на улицу. В хуторе — ни огонька и темнота непроглядная. «Хоть бы немного посвежело», — подумал Лебедев. Напрасно он искал в небе голубых просветов, ярких звезд. Он медленно пошагал по улице, время от времени высвечивая дорогу фонариком. В голове шумело и покалывало. За хутором остановился на минутку. «Морозцу бы теперь. Но где там? Раньше декабря не жди, теплынь какая. Все раскисло».
На обратном пути Лебедеву попалась развилка, он не приметил ее, свернул направо. Прошло немало времени, а хутора все не было. Лебедев остановился, прислушался. Кругом — тихо. Воздух — сырой и тяжелый, пахнет прелым сеном, луговыми испарениями. Отошел несколько в сторону и скоро почувствовал травяной покров, мягкий и податливый. «Заблудился». Засветил фонарик. Неподалеку от дороги завиднелся стог сена. Лебедев понял, что ушел в сторону от хутора и путается где-то возле трассы рубежа, возможно рядом с Доном. Мимо стога шли две набитых дороги: одна вела к Дону, другая — в степь. «Какая чертовщина. Неужели вышел на степную?» Взглянул на часы, было далеко за полночь. Шагнул в темноту. Впереди черной скалой выступила кудлатая ветла. От нее к Дону шла ухабистая, мало набитая дорожка. Дыхание реки, свежее и прохладное, все яснее давало о себе знать. Лебедев с включенным фонариком направился к берегу. «А что, если искупаться?» — мелькнула озорная мысль. «Простудишься», — возразил голос благоразумия. «Ерунда. Я каждый день принимал холодный душ». — «Простудишься. Не дури». — «А как же на фронте? Там всякое бывает».
Он осторожно спустился к воде. Темнота всегда настораживает, особенно когда ты один и вдали от человеческого жилья. Нечто подобное испытывал Лебедев, раздеваясь на берегу Дона. Перед тем как войти в воду, Лебедев зажег фонарик и оставил его на берегу непогашенным. Вода обожгла Лебедева. Сердце как будто в комок сжалось, а Тело, получив ожог, перестало ощущать холод и покрылось гусиной кожей.
— А-а-а, — для храбрости громко крикнул Лебедев, плывя наперерез течению. — О-го-го! — И эхо откликнулось ему: — О-го-го!..
На берег Лебедев выскочил пулей. Его тело стало легким, как будто потеряло половину своего веса.
— Хорошо, — стуча зубами, говорил он. — Очень хорошо!
Не успел он выбраться из-под обрыва, как с правой стороны кто-то негромко окликнул его.
— Что за человек? — голос строгий и отчужденный. — Что за человек? — громче и суровей повторил тот же голос, теперь доносившийся с близкого расстояния.
Лебедев, справившись с легким испугом и уверившись в том, что эти люди с его рубежа и что никакая опасность ему не грозит, сам суховато спросил:
— А вы что за человек, позвольте узнать? Кто вы и откуда?
— Мы тут дома, а ты здесь зачем?
Лебедева стала забавлять эта перекличка, и он, не сбиваясь с взятого тона, сказал:
— Одно дело делаем.
— Ты, гражданин, не шути, а говори толком — кто ты такой? Зачем ты здесь? — голос звучал грубо, с напористой прямотой.
— Зачем и вы. Зачем и все мы тут, — не обижаясь, ответил Лебедев спокойно и с достоинством.
С этой минуты дело повернулось круто. Человек решительно сказал:
— Тимофеич, заходи с той стороны, а я с этой.
Лебедев понял, что не следует больше испытывать терпение людей, и он шагнул в сторону окликавшего.
— Своего начальника не угадали, — миролюбиво сказал он. — Здравствуйте, товарищи.
Лебедева встретили подозрительным молчанием. Он невольно замедлил шаг. Из ближайших кустов вышел ему навстречу человек богатырского сложения.
— А мы думали… Здравствуйте, товарищ Лебедев, — ответил богатырь.
Подошел еще человек с топором за поясом. Лебедев, поглядывая на топор, спросил:
— Дровец пришли нарубить?
Человек с топором смущенно проговорил:
— В землянках живем. Слышим, кто-то кричит. Не то, думаем, кто тонет, не то что случилось. Вот и прихватили топорик. Купались?
— Немножко освежился.
— Вода, должно, страсть холодная. Я без купанья дрожу. У меня отец любил в снегу валяться. Бывало, нажарит себя веником в бане, а потом — нырь в снег и катается. Пойдемте к нам в землянку. В нашей хоромине тепло. Кашей покормим. Кипяточком угостим.
В неглубокой землянке, покрытой хворостом и травой, на ветловых кольях были сделаны три узких топчана, застланных прутьями, полынком и сеном.
— Вот наша квартира, — добродушно сказал пожилой человек с густой курчавой бородой по имени Тимофеич. Он воткнул топор в кряжистый чурбак. — Присаживайтесь. Сейчас кашу подогреем. Матвей, — обратился он к худощавому, угрюмому человеку с редкими черными усиками, — где у нас сало?
— Не беспокойтесь, есть я не хочу, — сказал Лебедев.
— Ну, как можно? Я зараз. Теперь бы вам выпить, а то как бы не того… вода-то ледяная.
— Я привычен. Я круглый год принимаю холодный душ.
— И ничего? А мы только, было, спать улеглись и вдруг слышим, кто-то кричит. В такое время, товарищ начальник, ко всему надо быть готовым. Теперь всякая нечисть из щелей полезет. Теперь топор за поясом держи. — Тимофеич выдернул топор из чурбака и сунул его под соломенную подушку. — У нас случай какой произошел. Появилась в хуторе бабка с клюкой. По хатам ходит, подаяние выпрашивает. И с того дня по хутору слухи разные загуляли, одни страшнее других. Пришла эта бабка к Якову Кузьмичу, нашему колхозному председателю.
— Знаю Якова Кузьмича, — сказал Лебедев. — Давно знаю. Деловой и смекалистый казак.
— Казак он замысловатый, — вел свой рассказ Тимофеич. — Садись, говорит, бабка, со мной блинков покушать. Чья, мол, ты? Откуда прибыла? К зятю, мол, ковыляю. В Сталинград. Кузьмич свое: проходящая, стало быть. Садись, бабка, садись, блинков на всех хватит, да и не угостить убогую грешно. Бабка опять упирается. Кузьмич, не долго думая, старуху за руку — да к столу. Бабка начала вырываться. Кузьмич тянет к себе, а бабка не сдается — сила у нее образовалась. Тянула-тянула да и перетянула Кузьмича-то, чуть на ногах удержался, а бабка — в дверь, да ходу. Ну, конечно, настигли. И что же оказалось? Горб — нашивной, из пакли. Мордой — молодка. Отправили в район. — Помолчал. — Матвей, помешай кашу. Садитесь поближе, товарищ Лебедев. Вы сами откуда родом?
— Из Сталинграда. А вы из колхоза Якова Кузьмича?
— Из его. Вы, стало быть, знаете нашего Кузьмича? Мозговитый казак, а по первому-та разу отворачивался от колхоза, а теперь исправно ведет дело. Уехал в хутор за народом. Хотим пораньше рубеж свой обделать. Вас как звать, товарищ Лебедев?.. Хочу я, Григорий Иванович, спросить вас без всякой хитрости об одном деле.
— Пожалуйста, отвечу, если знаю, а нет — извините.
— Как бы это поаккуратней.
— А вы попросту, без хитрости.
— Без хитрости, Григорий Иванович, тоже нельзя. Хитрость, скажу вам, штука нужная. Вот, скажем, Кузьмич. Не схитри он с бабкой, так бы она и шпионила до сих пор. Международность интересует нас. Газет не читаем, а радио у нас нет. Так вот мы и хотим спросить: не придется нам, старикам, топоры да косы точить?
Лебедев не без удивления подумал: «Какой же это международный вопрос?» В глухой землянке тепло и тихо. Пахнет листьями, сухим полынком. Все улеглись на душистый подстил. Удобно и приятно Лебедеву лежать после сытой каши. «Вот хитрец», — подумал Лебедев о Тимофеиче, а тот, посапывая, не торопил, ждал ответа. Лебедев понимал, о чем речь идет. Тимофеич кашлянул, дал знать: «Я, мол, не сплю».
— Дело до топоров не дойдет, — со всей определенностью сказал он. — Армия без стариков обойдется.
— Это как сказать, — сомневался Тимофеич. — Что у них на уме — не отгадать. Не переметнутся англичане с американцами на вражью сторону?.. У них слово, что товар, — продается и покупается. Где прибыль — там и правда, союз и дружба. Дружба до первой схватки. Не обманут, Григорий Иванович?
— Не допускаю, — все так же определенно заверял Лебедев.
— Хорошо бы… А мы тут с Кузьмичом все прикидывали да примеряли. Дела-то на фронте больно паскудные. Я своему сыну Пашке отписал. Я ему, шалопаю, высказал. Отступаем, пишет. Бежим. Никак, мол, не закрепимся. Как бы, мол, на Донщину не перекинулся пожар. Это он меня успокаивает, сучий сын. Ишь чем обрадовал. На всякий, мол, случай, батя, подтяни порты. Чуешь? Я тебе подтяну. Я тебя, говорю, на версту к дому не подпущу, из хутора выгоню. Сам свой суд над тобой учиню. — Помолчал, повернулся на другой бок, под ним затрещали сухие прутья. «Спать укладывается», — подумал Лебедев, но Тимофеич неожиданно опять спросил — Говоришь, своему слову союзнички не изменят?.. Хорошо бы…
— Нет, — твердо заявил Лебедев.
— Хорошо бы…
Не прошло и минуты, как Тимофеич богатырски захрапел. Заснул и Лебедев. Здоровый сон вернул ему силы. Встал он бодрым, в хутор пришел на рассвете. Выпив стакан чаю, он позвал Кочетова. Ему он приказал собираться в Сталинград за взрывчаткой.
— А зачем нам взрывчатка, Григорий Иванович? — удивился Кочетов.
— А затем, Степан Федорович, в ноябре закончим земляные работы и тогда примемся за доты и дзоты. Могут ударить морозы. Сколько тогда потребуется лишнего труда. Кострами много земли не отогреешь. Садись в машину и поезжай. Все бумаги я уже заготовил.
— Ясно, Григорий Иванович.
— Непременно узнай, какому заводу заказано готовить доты. Я хочу, если это возможно, уже теперь начать их транспортировку. Обязательно привези хороший прогноз погоды на одну-две декады. Попроси погоды солнечной.
— Непременно добьюсь. Будьте в надежде.
— Заверни ко мне на квартиру. Узнай, как они поживают.
* * *
В семье Лебедевых все было ладно: Алеша учился в школе, Анна Павловна с дочкой Машенькой целые дни проводила в заботах и хлопотах в детском садике, а в свободное время стирала и гладила госпитальное белье. На госпитали женщины Сталинграда отдавали многие часы, отрывая их от сна, откладывая свое личное напоследок.
В дверь тихо постучали. Пришла соседка, дряхлая, подслеповатая старушка Митрофановна. Она в трясущихся руках принесла для госпиталя две вилки и две глубокие тарелки.
Анна Павловна с чувством удивленного восторга воскликнула:
— Да зачем это? Тебе, Митрофановна, самой надо помогать.
— Я, милая, ни в чем не нуждаюсь. У меня все есть. А тебе, Машенька, я леденчик принесла. Это меня вчера Настя, соседка, гостинчиком порадовала. Получка у нее. Она всегда с получки обдаривает.
— Садись, Митрофановна, к столу. Кусочек пирожка съешь.
— Это можно. Ты, Аннушка, обязательно передай раненым (мой подарочек.
Сталинградцы несли в госпитали столовую посуду, простыни, подушки; несли книги, картины, ковры. К солдатам шли артисты, музыканты, школьники. Госпитали, размещенные в школьных зданиях, затруднили учебную работу, занятия пришлось вести в три смены. Родители, преодолевая трудности, отводили в своих квартирах комнаты под классы; таких классов в городе возникло более сотни. Тысячи девушек в госпиталях работали санитарками. Все палаты имели своих шефов. Детский сад, в котором работала Анна Павловна воспитательницей, тоже имел подшефную палату.
Один вечер в неделю дежурила Анна Павловна. Ее появления ждали, с жадностью расспрашивали о жизни города. К этому Анна Павловна была готова и всегда рассказывала о новостях живо и занимательно; особенно хорошо говорила о тракторном заводе.
— Да вы не работаете ли на тракторном? — удивлялись раненые.
— Мой свекор там работает. На сборке танков.
— Позвольте, ваша фамилия Лебедева? Ваш свекор тоже Лебедев?
— Да, ваша догадка верная. Это с моим свекром переписывается известный снайпер Юго-западного фронта.
— Что они — раньше были знакомы?
— Нет, через газету узнали друг друга. На днях папа получил письмо от друзей снайпера. Письмо напечатали в заводской многотиражке. Я вам принесу этот номер.
— Что пишут бойцы?
— Пишут, что нещадно бьются с врагом, что война с фашистами трудная, что у нас мало танков. Просят рабочих выпускать для фронта побольше танков. Письмо обсудят во всех рабочих сменах завода.
— А нельзя ли к нам пригласить самого Ивана Егорыча? — попросили раненые.
— Я передам вашу просьбу.
Анна Павловна ушла из госпиталя с хорошим настроением. Утром она сказала Машеньке:
— Тебя, дочка, дядя в госпиталь приглашал. У него тоже есть дочка. Только она далеко-далеко живет.
У Машеньки весело заблестели глаза.
— Я вместо той девочки пожалею его, — ласково сказала она. — Я всегда буду к нему ходить. А моего папу скоро возьмут на войну?
— Скоро, Машенька, — взгрустнула Анна Павловна. — Скоро.
В декабрьскую стужу на рубеж прибыла саперная армия для постройки долговременных огневых точек и узлов сопротивления.
Лебедева передали во вновь формируемую армию.
VI
Григорий, прощаясь с сыном, сказал:
— Алеша, я надеюсь на тебя.
У Алеши дрогнули ребячьи губы. Он сжал челюсти и, не говоря ни слова, посмотрел на отца своим бесконечно доверчивым взглядом. В этом взгляде было все: и сыновья любовь, и преданность, и самое верное и надежное обещание быть верной опорой семьи. С той минуты Алеша как-то сразу повзрослел и другими глазами посмотрел на свое место в большой жизни. И еще одно обстоятельство повзрослило Алешу и подняло его в собственных глазах.
Никто из ребят, а тем более Алеша не допускал и мысли о том, что над городом может показаться вражеский самолет. И вдруг он появился. Прилетел в тихий солнечный день, проложив в голубом небе серовато-белесый след.
Алеша следил за полетом разведчика до рези в глазах. В эти минуту ему хотелось быть летчиком, солдатом, моряком, быть кем угодно, лишь бы беспомощно не стоять на улице родного города. Домой он вернулся угрюмый и молчаливый. Анна Павловна, взглянув на сына, спросила:
— Ты здоров, Алеша?
— Вполне. Я хочу пообедать, мама.
— Ты спешишь?
— Сегодня у нас занятия в военном кружке. Будем изучать винтовку, автомат, гранату. Ты, мама, ничего не опасайся.
— Все это так, Алеша. Я понимаю и тебя, и твоих товарищей, но вряд ли вам придется иметь дело с автоматом. Да и на школьных занятиях может сказаться. Не у тебя, конечно, — заметив движение протеста, успокоила Анна Павловна. — В тебе я не сомневаюсь. Сколько мальчиков записалось в кружок?
— Мама, они уже не мальчики. Им по четырнадцать лет.
Анна Павловна улыбнулась.
— Разве? — самым серьезным тоном сказала она. — Ты прав, Алеша, я забыла, что твои товарищи уже молодые люди. И у некоторых, заметила я, под носом появился пушок.
Алеша, почувствовав в словах матери иронию, сказал:
— Ты, мама, меня не поняла.
— Хорошо, Алеша. Хорошо.
В дверь квартиры громко постучали. В комнату влетел с горящими глазами худенький подросток.
— Алеша, Алеша! — задыхаясь, говорил он. — Пойдем скорее!
Анна Павловна всполошилась.
— Что такое? Что случилось? — с тревогой спросила она, обращаясь к Коле, школьному товарищу Алеши.
Коля, не отвечая Анне Павловне, все так же возбужденно торопил Алешу:
— Собирайся живей!
— Да ты расскажи толком. — Анна Павловна взяла Колю за руку, подвела к столу и усадила его на стул.
— Анна Павловна… самолет сбили… который летал… наш летчик из пушки его и из пулемета… тра-та-та… тра-та-та… И он — кувырк. Огонь, дым, щепки — и все…
Алеша враз загорелся.
— Ты видел? — спросил он живо. — Видел?
— Командир рассказывал. С двумя шпалами. Он-то уж знает. Скорей, Алеша.
Анна Павловна не стала им мешать, и Алеша схватил пальто и выбежал из квартиры. Слышно было, как ребята со свистом съехали по перилам лестницы. А во дворе уже кипела крикливо-шумная ребятня:
— Хвост ему отрезал!
— Не хвост, а крыло!
— И хвост и крыло.
Алеша с дружком, выскочив из подъезда, побежали через двор на улицу. Ребячий гомон внезапно смолк, точно его смыло волной. Ребята поняли, что Алеша с Колькой метнулись к фашистскому самолету. Один из мальчиков, глянув вслед Алеше, крикнул:
— Айда за ними!
На самом оживленном перекрестке улиц Колька, остановившись передохнуть, сказал:
— Алеша, самолет упал за городом. Мотнем?
В вагоне пригородного поезда пассажиры вели себя шумно и возбужденно. Ребята были рады, что, к их удовольствию, вагонный разговор шел о фашистском летчике, спустившемся на парашюте.
— А наш летчик жив? — спросил Алеша молодого лейтенанта.
— Ни одной царапинки. Его увезли в город на собрание. Будет выступать в драмтеатре.
Алеша дернул за руку товарища, шепнул ему:
— Через десять минут будет встречный. Пересядем?
Вернулись в город и тотчас направились к драматическому театру, но и тут ребят постигла неудача — их не пропустили в театр.
— Теперь куда? — спросил Алешу дружок.
— Домой. Завтра все узнаем из газет.
— А портрет нашего пилота поместят?
— И портрет, и полную биографию дадут. Без этого нельзя. Такого должны все знать.
* * *
Еще не успели как следует утихнуть страсти вокруг сбитого немецкого разведчика, как в апреле сорок второго гитлеровцы пытались бомбить Сталинград. Была по-летнему теплая ночь. В городе — ни в центре, ни на окраине — ни огонька. В темно-синем небе — ни облачка, все чисто, все ясно.
Объявленную по радио воздушную тревогу семья Лебедевых не слышала. Анна Павловна проснулась в то время, когда в городе уже гремели залпы зенитных батарей. Испуг се был так велик, что она, не помня себя от страха, выскочила на лестничную площадку и, затаившись, не знала, что ей дальше делать, но, вспомнив о детях, с ужасом вернулась в квартиру. Она схватила сонную Машеньку и заторопилась будить Алешу, спавшего в другой комнате.
— Алеша, — едва вымолвила она дрожащим голосом. — Ты спишь? Проснись.
Алеша, завозившись, тихо, сказал:
— Нет, мама, я все слышу.
Выстрелы зениток, установленных неподалеку, сотрясали весь дом. Такой мощной стрельбы город еще не знал.
— Ты что делаешь, мама, — спросил Алеша из-под одеяла.
— Стою с Машенькой, — дрожа всем телом, ответила Анна Павловна.
— Она спит? Не буди ее. Может испугаться. Она ведь еще глупышка…
— Алеша, это наши стреляют?
— Наши зенитки бьют.
— Ужас, что делается.
Алеша, поборов страх, сбросил с себя одеяло и соскочил с кровати. Орудийная вспышка ярко осветила комнату и выхватила из полутьмы Анну Павловну, испуганную и неприбранную. Алеша сказал:
— Мама, ты чего стоишь? Положи Машеньку на кровать.
Он быстро оделся и подошел к балконной двери, озаряемой светом выстрелов зенитки, установленной на крыше соседнего дома. Вспышки озаряли город из края в край. Гул и грохот, свист и шипение осколков порой сгущались до такой степени, что у Алеши переставало биться сердце. Мгновениями балкон, на котором он стоял, сотрясался так, что ему казалось, будто он падает вместе с балконом. Более двух часов полыхал Сталинград вспышками, гремел залпами, гудел раскатами, плескал огнем зенитных пулеметов. Когда стрельба артиллерии оглушала центр города, когда в ушах звенело и глаза слепли от орудийных сполохов, Алеша убегал с балкона в комнату и там ничком ложился на койку, выжидая тишины.
— Мама! — со слезами в голосе говорил он. — Пожар. Что-то подожгли, бандиты.
Пожар, хотя и далекий, был хорошо виден издали. Зарево пожара стояло густое, и небо, — казалось, бездымно горело. Затишье, возникшее на короткие минуты, внезапно взорвали артиллерийские залпы. Вновь заблистали и небо, и город, и Волга. Вступали в бой все новые и новые батареи, и небо покрывалось сетью разрывов. Алеша вдруг увидел красную ракету. Она, высоко взметнувшись, ярко осветила улицу.
— Мама, ракета! — диковато закричал Алеша. — Ракета!
Он выметнулся из квартиры на лестницу, сбежал вниз. Куда и зачем он скакал, Алеша не отдавал себе отчета. Он не пробежал и сотни метров, как взрыв бомбы тряхнул землю. Из окон здания посыпались стекла. Взрывная волна, сухая и жаркая, сбила с него фуражку, задрала рубашку и обдала песком и пылью, окропив мелкой россыпью кирпичной крошки. Тугой толчок взрывной волны давно уже перемахнул через него, а он, прижавшись к земле, все лежал с затаенным дыханием, выжидая новых взрывов.
Много сил унесла у Алеши эта ночь. У него весь день ломило виски и шумело в ушах. Ему хотелось поехать к дедушке, но Иван Егорыч, беспокоясь о своих внучатах, сам приехал к Анне Павловне. Глянув на сноху, бледную и уставшую, он спросил ее:
— Ты не хвораешь, Аннушка?
— Неужели я так изменилась?
Она подошла к зеркалу, внимательно вгляделась и страшно удивилась: веки у нее опухли, глаза покраснели.
— Какой ужас! — сказала полушепотом. — Только одна ночь, и что стало со мной, — не отходя от зеркала, с грустью говорила она.
Иван Егорыч, заметив разбитое стекло, спросил, что это значит. Анна Павловна достала из буфета кусочек металла и подала его свекру. Тот, осмотрев осколок, покачал головой и, узнав, что они были дома, пожурил сноху.
— Дома сидеть вам не велю. На то есть бомбоубежище, — строго говорил он. — Надо думать о детях. Алеша как себя вел?
Анна Павловна оказала, что без Алеши не знала бы, что ей делать, совсем бы потерялась. Ивану Егорычу лестно было слушать добрые слова о любимом внуке; он одобрительно крякнул, но все же пообещал сделать внуку надлежащее внушение. Вызнав все, что ему хотелось знать о страшной ночи, Иван Егорыч справился о здоровье Машеньки и, узнав, что Машенька спит, прошел в спальню. Минутку постоял возле ее кроватки, потом тихо и нежно погладил пушистую голову Машеньки и вышел.
— Береги ее, Аннушка, — сказал он снохе. — Береги. Славная, очень занятная девочка.
В квартиру неожиданно громко постучали.
— Кажется, Алеша идет, — обрадовался Иван Егорыч.
— Он так не стучит. Это кто-то посторонний.
Вошел сталевар Солодков Александр Григорьевич.
— Навещал сестру и к вам заглянул. Живы-здоровы? Здравствуйте, Анна Павловна.
Войдя в столовую и увидя Ивана Егорыча, он изумленно произнес:
— A-а, Иван Егорыч. Привет танкостроителю. Как у вас прошла ночь?
— У нас то же, что и у вас. Скинул несколько штук. Крепко попугал.
— Говорят, на Сталинград летело сорок самолетов, а прорвалось всего семь. Секретарь парткома сказывал.
— Теперь зачастит к нам, — с досадой промолвил Иван Егорыч.
— Ничего удивительного, Иван Егорыч. Вы делаете танки, а мы — минометы, авиабомбы, варим броневую сталь. Да мало ли что выпускают наши заводы? Беда теперь в том, Иван Егорыч, что огнеупорную глину совсем перестали получать.
— И нам туговато, Александр Григорьевич. Наш завод связан со многими заводами-поставщиками. Война сразу отмахнула напрочь многие наши связи. А мы все-таки живем. Плохо мы знали себя. Смотри: на заводе того нет, другого нет, третьего, пятого, десятого нет, а мы свое дело двигаем. Да еще как. Этого нехватка, этого не подвезли, это где-то застряло в пути, а мы все вперед да вперед. А что станет, когда мы войну кончим?
— Верно, Иван Егорыч, полных сил и возможностей своих мы по-настоящему не знали, но войну скоро не кончить. Она, будь она неладна, только еще в самом запале.
— Знаю, а все-таки Гитлеру несдобровать. Как я хочу дожить до победы, Александр Григорьевич. Так хочу, так хочу…
— Ты, Иван Егорыч, о чем это? В твои годы грешно такое говорить.
— Пули, Саша, метят не по выбору, а кто подвернется под них. — Иван Егорыч как-то вдруг подобрался, его глаза сурово потемнели. — В германскую войну убили брата, племянника, дядю. В гражданскую второго потерял брата. Друга кадеты расстреляли. Сестру в Царицыне беляки повесили. Когда же этому будет конец, Александр Григорьевич? — Иван Егорыч поднялся и, размяв пересиженную ногу, вновь сел на тот же стул. — Просто беда. Не столько строим, сколько воюем. — Замолчал, задумался. Глаза еще больше потемнели, а лицо стало суше и жестче. — Вчера ходил в госпиталь. Видел там лейтенанта. Птенец, а уже без ног. Калека на всю жизнь. А сколько еще вынесут подобных калек? — Иван Егорыч передохнул. Его душила спазма гнева и сострадания. — Аннушка, дай попить водицы. Уж коли нас принудили взяться за оружие, биться будем как никогда прежде.
Иван Егорыч встал, попил воды и, давая понять, что тема о войне на этот раз закрыта, он, обращаясь к снохе, сказал:
— Аннушка, передай Алеше, что я его жду. Пускай приедет к нам на денек.
* * *
Хотя и любил Алеша своего дедушку, хотя и нелегко ему было отложить поездку к деду, однако события минувшей ночи так потрясли мальчишку, что он решил встретиться с ним несколько позже. Занятия для школьников казались неимоверно нудными и скучными, и они, как только учитель покидал класс, затевали невообразимый жаркий спор. Каждому хотелось подать свой голос, сказать свое, единственно верное слово, и тесная мальчишеская толпа горела огнем страстей. Алеша на последнем уроке шепнул своему дружку:
— Вместе пойдем. Есть важный разговор. Секретный. Понял?
Когда вышли из школы и остались вдвоем, Алеша, оглядевшись вокруг, тихим шепотом сказал:
— Только тебе одному. Обедай и приходи.
— Скажи одним словом, — просил Колька.
— Здесь нельзя. Понимаешь? Нельзя!
Колька, взъерошенный, с горящими глазами, прибежал к Алеше с куском хлеба — дома не пилось и не елось, хотелось поскорее узнать великую тайну.
Алеша шепотом сказал другу:
— Обещай мне хранить тайну.
— Обещаю.
— Тише говори. Слушай: в большом доме на Саратовской улице живет шпион.
У Кольки враз глаза округлились и готовы были вылезти из орбит.
— Две ракеты, сволочь, выпустил. Пойдем покажу. — Алеша открыл дверь и вывел дружка на балкон. — Видишь, у кинотеатра «Спартак» стоит телефонный столб? Правее него взлетали ракеты. Прямо с крыши. Понимаешь?
Вернулись в комнату.
— Знаешь что, — деловым тоном заговорил Алеша, — надо узнать, кто из нашей школы живет в этом доме.
— Я понял тебя, Алеша, — возбужденно проговорил Колька. — Наших там много, но всем говорить нельзя. Сережка, например, может враз проболтаться.
— Всем, ясно, нельзя. Скажем только Шурику. Придет мама, сходим к нему. Осмотрим подвал.
— И чердак, Алеша. Знаешь что? У Шурика на крыше антенна. Приемник они сдали, и антенна им не нужна. Снимать полезем.
На другой день мальчишки поднялись на чердак. У них было такое ощущение, как будто на них вот-вот могут из-за любого поворота напасть подлые люди. Через слуховое окно мальчишки с душевным трепетом вылезли на гремучую крышу. Они, ни слова не говоря, стали снимать антенну. Алеше хотелось глянуть в дымоход. Он где-то читал или от кого-то слышал о том, что в трубе свободно можно устроиться с помощью веревки, и Алеша полез на трубу, преодолевая страх. «А вдруг там сидит шпион? — думал он. — Ткнет кинжалом — и все». Трубу он осмотрел без всяких неприятностей.
А Колька с Шуриком тем временем доглядели в крыше пробоину. «Должно быть, осколком просадило, — подумал Шурик, разглядывая пробоину. — Надо поискать осколок». Шурик с Колькой спустились на чердак искать осколок. Алеша остался один. Сидя на корточках, он внимательно ощупывал пробоину. С чердака крикнули:
— Алеша, у тебя спички есть?
— Некурящий. Лезьте сюда. Дыра-то пробита изнутри.
Ребята склонились над пробоиной, довольно правильной округлой формы, точно она была вырезана острым инструментом. Мальчишки ощупали вырез и точно убедились, что это не осколочная пробоина, а дело рук искусного человека. Ребята взяли дом под надзор.
И однажды, во время очередной воздушной тревоги, они выследили подозрительного человека. Он шел по улице спокойным и неторопливым шагом. Ребята таились в подъездах, в темных углах просторного двора. Человек, дойдя до раскрытых ворот, на минутку остановился, поглядел в одну сторону, в другую. В эту минуту блеснул выстрел зенитки, и человек, выхваченный из темноты, метнулся во двор.
— Шпион, — возбужденно прошептал Колька. — Алеша, видел?
Алеша, дрожа всем телом, сказал:
— Беги за ним и не упускай его из виду. А я позову ребят. Будет уходить, кричи. Мы сейчас окружим дом.
Дом оцепили в считанные минуты. А человек, заслышав всполошенную беготню, вышел из укрытия и стал уходить. Колька поднял тревогу:
— Уходит! Уходит!
Человек, повернувшись к Кольке, буркнул:
— Ты ошалел, мальчишка? Я иду на работу в ночную смену. Зачем булгачишь людей?
Хладнокровие, однако, изменило человеку, как только он заслышал бегущих ребят. Он подбавил прыти и пошел прямо на Кольку, но тот не уступил ему дороги. Напротив, отбежав вперед, потрусил той же стороной улицы и в ту же сторону. Теперь человек был в полном окружении, и ему оставалось одно: свернуть в первый двор и скрыться от преследования, что он и попытался сделать. Ребята закричали:
— Ушел!
— Держи!
— Лови!
Они помчались во двор. Человек, хитря, прижался к стене у самого выхода на улицу, и когда ребята, не заметив его, пробежали дальше, он заскочил за угол дома. И он, возможно, скрылся бы, если бы не натолкнулся на Шурку. Тот схватил человека за рукав и закричал:
— Ребята, сюда! Сюда!
На шум и крик прибежали взрослые и задержали неизвестного. В милиции дежурный лейтенант строго спросил, в чем дело.
— Во дворе прятался, — сказал Алеша. — Хотел скрыться, а мы его поймали.
— Ваши документы? — официально обратился лейтенант к неизвестному. Тот подал паспорт. Лейтенант долго и внимательно разглядывал человека и паспорт. Потом холодно сказал: — Вам, гражданин, придется у нас задержаться, — и положил на стол паспорт. — А вы, ребята, можете идти. Спасибо вам.
Алеша в тот же день написал об этом случае отцу письмо. А спустя два дня к Лебедевым заявился Кочетов Степан Федорович, в звании сержанта. Он принес Анне Павловне добрую весточку от мужа. Григорий писал, что находится в пределах своей области, в небольшом приволжском городке, где формируются кое-какие части, что силы собираются большие, солдат и офицеров досыта угощают ночными маршами, боевыми тревогами, днем — калят нестерпимым зноем, обдувают горячими суховеями, обкатывают танками. Добротно готовят. В письме немало было теплых слов для Алеши и Машеньки.
Прочитав письмо, Анна Павловна предложила Кочетову чашку чая.
— Спасибо, Анна Павловна. В моем распоряжении всего два часа. Мы с товарищем майором за обмундированием приехали.
Анна Павловна засуетилась, полезла в комод. Кочетов предупредил:
— Никакого белья не велено брать. Из съестного тоже ничего не приказано. Григорий Иванович просил семейную фотокарточку.
— Так неожиданно и так быстро. Не могу сообразить, что ему послать.
— Не беспокойтесь, Анна Павловна. У Григория Ивановича все есть. Сапоги выдали до самого Берлина, а шинель — без износу. Постелишь, ляжешь — и утонешь, словно в пуховике. Ни в чем не нуждается Григорий Иванович.
Анна Павловна прошла к большому липовому буфету.
— Вот, — обрадовалась Анна Павловна и показала Кочетову бутылку коньяку. — Возьмете?
У Кочетова заблестели глаза.
— С удовольствием, — сказал он, принимая бутылку. — Этим пока нас не балуют. Виноградниками армия еще не обзавелась. Подарочек дорогой. Как бы в пути не разлить. Подальше надо припрятать. Давайте, Анна Павловна, фотокарточку. Я тороплюсь. Майор строго-настрого приказал явиться без опозданий и в полном порядке.
— И письма не успела написать, — горевала Анна Павловна.
— Все передам, Анна Павловна. На всю ночь сказку заведу про ваше житье-бытье.
До штаба военного округа сержанта провожал Алеша. Всю дорогу он, не умолкая, все выведывал у Кочетова, где же все-таки они стоят, но сержант, лаская Алешу, отмалчивался. Он выдал единственную тайну: его отец, Григорий Иванович, получил роту, а сам Кочетов приставлен к пулемету. Слушая сержанта, Алеша мыслями так и улетел бы с ним вместе в приволжский городок и стал бы верным помощником сержанта. Алеша и так и этак хитрил, все дознавался (не в Камышине ли отец?), но Кочетов не проговорился. А прощаясь, сказал:
— Не вздумай приехать. Очень рассердишь Григория Ивановича. Тебе нельзя — ты хозяином в семье. На твоих руках и мать и сестренка.
VII
Степь струила густой аромат поспевающих хлебов. Кругом, куда ни глянь, зыбились беспредельные разливы пшеничных посевов; земля дышала обилием, а люди, не зная сна и покоя, мало радовались свету и солнцу, горечь тяжелых неудач на фронте болью щемила сердца.
По глухой проселочной дороге, заросшей бурьяном, шел невысокий худощавый старик. Черный пиджак на нем был в густой пыли, в мазутных пятнах; сапоги обшарпались и порыжели.
Это был старый партизан Павел Васильевич Дубков. Он уже более тридцати километров отмерил с тех пор, как покинул эшелон, застрявший на станции Чир. Он возвращался в Сталинград из Ростова от родного брата. Дубков держался проселков, укорачивая путь степными стежками. На развилке Павел Васильевич остановился, раздумывая, куда ему свернуть. Он пошел направо, в сторону железной дороги Сталинград — Лихая.
Поток людей на дорогах не уменьшался. Люди шли и ехали. Ехали на худых лошадях, на дико ревущих верблюдах, на неторопливых, ко всему безразличных волах. Волы и лошади тащили скрипучие повозки, крытые брезентом, рогожей, войлоком. На тяжелых, громоздких повозках, забитых узлами, ютились женщины, дети. По ту и другую сторону обоза, растянувшегося на десятки километров, непрерывно плелись люди, усталые, утомленные.
Навстречу им ускоренным маршем двигались войска из резервов Главного Командования.
Павел Васильевич понимал все: и напряженность марша, и думы солдат, и муки беженцев.
Войска уходили к большой излучине Дона. По всей ее дуге и далее на северо-восток, до самой Волги, спешно обновляли оборонительный рубеж, размытый весенним разливом. Стотысячная армия рабочих и колхозников под началом военных крепила блиндажи и землянки, окапывая берега Дона, загрязняя русло вязкой землей. И шумел помутневший Дон от зари до зари. Народ, оголяя реку, вырубал кустарники, с треском валил тополя-великаны, и палящий зной сушил цветы, лишенные тени и влаги. Вяла и жухла трава на свежих полянах.
А по дорогам, в сторону Сталинграда, люди все шли и ехали, тянулись и ковыляли. На измученных лицах лежала застаревшая тревога: «Скоро ли конец пути? Дотянут ли волы и лошади?» Обезноженных, худоребрых выпрягали из скрипучих повозок, отводили в сторону от дороги и бросали, предоставляя им право жить или подыхать. Обоз тянулся без конца и края. По обозу, точно по заснувшему камышу, ветерком пробежала тревога.
Павел Васильевич поглядел в безоблачное небо. На обоз наплывали три крохотные точки.
— Самолеты! — кто-то крикнул во весь голос.
Люди, старые и малые, гремя чайниками, шлепая по сухой земле рваной обувью, побежали в степь, подальше от дороги. А те, которые остались на повозках, исступленно кричали на волов, колотили их палками, нахлыстывали кнутами.
Самолеты низко закружились над степной станцией. Скоро там мутной кошмой взметнулась бурая земля, поднялись сучья тополя, листы железной крыши, сорванной с вокзала. Из обоза выскочила сивая лошаденка и помчалась целиной. Повозка, похожая на возок коробейника, издавала резкий и неприятный скрип колесами.
Павел Васильевич из предосторожности отбежал подальше от дороги. До него из обоза донесся крик:
— В балку пошла. Наметом! — Человек стоял на высокой арбе и, глядя в степь, время от времени выкрикивал: — Прямиком катает!..Пошла… пошла!
Совсем рядом с Павлом Васильевичем кто-то равнодушно сказал хрипловатым басом:
— Этого, значит, фашист вовек не догонит. Так, что ли, старина?
Павел Васильевич оглянулся. Ему не понравилась шутка совсем не старого, на вид очень здорового человека, с хорошим загаром. Дубков сердито сказал:
— А ты, похоже, от самой границы бежишь?
— Оттуда, папаша. А ты?
— Я домой иду, в Сталинград.
— Что там — эвакуируются? Тянут, как гуси, на теплые воды?
— Вижу, по себе о нас судишь. Документики какие имеешь или без них скачешь? А впрочем, теперь есть и такие, которые по чужим паспортам по тылам болтаются.
— Ты, старик, думаешь, что говоришь?
Павел Васильевич зло плюнул и пошел прочь от незнакомца.
— Ну, старик, иди да не оглядывайся.
Павел Васильевич ничего на это не ответил. Он шел и в душе ругал себя: «И понять не могу, из-за чего сцепились». И другой голос: «Пускай языком не треплет, как грязным помелом».
Войска все двигались и двигались. Они были одеты во все добротное. Похрустывали новые сапоги, поскрипывали необмякшие офицерские ремни, поблескивали автоматы, противотанковые длинноствольные ружья, катились пушки.
Павел Васильевич все стоял у дороги и смотрел на проходящие войска, все вглядывался в солдат, будто хотел угадать, о чем они думают, с какими мыслями шагают на фронт. Поглядывая на солдат, он час за часом все шел и шел, радуясь тому, что войска, не перемежаясь, все гуще набивали над дорогой пыльную мглу.
У него устали глаза от напряжения, и он, отвернув от колонны, присел отдохнуть у телеграфного столба, привалившись к нему спиной. Не успел развязать кисет с махоркой, как неожиданно, к своему великому удивлению, увидел знакомого человека, высокого и ладного лейтенанта. Павел Васильевич поспешно сунул в карма кисет и, поднявшись, вперил в офицера свои старчески-синеватые глаза. «Кто это, кто?» — не мог он сразу припомнить. Павел Васильевич, боясь потерять из виду офицера, быстренько пошел ему навстречу. И вот в его глазах вспыхнул радостный огонек.
— Григорий Иванович… Гриша, ты ли это? — обрадовался Дубков.
— Я, Павел Васильевич. — Обнялись, расцеловались. — Откуда вы? — спросил Лебедев.
Павел Васильевич недовольно махнул рукой, дескать, доброго нечего сказать.
— Из Ростова плетусь. Где — на колесах, а где на своих рысистых. А вас, Гриша, куда ведут?
— На фронт. Что в городе, Павел Васильевич? Моих не встречали?
— Как не встречал? У них все по-хорошему. Как войско-то?
— Половина фронтовиков. И обкурены, и обстреляны, и танками обкатаны. Много сталинградцев. Передавайте привет всем моим. Побегу, Павел Васильевич.
Лебедев сунул Павлу Васильевичу потную руку и потрусил к своей роте. Уже издали он помахал пилоткой старику. У Павла Васильевича на глаза навернулись слезы. Он со злостью выбил пыль из фуражки о телеграфный столб и зашагал своей дорогой.
В Сталинград он вошел утром. Город блестел чистотой улиц, зеленел парками. По городу мчались автомашины, военные и гражданские. У военных — разбиты ветровые стекла, изрешечены кузова. Все так же гремели трамваи, заклеенные военными лозунгами и плакатами.
Попив чайку, Павел Васильевич собрался на тракторный, к Ивану Егорычу и, кстати, посмотреть город, что в нем переменилось. По пути он заглянул на эвакопункт, временно размещенный на стадионе «Динамо». Всякое бывало в жизни Павла Васильевича: он пережил три революции и три войны, но все же ничего подобного ему не доводилось видеть. Земля была заставлена чемоданами, корзинками, мешками. Спасаясь от зноя, люди сидели под зонтами и навесами из цветных одеял, простыней — у кого что было. И всюду говор, шум, крики. Павел Васильевич вернулся домой невеселый. Он сказал жене:
— Лексевна, готовь воду. Детишек помоешь. Подглядел я одну семейку. И вообще, Лексевна, ты займись беженцами. И соседок натрапь на это дело. Очень мучаются детишки.
Он вновь направился на стадион за облюбованной семьей. Внезапно завыли гудки заводов.
— Воздушная тревога! Воздушная тревога! — гремели громкоговорители, развешанные на улицах и площадях. А воющие гудки заводов и волжских пароходов сливались в один трубный рев, били по нервам, наводили ужас на слабых. «Воздушная тревога! Воздушная тревога!»
Павел Васильевич не захотел нырять в бомбоубежище: «Что мне там делать? Не хочу трусу-богу молиться». С левобережья заухали дальнобойные зенитки. Павел Васильевич посмотрел в безоблачное небо. Там — ни самолетов, ни шрапнельных разрывов. Резко, с звенящим звуком ударила автоматическая пушка, установленная на пологой крыше многоэтажного дома по Курской улице. Павел Васильевич от неожиданности вздрогнул — орудие находилось в сотне метров он него. Он прошел под балкон полуразбитого дома и прижался к затененной стене. Открыли огонь орудия других зенитных батарей, расположенных севернее вокзала. «Разведчик, должно, рыщет», — смекнул Павел Васильевич. Он вышел из-под балкона и направился за семьей беженцев.
— Откуда вы? — спросил Павел Васильевич. — Из Ворошиловграда? Семья военнослужащего? И у меня сноха с внучатами переехала из Ростова в Куйбышев, а сын воюет. Он у меня полковник авиации, а другой сынок, младшенький, инженером на тракторном. Давно из Ворошиловграда?
— Десятый день.
— Сейчас отдохнете. Квартира у нас просторная — в две комнаты с кухней. Моя Лексевна воду греет, помоешь ребяток.
Лексевна, маленькая, сухонькая, не очень тороватая, встретила беженцев со всем радушием и гостеприимством.
— Заходи, родная, заходи, — ласкала она и словом и взглядом. Провела гостей в кухню. Там уже для ребят было приготовлено корыто и горячая вода. — Помой деток, касатка. Образь их, милая.
Женщина расплакалась.
— Поплачь, милая, поплачь, — утешала Лексевна, — облегчи себя. Слезами душа обмывается. Вот тебе мочалка, мыло, а я обед буду готовить. Паша, — позвала она мужа, — ты куда собрался? К нам прибегал Алеша от Ивана Егорыча, наказывал побывать у него. Поедешь?
— Доведется проведать.
* * *
Иван Егорыч пришел с завода сумрачный. Он молча сел к столу и задумался. Марфа Петровна понимала его с первого взгляда. Давно она не видела его таким удрученным, и Марфа Петровна чуяла, что не от работы он заугрюмился, а от чего-то другого, более важного. Он крепок сердцем, беду переживает молчком, а в особо трудные минуты только и молвит:
— Ничего, мать, бывало и хуже, да пережили. Переживем и это лихолетье.
Марфа Петровна, тревожась, спросила, не заболел ли он.
Иван Егорыч глянул на жену, и показалась она ему такой родной и близкой, — какой он, кажется, не знал ее за долгие годы, прожитые с ней в мире и добром согласии.
— На фронте, Маша, плоховато, — вздохнул Иван Егорыч. — Давай будем спать.
Погас свет, затихли шорохи. Иван Егорыч поднял повыше подушку и лег, но заснуть никак не мог. Он то и дело вздыхал, ворочался с боку на бок, вставал и опять ложился.
— Что с тобой, Ваня? — заботливо спросила Марфа Петровна.
— Ты еще не спишь? — удивился Иван Егорыч. — А ты спи, Петровна, спи. Войны впереди много. Ой как много, мать.
— Горюшко-то какое. Что же, Ваня, дальше будет?
Иван Егорыч не отозвался. Он думал все о том же, о чем спрашивала его Марфа Петровна. Потом, очнувшись, промолвил твердо и решительно:
— Работать будем. И жить, Маша, жить!
Шумно встал, поднял оконную светомаскировку. Лунный свет, проложив дорожку, бледно и мертво осветил комнату.
С улицы (послышались тревожные гудки заводов и волжских пароходов. Ночью они ревели много истошней.
— Никак опять прилетел, антихрист, — спускаясь с кровати, проговорила Марфа Петровна. — Это которая сегодня?
— Не считал. В убежище пойдешь?
— Пойду. Посижу малость.
В лунном небе бледнели лучи прожекторов и, сливаясь с голубизной ночи, скоро гасли. «Разведчики или бомбардировщики? А впрочем, не все ли равно?» В шуме и грохоте завода, когда голова и руки заняты делом, на душе относительно спокойно, а как только выйдет слесарь из ворот завода, так рядом с ним, точно тень двойника, идет, преследуя, все тот же вопрос. «Где же предел отступлению, где? Не время ли развернуться? Не пора ли громыхнуть народной силушкой?» Вернулся на кровать. Лежал с открытыми глазами, не пытаясь заснуть, зная, что все равно, сколько бы он ни старался, ему не унять мыслей.
Марфа Петровна пришла из бомбоубежища поздним утром. В условленном месте она ключа не нашла. «Неужели спит?» Она отворила дверь и с удивлением остановилась у порога, увидев Павла Васильевича с газетой в руках. Он положил на стол газету и снял очки.
— Павел Васильевич, — приветливо воскликнула Марфа Петровна. — Вот неожиданность. Спасибо, что не забываешь нас. А где Иван Егорыч?
Павел Васильевич удивленно развел руками.
— Никого нет, Петровна, — сказал он. — Вхожу, гляжу — никого. Дверь не заперта.
— Значит, ушел на работу. А я всю подушку изваландала в бомбоубежище, — пожаловалась Марфа Петровна. — Ни одну ночь не дает спокойно поспать, нечистый дух.
— Теперь так, Петровна. Теперь одно ухо спит, другое слушает. Один глаз на часах, другой на отдыхе. — Зорко оглянул комнату. — Как поживаете, Петровна?
— Как живем? Иван Егорыч по всему дню на работе пропадает, а Лена девушек санитарному делу обучает. Ты не торопишься, Павел Васильевич? Я чайку согрею.
— Посижу. Покалякаю. А дождусь ли я Ивана Егорыча?
— Вряд ли. Он поздно приходит, а когда и на ночь там остается. Как поживает твоя Лексевна?
Павел Васильевич тяжко вздохнул.
— Лексевна у меня захандрила, — грустно сказал он. — Сама знаешь, как у нее сложилась жизнь. Я полвека воевал. Пришел с японской, началась германская. Кончилась германская — поднялась гражданская. А Лексевна с нуждой воевала. Уж давно живем мы лучше лучшего, а ей все не верится, она все оглядывается, словно у нее кто стоит за спиной и шепчет ей: «Сломаю я твою жизнь». А теперь часами торчит на вокзале, все поджидает сына, хотя он и не обещался приехать. И не может приехать, потому что воюет.
Марфа Петровна накрыла стол чистой скатертью. Подала вазочку варенья, свежие сухари, кусочек сыру. Павел Васильевич пил чай с удовольствием, пил и прихваливал, удивляясь, как это Петровна сумела запастись вареньем в такое трудное время.
— Для гостей сберегла одну баночку. Угощайтесь.
— Спасибо, Петровна, за угощение, — свалил набок чайный стакан и, отодвинувшись от стола, закурил. — Случится тебе быть у Анны Павловны, загляни к нам, Петровна. А Ивану Егорычу передай, что я к нему еще наеду. Спасибо, Петровна, за чай. И рад бы еще часок посидеть, да не могу. Я, Петровна, по охоте работу себе нашел в уличном комитете. Не могу сидеть сложа руки. Сейчас пойду домохозяек тормошить. Копаем окопы, блиндажи, землянки. Одним словом, готовимся. — Помолчал, подумал. — Петровна, давно я хотел тебя спросить насчет своего Сергея. Ты ничего за ним не примечала?
Марфа Петровна приятно улыбнулась.
— Как не заметить? — добро взглянула на Павла Васильевича. — Раза два заходил к нам. Обедал, чай пил.
— Вон как! — удивился Павел Васильевич. — А нам с матерью ни словечка. Ну и как он? — Ему очень хотелось спросить, угоден ли Петровне Сергей, но, вспомнив, что это дело щекотливое, перевел разговор на женскую линию: — Дочка у вас красавица. Ей сколько лет, Петровна?
— Двадцатый доходит. Боюсь, Павел Васильевич, война может попортить ей дорогу.
— Не толкуй, Петровна. Я все уговаривал Сережку жениться. Невест, говорит, подходящих нет. А ты, говорю, приглядывайся получше. Что, говорю, разве мало на заводе инженерш или там других девушек? Молчит, ухмыляется. А с прошлого года стал я за ним примечать, будто завел он себе знакомство. Наблюдает за собой, чистится, мылится, духами брызжется. Я Лексевне своей шепнул. И она заметила. Не промахнуться бы ему, говорит. Навяжется какая-нибудь, и вся жизнь покатится колесом. Лексевна правильно рассуждает. Жениться не хитро, а вот что потом-то станет?
— Сергей Павлович навещает нас, — с удовольствием проговорила Марфа Петровна.
— Ну и хорошо. Если вы с Иваном Егорычем не против Сергея, давайте с двух сторон, Петровна.
* * *
В то время, когда Павел Васильевич вел душевную беседу с Марфой Петровной, Иван Егорыч сидел на партийном собрании.
С собрания коммунисты отправились на цеховой митинг. Завод получил от правительства телеграмму. Правительство просило рабочих (именно просило!) увеличить выпуск танков. В этом цехе трибуной служил танк. Начальник цеха, стоя на танке, говорил не жалея голоса, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону:
— Наши танки, товарищи, идут на фронт горячими, неостывшими. Такова теперь обстановка на фронте.
На танк поднялся Иван Егорыч. В каждом его движении чувствовался волевой характер. Он сказал, что теперь не время для длинных речей, и, повернувшись к начальнику цеха, перешел к сугубо практической стороне дела:
— Вы сказали, что производительность труда скакнула кверху. Это хорошо. Так и положено быть. Но много есть «но». И главная загвоздка — танковые корпуса. Мы гоним, мы жарим, и вдруг стоп, машина — нет корпусов. И стоим мы, загораем час-другой. Нельзя так, не годится.
А правительству надо ответить… — Иван Егорыч посмотрел в конец пролета. Там шли незнакомые люди и вместе с ними директор завода. Один — высокий, черноусый полковник с орденами, другой — штатский, в очках и шляпе. Иван Егорыч закончил свою речь горячими словами: «Танки фронту дадим. Свою родную армию не подведем. Так ли я говорю, товарищи?»
— Дадим танки. Дадим!
На танк-трибуну поднялся полковник. Он заговорил густым, сочным басом. От имени командующего фронтом он поблагодарил рабочих за боевые машины.
— Ваши танки любят на фронте, — сказал он. — Всем вам спасибо! Спасибо Ивану Егорычу Лебедеву за его патриотический почин, за его стахановский труд на ремонте танков.
Рабочие разошлись по своим рабочим местам, скоро стук и скрежет заполнили цех. Синий дымок, колыхаясь, плыл над конвейером и, поднимаясь кверху, висел под высокой кровлей. Здесь — всюду грохот, стук, звон; и стоит этот грохот и день, и ночь. Рабочие сутками не выходят из цеха, не видят солнца, а когда их покидают силы, они соснут часок-другой и опять — за танки. У Ивана Егорыча ворот рубашки расстегнут, рукава засучены выше локтей. «Пить, пить». И пьет несчетно раз, и напиться не может. «Теплая. С ледком бы теперь». Иван Егорыч позвал своего друга, слесаря Митрича.
— Ведущие вышли, — сказал он ему. — Слышь-ка, колеса ведущие подавай!
Рядом с Иваном Егорычем трудится над сборкой танка другая бригада.
— Ваня, Ванюша! Черт, оглох, что ли? Крепи рулевые тяжи, — командует старший.
— Есть крепить.
— Давай, Ваня, давай. Видишь, маляр идет?
Молодой художник неторопливо шел по пролету. В руках у него кисть и банка с краской. Он деловито остановился возле танка, поставил на борт машины краску. Худощавый слесарь недоуменно посмотрел на художника, выпрыгнул из танка: «Зачем он это ко мне?» Художник написал: «Танк сдать». Грудь слесаря подалась вперед, прикоснувшись к плечу художника. Тот, мягко улыбнувшись, дописал: «20 июня».
— К черту! — возмутился слесарь. — Замажь к чертовой матери.
— Велено, дорогой товарищ. Сам начальник приказал. Не теряй дорогого времени, поторапливайся, а не то не заметишь, как двадцатое нагрянет.
Художник перешел к другому танку. А недовольный слесарь, не успокаиваясь, продолжал ворчать:
— Что я… хуже всех? Не справляюсь с планом? — Потом, увидев, что художник готовится писать на соседнем танке, слесарь подозвал своего товарища по работе и сказал ему: «Ваня, иди узнай, что он там малюет?»
Ваня, вернувшись от художника, доложил своему бригадиру:
— То же, что и нам. Только им с часами.
— С какими еще часами? — удивился слесарь.
— Сдать к десяти часам двадцатого.
— Здорово! А ну, шевелись, Ваня. Ключ подай. Живей, Ваня!
Звонят звонки мостовых кранов, плывут по воздуху стальные танковые корпуса, артиллерийские башни, ревут на испытательных стендах мощные моторы, хрустят глухим, тяжелым хрустом гусеницы.
— Вот тебе и маляр, — рассуждал ворчливый слесарь. — Значит, с часами, Ванюшка? Та-ак. В точку сказал: «Фронту нужны танки». Вот они, — показал она на танкистов. — Ждут, Ваня. Ждут.
Танковые экипажи принимали машины теплыми, проверяли каждую спайку в угарном дымке, сживались с боевой машиной в заводской обстановке.
Иван Егорыч внимательно приглядывался к молодому, загорелому сержанту. Коренастая фигура танкиста с независимой походкой очень подкупала Ивана Егорыча. Он хотел познакомиться с ним, но, дорожа временем, все откладывал беседу до более свободного часа.
— Митрич, полей немножко.
Митрич взял котелок с водой и разок-другой плеснул за ворот Ивану Егорычу. Тот потряс плечами и покряхтел от удовольствия.
— Который час? — тревожился он.
— Шестой, Иван Егорыч.
— Поберегись, Митрич, — кричит Иван Егорыч. — Поберегись! Ну как, готово? Зови сменного мастера. Машину можно сдавать.
Иван Егорыч облегченно вздохнул. «Теперь время», — подумал он и пошел искать сержанта. Через полчаса он привел к себе на квартиру молодого танкиста.
— В боях, сынок, бывал? В пехоте или на танках? — торопился с расспросами Иван Егорыч.
— Разно, папаша, но больше в танковых частях.
— Та-ак, — раздумчиво произнес Иван Егорыч. — А в чем главный секрет танкового боя? Ну, скажем, сел ты в машину, выехал, а гитлеровец— пух, и треснула машина. Бывает так?
— На войне все может случиться.
— В чем, сынок, главное? Самое главное? Вот, к примеру, я: танк знаю, управлять им умею, а воевать в гражданскую на танках не приходилось.
Сержант, взглянув на бывалого слесаря, сказал:
— Главное в бою — самообладание.
— Это верно, — согласился Иван Егорыч. — Испуган — значит, побит. Так не раз случалось в гражданскую. Самообладание — это верно.
С улицы в комнату ворвался рев заводских гудков. Это была уже третья за день тревога. Хотя Иван Егорыч и не обязан был бежать на завод по тревоге, но внутренний голос в этих случаях всегда был сильнее заводских порядков и условностей. Иван Егорыч заторопился.
— Опять летят. Пойду, сынок. Петровна, займи гостя.
Иван Егорыч на заводском дворе встретил знакомую девушку. Она, страшно волнуясь, испуганно проговорила:
— Иван Егорыч, в моторный бомба упала.
Слесарь побледнел.
VIII
Когда по городу объявили воздушную тревогу, Лена, дочь Ивана Егорыча, дежурила в моторном цехе на санитарном посту. Взглянув на часы, она подумала: «И всегда в этот час. Проклятая точность». В звездном, небе непрестанно сверкали разрывы. Ночью вся защита Сталинграда перекладывалась на зенитную артиллерию. Огонь зениток временами закрывал небо сплошными разрывами. Дальнобойные пушки стояли на левобережье. Слепящий огонь зенитных батарей на мгновение выхватывал из тьмы здания, целые улицы. Стрельба перемещалась от квартала к кварталу, от района к району. В небо взлетали огненные стрелы. Дрожала земля, тряслись стены зданий, свистел и гудел воздух. В грохоте орудийных залпов не был слышен гул самолетов, но люди чувствовали, что враг где-то совсем близко.
Раздался взрыв. В цехе погас свет, запахло гарью, повеяло чем-то не испытанным. В наступившей тишине где-то с тупым звоном упал ключ, загремело железо; кто-то надсадно закашлялся и побежал вон из цеха, за ним кинулись другие. Сменный мастер, растерявшись, не знал, что ему предпринять, но, придя в себя, подал голос:
— Товарищи, куда вы?
Лена остановилась: «На самом деле, куда я бегу? Зачем?» Она очень громко, сколько было сил, крикнула:
— Раненые есть? — Ей никто не ответил, но живой голос знакомого человека был кстати. — Раненые есть? — еще громче спросила Лена.
— Нет, не имеется, — раздался звонкий голос подростка.
Бомба разорвалась у самого выхода из цеха, где не было ни людей, ни станков, и, к счастью, обошлось без жертв.
Сменный мастер крикнул:
— За работу, товарищи!
* * *
Лена не могла освободиться от стыда, порицая свое малодушие. Тревожась за ее судьбу, к ней прибежал Сергей Дубков. Лена несказанно обрадовалась ему.
— Сережа! — позвала она его. Счастливая улыбка озарила ее лицо. — Сережа, я здесь! — громче позвала она, пробираясь вдоль поточной линии.
Сергей, задыхаясь от волнения, говорил:
— А я сидел в конструкторском. И вдруг, понимаешь, закачались стены, задрожал чертежный стол. Я — звонить, спрашиваю, где и что. В моторном, отвечают. И я вот… Ну как ты?..
— Как видишь, цела и невредима. Я до смерти перепугалась. У меня, Сережа, сердце так и упало. Смотри, как бомба стену развалила.
— Ну, я рад за тебя… за всех рабочих. Ты завтра свободна?.. Давай выйдем отсюда.
Лена приветливо посмотрела на Сергея. В ее больших, как у Ивана Егорыча, темно-коричневых глазах, с темными ресницами, можно было прочесть: «Я догадываюсь, что ты хочешь сказать. Говори, Сережа. Не робей. Я слушаю».
За воротами цеха Лена сказала:
— Я слушаю тебя, Сережа.
— Давай встретимся в парке. В двенадцать дня. Хорошо?
Они направились к Волге.
Далеко над Волгой виднелся смоляной дым, набивший огромное облако, тяжелое, глыбистое. Час от часу облако все пухло и гуще сыпало в Волгу крупитчатую сажу. Там, севернее Сталинграда, горел нефтяной караван, подожженный вражеской авиацией. Дымная туча, сплывая вместе с пылающим караваном, становилась все грузней и непроглядней.
— Уйдем отсюда, — Лена потянула Сергея обратно.
Они поднялись на гору и прошли в садик. Сергей кашлянул и заговорил с проникновенной задушевностью:
— Лена, я все продумал. Ты не можешь не верить мне.
Лена давно была готова к этому и все же радость перехватила ей дыхание.
— Лена, ты понимаешь меня?
— Понимаю, Сережа, — еле слышно промолвила она затаенно. — Мне надо подумать.
— О чем? Мы же любим друг друга.
— Мне надо закончить институт.
Домой Лена летела на крыльях. Она вспомнила счастливый летний день на Волге. Все сияло и блестело в тот день. Сергей сидел на веслах, а Лена рулила. Лодка шла под левым, луговым берегом, поросшим тополями и дубняком. Сергей сильным гребками молча гнал лодку. Лена, поглядывая на Сергея, видела, что он сегодня какой-то другой, сегодня он ей что-то скажет. «Сережа, может быть, переменимся?» — предложила она. Сергей, отрицательно покачав головой, участил удары весел, он хотел показать, что он сильный, — пусть Лена знает его и с этой стороны. Ведь это первая их прогулка вдвоем. На нее Лена согласилась не сразу.
Это было два года назад. Лена только что закончила десятый класс, а Сергей первый год работал на заводе.
…Тихо журчала вода за кормой, скоро в брызгах, взлетавших от гребков, показался широкий проток в лесистых берегах с густой сочной травой под берегом. Сергей кивнул головой в сторону протока. Лена поняла его и тотчас повернула лодку вправо. Лодка вошла в тенистый проток. Грести по тиховодью было много легче. Сергей вздохнул, ослабил удары весел. Плыли молча, говорить не было охоты. Проток круто повернул влево. Грустно прошелестели камыши на мелководье, миновали талы, забившие отлогий берег, а вода все журчала за кормой, все сверкала и расцвечивалась в каплях, сбегавших с весел. «Куда плывем?» На глухом протоке все реже и реже сидели в тени удильщики, все реже и реже попадались хаты по его берегам. Сергей внимательно осматривал берег. «Ищет, где удобнее пристать», — подумала Лена. Показался дубнячок с густой темно-зеленой листвой, с молодой травой по его опушке. «Пристанем?» — спросил Сергей.
Лена направила лодку к берегу. У нее, чувствовала она, пересыхало в горле, немел язык. «Отчего бы это?» Лодка приткнулась к нависшему над водой осокорю. Сергей выпрыгнул на берег, подал Лене руку и помог ей выйти из лодки.
Лена шла за Сергеем, плохо понимая себя, шла в каком-то чаду.
— Ты, Лена, чемоданчик взяла? — Ну и глупый же вопрос! Разве он не видел, что в левой руке девушка несла чемоданчик. И в голосе Сергея слышались совсем другие, незнакомые ей нотки. «Значит, и он… и он… — подумала Лена. — Надо вернуться… сию же минуту…» Она остановилась.
— Сережа, — тихо промолвила она не своим голосом.
Сергей оглянулся, посмотрел Лене в глаза.
— Тебе плохо? — спросил Сергей.
— Мне? Нет. Я хотела тебе сказать… забыла… Мы куда идем?
— Поищем хорошую полянку.
Начали продираться сквозь корявый дубнячок. На лицо липла паутина. Лена вскрикнула: «Ой, боюсь я пауков». Сергей оглянулся на Лену: на густых волнистых волосах поблескивала паутина. Сергей осторожно снял паутину.
— Спасибо, — поблагодарила Лена едва слышно. «Бежать, бежать». И Лена повернулась в обратную сторону. Сергей остановил ее:
— Лена, куда ты?
— Здесь душно и — пауки. — А про себя думала: «Нет, нет. Пусть в другой раз. Только не теперь, не сегодня».
Сергей взял Лену за ее податливую руку, позвал:
— Да пойдем же… Ты иди за мной. Я всю паутину приму на себя.
За дубняком вышли на сухую знойную поляну, за которой начинался крупный лес. Шли дальше, уходили в глубь рощи. Потом свернули влево, показалась прогалина, заросшая колючим терновником. Идти дальше не хотелось. Сергей сказал, что лучшего места им не найти. Лене стало страшновато. Нельзя было подумать, что в двухстах метрах от протока может быть такая глушь. Она стояла в нерешительном раздумье. К ней подошел Сергей.
— Как хорошо здесь, Лена, — сказал он опять не то. — Ты обиделась? — Сергей начал сердиться на себя. Это очень хорошо уловила Лена. Она чувствовала, понимала, что он хочет сказать совсем другое.
— Лена… Лена. — Взял ее безвольные, огненные руки. Лена опустила голову.
— Лена… Лена. — Обдал горячим дыханием. Прижался горячей щекой к ее горячей щеке. — Любимая…
Все помнит Лена. Три дня ходила в любовном чаду. По его совету поступила в медицинский институт, а до этого хотела быть прокурором. «Почему такой выбор?» — спрашивал Сергей. «Хочу бороться с несправедливостью. Судить расхитителей народного добра». Сергей, возражая, говорил, что прокуроры и судьи люди временные, а у врачей профессия вечная, их труд благороднейший. Лена горячилась, спорила с Сергеем: «Прокуратура и суд — самое надежное средство борьбы со всеми врагами, со всеми человеческим пороками». И все-таки, несмотря на это, поступила в медицинский институт.
IX
Еще от порога, необычно шумя, счастливая Лена, завидев мать, живо спросила:
— Папа дома?
— И папа и мама дома, — обрадовался Иван Егорыч.
— Папочка, здравствуй, — подбежала к Марфе Петровне, поцеловала ее. — Мамочка, блины испечем?
— И блинов и пирогов напеку. И напою и накормлю, — радовалась Марфа Петровна.
Она накрыла стол чистой скатертью, поставила самовар, подала закусить самое лучшее, что было в ее запасах. Пили чай не торопясь. Марфа Петровна была рада, что сегодня никто никуда не спешил, не торопился, муж и дочь пришли на целый вечер. И вдруг в дверь неожиданно постучали, Лена поднялась и пошла к двери; ей принесли записку. Марфа Петровна притихла, а Иван Егорыч нетерпеливо поглядел на дочь. Лена быстро пробежала по строчкам короткой записочки.
— Я звала Сережу на блины, а его пригласили на собрание партийного актива.
— Не везет тебе, дочка, — пошутил Иван Егорыч.
— А это что такое? — увидела Лена отрез шерсти. — Папа, это ты принес? Какой красивый цвет. И качество прекрасное. Тебе, мама, нравится? Ой, какая мягкая шерсть! Мама, я прикину. — Развернула отрез и, набросив себе на плечо, подошла к трюмо. — Идет мне, мама?
Марфа Петровна вздохнула. Она цвела радостной улыбкой.
— Очень хорошо, — сказала она. — Прелесть как хорошо.
— Ну, что я с тобой буду делать, Маша? И с тобой, Лиса Патрикеевна. Уже сговорились. Уже сладились. — Иван Егорыч как будто сердился и ворчал на дочь, а сам уже согласен был уступить ей платье. — Значит, Сергей Павлович не придет на блины?
* * *
Партактив созвали по звонку из Москвы. Чуянов, пригласив к себе членов бюро, сказал:
— Сегодня в три часа ночи звонил товарищ Сталин. — Чуянов сделал паузу. — Товарищ Сталин спрашивал о положении в городе, о принимаемых мерах к обороне Сталинграда. — В кабинете Чуянова воцарилась необычная тишина. — Товарищ Сталин потребовал навести в городе революционный порядок. Потребовал решительно пресечь эвакуационные настроения, малейшие проявления паникерства.
Бюро постановило созвать партийный актив. И вечером того же дня просторный зал городского комитета партии был забит до отказа. Секретарь горкома, человек крупного сложения, с большой смоляной шевелюрой, прошел к столу президиума. В наступившей тишине хорошо слышались шорохи оконных занавесей из парусины, колеблемых порывами сухого ветра, громкое жужжание шмеля, искавшего выхода в закрытой половине окна, сдержанные вздохи людей. Секретарь объявил собрание актива открытым. Сергей Дубков, сидевший в переднем ряду, крикнул:
— Предлагаю избрать почетный президиум… Политбюро.
Зал вспыхнул бурными, долго несмолкаемыми рукоплесканиями.
К трибуне вышел Чуянов.
— Товарищи! — начал он с волнением. — Товарищи! — повторил громче, как бы выискивая верный тон. — Положение на фронте трудное. Наши заводы — важнейшая база снабжения армий Сталинградского фронта. — Он говорил о танках и пушках, о пулеметах и автоматах, о бронепоездах, речных катерах, оборонительных сооружениях. Говорил о хлебе и мясе. Слушали его необыкновенно внимательно. И все же многие думали: «Все правильно, а что же все-таки сказал тебе от имени ЦК товарищ Сталин?» Чуянов, судя по смыслу и тону его речи, подходил именно к этому: — Товарищи! Иосиф Виссарионович от имени партии и правительства сказал, что ни при каких обстоятельствах Сталинград не будет сдан врагу!
Люди поднялись со своих мест. Зал бушевал долго и восторженно. Потом воцарилась тишина. На трибуну поднялся Сергей Дубков. Ему было душно, и он расстегнул ворот шелковой косоворотки. Пышная копна светло-каштановых волос спадала на широкий лоб. Все в нем было молодо. Подавшись грудью вперед, он сказал:
— Наш завод… наши рабочие получили благодарность от партии и правительства. И мы в ответ на это не пожалеем своих рук, не пощадим себя для того, чтобы как можно больше дать танков. Пусть верят нам… пусть знают… мы обещаем… И выполним. Непременно выполним, товарищи!
…Сергей вернулся на завод обновленным. Ему хотелось сделать что-то особенное, неповторимое. У главных ворот тракторного Сергей задержался возле огромною свежего плаката у проходных ворот. Под плакатом была подпись: «Что ты сделал сегодня для фронта?» С плаката смотрела громадная фигура рабочего. Его протянутая рука, точно сигнал светофора, предупреждала: «Стой! Прочти!» И тысячи людей, замедляя шаг, читали и в мыслях прикидывали, как лучше заполнить трудовой день.
Сергей встал за чертежный стол. Рядом с ним — другие творцы машин. Здесь нет шума, здесь — тишина, шорох кальки, приют бессонницы. Совсем недавно на творческие задания конструкторы получали недели, месяцы, теперь — сутки, порой часы. К Сергею подошел его начальник. Он напомнил: «Время. Ждут». К рассвету Сергей закончил расчеты. А в восемь утра он доложил о них дирекции. Главный инженер завода, поздравив Сергея с удачей, сказал:
— А теперь идите спать.
По пути к автобусу Сергей завернул в глухую аллею парка. Когда-то на этом месте бурел выжаренный пустырь, заросший верблюжьими колючками. На этой неудоби пасли скот, сеяли арбузы, на склонах балок в непролазном терновнике птицы вили гнезда. Теперь здесь — красавец тракторный, первенец социалистической индустрии.
Завод оброс парками, потонул в зелени, и шумит густая листва в улицах и переулках, над площадями и цехами завода, и сам завод опоясан тополями. Сергея так утомила напряженная работа, что ему хотелось несколько отдохнуть, прежде чем ехать домой, и он, откинувшись на спинку садовой скамейки, скоро задремал. Очнулся он от стрельбы зениток. Он вскочил и побежал, но его задержал постовой милиционер.
— Имею пропуск, — сказал Сергей и, минуя парк, затрусил в штаб народного ополчения. Еще год тому назад по решению обкома партии в городе был сформирован корпус народного ополчения — из пехоты и кавалерии, артиллерия и танковых батальонов. Частями командовали офицеры запаса, они же руководили полевыми учениями. На тракторном из рабочих была сформирована танковая бригада народного ополчения. Сергей командовал танковым батальоном.
— Наконец-то, — обрадовался комиссар бригады, увидев Сергея. — Трех нарочных за вами посылал.
— В чем дело, товарищ комиссар?
— Садитесь. Вы сегодня в нашем распоряжении. Нужно продумать план действий танковых батальонов на случай высадки вражеского авиадесанта. Командование поручает вам эту работу. Примите во внимание: действуем совместно с истребительным батальоном нашего завода. Рассмотрение плана назначено на вечер. Подготовьте предложения.
В комнате остался один Сергей.
— С чего начать? — вслух произнес он, вороша волосы. — Итак, я офицер штаба и мне поручено разработать возможную операцию. Ну, Сергей, за дело. — Он подошел к телефону, снял трубку — Алло! Это штаб истребительного батальона?.. Говорят из танковой бригады народного ополчения. Попросите комбата. Как нет?.. — Сергей повесил трубку. — Есть одна неудача. С чего же все-таки начать? Не вижу противника, не знаю его сил, не имею никаких данных о нем. Однако что защищаем? В этом суть, и с этого начнем.
К восемнадцати часам командиры подразделений собрались в полном составе. Среди них были инженеры, администраторы, партийные работники.
Иван Егорыч пришел на собрание в черной сатиновой косоворотке. Его пригласили сюда как участника обороны Царицына. Он сел в переднем ряду, ближе к докладчику. Совещание открыл комиссар (командир был болен). Сергей приколол к стенке ватманский лист с нанесенным на него планом обороны завода.
— С кем нам, возможно, придется столкнуться? — на мгновение задумался. — Из опыта войны мы знаем, что враг сбрасывает воздушные десанты. Авиадесант состоит главным образом из автоматчиков. Задачи авиадесанта: разрушать важнейшие коммуникации, а если удастся, удержать их в исправности до подхода полевых частей. Условимся, что именно такую цель враг и поставил перед собой в районе нашего завода. Отсюда ставлю задачу: охранять дороги и подступы к заводу.
Сергей карандашом показывал большие и малые дороги, опускался к мостам через балки, подымался на гряду высот, подчеркивая ключевые пути к тракторному. Говорил о том, где и какие намечены им заслоны и засады, — какими силами следует охранять мосты и дороги.
— Таков мой план, — заключил взволнованный и раскрасневшийся Сергей.
Комиссар спросил:
— Какие будут замечания? Нет замечаний? Утверждаю.
Когда опустела комната, комиссар подошел к Сергею и горячо поблагодарил его.
— А теперь поезжайте домой.
X
Дубковы жили в центре города, невдалеке от площади Павших борцов, на южной стороне которой высился драмтеатр имени Горького.
Вместе с Сергеем в автобус сел Иван Егорыч, который решил проведать своих внучат и Анну Павловну. Сноху он застал в слезах. До нее дошли плохие вести: будто колхоз, на полях которого трудился Алеша, захватили фашисты. В ту пору Сталинград отправил на уборку колхозного урожая не одну тысячу школьников. Алеша поехал на Дон, к Якову Кузьмичу Демину. Провожая сына, Анна Павловна наказывала:
— Будь, Алеша, в колхозе примером для других. Там, конечно, будет не легко, но ты помни, что отец очень обрадуется, когда узнает, что ты…
Алеша вошел в отряд косцов. На всю жизнь останется в памяти первый день труда на пшеничном поле: тяжелым и трудным выдался денек. У него от непривычки и с натуги ныли кости, временами глаза застилались красноватым туманом. Страшный испуг охватывал его. Ему казалось, что он слепнет. Но спустя неделю Яков Кузьмич, у которого Алеша жил, удивляясь, спросил:
— Тебе сколько лет, Алеша?
— Пятнадцатый идет.
— Не может быть, — удивился Яков Кузьмич. — Который же год косой работаешь?
— Понемногу третье лето. За Волгой у нас знакомые живут. К ним на рыбалку езжу и там сено — кошу. Я люблю косить.
Алеше приятно было слышать доброе слово о своей работе. Он тогда же послал домой вес-точку, делясь своими успехами. Письмо это не дошло, но кто-то, не застав Анны Павловны и не подумав, воткнул в щелочку зловещую записку: «Алеша попал к фашистам в плен».
На самом деле с Алешей случилось другое. Светило жаркое солнце. Степь дышала зноем. Орлы, поднявшись до неподвижных облаков, часами парили там, ни разу не махнув крылом. Люди старались, торопились, забывая об отдыхе, помня о том, что на просторах Донщины гремит война. Спокойный был день. И вдруг кто-то громко крикнул:
— Воздух!
Самолет приближался к тому полю, на котором работал Алеша. Не прошло и минуты, как в воздухе вдруг что-то засвистело, потом застучало по каленой земле. Алеша, приподняв голову, закричал:
— Горит! Горит!
Самолет сбросил сотни мелких зажигалок, которые, густо дымя беловато-серым смрадом, подожгли поле. Огонь, быстро разгораясь, все шире охватывал пламенем наливное поле пшеницы. Знойная и душная степь запахла горелым житом. Взрослые косцы и школьники, которые постарше, бросились тушить пожар.
— Забрасывай землей! Землей! — возбужденно шумели они.
— Ребята, топчите пшеницу. Притаптывайте!
Мальчишки кидались в удушливый дым, и скоро кто-то уже вскрикнул от ожога, на ком-то задымилась рубашка, у кого-то затрещали волосы. Разрозненные очаги пожара без особого труда потушили, но там, где зажигалки свалились охапкой, пламя, бушуя, создавало невыносимую жару и подступиться к огню не было никакой возможности.
Яков Кузьмич, схватив косу, закричал:
— Окашивать надо! Окашивать!
И косари широким прокосом начали отмежевывать сплошной очаг пожара от пшеничного поля, уходящего к далекому горизонту. Алеша, следуя за Яковом Кузьмичом, работал изо всех сил. У него стучало и билось сердце, пылало в груди, дрожали ноги, туманилось в глазах. Он крепился, но все же под конец ему изменили силы, под ним качнулась земля и пошла кругом. Алеша упал. Его повезли в больницу. Колхозное поле лежало за Доном, и Яков Кузьмич во избежание потери времени отвез Алешу в участковую больницу соседнего района. А ночью Алешу внезапно подняли с постели. В первую минуту он ничего не мог сообразить, но, заслышав тревожный шум и суетливую беготню, понял, что в станицу пришла беда. Перед ним стояла испуганная няня с застывшим ужасом в глазах. Алеша быстро оделся. Пришла дежурная сестра, бледная, всполошенная.
— Дорогу к Дону найдешь, Алеша? — спросила она дрожащим голосом.
— Что случилось? — спросил Алеша, поспешно шнуруя ботинок.
— Фашисты входят в станицу. Быстрее, Алеша. Тебя проводит мой сын.
Станица притихла, люди попрятались и затаились. Все это случилось так внезапно, что Алеша, не рассуждая, во всем положился на мальчика, покорно доверился ему. По вымершей улице они промелькнули тенями и выбежали в темную и прохладную степь. Ночь была темная, безлунная. Из темноты, казалось ребятам, каждую минуту можно ожидать самого невероятного.
— Ты, Алеша, хорошо плаваешь? — спросил мальчик. — Дон переплывешь?
— Переплыву.
— Весь Дон? — сомневался мальчик. — Дон ведь широкий.
— Широкий, но не шире Волги.
В стороне блеснула вспышка, издалека донесся тяжелый артиллерийский гул, высоко в небе прогудел самолет. Ребята, затаив дыхание, залегли в бурьян, выжидая новых вспышек, новых выстрелов. Но вокруг все было тихо и безмолвно. Алеша, вставая, шепнул мальчику: — Возвращайся домой. Дальше я один пойду.
Мальчик с горьким сожалением тихо сказал:
— Я бы до самого Дона… Да мама там… — Мальчик дрожал. — Маме нельзя уходить от больных. Ей полагается быть при них… — Глубоко вздохнул. — Ты, Алеша, иди прямо-прямо. Никуда не сворачивай. Дойдешь до балки, спускайся в нее. Она выведет тебя к Дону. Пониже балки — Дон широкий и мелкий. Глубь под другим берегом. Там вода ревет. Там плыви без оглядки, а не то снесет и затянет в карши.
— Спасибо, Ваня, — трогательно промолвил Алеша. — Спасибо твоей маме. Я ее никогда не забуду.
— А меня?
— С тобой буду дружить. Ко мне в Сталинград приедешь. На лодке с парусом прокачу. На завод сходим. Посмотрим, как делают танки.
— Знаешь что, Алеша. Ты через Дон сразу не плыви. Найди перекатчика, зовут его дядей Филиппом. Он тебя перевезет. Моя мама его от лихоманки лечила. Он добрый дядька.
Алеша, оставшись один в ночной глуши, стоял и слушал, как бежит Ваня, как замирают шорохи потревоженного бурьяна, как глохнут Ванины торопливые шаги. Ему было страшновато в полном одиночестве. Первые свои шаги он делал медленно и осторожно. Он несколько успокоился лишь тогда, когда спустился в глубокую балку, заросшую колючим шиповником.
Дон пахнул прохладной свежестью. На реке — ни огонька, ни один бакен не светился, не били плицами пароходы, не ревели гудками. Повсюду безлюдье, мрак, тишина. Алеша не стал терять времени на поиски дяди Филиппа, Он разделся, шнурками от ботинок связал в тугой узел белье и ступил в прохладную воду. Шагнул раз, два, три… пять… десять — вода была немного выше колен.
Пошел смелее. Течение понемногу усиливалось и убыстрялось, но все так же было мелко, все также похрустывал под ногами зернистый песок. В душу заползал холодок: «Далеко ли противоположный берег?» Его не видно, он потонул в темноте, и это-то тревожило Алешу: можно сбиться, уклониться по течению совсем в другое место, откуда не переплыть реки.
Алеша удалился от берега метров на двести, как ему казалось, а вода поднялась немного выше пояса. Он в недоумении остановился, вслушался в шум реки. Его озадачивало мелководье. С неубывающей тревогой пошел дальше и, набравшись духу, пошагал смелее, помня о том, что назад ему путь заказан, что с «чужого» берега ему в любую минуту могут влепить пулю в затылок.
Течение с каждой минутой становилось сильнее; вода уже доходила Алеше по грудь. Ему оставалось одно: только вперед. И он смелее пошел навстречу неожиданностям, да и выбора у него не было, а цель одна: переплыть Дон. А шум воды, надвигавшийся на него с противоположного берега, все больше грузнел и до боли давил на нервы. Создавалось впечатление, как будто поток, сильный и мощный, низвергаясь с каменистого обрыва, падал в бездонную расщелину. Чем глубже становился поток, тем больше Алешу забирали холод и нервная дрожь. В голове засела одна мысль: «Переплыть. Переплыть во что бы то ни стало».
Струистый песок все быстрей утекал из-под озябших ног. Алешу начало сносить вниз по течению. Ему стало страшно. Держа в руке узелок, он во всю силу заработал свободной рукой. «Плыви, Алеша. Плыви, — мысленно приказывал он себе. — Крепись, Алеша, не сдавайся».
Завиднелся желанный берег. Теперь уже можно различить гриву прибрежного леса. Алеша малость повеселел и поплыл с предельным напряжением. У него от усталости дрожала рука с узелком; ему хотелось хотя бы на мгновение опустить ее, но это невозможно: в узелке лежит комсомольский билет. И все же рука судорожно дернулась и узелок коснулся воды. Усилием воли, скрипя зубами, Алеша вновь поднял узелок над головой. Может быть, пять или десять минут плыл он через бурлящий стрежень. Эти минуты показались ему бесконечными. Алеша, погружаясь, захлебнулся. «Тону, — мелькнуло у него в сознании. — Тону!» Но хотелось жить, жить. Алеша выпустил узелок и заработал обеими руками. Раскрытым ртом жадно потянул воздух, закашлялся. Пошевелил ногами, Повинуются, отдохнули малость и теперь слушаются. «Плыви. Алеша, плыви. До берега немного осталось». Его ноги коснулись чего-то твердого. «Неужели?» — блеснула мысль надежды. Ноги стояли на твердом грунте.
Алеша безмерно счастлив. Он стоит и дышит свежим воздухом. Поток шумит и пенится рядом с ним, но он уже не тащит и не сбивает его. До берега осталось пять-семь метров, но Алеша не спешит, у него нет сил двинуться с места, да и не уверен он, мелко ли под берегом, плыть он уже не в силах, и ему надо подумать, как добраться до берега. Стоял долго, объятый тихой радостью.
Выбравшись на берег, Алеша долго лежал на мокром песке, подложив под голову руки, набрякшие свинцовой тяжестью. Он не в состоянии был выползти на сухое место. Отлежавшись на мокром песке, он встал и, покачиваясь, побрел по берегу, ища более отлогого подъема в прибрежный лес. На пути ему попался огромный осокорь, свалившийся в воду своей разлапистой кроной. Алеша остановился в нерешительности: «Перелезу ли?» Его взгляд неожиданно упал на заиленную тряпицу, зацепившуюся за надломленные сучья. Было уже светло, и Алешу вдруг осенила радостная мысль: «Не мой ли это узелок?» Опираясь на осокорь, он ступил в воду и осторожными шагами подобрался к тряпице. Снял с сучка, потянул. Это был его узелок. Алеша был счастлив.
Взошло солнце. Алеша просушил белье, оделся и медленно, словно больной, пошел в хутор к Якову Кузьмичу. Дарья Кузьминична, сестра Кузьмича, увидев Алешу, всплеснула руками:
— Батюшки! Алешенька! Вырвался?! А Кузьмич-то весь извелся, все тебя ищет. И Петька, сынок мой, совсем было в лапы к фашистам попался. За Дон к тебе в больницу ездил, а там уже никого нет. Алеша, похудел-то ты как. Сейчас я тебя накормлю и спать уложу. Смотри-ка, какой ты стал — на себя не похож. Глаза под лоб ушли.
Через неделю Алеша был дома. Он принес матери великую радость. Анна Павловна от счастья плакала, целовала и обнимала Алешу. А Машенька, ласкаясь, глядела на брата своими чистыми глазами и, не умолкая, говорила и говорила, делясь с ним своими радостями и огорчениями. Она жаловалась на озорника мальчонку, который грязью запачкал платьице у ее любимой куклы, и просила Алешу защитить ее от шалуна. Алеша посадил Машеньку к себе на колени и, не перебивая, слушал ее родниковую воркотню. Он очень сожалел, что не было у него никакого гостинца для ласковой сестренки.
Под вечер к Лебедевым приехал Иван Егорыч. Он несказанно обрадовался Алеше.
— Дай погляжу на тебя, внучек, — добро говорил Иван Егорыч. — Ничего, неплохо выглядишь. И подрос ты. Чем занимался в колхозе?
— Пшеницу косил. Пшеница — колосистая, густая и высокая, — с удовольствием рассказывал Алеша. — Хорошо потрудился.
— Труд, Алеша, — гвоздь жизни. А мать где?
— Она все еще в детском саду.
Домой пришла одна Машенька, ее привела соседка, Увидев деда, девочка радостно защебетала:
— Мама ушла окопы рыть. И тетя Соня, и тетя Паша. У мамы лопатка загнутая, как наша сковородка. Мама велела щи на плитке разогреть, а кашу — с молочком. И по конфеточке разрешила. Я, Алеша, синенькую возьму. И дедушке дадим. Ему — красненькую.
— Отрапортовала, — улыбнулся Иван Егорыч. — А если я красненькую не хочу?
— Дадим другую. Алеша, на скатерть тарелки не ставь. Дедушка, куклы тебе показать? — Машенька убежала в детскую комнату, оттуда принесла все свое богатство. — Вот эта — Люся. Эта — Катя. Эта — Соня. Эта… эта…
— Бог ты мой, целое решето, — искренне удивился Иван Егорыч. — И чем ты их кормишь, Машенька?
— Они, дедушка, не едят. Они только спят.
— И на работу их не посылаешь?
Машенька рассмеялась.
— Что ты, дедушка, они неживые. Они кукольные.
— А эта какая махонькая. Ну ничего — она еще подрастет.
Машенька пуще прежнего расхохоталась.
— Она, дедушка, не растет. Она игрушечная.
— Разве? — приласкал внучку и, как всегда, принес ей немного конфет. — Мама, стало быть, окопы пошла рыть?
— Окопы, дедушка, чтобы фашисты не пришли. Фашисты, дедушка, страшные?
Вошел Алеша с дымящейся кастрюлей.
— Обед готов. Садитесь, дедушка, — приглашал к столу Алеша. И к Машеньке: — Все говоришь? Ее не переслушаешь. Она у нас, дедушка, занятная.
Пообедав, Иван Егорыч послал внука за Дубковым. Павел Васильевич по дороге утомил Алешу расспросами: давно ли Егорыч сидит и скоро ли намерен отправиться домой; говорил ли он про него и что именно. Они давно не виделись, и встреча для них была приятна и желанна.
— Ну, что в Ростове? Что видел, что слышал? — спрашивал Иван Егорыч.
Павел Васильевич наклонил седовато-серую голову. Помолчал минутку и заговорил с досадой и огорчением:
— Обозлился народ до крайности. И слезы со злом, и во сне зубами скрипят, и дума у всех одна: заарканить супостата и дубасить его до последнего издыхания. — Помолчал. — До Воропоново шел по-сорочьи — прямиком. Заходил в балку, где кадеты хотели меня расстрелять. Посидел немножко, и так мне, Иван Егорыч, вдруг стало нехорошо, что я выскочил и пошел без оглядки.
Алеша стоял у раскрытого окна и внимательно слушал рассказ Павла Васильевича, а когда тот умолк, он спросил Дубкова:
— А кто вас, Павел Васильевич, спас от расстрела?
— Мой ротный командир. Вот посмотри на него. Гордись, Алеша, своим дедушкой.
— Ну, это ты зря, Павел Васильевич, — запротестовал Иван Егорыч.
Дубков вынул из кармана бутылочку, поставил ее на стол.
— Как мне хотелось породниться с тобой, Иван Егорыч. И тут тебе война. Нравится моему Сережке твоя Лена. Чую, вижу — дышать без нее не может, а я внука хочу от Сережки. Грешник, Сергея люблю больше старшака. Выпьем, что ли, по рюмочке?
— Спасибо, Павел Васильевич, воздерживаюсь, — равнодушно посмотрел на бутылку Иван Егорыч.
— Что так? — Павел Васильевич с удивлением посмотрел на друга. — И давно отрешился?
— После войны выпьем. За победу.
— А веришь в победу-то?
— В победу? — Теперь Иван Егорыч с удивлением глянул на Павла Васильевича. — А ты разве уже того…
— Нет, и я верю, Иван Егорыч, а скажи ты мне, почему все-таки наша армия отступает? В чем дело, Иван Егорыч, в чем?
— Не все будем отступать. Придет время, и остановимся. Я верю в одно: от Сталинграда не отступим.
— А вдруг да наши опять не устоят?
— А народ?.. А партия? А приказ Верховного Главнокомандующего?
— Есть такой?
— Есть, Павел Васильевич. Мороз по коже пробирал, когда нам читали этот приказ на партийном собрании. Грозный приказ. Народ, говорит, отвернется от армии, если она и дальше будет отступать. Вечным, говорит, позором покроется ее имя, если она не устоит против врага.
— Неужели так написано?
— Проклят, говорит, будет тот солдат, который без приказу покинет свой окоп, свою позицию и позорно побежит от врага. Таких, говорит, трусов надо расстреливать на месте без суда и следствия.
— Наивернейший приказ.
— Стоять, говорит, за землю нашу насмерть! Кто, говорит, отступит на вершок, тому голову с плеч. Ни шагу, говорит, назад!
— Ну, тогда конечно. Я, Ваня, одно дело себе придумал: проводником в армию пойду. Я все балочки в степях изъелозил до самого Ростова. Что ты мне на это скажешь?
— Умное твое решение. Командир разведки ты был отменный. Не сходить ли нам к товарищу Чуянову? Не предложить ли ему отряд из бывших красногвардейцев?
Дубкова как огнем обожгла эта мысль.
— Дельное твое предложение. Схожу, Иван Егорыч.
И друзья не долго думая занялись практической стороной дела. Для Павла Васильевича его друг Иван Егорыч — лучший командир отряда. И он прямо сказал:
— Тебе, Ваня, поручим командовать.
Старые друзья, припоминая участников обороны Царицына, заносили их в список и о каждом писали два-три слова: «В ротные годится», «Справится и с батальоном».
Пришла Анна Павловна. Не мешая партизанам сколачивать отряд, она вскрыла конверт и торопливо начала читать письмо, только что полученное от мужа. Григорий писал, что воюет на своих рубежах.
«Мог ли я подумать, что такое возможно? Странное чувство охватило меня, когда я размещал свою роту по окопам и блиндажам, мною построенным. Было что-то близкое, родное и в то же время грустное и мучительно-злое. Меня не раз пытали колхозники: неужели, мол, немцев сюда допустим? Я решительно отвечал: нет, нет и нет! А вот видишь, как дело-то обернулось. Не верится, что противник пьет донскую воду, но от факта никуда не уйти, а чувства не принимают этого факта. В этих чувствах (я прекрасно сознаю) много опасного. Да, да, опасного. Я только теперь это понял. Где корень живучести подобных чувств? В беспечности, в самоуверенности! Разве у меня когда-нибудь возникала мысль, что на нашу землю ступят иноземные войска? Разве я не вышиб бы зубы лучшему своему другу, если бы он сказал, что фашистские полчища разорят нашу землю до самой Москвы? Разве я не задушил бы своими собственными руками человека, независимо от его положения, если бы он сказал, что в войне с немецко-фашистской армией нам, возможно, придется оставить пол-России. Я — не исключение. Что же все это значит? Веря в свои силы, в силу своей родной армии, мы воспитывали в себе легкость победы. Многим нам казалось, что дело кончится короткой прогулкой по земле противника, напавшего на нас. Конечно, я несколько утрирую, но вспомни, что я тебе говорил, когда вернулся из Москвы в первые дни войны? Я сказал тогда: разнесем Гитлера в два-три месяца. А были и такие горячие головы, которые, возражая, уверяли, что раздавим фашистскую чуму в две-три недели. Переоценили свои силы, и потому первый удар сильнейшего врага оглушил нас, штатских, да и не только штатских. Прорыв наших границ, протяженностью в тысячи километров, прямо-таки ошеломил меня. Он развеял все мои, казалось, самые твердые убеждения относительно неприступности наших границ, о неизбежности военных действий на вражеской территории в первые же дни войны. Этот внезапный психологический удар — первопричина наших многих неудач на фронте. Теперь мы усиленно лечимся от скверной болезни — от непомерного зазнайства. Это хорошо. Но плохо то, что, по моим наблюдениям, есть еще среди нас такие командиры, у которых, в силу того, что они не раз побывали в боях с неизменным отходом на новые рубежи, надломилась вера в свои силы. Самое верное средство для полного излечения от этой болезни — победа, более разгромная, чем под Москвой зимой прошлого года. Аннушка, не удивляйся, что я так пишу. Ничего не могу поделать с собой — хочется выговориться. А то, что выкладываю, плод долгих и мучительных размышлений. Повторяю, нам нужна победа! Громкая победа! А до победы еще далеко, очень далеко. Силен враг, самоуверен, опьянен успехом, завалил окопы нахальными листовками. Вчера сержант Кочетов, человек удивительной храбрости, пленил в ночной вылазке гитлеровского ефрейтора. Сколько ни допрашивали мы пленного, он нагло твердил: „Сталинград — капут! Москва — капут! Ленинград — капут! Дойчш марш-марш Урал“. Этот вояка убежден, что немецко-фашистская армия возьмет Сталинград, дойдет до Урала. Кочетов, присутствуя при этом, не стерпел и залепил пленному хорошую оплеуху. Внутренне я оправдал его. Не знаю, что с ним делать: просится в разведку. За Доном у него осталась семья: жена, дети. Не пускаю, а сочувствую. Он уже однажды тайком от меня переплывал Дон. По уставу мне надлежало наказать сержанта, а по-человечески мог ли я следовать букве военных предписаний? Много в жизни бывает такого, чего не предусмотришь никакими параграфами самого совершенного устава, самых умных военных уложений.
Возвращаюсь к пленному. Гитлеровцев надо отрезвить мощным ударом, нанести противнику ошеломляющий военно-психологический удар. Заставить врага мыслить, принимать во внимание реальные факты. Одним словом, нужна большая победа! И она будет, неизбежно придет, жесточайшее поражение фашизма неотвратимо. Верь, Аннушка, в наши силы, не прислушивайся ко всяким вздорным слухам, распространяемым коварным врагом через своих резидентов, шпионов и диверсантов. А что такая сволочь есть в нашем тылу, сбивает с толку неустойчивых, слабонервных людей, в этом можно не сомневаться. Враг действует тонко и хитро. Зорче глаз, Аннушка, острее слух! Теперь нет и не должно быть мирных людей. Каждый человек, где бы он ни был, — воин! Тыл и фронт — едины. В этом наша неодолимая сила. Но враг силен. Лезет, атакует, торопится. Засыпает снарядами и сутками висит над нашими окопами. Деремся, помогают рубежи — добро постарались наши люди. Сегодня ровно месяц исполнился, как бьемся на подготовленных рубежах. Уверен в том, что не уйдем отсюда еще месяц, еще два и три, не уйдем столько времени, сколько прикажет командование. А воевать, Аннушка, трудно. Трудно, очень трудно. Здесь порой так бывает, что в один день, в один час, в одно мгновение можно поседеть. К военным тяготам привыкаю, если вообще к фронтовой музыке можно привыкнуть. Я не стал еще настоящим командиром, но я теперь не тот, каким пришел сюда.
Аннушка, береги Машеньку. Помни об Алеше: он рвется к самостоятельности, хочет стать взрослым раньше времени. Я знаю, о чем он думает, где гуляют его мысли. Пусть не забывает главной задачи: учиться, учиться и еще раз учиться.
Прерываю. Начинается…
…Только сорвали еще одну попытку противника форсировать Дон, на этот раз хорошо подготовленную, поддержанную авиацией. Наша артиллерия действовала великолепно. Артиллеристы потопили много моторных лодок с десантниками. Врагу удалось на одном участке зацепиться за наш берег, переправить несколько танков. Танки мы подожгли и расстреляли, вражеских солдат подняли на штыки, а которые сами потонули, спасаясь от преследования. Сейчас наши бойцы отдыхают. А я не менее часа приводил себя в порядок — вытряхал песок из сапог, из портянок, из гимнастерки, из всего того, что ношу на себе. Пыль и песок, поднимаемые на воздух вражескими снарядами, минами и авиабомбами, висят над нашими окопами денно и нощно, и ничем от этого нельзя защититься. Песок хрустит на зубах, втерся в кожу. Эх, сейчас бы ванну принять да свежее белье надеть. О какой роскоши говорю, какой вздор мелю. Размяк, размечтался, кисель клюквенный. Аннушка, извини. Кругом, понимаешь, кровь, смерть, а я черт-те что несу, черт знает о чем думаю. А по правде сказать — многое хорошее в жизни мы не ценили, просто не замечали. Ванна — дьявол с ней. За письменным столом посидеть бы теперь, разложить бы на нем ватманский лист да понюхать бы тушь. Все это было совсем недавно, а кажется, далеко-далеко. После войны не так будем жить, как жили, нет! С прохладцей работали. Одним словом, по-настоящему не знали цены своему времени. До сроку старились.
Хватит философствовать. Теперь, Аннушка, долго-долго не получишь большого письма. Ты хорошо знаешь меня. Уж если я заговорил, так, значит, накипело у меня. Все… Обнимаю тебя, милая Аннушка, и моих дорогих Алешу и Машеньку. Будьте здоровы и счастливы».
Анна Павловна долго держала письмо в глубоком молчании со смешанным чувством радости и смутного ощущения чего-то недоброго. Потом она пыталась прочесть несколько строк, зачеркнутых военной цензурой. Но все ее старания остались безуспешными, да и ничего интересного для нее не было в вымаранных строках. Григорий писал о том, что, по слухам, ожидается прибытие в Сталинград нового командующего фронтом.
XI
Слухи были верны: речь шла о генерал-полковнике Еременко. Несколько оправившись после тяжелого ранения, генерал просил Ставку Главнокомандования послать его на фронт. Сталин, прочтя рапорт, сказал своему помощнику:
— Позвоните генералу. Узнайте, как он себя чувствует.
Генерал-полковник Еременко находился в Москве, в госпитале, размещенном в Академии имени Тимирязева. Перебитая кость ноги уже срослась, и генералу не лежалось.
— Я совершенно здоров, — убеждал Еременко лечащего врача.
Генерал бросал свой костыль и показывал, как он может обходиться без подмоги.
— Андрей Иванович, вы губите себя, — взывал к благоразумию хирург. — Я отвечаю за вас.
Главный врач госпиталя звонил своему непосредственному начальнику, просил указаний; как ему быть с «недисциплинированным» генералом.
— Держать, — приказывали сверху.
Но вот однажды поздно ночью в комнате Еременко раздался телефонный звонок. Андрей Иванович подумал: «Кто бы это мог быть? Может быть, кто-то из друзей?» Взял телефонную трубку:
— У телефона Еременко.
В ответ послышался негромкий, спокойный голос:
— Здравствуйте, товарищ Еременко. С вами говорят из секретариата товарища Сталина.
Еременко плотнее прижал телефонную трубку.
— Звоню по поручению товарища Сталина. Как вы себя чувствуете? Как ваше здоровье?
— Спасибо. Чувствую себя превосходно.
— А когда заканчиваете лечение?
— Я давно здоров и ни в каком лечении больше не нуждаюсь, а меня не выпускают. Воюю, атакую, и все-таки держат.
— Ваш рапорт товарищ Сталин получил, вам надо подъехать в Кремль.
Генерал оделся, сел в машину и покатил в Кремль. Москва была темна, без огней. На каждом перекрестке улиц машину останавливал комендантский патруль. У ворот Кремля — последняя остановка, последняя проверка документов. Ровно в час ночи машина прошла в Кремль. Еременко подымается по широкой лестнице. Большие окна задрапированы наглухо. Свету маловато, значительно меньше, чем его требуется для такого простора. Показалась дверь приемной. Еременко прошел, поставил в угол палку.
— Проходите, товарищ Еременко.
Сталин стоял за рабочим столом. Его левая рука лежала на трубке телефонного аппарата — он только что закончил разговор с командующим Западным фронтом. За длинным столом, накрытым зеленым сукном, сидели члены Государственного Комитета Обороны. На одной стене, против входной двери, над письменным столом, висел портрет Ленина, на боковой глухой стене развешаны портреты русских полководцев — Суворова и Кутузова.
— Товарищ Верховный Главнокомандующий, — по-военному четко заговорил Еременко.
Сталин улыбнулся. Генерал снизил тон.
— Товарищ Сталин, по вашему приказанию явился. Курс госпитального лечения закончил, — уже спокойнее доложил Еременко.
— Не очень, видимо, закончил — хромаете?
— По госпитальной привычке, Иосиф Виссарионович.
Сталин сделал несколько шагов по кабинету, пристально посмотрел на генерала.
— Хотим уважить вашу просьбу, — перешел он к делу. — Есть предложение назначить вас командующим фронтом. Как вы на это посмотрите?
— Спасибо, товарищ Сталин, за доверие.
Сталин подошел к Еременко.
— Фронт трудный. Сталинград может пасть. А мы не хотим этого. — Сталин слегка приподнял руку и не резко, но решительно рассек воздух. — Не допустим этого.
— Товарищ Сталин, нет выше долга, чем служение Родине, партии, народу.
— Спасибо, товарищ Еременко. Прошу ознакомиться с положением на фронте, подумать и сказать нам свои соображения.
Еременко весь день работал в Генеральном штабе, а вечером того же дня начальник Генерального штаба Советской Армии Василевский и генерал-полковник Еременко вновь прибыли в Кремль.
— Ознакомились? — поздоровавшись с генералами, спросил Сталин, обращаясь к Еременко.
— Так точно, товарищ Верховный Главнокомандующий.
Василевский подал Сталину проект приказа о реорганизации фронта. Сталин спросил Еременко:
— Какие у вас замечания по проекту приказа?
— Я прошу, товарищ Сталин, разграничительную линию вверяемого мне фронта расширить в сторону севера за счет Юго-западного фронта.
Сталин, посмотрев на две золотые полоски на груди Еременко — знак тяжелых ранений, заметил:
— Это очень хорошо. Очень хорошо, что мы ввели эти знаки. — Сталин закурил трубку. — Так вы просите расширить ваш фронт? — Он немного подумал. — Едва ли это целесообразно в настоящее время. Сейчас главная опасность угрожает Сталинграду с юга, из района Котельниково. Я предлагаю установить такую разграничительную линию вашему фронту. — Сталин взял цветной карандаш, показал ему линию фронта. — Видите? — Сталин поставил карандаш на район Котельниково. — Отсюда самый прямой и самый короткий путь до Сталинграда. Ровная степь. Удобные просторы для действия танков и авиации. — Помолчал. — Именно здесь, надо полагать, противник попытается прорваться к Сталинграду. — Сталин неторопливо повернулся к Еременко.
Тот в ответ сказал:
— Я подумаю. На месте во всем разберусь и тогда доложу, товарищ Сталин.
— Очень хорошо. Желаю успеха.
…Новый командующий четвертого августа вылетел в Сталинград. Командный пункт фронта находился в центре города, в глухой штольне крутого суглинистого склона оврага. По глубокому, обрывистому оврагу протекала мутная речушка Царица с широким руслом, размытым вековыми весенними паводками. Штольню в глубь горы с двумя неширокими коридорами проложили московские метростроевцы. Командный пункт изнутри обшили свежим горбылем. В штольне пахло сосной, сырой глиной, речным илом.
Еременко, ознакомившись с положением дел на месте, понял, что обстановка на фронте куда сложнее, чем он думал. Армии его фронта насчитывали к тому времени всего несколько стрелковых дивизий. В составе же шестой пехотной и четвертой танковой немецких армий, непосредственно наступавших на Сталинград, было двадцать девять дивизий, в том числе четыре танковые и три моторизованные.
С воздуха эти дивизии поддерживал четвертый воздушный флот Рихтгофена численностью в девятьсот боевых самолетов. Немецкое командование замыслило занять Сталинград с ходу.
Нужного удара, однако, не вышло, наступательная машина неожиданно заскрипела, гитлеровское командование поставлено было перед необходимостью развертывания более широкой операции на донских просторах. Противник вознамерился зажать город в клещи — с юга и с севера — путем одновременного наступления шестой армии генерала Паулюса из района Малой излучины и четвертой танковой армии генерала Готта с юга. Северная ударная группировка в составе шести пехотных, двух танковых и двух моторизованных дивизий наносила удар в направлении на хутора Вертячий — Песковатка. Южная, состоящая из трех пехотных, двух танковых и одной моторизованной дивизий, наступая из района Абганерово, должна была выйти на южную окраину Сталинграда. Вспомогательный удар из района Калача наносила группа силой до трех дивизий.
Гитлеровская Германия в летнюю кампанию сорок второго года хотела, чего бы это ни стоило, захватить южные области страны с их богатейшими сырьевыми источниками, лишить Советскую страну кавказской нефти. Уже ранней весной ставка Гитлера дала директиву готовить такую широкую операцию на юге. Сталинград гитлеровскому командованию нужен был для того, чтобы обезопасить свой правый фланг для главного удара на юг, для захвата нефтяных богатств. Именно этим и объясняется тот факт, что на Сталинград первоначально наступала лишь шестая полевая армия, но по мере возрастания сопротивления советских войск на этом фронте фашистское командование вынуждено было непрерывно усиливать свою группировку войск. Так, на помощь шестой армии противник бросил четвертую танковую армию, а впоследствии, когда битва за Сталинград все более ожесточалась, гитлеровцы, пополняя людьми и техникой шестую и четвертую армии, перекинули на Сталинградский фронт третью и четвертую румынские армии и пододвинули к Дону восьмую итальянскую. Для наступления на Кавказ у немцев осталось две армии — семнадцатая полевая и первая танковая. Ожесточенное сопротивление советских войск еще на дальних подступах к Сталинграду сорвало вражеский план всей летней кампании сорок второго года — удара на юг и захвата всего Кавказа.
Генерал-полковник Еременко вступил в командование фронтом в то время, когда у противника было превосходство в людях и технике, когда оперативная инициатива находилась в руках немецкого командования. В этих трудных условиях надо было организовать стойкую оборону на заранее подготовленных рубежах.
Командующий фронтом, встретившись с Чуяновым, назначенным членом Военного совета фронта, самым подробным образом расспросил его, чем может помочь фронту город, его промышленность.
— Все заводы, а у нас их более сотни, работают на оборону, товарищ Еременко, — знакомил Чуянов командующего с хозяйством области. — Даем танки и артиллерию, пулеметы и минометы. Делаем снаряды, авиабомбы и много другой боевой техники.
— Мне бы танков побольше, товарищ Чуянов, — с сосредоточенной задумчивостью проговорил командующий.
— Давайте попросим у Верховного Командования увеличить наряды для нашего фронта.
— Побольше бы противотанковой артиллерии, — словно не расслышав Чуянова, продолжал Еременко. Он на минуту задумался. — Просить у Верховного Командования нелегко, — вполголоса проговорил он. — А нельзя ли подбросить танков, не обращаясь к Верховному?
Чуянов пристально посмотрел на Еременко. Командующий не отвернулся. Чуянов вынул блокнот и записал просьбу командующего.
— Мне хотелось бы знать это скоро, — добавил Еременко.
— Я понимаю вас. Мы посоветуемся.
— Очень хорошо. — Еременко оживился. — Заранее говорю спасибо танкостроителям. Как они?
— Как положено.
— И вообще, Алексей Семенович, фронту все нужно: и пулеметы, и минометы, и снаряды, и гранаты. Вы, как член Военного совета фронта, займитесь железными дорогами, водным транспортом. Очень задерживаются в пути боеприпасы.
— Транспорт, действительно, у нас хромает. Все дороги — однопутки. Станции забиты эшелонами, оборудованием, хлебом, углем. Нагрузка на дороги невообразимо высокая. На некоторых перегонах железнодорожники пускают поезда в затылок. Я займусь дорогой.
— И Волгой, — добавил командующий.
— И Волгой. Противник усиленно минирует ее. Несколько — караванов уже подорвалось на вражеских минах. Мы, Андрей Иванович, в помощь Волжской военной флотилии установили комсомольско-молодежные посты по берегам Волги до самой Астрахани. Посты наблюдают за рекой круглосуточно.
К Еременко вошел загорелый, обветренный генерал. Вид у него был усталый. Командующий с одного взгляда хотел понять — с добром или с худом пришел к нему интендант. Худого было много. Противник усиливал нажим на всех главнейших направлениях, в его руках оперативная свобода, резервы, господство в воздухе.
— Два состава снарядов протолкнули, товарищ командующий, — доложил интендант.
— А еще что?
— На ближних подступах пока, ничего.
— Видите? — обратился Еременко к Чуянову. — Вот что, голубчик, — повернувшись к генералу, заговорил командующий, — как хотите, а снаряды мне давайте. Принимайте какие угодно меры, но снаряды должны поступать на фронт бесперебойно.
За генералом, скрипнув, захлопнулась дверь из сырых досок. Командующий встал. Под ним, грузным, прогнулся зыбкий настил пола.
Командующий поднял голову и тотчас зажмурился от яркого света. Свет никак не могли отладить, то он слишком был ярким, то слишком тусклым. При сумеречном освещении давила теснота комнаты, ее сырость и неуютность. Еременко раза два прошелся по комнате и, вернувшись к столу, раздумчиво сказал:
— Нам, Алексей Семенович, так много доверено, что хочется сделать все возможное и даже невозможное.
XII
Вернувшись к себе, Чуянов пригласил заведующего транспортным отделом.
— Командующий жалуется на плохой подвоз боеприпасов, — сказал он ему. — Просил помочь. Надо срочно послать работников обкома в Арчеду, Качалино, Филоново, Камышин, Владимировну, Ленинск — на все крупные станции.
Чуянов то и дело брал телефонную трубку. В обком звонили из районов области, из министерств. Из Москвы спрашивали, как идет уборка хлеба и подвоз зерна на элеваторы. А районы просили помочь горючим, уборочными машинами.
— Мало грузовиков для вывозки хлеба на дальние расстояния, — жаловались секретари райкомов партии.
— Ссыпайте в глубинки, — указывали из обкома. — Временно занимайте под хлеб общественные здания. Зерно берегите пуще своего глаза.
В приемной Чуянова дежурный сортировал пачки телеграмм, поступивших из Москвы, Куйбышева, Саратова и многих городов Урала и Сибири. Правительственные шли непосредственно к Чуянову, простые — передавались для исполнения в отделы обкома. Содержание депеш самое разнообразное: просили ускорить отгрузку стали на шарикоподшипниковые и авиационные заводы, сообщали о выходе с Астраханского рейда нефтеналивных караванов; ставили в известность об отправке самолетами цветных металлов для заводов.
Поздно ночью открылось заседание городского комитета обороны. Чуянов доложил о том, что Военный совет фронта решил строить оборонительный рубеж на окраинах города.
Рубеж постановили возводить силами и средствами заводов и трестов, разделив его на семь участков, по числу городских районов, возложив личную ответственность за строительство на первых секретарей райкомов партии и председателей райсоветов.
И скоро окраины Сталинграда начали опоясывать окопами, пулеметными и артиллерийскими гнездами. Учреждения с двенадцати часов пустели, в них оставались лишь дежурные сотрудники. Рубеж строили рабочие и служащие, учителя и студенты, домашние хозяйки.
В шумном городе, с оживленным прифронтовым движением, было жарко, душно и пыльно. Из знойной побуревшей степи дул горячий ветер, пропахший горелым житом, распаренной полынью. Сухой ветер гнал тучи пыли, мелкий песок скрипел на зубах, лез в глотку. Трудно работалось в знойный полдень под палящими лучами солнца, нестерпимо тяжело было особенно тем, кто никогда не держал в руках лопаты, лома. Но, несмотря ни на что, дело двигалось и окопы росли на улицах, пулеметные и артиллерийские гнезда возникали у жилых домов, на перекрестках улиц, на развилках дорог.
Павел Васильевич Дубков на рубеже возглавлял женскую бригаду.
— Бабы, бабы, не хныкать, — пошучивал он с домохозяйками. В его бригаде мужчин всего лишь двое: он — бригадир и его помощник — Алеша Лебедев. — Алеша, запиши Марье два кубометра.
— А расплачиваться чем будешь? — посмеиваясь, спрашивала Марья старика.
— Не пропадет, милая. Фашисты за все расплатятся. У тебя, Спиридоновна, как делишки? Э-э, матушка, подчистить надо, подчистить. Вот тут землицы немножко сними. Вот тут стенку подровняй. Так, старательная. Спиридоновна, тебе сколько лет?
— Жениха ей подыщи.
— Мы ее на теплой хате женим. Алеша, запиши Спиридоновне от нашей бригады благодарность. И в нашу газету помести. Газетку пристрой над ее окопом.
* * *
Вечером у Чуянова на рабочем столе лежала дневная сводка о работах на городском рубеже. Сделано было немало, но Чуянов, просмотрев сводку, вызвал своего помощника.
— Позвоните секретарям райкомов, — сказал он ему. — Пусть они лично просмотрят списки сотрудников каждого учреждения и как можно больше пошлют людей на рубеж.
В кабинет вошел в военной форме секретарь обкома по кадрам. Он доложил, что истребительные батальоны доукомплектованы, переведены на казарменное положение. Людям выдано оружие.
— Прошу, Сергей Дмитриевич, обратить особое внимание на командный состав. Чрезвычайные тройки оформим решением бюро обкома. Обстановка не улучшается. Во всяком случае, люди должны свыкнуться с этой крайней мерой…
Чуянов нахмурился.
— О материалах договорились?
— Взрывчатку дает командование фронтом. И специалистов-подрывников. Будем подрывать на заводах важнейшие коммуникации.
— Да, да… И еще раз напоминаю: подрывать только с разрешения городского комитета обороны. За малейшее нарушение — трибунал. — Помолчал. — А теперь скажите, как дело обстоит с партизанскими отрядами?
— Отряды, Алексей Семенович, организационно оформлены. Некоторые уже ушли в районы своих баз.
— Учтите, — заметил Чуянов, — особенности южных районов. Открытая голая степь. Мне кажется, что мелкие группы наиболее подходящая организационная форма в наших условиях. Военные операции, ясное дело, наши отряды едва ли смогут вести. Думаю, что основное для них — это разведка и диверсии. Однако более точные цели и задачи партизанам определит командование. А теперь вот что: армия просит проводников. Людей подберите как можно быстрей.
Раскрылась дверь кабинета. Появился помощник Чуянова.
— Алексей Семенович, машина подана, но вы просили напомнить о Дубкове. Он здесь.
— Просите.
Просторный кабинет с длинным столом и множеством стульев вокруг него несколько смутил старого партизана, который впервые пришел на прием к первому.
— Проходите, Павел Васильевич.
Дубков не удивился, что его Назвали полным именем. «Начальству все известно».
— Спасибо вам за работу на рубеже, Павел Васильевич, — поблагодарил Чуянов.
— Я, Алексей Семенович, так скажу про свою бригаду. Взял я газету, прочитал домохозяйкам о фашистских зверствах. Женщины заплакали. Слезами, говорю, такой пожар не зальешь. Тут, говорю, требуется дело. И таким родом сколотил я немалую бригаду, дружную и согласную.
Чуянов, выяснив все, что его интересовало, спросил Павла Васильевича, не доводилось ли ему читать фашистские листовки. Дубков, кинув на Чуянова хитрый взгляд, сказал:
— Говорить без утайки?
Павел Васильевич глубоко и тяжко вздохнул.
— Читал, Алексей Семенович. Читал. Но больше ни за что не опоганю своих глаз. Раньше мне очень хотелось самому удостовериться, что враг плетет про меня, про всех нас своим поганым языком. И что же? Пустая у фашистов башка — шалашом крыта. Работу, говорит, вам предоставлю. Это на наших-то заводах? Зарплатой, говорит, обеспечу. Берегите заводы. Ну не дураки?
Павел Васильевич замолчал, задумчиво опустив глаза.
— Я слушаю вас, Павел Васильевич.
— Хватит о фашистской пачкотне. Я к вам, Алексей Семенович, пришел с большой просьбой, — поднял синеватые глаза на Чуянова. — Вернее сказать, с предложением. Отряд из царицынских красногвардейцев хотим организовать.
Чуянов удивленно посмотрел на Павла Васильевича. По выражению его лица не понять — отвергает или одобряет он предложение Дубкова. Павел Васильевич вынул из кармана аккуратно сложенный лист бумаги, развернул и, подавая его Чуянову, коротко пояснил:
— По совету друга, Ивана Егорыча Лебедева, бывшего ротного командира Первого Царицынского добровольческого полка, пришел я к вам, Алексей Семенович. Командир знающий, волевой, с характером. Не знаете его? Не встречались с ним?
— Знаю Лебедева, инженера-строителя. Это не его сын?
— Он самый.
— Та-ак, — раздумчиво протянул Чуянов. — А велик ли будет ваш отряд?
— Как дело пойдет. Какая на то будет ваша поддержка. Можно полк. Мало — два.
Чуянов встал, медленна зашагал по кабинету. Ему было приятно знать мысли и чувства людей, чьи плечи вынесли все тяготы становления народной власти. Чуянов без колебаний сразу решил для себя, что теперь не то время, чтобы формировать подобные отряды, но патриотические чувства ветеранов революции и гражданской войны глубоко взволновали его. Он долго расхаживал по кабинету, а Дубкову его молчание вселяло мрачные мысли. Он понял, что его предложение отклоняется. Чуянов, чтобы не обидеть Павла Васильевича, сказал, что он посоветуется со своими товарищами по работе и тогда скажет свое слово. Потом он подошел к Дубкову и запросто спросил его:
— А если мы вас пошлем в воинские части? Соберет, скажем, командир роты или батареи своих солдат, а вы им расскажете, как рабочие Царицына защищали свой город в тяжелом восемнадцатом году?
Это предложение сразу пришлось по душе Павлу Васильевичу. Ему стало ясно, что об организации отряда партизан не может быть и речи.
— Я согласен, Алексей Семенович.
— Хорошо, Павел Васильевич. Ваш список я оставлю у себя. Мы посоветуемся и работу вашим товарищам подберем.
Павел Васильевич ушел от Чуянова с хорошим настроением. Зазвонил телефон. Чуянов поднял телефонную трубку. Ему звонил уполномоченный обкома из Нижне-Чирской станицы. В южные районы области обком командировал ответственных товарищей помочь местным органам власти вывезти хлеб, машины и общественный скот. Доложив, сколько буртовано общественного скота для отправки его за пределы области, он спрашивал совета, как быть с коровами колхозников. Чуянов, подумав, предложил вывозить и личный скот.
— И мы такую же линию заняли, но люди отказываются. Говорят, с собой возьмем, если туго будет. Местные товарищи предлагают выгонять скотину в принудительном порядке.
— Ни в коем случае, — категорически приказал Чуянов. — Идите в каждый дом, говорить по душам, по-сердечному. Выдавайте от имени исполкомов письменные обязательства на сохранность коров, лично принадлежащих колхозникам. Никаких административных мер. Пусть ссорится с нашими людьми враг, если так сложится обстановка, но Советская власть не пойдет на ссору с колхозниками. Вы поняли меня?
XIII
Сталинград становился судьбой Отчизны. Гроза надвигалась с юга. Не проходило дня, чтобы в городе не объявлялись воздушные тревоги, не проходило ночи, чтобы сонных детей не поднимали с теплых постелей, и матери, задыхаясь от страха, торопились в бомбоубежища, сдергивая с гвоздя заранее приготовленные узелки с хлебом и водой.
В истребительной авиадивизии телефонные провода редко когда оставались свободными. В боевые журналы полков и эскадрилий все больше вносилось записей о воздушных стычках; потери в людях и машинах день ото дня возрастали. Воздушное патрулирование промышленных гигантов, железнодорожных узлов и волжского фарватера с каждым днем усложнялось. Командир дивизии, молодой подполковник, Герой Советского Союза Красноюрченко, перелетая из полка в полк, проверял состояние боевой подготовки личного состава. Утром начальник штаба доложил комдиву, что противник бомбил самый южный аэродром. Красноюрченко сердито насупился.
— Адъютант, машину! — крикнул он. — Прикажите подготовить самолет к полету!
— Есть передать приказание.
Красноюрченко вышел на улицу. Ему подали автомашину.
— На центральный аэродром, — кинул он шоферу.
Обстоятельства налета на аэродром были не совсем ясны. Командир полка мог кое-что недосказать, кое о чем умолчать. На аэродроме командир авиационного полка майор Каменщиков доложил, что самолет к полету готов. Красноюрченко легко и быстро влез в кабину своего истребителя. О вылете комдива тотчас радировали на южный аэродром. Красноюрченко летел бреющим.
— Люблю, — говорил он, — когда от полета кустарник по земле стелется.
Рапорт командира эскадрильи он выслушал с суровой строгостью.
— Аэродром рассекретили! — строго заметил он командиру. — Ночью в районе аэродрома — костер! Что это такое?
— Всего на две минуты, товарищ подполковник.
— Жаль, что не на всю ночь.
Красноюрченко пристально оглядел пилотов.
По виду комдив был несколько старше своих лет. Но высокие литые плечи и широкая грудь делали его фигуру атлетически ладной.
— Товарищи командиры! — заговорил Красноюрченко. — Как это могло случиться? Вы, конечно, понимаете, о чем я говорю. Я не виню всех, но каждый, кто присутствовал на аэродроме, мог предупредить эту беспечность. В храбрости вашей я не сомневаюсь. Летать умеете, но с врагом по-настоящему еще не встречались. Предупреждаю: бои предстоят тяжелые. Покажите себя. Вы советские летчики. Советские! — Красноюрченко помолчал. — Я надеюсь на вас. Да, я уверен в вас!
По дороге на командный пункт Красноюрченко предупредил командира эскадрильи, что противник стягивает к фронту крупные воздушные силы, готовится к серьезным операциям.
— Ваша эскадрилья — ближайшая к врагу. За вами — первый бой, первое испытание. Как люди?
— В людях я уверен, товарищ подполковник.
— Одной уверенности мало. Больше, как можно больше работайте. На это не жалейте времени.
На аэродроме внезапно послышалась стрельба зениток.
— По самолетам! — крикнул Красноюрченко и побежал к своему истребителю. На полпути его качнула взрывная волна. Он догнал свою пилотку, сорванную с головы, и еще раз крикнул: — В воздух!
Он круто погнал самолет в дымное небо, и когда приборы показали две тысячи метров, подполковник осмотрелся: «Где же гитлеровцы?» Вражеские машины (их было двенадцать) держали курс на юг. «Хейнкели» шли звеньями. Красноюрченко полетел правее облаков и скоро скрылся из виду. Потом, спустя две-три минуты, выскользнул из облаков, тотчас оказался на «хвосте» вражеского звена и открыл пушечный огонь. «Хейнкели» открыли ответный, Красноюрченко, разворачиваясь на Сталинград, вновь увидел «хейнкелей», выстроившихся в замкнутый круг. «Что это — оборона? Против кого?» Красноюрченко увидел звено своих «яков». Истребители, покачав крыльями, пристроились к подполковнику. Красноюрченко, приказав летчикам продолжать выполнять боевую задачу, полетел на центральный аэродром, где уже знали, что он сбил аса.
Спустя неделю его произвели в полковники. Молодой полковник по-юношески расчувствовался. Вспомнилось детство, проведенное на Волге; вспомнились наставления отца-рыбака, который в науке разбирался плохо, отучал сына от книг тычками и подзатыльниками.
Пришли колхозы. Ванюшка выучился на тракториста, потом скоро дошел до бригадира и механика. Рос буйно, трудности брал с лета. Его заметили и командировали в Ленинград, в сельхозинститут. Из института послали в летную школу. Так он стал пилотом-истребителем. На Халхин-Голе отличился и получил звание Героя. А ныне вот командует истребительной дивизией. Сидя в кресле, он дремал. Ему надо было соснуть часок-другой. Не раздеваясь, он прилег на диван. В кабинете тихо. На письменном столе тикают карманные часы. Затрещал телефон.
В кабинет на цыпочках вошел адъютант, взял трубку. Полковник, приподняв усталую голову, спросил:
— Кто?
— Дежурный офицер штаба фронта, — ответил адъютант.
Комдив поднялся, взял трубку.
— Полковник Красноюрченко слушает… Хорошо… Через десять минут буду.
Шел второй час ночи, когда Красноюрченко вошел в блиндаж командующего фронтом.
— Заходите, товарищ полковник, — пригласил молодой и статный адъютант, майор Пархоменко.
— Товарищ командующий, по вашему приказанию…
Члены Военного совета внимательно посмотрели на молодого полковника с волевыми чертами лица. Еременко с хитроватой ухмылкой кинул короткий взгляд на Красноюрченко.
— Не улетели? — спросил он.
— Улетели, товарищ генерал-полковник. В ноль-ноль часов в сопровождении истребителей. Самолет благополучно проследовал Урюпинск.
Еременко улыбнулся.
— Вы, полковник, не поняли меня. Вы говорите о генерале из Главного управления Военно-Воздушных Сил?
— Так точно, товарищ командующий.
— А я имею в виду вас, полковник. Самолет немецкий сбили? Теперь когда в драку полетите?
Члены Военного совета фронта рассмеялись. А Красноюрченко покраснел до корней волос. Его удачный бой враз потускнел. «Вот как дела обернулось. Вот зачем он меня вызвал». Полковник помрачнел. Чуянов в шутку заметил:
— Вы, Андрей Иванович, без единого выстрела свалили сокола.
— Его свалишь. Смотрите, каков он. Без ремней кувыркался?
Полковнику стало легче.
— Без ремней, товарищ командующий.
— Шишек набил?
— Немного есть.
— Благодарю вас, полковник, — проникновенно произнес командующий, пожимая руку Красноюрченко. — Благодарю за порядок в дивизии. А теперь, полковник, слушайте нас. Нам нужен очень хороший пилот. Такой, думаю, найдется?
— У меня, товарищ командующий, в дивизии имеются такие пилоты, которые, если нужно, посадят машину на футбольную площадку.
— Отправляйтесь в свое хозяйство и через полчаса жду вас вместе с пилотом-футболистом.
— Есть, товарищ командующий. Разрешите идти?
С военного совещания разошлись под утро. Чуянову было поручено в течение шести часов подать пятьсот грузовых машин для срочной военной операции. Весь город был поднят на ноги. На главных проездах, на всех уличных перекрестках стояли комендантские наряды, посты милиции, которые задерживали каждую грузовую машину, отбирали путевки и направляли на сборный пункт. Шоферы, недоумевая, спрашивали:
— В чем дело, товарищи?
Не отвечая на их вопросы, им говорили: «Поезжайте на дозаправку. Вот вам талоны на горючее».
Спустя несколько часов Чуянов доложил Военному совету фронта, что автомашины мобилизованы. Водителей предупредили, что хотя они и не призваны в армию, но любое приказание должны выполнять строго по-военному. За малейшее нарушение приказаний будут отведать по законам военного времени. И колонна машин, вытянувшись в многоверстную змеистую нитку, запылила на юг, в район излучины Дона. Шоферы гнали грузовики с предельной скоростью. Степная дорога курилась пылью на многие километры. Через три часа головная машина подъехала к Дону.
XIV
В излучине Дона, на ее западной стороне, весь июль, жаркий и пыльный, шли кровопролитные бои. На придонских высотах земля дыбилась от взрывов. В Задонье, на участке Калач — Клетская, снаряды мочалили деревья, под гусеницами танков никли фруктовые сады. Танковые сражения были жестокими, лицом к лицу.
Немецкое командование заметалось по излучине, сосредоточивая ударные кулаки то в одном, то в другом, то в третьем направлении, нащупывая слабые участки в советской обороне фронта. Пятьдесят седьмая армия, вновь доукомплектованная в районе Сталинграда, занимала южный фас фронта по линии Чапурники — Цаца — Трудолюбие. Все попытки четвертой танковой армии генерала Готта сломить сопротивление этой армии успеха не имели. Тогда противник начал давить на правый фланг Сталинградского фронта. Прежнего ухарства, как это было летом сорок первого, у врага уже не стало, спеси много поубавилось.
Командующий шестой немецкой армией генерал Паулюс, прикрыв итальянцами левое крыло и тыл своих войск, начал новое наступление. Врагу понадобилось еще двадцать дней августа кровопролитных сражений, после которых, сгрудив на пятнадцати километрах фронта массу танков и авиации, форсировал Дон на участке хуторов Песковатка — Вертячий.
Армии Сталинградского фронта прочно удерживали оборонительный рубеж, выстроенный осенью и зимой, и только на правом фланге фронта врагу удалось перекинуться через Дон и захватить на его восточном берегу клочок земли. На третьи сутки противнику удалось еще раз прорвать на этой прибрежной полосе оборону обескровленной части и выйти узким коридором к Волге в район Рынок — Латошинка. Пробив коридор, противник не разбил армии, не обратил в бегство ее полки, смяв лишь ее правый фланг.
Первоначальный прорыв был невелик, но фронт справа потерял соседа, не стало стыка с частями северных армий. Нависла угроза над войсками, оборонявшимися на Дону на линии Калач — Песковатка; перерезан был волжский путь, и снабжение армий вооружением с верховья прекратилось — войска и грузы по Волге могли спускаться лишь до Камышина.
Командующий фронтом Еременко был поставлен в тягчайшее положение. У него не было под рукой оперативных резервов, чтобы отшвырнуть от Волги прорвавшегося противника. Подходившие войска застряли в пути, поскольку в районе станции Котлубань дорога на Москву была перерезана.
Командующему надо было решить два вопроса: во-первых, не допустить врага к тракторному и не позволить противнику с севера ворваться в город; во-вторых, как поступить с войсками, удерживающими рубеж по Дону, — оставить или отвести? Оставлять — значит подвергнуть опасности полного их разгрома с фланга. Но в случае скорой ликвидации прорыва можно было самого противника поставить в разгромное положение.
К Еременко вошел адъютант Пархоменко.
— Получена директива Верховного Главнокомандующего, — доложил офицер и подал Еременко радиограмму.
Еременко встал. Он взял лист бумаги и долго вчитывался в смысл приказа Сталина: «У вас имеется достаточно сил, чтобы уничтожить прорвавшегося противника, — говорилось в директиве. — Мобилизуйте бронепоезда и пустите их по круговой железной дороге Сталинграда. Пользуйтесь дымами в изобилии, чтобы запугать врага… Деритесь с прорвавшимся противником не только днем, но и ночью, вовсю используйте артиллерийские и эрэсовские силы. Самое главное — не поддаваться панике, не бояться нахального врага и сохранить уверенность в нашем успехе». Еременко пригласил к себе начальника штаба.
Он спросил его, прибыл ли в район тракторного полк из десятой дивизии Сараева.
— Да. Он уже вступил в дело. Туда же направлен отряд моряков.
— А бригада полковника Горохова?
— Горохов на марше.
— Бригаду передать в армию Чуйкова. Танкопроходимые участки перекрыть надолбами, засадить ежами. Командующему воздушной армией работать всю ночь. Пусть как можно больше пошлет в ночь «Иванов» (так он называл «кукурузников»). Не давать фашистам спать. Бить и бить по нервам. Пополнения переправлять через Волгу под дымовыми завесами, под прикрытием артиллерии. Что делается в пятьдесят седьмой армии, у генерала Толбухина?
— У Федора Ивановича обстановка без изменений. Стоит на прежних рубежах. Все атаки отбиты.
— Этот генерал умеет воевать.
— У него, Андрей Иванович, штаб хороший.
— А кто создавал этот хороший штаб? Армию формировал сам Федор Иванович.
— У него, Андрей Иванович, как-то все дружно идет, у них один другого дополняет.
— Он больше головой работает, чем голосом, как некоторые. Прикажите командарму активизировать действия южной армии на правом фланге. Не давать вражескому командованию снимать части с этого участка. Дивизия дальневосточников как себя ведет?
— Отлично дерется. Дивизия с обученным составом, с опытными офицерами. Противник непрерывно атакует район Горной Поляны. Здесь, возможно, придется помогать…
— Дивизией дальневосточников? Подождем немного. Пока еще не ясны намерения врага.
— В городе. Андрей Иванович, имеется несколько истребительных батальонов. Батальоны тракторного и металлургического уже воюют.
— Заводы у противника на глазах. Захватить их враг попытается не однажды. Нажим, стало быть, на северный фас фронта несомненно возрастет. Наша тактика прежняя: активная оборона. Контратаки, бомбовые удары, эрэсовские и артиллерийские налеты связать в единую тактическую систему активной обороны. Какова оперативная сводка с Юго-Западного фронта?
— Никаких существенных изменений. Положение стабильное.
— Я решил войска, удерживающие рубеж по Дону, отвести.
— Можно писать приказ?
— Да. Войска отвести на внешний обвод Сталинграда.
* * *
…На большом привале, в лесистой балке, командир батальона приказал Лебедеву:
— Немедленно отправляйтесь к командиру полка. Поедете в Сталинград принимать пополнение для дивизии.
— Меня, в Сталинград?
— Вашим старшим будет майор из штаба, а вы — его помощник. Вам все там знакомо.
— Товарищ комбат…
— Отправляйтесь. И знаете что? Семью свою устройте.
XV
По совету командующего фронтом Чуянов созвал заседание городского комитета партии. Горком, исходя из той обстановки, какая сложилась под Сталинградом, решил мобилизовать на фронт коммунистов.
Сталевар Александр Солодков, передав печь, первому подручному, послал жене записку, просил приготовить пару белья и немного хлеба. Жена встретила его со слезами. Она уже собрала и уложила в вещевой мешок белье, полотенце с мылом, котелок с кружкой и ложкой.
— Спасибо, Варюша, — поблагодарил Солодков, глянув на мешок. Говорил весело, будто собирался на праздник. Жена понимала, что скрывается за его веселостью. — А теперь, Варюша, мне надо переодеться. Подай армейские брюки с гимнастеркой.
Варюша опять всхлипнула.
— Ты чего? — ласково поглядел на жену. — Мы идем всего на несколько дней. Отгоним фашистов от города и сейчас же вернемся.
Солодков верил, что врагу под Сталинградом дадут в зубы, по знал он и то, что в армию уходит надолго, на всю военную страду. Жена собрала обед, подала мужу тарелку щей.
— А ты чего не садишься?
— Не хочу, Шура. Я уже пообедала.
— И я обедал на заводе. Садись, Варя, со мной. Налей себе щец немножко. — Обжигаясь, ел торопливо. — Всегда буду помнить твои чудесные щи. Ты, Варя, не обижайся, если не скоро напишу. Сама знаешь, на фронте за стол не сядешь, но помнить тебя и ребяток буду каждую минуту. Береги ребят.
Жена заплакала, захныкали дети.
— А вы чего? — приласкал Солодков малышей. — Не плакать. Тебе, Ваня, я ружье привезу.
Дети затихли.
— Спецовку мою, Варюша, береги. Посмотри-ка, что там у меня в карманах?
— Ничего, кроме ключа.
— Давай сюда. Ключ от шкафа с инструментами поможет мне воевать. Ну, Варюша, перед дорогой давай по старому обычаю присядем на минутку.
Жена горько и безутешно заплакала.
— Крепись, Варюша. Очень-то не убивайся. У тебя малые дети.
Варюша повисла на плечах мужа.
— Да что с тобой? Никогда не думал, что ты так… Не надо, Варя, прошу тебя…
Солодков под судорожные всхлипы жены покинул родной дом. На сборный пункт в городском саду пришли металлурги и машиностроители, каменщики и плотники — люди всех профессий. Были среди них в немалых годах, отцы больших семейств.
Городской сад все еще зеленел и шумел листвой белых акаций, кленов и тополей. В сад въезжали одна за другой машины. На грузовиках подвезли автоматы и пулеметы, ручные гранаты и саперные лопатки, стальные каски и противогазы, патроны. В саду громко раздавались команды: «Краснооктябрьцы, ко мне!» «Ворошиловцы, стройся!» «Кировцы, получай оружие!» Строились в отделения, во взводы, получали автоматы, каски, котелки и кружки.
— Солодков!
— Я! — ответил Александр Григорьевич.
— Принимай взвод.
— Есть принять взвод… Взвод, слушай мою команду. Направо ра-а-авняйсь!
Звенели фляги, звякали лопаты, щелкали затворы. Коммунисты были в простых ватниках, в рабочих спецовках, в легких защитных плащах, в поношенных армейских картузах и пилотках; на ногах — сапоги, ботинки, туфли. Ряды— не по ранжиру и не по годам: рядом с людьми, чьи виски тронула седина, стояли безусые юноши, к высоким примыкали малого росточка— строились по родству, по знакомству. Так теснее ряды — локоть к локтю, душа к душе, сердце к сердцу. Получены винтовки, патроны, гранаты. На легковой подъехал Чуянов и с ним армейский полковник, обветренный до черноты, в серой пыли, в пропотевшем кителе.
— Можно выводить, — приказал полковник.
Чуянов, сдержанно-возбужденный, с отеками под усталыми глазами, обошел строй коммунистов, сказал им несколько слов:
— Вы — коммунисты. Вы — сталинградцы. Вы — лучшие люди города и знаете, куда и на какое дело идете. Я верю, что никто из вас не дрогнет перед врагом, не падет духом.
Взвод за взводом, рота за ротой уходили на фронт коммунисты. В первом взводе Александра Солодкова кто-то немолодо запел:
Голос негромкий, глуховатый, но глубокая вера в святость мужественных слов, прозвучавших на выгоревших улицах, так была чиста, что взвод, взяв ногу, дружно подхватил:
Гремели выстрелы зениток. Ошалело визжали осколки. Горло першил смрадный дым, а песня не гасла:
Взводы, чеканя шаг по обожженному асфальту, шли по задымленным улицам, шли на переднюю линию огня.
* * *
Ольга Ковалева узнала о мобилизации коммунистов на другой день. Характер у нее был напористый, натура — сильная, волевая. Она пошла в райком партии. Там ее знали и с первого взгляда поняли, зачем она пришла.
— Здравствуйте, Алексей Иванович, — поздоровалась Ольга с секретарем. — Вы не забыли, что я член партии?
— Во-первых, Ольга, садитесь, а во-вторых, в чем дело? Рассказывайте.
— Во-первых, сяду, а во-вторых, Алексей Иванович…
— Я понимаю вас, товарищ Ковалева, — перешел секретарь на официальный тон.
— Значит, разговор будет коротким.
— Я в прятки играть не умею и своего мнения не изменю. Вы у нас единственная женщина-сталевар.
— Понятно. Не отпустите?
— На фронт — нет. Мы вам дадим другую работу, которую не всякому можно доверить. Дело, следовательно, вовсе не в жалости. Вам, возможно, придется на некоторое время покинуть город, переехать за Волгу.
— Мне?.. За Волгу?
— Не торопитесь. Я повторяю: мы вам дадим…
— За Волгу я не поеду. Отказываюсь. Отпустите меня на фронт. К нашим товарищам.
— Туда вам нельзя.
— Почему? Объясните. Может быть, полагаете, что я не умею держать винтовку в руках? — Ольга встала. Ее прямой взгляд был неотразим. — Я, Алексей Иванович, винтовки не выроню, свинца понапрасну не потрачу. Я умею стрелять. И к слову пришлось, скажу, что хорошо стреляю.
— Я это знаю.
— Алексей Иванович, поймите меня: если я не уйду туда, я потеряю себя. Я не буду сама собой. Я не смогу открыто смотреть в глаза своим товарищам. Алексей Иванович, неужели вы не понимаете меня? Я хочу остаться сама собой. Остаться такой, какая я есть.
Ольга убедила, вернее сказать, сломила упорство секретаря.
* * *
Августовский прорыв немцев в районе северо-западнее тракторного был для рабочих невероятной неожиданностью. Из оперативной сводки, переданной по радио в полдень, они узнали, что немцы от Сталинграда еще далеко, сражение кипит на берегах Дона. И вдруг часом позже у завода заскрежетали вражеские танки. Это было время, исчисляемое минутами, секундами, даже нет, это было только одно мгновение в жизни и судьбе каждого; это был момент непостижимого напряжения моральных сил, душевной стойкости. Каждый невольно подумал: «Неужели конец всему?» Под наведенные жерла пушек внезапно попало все: завод, семья, жизнь. И каждый, заглянув себе в душу, спросил себя: «Что же делать? Бежать или драться? Драться стальным ключом, куском железа?» «Драться!» — сказали рабочие.
Командир танковой бригады, инженер тракторного, офицер запаса и командир танкового батальона Сергей Дубков поднялись на заводскую наблюдательную вышку, откуда далеко просматривались всхолмленные окраины, обсаженные остролистными кленами, белой акацией и кустарниковыми подлесками. Небо было безоблачное, удивительно ясное и чистое, и только на северо-западе горизонт отяжелел от пыли. Нахмурив брови, командир коротко сказал:
— Поднять вымпел.
На центральной наблюдательной вышке заполоскалось кумачовое полотнище — условный сигнал боевой тревоги. Это было время, когда жаркое солнце, перевалив зенит, нещадно калило землю. В парковых бассейнах, шумя и весело перекликаясь, купались дети, бронзовые от загара. Мутные брызги, загораясь в золоте лучей, разлетались во все стороны, пятнили иссушенную землю.
Сергей вместе с командиром спустился в штаб. Начальник штаба доложил командиру бригады, что нарочные посланы во все цеха завода. Командирам и комиссарам подразделений приказано немедленно явиться в свои подразделения.
Из армейских танковых учебных батальонов прибежал связной с пакетом. Танкисты извещали, что в районе высот, северо-западнее тракторного, показались вражеские танки; что армейский зенитный полк, расположенный по зеленому кольцу на линии Тракторный — Орловка — Ерзовка, расстреливал танки прямой наводкой. Противник вынужден был маневрировать, искать мертвые зоны, поневоле вступать в бой с зенитными батареями. Зенитчики пали смертью храбрых на огневых позициях у раздавленных орудий. А тем временем на гитлеровцев вышли курсанты армейских танковых учебных батальонов.
У батальонов были свои боевые машины «тридцатьчетверки».
По рабочему поселку, гремя гусеницами, тронулись танки народного ополчения. Проскочив окраину, они помчались в район приволжских высот, протянувшихся по западной стороне города на сотню километров. Танки пересекли широкую балку Мокрой Мечетки и, махнув на дорогу Дубовка — Камышин, спешили в район боя. Навстречу танкам шли раненые курсанты.
— Скорей, товарищи! — крикнул рабочим раненый курсант.
Грейдерная дорога на Дубовку осталась в стороне, танки свернули на выгоревшую целину. Машина Ивана Егорыча Лебедева шла вслед за командирским танком. Танки перемахнули пологую высоту и выскочили на западный ее склон. Рабочие-танкисты соединились с армейскими учебными батальонами. Командир выскочил из люка.
— Прошу обстановку, товарищ майор, — попросил он.
Майор сказал, что гитлеровцы стремятся оседлать дорогу на тракторный, к противнику подходят подкрепления. Майор рукой показал на запад. Там горизонт заволокло клубившейся пылью. Густея и разрастаясь, пыль двигалась в сторону тракторного, к господствующим над заводом высотам.
— Прошу, — продолжал майор, — прикрыть правый фланг моих батальонов и взять на себя охрану дорог. Вражеские танки спустились в балку.
Командир, обратившись к Дубкову, приказал ему собрать командиров танков. Сергей махнул рукой, и командиры, раздвигая зелень колючих кустарников, побежали к комбату. Танкисты были в рабочих спецовках, в захватанных и замасленных кепках и фуражках, в легкой летней обуви, и лишь кое-кто в сапогах. Все на них было неказистое, и только один был одет по-праздничному: серый свеженький костюм и яркий галстук в этой обстановке казались какой-то дикостью. Командир, торопясь и волнуясь, неуклюже взмахнув рукой, обратился к рабочим-танкистам с коротким словом:
— Родному заводу грозит гибель. На наших детей, на наших отцов и матерей наведены вражеские пушки. Поклянемся, товарищи!
Командир взял бинокль, посмотрел вокруг. Впереди, за небольшой отрожиной вилась глубокая балка. Справа и слева изредка взлетала земля от артиллерийских взрывов, урчали низким тяжелым гулом танки и вездеходы.
— Танки и мотопехота, — прошептал он. — Кому приказали разведать балку? — спросил он Сергея.
— Лебедеву.
Машина Ивана Егорыча, размалывая бурьян и кустарнички, шла на большой скорости. Резко меняя направление, сворачивая то вправо, то влево, укрывалась в низинках, маневрировала в мертвых пространствах. Выскочив из отрожки, танк, смяв вражескую цепь, пошел в северный край балки и там скрылся из виду. Сергей приказал командирам рот приготовиться к атаке. Пушечные выстрелы, неожиданно раздавшиеся в балке, в том ее месте, где скрылся танк Ивана Егорыча, встревожили Сергея. Из балки вымахнули два густых смоляных облака.
— Это Ивана Егорыча работа! — воскликнул Сергей. — Это его работа!
Вражеские танки увязались за Лебедевым. Сергей вскочил в свою машину.
— Вперед! — скомандовал он.
И танк помчался. А за ним тронулись остальные танки батальона.
Под гусеницами машин заваливались вражеские окопы, трещали грузовики, превращаясь в мусор, корежились пушки и минометы. Посмотреть бы Сергею на самого себя со стороны в эти минуты боя, едва ли он угадал бы себя.
— Влево! Еще влево. Так держать! — с жаром командовал Сергей.
Машина, тяжело колыхаясь, спускалась в лощины, поднималась на взгорки, на пушечный выстрел сходилась с врагом. Пушка «тридцатьчетверки» снаряд за снарядом всаживала в захватчиков, но и танк Сергея не раз гудел от снарядов противника, высекавших из брони пучки ярких искр. И не одна вмятина уже поблескивала на его теле. Экипаж танка, отлично ориентируясь на местности, то уводил машину из-под удара врага в неглубокие распадки, то внезапно налетал на противника с неожиданной стороны. Могло показаться, что комбат и его люди дрались с безрассудной лихостью. Но все это было значительно сложнее.
— Миша! — шумнул Сергей водителю. — Видишь, два вражеских танка берут в клещи нашего? Поможем. Заходи справа. Давай жми.
Колышется перед глазами неровное поле битвы, пылится и вихрится земля.
— Жми, Миша. Жми!
И пошла машина срывать курганчики сусликовых поселений, печатать гусеницами широкий след по выжаренной приокраинной степи.
— Заметили, сволочи, — с досадой произнес Сергей. — И то хорошо. Не удались клещи. Жми, Миша. Жми!
Машину тряхнуло. В ушах зазвенело, лицо ожгло мелкой окалиной.
— Миша, обманем Гансов. Давай наутек в балку. Борт… борт не подставляй.
Метнулись влево. Одна минута — и танк в отрожине оврага за густой шапкой кустарника.
— Орудие к бою! — приказал Сергей.
Ствол пушки чуть-чуть высунулся из густоты терновника.
Тикают танковые часы, отсчитывая секунды. Только секунды, а как длинны они. Все напряжено до предела: слух, зрение, нервы; текут по лицу ручьи едучего пота. Пролетело десять, пятнадцать, двадцать секунд. «Не обхитрит ли враг? Не зайдет ли с тыла? Подожду еще десять секунд», — решает Сергей. Часы отмерили двенадцать секунд, а враг все не показывается. Ужалила страшная мысль: «Расстреляют одного, нападут на меня. Ладно: жду еще пять секунд. И ни секунды больше».
И вот послышался и шум и гул. «Идет!» — обрадовался Сергей.
— Идет!.. К бою… — тихо говорит Сергей.
Танк осторожно выполз на гребень, постоял малость и медленно пошел вперед. Сергей, задыхаясь от волнения, крикнул:
— Огонь!
Бухнула пушка. Остановился вражеский танк.
— Огонь! — командовал Сергей. Танк уже дымился, а Сергей все командовал: — Огонь!
Раздался взрыв. Вражеский танк разорвало и разнесло.
— Ура! — по-мальчишески радостно закричал Сергей.
Выскочили на гребень холма, поросшего бурьяном, и сразу увидели горящий танк.
— Наш! — прохрипел Сергей. — Наш, — с досадой повторил он. — Экипажа не вижу. Держать на горящий!
У танка, которым командовал Иван Егорыч, порвалась и размоталась гусеница. На машине не видно было ни пробоин, ни прямых попаданий, и в первое мгновение нельзя было понять, отчего загорелся танк. Сергей выскочил из аварийного люка. Возле скинутой гусеницы лежали молоток, зубило, запасные траки. «Люди экипажа живы, — подумал он. — Они где-то здесь». Сергей приказал вести машину в балку.
— Кустарники объезжайте. Можем своих людей подавить. — В балке нашли башенного. Его приняли на борт танка. — А где Иван Егорыч? — спросил Сергей.
— Расползлись мы, — сказал башенный.
Сергей вывел батальон из боя с большими потерями, но и рабочие-танкисты немало побили и подожгли вражеских машин и помогли армейским учебным батальонам задержать врага на ближних подступах к тракторному, не дали врагу ворваться в рабочие поселки. Сергей внимательно осмотрел свой танк.
— Хорош, — радовался он. — Теперь в деле: проверили.
* * *
На поле боя пылали разбитые танки. Солдат ни той, ни другой стороны не было видно. Светились и гасли ракеты. На северном склоне Мокрой Мечетки окопался истребительный батальон тракторного. Здесь же плечом к плечу заняли позицию истребительные батальоны «Красного Октября» и других заводов. Сюда и пришла Ольга Ковалева.
— Кто мне даст саперную лопатку? — спросила она просто, как будто вышла на рабочую площадку мартеновской печи.
— Зачем тебе лопатка? Садись в мой окоп, — сказал взводный Солодков.
Ольга сбросила с себя старенькую фуфайку, взяла лопату и принялась за работу.
Ночь была тревожная. Методично, с короткими перерывами, ухала артиллерия, рвались мины, гудели в тихом небе ночные бомбардировщики. Тракторный, оглушаемый взрывами, продолжал выпускать танки и дизельные моторы. Ночью в квартирах рабочих поднимался шум, слышались крики, плач; матери стаскивали с теплых постелей сонных детей и с крохотными узелками уходили в центр города. Всю ночь они шли по автомобильному тракту. Перед их усталыми глазами стояло багровое зарево пожара, а позади слышался треск и грохот войны, это гитлеровцы вели атаки на батальоны курсантов. Батальоны курсантов с боями отошли на новый рубеж, ближе к заводу. Противник занял господствующие высоты, теперь невооруженным глазом он видел тракторный.
Рабочие окопались на северо-западной окраине поселка. Отсюда до завода рукой подать, дальше отступать было некуда. С рассветом все вокруг завыло, загудело, запахло гарью.
Ольга, задыхаясь от волнения, всеми мыслями была среди курсантов. Ее большие глаза горели лихорадочным блеском. «Почему сидим? Почему не атакуем?» Она поискала глазами командира взвода. Солодкова не было видно. Ольга глубже осадила рабочую кепку, затенила высокий лоб. Она нетерпеливо посмотрела на левый фланг своего батальона, там шла оживленная перестрелка, трещали автоматы, стучали пулеметы, взлетали черные султаны минных взрывов. «А у нас тихо. А мы все молчим», — нервничала Ольга. Над ее головой что-то прошумело, и в то же мгновение позади взметнулась земля. Сухой комок глины стукнул Ольгу в плечо. Она поморщилась от боли. Шлепнулась еще мина, теперь несколько правее и ближе. Вскинутая бурая земля, падая, осыпала Ольгу с ног до головы. Она вскочила, отряхнулась и опять спрыгнула в свой окоп.
Справа кто-то дико вскрикнул. Ковалеву пронзил этот крик. Она прислушалась. «Кто-то убит», — подумала Ольга. Она выползла из окопа. Выжженные сорняки, жесткие, как прутья, кололи ей руки, царапали колени. «Могу не успеть», — подумала она. Вскочила и прыгнула в окоп рабочего. Глянула и ахнула от удивления: это был прокатчик, сосед по квартире. Он был тяжело ранен. Ольга смочила водой из фляги носовой платок и обтерла ему лицо. Тепловатая кровь струйками стекала по щеке. Раненый еле слышно спросил:
— Кто это?..
Ковалева, скрывая свое волнение, помедлив, бодро сказала:
— Захарыч, это я… Ольга. Ты потерпи. У тебя голова… но не очень… Не очень, Захарыч… Сейчас перевяжу, и все будет в порядке. А по-темному вынесу. Обязательно вынесу, Захарыч, и отправим домой.
— Спасительница моя… Золотая твоя душа…
— Помолчи, Захарыч. Помолчи.
Ольга в эти минуты не могла видеть, что творилось на огневой линии батальона. Она только слышала, как густеет стрельба, как рвутся мины, как ухает артиллерия. «Полежи малость, Захарыч. Я вынесу тебя». Ольга осмотрела винтовку. Фуфайкой отерла ствол и штык, проверила, есть ли патроны в магазинной коробке. Вдалеке, против ее окопа, мелькнула вражеская фигура. Ольга приникла к насыпи окопа и стала всматриваться в бугорок, за которым залег фашист. Она чуть подвинула винтовку, приложилась горячей щекой к запыленному прикладу, прицелилась и ждала, не покажется ли враг. За полынком что-то завиднелось. Палец, лег на спусковой крючок. Грянул выстрел. Ольга высунулась из окопа, посмотрела на холмик: «Убила или промахнулась?»
Свирепела стрельба; все чаще вскипала земля; все гуще стелился по склонам балки смрад и, стекая в низину, застаивался там, прикрывая нагретый ручей беловато-грязной мутью. Стороны сходились на расстояние штыкового броска. На участке курсантов, продвинувшихся несколько вперед, гитлеровцы пошли в атаку. По окопам передали команду приготовиться.
Рабочие открыли огонь. Ольгу била мелкая дрожь, для нее весь мир сместился в ее окоп. Она резким и коротким жестом смахивает с лица пот и опять щелкает затвором. Она стреляет и досадует, что не каждая ее пуля разит врага.
С правого фланга донеслись крики «ура» — это опять поднялись в контратаку курсанты. Их стало меньше, но их бесстрашный рывок опять смял переднюю фашистскую цепь.
Ольга Ковалева, видя рукопашную, не находила себе места. Ее лихорадило; ей хотелось выметнуться из окопчика и лететь на помощь курсантам. «Сашка! — кричала она Солодкову. — Почему сидим?» — «Потерпи минутку, — отвечал Александр. — От дела не уйдем».
По окопам рабочих батальонов послышалась команда:
— Вперед, товарищи! Вперед!
Ольга выпрыгнула из окопа и широкими мужскими скачками побежала впереди взводного. Рядом с Ковалевой, справа и слева, бежали люди родного завода, братья по труду, друзья по духу и мысли. Ольга чуточку подалась вправо, там она заметила офицера. На него и пошла Ольга.
— Ковалева! — осаживал ее Солодков. — Ковалева, не зарывайся!
Ольга, оглянувшись на рябоватого взводного, бежавшего чуть левее нее, крикнула:
— Саша, не отставай!
— Ольга! Не запались! — кричал взводный. — Поберегись! — вразумлял Солодков. Он бежал за Ольгой и никак не мог опередить ее. Ему хотелось уберечь ее от первого удара матерого гитлеровца.
А Ольга, охваченная общим возбуждением, не слушая взводного, все бежала и бежала.
А тем временем курсанты, сломив гитлеровскую свежую цепь, погнали врага от окраин завода. Истребительные батальоны ударили в штыки слева от курсантов, из района Мокрой Мечетки. Гитлеровцы, дрогнув, начали отступать. А Ольга все продолжала бежать за офицером. Винтовка — заряжена, в стволе — боевой патрон, дать бы выстрел, и делу конец, но ей об этом не подумалось. Офицер, чувствуя за собой погоню, бежал без оглядки. Он смахнул с головы каску и через плечо кинул ее в Ковалеву. Каска больно ударила Ольгу.
— Ковалева! — крикнул взводный. — Ольга, назад!
Нет, Ольга уже не могла ни остановиться, ни изменить самой себе. Она, тяжело дыша, все бежала, ничего не слыша вокруг. Перед ней — сухопарый офицер, его, и только его видела она. Он все ближе и ближе. «Колоть?» — мелькнуло в разгоряченной голове. Выбросила вперед винтовку и в то же мгновение, споткнувшись о сусликовую норку, качнулась вперед, и штык, сверкнув, впился офицеру в ногу. Тот, вскрикнув, упал, а Ольга, не успев выдернуть штык, ничком свалилась на лютого врага. Офицер, скрежеща от боли зубами, чуточку повернулся и ударил Ольгу ножом. Подбежал Солодков и прикончил фашиста. Ольга вгорячах вскочила и вместе с Солодковым побежала вперед.
Батальоны курсантов и рабочие отряды продолжали теснить противника, неся при этом большой урон убитыми и ранеными. Раненых с поля боя выносили сандружинники, среди которых много было девушек.
Лена Лебедева весь день выносила раненых, в клочья изодрав юбчонку, до крови поцарапав руки и ноги.
— Не бойся, Таня, — воодушевляла Лена свою подружку. А сама дрожала, как осиновый лист. Чувство опасности не покидало девушек. Лена страшно осунулась и безмерно устала. Пули, цокая о землю, поднимали пыльцу, прижимали тело к колючей траве. Раненый, изнемогая от жажды, просил пить.
— Потерпи, товарищ, потерпи. Мы сейчас доползем, — говорила Лена.
Уронила растрепанную и запыленную голову на сухую горячую землю. Громко стучало сердце, и казалось ей, что бьется о гудящую землю. Немного отдышалась и поползла дальше, приминая выжаренную траву, набирая на себя череду и колючки. До маленького домика под проржавевшей крышей осталось немного, но как все-таки длинны и утомительны последние метры. Девушки, теряя последние силы, изнуряемые жаждой, шаг за шагом продвигались к заветному домику, во дворе которого разместился перевязочный пункт.
— Я больше не могу, — еле слышно вымолвила Таня.
— Потерпи, Танюша, потерпи, — утешала Лена. — Осталось немного. Совсем немного.
На перевязочный девушки пришли в полуобморочном состоянии. У Лены дрожали руки и ноги, ее качало из стороны в сторону. Она опустилась на землю. Отдохнув, стала с тревогой вглядываться в раненых. «А вдруг да тут Сережа?» — замирая от страха, подумала она.
— Нет, — прошептала Лена и вышла на улицу с тревожным чувством на душе. «Что с папой?.. Жив ли Сережа?» Прислушалась к пальбе, к шуму и треску боя, к диким крикам, изредка доносившимся до окраины рабочего поселка. Лена поняла, что враг где-то совсем близко, много ближе, чем был полчаса тому назад. Выглянув из-за угла домика, она увидела, что рабочие отошли на окраину Спартановки. Лена с тоской посмотрела на родной завод. Серый дымок мирно поднимался в солнечное небо. «Неужели всему конец?» Как же мил и дорог этот кусочек земли с Волгой и голубым небом.
По узенькой улочке, затененной перевесившимися через заборы сучьями яблонь и вишен, спешил отряд моряков, только что высадившихся с военных катеров на берег Волги. Моряки, ни минуты не передохнув, пошли к гремящему фронту.
Лена, заслышав гулкие шаги, оглянулась и увидев моряков, побежала им навстречу.
— Товарищи… родные… — страшно возбужденно заговорила она. Ее глаза радостно блестели. Она схватила командира за руку и потянула его вперед. — Товарищи!.. — Лена умоляла командира спешить и спешить.
Матросы, насупившись, шли молча. Глядя на юную красивую девушку, они поправили бескозырки, приосанились и, не спуская с нее глаз, хотели, чтобы она взглянула на каждого из них, взглянула хотя бы мельком, хотя бы полувзглядом, и тогда бы они… Лена стала для них точна знамя всего чистого и святого, ради чего они пришли сюда, ради чего готовы отдать свои жизни.
— Я с вами! — решительно сказала Лена.
— С нами нельзя, — строго сказал командир.
— С вами… с вами!.. — горячо и страстно говорила Лена.
— Дальше нельзя.
— С вами… с вами! — все так же требовательно стояла на своем Лена.
Командир приказал матросу:
— Задержать!
Матросы жалостливо воздохнули; им не хотелось расставаться с девушкой. Они, если бы позволил командир, сберегли бы ее, заслонили бы грудью всего отряда. Моряки с ходу пошли в атаку. На коренастом моряке, бронзовом от загара, нечаянно облившем себя горючей смесью, загорелась блуза; синеватые язычки пламени жгли ему тело. Моряк с треском разорвал блузу и, откинув в сторону горящие тряпки, полунагой побежал вперед. В душном и пыльном зное раздались крики:
— Ура! Ура-а! Ура-а!..
Вражеское командование, зная о подходе отряда моряков, послало против них самолеты, но самолеты опоздали: матросы уже ворвались в немецкое расположение и, тесня врага, преследовали его по пятам. Самолеты, покружившись над полем боя, покинули небо, сбросив бомбы на случайные цели. Моряки, точно девятый вал, смывающий все на своем пути, расчищали дорогу штыком и прикладом, укладывали врага гранатой и меткой пулей. Чтобы как-то ослабить и расстроить штурмовую атаку моряков, противник послал пикирующие бомбардировщики с воющими сиренами. Вой сирен и взрывы бомб за спиной не испугали моряков. Вражеские цепи, неся большие потери, устрашенные необратимой силой натиска, в панике побежали назад, стараясь оторваться от «черной смерти». Они открыли заградительный минометный огонь, отрезав путь к отступлению своим. И тут пошло взаимное истребление. Стон и крики, звон и скрип посверкивающего металла покрыли поле боя.
* * *
На три километра от завода отбросили гитлеровцев моряки, курсанты и рабочие отряды.
Затих бой, затих ветер, гарь битвы осела на окропленную кровью степь. Оранжевое солнце закатилось за приволжские высоты, на которых примолк и окопался потрепанный враг. Наступила ночь, душная, пыльная, тревожная.
Ранним утром по окопам рабочих батальонов разнеслась страшная весть: «Пропала Ольга Ковалева». Рабочие встревожились: «Не в плен ли попала? А быть может, убита?» — «Искать надо». — «Давно ушли на ее поиски».
Ольга, перевязав свою рану и отдохнув, упросила ротного командира пойти вместе с другими рабочими в разведку. Солодков умолял Ольгу не ходить в разведку. Наконец Александр договорился с ротным не пускать Ковалеву на ночной поиск, но Ольга, верная своей натуре, решительно заявила, что она самовольно уйдет в разведку. И ушла. Поначалу все шло хорошо. Рабочие сняли часового у штабного блиндажа, взяли в плен обер-лейтенанта, но на обратном пути, возвращаясь к своим, разведчики наткнулись на засаду, и в перестрелке Ольга была смертельно ранена. Ее вынесли и с воинскими почестями похоронили в садике родного завода, у главных ворот металлургического гиганта.
XVI
В тот день, когда гитлеровцы вышли к Волге северо-западнее тракторного, на Сталинград началось воздушное нападение. Первые самолеты немецко-фашистское командование бросило на центр города, и сотни бомб посыпались на театры и клубы, на школы и больницы, на жилые дома. К вечеру двадцать четвертого августа город был в огне. Взрывы рушили дома, взрывные волны вырывали окна и двери, крошили стекла. Огонь, раздуваемый знойным ветром, перекидывался от здания к зданию, и пожары, набирая силу, превращались в клокочущий смерч огня. Пылали целые кварталы, десятки улиц, горели сотни домов и построек. В неоглядный бушующий котел пламени враг непрерывно сбрасывал бомбы. Оглушая все вокруг, они поднимали высоченные столбы огня, дыбили огромные раструбы земли.
Люди в страхе бежали в дымную степь, прятались в сырых балках, бежали к Волге. На Волге полыхали причалы, товарные склады и лабазы, вдалеке горел нефтекараван, и густые облака дыма плыли над рекой. Скоро трудно было разобраться в улицах и переулках: все лежало в пепле и развалинах. Тухли топки в паровозах, на покоробленных рельсах стояли обгорелые вагоны; не стали звенеть трамваи, и рабочие шли пешком, торопились узнать, что стало с родным заводом и чем можно помочь ему. Рабочие — молчаливы, над ними пролетали «юнкерсы», «мессеры». Иные рабочие ложились на землю, другие ныряли в водопроводные люки, третьи, глянув в рокочущее небо, не меняя пути, шли дальше. Осунувшиеся лица — суровы и гневны.
На крутом спуске к центральной волжской переправе взрывом разметало повозки с ранеными бойцами. Санитары положили погибших на носилки, отнесли во дворик покачнувшегося дома и там похоронили.
Седой старик в зимнем пальто остановился возле дворика, долго крестился на могилу, шептал бескровными губами какую-то заупокойную молитву. Старика вели под руки две такие же, как и он сам, древние старушки. Они, шаркая усталыми ногами, перешли улицу Халтурину и побрели к мясному рынку. У кирпичной стены они увидели в кровавой луже женщину.
— Детей моих спасите. Де-тей, — сквозь зубы говорила умирающая мать.
У ее изголовья сидел лет семи мальчик и полулежала на грязном мешке лет трех девочка. Из шейки девочки сочилась кровь.
В полночь двадцать четвертого августа огромным костром пылали три центральных района города. Горячий ветер гнал на Волгу тучи искр. Волга казалась багрово-красной, словно огонь высушил воду и река несла поток расплавленного металла. Высоченный пласт воздуха над городом и Волгой, насыщенный едким дымом и горячим пеплом, казалось, тоже горел.
На центральной площади метался безумный старик. Обежав раза два праздничную трибуну, он вскочил на нее и дико закричал:
— Люди, глядите — горит. Дочка… моя дочка, моя… а-а-а!..
Заметив бегущего подростка (это был Алеша Лебедев), сумасшедший закричал:
— Убью! Зарежу!
Обернувшись, Алеша понял, что лохматый старик с куделистой бородой не шутит, и он спрямил дорогу к Дубкову. Павла Васильевича дома не оказалось. Лексевна стояла над раскрытым сундуком, не зная, что из него взять, а что оставить.
— Бабушка, где Павел Васильевич? — едва переводя дух, спросил Алеша. Черные, как угли, глаза лихорадочно горели. Видя, что Лексевна не поняла его или не расслышала, еще громче спросил: — Где Павел Васильевич?
— А-а, — наконец поняла Лексевна. — Ушел, — с полным безразличием сказала старушка. — Тебе зачем его?
— Меня мама послала за вами. Собирайтесь живее. Я вас за Волгу перевезу с Павлом Васильевичем. И маму с Машенькой туда же.
Алеша побежал на кухню. Принес оттуда примус, чайник, кастрюлю, три ложки и вилку, каравай хлеба и кулек сахару.
— Что еще взять? Кружку забыл. А где у вас крупа с мукой?
— Да зачем это? Я все равно не поеду. Без Сереженьки я никуда не тронусь.
— Поедешь. Сергей Павлыч велел.
Алеша из кухни перенес все продукты и сложил их в кошелку, а Лексевна все стояла над сундуком и перебирала свое добро.
— Я вас перевезу всего на неделю, — уговаривал Алеша старушку. — Как утихнет в городе, так я приеду за вами. Вместе с Сергеем Павлычем приедем. Да куда же все-таки ушел Павел Васильевич?
— Он, Алеша, в родильный убежал. Там наша племянница. Алеша, беги туда. Помоги ему.
Городской родильный дом на улице Пушкина был в густом дыму, трещал в огне. Возле дома Алеша увидел в безумном отчаянии мечущихся матерей. Главная лестница чадила удушливым дымом, но по ней, спасая полуобгоревших матерей и их детей, бегали опаленные юноши и девушки. Алеша в первую минуту, растерявшись, не знал, что ему делать; он удивленно смотрел на милиционера, только что вынесшего из огня женщину, не сводил глаз с его багровой щеки. Но вот его внимание привлек врач в белом халате, кинувшийся на курящуюся лестницу. Его пытались остановить, но он, отстранив заботливые руки, перемахнул порог двери.
Алеша бросился вслед за хирургом. В горячем дыму его кто-то потянул за рукав. Алеша не помнил, как он опять оказался на улице. Первое, что ему бросилось в глаза, это был врач в порванном и обгоревшем халате. Врач следовал за носилками, на которых кто-то недвижно, без крика и стона, лежал в дымящихся тряпках. Алеша посмотрел на дом, объятый пламенем, на людей, толпившихся около него. Из окон родильного валил дым, буйно выплескивалось пламя, и не было уже слышно отчаянных криков о помощи, и никто не сновал у дверей, никто не высовывался из оконных проемов.
Алеша, не найдя Павла Васильевича, побежал домой берегом Волги — других дорог уже не было. Улицы вьюжили искрами и застилались дымом. Алеша бежал и думал: «Не горит ли и их дом? Не убиты ли мать и Машенька?» По спине прошелся холодок, и сердце до боли защемило. Он побежал быстрее. И вот опять… опять перед его глазами страшная картина. По Волге плыла горящая баржа. На барже кричали и метались люди. В огне была почти вся баржа, и только носовая площадка была тем спасительным островком, куда обились люди и взывали о помощи.
К барже послали небольшой катерок. Люди, завидя приближающийся катер, начали прыгать в воду и плыть навстречу посудинке. Алеша, радостно вздохнув, побежал домой.
Четырехэтажный каменный дом, стоявший на отшибе площади Девятого января, в сотне метров от Волги, к великой радости Алеши, стоял целехонек. Анна Павловна увидела Алешу, от радости всплеснула руками и кинулась ему навстречу.
— Жив… жив, — захлебываясь слезами, еле вымолвила она. — А я-то… а я-то…
— Надо уходить, мама, кругом все горит.
— Куда уходить, Алеша?
— В степь, в балку…
И они поспешно покинули квартиру, стали уходить из города по горящим улицам. Анна Павловна в тот час думала только о Машеньке. Девочка была в легком платьице, в легких туфельках, с непокрытой головой. Припав к груди матери, она слышала, как гулко колотилось материнское сердце. Алеша бежал рядом с матерью. За плечами у него мотался мешок.
— Машенька, иди ко мне, — позвал Алеша сестренку, желая помочь матери.
Машенька до боли обхватывала материнскую шею. А мать, чувствуя трепет ребенка, сдернула с головы платок и закрыла ей лицо, чтобы Машенька не видела всего ужаса, чтобы не помутился ее детский разум. Временами Анну Павловну и Алешу осыпали искры. Огонь, буйно танцуя в пролетах окон и дверей, гудел и трещал, лизал стены, гремел железом крыш. Анна Павловна боялась одного: как бы не свалиться возле огня.
Из-за угла Киевской улицы выскочил и побежал навстречу Анне Павловне горящий человек. За ним гнались двое молодых, пытаясь его остановить.
— Стой!.. Стой!.. — кричали они.
Человек, будто ничего не видя и ничего не слыша, мчался к пылающему дому. Анна Павловна в изумлении крепче прижала к себе Машеньку. Алеша побледнел. Пламя трепыхалось за спиной человека, а человек все бежал. Думалось, что вот он свернет в сторону от огня, если он не слеп, но этого не случилось — человек влетел в крутящееся пламя и там пропал.
Анну Павловну в эту минуту было не узнать.
— Видел, сынок? — спросила она Алешу с гневом.
Алеша, скрипнув зубами, сказал:
— Мама, за что они? За что?
— Бежим, сынок, бежим!
Близко к полуночи они выбрались на степную окраину города. Анна Павловна опустила утомленную Машеньку на сухую землю. Перепуганная девочка, притихшая и примолкшая, тихо спросила:
— Мама, мы туда больше не пойдем?
— Нет, родная, нет.
— Я спать хочу, мама.
— Спи, милая!
И девочка скоро заснула под гул и грохот разрывов. Заснула на голой земле. Мать с сыном неотрывно смотрели на город. Там, казалось, горит все: железо, сталь, камни, полыхает Волга, дымят леса Заволжья, и думалось, что вот-вот вспыхнет небо, займется воздух, и тогда огонь спалит все живое.
Анна Павловна положила руку на плечо Алеше.
— Вот когда хочется жить, сынок. Ты понимаешь меня, Алеша?
Алеша не сразу отозвался. Он помолчал, о чем-то подумал и, насупившись, по-взрослому сказал, как о давно решенном:
— Я знаю, мама, что мне делать.
— Милый мой…
— Не плачь, мама, — просил Алеша.
— Не стану, милый.
На рассвете они перешли в глубокий овраг за третьей больницей; там они выкопали в крутом склоне небольшую нишу-убежище и туда же снесли свой тощий узелок.
XVII
Двадцать пятого августа Сталинград объявили на осадном положении. Городской комитет обороны переехал в железобетонный командный пункт, оборудованный в Комсомольском садике. Отсюда директивы шли по городам и селам многими путями. Гонцов слали во все города и районы области. Послы летели на самолетах, ехали на машинах и на верблюдах, ехали верхами, шли пешком. В комитет доносили, что на дорогах, ведущих к тракторному, противотанковые ежи и надолбы установлены. Комитет эвакуировал за Волгу население, руководил строительством баррикад, налаживал бытовые дела. Чуянов говорил председателю горсовета:
— Населению нужен хлеб, вода. Организуйте хлебопечение. Пошлите свой актив к людям в бомбоубежища. Там теперь его место. Как идет вывоз промышленных товаров?
— Ткани, готовая одежда главунивермага переправляются за Волгу. Запасы готовой кожи вывезены на берег Волги. Не хватает транспорта, Алексей Семенович.
— Товары вывозите пока на набережную, но не очень близко к переправам.
— Есть случаи (мародерства, Алексей Семенович.
— Поставьте на ноги милицию. Позвоните коменданту города. Сегодня же издадим приказ: мародеров расстреливать на месте преступления.
— Работает государственная мельница, — докладывал председатель.
— Мельницу во что бы то ни стало уберечь от пожаров. Населению пока выдавать муку вместо хлеба. Уцелевшие хлебозаводы снабжать топливом бесперебойно. Мельницам отпускать зерно с элеватора безотказно.
Вошел молодой белокурый помощник Чуянова. Он доложил, что директора заводов прибыли.
— Приглашайте.
Заводы-гиганты, расположенные в северной части города, находились в непосредственной близости к фронту. У ворот тракторного шли бои, а рядом, впритык к нему, другой машиностроительный колосс, а за ним, ниже по Волге, — металлургический великан.
— Работу продолжать, — говорил Чуянов директорам. — Главнейшие магистрали, по которым снабжался фронт вооружением, перерезаны. Надежды армии обращены к нам. По мере усиления нашей обороны, враг еще озверелей начнет бомбить город. Уникальное оборудование размонтировать, поставить на платформы и отвезти подальше от заводов. В крайнем случае будем топить в Волге. — Чуянов замолчал, но директора, посматривая на него, видели, что он главного еще не сказал. — А теперь о самом тяжелом. В каком состоянии находится подрывная служба?
Директора коротко доложили, что взрывчатка заложена под заводские коммуникации, подрывная сеть подведена к командным пунктам.
— Помните: никаких случайностей не должно быть, — предупредил Чуянов. — Подрывать… кнопку нажимать только по нашему приказу.
Директора вышли в садик. Над сквериком пролетели «юнкерсы». Сброшенной бомбой вырвало старую липу. Разодранные сучья с пышной листвой выкинуло далеко за ограду. На маленьком столике, за которым сидел Чуянов, подпрыгнула чернильница, зашелестела бумага. Чуянов читал обращение комитета обороны к населению города.
— Хорошо, — сказал он, возвращая обращение инструктору обкома партии. — Печатайте и расклеивайте по городу.
Вышел инструктор от Чуянова и задумался. И было над чем поразмыслить. Типография областной газеты сгорела, приходилось ехать на тракторный, за полтора десятка километров, где полуживая, с полураскрытой крышей, еще цела была типография заводской многотиражки. Инструктору сказали:
— Выходи на автобусный тракт и прыгай на первую попавшуюся машину.
В заводской типографии наборщик, разысканный в бомбоубежище, не успевал очищать кассы шрифтов от извести, сыпавшейся с потолка двухэтажного здания, сотрясавшегося от разрывов снарядов и бомб. Гул тяжелых орудий, установленных по соседству с типографией, заставлял наборщика зажимать уши.
…Вечером того же дня, при свете пожаров, комсомольцы бегали по развалинам и расклеивали воззвание на опаленных стенах разрушенных зданий. В минуту относительного затишья, когда враг уходил с багрового неба, грязные от копоти и дыма жители выходили из подвалов и, торопясь, читали обращение:
«Товарищи сталинградцы!
Не отдадим родного города на поругание врагу. Встанем все как один на защиту любимого города, родного дома, родной семьи. Покроем все улицы города непроходимыми баррикадами. Сделаем каждый дом, каждый квартал, каждую улицу неприступной крепостью. Все на строительство баррикад. Все, кто способен носить оружие, на баррикады!»
…Баррикады строили днем и ночью, строили из камней и железа, трамвайных вагонов, телефонных столбов. Баррикадами перекрывали все улицы, наглухо закрывали выходы на площади. Булыжник, песок и глину брали на месте, взламывая асфальт улиц. Из пожарищ вытаскивали кровельное железо, стальные покалеченные балки. Все пускали в дело: горелые койки, водопроводные трубы. Баррикады возводили на важнейших перекрестках, в узких улицах, на просторных проездах. Мосты перегораживали стальными ежами и надолбами. Тысячи сталинградцев, как пчелы, строили сеть заграждений. И города похож был на пчелиные соты, вылепленные из камня и железа. Строители баррикад при вражеских налетах разбегались в укрытия и вновь принимались за дело, когда стихали взрывы бомб, когда рассеивались пыль и дым. Центр города давно был опустошен, а гитлеровцы все рассеивали над ним тысячи зажигалок, сотни фугасок, сбрасывали на выгоревшие улицы куски рельсов, вагонные скаты, просверленные котельные плиты… Все это дико выло, гремело и визжало.
— Хорошо поешь, сволочь, а на русский штык все равно напорешься, — сказал Павел Васильевич, выходя из подвала. Завидев женщину с ребятишками, он остановил ее: — Откуда идешь? С тракторного? Что там — горит? Лексевна, отрежь ребяткам хлебца по ломтику. Пересиди, голубка. Лезь в подвал. Детишкам отдых дай.
Подвал был полон людьми. Павел Васильевич внимательно присматривался к своим жильцам, каждого спрашивал, откуда и кто такой, чем занимался и как думает «обстроить» теперешнюю жизнь. Павел Васильевич курить в подвале запретил категорически. В минуты затишья он выходил из подвала, брал метлу и подметал улицу. Звенели битые стекла, поднималась над улицей известковая пыль. Все сметал с обожженного асфальта Павел Васильевич, и никто еще так старательно не убирал улицы. А враг возьмет да и сбросит несколько фугасок, и опять улица замусорится, и опять Павел Васильевич берется за метлу. А когда над ним загудит вражеский хищник, он, вздернув голову, кричит:
— С места не сойду, иродово семя! Голову, все быть может, размозжишь, но душу не расстреляешь, нет! — Павел Васильевич шел по пепелищу, собирал в развалинах железо, печные вьюшки, плиты.
— Строиться будем, каждому гвоздю найдем место, — рассуждал он, стаскивая обгорелое кровельное железо. — Не думал, не думал, что так получится. До Сталинграда пропер. Главная сила — остановить, а там все легче будет. Неужели и Сталинград не удержим? Быть того не может. Без Сталинграда задохнемся.
В проломе стены показалась женщина.
— Павел Васильевич! — дико вскрикнула она.
— Что случилось?
— Идите скорей!
— В чем дело, спрашиваю?
— Лексевну там бомбой…
Когда Павел Васильевич, задыхаясь, добежал до набережной, его Лексевна находилась в безнадежном состоянии.
Он взял железную лопату и вышел на воздух, стал рыть могилу на пепелище родного дома. «Приготовить надо — или мне, или Лексевне». Трудился долго, могилу вырыл просторную. «Хорошо бы вместе лечь». Когда в последний раз звякнула лопата, Павел Васильевич, понурив голову, сел среди развалин на поджаренный кусок стены. Ветер сдувал к его ногам теплую золу пожарища.
XVIII
Разрушения в Сталинграде ошеломили Григория Лебедева. Он долго в немом молчании стоял на площади и не мог поверить, что от города остался один прах. Вот бывшая гостиница. В нее он вложил немалую долю своего труда. Теперь она разрушена. Всюду уродливо висели погнутые железные балки, водопроводные трубы, ощерились железные прутья из разрушенного бетона, торчали над улицей раздробленные балконы, ворохом лежали скрюченные кровати. Лебедев подошел к парадному подъезду. Оттуда дул горячий терпкий ветерок. Лебедев круто повернулся и быстро зашагал на север, на Республиканскую улицу, заваленную разбитыми повозками, обгорелыми машинами, перепутанными проводами, дробленым кирпичом. Он шел и не узнавал родной улицы, по которой ходил много лет.
Навстречу ему с фронта шли к волжской переправе раненые солдаты. След коснувшейся смерти лежал на всем: и на разрезанном сапоге, и на разорванной поле шинели, и на кровавых повязках, и на бледных, измученных лицах.
Ему вдруг представилась Машенька, шагающая по Сталинграду с такими же усталыми и печальными глазами. На Машеньке — белоснежное платье, купленное им за неделю до войны. Идет Машенька по улице, а кровь капля за каплей стекает с ее праздничного платья. Лебедев не раз видел подобные картины. Он прибавил шагу.
К его великой радости угловой дом на площади Девятого января, в котором была его квартира, оказался неразбитым и несгоревшим. Во дворе было тихо, мертво. Лебедев остановился, смотрел в пустые окна, ждал человеческого голоса. Напрасны были ожидания — все молчало. Лебедев повернул к своему подъезду. Под ногами хрустело битое стекло. Хруст гулко раздавался в пустом дворе. Пошел вверх по лестнице, замусоренной известкой, брошенной домашней утварью.
Все квартиры раскрыты, с расщепленными дверями, с холодными сквозняками. На полу валяются раскрытые чемоданы, разбитая посуда; стоят заваленные штукатуркой стулья, комоды, диваны. Лебедев вошел в свою квартиру. Здесь тот же хаос: все двери сорваны с петель, на полу — мусор. Он подошел к подоконнику, затрушенному пылью, сажей и битым стеклом. Чужой казалась ему теперь своя квартира.
Где-то совсем близко грохнула тяжелая бомба; взрывной волной до фундамента потрясло здание, с резким скрипом раскрыло дверцы шкафа. Лебедев вернулся в столовую, подошел к шкафу, наклонился и, сам не зная для чего, стал рыться в ворохе белья. Несколько пар носков он отбросил в сторону и взял коричневое Машенькино платьице. Он долго держал его в руках, затем, скомкав, сунул в карман. «Где семья? Где ее искать?»
Лебедев отправился на металлургический к Солодковым. До них — не более шести километров, а до тракторного насчитаешь все пятнадцать. Если Солодков дома, думал Лебедев, то он наверняка знает, где находится Иван Егорыч, и это уже облегчит ему поиски своей семьи.
Григорий застал у Солодковых жену сталевара — Варвару Федоровну, не захотевшую выехать за Волгу до тех тор, пока муж и свекор оставались в городе. Она усталым голосом объяснила Лебедеву, что Александр воюет за тракторным, на днях приходил за пополнением и опять «ушел на войну».
— Ну, а папа… Иван Егорыч, не знаете, где? — спросил Лебедев.
— На заводе танки ремонтирует, а живет на берегу. Землянку вырыл и живет у самой воды.
…Лебедев нашел своих в добротной землянке, вырытой в крутом глинистом пригорке у самой Волги. В землянке была только мать, Марфа Петрова. Она сидела за самоваром, пила чай. Увидев сына, Марфа Петровна выронила из рук блюдечко. С резким звоном блюдечко ударилось о край стола и, дребезжа, скатилось на земляной пол. Марфа Петровна кинулась к сыну и повисла на его плечах.
— Гришенька… милый…
Марфа Петровна грузно опустилась на обгорелый стул.
— Гришенька, беда-то какая на всех навалилась. Всю жизнь разломал, аспид. Ничего-то у нас не осталось. Все порушено. Кругом слезы.
И много рассказала мать сыну. Рассказала о том, чего бы он не увидел солдатским глазом, чего бы не подслушал мужским слухом, чего бы не понял своим умом. Григорий увидел мать в новой человеческой красе. И чем больше он слушал ее, тем глубже проникала в него суровая правда жизни. И когда мать умолкла, Григорий робко спросил:
— А где папа?
— На заводе. Танки латает. А поперва-то воевал. Не пускала, да разве его угомонишь? Ты сам знаешь, какой он. Сел на танк — и в бой. Наши-то прямо из цехов — и на аспидов. А отец было совсем в плен угодил. Он как, стало быть, пролетел на своем танке к аспидам, так сгоряча-то и начал их давить. Раз по нехристям прокатился, два прокатился, а в третий — и сам на беду налетел. Разнялась на танке гусеница. Стали ее налаживать, а басурманы по нему бух да бух. Ну, и царапнули его. Две версты полз. Пришел домой в одних лоскутках. Придет повар — пойдем к отцу.
— Какой повар? — удивился Григорий.
— Красноармейский.
Однажды к Марфе Петровне в землянку заглянули бойцы, попросили у нее кипяточку. С того дня и завязалась у нее дружба с молодыми солдатиками, как она их звала. Марфа Петровна с ними была добра и приветлива, и когда она приходила к ним в блиндаж, гвардейцы радостно восклицали:
— Мамаша пришла.
— Пришла, сынки. Я и не уходила. Ну, как вы тут живете?
Марфа Петровна стирала и чинила белье, иногда перевязывала раненых, а некоторых даже провожала до берега Волги. У этих как будто затихали боли в ранах; такие даже пытались шутить. А оставшиеся в окопах спрашивали:
— Мамаша, а меня проводишь, если что случится?
— С тобой ничего не случится. Я тебя заговорила.
Марфа Петровна приходила к солдатам в минуты затишья. Бои пересиживала в своем блиндаже.
— Мамаша, почему ты не уходишь из города? — однажды спросили ее бойцы.
— Нет уж, сынки, я около вас побуду. Зачем уезжать? Люди мы свои, и в обиду, я так думаю, меня не дадите.
— Мы вас перевезем за Волгу.
— У меня здесь муж, сын с дочерью, внук. И все при деле.
— Воюют?
— Которые воюют, которые танкам новую жизнь дают, а которые по другим заданиям. Все при деле. И уходить мне отсюда нет никакого резону.
Слушал Григорий мать и дивился. Если бы все это он видел во сне, тогда это было бы другое дело, но перед ним была подлинная явь. Мать спокойно говорила:
— Сейчас, Гришенька, чайку согрею. Попьем, а потом к отцу свожу.
Григорий, осмотрев землянку, сказал:
— Здесь вам жить опасно.
— Что же делать, Гриша? Одна бомба упала — ой как страшно было. Вторая упала — было уже не в диковинку. А когда посыпались одна за другой, привыкать стала. А когда очень-то затрясет землянку, я выйду, погляжу, увижу, что это наши бьют, и спать ложусь. А однажды весь день не могла чаю напиться. Уж очень лютовал Гитлер, да и наши пушки бесперечь гудели. Стану я прикладываться к стакану, а он по зубам колотит. Так я весь день и пробыла на холодной воде. Очень силен был бой.
По-матерински ласково посмотрела на сына, сказала:
— Отец очень страдает по тебе. Ты, Гриша, Аннушку нашел? Накануне бомбежки она наведывалась. Чайку попили, тебя вспомнили, а в самую-то страсть Лена бегала в город, искала и не нашла ее. Где-нибудь она здесь, в городе. Алеша, возможно, и приходил к нам, да где нас найдешь? Я удивляюсь, как это ты так скоро напал на наш след. Аннушку, Гриша, веди к нам.
— Хорошо, мама.
— А сейчас пойдем к отцу. Обрадуется. Изболелся он по тебе душой. — Возле землянушки Марфа Петровна задержалась осмотрелась вокруг и, послушав стрельбу, сказала: — Где же нам, сынок, путь проложить, чтобы поменьше было хлопот?
Марфа Петровна задумалась. Она еще раз взглянула на вечернее небо, изредка подсвечиваемое артиллерийскими вспышками.
— Я думаю, сынок, той же тропкой, какой ходила.
— Не знаю, мама, веди известным тебе путем.
И опять Григорию было дивно. Мать боялась курицы обидеть, сторонилась малейшего скандала, а тут под несмолкаемый грохот разрывов идет почти на переднюю линию огня.
— Голову, Гриша, как можно ниже к земле, — сказала Марфа Петровна. — Здесь самое опасное место.
В эту минуту Лебедеву ни о чем другом не думалось. Он видел перед собой только мать, слышал только ее порывистое дыхание и готов был в любое мгновение прикрыть ее своим телом.
— Вправо, за цех! — крикнула Марфа Петровна и побежала под защиту кирпичной стены. — Ну, вот и все, — со вздохом облегчения сказала она.
Ивана Егорыча они нашли спящим прямо на земляном полу танкового цеха.
— Двое суток не ложился, — сказал про него Митрич, пожилой сухощавый слесарь.
Лицо у Ивана Егорыча было утомленное и осунувшееся. Под головой лежала неопределенного цвета подпаленная фуфайка. Спал он крепко. Марфа Петровна наклонилась к Ивану Егорычу и осторожно подняла повыше ему голову. Его густые с проседью брови чуть дрогнули. Он тяжело вздохнул. Правая рука безжизненно сползла с груди на землю.
— Будить? — спросила Марфа Петровна.
Иван Егорыч, как и все рабочие, спал мало, спал тревожным и чутким фронтовым сном. Проснулся он внезапно от разрыва бомбы, упавшей на соседний цех. Бомба, ослепительно сверкнув, грохнула с дьявольским треском. Сверху свалилась гора железа и бетона.
— Вот как у нас! — испуганно проговорил Митрич.
Иван Егорыч, раскрыв глаза, в первую минуту ничего не понял, где и что именно стряслось. Он только почувствовал, как под ним заходила земля. Он поднял голову.
— Гриша? — только и мог сказать обрадованный Иван Егорыч. Он быстренько поднялся, отряхнулся и, радостно суетясь, сказал: — Пойдемте отсюда.
Они направились к выходу на заводской двор. Артиллерийская канонада все еще не смолкала, ночной бой не затихал, разговаривать при таком гуле не было никакой возможности. Иван Егорыч повел дорогих гостей в ближайшее заводское бомбоубежище. Там было тише, глуше и говорить можно было, не надрывая голоса. Узнав, откуда и надолго ли появился сын, Иван Егорыч, не давая Григорию ни минуты передышки, с горячностью расспрашивал его о фронтовых буднях. Он хотел знать о солдатских думах, расспрашивал о том, как снабжается армия оружием и продовольствием.
— Чья артиллерия лучше — наша или фашистская? Чьи танки лучше — наши или гитлеровские? — допрашивал он.
Всякий уклончивый ответ сына сердил Ивана Егорыча.
— Мы, Гриша, не дипломаты и сидим не за круглым столом, а в бомбоубежище, — требовал он прямого ответа на прямые вопросы.
— Гитлеровцы отступать умеют? — в упор спрашивал Иван Егорыч.
— А разве сражение под Москвой ты забыл? — напомнил Григорий отцу зимнее наступление советских войск.
— Москва — дело прошлое. После Москвы мы имели Харьков и Керчь. Скажи, когда погоним неприятеля? Когда враг покажет, наконец, спину?
— Этого тебе никто не скажет, но я лично уверен в том, что Сталинграда мы не сдадим. От Сталинграда не отступим.
Иван Егорыч одобрительно кашлянул.
— Спасибо тебе, Гриша. И я так же думаю. Без Сталинграда задохнемся.
Говорили много и страстно, и все о фронтовых делах. Марфа Петровна долго слушала и, утомившись, задремала, а очнувшись, испуганно заговорила:
— Что такое? Что такое? Темнотища-то какая. И не найдешь. Ах ты, грех какой, — застыдилась Марфа Петровна. — Что же это я… не светает, Ваня?
— Солнце взошло, а ты — светает.
— А и вправду времени, похоже, много. Не пора ли мне домой? Право слово, пора.
Иван Егорыч поднялся со скрипучих нар.
— Ну, что же, пойдемте. Провожу.
И это «провожу» так было сказано, что у Ивана Егорыча внутри будто что-то хрустнуло. Век бы не знать ему этого паскудного слова. «Эх!» — вздохнул он и зло сплюнул. Иван Егорыч вывел гостей своей тропой.
— Что же, Гриша, простимся, милый, — взгрустнула Марфа Петровна. — Теперь долго не увидимся.
— Прощай, мама.
— А ты, сынок, не лезь под каждую пулю. Поберегись.
Вот и расстались, разошлись. Мать стоит и слушает гулкие шаги родных и любимых: «Увижу ли? Услышу ли их голос?» Тени удалялись и сливались с темнотой ночи. Марфа Петровна все стояла и слушала едва различимые шорохи шагов. С отцом Григорий простился проще; он крепко обнял его и, помолчав, сказал:
— Трудно, папа, и вам, рабочим, и нам, солдатам. Всем трудно. Но самое трудное, как мне кажется, скоро останется позади.
XIX
На рассвете Григорий добрался до Балкан. За мостом, перекинутым через овраг, он увидел толпу женщин. Здесь час тому назад враг с воздуха поджег и разметал жилой квартал частных домиков. В дымящихся головешках лежали убитые девушки. Одной было лет семнадцать, другой года на два меньше. Неподалеку от девушек лежало два обуглившихся трупа. Григорий резко отвернулся и так же резко зашагал к своему дому. «А быть может, и моих так же?» И как мучительно больно вот теперь от того, что нет их рядом с ним. Да, теперь-то он нашел бы новые слова любви и ласки, о каких и сам не знал до сих пор. «А что, если на самом деле?.. Нет, нет…»
В свою квартиру Григорий поднимался в холодном поту. Он подошел к двери. В глубине квартиры свистел ветер. Теперь он знал, что семья его где-то в городе и кто-то — Аннушка или Алеша — ночью могут сюда заглянуть. Сел на диван, на минуту осветил комнату электрическим фонариком, и тотчас на него изо всех углов глянуло чужое, неприветливое. Погасил фонарик, закрыл глаза. Может, час или два сидел и все ждал, прислушиваясь к ночным шорохам. И порой ему слышались то кашель на лестнице, то отдаленные шаги, то неясный говор. И он не раз выбегал на лестничную площадку и подолгу вслушивался в ночную тишину, потом возвращался в квартиру и садился все на тот же диван. На нем и заснул, измученный ожиданием.
Разбудили его шаги за стеной в соседней комнате. Он раскрыл глаза и увидел яркую полосу света. «Кто это — Аннушка или Алеша?» Вскочил и вышел на свет. Среди большой комнаты сидел незнакомый человек. Перед ним на полу, на разостланной простыне, лежали костюмы, пальто, платья, белье. Человек натягивал хромовый сапог. Увидев Григория, нисколько не смутившись, сказал:
— Вот хочу кое-что спасти. Вся жизнь тут. Вся жизнь прахом пошла. Вы кого-нибудь ищете, товарищ командир?
Это был, видимо, очень опытный мародер. Неторопливо надевая хозяйский сапог, он обшаривал воровскими глазами комнату, перескакивая своим взглядом с предмета на предмет. Григорий с холодным спокойствием вынул из кобуры пистолет.
— Встать! — ледяным голосом сказал он.
Тот, поняв, что с ним не шутят, взмолился:
— Вы ошибаетесь, товарищ командир.
— Встать! — повторил Григорий.
Мародер нехотя поднялся.
— Следуйте за мной.
— Товарищ командир…
— Я вам не товарищ. Следуйте.
Григорий вывел мародера во двор. Тот упал в ноги Лебедеву, прося пощады.
— Встать!
Мародер встал и тотчас рухнул.
Лебедев поднялся в свою квартиру. Скоро он заслышал внизу скрип двери и неторопливые шаги. Он поспешил узнать, кто этот человек и не знает ли он что-либо о его семье. Человек, притворив входную дверь квартиры, придвинул к ней небольшой ящик с песком. Еще издали Лебедев узнал его.
— Ларионыч! — обрадовался Григорий и кинулся к пожилому человеку в рыжем полушубке. Добротные рабочие ботинки и защитного цвета стеганые штаны говорили о том, что человек приготовился к зимовке. Григорий обнял старика.
Дворник в эти минуты был для Григория самым дорогим человеком.
— Ты, Ларионыч, никуда не уезжал?
— Никуда, Григорий Иванович, — вытирая слезы, сказал растроганный дворник. — Меня никто из дворников не увольнял. Караулю дом. Три раза от зажигалок загорался — потушил.
— А мои не знаешь где?
— Твои все живы и здоровы. Три дня тому назад приходила Анна Павловна за продуктами. Живут они в балке за третьей советской больницей. Там их ищи.
Нужную балку Григорию нечего было разыскивать, он ее знал с детства. Однако своих он там не нашел.
— Ушли, — сказала старушка.
— Что-нибудь случилось? Говорите правду, бабушка.
— Присядь, отдохни.
У Григория тревожно забилось сердце.
— Сидим тут день и ночь, а хлеба — ни крошки, — печально и тягуче выводила старушка. — Машенька плачет, просит есть. Пошла твоя Аннушка домой за мукой и пшеном. Ну и не вернулась… Сынок твой Алеша пошел по ее следам. Двое суток пропадал. А пришел — на себя не похож. Весь город обошел. На всех переправах побывал. Все госпиталя опросил — и нигде…
Смотрит бабушка на Григория и видит, как вдруг человек изменился. Лицо его будто лет на десять постарело, стало суше, темней. Он хотел встать и не мог — не хватало сил оторваться от земли.
— А дети? — спросил он чужим голосом.
— Машеньку в детский приемник взяли. А сам Алеша к солдатам ушел. Уговаривала я его. Не послушался. Мне, говорит, бабушка, стыдно сидеть без дела. А вчера был здесь, простился. Ухожу, говорит, бабушка, на секретное дело.
— Та-а-а-ак… Спасибо, бабушка.
Григорию, как было условлено, в шесть вечера надо было встретить в областном военном комиссариате полковника, с которым он прибыл в Сталинград за пополнением. Экономя время, он попутной машиной доехал до металлургического завода, добежал до Солодковых. Двухэтажный домик, в котором жили сталевары, к ужасу Григория, оказался полуразрушенным. Он обошел дом — ни единой живой души. В небольшом садике под молодыми яблонями виднелась свежая щель, прикрытая сверху досками и жестью. Григорий подошел к узкому входу в нехитрое убежище. По земляным пологим ступенькам поднялась средних лет женщина.
— Вам кого? — опросила она.
— Солодковых.
— Варвара Федоровна со свекром нынче утром переехали за Волгу, а Александр Григорьевич на заводе.
Григорий побежал на завод. С большими трудностями дозвонился через проходную до начальника цеха, попросил его, если можно, отпустить Солодкова на десяток минут. С Солодковым Григорий встретился по-братски, сталевар обнял Лебедева и, узнав, зачем он появился в городе, несказанно обрадовался.
— Бери меня с собой, Григорий Иванович. Бери. Я свободен. Семью свою устроил.
— А как же завод?
— Завод — тыл, а я хочу на фронт. На заводе сталеварам делать нечего. Бери, Григорий Иванович.
Григорий сказал, что это дело могут решать только военные власти.
— За формальностями дело не станет. Где тебя разыскать?
Григорий точно указал улицу, дом, вернее сказать подвал, в котором разместился областной военный комиссариат.
У Лебедева было еще время, и он побежал в овраг наведать старушку и опросить ее, не приходил ли к ней Алеша. «Нет, не заявлялся твой сынок», — взгрустнула старушка.
* * *
Алеша лежал в придонских барханных песках, ждал ночи; ему надо было тайком пройти в хутор, пробраться к Якову Кузьмичу Демину. Когда он переплыл Дон и вернулся домой, он не обнаружил у себя комсомольского билета. Всякое думал он: мог в суматохе выронить в больнице, мог обронить на берегу Дона, когда раздевался и увязывал белье в узелок, мог оставить у Якова Кузьмича в стареньком пиджачке, который он не захотел брать. Но как бы там ни было, а комсомольский билет утерян.
И вот Алеша лежит в барханных песках, поджидает ночи. Он видел, как по глухой степи, крадучись, шли двое: женщина и высокий паренек. Он не мог разглядеть, что это были Дарья Кузьминична Демина и ее сын Петька. Шли они торопливо, то и дело оглядываясь по сторонам. Петька, светлокудрый, длинноногий паренек, просил отдать ему вещевую сумку, которую несла мать, но та, глянув на него, вздохнула и прибавила шагу. Степь пошумливала неубранной пшеницей, выжаренной солнцем, высушенной суховеями. Ничто — ни птичий перезвон, ни шелест родных полей — не радовало юношу. Он боялся слез матери.
— Обо мне не думай, Петя, — мать отвернулась в сторону. — Я все перенесу. И тебе говорю…
— Мама!
— Знай, сынок. — Мать выпрямилась и, чуть приподняв голову, заспешила вперед.
— Мама, нам время проститься, — Петька остановился, протянул руку к мешку.
— Нет, нет, — запротестовала мать. — Мы вон у того курганчика простимся.
Вот и курганчик, каких немало в степи. На нем серебрился ковыль. Много лет тому назад Дарья Кузьминична часто приходила в степь, садилась на плоский курганчик и долго плакала, а Петька бегал за сусликами. Он хорошо помнит это. В одном был не уверен: тот ли это курганчик? Дарья Кузьминична первой подошла к курганчику. Она сняла сумку и, став лицом к хутору, сказала:
— Погляди туда. Там нелюди хозяйничают.
Петька, затаив дыхание, долго глядел в ту сторону, где остался родной хутор, занятый врагами. Тяжелое чувство давило ему грудь. Он повернулся и крепко обнял мать. Та, пряча слезы, строго заговорила:
— Миру с ними у нас не будет. И привела я тебя сюда с умыслом. Под этим холмиком, сказывали мне, зарыт твой отец.
Петька отпрянул назад. Остановившимся взглядом уставился на мать.
— Мама, почему же ты раньше, раньше…
— Я достоверно не знаю, сынок. Тут по всей степи раскиданы могилы. В восемнадцатом году здесь лилась кровь… ты это знаешь.
— Прощай, мама, — у Петьки дрогнул голос, блеснули слезы на ресницах.
— Прощай, Петя. Прощай, родной. Благословляю тебя на дело правое. Все перенесу, все. Геройскую смерть твою приму, переплачу, но если ты… если ты отца опозоришь… Дай поцелую напоследок, сынок.
Мать склонилась к сыну, обняла его и с невыразимой тоской сказала:
— Иди, сынок… Иди…
Закинув за спину сумку, Петька торопливо зашагал по степи.
Алеша не сводил глаз с женщины. Вот она встала и тихо зашагала в его сторону. Алеша встрепенулся: «Уходить или лежать?» Ему можно было переползти за соседний барханчик и спрятаться там. Но желание посмотреть в лицо неизвестной было сильнее всякой опасности. Женщина была удручена горем. Вот она все ближе и ближе. Алеша приподнял голову. И вдруг во взоре вспыхнуло радостное удивление. Он привстал на колени и негромко окликнул:
— Тетя Даша!
Женщина вздрогнула, оглянулась.
— Тетя Даша. Это я. — Он подбежал к женщине.
— Господи, Алеша. Откуда ты? Пойдем подальше отсюда.
— Тетя Даша, я все видел. Не скрывайте. Где Яков Кузьмич?
— Тише, Алеша.
— Только одно слово: жив?
— Пока жив.