I

Рота Григория Лебедева обороняла важную высоту на южной окраине Сталинграда. За высотой бурела степь, сухая, жаркая, дымная, с одинокими жатками и комбайнами, сиротливо-выглядывавшими из пшеничных полей, выбитых ветром, опаленных зноем войны. Выжаренные разливы посевов часто вспыхивали, словно порох, и тогда жаркий пал гулял по степи до тех пор, пока не натыкался на голые бурунные пески или на сухие балки. Изнуряющий зной плыл повсюду, разнося терпкий запах полыни. Хотелось ледяной воды, чтобы зубы ломило и тело морозило. Неотразимо влекла к себе Волга.

Лебедев долго вглядывался в просторы бурой степи. Он стал молчаливым. Правда, он и раньше не был многословен во всех случаях, кроме одного, когда речь шла о строителях. «Сооружая новые дворцы, мы создаем нового человека, с новой моралью, исключающей неравенство между народами, большими и малыми, осуждающей войну, как средство грабежа и насилия одного народа над другим, — говорил он. — Чтобы на это можете возразить?» — спрашивал он своего собеседника. Сейчас ему было горько. Сосала сердце тупая ноющая боль. Горечь неистребимо въелась ему в душу. Одна у него теперь жизненная линия к утверждению на земле человеческой справедливости — биться за правду до последнего удара сердца.

От разрывов бомб, снарядов и мин сгустились дымовые тучи: они нависли над израненной и перекопанной на сотни верст степью, загрязнили солнце и небо.

Враг, не переводя дыхания, стремился отнять свет и солнце, радость и счастье у сотен миллионов народов, и война, неустанно гремя, двигала к фронту свежие полки. Войска шли ночами, глухими дорогами, с ходу вступали в сражение. Фашистское главное командование непрерывно гнало к Сталинграду дивизию за дивизией из Франции, Норвегии, Голландии и, как хворост в костер, бросало в битву свои полки. На исходе был август, а город не раскрывал своих ворот, не подносил врагу ключей. И гитлеровское командование, теряя голову, сыпало, точно зерно, своих солдат под сталинградский жернов.

Две громады столкнулись на историческом перекрестке. И нет для них другого выхода, как только смертная схватка. Над советской громадой светило мирное солнце, шумели леса, люди жили счастливым трудом. А на коричневой земле, закованной в цепи и тюремные решетки, день и ночь стояла черная туча слез и печали, топор и финка сверкали в свете смрадных костров. Коричневая чума, оплывшая вонючим жиром, слепая и бескостная от рождения, подняла кровавый меч на сияющую громаду, поднявшуюся над миром вторым солнцем.

Так думал Григорий, всматриваясь в задымленную степь, прислушиваясь к грохоту войны. С соседнего участка к Лебедеву приползли два матроса.

— Не подведете нас, товарищи? — спросили они.

— Бой покажет, а наш генерал рассудит, — коротко ответил Лебедев.

— Есть, — согласились моряки. — А ну, Микола, отваливай. Я флагманским, а ты — в кильватере.

Когда моряки скрылись из виду, сержант Кочетов спросил Лебедева:

— Зачем приходили?

— Хотят знать, на что мы пригодны.

— Э-ге. А давно они тут? — покручивая черные усы, проговорил сержант.

— Я им сказал, что гитлеровцы нас уже знают.

Сержант одобрительно крякнул и весело качнул головой.

— Конечно, моряки — это моряки, — отдавая должное морякам, говорил сержант. — Ничего не скажешь, но и мы тоже русские.

Кочетов без суеты осмотрел пулемет. За пулеметом он присматривал с редкостным усердием. Будучи молодым солдатом, он в сражении у озера Хасан до полуроты скосил японских солдат, и тогда-то он уверился в том, что лучшего оружия, чем пулемет, в свете не сыщется.

— Ну, «макся», готовься. Скоро мы с тобой заиграем, — говорил сержант без шуток. — Сколько ему, товарищи, сегодня назначим упокоить гитлеровцев? Полсотенки хватит? Как твое мнение, Максим Петрович? Молчит. Значит, согласен. А воды, товарищи, наготовили? До воды нынче «макся» будет жадный, как пьяница до рассолу. Дядя Миша, ленты все набил?

— Сполна сготовил, Степа. С запасцем, — ответил немолодой добродушный солдат Кладов, с выцветшими бровями, с несмываемым загаром на бесхитростном лице.

Отношения между Кочетовым и Кладовым сложились больше чем дружеские. Кладов, будучи много старше сержанта, баловал Кочетова разными услугами, а в часы жаркого боя исполнял приказания сержанта с примечательным усердием. Дяде Мише (так он представился товарищам, и так стали его звать) Кочетов нравился смелостью, хладнокровием, редкой выдержкой в жаркие часы боя. Дядя Миша, не раз восхищаясь Кочетовым, говорил:

— Степа, в тебе живет два человека. Ты этого не замечаешь? Один — горячий, как огонь, а другой — добрый, как хорошая теща. Согласен?

— Согласен.

Дядя Миша внезапно притих, к чему-то прислушался.

— Наш ротный идет, а у нас не прибрано.

Общеизвестно, что солдаты хорошим командиром гордятся, привязываются к нему, как дети к родному отцу. В командире бойцам нравится строгая справедливость, волевой характер, забота о них. Кочетов ревностно оберегал свою особую близость к Лебедеву. Добрые чувства к нему возникли с первой встречи на строительстве оборонительного рубежа. Заслышав в траншее шаги Лебедева, сержант пошел ему навстречу. Кочетов доложил, что пулеметный расчет к бою готов.

— Здравствуйте, товарищи. Как себя чувствуете?

— Хорошо, товарищ лейтенант.

Дядя Миша оторвал от газеты, помятой и загрязненной, клочок бумаги и нарочно, чтобы видел Лебедев, начал свертывать длинную цигарку из сухих листьев разнотравья. Лебедев это заметил и тотчас спросил:

— У вас нет курева? — Он вынул из кармана пачку махорки и поделил ее с бойцами.

— Вот это да-а, — обрадовался дядя Миша. — Эх, махорочка, ладан душистый. — Он развернул папиросу, вытряхнул из нее сенную труху и в ту же газету насыпал щепотку табачку.

Кочетов, внимательно следя за дядей Мишей, строго заметил:

— Поэкономней завертывай.

— Я общую, Степа.

Лебедев осмотрел пулемет, проверил сектор обстрела.

— Позиция удачная, — одобрил он. — А запасную имеете?

— Так точно.

От пулеметчиков Лебедев прошел к стрелкам.

— Живы, товарищи? — крикнул он им. — Драка будет серьезная. Правее нас моряки. Приходили узнать, что мы за люди.

— Вон как! Учтем, товарищ лейтенант.

— На вас я надеюсь.

— Не подведем. Вот разве новички…

Недалеко от новичков, куда пробирался Лебедев, упал и разорвался снаряд, вскинувший фонтан глинистых комьев. Григорий отряхнулся и продолжал свой путь. «В новичков я верю», — думал он, приближаясь к своему пополнению из рабочих сталинградских заводов.

— Здорово, сроднички, — приветствовал Лебедев земляков. — Воюем?

Лебедев, знакомясь с бойцами, спрашивал, умеют ли они бросать гранаты. И тут же рассказывал, как некоторые новички, завидя издалека противника, бросали гранаты, а когда встречались с врагом лицом к лицу, оставались с одним штыком и лопатой.

— В бою будьте как можно хладнокровней. Не забывайте: противник вас тоже боится. Скажите, товарищ, — обратился Лебедев к бойцу средних лет, — куда надо бросать противотанковую, чтобы подорвать вражеский танк?

Солдат ответил правильно. Лебедев похвалил бойца.

— Штыком владеешь? — спросил он другого. На тебя нападают два гитлеровца — какого колоть первым?.. Нет, не того. Мгновенным прыжком занимай такую позицию, при которой ты остаешься один на один. Ты колешь ближнего. Другой будет вне боя. В штыковом бою решают дело быстрота и меткость удара… Ко мне есть вопросы?

— Разрешите, товарищ лейтенант, — обратился младший сержант. — Что слышно о втором фронте?

Лебедев нахмурился.

— Разговоров о нем больше чем надо, — ответил он. — Мы хотим второго фронта, но мы с вами солдаты, и нам прежде всего положено полагаться на самих себя. Русская армия всегда находила достаточно собственных сил для разгрома захватчиков. А что касается наших союзников, то время покажет, насколько они честны. Вы понимаете меня?

— Так точно, товарищ лейтенант.

Вдали задымилась степь.

— Товарищ лейтенант, — заволновался наблюдатель. — Танки.

Танки, утюжа степь, чадили смрадом, куделили редкие кустарники, чахлые и низкорослые, с мелкой листвой, пожелтевшей раньше времени. Серо-пепельное облако пыли, гонимое ветром, клубясь и густея, двигалось вместе с танками. По земле катился глухой низкий гул.

Необстрелянный солдат, пугливо озираясь вокруг, сказал:

— На нас идут. Сюда поворачивают. Прямо на нас.

— А на кого же больше? Конечно, на нас, — невозмутимо проговорил Кочетов. — Боишься? Живой останешься, привыкнешь.

Безусый новичок горячим плечом прислонился к Кочетову. Тот обернулся, по-отечески похлопал его по влажной спине и весело подмигнул озорными глазами.

Танки уже вышли на бурую равнину, оставляя за собой хвосты желтоватой пыли, похожей на дым, который затучил степные дали, замутил небо.

— Приготовить гранаты и бутылки! — приказал Лебедев.

Солдаты, прижавшись к стенкам окопов, неотрывно смотрели на танки. «Куда они все-таки идут?» Каждому казалось, что именно на него нацелились они. Бойцы проверяли гранаты, приникали к противотанковым ружьям. Танки все ближе и ближе. Они росли на глазах. Все яснее мелькали белые кресты на боковой броне, все яростней тявкали их пушки. И вдруг, к радости солдат, мощно рявкнула своя, родная и желанная артиллерия. Гул шел из глубины обороны, но снаряды, сгущаясь у цели, накрывали атакующие танки. Артиллерийский огонь расстроил вражеский парадный марш, перепутал боевые порядки, и танки, наткнувшись на огневой вал, заметались и заманеврировали.

По танкам ударили орудия ближнего боя. Потом по ним грянули залпы гвардейских минометов, и степь занялась жарким пламенем. Танки, окропленные термитом, очумело заметались по пылающей степи. С танков соскакивали обезумевшие автоматчики, но их настигали пулеметные очереди. Гитлеровцы, спасаясь от губительного огня, в беспорядке уходили на исходный рубеж, теряя людей и машины.

Скоро все стихло. Бойцы Лебедева отряхнулись от земли и пыли, перевязали раненых, на скорую руку схоронили убитых. Сержант Кочетов снял гимнастерку и нательную рубашку. Тело у него саднило, просило прохлады, свежего ветерка. Сержант выпустил в котелок горячую воду из кожуха пулемета и с великим наслаждением обтер себя до пояса.

— Вот и баня, — покряхтывал он от удовольствия. — Ну как, Володя, жив? — посмеивался Кочетов над молодым бойцом. — Это не беда, что дрожал. Так со всеми бывает. Вот разок-другой сходим в рукопашную, тогда станешь настоящим гвардейцем.

К пулеметчикам пришел завидной стройности Илья Романов, истребитель танков.

— Привет пулеметчикам, — звучно поздоровался боец. — Куревом не богаты?

Кочетов хитровато глянул на Илью.

— Счет какой? — спросил он.

— Пять выстрелов, и все промазал. А у вас как?

— У нас? — сержант довольно улыбнулся. — Дядя Миша, сколько ты списал в расход завоевателей?

— Одиннадцать, товарищ сержант.

— Совершенно точно. А знаешь, Илюша, — повернулся сержант к Романову, — один танк можешь считать своим. Я видел, как ты его поджег. Можешь не сомневаться. — Хитровато поглядел на Кладова. — Дядя Миша, поделись с истребителем табачком. Не скупись для такого человека. Пропустит танк, на тебя полезет.

В синем безоблачном небе, с парящими в недосягаемой высоте орлами, вновь началось оживление. Вражеские бомбардировщики, развернувшись над Волгой, шли тяжело нагруженными. Над передним краем обороны послышался грохот разрывов и дикий свист осколков. Припали солдаты к бойницам. Бьют по самолетам зенитчики, отгоняют от цели, сбивают с курса.

Дядя Миша отскочил от пулемета.

— Ты что? Тебя кто укусил? — удивился Кочетов.

— Блоха!

Дядя Миша зло выругался и, метнув сердитый взгляд в гудящее небо, стукнул кулаком по глинистому окопу.

— Не стучи. Обвалишь. И без тебя гитлеровцы растрясли. Возьми веник, подмети.

Сержант не оговорился, сказав о венике: был у них такой из полынка и чернобыла.

— Это что такое? — не унимался дядя Миша.

— На мягкую перину потянуло? Правильно. Истопить бы баньку да попариться, да кваску попить, да с Настасьей Семеновной перешепнуться, а потом опять в окоп. Так, что ли, дядя Миша?

Дядя Миша сердито промолчал. Он взял веник и с яростью принялся выметать из окопа осыпавшуюся землю.

— Не пыли! — гневался Кочетов.

— Щекотно?

— Не пыли, говорю!

— Не терпит нос вашего благородия?

У сержанта зашевелились ноздри. Дядя Миша хорошо знал, что можно ожидать от Кочетова, если у его прямого начальника, как он говорил, заплясала сопелка, но дядя Миша все же не покорился и пылил с ожесточением. Кочетов, сверкнув белками, подлетел к дяде Мише и, выхватив у него веник, выкинул его из окопа.

— Ползи! — ожесточился сержант.

Дядя Миша оторопел. Он по глазам видел, что у Кочетова все клокотало в груди.

— Ты будешь ползти? — сержант заскрипел зубами.

— Есть ползти за веником, — браво козырнул дядя Миша. Он ловко повернулся и затопал по траншее хорошим строевым шагом.

Кочетов с удивлением подумал: «Да он, оказывается, настоящий строевик».

— Солдат Кладов, слушай мою команду. Кру-гом!

Дядя Миша четко повернулся и зашагал к сержанту. Кочетов перекипел, глаза его потеплели.

— Получишь два наряда вне очереди… после войны, — суховато, но нестрого сказал сержант.

— Есть два наряда после войны… Жив останусь, на сто… на тысячу согласен. Под ружьем, с полной выкладкой выстою.

Дядя Миша уселся на земляную нишу и, кашлянув, зашуршал газеткой — надо же закурить мировую. Он видел, что Кочетов готов был уже к примирению, но ему надо было выдержать характер и первым подать руку обидчику казалось не по чину. Дядя Миша был человек другого склада, он не любил ссор, а если уж что-нибудь такое случалось, терял покой и, нисколько не заботясь о своем престиже, искал случая поскорее восстановить с человеком доброе согласие.

Он тепло поглядел на друга и почти ласково спросил:

— А что, Степа, ты на самом деле посылал меня за веником?

Кочетов пальнул в дядю Мишу доброй искоркой.

— А сам как думаешь? — мирно отозвался сержант.

— Не верил, Степа.

— А ты действительно хотел ползти?

— За веником? — удивился дядя Миша. — Ну и горяч ты, Степа.

— Будешь горяч. У меня в гражданскую войну родную мать на перекладину вздернули эти благородия, офицерье белогвардейское, а ты мне…

— Не знал, Степа. Не знал. Ты уж прости меня, раз такое дело вышло.

— Закуривай поскорей. На одну наскребешь?

Табачок по зернышку, по желтому глазочку вытрясали из всех карманов, чтобы свернуть общую, затянуться длинной затяжкой. Дымок замутит голову, бархатом расстелется в груди.

II

Пока друзья мирились, отдыхали от военной суеты, за передней линией огня опять что-то зашумело. Они выглянули из окопа и увидели танки. Колонна вражеских машин, казалось, шла на пулеметчиков. В соседних щелях, что немножко впереди и влево, окопались истребители танков.

— Почему не стреляют? — тревожился дядя Миша. — Почему молчат? — приставал он к сержанту.

— Приказу нет, потому и молчат. Сверни общую, покуда время позволяет. Сверни, дядя Миша.

Дядя Миша, крутя головой, вслух подсчитывая танки, говорил:

— Вот скачут. Вот жмут. Пропали, Степа. Истинно пропали. — Повыше поднял голову. — Раздавят, Степа.

— Ты чего раскаркался? Ты чего паникуешь? — прикрикнул Кочетов.

— Лезут, Степа.

— Сам вижу. Закури, пока время есть.

— Да ты в уме, Степа?

Кочетов резко отслонился от пулемета, злым взглядом ошпарил дядю Мишу.

— Я тебе не Степа, а сержант. Твой прямой начальник, — зыкнул он на дядю Мишу.

— Виноват, товарищ сержант.

— Не новичок… чего распсиховался?

Правее роты лейтенанта Лебедева внезапно возник шум моторов. Ничто не могло заглушить их рокот: ни грохот снарядов, ни взрывы бомб. Шум и рокот, перемахнув окопы, покатился за передний край обороны. Бойцы увидели танки. Много танков.

— Наши! Наши! — радостно закричал Уралец. Он высунулся из окопа. Над ним просвистели пули, но Уралец и ухом не повел.

Разыгрался танковый бой. Воюющие стороны бросили на небольшой участок фронта десятки машин. Все, что попадалось в этом пространстве под гусеницы, давилось, уродовалось, крушилось. Уралец уже не кричал. Ему временами казалось, что перевес в бою на стороне противника, и это бросало его в холодный озноб. Он на минуту зажмурился, чтобы отдохнувшим взором поточнее разобраться в обстановке. В одну из таких минут, раскрыв глаза, он увидел поблизости танки. Они шли на средней скорости, грозно нависая над передним краем обороны. Уралец схватил гранату. Он видел только танки и ничего другого. Танки все ближе и ближе. И вдруг лицо его, окаменело-скуластое, ожило и распустилось в широкой улыбке, в глазах мелькнул радостный огонек. «Наши, — с облегченным вздохом прошептал он. — Наши».

Танки выходили из боя. Лебедев глухо промолвил:

— Атака отбита. Это которая сегодня? — спросил он Солодкова, стоявшего с ним рядом. Его все-таки призвали в армию, и он прибыл на фронт вместе с Лебедевым. Его назначили политруком роты.

— Шестая, Григорий Иванович, — ответил Солодков.

— Шестая? — переспросил Лебедев. — Сегодня, пожалуй, больше ничего существенного не произойдет. Как ты думаешь, Александр Григорьевич?

…Полк в этот день отбил около десятка яростных гитлеровских атак. А наутро страна и мир узнали, что под Сталинградом атаки противника успеха не имели, но в полдень того же дня наблюдатель охрипшим голосом кричал:

— Товарищ Кочетов! Товарищ Кочетов!

— Что такое?

— Танки!

Командир батальона позвонил Лебедеву:

— Приказываю танковую атаку отбить… А? Что? Приказываю! Вы слышите меня?

Лебедев ответил, что приказ будет выполнен, но комбат не был доволен спокойным тоном, каким сказал ротный, и он, как бы не расслышав, еще строже закричал:

— А? Что?.. Повторите… Ясно. А почему голос такой? Да, да. Ядреностй нет. Огонька мало. Я буду у тебя. Буду, если обстановка позволит. Я помогу тебе, Григорий Иванович, — переменил комбат официальный тон. В телефонной трубке что-то щелкнуло и заглохло. Лебедев продул трубку, комбат не отозвался. Лебедев передал трубку телефонисту, но тот доложил, что на проводе вновь появился комбат.

— Нас прервал хозяин полка, товарищ Лебедев, — продолжил комбат. — Тут такое дело… Одним словом, звонил, а хозяева, сам знаешь, понапрасну своих людей не беспокоят. Крупно говорил. Некоторые слова даже в трубку не пролезли. Ты слышишь меня?.. Атаку отбить. Ясно?

С левого фланга роты прибежал взмокший связной. Он доложил Лебедеву, что на их участке танки проскочили в тыл. Командир взвода убит. Лебедев снял каску, помолчал.

— Кто принял командование? — спросил он.

— Политрук роты Солодков.

Лебедев согласно кивнул головой. «Уже успел, — уважительно подумал он о своем политруке. — Ну и Александр Григорьевич. В роте, как говорят, без году неделя, а бойцы уже в нем души не чают».

Солдат добавил:

— Товарищ политрук просил доложить, что прибудет к вам по тишине.

— Приказываю ему держать круговую оборону.

Лебедев видел, как три средних танка, разрезав взвод, обтекли роту с левого фланга, и связной ничего нового ему не принес. Прорвавшиеся в тыл танки наткнулись на огонь противотанковой пушки. Один танк задымился со второго выстрела, но два других, отвернув в западинку, ушли из-под обстрела и оказались поблизости от ротного командного блиндажа. Передняя машина с ходу открыла по блиндажу пушечный огонь. Лебедев и все, кто с ним был, выскочили в траншею.

— Гранаты! — крикнул Лебедев.

В танки полетели гранаты. Одна машина в ту же минуту задымила, но другая, уходя из опасной зоны огня, помчалась на взгорок, на бронебойщика Романова. Истребитель не ожидал нападения с тыла. Времени для устройства новой позиции было немного. «Неужели промахнусь?» Уже слышен лязг гусениц, уже запахло удушливым смрадом. Романов припал к ружью, прицелился. Грянул выстрел. Промазал. Грянул второй. Танк задымился. Солдат заликовал. Но радость, однако, смахнуло как дым. На Романова справа надвигался еще танк. Романов успел выстрелить дважды, но танк не задымил и не вспыхнул. Истребитель упал на дно окопа. Танк всей тяжестью навалился на окоп, заскрипел гусеницами. В окопе стало душно. И показалось Романову, что его заваливает осыпавшаяся из-под гусениц земля, а сами гусеницы, словно живые существа, разрушая окоп, ищут его, чтобы содрать с него кожу, размолоть ему хребет. И Романов пытался врасти в землю, превратиться в песчинку. Он чувствовал, как все ниже и ниже оседает танк, как стальная громада подбирается к нему. «Вот и смерть пришла». Романов задыхался. Ему не хватало воздуха, в глотку лезла пыль. На какое-то мгновение он потерял сознание. Очнувшись и раздышавшись, он не скоро пришел в себя, не скоро разобрался в обстановке, а поняв, что он жив и над ним голубеет небо, светит солнце, затрепетал от радости. Он отряхнулся и выглянул из полуразваленного окопа. По склону высоты бой все еще гремел. Танки утюжили окопы, били из пушек. Вся высота рвалась и дымилась. Романов вновь приготовился к бою. В ста шагах от него неожиданно показался вражеский танк. Машина ползла медленно. Романов прицелился и выстрелил. Цель была так хороша, и все же он дал промах. Боец задрожал от злости. Он еще дал выстрел и опять промазал. Это было сверх немыслимого. Танк, не меняя направления, шел прямиком. Одно казалось странным: танк не вел огня, не вел боя, держа курс на окоп Уральца. Тот видел, что если танк не свернет ни вправо, ни влево, то непременно пройдет через его окоп. Уралец поглядел на стенки своего окопа, как будто впервые их видел, прикинул, насколько они прочны. Он пожалел, что раньше не догадался подумать об этом. «Выскочу, если что… — смекнул Уралец. — Не допущу до окопа. Подорву». Танк шел все тем же путем. Вот он все ближе и ближе. Уралец стиснул противотанковую гранату до ломоты в суставах и, подпустив танк на десяток метров, метнул гранату. Он не размерил своих сил, и граната перелетела через танк. Вторую гранату не успел кинуть, и танк полез на окоп. Уралец выскочил из окопа и в один мах оказался на вражеской броне.

Сержант Кочетов, находившийся неподалеку, видел всю эту картину. Он не раз бывал в жестоких переделках. Всяких доводилось видеть храбрецов, но такого случая ему не доводилось наблюдать.

— Ай-ай-ай! — восхищался сержант. — Дядя Миша!

Поединок солдата с танком изумил Кочетова. Он смотрел на танк и ждал, чем все это кончится. Танк круто повернул от окопа, пошел в прибалочную отрожину, где скрылся.

К сержанту прибежал связной от Лебедева.

— Командир приказал, — задыхаясь, говорил боец, — уничтожить вражеский десант.

— Какой десант? — удивился Кочетов.

— С танков ссадили. Командир приказал немедленно…

— Есть немедленно!

Вот в такие-то минуты и преображался Кочетов. Он как будто самой природой создан для таких горячих дел. Этим он изумлял дядю Мишу, который в боевом кипении переставал быть самим собой, становясь частицей самого Кочетова.

Дядя Миша «ел» сержанта глазами и четко исполнял его приказания. «Есть, Степа… есть», — отвечал он на приказания сержанта. Спустя две-три минуты пулемет уже стучал с запасной позиции.

Танковый десант под пулеметным огнем плотно прижался к земле. «Этим гитлеровцам не подняться живыми», — подумал Кочетов. И вдруг пулемет вышел из строя.

— Дядя Миша, в пулемете задержка, — откидывая замок, невозмутимо проговорил Кочетов.

Дядя Миша порядком струхнул.

— Немцы близко, Степа, — промолвил он дрогнувшим голосом.

— Вот и хорошо, что близко. Не промахнемся. Я живой рукой. Поднимутся — не торопись. Подпускай поближе — и гранатой… гранатой их…

Гитлеровцы лежали долго. Потом вскочили и побежали. И вдруг в нерешительности остановились. Их, видимо, озадачило молчание пулемета. Но вот раздался окрик офицера, и фашисты кинулись вперед. Чья-то меткая пуля, выпущенная из окопа, сразила офицера. Враги опять залегли в сухой, выжаренный бурьян.

— Что там? — спросил Кочетов дядю Мишу.

— Отдыхают, — еле слышно сказал дядя Миша. — Ты, Степа, поторопись. Неловко дело-то складывается.

— Далеко они?

— Ближе некуда, — с тяжелым вздохом промолвил дядя Миша. — Поднимаются. Бегут!

— В отступ драпанули?

— Ну и камень ты… до шуток ли, Степа?.. Бегут… на нас бегут!

— Ближе подпускай, ближе!.. Бросай!

Дядя Миша развернулся и со злостью кинул гранату.

— Скоро ли ты? — обливаясь потом, спросил он Кочетова.

— У тебя разве дела нет?

Дядя Миша метнул в гитлеровцев вторую гранату, а потом, согнувшись, опустился на дно окопа.

— Чего ты? — встревожился сержант.

— Руку отбили, подлецы. Левую.

— Слава богу, что не правую. Потерпи немного. Как успокоим завоевателей, так сам снесу тебя в полевой госпиталь.

— Это зачем? — дядя Миша со стоном и проклятиями бросил последнюю гранату и от боли заскрипел зубами.

— Спасибо, дружок. Спасибо, дядя Миша, — развеселился сержант и заработал пулеметом. — Вот так… вот так! Дядя Миша, залегли вояки-то, залегли!.. Дураки. Они думали, что я с ними шучу. Закуривай, Степан Федорович. Эти, которые живые, до ночи пролежат.

…Ночью все полки дивизии по единому приказу перешли в атаку.

— За Родину! За Ста-лин-град! — кричал Лебедев. — Вперед, товарищи!

Атака была стремительной. Страшен русский солдат любому врагу. Страшен, когда он, не щадя себя, выходит на кровавую сечу за правое дело, страшен храбростью, стойкостью, смертным боем.

— Товарищ лейтенант, не зарывайтесь! — беспокоился Уралец.

Но разве Лебедев может не быть самим собой? Теперь уже трудно сказать как это все случилось. Он задержался возле раненого командира взвода и не успел еще оказать ему помощь, как заметил бегущего на него здоровенного гитлеровца. Лебедев схватил лежавшую возле комвзвода трехлинейку и коротким ударом свалил врага. Но в ту же минуту на него наскочили два других гитлеровца. Одного он успел заколоть, но второй уцепился за винтовку. Лебедев схватил гитлеровца в охапку, но у самого подвернулась нога, и он упал.

Свои уже продвинулись вперед, и крики «ура» слышались далеко от него. Много раз Лебедев пытался скинуть с себя гитлеровца и не мог. Враг тоже притомился. Он вырывал руку, схваченную Лебедевым мертвой хваткой. Свободной рукой гитлеровец пытался вцепиться Лебедеву в горло. Григорию только бы на одно мгновение оторвать ногу от земли, и тогда он разом выхватил бы кортик, прижатый бедром.

Над степью прогудел немецкий самолет. Пролетая, он засветил в небе ракету-гирлянду. Лебедев увидел, что он схватился с немецким обер-лейтенантом. Григорий тряхнул его. Тот, покачнувшись, уперся в землю коленом и, вырвав руку, схватил Лебедева за горло. Хрип и кашель начали душить Григория, у него кровь стучала в висках. Подбросив голову, он каской ударил немца в переносицу. Офицер, вскрикнув, ослабил горло Григорию. Лебедев выдернул кортик и коротким ударом в спину прикончил обер-лейтенанта. Потом, передохнув, столкнул офицера с себя и в ту же минуту потерял сознание.

III

Советские войска отбили у немцев выгодный рубеж. Паулюс ничего приятного не мог радировать Гитлеру. Читая оперативное донесение, генерал был непроницаем. Ничто не выдавало его раздражения, обидной злости и горькой накипи в груди, и лишь круглые глаза, строгие и холодные, гневно поблескивали. Он прочитал оперативное донесение и ровным движением худой руки положил на стол глянцевые листы. Наступило тягостное молчание. Паулюс холодным взглядом окинул штабного офицера.

— Переделать. Не мы, а русские сегодня контратаковали. Убитых у противника в два раза меньше, чем показываете. Кого обманываете?

Офицер послушно берет донесение и уходит, но Паулюс его задерживает.

— Что говорят офицеры о нашем наступлении?

Для штабиста это было так неожиданно, что тот, смутившись, ответил первой случайной фразой:

— Хорошо говорят, господин генерал.

— Вы что — не поняли меня?

— Офицеры верят в нашу победу.

— Еще раз спрашиваю — вы не поняли?

Офицер подозрительно оглянулся на дверь.

— Некоторые, господин генерал, сомневаются.

Паулюс круто обернулся, строго поглядел на офицера.

— А вы… вы как думаете?..

— У них есть свои мысли, господин генерал. Один офицер считает, что Россию можно разбить только всей Европой. Вести войну против русских, не имея на своей стороне Англии и Франции, он считает невозможным. По его мнению, следует сначала разбить Англию, навести порядок на Западе и тогда, ничем не рискуя, напасть на Россию.

— Да-а, — неопределенно промолвил Паулюс. — Что он предлагает?

— Перестроить стратегический план войны. А если это невозможно, заключить мир с Англией. Черчилль, по его мнению, пойдет на мир охотнее, чем Чемберлен на Мюнхен…

— Продолжайте.

— Иначе, по его мнению, трагедия Германии неизбежна, и тогда придется ждать целых полвека, а может быть, целый век. Иного выхода он не видит. Он считает, что такая оттяжка для Германии исторически несправедлива, что Германия уже теперь способна заставить мир пасть на колени.

— Очень приятно, что офицер патриот Германии.

Генерал подошел к карте. Перед глазами — Саратов, Камышин, Сталинград. Паулюс взял цветной карандаш, жирной чертой разрезал город. Ему приказано было захватить Сталинград с ходу, с одного удара. Бои на подступах идут месяц, сто тысяч убитых и раненых, а Сталинград все не сдается. Более того. Русские непрерывно контратакуют, и в письмах солдат гитлеровской армии стали появляться опасные мысли. «Трудно выжить под Сталинградом, — писали некоторые. — Молю бога послать мне ранение, хотя бы самое тяжелое. Не верится, что конец похода близок».

К Паулюсу тихо и осторожно вошел штабной офицер.

— Сведения о противнике? — не поворачиваясь, спросил Паулюс.

— Прибыла крупное соединение моряков. Почти все коммунисты.

— Русские все коммунисты. Время научиться понимать русских.

— Партизаны, господин генерал, подорвали переправу через Дон в районе…

Паулюс не дослушал.

— Вы нарочно злите меня? — прервал он штабиста.

— Приняты меры, господин генерал.

Меры эти были обычные для гитлеровцев: они бурей налетали на хутора и станицы и штурмовали сундуки и кладовки, обирали беззащитных. В хуторе Песковатке гитлеровцы согнали у школы стариков, женщин и детей, потребовали выдать им партизан.

Босоногий мальчик-несмышленыш, дергая мать за юбку, просился домой. Немецкий фельдфебель шагнул к толпе, наставил на нее автомат. Шашку бы теперь Якову Кузьмичу Демину, надвое рассек бы он немецкого карателя.

— Хде партисаны? — орал фельдфебель. — Хде?

Насупленная толпа затаенно молчала.

— Ни с мест! Расстреляйт! — бушевал фельдфебель и дал короткую очередь поверх толпы. Люди дрогнули, но не побежали, и фельдфебелю стало страшно от загадочного молчания; он не мог не чувствовать лютого презрения к себе.

— Ты, старый пьес, хде партисан? — надрывался фельдфебель, наставляя Якову Кузьмичу в грудь автомат. Будь у Кузьмича хотя бы шкворень, он, несмотря ни на что, с одного удара раскроил бы череп фельдфебелю.

— Хде, старый зобак?

— Знаю, где партизаны, — решил схитрить Кузьмич. — Я и дорогу покажу.

— Взьять! — приказал фельдфебель.

Кузьмич, надвинув поглубже фуражку, повел немцев за хутор. Дорожка шла по сыпучему песку, вела к Дону. В сырой травной низине, перед рощицей молодых тополей, каратели на минутку остановились, прислушались — их пугал темный лес.

— Нет их здесь, — прошептал Кузьмич враждебно.

— Расстреляйт, старый зобак, — прошипел фельдфебель и больно толкнул Кузьмича прикладом автомата.

Кузьмич решительно шагнул вперед. Его грубо задержали.

— Капут… Обман…

— Ты чего меня пугаешь? — закричал Кузьмич.

Ему зажали рот, еще раз больно толкнули в спину автоматом. Каратели прислушались. Вокруг было тихо, загадочно пошумливал лесок, роняя жухлый лист.

— Ведить, — полушепотом приказал фельдфебель, прячась за спину Кузьмича.

Кузьмич повел насильников в густые талы.

Сколько лет тропил он любимую стежку, сколько воспоминаний, радостных событий переплетено с этой росистой тропкой, и никогда не думал, что ему выпадет горькая минута идти по родной земле под дулами автоматов. «И зачем так тиха здесь? И зачем нет вихря, бури, урагана? Нет, не то. Не надо бури. Я сам ветер донской. Не дамся даром, нет». В стороне на крохотной полянке отрясал листья могучий тополь, сверстник Кузьмича. Кузьмич повернул голову к тополю и мысленно простился с ним: «Живи, браток. Не сяду больше возле тебя. Не вздремну в твоей прохладе. Не приду. Не жди. Прощай». Расступилась рощица. Показался темный берег Дона. С реки потянуло прохладной сыростью.

— Хде? — злобно прошептал фельдфебель.

Кузьмич неопределенно ткнул рукой в тьму ночи, показал на противоположную гористую сторону реки. Осторожно спустились к песчаному берегу. Плещется Дон сонной волной, промывает отмели. У берега на приколе покачивается добротная лодка. Только год назад купил ее Кузьмич у бакенщика, только вчера вывел ее из густых камышей на серебристый Дон. Правда, лодка была с небольшим изъяном, но Кузьмич заделал пробоину. Хорошая лодка. Ружья за нее не пожалел. Немцы долго рассаживались в лодке. А Кузьмич, решив покончить дело разом, тем временем разделывал ножичком залатанную пробоину.

«Можно ехать?» — спросил он.

Фельдфебель, махнув рукой, сел против Кузьмича. Тот бесшумно повернул лодку и бесшумна погнал ее на западную сторону. Здесь широка раскинулся Дон, здесь много тиховодных ям, глубоких омутов, быстрых перекатов. До чего же родные места! Кажется, нет ни одного яра, которого не промерил бы Кузьмич. Он знал, откуда выходят на разгул большеголовые сомы, знал, где зимуют тупорылые сазаны, знал, в каком мелководном закоске можно выгрести жирных раков. Все, все здесь ему дорого. Прошло десять минут, а берега все не было, виднелась лишь темная гора, нависшая над рекой.

— Скоро? — тревожился фельдфебель.

В лодке заплескалась вода. Каратели возбужденно забормотали. Фельдфебель, не поняв, в чем дело, прицыкнул на них, и те затихли. А через минуту он сам прошипел с приглушенной злобой:

— Ххальт!

Кузьмич не был обучен чужому языку, не понял, чего от него хочет перепуганный гитлеровец.

— Ххальт! — ничего не остерегаясь, громко прокричал фельдфебель.

— Догадались, псы, — прошептал Кузьмич. — Должно быть, мало я расковырял. — Он наклонился, пощупал пробоину — в нее тугой струей била вода. Кузьмич выпустил весла за борт. Лодку скоро завернуло к перекату, к глубокому яру. Фельдфебель схватил Кузьмича за грудки, ударил в лицо.

— Спасать! Убью! — кричал фельдфебель.

Нестерпимо больно было Кузьмичу. Больно не столько от удара, сколько от обиды, и нет ему возможности ответить на удар ударом. Вот что горько. Вот что до слез обидно. Бьет его чужестранец. Бьет на родной земле. Как снести такую обиду? Кузьмич, скрипнув зубами, плюнул фельдфебелю в озлобленную рожу. Тот от неожиданности пошатнулся. Лодка, дав крутой крен, немало зачерпнула бортами донской воды. Фельдфебель, к удивлению Кузьмича, не вспылил и не выстрелил в него.

— Спасать, старый сфинья. Спасать! — кричал он со страхом и смятением.

Кузьмич понял, что конец у него один: отступать ему некуда и щадить ему себя не для чего. Он вскочил, пригнулся и одним толчком вытолкнул из лодки фельдфебеля, а сам выбросился за другой борт. Вынырнул он в нескольких метрах от лодки и поплыл подальше от беснующихся в испуге гестаповцев: плыл в мелководный затончик, заросший камышом и чаканом. Затаившись в первой камышовой куртинке, он слышал, как каратели, шумя и крича, звали на помощь. Не выплыл фельдфебель, захлебнулся. Тонула, погружалась лодка с карателями. Они бросали автоматы и, цепляясь друг за друга, тонули, гибли в пучине.

…Кузьмич, оправившись от ночной встряски, спустя два дня снаряжал в обратный путь Алешу Лебедева. Они сидели в глухой партизанской землянке, вырытой в крутом обрыве стародонья. К землянке Кузьмич подвез Алешу на лодке по травянистому озерцу. Ни с какой стороны ее не заметить, никакая тропа к ней не вела. Вход в землянку прикрывался камышовыми зарослями, а наверху, над землянкой, разросся чащобный кустарник. В землянке стояла сырость, пахло гнилью. Ничто здесь не напоминало о партизанах: на стенах не висело ни оружия, ни одежды, и совершенно не пахло жильем. В землянке горел сальный светец. Такая таинственная обстановка настроила Алешу на серьезные размышления. Кузьмич, дав Алеше осмотреться, сказал важно и значительно:

— Я буду говорить, а ты, Алеша, повторяй. Начинаю: «Я, красный партизан, даю…»

Алеша, не сводя своих правдивых глаз с Кузьмича, с великой душевной чистотой повторял:

— Я, красный партизан, даю партизанскую клятву перед Родиной, перед своими боевыми товарищами…

Никогда ничего подобного Алеша не переживал. Перед ним вставала новая жизнь, его принимают в семью самых смелых людей, ему будут поверены их боевые тайны. Перед Алешей вставали герои любимых книг, читая о которых, он еще совсем недавно сожалел, что еще мал, что не родился раньше отгремевших лет, что не подоспел к революции и гражданской войне. И вот настало время идти дорогой отцов. Сможешь ли ты вынести все невзгоды на опасном пути? Сможешь ли ты выпить горькую чашу до дна, не поникнув головой, не повянув духом перед врагом, если ты в час несчастья попадешь в руки к нему?

— Если я нарушу священную клятву, то пусть меня постигнет суровая партизанская кара.

Он клялся всем святым, что у него было в жизни, он призывал в свидетели своего любимого отца, он клялся именем своей матери; он никогда не изменит своему слову, никогда не отступит перед врагом, вынудившим его взяться за оружие.

— Теперь слушай, Алеша, что я тебе скажу, — наставлял Кузьмич Алешу. — Если перехватят фашисты, скажи, что тебя отрезали на строительстве рубежа и ты идешь домой, в Сталинград. Главная штука — отвечай уверенно. Как заметят, что хитришь, так не отвяжутся. До Россошки дойдешь с косой, будто на косовицу отправился по приказу немецкого полицая. От Рос-сошки — возвращаешься с рубежа. В Россошке найдешь нашего человека. Запомнил, как его отыскать? Он скажет тебе: «Коса хороша, а косить умеешь?». А ты ему свое: «К тебе в обучение послали». У него ты пересидишь денек-другой, а там он тебе поможет перейти фронт. Скажешь, что гранат ручных, взрывчатки доставили на то же место — они знают на какое. Рацию нашли в исправности. Немецкий эшелон с солдатами пустили под откос. Большие склады у немцев в Калаче. И там же главная переправа через Дон. И еще передашь, что началось большое движение через Дон в районе станицы Трехостровской. И все по ночам. Фашисты что-то затевают. Хватит, Алеша. Часика два соснешь — и в дорогу. Проводит тебя мой племянник Петька.

Когда Кузьмич разбудил Алешу, тот не мог понять, спал он или только дремал, и в первую минуту не мог сообразить, где он находится и что — ему надо делать, чего от него хочет Кузьмич. А тот попросил Алешу повторить задание. Алеша пересказал все в точности.

— Далеко пойдешь, — похвалил Кузьмич Алешу. — Быть тебе генералом.

Всходило солнце, яркое, чистое. Степь за ночь отдохнула от летнего зноя. Дышалось легко и свободно. За плечами Алеши потряхивалась затасканная вещевая сумка, из кармана старенького пиджака торчала бутылка с водой.

Эх, Алеша, на Волгу бы тебе в такой день. На пляж. Ныряй до звона в ушах, зарывайся в горячий песок и лежи, сколько хочешь. Лежи и любуйся широтой волжских просторов, слушай дремотный плеск воды. В лес бы в такой день, палатку бы раскинуть над озерцом, раздеться бы да бредешком ямку обловить, а потом развести костер да ушицу сварить, а после ушицы свисти соловьем-разбойником.

Далеко провожал Алешу Петька Демин. Они прошли одно поле, другое. Петька, не умолкая, все наставлял Алешу, как обмануть врага, как ловчее пробраться к своим. Ему очень полюбился Алеша. А сейчас, в этот опасный час, Алеша стал ему роднее родного. Теплая рука Петьки часто дружески ложилась на плечо Алеши. Полуобнявшись, они шли глухими проследками, порой прямиком без дороги.

— Ничего, Алеша, не бойся. Все обойдется, — ободрял Петька своего дружка.

— А чего мне бояться? — отвечал Алеша, вскидывая на Петьку свои ясные глаза. — Мы, Петя, по своей земле идем. Мы — хозяева, а они тут временные.

— Лешка, дай руку! Эх, жалко, что ты уходишь. Мы с тобой на пару такие бы дела вытворяли, такие бы пули отливали, что самому Гитлеру стало бы тошно.

Петька сунул Алеше записку. В ней расписан был маршрут, каким ему надлежит идти к Сталинграду. «Изучи и порви». Петька крепко-накрепко пожал Алеше руку.

Алеша, не торопясь, пошагал по заросшей полевой дороге, держа путь на видневшийся вдали курганчик, а Петька, спрятавшись в нескошенную рожь, провожал Алешу зорким взглядом. Алеша уходил все дальше и дальше, а молодой друг сиротливо стоял и грустил по нему. Алеши уже не было видно, и только одна коса сверкала на солнце Петьке вдруг стало не по себе, ему что-то показалось, и он, тревожась, закричал:

— Алеша!

Алеша не отозвался. Петька крикнул резче, выбежал на дорогу. Что-то необъяснимо тревожное заставило его остановить мальчика, точно над Алешей нависла неотвратимая гибель.

— Алеша! А-ле-ша-а-а!..

Вдали загудело. Петька посмотрел в небо, ему показалось, что летит самолет. Нет, гул катился по земле, навстречу Алеше. «Что это? Мотоцикл?» Петька побежал по нескошенной пшенице. На бегу проверил пистолет, взбежал на холмик, посмотрел на дорогу. Там — никого, лишь поблескивала на солнце коса. Не видно и мотоцикла, но он трещал резче и ближе. «Пропал Алеша». Мотоцикл, кажется, уже подкатил к Алеше. Коса все сверкала. «Не промчался ли?» Нет, мотор приглох, и скрылась из виду коса. Петька побежал прямиком. Уши его ловили крик, выстрел. Пусть случится все, но только не выстрел. Ему казалось, что слишком много пролетело времени, невозвратно много. «Бежать, бежать». И вдруг опять затрещал мотоцикл. Петька остановился. Мотоцикл пролетел в стороне от него. Партизан посмотрел на дорогу. Там, вдали, покачиваясь, вновь блестела на солнце коса.

IV

Комсомольский билет Алеша нашел в пиджаке, позабытом на квартире у Кузьмича. Отправляясь в Сталинград, он наглухо зашил билет в потайной кармашек пиджака. И теперь, шагая по бездорожью, направляясь в Сталинград через Россошку, он время от времени щупал кармашек с билетом, все никак не мог привыкнуть, что бесценная книжечка при нем. Он часто прятался от подозрительных шумов, забегал в бурьян, спускался в овражки. Далекий гул артиллерии мало пугал его. Больше всего его страшили неожиданные встречи с охранниками. Алеша давно выпил бутылку тепловатой водицы, и его нестерпимо томила жажда. Он знал, что на пути, верстах в двух, есть балка с холодными ключами, и Алеша спешил по низине, подминая задубелыми ботинками пересохшие стебли пшеницы. Янтарное зерно уже осыпалось и густо засорило землю. Алеша снял пиджак, расстегнул ворот рубашки. Небольшая побуревшая низина шла к побуревшему оврагу, где он, забравшись в тень шиповника, передохнет, перекусит и до отвала напьется ключевой воды, а быть может, и искупается. Алеша вышел на край поля у самого оврага, местами заросшего непролазным колючим терновником. Глянул в овраг и обомлел: по кустарниковым склонам балки спали немцы, а в самой низине дымила полевая кухня, возле которой лениво бродили солдаты. Один из них, как показалось Алеше, глянул на него. До кухни было не больше сотни шагов.

Алеша подался назад, отступил в трескучую пшеницу. «Бежать, — подумал он. — Но куда убежишь от пули?». Пригнулся. Затаился, отчаянно билось сердце. Послышался приглушенный кашель. «Идут. Зачем прятался, спросят враги. Шпионил? Расстрелять!» Алеша прислушался — тихо. Затаив дыхание, он попятился назад, в шумливую пшеницу. Скрывшись из виду, взмахнул косой и, торопясь, начал косить вымолоченную пшеницу, работой хотел замаскировать свою оплошность. Косил изо всех сил, ряд прокашивал во весь широкий мах и в каждое мгновение ждал грозного окрика. Он уже сделал немалый прокос, а фашисты не появлялись, грозно не окликали его. Алеше хотелось оглянуться и узнать, что там позади него творится. Обливаясь едучим потом, он все реже и короче делал взмахи косой. У него в груди уже хрипело, и каждая жилка трепетала от усталости и страха. Пройдет немного времени, и у Алеши дрогнут ноги, и он упадет, если не передохнет хотя бы несколько коротких минут. Выбиваясь из последних сил, Алеша, не бросая косы, шаг за шагом удалялся от вражеского лагеря. Он уже придумал нехитрые ответы на вопросы врагов, если попадет к ним в лапы. «Скажу, что по приказу немецкого коменданта вышел на работу». Приказ такой был, но мало кто исполнял его. Если и выходили в поле, то мало что делали, больше отсиживались в холодке. На окрики гитлеровцев зло отвечали: «От косы отвыкли. Хлеб убирали комбайнами».

Алеша в изнеможении опустился на сухую, потрескавшуюся землю.

Вокруг было тихо. Тишина стояла и над балкой. «Спят, — подумал Алеша. — А солдаты у кухни? Не заметили. Это показалось мне». Передохнув, Алеша привстал, посмотрел в сторону балки — никого. Шагнул в нескошенную пшеницу. Царапая руки о пересохшие стебли, пополз от прокошенной полосы. Полз долго, оставляя за собой примятую тропу в сухой, как порох, пшенице и ломкой, точно выжаренный хворост. В махонькой западинке, где было совсем глухо, Алеша залег, вытянувшись во весь рост. Как же хорошо было его телу, ощутившему покой. Усталость одолела его, и он скоро заснул.

Он не видел, как закатилось солнце, не слышал, как шумели в балке проснувшиеся немцы, не слышал, как они звякали оружием. Проснулся Алеша перед рассветом. Ему нестерпимо хотелось пить; у него обсохли и потрескались губы, внутри все горело от жажды. Он встал, осмотрелся: «Куда идти? Пить, пить». Алеша шагнул в сторону балки. Осторожно сделал шаг, другой, третий… Остановился, прислушался — ни звука. По его представлению, немцы должны быть далеко в стороне от него. Он видел их, они были у него на виду, а полз он долго, очень долго. «Спущусь потихоньку и напьюсь. За кустарником не увидят». Пошел смелее. И вдруг перед ним показался овраг. Алеша опешил. Он не знал, что в том месте, где он спал, был крутой поворот оврага в его сторону. В полной тишине неожиданно послышался храп спящего человека. Алеша отступил в пшеницу и затаился. Храп сменился мычанием. Подумалось, что спящий бредит.

Неподалеку послышался одиночный выстрел. Алеша плотнее прижался к земле. Светлел, румянился восток. Медлить было нельзя. «Как же напиться?» Позади Алеши что-то зашуршало. «Ветер?». Нет, предрассветного ветерка не было. «Но что ж в таком случае?». Шорох становился все ясней и ближе. Алеша повернул голову. Батюшки, куропатки. Одна, две, три, пять — целый выводок. Бегут, бегут и замрут. Алеша позабыл все на свете. Он скосил глаза на выводок, уставился на несмышленышей. Наседка выбежала на край поля в нескольких шагах от Алеши и остановилась. Постояла немного и опять побежала к кудрявому кустарнику. За старкой гуськом засеменил весь выводок. Долго Алеша вглядывался в густой куст терновника, все ждал, не вернется ли выводок, не побежит ли он обратно по той же тропке?

Совсем посветлело. Алеша, высунувшись из укрытия, на мгновение замер: он увидел спящего солдата и флягу возле него. Алеша подумал: «Выскочить, схватить и убежать». Он приподнялся на локтях. «Да, это фляга. Пить. Пить». Алеша тихо и медленно начал выползать из укрытия. Вот он уже по грудь высунулся. Еще вперед, еще. До кустарника — два-три метра, а за ним, на таком же расстоянии, лежит солдат. «Ползи, ползи — отступления нет».

И Алеша, вытянувшись в нитку, полз, задыхаясь от волнения. Как дьявольски трещит под ним сухая трава. Колет и царапает до крови. Уже близко кустарник, а за ним — фляга. В ней вода. Промелькнули две-три секунды, и Алеша оказался под навесом кустарника. Малость передохнул. Потом раздвинул ветки, поглядел на солдата — тот больше не храпел. «Проснулся? Все равно возьму. Если провалюсь, выкручусь. Иду домой, и все. Здесь не фронт. Отобьюсь». Пополз дальше. Замерло дыхание. Еще немного, еще. Протянул руку. «Ну? Бери!». Задрожали пальцы. Они коснулись фляги. «Бери!» — «Беру!».

Вот она, вот! Фляга — в руке. Но что это немного подальше фляги? Офицерская сумка? «Возьми!» — «Опасно. Можно разбудить». — «Возьми». — «Уходи назад». — «Возьми». Офицер вздохнул. Его рука легла около сумки. «Просыпается. Бежать». — «А сумка?». — «Взять, а там — бежать».

И сумка — в руке. Алеша привстает на колени, смотрит на офицера. Внизу, за другим кустом звякнула не то лопата, не то миска. Бог мой: там солдаты. Алеша, пригнувшись, отбегает за кустарник — до пшеницы два хороших прыжка. «Не медли. Беги». Алеша побежал. Он много раз падал, поднимался и опять бежал, не чувствуя усталости, а когда ему показалось, что в такой глуши его уже не найти, он в изнеможении опустился на землю. «Пить, пить». Открыл флягу. Бульк, бульк, бульк… «Что такое? Это не вода, а что-то кисловатое. Ба! Это вино. Пей». Вино — прохладное. Еще несколько глотков. Еще. Стало легче, теплее на душе. Что в сумке? Записная книжка. Две авторучки. Несколько писем. Пачка фотографий. А это что? Развернул. Карта. Полевая карта. С пометками. Вот это да-а… Скорее, скорее к своим.

На третьи сутки Алеша переполз линию фронта.

Это было за час до рассвета. Расстояние между советскими и вражескими окопами ничтожно малое, но перескочить стоило большого риска. Враг всю ночь светил ракетами. Алеша, переползая небольшую лощинку, заметил впереди себя темный бугорок. Пригляделся. Смотрел долго и ничего подозрительного не высмотрел — приплюснутый взгорок ничем не страшил. Но странное чувство беспокойства вызывал этот земляной нарост. Алеша отполз несколько, получше всмотрелся и заметил, что это не холмик, а что-то другое. «Не убитый ли?». Алеша, пригнувшись, шагнул раз, шагнул два, и случилось самое невероятное: его неожиданно схватили за ноги и свалили на землю. Внезапность ошеломила Алешу. Напавший человек, невероятно сильный, сразу придавил Алешу. Боролись недолго, измученный Алеша скоро оказался связанным.

— Вставай, — приказал неизвестный.

Это был голос русского человека. Алеша несказанно обрадовался.

— Ты кто? — ворчал солдат.

— Я — русский, — ответил Алеша.

— Тьфу, — сплюнул солдат. — А я-то думал… И, кажется, еще сосунок, но силен, однако. От немцев идешь? С той стороны?

— От них. Полевую сумку не потеряйте. Отвечать будете.

Через пятнадцать минут они подошли к секрету.

— Ты, Уралец? — окликнул из темноты часовой. — Ну как — поймал?

— Зацепил какого-то стручка.

Заслышав Уральца, пулеметчики поднялись. Дядя Миша проснулся первым. Он любил побалагурить.

— Привел? — засуетился дядя Миша. — Что за птица?

— И не говори, — отмахнулся Уралец и занялся своим делом. Он снял сапоги, перевернул портянки, с наслаждением попил водицы.

— Что так? — Дядя Миша подошел к Алеше степенно. — Ну, что скажешь, господин завоеватель?

— Осторожней выражайтесь, товарищ, — рассердился Алеша.

Дядю Мишу охватило полное смятение.

— Уралец, да ведь это русский! — произнес он изумленно.

— Вот придет сержант, тогда и разберемся, что в нем осталось русского.

— В штаб меня ведите, — потребовал Алеша.

— Дядя Миша, развяжи ему руки.

Сержант Кочетов пришел из степи с «языком», но удачей не был доволен.

— Не тот, — сказал он и, распорядившись доставить Алешу и немца к Лебедеву, лег спать.

Гитлеровец шел за обедом к полевой кухне и, заблудившись, встретился с сержантом. Немец на сталинградском фронте — новичок, но в армии служит давно. Был он во Франции, в Югославии, в Греции, и, наконец, его самолетом доставили под Сталинград. К пленному подошел Уралец.

— Не породист, однако, — осмотрев гитлеровца, сказал Уралец. — Ты зачем к нам пришел?

Пленный молчал, не понимая, чего от него хотят.

— Зачем пришел, спрашиваю я тебя? — строже повторил Уралец. — Ты не крути башкой, а отвечай. Раз попался, имей характер.

Дядя Миша приступил к делу с легкой иронией:

— Ты, Уралец, очень строго обращаешься с ним.

— Вот именно, — согласился Кочетов. — Это высшая раса. Вишь, как она согнулась от твоего некультурного обхождения.

— А ну его к черту, — выругался Уралец. — И привел же ты, Степа, «языка».

— А ты в них неразборчивый. Ты приглядись. Этот, по всем видимостям, из породы Геббельса.

— Геббельс капут! Гитлер капут! — трусливо затараторил пленный.

— Замолчи, — прикрикнул Уралец на гитлеровца. — Не лезь, когда не спрашивают. Ишь, как развеселился. Знаем мы вас. Эй, Геббельс!

— Руссиш… Руссиш… — Солдат всхлипнул.

Кочетов строго прикрикнул на Уральца:

— Приказываю тебе немедленно доставить пленного к ротному. Чем ты его?

— Щелчком, товарищ сержант.

— У тебя ведь, у черта, щелчок-то, как у пушкинского Балды.

— Эй ты, вставай, к ротному пойдем. А где сосунок?

Алеша, воспользовавшись тем, что бойцы занялись пленным, выпрыгнул из окопа и скрылся в предрассветной мгле. Уралец походил, побегал по траншеям и вернулся ни с чем.

— Сосунок-то и сумку унес, — с досадой и злостью сказал он, укладываясь на сон. — Вот тебе и зеленый стручок.

Алеша рассудил так: «Я жизнью рисковал из-за этой офицерской сумки, а скоро ли ее доставят главному генералу? Медлить с этим делом нельзя». Была и честолюбивая мысль: «А вдруг да на этой карте намечены наисекретнейшие военные тайны? Могут забыть про него, и тогда дело его останется никому не известным». И Алеша убежал от солдат, прихватив с собой офицерскую сумку.

V

Сержанта Кочетова разбудили на рассвете.

— Яшка идет, — сказали ему.

— Где он? Прикрытие есть? — всполошился Кочетов.

С тех пор как в хуторе, занятом гитлеровцами, осталась семья Кочетова, он тосковал по письму, надеялся на оказию, на счастливый случай. Но, к великому его огорчению, ему опять не было письма.

Солдаты читали письма отделением, взводом. Послушать вести из тыла пришли соседи-пулеметчики. Бронебойщик Илья Романов, сославшись на свою хрипоту, попросил политрука прочитать письмо. Солодков оглядел солдат хозяйским взглядом (много ли вас тут, и какие вы у меня).

«Дорогой наш Илья Михайлович, — громко начал читать Александр. — Это письмо шлет тебе не только твоя мать, Надежда Семеновна, и твоя жена, Пелагея Федоровна, но и вся колхозная рать, в том числе столетний дед Феофан. Наш отчет тебе короткий: хлеб убрали и обмолотили, с государством полностью рассчитались. А кто, спросишь ты, правит бригадой? Твоя жена, Пелагея Федоровна».

— Ведь это что. Ведь это что, — волновался Романов.

«Вот так-то идут наши колхозные дела, Илья Михайлович. Ни перед кем мы не осрамились. А теперь ты скажи нам, как ты исполняешь свою службу. Хочется нам знать, много ли от твоих стараний прибавилось фашистских могил на нашей земле».

— Как же, братцы, я могу? — Романов развел руками, как бы жалуясь и прося помощи у товарищей. — Могут подумать. Известное дело, когда сам…

— Выручим, что ли, товарищи? — спросил Солодков.

— Достоин!

Когда стихла обожженная равнина и дым войны рассеялся в сухом прогорклом воздухе, когда из глубоких балок потянуло благодатной прохладой, в траншею сошлись усталые солдаты. Немало среди них было со свежими бинтами, с окровавленными гимнастерками. Солодков вынул из кармана лист бумаги и развернул его.

«Дорогие братья и сестры! — так начиналось ответное письмо. — За что мы бьемся под стенами Сталинграда, на широких волжских просторах? За что умирают наши люди? Во имя чего наш народ приносит жертвы? — Солодков на минуту замолчал. Посмотрел на солдат, на их суровые лица. — За что? — еще раз повторил он. И перед каждым встал вопрос, и каждый нашел на него простой для себя ответ. Но все ждали, как ответит сам политрук. — Мы бьемся, товарищи, за жизнь! Победим врага, будем жить. Не победим — всем нам смерть. Смерть жалкая, постыдная. Мы бьемся за наших добрых матерей, за наших любимых жен, за наших милых ребятишек, за наших дедов, за счастье страны, за мир и свободу на земле».

— Верно! Правильно! — дружно крикнули бойцы.

«Вот за это бьется, дорогая мамаша, ваш сын, — продолжал читать Солодков. — Хорошо он поджигает фашистские танки».

У Романова на глазах навернулись слезы.

— Что добавить, товарищи?

Наперед вышел Уралец, с жестким лицом, с сухим блеском черных глаз. Он снял каску, и тогда в свете ракет бойцы заметили, что Уралец совсем молод. Он оглянул бойцов сурово и строго и, щурясь, взмахнул тяжелой рукой. И все поняли, что Уральцу есть что сказать.

— Товарищи! Мы — солдаты, — сказал он. — И ответ должны написать по-солдатски. Прямо и честно. Не все мы вернемся домой. Это понятно. — Уралец на минуту замолчал. Он посмотрел на притихших солдат. Его прямой взгляд спрашивал каждого: «Ты понимаешь меня? Ты готов на жертву во имя того, что самое дорогое у народа, что дороже твоей жизни?»

— Наша дорога домой дальняя, и лежит она через гитлеровскую землю, — продолжал Уралец. — Эту дорогу можно укоротить честным солдатским трудом. Мы, солдаты, пока в долгу перед народом. И об этом надо написать. Написать открыто, сказать, что долг мы свой выполним, солдатское слово сдержим, русское имя возвысим.

— Правильно!

— Пусть на нас надеются!

Солодков поднял руку. Солдаты замолчали.

«Дорогие товарищи, придет время, и Родина прикажет нам: пора, товарищи, вперед. мы пойдем. И мы сомнем врага».

Разошлись солдаты по окопам. Сержант Кочетов, лежа у своего пулемета, тосковал по семье, по родному хутору. Как там было все хорошо! А здесь — рокот моторов, свист осколков, вой сирен, и в небе вражеские «фонари». Они заглядывают к нему в сухой, глинистый окоп, хотят выследить его, и кажется ему, что это не ракеты, а фашистский стеклянный моргающий глаз, тяжелый и холодный.

Два сына у Кочетова: старшему — восемь лет, младшему — пять, и оба удались на славу, особенно старший, у которого все повадки отцовские. И Степан радовался, наблюдая за сыном, как тот с гиком вел в атаку ребячью мелкоту.

Разорванные шаровары навлекали на Андрюшку материнский гнев. Тогда вступался отец: «Ты не очень, сынок, рви амуницию». Мать, чувствуя, в голосе Степана защиту, журила его за заступничество.

Хорошая жена. Из всей улицы самая складная, из всего хутора самая красивая. И как хочется послушать ее воркотню, и он уже видел свою Надюшу, чувствовал ее жаркие губы, ласкал самой нежной мужской лаской. «А вдруг да фашисты над ней надругались?»

Дыхание на минуту замирало. К сухому горлу жесткий комок подкатил. И видит он перед собой заколотого в бою гитлеровца. «Мало я их бил. Мало у нас еще злости в бою». И с того часу нестерпимо захотелось сержанту добраться до фашистского логова. И гвардеец уже видел себя великаном на улице чужеземного города. «Вы Россию хотели покорить? Россия сама к вам пришла. Смотрите на меня. Я — Россия!»

Кочетов выпрыгнул за козырек окопа и, расставив коренастые ноги, крикнул во вражескую сторону:

— Эй вы, завоеватели! Нам ближе Берлин, чем вам Сталинград. Мы будем в Берлине! Будем!

Над головой сержанта просвистели пули. Кочетов спрыгнул в окоп.

— Беречься надо, товарищ сержант, — послышался негромкий голос.

Это был Солодков. Он видел, как Кочетов зло стиснул зубы и как скоро покинул траншею, не дослушав письма. «Что с ним?» — подумал Солодков в ту минуту.

— Ночевать к вам, товарищи, пришел, — сказал Александр.

Он внимательно осмотрел добротный окоп. В окопе ни стреляных гильз, ни мусора. В его стенках видны небольшие ниши, куда пулеметчики сложили немудрящее хозяйство.

— Хорошо живете, — похвалил Солодков, присаживаясь на свою запыленную каску.

— Живем хорошо, да угостить нечем. Подбились за эти бои.

— Глоток водицы найдется?

— Это есть. — Кочетов подал флягу. — Пейте досыта. Водичка у нас имеется. Без воды пулеметчикам как без рук.

— Верно, вот так и нам, сталеварам, без воды, особенно в летнюю пору, погибель. — Солодков пил воду без жадности, мелкими глотками. — Хороша водица. У вас скатерки не найдется?

— Есть. — Кочетов загремел котелком. — Закусить хотите? — Сержант подал Солодкову вышитое полотенце, давно не видевшее ни воды, ни мыла. Кочетов извинился за «праздничный» рушник.

— Такая вещица дороже дорогого. — Солодков вскрыл банку мясных консервов, нарезал хлеба. — Прошу, товарищи, к моему столу.

Сержант, поблагодарив за приглашение, к «столу» присаживаться не захотел, но Солодков настоял на своем:

— Не хотите со мной хлеб-соль водить?

Закусили, попили воды. Кочетов немало огорчился, когда узнал, что политрук не курит. Ему очень хотелось угостить Солодкова душистой махоркой. Политрук, привалившись к стенке окопа, помолчал минуту-другую, а потом, как бы между прочим, сказал:

— У меня к тебе, товарищ сержант, большая просьба: обучи меня пулеметному делу.

— Это можно, Александр Григорьевич.

— Ладно. Договорились. Буду почаще к вам наведываться. А кто из вас коммунист? — неожиданно спросил Солодков. Пулеметчики промолчали. — Никого нет? Так, — неопределенно промолвил Солодков. Нельзя сразу было понять: то ли он осуждает бойцов, то ли о чем-то вслух размышляет. — Бывает, бывает. Я вот тоже молодой член партии, — вздохнул и, помолчав, продолжал — За такой партией, как наша, жить легко. Верно, товарищи? Ну, и думают некоторые: зачем, мол, вступать в партию, когда я и так беспартийный большевик, когда я и так пример другим у станка и пулемета? Признаюсь, я так же думал, но теперь знаю, что глубоко ошибался. Хотя я в непартийных большевиках находился с ранней юности, я все же настоящей заботы в душе не имел, о большом деле во всем масштабе размышлял маловато. А почему? Да все потому же, что я жил за партией, как за родной матерью. Она меня учила, как жить и работать. Она же премиями награждала. Мне посчастливилось лично с наркомом познакомиться, с Серго Орджоникидзе, — на завод к нам приезжал. Нарком спросил меня, как я успеваю. Себя, говорю, неудобно хвалить. Детей, дескать, сколько имеешь, в кино и театр ходишь ли. Признаться, пришлось с того раза получше подружиться с театром. Тогда же Серго наградил меня легковой машиной. Ездил я на машине и на охоту, и на рыбалку, и на рынок. Вот как! На легковой машине — безбородый парень! Это кто тебя вывел и поднял на такую высоту, товарищ Солодков? — Политрук замолчал, прислушался. В окопе было тихо. — Не спите? — спросил он.

— Что вы! — искренне удивился Кочетов.

— Стыдно мне стало, что я вне партии хожу. Она для меня ничего не жалеет, а я будто сторонюсь ее. Неправильно, неверно вел себя. Любишь партию? Иди в нее смело. По душе тебе ее дела? Вступай в ее ряды. Чище и святее души не найти, как в этот час у солдата на огневой. И в партию надо входить только чистым, только ясным, только откровенным, чтобы для нее ты был весь на виду. — Солодков включил фонарик, прикрыв его сверху каской, посмотрел на пулеметчиков. Они, прислонившись к стенкам окопа, сидели так тихо, что, казалось, давно заснули.

— Да мы слушаем, Александр Григорьевич. Слушаем.

— Я кончил. Я все сказал. — Он поднялся. Собрался уходить. — Мне пора, товарищи.

— Вы же ночевать к нам пришли? Хотите, где получше устроиться?

— Вот именно. Есть у меня на примете коечка с пуховиком, с панцирной сеткой. Как ляжешь, так и утонешь. Я к вам теперь, товарищи, зачащу — пулемет-то надо изучить, освоить?

Солодкова с той ночи бойцы окончательно стали звать по имени, а политруком только в присутствии командиров. Солодков делал замечания бойцам, требовал обращаться к нему по уставу.

— Семейственность получается, — выговаривал он бойцам. — Мне уже батальонный комиссар сделал замечание. Больше никому не разрешаю звать по-граждански.

— Вас, Александр Григорьевич, звать по уставу язык не поворачивается, — возражали ему. — На глазах начальства будем тянуться. Даем вам слово.

Солодков прошел в окопы второго взвода. Там у него на примете был загрустивший солдат. Боец получил письмо, и с того часу его как будто подменили. «Что бы это значило?» Боец уже укладывался на сои, когда к нему пришел Солодков.

— Не спишь, Володя? — спросил он по-домашнему просто. — У тебя закурить что-нибудь найдется?

Солдат хотел подняться, но Солодков остановил его.

— А разве вы курите?

— Кое-когда позволяю себе… Я в двух случаях балуюсь: когда особенно радостно бывает на душе и когда злостью занимается все нутро. А сегодня хочу за компанию с тобой.

Закурили. Солодков закашлялся с первой затяжки.

— Ну и едучий. Самосад, что ли?

Володя тяжело вздохнул.

— Домашний, — ответил он и еще раз вздохнул.

— Ты что все вздыхаешь?

Боец скрипнул зубами, завозился.

— Скрипишь? Бывает, бывает. В окопе сидим. Люди тысячами гибнут. Редкий дом беда обходит. Дорогой ценой будет расплачиваться враг. Ты, Володя, откуда родом?

— Вологодский я. Электромеханик.

— Свет давал людям. Да-а… А письмо-то, должно, получил не очень веселое.

Боец, малость помолчав, проговорил мятым, сдавленным голосом:

— Письмо как письмо.

— Оно и видно. Что-нибудь с любимой девушкой? Ты не молчи. По годам я тебе старший брат. Слышишь?

Володя не отозвался. Пойти на откровенность ему мешало чувство свежей боли. Он не мог враз собраться с мыслями, не мог трезво разобраться в своих чувствах и не мог быстро взять себя в руки. Солодков, поняв, что еще не пришло время для откровенной беседы, не стал мешать бойцу грустить, не стал тревожить его досужими вопросами. Он замолчал, делая вид, что ему пора часок вздремнуть, — начал укладываться на сон. И Володя скоро сам заговорил.

— Нехорошее письмо, — признался он и чуточку подвинулся к Солодкову.

— А не насплетничали? — тихо промолвил Александр Григорьевич, радуясь тому, что боец, наконец, сам заговорил.

— Нет, правду написали.

— А ты не спеши с приговором. Обдумай. Это дело не простое. В жизни, Володя, всякое случается. У меня вот тоже в любви передряжка была. А кого она минует. Любовь это такая штука… Была у меня девушка. Ладная, стройная. Долго дружили, а потом все вдруг разладилось. Переметнулась к другому. Другой оказался посмазливей меня. Обидно? Места себе не находил, хоть в прорубь головой. Вот как! Лицом — краля, а душой — грязная яма. Вышла замуж за умного, работящего парня, но и в нем краля разочаровалась, стала прихватывать на стороне. Парень, не долго думая, дал ей ремней и выгнал в три шеи. И улетела кукушка в другой город. А я встретился с другой девушкой. Женился.

Живем хорошо, дружно, и радуюсь, что судьба развела меня с кукушкой. — Глубоко вздохнул. — Я понимаю тебя, Володя. Тебе тяжело, больно. Долго ли дружил?

— Два года.

— Ну и что же она?

— Замуж вышла.

— Ну и стерва. В такое время и так обидеть человека.

Солодков привстал. Посмотрел в темное лицо бойца.

— Да-а, — с укоризной протянул он. — Горе большое. Но ты перетерпи. Мужской гордости наберись. Надо уважать себя. Во всю жизнь, во всякой обстановке уважать. Гордись трудом своим, воинским долгом. Без уважения к себе нет сладости жизни. Понимаешь? Не поддавайся, не изнуряй, не доводи себя до унижения. Ты мужчина. А твоя краля не стоит твоих страданий.

Солодков встал.

— Вы уходите? — встревожился Володя.

— Нет. Сосну часок-другой в твоем окопе.

Роднее родного брата стал Солодков бойцу.

Долго они вели задушевную беседу в темном и душном окопе, вспоминая из недавнего прошлого счастливые часы жизни, радостные дни мирного времени. А в других окопах была своя жизнь.

Когда Кочетов понял, что ему не заснуть, он разбудил дядю Мишу. Тот, протирая глаза, спросил:

— Ай началось? Рано нынче завоеватели поднялись. Без кофею. Торопит Гитлер. Торопит Собашников. А тихо что-то, Степан Федорович. Ай ты нарочно?

— Не могу я заснуть, дядя Миша. Разбередил меня политрук.

— И меня, Степа, просквозил. Как же мне теперь быть? Не успею я оформиться, а оставаться здесь мне больше нельзя — пропадает у меня рука.

— Я тебе давно говорил: уходи в госпиталь.

— Боюсь, Степа, отмахнут мне напрочь руку.

— Сегодня же убирайся отсюда. Ты вот кряхтишь, кряхтишь, да и загнешься. А мне тебя жалко.

— Неужели, Степа, жалко? И мне ты стал ближе некуда. Такого дружка, как ты, у меня в жизни еще не бывало. Ну как я тебя ославлю одного? Эх ты, Степан Федорович.

— Чтобы духу твоего тут не было. Слышишь, дядя Миша?

— А если мне руку оттяпнут?

— Для такой войны твоя рука ноль. — Помолчал. — Пойдешь в тыл, все там увидишь: хаты, волов, гусей. И детей. Какой-нибудь карапуз сидит у хаты с куском хлеба, а возле него виляет хвостом лопоухий щенок, глаз не сводит, а потом цап хлеб и побежал. А карапуз-то заорал. Это тебе картина! А скажи ты мне, дядя Миша, чего ты хочешь? Постой, не торопись. Сначала подумай. Как скажешь, так и сбудется по-твоему.

— Эге, загадал загадку. Я тебе, Степа, из госпиталя напишу. На досуге обдумаю, с товарищами посоветуюсь и тогда напишу.

— Нет, не шути, дядя Миша.

— Какие тут могут быть шутки? Тут не до шуток, когда целой судьбой государства заставляешь ворочать. А то и больше, чем государства. Сейчас скажу. Я знаю, чего мне хочется. Знаю. Мне, Степа, хочется того же, чего и тебе. Да, да.

— Ну, ты не мудри, дядя Миша.

— Я, Степа, хочу тишины. Такой тишины… такой тишины…

— Чтобы в речушке утки ныряли, чтобы твоя Семеновна белье полоскала. Одним словом, понятно.

— Ты не очень того… Моя Семеновна, как ты сам знаешь, колхозный командир. Председательница.

— Хвалю и уважаю твою Настасью Семеновну. Если не приревнуешь, передай ей мой боевой привет.

— Но ты слушай, что я тебе скажу. Мое слово верное, и я от него не отступлюсь. Что такое тишина, а? Вот ты растолкуй мне, а я скажу тебе свое. Тишина, Степа, слово секретное. Оно с первого взгляда легкое, праздничное, а как подумаешь да раскинешь умом, так умнее другого слова нет на свете. Тишина, Степа, не только в утках да в курах с цыплятами. Нет, братец, тишина слово глубокое, политичное. Понял?

— Понять не трудно, дядя Миша, но только после грозы такая тишина наступит. Я хочу грозы, грома, который бы оглушил гитлеровщину. Такой гром будет. Будет, дядя Миша. А уж после тишина.

— К моему заключению пришел.

— В твоей тишине, дядя Миша, тихо-мирно чаю не попьешь. Только гром приведет немцев в чувство. Только буря приведет их к пониманию своих жутких преступлений.

— Не все немцы такие. Капитал там. А народ не весь же…

— И у нас был капитал, а где он? Что капитал может против народа. Стукнет, и нет капитала. Идти нам туда неминучая необходимость. Одним словом, до зарезу нужно. Вот что, дядя Миша, давай собирайся в тыл. Иди потемну. Шагай, пока не началось. Скрывать я твое ранение больше не намерен. А то еще подумают, что ты умышленно задержался.

— Н-но? Неужели, Степа, так могут подумать?

Дядя Миша взял из ниши солдатскую сумку, развязал ее и долго-долго шарил в ней, все что-то искал и не находил. Постоял в раздумье и опять занялся мешком. «Куда же она завалилась?» — недоумевал он, прощупывая свое «богатство». «Нашел. Нашел!» — обрадовался дядя Миша и вынул из сумки небольшую коробочку с бритвой.

— Вот, Степа, это тебе, — подал он сержанту бритву. — Меня там огладят и надушат, а тут… бери, Степа.

Кочетов молча взял бритву и ждал, что еще скажет этот удивительный человек, с доброй душой большого ребенка. А дядя Миша стоял перед своим другом с сумочкой за плечами и тоже молчал. Стоял и не знал, что сказать ему, как выразить другу свои чувства.

— Ну, ты чего еще, — с напускной строгостью проговорил Кочетов, боясь выдать свое волнение.

— Эх, Степа. Эх, друг ты мой…

— Прощай, дядя Миша.

— Прощай, Степа. Прощай, не забывай меня.

Дядя Миша пошагал тихо и неуверенно, словно его кто придерживал или путался в его ногах. Кочетов вылез из траншеи и долго прислушивался к замирающим шагам фронтового друга. Дядя Миша, прежде чем покинуть окопы, зашел проститься к Лебедеву. Григорий, опираясь на сучковатую палку, медленно ходил по землянке, разминая вывихнутую ногу.

— Уходишь, дядя Миша? — спросил Лебедев.

— Приходится, товарищ лейтенант. Может быть, порученьице какое будет?

Лебедев задумался.

— Не сомневайтесь, Григорий Иванович. Исполню в точности.

Лебедев вынул из полевой сумки пухлый пакет. В конверт были вложены личные бумаги. Передавая документы, Лебедев подробно рассказал, как найти на тракторном Ивана Егорыча.

— Если никого не окажется, пакет оставьте у себя. И непременно сберегите его, дядя Миша.

— А что на словах передать?

— Воюем. А как — сам знаешь. Пятками боец больше не сверкает.

На рассвете дядя Миша вошел в Сталинград. Его поразили невиданные разрушения, ему неприятен был запах гари. Из выгоревших каменных построек веял сухой прожаренный воздух.

VI

В городе полуразбитые подвалы превращали в блиндажи, приспосабливали под склады боеприпасов, продовольствия, снаряжения. Тяжелые батареи били уже по врагу из устья Царицы, с берега Волги. Над городом стлался чадный дым. По выгоревшим улицам бродили удрученные горем женщины, старики, дети. Они из сплошных пепелищ выбирали обгоревшую домашнюю утварь. Горький дым гнал слезу из воспаленных глаз. Люди держались мелкими общинами, где огонь и вода были общими, скудные запасы продовольствия шли на общий котел. По вечерам, когда Сталинград заволакивался багрово-красным заревом, жители теснились у небольших очажков, ставили на костры кастрюли, чайники, консервные банки — у кого что было. Был и самовар в подвале Павла Васильевича Дубкова, принадлежавший одинокой бабке. Она с тоски и горя не раз рассказывала (хотя ее об этом никто не просил):

— День-то был воскресный. Захотела я чайку попить. Воды налила, углей наложила, разожгла. Ладно. Подмела пол. Стала накрывать стол. Достала из шкафчика хлеб, сахар, чашку с чайником. Чайничек был махонький, с голубенькими цветочками. Уж такой хороший, уж такой пригожий. Поставила его на стол и иду к самовару. Только это я нагнулась, как вдруг хряснет, хряснет. Я так и присела возле самовара. Сижу и подняться не могу. А потом оглянулась я на окошко, а там дым стеной стелется. Схватила я самовар — и на улицу. Выбежала и стою с самоваром, как дура. Стою и не знаю, куда его поставить. А тут какой-то охальник бежит мимо меня и кричит: «Бабка, заглуши самовар, а то весь город спалишь».

Возле костра тихо и нехотя рассмеялись. Павел Васильевич сердито глянул на развеселившихся, и те враз примолкли.

Он вышел из подвала и направился на Привокзальную площадь. Его очень тревожила стрельба за Сибирь-горой, от которой до его подвала рукой подать. «Еще живьем в лапы к фашистам попадешь». Павел Васильевич шел к пятиэтажному кафетерию, выстроенному перед самой войной. Разбитые зеркальные стекла магазина лежали на тротуаре мелкими кусочками, похожими на битые льдинки. По уцелевшим лестничным переходам кафетерия он поднялся на верхний этаж. Отсюда город был виден почти во все стороны. Павел Васильевич прилег на капитальную стену и стал осматриваться вокруг. Над его головой прогудели вражеские бомбардировщики. Развернувшись над Волгой, они уходили на западную окраину города. Все видел Павел Васильевич с неостывшей стены. А когда бомбы с диким свистом падали за вокзалом, Павел Васильевич плотнее прижимался к стене, боясь сорваться на изуродованные тавровые балки. Не очень весело было лежать на дрожащей стене, и все же не было сил оторваться от нее — хотелось знать, чем кончится бой на окраине. Уже солнце клонилось к западу, а земля все дыбилась, лохмотьями взлетала над степью. Над полем боя густо висел серовато-белый дым. Павел Васильевич видел, как падали и взрывались подбитые вражеские самолеты.

— Свалился, антихрист. Довоевался, окаянный, — радовался Павел Васильевич.

Война ворвалась в окраинные улицы города. Стук пулеметов не смолкал по всей линии фронта, и дым войны клубился совсем близко от центра города. Павел Васильевич, наблюдая фронтовую пальбу, вдруг увидел, как из-за разрушенного вокзала на площадь вышел высокий худощавый подросток. «Не с фронту ли? Пойду расспрошу». Пока Павел Васильевич спускался вниз, паренек, миновав площадь, завернул на Волго-Донскую улицу.

— Товарищ, задержись на минутку! — окликнул Павел Васильевич паренька.

Паренек остановился, взглянул на старика и побежал ему навстречу.

— Павел Васильевич! — воскликнул подросток.

Тот враз оторопел: «Не ослышался ли он? Не обманулись ли его стариковские глаза?».

— Не узнаете?

Тут Павел Васильевич кинулся к солдатику, обхватил его узловатыми руками.

— Откуда ты, Алеша?

— С фронта, Павел Васильевич.

— Присядем на минутку.

Алеша снял сумку. Со времени последней их встречи прошел всего один месяц с небольшим, но как мальчишка изменился с тех пор. Внешне подросток, казалось, был все тот же, но что-то неуловимое в его облике говорило о том, что прежний Алеша уже в прошлом. Теперь черты его лица стали острее, запавшие темные глаза смотрели глубже, сосредоточенней, и только пухлые губы, особенно верхняя, выдавали в нем прежнего Алешу, ставшего старше своих четырнадцати лет.

— И кто же тебя допустил на фронт? — все удивлялся Павел Васильевич, не спуская с него синеватых глаз.

— Я сам туда пошел. — В голосе слышалась мальчишеская гордость. — Теперь иду домой. Дедушку моего не встречали?

— А разве он ушел с тракторного?

— Нет его там. Дом их сгорел и завалился. Никого я не нашел.

— Вот как! — опечалился Павел Васильевич. — Эх, горе-то какое. Мой дом тоже сгорел. Живем в подвале. Может, зайдешь? Хлебца перекусишь и кружечку кипяточку выпьешь.

— Спасибо, Павел Васильевич. Меня хорошо бойцы покормили. Я в другой раз зайду. Обязательно навещу вас.

— Ну-ну. Буду ждать тебя с добрыми вестями. Может, что о Сереже узнаешь. Там он, на тракторном.

Алеша и Павел Васильевич пошли по замусоренному тротуару, перешагивали через дымящиеся головешки. Позади них, за вокзальной горой, стучали пулеметы, вскипала от взрывов земля. Оглянувшись на густой смрад, навалившийся на город, Павел Васильевич спросил:

— Немцев, Алеша, видел?

— Видел. В разведку ходил. Военную карту принес.

Павел Васильевич одобрительно покачал головой, изумленно поглядел на Алешу. «Ты не шутишь, мальчик? — говорили его глаза. — Ты не сочиняешь?»

Алеша заторопился, ему поскорее хотелось взглянуть на родной дом. Пусть дом будет разбит, разрушен, но он все равно подойдет к нему, посмотрит, а быть может, и поплачет.

— И форму тебе военную дали?

— Свое я все изодрал, когда полз через фронт. За военную карту меня медалью наградили.

— Что ты! — все более удивлялся и восхищался Павел Васильевич. — И что же ты ее прячешь? Повесь на грудь. Пускай все видят, какой ты есть. Хороших дел, Алеша, не чурайся.

— Прощайте, Павел Васильевич.

Алеша торопливо зашагал по пустынной улице. Издали он казался взрослым бойцом.

— Алеша, — крикнул Павел Васильевич, — остановись на минутку. Остановись!

Алеша пошел навстречу Павлу Васильевичу.

— А где, Алеша, Анна Павловна?

Алеша долго молчал. Потом с тихой грустью промолвил:

— Мамы нет… Мама пропала.

Павел Васильевич печально опустил голову. Отяжелевшая рука потянулась к фуражке. Алеша крепился и ждал, что еще спросит старик, но тот поднял голову и молча показал Алеше на дорогу.

VII

Завяжи Алеше глаза, заведи его в любой тупичок, и все-таки он найдет свою площадь и свой дом. Ему еще не было видно родного дома, но сердце уже замирало от волнения. В этом доме прожито детство, с детством связаны коньки, лыжи, футбол, любимые товарищи. Дом — мертвый, но Алеша не замечает этого, он бежит по лестнице; за спиной в сумке гремит котелок. Вот и площадка второго этажа. Направо — дверь в квартиру школьного товарища. «Где он? Жив ли?» Глянул на расщепленную дверь. «Забежать на минутку?» Из двери пахнуло нежилой затхлостью. «Нет, нет. Скорее к себе. В свою квартиру. К своему столу». Гулко стучали ботинки о запыленные ступеньки лестницы. «Скорее… скорее…» Вот и дверь, обитая темной клеенкой. Дверь распахнута настежь. Алеша с душевным трепетом переступает порог и неожиданно для самого себя останавливается у двери — беспорядок в комнате ошеломляет его. В расщепленных внутренних дверях дребезжит размочаленная узорчатая фанера; грустно и тоскливо посвистывает ветерок. Алеша проходит в детскую комнату. Там его столик и учебники на нем. И стол, и книги завалены мусором, припудрены пылью. Алеша с затаенным дыханием подошел к столу и замер, в тягостном молчании. Потом — нервный рывок, и Алеша роняет голову на заброшенный столик. Послышались сдавленные всхлипы. Рука свесилась через край стола, как будто обняла его. Все чаще и глубже слышались всхлипы, и оттого скрипел под Алешей столик, как будто и он плакал от тоски и от боли своего доброго друга. Алеша поднял заплаканное лицо, вытер слезы и, собрав учебники, уложил их в ящик стола, а книгу Горького «Мои университеты» сунул в вещевой мешок. Потом он смахнул с Машенькиной кровати мусор и опять накрыл ее байковым одеяльцем. Над кроваткой висели рисунки. На рисунках — цветочки, домики, солнце с кривыми лучами. «Где-то она теперь?» Алеша вспомнил, как тяжело ему было расставаться с Машенькой. Ему никогда-никогда не забыть, того ужасного дня. Как она плакала, как убивалась, когда Алеша уходил из приемника, оставляя ее с «чужими» тетями. Она обхватила потными ручонками Алешу за шею и никак не отпускала его.

— Машенька, я приду, — утешал Алеша сестренку.

— Алеша, миленький, возьми меня с собой. Возьми! — кричала она.

Алеша покинул приемник ночью, когда сестренка уже спала. Но и тогда он долго еще не отходил от подвала, где размещен был приемник, все прислушивался — не проснулась ли Машенька, не зовет ли она его? В ту ночь Алеша еще раз подъезжал на попутной машине на тракторный, и опять все его поиски дедушки оказались напрасными. А как ему хотелось оставить Машеньку у дедушки. Алеша постоял около разрушенного дома, походил возле заводских ворот, поспрашивал рабочих, не знают ли они, где его дедушка, и никто из них, к его несчастью, не мог помочь ему встретиться с Иваном Егорычем. И уехал Алеша с невыносимой душевной болью. И тогда-то с особенной силой проснулось в нем чувство жалости к сестренке. Наперекор всем невзгодам, пережитым с Машенькой, он вновь хотел взять сестренку из приемника и никогда-никогда с ней не разлучаться. Но ни Машеньки, ни приемника он уже не нашел. Ему сказали, что на южной окраине города в Бекетовке есть детский приемник, которым заведует учительница Иванова. Алеша направился в Бекетовку.

Учительница выслушала Алешу внимательно, а выслушав, с горечью сказала, что ничем его не может порадовать и очень сожалеет, что Машенька не попала в ее приемник. Понимая состояние мальчика, она задержала его, накормила и напоила чаем, а тем временем дочка Надя постирала Алеше белье, пришила пуговицы к гимнастерке. На мальчика в тот час повеяло родным теплом, родным домом. Учительница подробно расспросила Алешу о его сестренке.

— Обещаю тебе, Алеша, навести справки о Машеньке. Обязательно даже. Ты теперь куда?

— За Волгу. Там поищу Машеньку.

За Волгой Алеша Машеньку не нашел. Вернулся в город, в свою квартиру. Он выбрал из мусора Машенькины куклы и уложил их в ящик своего стола. Еще раз оглядел комнату и прошел в столовую. Там массивный липовый буфет стоял с вырванными дверками. Чайная посуда, как из мешка, была вытряхнута и разбита. На полу валялись круглые настенные часы. В стенах зияли рваные дыры. В углу стояло разбитое трюмо, и на что бы ни глянул Алеша, все в нем вызывало душевный трепет. Диван, пробитый осколками, завален обвалившейся штукатуркой. Сколько раз отец, сидя на диване, рассказывал Алеше чудесные сказки. Все помнит Алеша. Помнит и то, как отец совсем недавно говорил ему: «Будь, Алеша, честным, люби правду, презирай ложь».

Это было почти два года тому назад. Отец вернулся с работы чем-то расстроенный. Он сел на диван и задумался. Лицо его было невеселое, сумрачное. Машенька еще не спала. Она, точно кузнечик, прыгнула к отцу на диван и, обхватив его шею, поцеловала. Отец враз посветлел лицом и заулыбался. Все помнит Алеша и никогда не забудет тех минут. А вот и стул, на котором всегда сидел отец. Сейчас у стула отломана ножка. На замусоренном столе валяется опрокинутый электрический чайник, поблескивают разбитые стаканы, сохнет хлеб. Да, он помнит этот страшный час. Был воскресный тихий и солнечный день. Мать, Алеша и Машенька пили чай. И вдруг все разом: тревога, воздушный бой, пожары.

Алеша подошел к развороченному окну с выбитой рамой, смахнул с подоконника сор и сел отдохнуть. По комнате гулял ветер, пропахший гарью, пеплом и еще чем-то. Алеша сидел и думал. А думать было не о чем. И думы одна горше другой. Сидит Алеша, и не понять со стороны, как долго он намерен горбиться под тяжестью суровой доли, и хочется ему сказать: «Довольно, Алеша».

Алеша приподнял голову. Его взгляд упал на пустую рамку возле дивана. Он поднял ее. «А где портрет?» Алеша заглянул за диван, но и там не было карточки матери. Алеша прешел в комнату отца. В его письменном столе всегда хранился семейный альбом. Он открыл один ящик, другой. Вот и альбом. Алеша сел в отцовское кресло, раскрыл альбом. Вот папа и мама, а между ними сидит Алеша с большим мячом в руках. У Алеши дрожат руки и судорогу слез сжимает горло. Он крепится, не хочет плакать, но непослушные слезы капля за каплей падают на раскрытый альбом. Алеша дрожащей рукой берет лист бумаги и хочет что-то написать. Он задумался. Слезы капают на стол, на бумагу. В его руках карандаш непослушен, прыгает по чистому листу, ставит точки и тире. Наконец ему удается коряво вывести первые слова, обращенные к отцу: «Милый папа! — дрогнули ребячьи пухлые губы, ниже склонилась голова над листом. — Если ты будешь жив… — слезы мешают писать. — Знай, мамы нет». Алеша опустил голову на стол. Потом тяжело поднял ее, взял карандаш и, размазывая по щекам слезы, дописал: «Мама пропала».

Алеша зарыдал. Рыдал горько; рыдал на всю квартиру, на весь пустой, осиротевший дом. И никто не слышал его рыданий. Лишь ветер в расщелинах выпевал унылую песню да в таинственном шелесте рваной бумаги слышалось что-то грустное и печальное. Где-то совсем недалеко стреляли из автоматов, и пули, свистя, изредка стукались о железную крышу. Алеша ничего не слышал и не мог слышать. Карандаш выпал из рук, глухо стукнулся о настольное стекло, бумага размокла от слез. Он все рыдал. Но вот плач стал тише и глуше. Алеша умолк.

Очнулся он в разгар воздушного боя. Раскрыв глаза, он увидел нечто ужасное. Комната была в дыму. С потолка упал раскаленный уголек. Огонь уже прожег потолок квартиры. Алеша выбежал на балкон. Вокруг дома и далеко от него горели сотни зажигалок. На противоположной улице пылали двухэтажные разбитые домики. Густо сброшенные бомбы, казалось, подожгли все в округе, даже землю и камни.

Алеша взглянул на крышу своего дома. Она была в дыму, ее лизали языки пламени. Алеша вбежал в комнату. Там уже на полу валялись угли и пламя заплескивало входную дверь. Алеша сорвал сумку с гвоздя и выбежал на балкон. Квартира уже занялась. Он глянул на крышу — она уже гремела от жары.

Алеша сбросил сумку с балкона, глянул вниз: прыгать — безумие, но и войти в квартиру опасно. Он перелез через решетку балкона и, уцепившись за железные прутья, начал спускаться на второй этаж. Ноги его повисли в воздухе, но достать до решетки нижнего балкона не могли. Он увидел веревку, на которой мать развешивала белье. «Теперь спасусь», — подумал он. И, напрягая все свои силы, подтянулся на свой балкон. Накинув на голову старый дерюжный половик, Алеша сквозь дым и пламя проскочил комнату и выбежал на лестницу.

* * *

А в этот час гитлеровцы уже просачивались к вокзалу. Павел Васильевич не мог точно знать, кто именно стреляет, но стрельба приближалась к центральной площади. Он спустился в подвал, и, отозвав фельдшерицу в сторону, по секрету сказал:

— Веди людей к переправе. Немцы близко.

Павел Васильевич, кроме сыновней двустволки и патронташа, набитого патронами, ничего не взял из своих домашних вещей. Без всякой боли и жалости он оставил все нажитое за долгие годы. «Сергей наживет себе. А нам зачем? Да и о тряпках ли теперь думать?» Он взял еще чугунок, две столовые ложки и кружку. Положив Лексевну около выхода из подвала, Павел Васильевич с чайником отправился за водой.

— Неужели к Волге прорвались? — все не верилось Павлу Васильевичу.

За водой пошел в балку речки Царицы. Из-за угла сгоревшего здания глянул на широкое дно размытого оврага и тотчас увидел немцев, перебегающих по южному склону балки. А советские бойцы, окопавшись в северном склоне оврага, вели частый огонь по наступающему врагу.

VIII

На ослабленный полк, в составе которого сражалась рота Лебедева, наступали свежие немецкие части. Под Сталинградом танки уже не могли быть тараном (их расстреливали), и роль пробивного клина выполняла авиация.

Командиру авиационной истребительной дивизии полковнику Красноюрченко было приказано сорвать прицельное бомбометание противника. Его дивизия дралась в беспримерно тяжелых условиях. Многие ее аэродромы были уже захвачены противником. С тех пор как противник форсировал Дон и наши войска вынужденно отошли к Сталинграду, полки дивизии кочевали с одного аэродрома на другой, с одной базы на другую. И не раз случалось так, что пилоты, поднявшись с одного аэродрома, в воздухе получали приказание садиться на аэродром другого авиационного полка.

Вражеская авиация бомбила важнейшие коммуникации наших войск, обстреливала подходящие к фронту пополнения. Пилоты дивизии Красноюрченко завертывали в газеты хлеб и колбасу, садились в машины, поднимались в воздух. Истребители бросались один против трех, вели бой лобовыми атаками, открывали огонь с максимально близкого расстояния. Потери людей пополнялись молодыми, необстрелянными летчиками. Полковник Красноюрченко приказывал командирам полков учить людей бою в воздухе и на земле. Он ежечасно держал связь по рации с командирами полков и, спрашивая их, как выполнена заданная операция, ставил новые, более трудные задачи. Воздушная обстановка с каждым днем усложнялась, перевес в самолетах по-прежнему оставался на стороне противника. Оттого все чаще поднимались с аэродромов и все дольше находились в воздухе советские соколы. Командир авиационного полка майор Каменщиков по два-три раза в день водил в бой эскадрильи. Красноюрченко предупреждал его:

— Знаю, что вы отличный истребитель, но вы забываете, что за провал операции полка одним-двумя лично сбитыми самолетами не отчитаетесь. Напоминаю: вы командир полка, не забывайте о своих обязанностях.

— Так точно, товарищ полковник. Я учту ваше замечание.

— Не учитывать, а выполнять требую.

— Так точно, товарищ полковник. Но обстановка может сложиться так, что…

— На то вы и командир полка, чтобы действовать сообразно обстановке. Но знайте: обстановку эту я лично проверю.

— Есть, товарищ полковник.

— Возлагаю на ваш полк охрану переправы через реку Ахтубу. Возьмите под защиту заводские переправы. Вы поняли меня?

Спустя полчаса майор Каменщиков повел в бой девятку истребителей — обстановка потребовала его личного участия в бою. «Юнкерсы» под прикрытием «мессеров» бомбили важную высоту, которая прикрывала подступы к центру города.

Ударная группа из четырех Як-1 атаковала бомбардировщики. Бой продолжался невероятно долго. Каменщиков и на этот раз сбил немецкий самолет.

Действия истребителей майора Каменщикова значительно облегчили положение советской части, в составе которой дралась рота Лебедева, позволили задержать противника на важной высоте, но все же положение ослабленного полка оставалось тяжелым. Со стороны казалось, что в полосе боя вся земля разворочена, размолота, и никаких солдат там быть не могло. Противник кидался на измотанные и обескровленный батальоны с дикой яростью, но все было напрасно — рубеж был неприступен. Тогда противник вновь пошел в атаку. В одну из таких минут Лебедев сам поднял своих бойцов в штыковой бой.

Рядовой Уралец не знал, как он поведет себя в рукопашной, но когда перед ним показались враги, он стал их беспощадно колоть. И никогда он не был так силен, как в этот час. Он не ждал, когда на него нападут, он сам успевал первым наносить удары. Полк с занимаемых позиций не отступил. Тогда противник навалился танками.

В роте Лебедева оставалось немногим более взвода бойцов. Они вступили в неравный бой. Со стороны временами казалось, что уже все потеряно, люди перебиты и защищать позиции некому. Но во всякую такую минуту будто из-под земли выскакивали бойцы и забрасывали танки гранатами. Лебедев, руководя боем, переходил с позиции на позицию. За ним неотступно следовал сержант Кочетов. И там, где надо было сбить спесь с немецких автоматчиков, в дело вступал Кочетов со своим пулеметом. Он занимал новую позицию и с ожесточенным бесстрашием скашивал очумевших от ярости врагов. Кочетов никогда не подводил лейтенанта. Лебедев, наблюдая и руководя боем, вдруг взволнованно вскрикнул:

— Что он делает? Зачем это? — Это относилось к горстке бойцов, действовавших под командованием Солодкова. На них по прямой двигались немецкие танки. Лебедев громко, как будто хотел, чтобы его услышали бойцы, прокричал — Зачем это? Зачем? — Он передал бинокль ординарцу: — Посмотри — кто это ползет?

Ординарец, глянув в бинокль, сказал:

— Это товарищ политрук. Александр Григорьевич. — Издали можно было понять, что политрук спешил залечь под взгорком, из-под которого только и можно подорвать танк. Позади Солодкова ползли еще два бойца.

Танк открыл огонь из пушки. Снаряды, перелетая лощинку, разрывались на линии окопов.

Экипаж танка прощупывал оборону пушкой, прочищал себе дорогу. Солодков все-таки успел подползти к взгорку. Танк не прекращал огня, на минуту задержался. Лежать под свистом снарядов было невыносимо, и Солодков, видя, что ему не добросить противотанковую до врага, вскочил и кинул гранату. Он слышал взрыв, но, прижавшись к земле, не видел, что стало с танком. «А что, если промахнулся?» Ему уже нечем было разить врага, поскольку он бросил последнюю гранату. Танк все стрелял, но вперед не двигайся. «В чем дело?» Солодков не видел, что сорвал гусеницу, и танк, крутясь, стрелял ради острастки. Солодков лежал у всех на виду. К подбитой машине на выручку поспешил второй танк и тотчас прикрыл его пушечным огнем. Стреляя, он продвигался вперед. Вот он все ближе и ближе. Осталось сорок метров, тридцать, двадцать… «В чем дело? Нечем отбиваться?» — нервничал Лебедев. Солодков неподвижно лежал. «Что он — убит? Но почему бойцы молчат? Они не могли быть убитыми».

…Рота в этом бою погибла почти вся. Немногие, оставшись в живых, оказались отрезанными от соседа и, потеряв связь с командованием батальона, вынуждены были отходить в одиночку. Лебедев, пытаясь соединиться с бойцами других рот своего батальона, успеха не имел — танки противника уже хозяйничали на всем рубеже батальона. Лебедев понял, что в этом неравном бою он может оказать сопротивление лишь из хорошо подготовленного к обороне рубежа. И он, отлично зная город, принял решение отступать к центру города.

— Что стало с Солодковым? — спросил Лебедев бойца.

— Нашелся, товарищ лейтенант. Политрук ищет для обороны подходящий рубеж.

Лебедев приказал Уральцу, насколько это возможно, задержать немцев, а сам поспешил к площади Павших борцов. Он решил во что бы то ни стало задержать противника в районе площади хотя бы на короткое время и тем самым дать возможность подойти свежей части.

Из Комсомольского садика, прилегающего к драмтеатру, прибежал сержант Кочетов.

— Товарищ командир, куда нам с пулеметом? — спросил он.

— К театру, — кинул Лебедев. — Пулемет поставьте у главного подъезда.

Здание театра позволяло держать круговую оборону. Из него можно было простреливать все подходы к площади. Лебедев вбежал на сцену, осмотрел зрительный зал, проверил запасные выходы. Стрельба из автоматов и ручных пулеметов близилась. Пули, влетая в разбитые окна, рябили стены фойе. Сержант Кочетов открыл пулеметный огонь. Лебедев крикнул из зрительного зала:

— Что там?

— Немцы прорываются на площадь.

В здание вбежал Солодков.

— Григорий Иванович, что мне делать? — с ходу спросил Александр Григорьевич.

Лебедев сказал:

— Мой рубеж — первый этаж. Твой — балконы. Бери людей и баррикадируй переходы на балконы. Возьми с собой Уральца.

С улицы к Лебедеву прибежал боец.

— Я от Кочетова, товарищ лейтенант. Куда ему с пулеметом?

— Пулемет тащите в театр.

По паркету прогремел пулемет. Кочетов, почувствовав прохладу каменного здания, с облегчением произнес:

— Хорош погребок. Здесь отдохнет душа. Куда прикажете, Григорий Иванович?

— На сцену.

* * *

Павел Васильевич, убитый горем, мало что понимал.

Он вышел к подъезду в то время, когда Кочетов втаскивал пулемет в театр. Сержант, увидев Дубкова, крикнул: «Дедушка! Убьют! Прячься!» И тут с Павлом Васильевичем произошло самое неожиданное: он весь затрясся от гнева и злости. Гнев вернул ему силы, и он, не помня себя, сбежал в подвал и вышел из него с ружьем и патронташем. Гитлеровцы были еще далеко от театра; они мелькали в развалинах, а Павел Васильевич стоял на площадке подъезда и стрелял из двустволки. Из театра выбежал Кочетов.

— Дедушка, побереги патроны! — крикнул сержант.

— Ироды! Душегубы! — проклинал Павел Васильевич насильников.

Сержант схватил Дубкова в охапку и втащил его в театр.

Бойцы захлопнули дверь и, приперев ее сухим бревном, с шумом и грохотом начали кидать на лестницы стулья, вешалки, диваны; заваливали двери и переходы с балкона на балкон; они отрывали ярусные скамейки, выволакивали их к лестницам и бросали на каменные плиты ступенек. Кажется, все уже сломано и свалено в непролазные нагромождения, и тогда Лебедев приказал бойцам встать на огневые позиции. Солдаты заняли двери, лестничные площадки, ложи. Лебедев во весь голос прокричал:

— Товарищи! Мы должны задержать немцев. К нам идет помощь!

IX

Гвардейские полки дивизии генерала Родимцева были посажены на автомашины. Дорога от Ахтубы до Красной Слободы шла по песчаным кустарникам, дубовым рощам, тальниковым перелескам. Весь этот путь перехвачен бесчисленными протоками, ручейками, болотами, камышовыми зарослями. В дождливое время здесь ни проехать ни пройти. Пойменные земли киснут, превращаются в липучее тесто. Но в этот год осень стояла сухая, солнечная, и непроглядная коричневая пыль висела над дорогой днем и ночью, пухлым слоем ложилась на деревья. Подует ветерок, и тогда весь лес закурится пылью. Бойцы задыхались, шматками выплевывали пыль. Они спрашивали друг друга:

— Скоро ли Волга?

— Побаниться захотел?

— А ты как думал? В такой город грешно вступать нечесаным и немытым.

— А дойдешь до него?

— Чудак, я не дойду, ты дойдешь. Или ты первый день в нашей дивизии?

Дивизия двигалась стремительным маршем. Ее бойцы чувствовали, что они особенные воины и на них возлагают большие надежды. Генерал был одет по-армейски просто. В уголках коричневых глаз с добродушным прищуром то сходились, то распускались мелкие морщинки. Выпрыгнув из машины, генерал пошел по сыпучему песку к волжской переправе. На ходу снял фуражку, отряхнулся. Высокий чуб густых волос слипся от пыли, шуршал песком. Он шел неторопливым, но и не тихим шагом. В коренастой плотной фигуре генерала чувствовался характер.

— Широка, матушка, — сказал генерал, поглядывая на Волгу. — Широка. Сколько, по-вашему, товарищ полковник?

— Около километра, товарищ генерал.

— Глазомер… глазомер…

— Вполне возможно, что ошибаюсь. Мы — сухопутники.

— Разок-другой искупаемся, и мы будем моряками. Ши-ро-ка.

Генерал посмотрел в бинокль. В узких улицах, что спускались к Волге, все казалось вымершим. Из спаленных кварталов доносились редкие разрывы мин и нечастая стрекотня автоматов, но двумя-тремя километрами выше по Волге, в районе нефтесиндиката и далее к северу, в рабочих поселках, рвались каменные стены зданий, рвалась рыжая земля. Непрерывный гул и грохот сползал с Мамаева кургана, стелился по реке и замирал в лесах Заволжья.

Родимцев внимательно вглядывался в свой участок, отведенный дивизии армейским командованием. По длине он невелик, но самый сложный. Прежде чем его занять, надо переправить дивизию, а переправив, тотчас вступить в бой и отбросить противника от берега, что и позволит восстановить общую линию фронта, разорванную немецким прорывом.

— По существу, — заговорил генерал, — нам, Иван Павлыч, придется форсировать Волгу. Ну, что же, чем шире, тем лучше для нас. Есть где развернуться. И берег открытый, и стрельбу удобно наблюдать. Взял да и пригнулся, когда заметишь, что пуля на тебя летит. — И совершенно серьезным тоном: — Готовьте полк к делу. Вашему полку занять Дом специалистов, площадь Павших борцов и железнодорожный вокзал. На прикрытие с воздуха не полагайтесь — эта задача возложена на артиллерию. Штаны не сушить, если они у кого окажутся сырыми. Тактика дивизии: с воды на берег, с берега — в атаку.

Гвардейские полки дивизии генерала Родимцева переправлялись через Волгу в город. Волга сверкала огнями. Смрадное небо как будто хлестали в тысячи огненных розг, и оттого огненные полосы непрерывно рассекали багровое небо. Солдаты безмолвно плыли на огонь. Они смотрели на рокочущий город. Суденышки и паромики, тихо шумя моторами, бороздя Волгу, возили воинов на правый берег. Порой взрывы снарядов и мин сбрасывали гвардейцев в Волгу. Живые плыли дальше.

Левобережье полыхало зарницами. Оттуда неумолчно била советская артиллерия, прикрывая переправу солдат. Солдаты теснились друг к другу. Бойцов окатывали холодные фонтаны. А тяжелые волны, набегая на паромик, отворачивали его, но суденышко, беря прежний курс, плыло дальше, к горному берегу, на вершине которого уже хозяйничал враг, прорвавшийся в центральные кварталы города.

Первый батальон гвардейского полка Елина под командованием старшего лейтенанта Червякова переправился в районе мельницы и пивного завода. Комбат Червяков с ходу повел батальон в атаку. Внезапность ошеломила немцев. Они послали на переправы авиацию. Генерал Родимцев приказал командиру полка перенести переправу других батальонов в район металлургического завода, где высаживались другие полки дивизии.

Первый батальон, не оглядываясь, полез в гору и, одолев крутизну ее, вцепился в первые прибрежные кварталы. Батальон, окрыленный успехом, штурмовал врага с предельным напором и отвагой. Комбат Червяков не помнит такого боя, такого успеха, и кажется ему, что у него не батальон солдат, а целый полк. «Вперед, товарищи! Вперед!» — покрикивал комбат.

Противнику казалось, что наступление русских ведется не батальоном, а целым полком отборной гвардии. Батальон уже подходил к Комсомольскому садику, на краю которого виднелся пылающий драмтеатр. Солдаты Червякова перехватывают улицу Ленина, вбегают в садик и одним броском занимают здание областного Совета. Позади гвардейцев остался километровый путь. Батальон продолжал двигаться в сторону вокзала. Гвардейцы уже растеклись по тесным дворам самых крупных зданий города. Здесь, стена к стене, стоят гостиницы, многоэтажные корпуса государственных учреждений. Правее распростерлась площадь Павших борцов. Здесь отовсюду слышится беспорядочная стрельба.

— Вперед, герои! Вперед!

Комбат приказал командиру первой роты Драгану штурмовать Привокзальную площадь.

— Справа будет наступать вторая рота, — пояснил обстановку Червяков. — Назад не оглядываться— Комбат повернулся лицом к Волге. Левее центральной площади, между домами специалистов, расположенными на высоком берегу Волги, шел жаркий бой. — Слышите? Это наши наступают. К утру соединимся со своим полком.

Утро совсем уже близко. Над Заволжьем светлел восток. Еще пройдет какой-нибудь час, и луч восхода перевяжет золотом Волгу, глянет на поле битвы, в последний раз обласкает навеки уснувших многих воинов.

На рассвете командир третьей роты Колеганов доложил комбату, что противник стремится выбить его из угловых зданий и, простреливая улицу, хочет разрезать роту.

— Держаться.

Батальон ворвался в вокзал и на этом прекратил наступление, оказавшись в полуокружении. Противник, поняв, что прорвавшаяся часть численно невелика, начал предпринимать одну атаку за другой. Батальон отбивался весь день. Связные из полка не вернулись, и доходили ли они до него — неизвестно. Комбат знал, что полк уже недалеко, час соединения близок, и комбат повел наступление в сторону своего полка. Враг, разгадав замысел Червякова, предпринял яростные контратаки. Батальон начал отходить к вокзалу. Наступили сумерки. Комбат пишет донесение, посылает его на последнем танке. Но и танк не вернулся. На исходе были боеприпасы. Комбат приказал командирам рот:

— Каждую пулю — в цель. Так и сказать солдатам. Наши уже близко от нас. Слышите?

Гвардейский полк Елина, с час на час развивая успех, продвигался в центральные кварталы города. До вокзала оставалось рукой подать. Немцы, чтобы не дать возможности пробиться Елину к окруженному батальону, ввели в бой свежую часть. Полк замедлил наступление.

X

Противник не мог смириться с потерей вокзала. С рассвета он послал авиацию на его район. Взрывы в щепу крошили вагоны, стоявшие на путях, рвали и крючили рельсы, отваливали углы и стены у привокзальных строений. Со второго захода гитлеровцы подожгли паровозное депо. От него пламя перемахнуло на товарный состав, застрявший на подорванном пути. Огонь, перемахивая с вагона на вагон, пошел стеной по станционным путям и, добравшись до пешеходного перекидного моста, подпалил его. Искры, раздуваемые ветром, полетели в вокзал сквозь пустые проемы окон и дверей. На гвардейцев повеяло гарью и смрадом. От прямого попадания занялся и сам вокзал, и гвардейцы, покидая подвальные помещения, пробивались сквозь огонь и дым. С этой минуты вокзал стал ничейным. Бойцы переселились в багажные строения, что стояли на левом крыле вокзала.

Драган прикинул, что вокзал не скоро прогорит и лезть в раскаленные стены на груды кирпича, прикрытые золой и пеплом, охотников не найдется. Он правильно понял, что смертный спор развернется на флангах. Заняв багажные склады, гвардейцы через центр города перекрыли врагу выходы к Волге, к ее причалам и переправам.

Червяков, оставив за себя старшего лейтенанта Федосеева, отправился в район вокзала. На месте он убедился в том, что оборона батальона слабая. Баррикады, перекрывающие улицы, удобны лишь для защиты от легкого оружия. Комбат приказал упрочнить, как он выражался, баррикады тавровыми балками, вагонными скатами, стоявшими в тупике станции.

Начался аврал. Из развалин выносили все, что могло пригодиться для утяжеления баррикад, — железо, камни, батареи, котлы, балки. Решили в первую очередь усилить баррикаду через улицу Гоголя, по которой противник может прорваться к площади, а через нее выйти к центральной волжской переправе. К баррикаде потащили обгорелые кровати, денежные ящики. Тяжелые балки тянули артелью.

— Раз-два — взяли! А ну еще: раз-два…

Пошли шутки:

— Иван, не надрывайся, кишки порвешь.

— Не порвет. Он со сноровкой. Кузьма тянет, а Иван на Кузьме виснет.

— У Ивана уже лоб мокрый, а ты только языком чешешь.

— Язык делу подмога. Ты не серчай, Иван!

— Много чести, дружок. Давай сменим пластинку.

— Есть сменить… Раз-два — взяли! Взяли!..

Над Привокзальной площадью показался вражеский самолет-разведчик. Червяков посмотрел на часы.

— День божий начинается, — промолвил он, поглядывая на самолет. — Через полчасика жди гостей.

В этот день Червяков уже не заглядывал к себе в штаб, размещенный в универмаге, он ходил и ползал из роты в роту. Его батальон теперь полностью дрался в привокзальном районе. Его бойцы ушли в укрытия, залезли в подвалы с прочными перекрытиями, спрятались в щели, и все же батальон терял людей убитыми и ранеными. «Юнкерсы», не снижаясь, сбрасывали что-то странное и неуклюжее. И это странное, оторвавшись от самолетов, неслыханно дико выло и свистело. Невообразимый, пронизывающий душу рев, приближаясь к земле, набирал дьявольскую силу и давил на нервы с дьявольской силой.

— Вот это дает, — говорил Кожушко, ординарец Драгана. — Вот это концерт. Такого я еще не слыхивал. А ты, сержант?

— Все внутренности выворачивает, — в тон Кожушко ответил сержант Городецкий. — Знаешь, все кишки тянет.

— И у меня вроде накручиваются на барабан. Как пойдем в атаку без кишок?

— В атаке раскрутятся.

На площадь с грохотом и визгом что-то намертво врезалось в землю. От удара не пошло ни огня, ни дыма, ни взрыва.

— Гляди-кося, — изумленно произнес Кожушко, — вагонный скат.

За вагонным скатом с резким звоном шлепнулась и сплющилась стальная цистерна. Потом, грузно кувыркаясь, загрохотали котельные листы.

Едва стихли взрывы, как немцы пошли в атаку, и вновь завелась машина войны. И все, что не относилось к ней, отступало, проваливалось в бездну времени. Да и ощущение времени утрачивалось. Во внимание принимался лишь быт войны. Велся учет убитым и раненым, оружию, патронам и снарядам, сухарям и фляжкам воды, этажам и лестницам, отбитым у врага и оставленным противнику.

«Надо сократить рубеж, — решил для себя Червяков. — Сократить и перейти к круговой обороне». Ему совершенно несомненным казалось, что угловые здания по улице Гоголя, что против вокзала, должны быть гвоздем обороны батальона. Из них можно было простреливать всю Привокзальную площадь и соседние с ней пристройки.

Немцы наступали. Червяков, видя, как его оборона трещит и разваливается, послал бойца к Федосееву, приказав ему вести в район вокзала всех бойцов и командиров, находившихся при штабе. А тем временем два фашистских танка уже вышли на Привокзальную площадь и отсюда, не сбавляя скорости, помчались к улице Гоголя. Танки, наткнувшись на баррикаду, не смогли с ходу развалить ее, но автоматчики, соскочив с брони, без боя заняли баррикаду. Чего комбат боялся, то и случилось — батальон разрезали, путь к Волге оказался открытым. Федосеев к баррикаде подошел вовремя. Его отрядик перекрыл улицу и преградил путь к Волге. Танки, пытаясь разворотить баррикаду, сами попали под огонь Федосеева и были сожжены, а десантники полностью истреблены.

— Добре, — с облегчением произнес Червяков.

Но это облегчение было кратковременным. Немцы успели занять вокзал. Червяков, поняв, что настала критическая минута боя, повел гвардейцев в контратаку. Червякова пытались удержать, но он, оттолкнувшись плечом, пошел в голове штурма.

— Вперед, товарищи! — покрикивал Червяков. — Вперед!

Червяков, высокий, молодой и сильный, с широченными плечами, колол врагов без промаха. Перед его махиной гитлеровцы со страху бросали винтовки, падали к его ногам. А комбат, переступая через поверженного, шел дальше.

— Вперед, товарищи! Вперед! — воодушевлял он бойцов. Он еще ни разу не испытывал такого подъема духа, как в этот раз. Бывал он в атаках не однажды. Хаживал в штыковую еще против японцев на озере Хасан. Многое бывало, и все же такой силы и ловкости в его прошлом не было.

Повсюду слышался звон касок, стук кованых сапог, глухое падение тел. Слышались предсмертные вздохи, слышался кровавый хрип. Люди — в лужах крови, с раскинутыми руками, обнявшими землю.

Немцы не выдержали страшного боя, и вокзал вновь оказался в руках батальона, но ненадолго. Враг обрушил на вокзал ливень огня — с земли и с воздуха. Росли потери. Командиры рот, взводов выходили из строя. Тяжелую контузию получил и сам Червяков. Его переправили за Волгу. В командование батальоном вступил Федосеев. Но и ему недолго пришлось командовать. Двадцать первого сентября, на седьмой день сражения, в районе вокзала немецкие танки прорвались через улицу Гоголя и окружили штаб батальона.

Драган приказал Городецкому со своим взводом идти на выручку Федосеева. Отрядик в двадцать человек при пулемете и противотанковом ружье благополучно проскочил в садик, что прилегал к универмагу.

Улицу между садиком и универмагом перебежали единым духом. Сержант замыслил прорваться к Федосееву через полуразрушенную гостиницу, которая примыкала к магазину. Городецкий намеревался провести отряд по задворкам, но он не знал того, что единственный выход из универмага во двор был уже блокирован вражескими танками и пехотой. Танки из пушек рушили подвал и нижний этаж. В короткие минуты тишины, когда умолкал грохот разрывов, из универмага доносились возбужденные крики. Федосеев и все, кто с ним был, поднялись из подвала на первый этаж и отбивались до последнего.

Гитлеровцы вкатили противотанковую пушку и начали рушить лестницу. Держаться на лестничных переходах было невыносимо, и Федосеев крикнул:

— За мной! Вперед!

Бойцы скатились с лестничных маршей и бесстрашно кинулись на врага.

— Не отступать, товарищи! — приказывал Федосеев. — Куда побежал, куда? — гаркнул он на бойца, кинувшегося к немцам.

Федосеев обманулся, плохое подумав о бойце, — у гвардейца выбили из рук винтовку, и он, чтобы не быть безоружным, подхватил немецкий автомат. С Федосеева слетела каска; его лицо, потное и пыльное, избороздили густые потеки крови; от крови слиплись волосы, завьюженные кирпичной мутью, но он не чувствовал боли в ранах. «Пушка… Пушка!» — крикнул он бойцам. Те сразу поняли, что от них требует командир, и кинулись на пушку. Смельчаков срезали автоматным огнем, и только одному удалось добежать до пушки, но и тот в беспомощном состоянии перевесился через ствол пушки и, малость повисев, нехотя свалился на пол.

Федосеев с гранатой в руке пополз к пушке. По нему нельзя было палить из пушки, и из автоматов его не взять — он прятался за навалы обвалившихся перекрытий. За командиром ползло несколько бойцов. Федосеев, оглянувшись, махнул им рукой, дескать, спешить надо, спешить. Федосеев неожиданно вскочил и, в одно мгновение оказавшись перед щитом пушки, кинул в орудийный расчет гранату. Под грохот разрыва солдаты подбежали к пушке. И пушка была взята…

— Заряжай! — приказал Федосеев.

Заряженную пушку развернули и ударили по врагу.

— Бей, не жалей! — горячился Федосеев.

Били до тех пор, пока не вышли снаряды.

В эту минуту откуда-то сверху затрещал автомат. Федосеев покачнулся и упал.

…Не облегчили судьбу федосеевцев и люди сержанта Городецкого.

Сам Городецкий, обливаясь кровью, исступленно кричал: «Вперед, товарищи! Вперед!..» Бросал гранаты и шаг за шагом продвигался. Не стало гранат, пошли в дело штык и приклад. Сержант упал. Он силился подняться и не мог. «Братцы, поднимите…» Его подняли. Поставили на ноги. Он опять упал. «Поднимите, — хрипел сержант. — Поднимите. Хочу стоя… сто-о-я…» Его повели под руки. Полуживой, полумертвый, не покидая своих, шел вперед и вперед.

И все-таки не дошел. Никто не дошел.

…С двадцать второго сентября батальон перешел на подножный корм. Драган, самый старший по званию, приказал взять на учет каждый патрон, каждый сухарь и особенно беречь каждый литр воды. С водой было сущее бедствие. И Драган, подобрав несколько гвардейцев, приказал им во что бы то ни стало разыскать воду.

Бойцы в полуразваленном подвале каменного дома наткнулись на какие-то пузатые бочки. С трудом передвинули одну бочку ближе к свету. Малость тряхнули. Она была полна. Не долго думая, вышибли шпунтовую пробку. В нос ударило спиртным. Бойцы под верхнее донышко дали выстрел. Из дырки потекло вишневого цвета вино. Подставили один котелок, второй — дырку забили газетной пробкой. Бойцы приложились к котелкам. Раз глоток, второй, третий — не оторвешься.

— Хватит, — сказал один.

— Будя, — согласился другой. — У тебя сколько? — заглянул в свой котелок. — Не лишнего хватили?

— Пока не развезло, давай скорей доложим старшему лейтенанту.

— Котелки-то надо долить.

Драган дух спиртного почуял сразу.

— Вы пьяны? — строго сказал Драган.

— С голодухи, товарищ…

— Доложите толком. Откуда вино? Я вас за водой послал, а вы… — помолчал, подумал. «Вино тоже пригодится», — про себя решил он. — Сколько бочек?

— Две полные, товарищ старший лейтенант.

Бочки живой рукой перекатили в подвал своего рубежа и поставили к ним часового. Драган распорядился разнести бойцам по стакану пахучего вина. Не прошло и четверти часа, как батальон загомонил весельем. Более того, затянули песни про широкий Днепр и про Волгу матушку-реку. Драган встревожился. «Черт возьми, — заворчал он на себя. — Надо прекратить. А впрочем, пускай душу отведут».

Гитлеровцы, заслышав пение русских, немало удивились тому.

И было чему дивиться: люди в окружении — и вдруг песни. А песни все широкие да раздольные. Пели самозабвенно, со слезой на глазах. Пели и думали о своем, о самом близком и дорогом. Каждому виделось то, чего забыть невозможно, без чего жизнь лишена всякого смысла.

Смолкла песня. Стало тихо. Но вот кто-то громко крикнул:

— Давай «Катюшу».

И заиграла «Катюша», завела веселый хоровод, кинула солдат в перепляс под полуобожженную двухрядку, подобранную в подвале. Она шипела и хрипела худыми мехами, пищала расстроенными голосами, но дьявол с ней — все же гармонь. Свист и хохот вокруг, и пыль столбом.

— Давай-давай!

И давали, размочаливая разношенную обувочку. И давали, подсаливая всякие коленца ядреными частушками; и давали под смех и гогот расходившихся. Драгану наконец это стало невмочь и он крикнул:

— Товарищи, хватит!

И враз потух озорной пляс и смех.

Драган распорядился во что бы то ни стало найти воду. Ее нашли в садовом бассейне возле театра. Воду за ночь вычерпали касками, горелыми ведрами, тазами, кастрюлями и раздали бойцам. Потом Драган приказал поднять над рубежом красный флаг.

— Увидят наши, поймут, что мы живы и бьемся.

С рассветом по флагу немцы открыли огонь из пулемета. Стреляли усердно. Флаг, к досаде врага, трепетно развевался. Алое полотнище, пробитое свинцом, держалось на водопроводной трубе, заменявшей древко. Полощущийся флаг до ярости злил фашистов, и они, бесясь, густо строчили по нему. А бойцы, поглядывая на флаг, радовались:

— Живет наш флаг, живет!

В восемь утра все вокруг загремело и загрохотало. Противник повел огонь по огневым точкам и по всем укреплениям. Прямые удары дырявили прочные стены, а хилые — заваливались, образуя из обломков курганы мусора. Выбывали из строя бойцы и командиры. До вечера продержались.

Драган сказал своему верному Кожушко:

— Пойдешь в разведку. Будем пробиваться к своим.

В ночь на 26 сентября остатки батальона покинули здание кафетерия и двинулись в сторону Волги. На полпути к разведанному дому, который решено было занять под оборону, послышались шаги и строгий оклик, смысл которого не трудно было отгадать:

— Кто идет?

Драган, не долго думая, негромко начал подсчитывать ногу:

— Айн… цвай… драй… айн, цвай, драй… айн, цвай, драй…

Со стороны странным могло показаться то, что, несмотря на команду, четких шагов не выходило, слышался лишь шорох усталых ног. Но хитрость на короткое время ввела в заблуждение немецкого часового, и, пока он приходил в себя, гвардейцы успели пересечь улицу и занять на набережной многоэтажный каменный дом.

Рано утром Драган, собрав бойцов, сказал:

— Мы, товарищи, свою задачу выполнили. — В голосе Драгана звучала сама правда. В этой правде никто не сомневался. — Мы ровно на десять дней задержали немцев. Не дали им выйти к Волге. К переправе. Мы выиграли время. Время, товарищи. — Помолчал. — Нас осталось двадцать человек. Есть немного патронов. Исправен станковый пулемет, и одна лента к нему, — обвел бойцов изучающим взором. Гвардейцы молчали. — Мы можем продолжать борьбу на этом рубеже. Но есть и другой путь — оставить этот дом и пробиваться к своим.

Первым отозвался Григорьев, самый рослый и самый сильный солдат. Он снял каску с запотевшей головы и, малость помедлив, сказал:

— К своим не пробьемся. Все поляжем. Перещелкают нас, как куропаток.

— Я не согласен, — возразил самый молодой боец. — Надо к своим пробиваться. Кто-нибудь да прорвется. Не бывает так, чтобы никто… не бывает…

К Драгану подбежал запыхавшийся боец.

— Товарищ командир, немцы идут, — сказал он. — Целой колонной. С песнями. Прямо на нас.

— По местам! — скомандовал Драган и побежал к пулемету. Глянув в амбразуру, он своим глазам не поверил. В сотне метров шли густой колонной немцы. Это, видимо, было какое-то свежее подразделение. Драган, не теряя времени, застучал из верного «максима» по гитлеровцам. Поднялись крики, шум, вопли. Драган всего этого не слышал за стукотней пулемета. Он строчил до тех пор, пока из разогретого ствола не вылетела последняя пуля.

— Все, — сказал он, взмокший от волнения.

Не прошло и получаса, как невдалеке послышался шум танков. Танки вышли на набережную и оттуда, с близкого расстояния, начали крушить последний рубеж Драгана. Драган приказал всем бойцам спуститься в подвал.

Оставаться наверху было совершенно невозможно, и Драган тоже поспешил в подвал. И едва он сбежал по каменным ступенькам, как над головой что-то обвалилось и все вокруг задрожало и затряслось. На бетонное перекрытие громыхнуло что-то тяжелое, глыбистое. Казалось, что под этим грузом все подломится и рухнет. Под этой громадой хотелось сжаться, превратиться в песчинку.

Все мог допустить Драган, но только не это. Вот какое в жизни бывает. «Заживо похоронены, — думалось ему. — Какой безвестный конец». «И не узнают, где могилка моя» — припомнилась ему давняя песенка беспризорников.

А над головой все бухали и рвались вражеские снаряды, от которых, не переставая, глухо сотрясалась груда завала. Мгновениями казалось, что нависшая глыба становится все грузней и давит на перекрытие с нарастающей тяжестью и перекрытия вот-вот подломятся. И тогда — конец. «Сколько нас?» — подумал Драган. Он посчитал: оказалось двенадцать бойцов.

Обстрел рубежа, продолжавшийся довольно долго, внезапно оборвался. Послышался рев моторов. Ясно было, что к дому вплотную подошли танки. Драган предупредил: «Товарищи, молчать». Он был уверен, что немцы непременно обшарят рубеж самым тщательным образом и подорвут подвал, если обнаружат их. Тишину наверху вдруг разорвала автоматная трескотня. Без труда угадывалось: в дом вошли автоматчики. Послышался стук и топот по всему этажу, сопровождаемый короткими очередями. Вот кто-то подошел к завалу. Остановился. Потом раздался голос:

— Русский иесть?.. Не молчай! Русский иесть?.. Не молчай! Плен даем! Живой будишь! — Постоял, помолчал и удалился от завала.

Гвардейцев душил кашель, но они крепились; их тревожили раны, но они терпели. Наконец, убедившись, что в доме немцев не осталось, Драган, нарушив молчание, тихо спросил ординарца:

— Сколько у нас воды?

— Литровая фляга, Антон Кузьмич. По три глотка на брата.

О хлебе старший лейтенант — ни слова. Без хлеба можно перетерпеть два-три дня, не в диковинку, а вот без воды совсем худо.

Драган приказал:

— Спать, товарищи. Всем спать. Ночью будем работать.

Бойцы улеглись, но всем им было не до сна — давили тревожные мысли: «Как выбраться из этой могилы? Хватит ли сил выжить без хлеба и воды?» Мысленно прощались с большой землей, с белым светом, с родным домом; прощались с недожитой юностью, с ее светлыми планами и надеждами; прощались с сокровенными тайнами души, с мечтами о любви.

Утомленных бойцов все же сморил тяжелый сон, и подвал заполнился густым храпом. Не спали лишь двое: Драган и тяжело раненный боец. Драган достал из кармана блокнот с ручкой и, включив фонарик, начал писать донесение командиру полка. Старший лейтенант писал о том, что от батальона осталось двенадцать человек. Половина из них — тяжело ранены. «Мы наглухо замурованы в подвале последнего рубежа, — продолжал он писать. — Нас завалило. У нас нет ни хлеба, ни воды, ни патронов. Мы пытаемся выбраться из склепа. Ну, а если не осилим завала и задохнемся, не поминайте нас лихом. Мы бились до последней возможности.

Среди нас не оказалось ни одного малодушного».

Драган закрыл блокнот и, сунув его в карман, привалился к бетонной стене подвала. Он устал от волнений и душевных мук. Он — человек. И как человек, не терял надежды выжить, вернуться к труду, к борьбе, к личному счастью. Никогда, никогда он не ощущал такой жажды жизни. Никогда, никогда он не представлял, как дорога ему жизнь со всеми ее бесценными благами. Сколько добра и света в ней; сколько чудесной красоты в одном лишь луче солнца, и сколько свежести в капле утренней росы; сколько нежности в шелесте тучных полей Украины, и сколь мила певучая песня родного края. «Неужели всего этого он больше не увидит?» Он опять приткнулся к шершавой стене и очень скоро погрузился в состояние дремоты, глухой и тяжелой.

Теперь не спал лишь один боец. Дождавшись полной тишины, он рылся в карманах, слышно было, как он что-то перебирал и выкладывал из них.

Зашуршал коробок спичек. Вспыхнула спичка, и пламя тускло осветило подвал и людей. Воины спали вповалку. Раненый зажигал спичку за спичкой, шепотом читал письмо, подолгу останавливаясь на самых трогательных словах. «Вася, — шевелил он губами, — я жду тебя. Я уже писала тебе… Я ни на кого тебя не променяю. Ты мой самый… самый желанный».

Погасла последняя спичка. Слышно было, как он поцеловал письмо и замолк. Но спустя минуту-другую Вася в могильной тишине проникновенно прошептал: «Катя… милая… люблю… Ты слышишь?.. Люблю…»

Вася не дотянул до рассвета.

Во втором часу ночи Драган разбудил папашу.

— Пора за работу, — сказал он ему. — Кирпичи будем относить в дальний угол. Добра этого тут вагоны. Здоровые встанут цепочкой, а раненые пускай помогают сидячим порядком.

Кожушко лучом фонарика прошелся по лицам спящих.

— Вставайте, ребятки, — сказал он тихо. — Вставайте, молодчики!

Началась изнурительная страда. На каждый выброшенный кирпич сверху валилось два. Изнемогая, бойцы падали на цементный пол, отдыхали и вновь брались за кирпичи.

Так прошла ночь, пришел рассвет, взошло солнце, а у драгановцев без перемен — темь, духота, усталость и нестерпимая жажда. На вторые сутки уже кружилась голова, дрожали руки и ноги, более слабые впадали в обморочное состояние — становилось нечем дышать. Половина подвала уже забита мусором, а гора щебня и мусора все так же висела над выходом. К концу вторых суток, когда уже у людей едва хватило сил подняться, толща вдруг с шумом обвалилась и в подвал хлынул свет.

— Свет!.. Свет!.. — закричали гвардейцы. Им хотелось плакать от радости. — Свет. Свет, — счастливо шептали бойцы.

Драган приказал:

— Наверх не вылезать. Выйдем ночью. Будем ждать темноты.

Ночью первым покинул подвал Кожушко — он пошел в разведку.

— Проберемся, — сказал он, вернувшись. — На берегу лежат сплоченные бревна. Давайте выбираться. Ты, Антон Кузьмич, одолжи свой кинжальчик. В одном местечке, у товарняка, немецкие часовые. Их надо убрать.

Кожушко, подныривая под вагоны, подобрался к часовому и одним ударом намертво свалил его. Потом снял с убитого шинель, надел ее и смело пошагал к другому посту. К своим вернулся с двумя немецкими автоматами.

На хлюпающий плотик уселись вшестером, столько дошло до Волги с последнего рубежа.

Плыли долго и побаивались, как бы не прибило их к правому берегу. Как бы не попасть прямо в лапы к немцам.

Брезжил рассвет. Плотик, наткнувшись на отмель, остановился.

— Приехали, — сказал Кожушко и ткнул шестом в воду. — Мелко. До гашника — не больше. — Он снял сапоги, брюки и побрел к берегу.

Не прошло и десяти минут, как Кожушко крикнул:

— Снимайтесь с якоря. Тут близко остров.

Батальон числом в шесть гвардейцев переправился на остров Голодный. На острове, в гуще леса, стояли советские зенитчики. Батарейцы приютили гвардейцев, досыта накормили их и уложили спать. Проснулись поздно. Драган увидел Волгу, голубое небо и солнце. Сегодня оно ослепительно яркое и горячее.

— Как хорошо, что есть на свете солнце, — промолвил Драган.

XI

Лебедева из театра вынесли на берег Волги в районе гвардейской дивизии генерала Родимцева. Шли всю ночь. Людей вел Павел Васильевич. Он, как никто другой, знал каждый дом и каждый закоулок; на его глазах перестраивался и менял свой облик город. В десятках метров от гвардейцев Елина люди Лебедева наткнулись на немецких часовых. Пришлось задержаться и пустить в дело кинжалы. Уралец и Кочетов втихую расчистили путь к своим.

— Спасибо вам, Павел Васильевич, — поблагодарил Лебедев Дубкова. — Я вас представлю к награде.

— Никакой мне награды. Ты сын Ивана Егорыча, а мне он друг. Это и есть моя награда. И Алеша мне дорог. Все вы мне роднее родных.

Лебедева снесли в санитарный блиндаж на перевязку и там распрощались с ним. Всех дольше задержался в блиндаже Павел Васильевич. Лебедев просил его непременно сходить на тракторный, к Ивану Егорычу, узнать, не нашлась ли Анна Павловна и не живет ли у деда Алеша.

— О чем разговор? Обязательно схожу. На тракторном у меня своя болячка — там мой Сережа. Сейчас же покачу. Там и останусь. Нет у меня теперь другого пристанища. Дом сгорел. Лексевну убили. В Сергее теперь моя судьба, — голос его задрожал, и на глазах заблестела слеза.

— Ну что же, сынки, покурим, и я пойду на тракторный, — грустно заговорил он. — Хочется мне вам подарить что-нибудь на прощание. — Павел Васильевич пошарил в карманах. В них, кроме хлебных крошек, ничего не оказалось.

Зато Кочетов подарил ему зажигалку.

— Бери, Павел Васильевич.

— Спасибо, Степа. Ну, сынки, попрощаемся, и я пойду потемнышку, а то днем задержка может случиться. Опять начнет летать. Куда вы теперь?

— Здесь останемся, — сказал Солодков. — Пойдем в гвардейскую к генералу Родимцеву. Думаю, не прогонит. Передай привет краснооктябрьцам.

Павел Васильевич зашагал берегом Волги. Он шел и оглядывался. Ему все казалось, что на него смотрят и что-то говорят о нем. Погруженный в тяжелые думы, он не заметил часовых, и его строго окликнули:

— Стой, кто идет?

Павел Васильевич вздрогнул от неожиданности, остановился. Часовой крикнул резче:

— Кто идет?

— Свой. — Павел Васильевич смело пошел к часовому.

Часовой щелкнул затвором:

— Стой! Стрелять буду!

— Фашисты стреляют, и свои тоже? — рассердился Павел Васильевич.

— Здесь нельзя, — мягче сказал часовой. — Пойди другим путем.

— Это каким — через фашистов, с поднятыми руками?

Павел Васильевич обиделся. Он круто повернул назад с досадой и раздражением. Но скоро все отмякло. «Ничего не поделаешь — служба». Павел Васильевич прошел на берег Волги, умылся и, передохнув, пошел искать себе ночлег. Он залез в полусгоревший вагон и там скоро захрапел. Проснулся поздно. Выпрыгнул из вагона, изругал себя: «Непутевый ты человек, старый хрыч. В такое время и так свистеть носом». Он торопливо зашагал в сторону тракторного. В том месте, где ночью остановил его часовой, Павел Васильевич заметил большое оживление. К прибрежной горе, за которой стояли сожженные керосиновые баки, бойцы подносили бревна, рельсы, доски. По крутому скату горы они стаскивали к Волге кровельное железо, сносили стулья, столики. В горе рыли землянки. «Э-э… вон оно что… быть здесь штабу». Особенно людно было у подошвы горы. Сюда, в ее зев, вносили брусья, шпалы, кирпичи. Из горы на тачках вывозили сырую пахучую глину. «Самостоятельно. Пещеру, значит, прорывают». Пещера за ночь ушла далеко в глубь горы. Под орудийный гул и рев самолетов саперы заканчивали добротную штольню. Павел Васильевич невдалеке от штольни остановился. К нему подошел боец с автоматом.

— Вам что нужно, папаша? — спросил боец.

— Хочу на тракторный пройти. Сын там у меня…

— Теперь не время по гостям ходить. Документы имеете?

Павел Васильевич полез в боковой карман за паспортом.

Офицеры, проходившие неподалеку, обратили внимание на Дубкова, а один из них спросил Павла Васильевича:

— В чем дело, папаша?

— Да как же, товарищ капитан. Два сына у меня: старший — летчик, младший, Сергей, танками командует на тракторном, и сам я вроде не из последних.

— Пойдемте со мной, — сказал капитан и подвел Дубкова к группе командиров.

— Здравия желаю, товарищи командиры, — четко поздоровался Павел Васильевич.

— Здравствуйте, отец, — ответил старший начальник, пристально поглядывая на Павла Васильевича, на его ружье. — На охоту собрались?

— Нет, с охоты иду, — с достоинством ответил Павел Васильевич.

— А где дичь?

— В театре осталась, — едва проговорил он и покачнулся.

Командир взял Павла Васильевича под руку и повел его в блиндаж.

— Садитесь. Будем знакомы — генерал Родимцев.

Павел Васильевич привстал, но генерал положил руку на плечо Дубкову и усадил его на обгоревший стул. Генерал попросил старика рассказать ему, что он видел в центре города. Павел Васильевич суть дела изложил обстоятельно и толково.

— Так это вы вывели лейтенанта и политрука?

— Я, товарищ генерал. Где они теперь?

— Направлены в гвардейский полк Елина. — Генерал встал. Поднялся и Павел Васильевич, но Родимцев усадил его на тот же обгоревший стул. Генерал позвал своего адъютанта.

— Познакомьтесь, — показал Родимцев на старика. — Это Павел Васильевич Дубков. Коммунист, старый партизан. Участник баррикадного боя в театре Горького. Это он вывел из окружения двоих офицеров и сержанта с бойцами. Оформите документы о награждении Павла Васильевича Красной Звездой.

Родимцев подошел к Дубкову.

— Спасибо вам, Павел Васильевич, — генерал крепко пожал ему руку. — Вы не хотите у нас остаться?

Павел Васильевич не сразу ответил. Не чаял он такого, ни о какой награде не гадал. Справившись с волнением, спросил:

— А что мне делать у вас?

— Вы хорошо знаете город?

— Я, товарищ генерал, как гончая, каждый дом по запаху учую.

— Вот и хорошо. Вот это нам и нужно. Я вас направлю к тому же полковнику, к которому направил ваших друзей. Полковник вам понравится.

— А Сергея, сына моего, не определите? Он на тракторном воюет.

— Не обещаю, Павел Васильевич, но подумаю.

Из блиндажа генерала Родимцева Павел Васильевич вышел помолодевшим. Ему принесли котелок мясных щей и котелок вареного картофеля. Никогда в прошлом так вкусно не пахли щи, как теперь, и никогда прежде не вызывали они такого аппетита. После ресторанного, можно сказать, обеда Павел Васильевич закурил, побеседовал с солдатами, сколько нужно для первого знакомства, и, получив провожатого, отправился к полковнику.

Блиндаж командира полка Елина находился на берегу Волги в расположении третьего батальона. Батальон занимал мельницу на крутом, почти отвесном берегу в ста метрах от Волги. Эта мельница и несколько жилых домов были передним краем обороны и левым флангом армии, на плечи которой возложена оборона города. Враг против вокзала вышел к Волге и пополам разрезал и фронт и город. Центральную и северную части города, протяженностью в двадцать километров, обороняла армия Чуйкова, южную — полки генерала Шумилова. Связь между армиями поддерживалась через левый берег Волги. Линия обороны, занимаемая батальоном, походила на посадочный знак, обращенный своей крестовиной на юг. Крестовина пересекала Смоленскую, Республиканскую, Пензенскую улицы, наглухо закрывала противнику выход на площадь Девятого января. Попытки батальона улучшить свои позиции успеха не имели, и все-таки батальон, прикрывая левый фланг своей армии, не давал гнуться подкове, в которой оказалась армия Чуйкова, прижатая к Волге.

Павла Васильевича, несмотря на все его возражения, отвели в штабную столовую. Молодой повар, взглянув на гостя, подумал: «Старик, видать, вострый и супов разных за свою жизнь выхлебал не одну ротную кухню». Павел Васильевич решительно отказывался от щей и от жареной рыбы. Но повар, зная, что Дубков встретится с полковником и тот непременно спросит, накормлен ли старик, настаивал на своем:

— Я все-таки угощу, папаша.

— К чему такое беспокойство? Я по солдатским дорогам выходил двадцать пять лет. Я сам выпрошу, когда захочу.

Посыльный от полковника пришел за Дубковым близко к полуночи.

В блиндаже Елина стояли две железные койки, прикрытые серым шинельным сукном. Между койками к стенке прикреплен дощатый квадратик из филенчатой двери — это был столик. На нем горела фронтовая лампа-гильза, стояли полевые телефоны. В землянке пахло сырым песком. Павел Васильевич представлял себе Елина невысоким и очень удивился, когда увидел крупного человека с крутым подбородком и проницательными глазами. Полковник окинул Дубкова зорким взглядом.

— Вон вы какой? — с удивленным интересом сказал он. — Прошу садиться.

— Такой, товарищ полковник. Бывший улан, бывший георгиевский кавалер, бывший партизан и красногвардеец.

— Будем знакомы. Полковник Елин.

— Звание и фамилия мне известны, а вот насчет комплекции ошибся. Намного приуменьшил. Как вошел сюда да посмотрел на вас, так подумал, что не на месте землянка. Ступит, думаю, на половичку, и провалится блиндаж.

— Пока тесно живем. Землицы у нас маловато. Скоро на гору поднимемся. Один дом уже отбили у немцев. Дом в четыре этажа, в шестьдесят четыре квартиры. — Полковник вынул из кармана кисет черного бархата. — Очень хорошо, что вы и теперь настоящий солдат. И я с вами буду говорить по-солдатски прямо и откровенно. Нам нужны проводники. Мы имеем отличных разведчиков, но нам пока трудно ориентироваться в городе. Как вы на это посмотрите?

— Я, товарищ полковник, не один. У меня сын инженер. Работал на тракторном, а сейчас командует танками. Товарищ генерал обещал мне похлопотать насчет сына. Сейчас иду туда, на тракторный.

— Хорошо. Буду вас ждать с сыном.

XII

Павел Васильевич отправился в дальний путь. Он шел под крутым, глинистым берегом Волги. «Хорош полковник, а генерал лучше, — думал он. — Не в том дело, что генерал жирно накормил, а в том суть вопроса, что сразу понял, что я за птица. Другой как бы? Потолкуйте, мол, со старым грибом. Узнайте, мол, на что годится этот ржавый гвоздь. Нет, этот генерал с глазом. И главное, без брюшка. Молодой, бравый!»

Чем ближе подходил Павел Васильевич к тракторному, тем звучней и гуще слышались орудийная пальба. И ему казалось, что бой идет на заводском дворе. «Опять, должно быть, в самую кипень попаду». Он на минуту остановился, огляделся вокруг. Берег Волги кишел бойцами.

Они, обливаясь потом, подносили на передовую снаряды, ящики с патронами. От завода к Волге спускались раненые. На горе Павел Васильевич, увидев тяжелораненого бойца, крикнул ему:

— Присядь на минутку. Отдохни.

Боец и Дубков устроились на куске бетонной плиты, выброшенной взрывом из лестничного марша разрушенного дома. Закурили. Павел Васильевич спросил:

— Что немец, сынок?

— Дуром лезет. Бьем, бьем, а он все лезет. Осатанели фашисты.

У нижнего поселка Павел Васильевич внезапно остановился. Перед его глазами над задом взлетело смоляное облако. Это взорвался заводской резервуар с нефтью. Огромное облако, охваченное пламенем, надломилось, рухнуло, и горящая нефть, растекаясь по двору, загудела нестерпимым жаром. Рабочие кинулись тушить пожар. Они преграждали путь горящей нефти землей, железом, кирпичами. Воюя с огнем, они задыхались густой, как хлопья, сажей, опалялись жаром. Полыхающий мазут, прорываясь то в одном, то в другом месте, подплывал к заводским корпусам. Казалось, что с огнем не справиться, но рабочие выиграли бой — пылающую нефть отвели с заводского двора и по горе спустили в Волгу.

К Ивану Егорычу Дубков пробрался с большими трудностями.

— Ну, Иван Егорыч, не будь у меня бумажки от генерала, ни за что я не пробился бы к тебе, — располагался Павел Васильевич возле урчащего танка.

— Это как есть. Спасибо тебе, Павел Васильевич, что в трудный час не забыл дружка, — говорил Иван Егорыч, оглядывая Дубкова дружеским взором. — И я не раз думал о тебе. Рассказывай, откуда ты и что поделывал.

Павел Васильевич коротко поделился всеми новостями, какие носил в себе, какие пережил события, что видели его глаза. О двух вещах он постарался умолчать: о смерти Лексевны и тяжелом ранении Григория, боясь раскрыть перед другом полную правду, поскольку у старика не было уверенности в том, что Григорий выживет. Иван Егорыч, выслушав Дубкова, спросил:

— И сколько же ты наколотил фашистов?

— Было у меня двадцать два патрона. Стрелял в упор. Вот и считай — много или мало я набил. Сейчас туда наши прорвались и закрепились. Не солдаты, а динамит. А генерал какой!

— Плохих генералов к нам не пришлют.

В танковом цехе рабочие похудели, осунулись, их лица стали жестче, суровей. Павел Васильевич сидел на развороченном танке и дивился: «Какая силища здесь. Если бы всем так, а? Боже ты мой, какая силища!» Возле ревущего танка столпились рабочие. Они провожали на фронт своих товарищей.

— Какая силища здесь. Если бы всем так, а? Боже ты мой, какая силища! — Ему самому хотелось влиться в эту трудовую семью, но, помня свое слово, данное генералу, он сказал дружку: — А я ведь за тобой пришел, Иван Егорыч. От генерала.

Лебедев удивленно вскинул свои кустистые брови.

— Чудное ты говоришь, Павел Васильевич. Откуда генерал знает меня?

— А я зачем? Я ведь обо всем докладывал. Тебе и место определим.

— Вот как! У меня, быть может, и чин уже есть?

— Будет и чин. За этим дело у генерала не станет.

— Отсюда, Павел Васильевич, я никуда не уйду. Останусь на заводе до последней возможности. Ты сам видишь, чем я занят. С завода мне уходить нельзя.

— Эх, Ваня! Как ты меня подвел.

— А ты оставайся у нас.

— Что ты, Ваня. Никак не могу. Слово дал. А ты все-таки в случае чего ко мне приходи.

— Хорошо, Павел Васильевич. Но и ты знай, что меня найдешь только здесь. Ты Сергея Павловича видел?

Наконец-то: как ждал и как боялся Павел Васильевич этого разговора. Ведь он за тем только и пришел сюда, чтобы повидать своего Сергея, а не заговаривал он о сыне потому, что боялся услышать о нем самое страшное. У него и без того замирает сердце при одном воспоминании о покойнице Лексевне.

— Он где, мой Сергей? — передохнув, спросил Павел Васильевич и, чувствуя, как ему вдруг стало плохо, прислонился к танку.

— Тебе нехорошо, Павел Васильевич?

— В голове что-то замутилось.

Иван Егорыч принес кружку холодной воды.

— Не надо, Ваня… — Встал. — Сергей не сказывал, где его позиция?

— Туда тебя не пустят, Павел Васильевич, — предупредил Иван Егорыч. — Сергей Павлыч сам навестит тебя. Он встречается с нашей Леной. Лена-то вроде как на военной службе находится. Ты иди ко мне домой, в мою землянку, а я скажу Ленке, чтобы она известила Сергея. Он знает нашу землянку.

Иван Егорыч проводил Павла Васильевича за ворота цеха, рассказал, как найти на берегу Волги свою землянку.

Петровна встретила Павла Васильевича с большой радостью. Она обняла и расцеловала его. Дубков от такого приема прослезился. Петровна, не подумав, спросила Павла Васильевича:

— А где твоя Лексевна?

Павел Васильевич так скорбно поглядел на Петровну, что та сразу поняла, в чем дело, и примолкла, а Павел Васильевич безнадежно махнул рукой и, покачнувшись, повалился с обожженной табуретки.

— Павел Васильевич, что с тобой? — вовремя подоспела на помощь испуганная Петровна.

Дубков приподнял седоватую голову и, жалобно глядя на Петровну, плакал. Марфа Петровна провела Павла Васильевича к топчану и уложила его в постель. «Неужели это конец? — укладывался Дубков со страшной мыслью в голове. — Неужели я не увижу Сергея?»

XIII

А Сергей в этот день забежал на завод к Ивану Егорычу. Он был тороплив и крайне возбужден.

— Лена у вас была? — спросил он Ивана Егорыча.

— Нет, Сергей Павлович, что-нибудь случилось? — насторожился Иван Егорыч.

— Она вам ничего не говорила? — спросил Сергей.

Иван Егорыч сразу почуял недоброе.

— А что она мне может сказать? — стараясь быть спокойным, спросил он.

Сергей замялся, сник.

— Говори, Сергей Палыч.

Сергей обернулся и, оглядевшись вокруг, полушепотом сказал:

— Я слышал, что Лена пойдет за линию фронта.

Иван Егорыч вздрогнул, точно его ветром качнуло.

— За линию фронта? — с неопределенно-смешанным чувством промолвил Иван Егорыч. Он опустился на ведущее колесо танка. — За линию фронта, — с непонятным равнодушием повторил он. Потом поднял с земли гаечный ключ, совсем ему не нужный в эту минуту.

— Возможно, и нет. Возможно, и не пойдет, — заговорил Сергей тоном провинившегося человека. — Возможно, и нет, Иван Егорыч, — старался он придать своим словам самый обыденный смысл.

— Отчего же? — слесарь-бригадир вынул из кармана старенький кисет черного сатина. — За линию фронта. — Иван Егорыч посмотрел на Сергея затуманенным взглядом. — Та-ак. За линию фронта. Что она — зайдет?

— Думаю, что да.

— А если нет?

Сергей пожал плечами.

— Тогда, стало быть, такие обстоятельства.

— Обстоятельства! — взорвался Иван Егорыч и, помолчав, совсем тихо договорил — Мне эти обстоятельства вострей гвоздей, Сергей Павлыч. Ты — молодой. На тебе все раны зарубцуются. А я — отец. Понимаешь? Отец!

— Но поверьте и мне, — Сергей положил руку на грудь, — я люблю Лену.

Иван Егорыч тяжко вздохнул. Ему вдруг стало жалко Сергея и захотелось по-отечески приветить его. Сергей взглянул на Ивана Егорыча, хотел что-то сказать, но, помедлив, вынул из кармана письмо.

— Прошу вас, Иван Егорыч, передайте, пожалуйста, письмо Лене. Только не сегодня и не завтра. А быть может, я опять письмо у вас возьму. Я верю, что именно так и будет. Но на всякий случай…

— Я тебя не понимаю, Сережа.

Сергей горячо пожал руку Ивану Егорычу, посмотрел на часы.

— Мне время, — сказал он.

— В бой, что ли?

— Куда же больше?

Иван Егорыч подошел к танку и задумался: «Что же это я так сухо обошелся с ним. Человек пошел в пекло, а я…» Иван Егорыч поглядел в ту сторону, куда ушел Сергей. Там ревели моторы, хрустели тяжелые гусеницы и синеватый дымок, выбиваясь из-под танков, растекался по цеху. «Нехорошо получилось, — терзал себя упреками Иван Егорыч. — А Лена? Неужели не зайдет?»

И вдруг он вспомнил о Павле Васильевиче. Иван Егорыч готов был рвать на себе волосы. Он простить себе не мог, что помнил только о своем, только своя болячка занимала его.

…Лена забежала к отцу. Она безмолвно бросилась к нему и заплаканным лицом припала к отцовской груди.

— Дочка, мне все известно, — сказал Иван Егорыч. — Я знаю, куда ты идешь.

— Папа…

Отец промолчал.

— Папочка, милый.

— Одно я хочу знать: ты уверена в себе? — спросил Иван Егорыч с требовательной суровостью.

— Да, папа, уверена.

— А если попадешь к ним в лапы?

— Останусь такой, какой ты меня знаешь.

Все понятно Ивану Егорычу: и тяжесть войны, и неизбежность жертв, но дочь хвою обречь на смерть выше его сил. И все же отец сказал:

— Иди… иди, дочка.

Лена порывисто обняла отца и так же порывисто пошла к выходу, но в ее быстроте не было легкости: шаг был неровный, будто провожающий взгляд отца управлял ее движениями, будто отец то даст ей разбежаться, то придержит ее. Вот она вышла из цеха и скрылась из виду. Иван Егорыч, тяжело вздохнув, глядя ей вслед, горестно промолвил:

— Ушла. Увижу ли?

* * *

Лена уже много дней не виделась с Сергеем. Что-то смутное и тревожное угнетало ее. Она пошла к нему в его фронтовой блиндаж. Передовые позиции проходили по улицам рабочего поселка. Увидев Сергея со свежей повязкой на голове и со свежими пятнами крови на ней, Лена испугалась.

— Сережа, что с тобой? — кинулась она к нему.

— Пустяки.

Обнявшись, они долго стояли в полутемной землянке.

— Я искал тебя. Спрашивал у Ивана Егорыча.

— Я была у него, — глотая слезы, тихо проговорила Лена.

— Значит, все обдумано, все решено. Что он сказал?

— А что он может сказать, Сережа? Что?

— Да, кажется, я хорошо знаю его. Другого он сказать не может. Ну а ты?

— Я? Правду сказать? Страшно, Сережа. Ты будешь меня помнить?

Сергей промолчал. Он понял, как тяжело на душе у Лены, и все же у него не нашлось нужных слов для утешения.

Невдалеке от землянки что-то глухо ухнуло и потрясло землю. Лена посмотрела на Сергея. Тот, горько улыбнувшись, хотел выбежать из землянки, но Лена задержала его.

— Сережа! — с тоской и болью подскочила она к нему и повисла на его плечах. — Сереженька, не уходи. — Она с мольбой и надеждой глядела ему в глаза. — Не уходи, прошу тебя. — Лена смахнула с лица Сергея выступивший пот, погладила его задубелые щеки. Сергей резким движением обнял Лену и впился в ее податливые губы. У Лены хрустнули косточки, но она не почувствовала боли. Никогда, никогда с ней такого не бывало, никогда такой изнуряющей тревоги она не испытывала. Сергей с мучительным стоном оторвался от Лены и хотел было выскочить из землянки, но Лена вцепилась в него и не пускала.

— Лена, отпусти, — просил Сергей. — Пойми, мне — туда…

— Сереженька, — обессиленно, с глухой болью произнесла Лена и неожиданно сползла к его ногам.

— Лена, что с тобой? — Он взял ее на руки, и отнес на скрипучий топчан, укрыв своей шинелью.

— Сережа, прости меня, — с тихой скорбью проговорила Лена.

— Ты не уходи, Ленуся. Бой чепуховый. Через тридцать минут все кончится.

Сергей выбежал из землянки, позабыв закрыть за собой дверь. Лена рассеянным взором обвела землянку. Над голым топчаном висела винтовка. За дверью землянки затрещало и заухало. Лена поняла, что это уже начался бой и Сергей не может к ней вернуться. Пулеметно-автоматная стрельба то уходила от землянки, то приближалась. Мимо землянки кто-то тяжело пробежал и на бегу громко крикнул:

— Поднялся фашист! Пошел!

Лена сняла со стены винтовку и выбежала из землянки. Она взглянула на пологий скат Мокрой Мечетки. Гитлеровцы уже пересекли широкое ее дно и просочились на южную окраину оврага. До завода оставались сущие пустяки. Теперь уже все определилось: и место удара, и силы удара, и опасность удара. Противник явно замыслил прорваться к заводу кратчайшим путем. Вражеские батареи пачками то и дело сыпали мины на узкую полоску земли, расчищая путь своей пехоте. Автоматчики шли за огневым валом.

Лена побежала вперед. За землянкой, влево от себя, она заметила оживление в окопах. Это были свои солдаты. Они приготовились к встрече врага. Лена поползла к своим. В какое-то мгновение она не увидела бойцов на прежнем месте — они уже лежали впереди своих окопов. Вот они вскочили и побежали вперед. Лену, точно вихрем, подняло с земли. Она, кажется, не ошиблась, опознав Сергея среди бойцов. Лена побежала туда же. Бежала так, как будто ее хотели заарканить. Огня и грохота она уже не замечала. Одна мысль ей засела в голову: «Догнать Сергея». Пуля просекла ей ухо. По щеке потекла кровь. Совсем близко от бойцов Лена упала, зацепившись юбкой за колючую проволоку. Бойцы поднялись и с криками «ура» пошли на гитлеровцев. Лена кинулась туда же. Ей навстречу бежал легкий на ногу худощавый боец. Лена недоброе подумала о нем. Она крикнула ему:

— Куда бежишь?

Солдат и ухом не повел.

— Назад, трус! — закричала Лена высоким, звенящим голосом.

Боец остановился. В девушке все было необыкновенно для него: и лицо, измазанное кровью, и властный голос; поразило его и само появление неизвестной девушки в бою. Солдат с участливой строгостью спросил:

— Куда скачешь? Убьют тебя!

Лена в свою очередь, не менее грозно, сказала:

— Кто такой?

— Я солдат, а ты?

— В бою все солдаты. А почему ты убежал из боя?

— Надо, сестренка. С донесением скачу. Бежим со мной.

Боец хотел уцепить Лену за руку, но та, резко отступив, сказала:

— Туда мне надо. Туда.

Боец, качнув головой, побежал своей дорогой, а Лена, задержавшись, подумала: «Не успею». Отовсюду неслись крики. Лена все бежала, огибая низину, сбегающую в балку. Оттуда пролетел свистящий пучок свинца, холодом дохнувший ей в лицо. Вздрогнув, Лена глянула в лощинку и, к удивлению своему, увидела фашистского автоматчика. Его никто не преследовал. Это, видимо, был один из тех, кому удалось просочиться в русскую сторону. И теперь, будучи отрезанным, он, прислушиваясь к музыке войны, не знал, в какую сторону ему податься. Это он дал по девушке очередь из автомата. Лена припала к вершине овражка, скинула с плеч винтовку и, прицелившись, выстрелила. Пуля, как видно, прошла далеко стороной.

Лена послала вторую пулю, третью. Враг бежал по балочке в свою сторону. «Уйдет, гад». Лена видела, что фашист отяжелел. Неясным оставалось одно: много ли у него патронов в диске автомата. Это, собственно, и сдерживало несколько ее прыть. Гитлеровец, глянув через плечо на девушку, выпустил короткую очередь. Пули, просвистев, не задели ее. Враг устало бежал дальше и вдруг неожиданно повернулся назад. Внезапный маневр врага испугал Лену. Она остановилась, ждала выстрела. Гитлеровец бежал прямо на нее. Лену ожгла обидная мысль: «Стоишь? Испугалась?» Расстояние между ними быстро менялось. Лена, вскинув трясущимися руками винтовку, выстрелила.

Враг рухнул. Лена опустила винтовку. Потом, помедлив, как-то неосмысленно поправила разметавшиеся по плечам волосы и села невдалеке от сраженного. Она была бледная, осунувшаяся. Это была минута покоя и отдыха. Она даже не повернулась на приближавшиеся к ней шаги. Она находилась во власти тупого безразличия.

— Убила? — спросил подбежавший боец и, взглянув на мертвеца, сказал: — Отвоевался. Это он от меня на тебя пошел. Ну и напоролся. — Боец снял с убитого автомат, осмотрел его. — Себе возьмешь или мне отдашь?

— Возьмите.

— Счастье твое, что автомат разряжен.

Лена вяло поднялась, подумала.

— Вы командира Сергея Дубкова знаете? — спросила она.

— Дубкова? — переспросил сержант. — Дубкова знаю. Ты кто ему — сестра или, как бы сказать, вроде нареченной? Ты к нему сейчас не ходи. Не найдешь ты его.

— Где он?

— Даже и не могу тебе сказать. Был там, а сейчас нет. Кажется, на поселок его унесли.

Лена шагнула к солдату.

— Убит?

Боец улыбнулся.

— Нет, что ты, — сказал он успокаивающе. — Разве его можно убить? Нет, ранен он.

Лена нашла Сергея у землянки, которую он покинул полчаса тому назад. Он лежал на плащ-палатке с закрытыми глазами. Сквозь повязки из груди обильно сочилась кровь. Лена схватилась руками за голову и, ничего не соображая, окаменевшим взглядом уставилась на Сергея. Потом она дико вскрикнула и упала.

XIV

Вражеские батареи рушили сгоревшие здания, дырявили стены, рвали сталь. Но линия фронта замерла под стенами тракторного, и враг, свирепея, все больше кидал на рабочий поселок огня и металла. И сучья тополей и акация, треща, падали на землю. Земля, словно в лесной трущобе, была завалена хворостом. Всюду торчали расщепленные стволы деревьев. Ковыряли мины бетонный забор тракторного, но за стеной люди, недосыпая и недоедая, возвращали к жизни покалеченные танки, орудия, подбитые тягачи.

Иван Егорыч уже двое суток не спал — работой хотел заглушить свою тоску. Он с нетерпением ждал возвращения Лены. Его друг Митрич, видя, как волнуется Егорыч, старался успокоить его.

— Чего ты волнуешься? — говорил он. — Придет твоя Лена. Придет.

— Не в том дело, Митрич, — уходил он в сторону от больного места. — Рана что-то мозжит.

— Оттого и мозжит, что внутре скрипит. А ты всхрапни часок, и все заглохнет. Может быть, руку твою перевязать? Давай посмотрю. Я ведь в германскую санитаром служил. И чем только не приходилось заниматься? Да ты приляг. Был я и маляром, и плотником, золотым бабьим угодником, и холодным кузнецом. А теперь вот второй десяток доходит, как с машинами дружбу веду. А еще скажу тебе, был я гармонистом. Не веришь? Душа у меня была веселая, а гармонь дух захватывала. Не долго думая, решил я обзавестись веселой игрушкой. А деньжонок-то не было. Что делать? Я — бац корову побоку— и на базар. Чуешь? Жена, покойница, была такого же веселого нраву. Одним словом, характерами спелись. Гармонь, значит, в мешок— и домой. Соседи с улыбочкой стали жену подковыривать. Дескать, пилит муженек-то, поскрипывает. Ладно, молчу, а линию свою веду. Вижу, жена украдкой нет-нет да и улыбнется. Я смелее начинаю бегать по ладам и мехи развожу шире масленицы. Идет дело. Смеюсь и радуюсь. А с рождества, друг мой, из хаты вышел я на люди. И с той поры редко дома ночевал.

У этого — крестины, у другого — именины, у третьего— свадьба. Сначала нравилось. Как же: в передний угол сажают. А которая бабенка возьмет да и ущипнет тайком. Жена обижаться, ревновать и требовать, чтобы я с гармонью распростился. Тогда мы решили по свадьбам ходить на пару. Скоро жене и это приелось. Начались у нас раздоры. Не успеем мир заключить, как опять послы идут за мной. Одним словом, от этой гармошки не жизнь, а горчица. Стал я прятаться от послов. Однажды так-то залез я под кровать и лежу, не дышу. Делегация вошла. Поздоровались с хозяйкой, спрашивают меня. Жена отвечает, что меня дома нет. А послы не верят, по избе глазами шарят. На ту беду у меня нога зачесалась. Они хвать меня за ногу и вытащили на свет божий. И смех и грех. И сколько же, ты думаешь, мы в тот раз пировали? Четверо суток. Приехали домой, а у нас тараканы померзли. Последней скотины лишились. Вот как!

Митрич замолчал, прислушался. Иван Егорыч потихоньку похрапывал.

Вот и хорошо, что гармонью убаюкал. Она, эта гармонь, вещь такая.

Прошло еще два дня, а Лена все не возвращалась. Иван Егорыч помрачнел, замкнулся. Ночью ему принесли записку от командира бригады. Иван Егорыч совсем пал духом, сердцем почуял недоброе. Он держал листочек и не решался заглянуть в него.

— Митрич, — позвал он друга. — Почитай, ради бога.

Митрич взял записку, прочел: Ивана Егорыча просили зайти в штаб. Тут он совсем уверился в дурных вестях о любимой дочери. На этот счет у него никаких сомнений не было, и ничего другого он не предполагал. До штабного блиндажа Иван Егорыч шел в каком-то чаду. Полковник тотчас принял Ивана Егорыча.

— Садитесь, — любезно встретил он Ивана Егорыча. — Очень рад с вами познакомиться. Спасибо вам и всем вашим рабочим.

Начало беседы не радовало Ивана Егорыча.

— Вы, товарищ Лебедев, очевидно, догадываетесь, зачем я вас пригласил?

— Догадываюсь, — глухо промолвил Иван Егорыч. — Что же делать? Дорожка теперь у всех одна.

Полковник взял со стола медаль «За боевые заслуги» и подошел к Ивану Егорычу.

— Вручаю вам от имени нашего правительства, — торжественно произнес он. — За ваше боевое отличие в бою под тракторным. Поздравляю, искренне, по-солдатски.

На душе Ивана Егорыча произошло невероятное смятение.

— А еще спасибо вам за вашу дочь.

У Ивана Егорыча дрогнули ресницы. Поблагодарив полковника, он вышел из блиндажа.

Дочь вернулась на другой день поздно ночью. Она принесла в дом великую радость, но сама была не радостна. Все свое будущее она связывала с судьбой Сергея. Но его увезли за Волгу в тяжелом состоянии. Лену уверяли, что Сергей поправится, но именно эти-то навязчивые заверения убедительнее всего говорили о том, что Сергея не спасти. Уже ночь была на исходе, а Лена в немом молчании все сидела на крутом берегу Волги. Уговоры матери поберечь себя еще пуще терзали ее, и Марфа Петровна ушла, чтобы не слышать ее горя, не плакать вместе с ней. Но вот слезы остались в прошлом. Буря выжгла рану. Заживет, затянется ли она? Теперь думы нехорошие обступили ее, морозом по телу бродят, страшное шепчут: «Пропало твое счастье. Не любить тебе больше».

Внизу под горой хмуро шумит Волга. Крепнет ветер, крутеют волны и громче бьются о берег. Что-то общее слышится в темных волнах, как будто и там, охая и вздыхая, плачет больная душа. И хочется Лене сбежать с горы к Волге, к стонущим волнам. Она тихо поднялась, осмотрелась вокруг. Постояла немного и, уверившись в чем-то, бесшумно пошла к Волге.

Ветер дул ей в лицо, парусил темную шапку волос. Отсюда ближе ропот холодных волн. И кажется Лене, что волны заплескивают ей ноги, замывают песком. Лена пошла вниз. «Куда ты, зачем?» Нет, не то: ей не нужен предостерегающий голос. У шипящих волн Лена остановилась. Она, как другу, раскрывала Волге свою душу: «Мне тяжело. Мне страшно. Милая, нет счастья у меня, нет! Что мне делать?»

Вот и солнце выглянуло из-за леса. «Солнце, — прошептала она. — Что он мне говорил о солнце? Ах, да… он любил его, как никто другой, и он, возможно, не пошлет ему больше, своей улыбки. Я за него сквозь слезы улыбнусь тебе, мое милое солнышко».

И Лена скорбно улыбнулась.

XV

Спустя неделю Лену пригласили на беседу к Чуянову — за ним было последнее слово. Чуянов, несколько постаревший, уставший, с припухшими глазами, принял Лену тепло и внимательно.

Лена с благодарностью взглянула на Чуянова. Ей хотелось поскорее получить горячее дело, В работе, в мщении она хотела забыться.

— Не спешите. Садитесь. Как вы представляете себя в тылу врага? — спросил Чуянов.

— По обстановке, Алексей Семеныч.

— Это, разумеется, правильно. Однако…

— Я понимаю вас, — перебила Лена. — Я знаю, что мне делать. У меня есть план.

— Рассказывайте.

Беседа продолжалась сравнительно долго. Чуянов умел слушать и хорошо разбирался в людях, и он точно понял, что из себя представляет Лебедева. Все в ней ему нравилось: живость ума, сообразительность, правильный взгляд на жизнь, но хотелось возразить против быстроты реакции на поставленные вопросы. Там, в тылу врага, это, по мысли Чуянова, могло принести ей немало вреда. И он сказал об этом девушке.

— У вас есть все, что нужно иметь для того, чтобы… — Он не договорил, подумал и, подумав, продолжил: — Вы пойдете за кордон. Там совершенно другая обстановка.

— Я и там останусь советским человеком.

— Это непременное условие успеха. И я верю в этот успех. Но я хочу вас предупредить: у вас чрезмерно непосредственный характер. Это хорошо здесь, у нас, но там… Вы знаете Зину Соину?

— Соину? Не помню. Это какую Соину?

— Ту самую, с которой вы учились в средней школе.

— Не помню. А впрочем, может быть и знала. У нас школа была большая.

Чуянов добродушно рассмеялся. Лена, догадавшись, в чем дело, густо покраснела.

— Прошу прощения, — извинился Чуянов. — Не обижайтесь на меня.

— Нисколько. Я вам очень признательна за предметный урок. Я вас хорошо поняла. Сознайтесь: вы проверяли непосредственность моего характера?

— Да, — подтвердил Чуянов. — Вы с Соиной не учились. Вы понятливая ученица. Вы, разумеется, уже знаете, что с вами будут работать еще два наших товарища. Вам укажут место встречи с ними. Возможно даже, вы встретитесь с Алешей Лебедевым.

— Да-а? — воскликнула Лена со смешанным чувством радости и легкого испуга.

— Возможно, встретитесь, — повторил Чуянов. — Это строго между нами.

Лена целую неделю изучала название населенных пунктов, степных речушек, паромных переправ через Дон; изучала полевые дороги на Калач и Нижний Чир; припомнила и собрала у своих подруг адреса студенток медицинского института, уроженок южных станиц области.

В районе станции Воропоново, в десяти километрах юго-западнее Сталинграда, Лена перешла главную, теперь военную дорогу на Калач. Двумя соображениями она руководствовалась, намечая этот оживленный путь: во-первых, она хорошо знала эту местность, во-вторых, потому, что на Калач гитлеровцы угоняли жителей Сталинграда в свой тыл. Следовательно, полевые войска привыкли к появлению в этом районе цивильных граждан. Ночь была полна шумов. В Сталинград непрерывным потоком шли машины, скрипели гусеницами танки; из города доносилась нечастая стрельба артиллерии.

У Лены вдруг раскрылся чемодан, и все, что было в нем, посыпалось на землю. Внезапный удар грома, сильный и неожиданный, так не испугал бы Лену, как испугал ее шум чемоданчика. Затаив дыхание, она несколько минут стояла в полном оцепенении и только потом, успокоившись, собрала и уложила вещи в чемоданчик.

Время, казалось ей, летело слишком быстро, а ей хотелось ночи длинной, бесконечной. Она не могла больше ни сидеть, ни лежать в степи — безделье становилось невыносимым. Леня взяла чемоданчик и пошла. Она решила за ночь как можно дальше уйти от Сталинграда. В пути обдумывала, как вести себя с врагом, когда встретится с ним лицом к лицу. «На все вопросы буду отвечать твердо, — мысленно рассуждала Лена. — Куда идешь? — спросят, домой — отвечу». «А где твой дом?» — «В станице Нижне-Чирской». — «Откуда это видно?» — «Посмотрите мой паспорт. В нем ясно написано: Антонина Ивановна Сухорукова, родилась в станице Нижне-Чирской, Сталинградской области». Лена пощупала карманы пальто. Там лежали паспорт и удостоверение студентки медицинского института.

На рассвете Лена вышла на грейдер, замусоренный газетными обрывками, окурками, разбитой обувью. Вдалеке завиднелась станция Карповская. За ночь Лена прошла более двадцати километров. Это обрадовало ее. Позади послышался шум машины. Лена не оглянулась. «Зачем? Пусть сами смотрят на меня».

Гул грузовиков нагонял ее. Прошла минута, вторая, и санитарная машина проскочила мимо нее. Из кабины на Лену глянул офицер в роговых очках с лицом равнодушным и бесстрастным. За первой машиной шла вторая, третья… пятая. И все санитарные. Последняя, замыкающая, настигнув Лену, внезапно остановилась. Из машины никто не выходил. «Что-нибудь случилось с мотором», — подумала Лена. Она замедлила шаг. Из кабины вылез полный человек в погонах медика.

— Хальт! — крикнул он.

Медик взял из рук девушки чемоданчик, раскрыл его. Ему понравились ‘ шелковые чулки, флакон духов, шерстяное платье. Все это он завернул в прихваченное полотенце и молча направился к машине. Садясь в кабину, он, молодецки козырнув, сказал:

— Ауф видерзейн!

Машина помчалась на Калач. Лена собрала то немногое, что осталось, и пошагала дальше. В пристанционном поселке ей надо было разыскать Степаниду Федоровну Грищенко, родную тетку студентки Валентины Соловьевой, с которой Лена училась на одном курсе. Валя рассказала, как найти тетку, подробно описала приметы улицы, хаты, в которой жила тетка. Миновав крайнюю хату поселка, свернула в переулок и остановилась у маленькой, приземистой хатки, усадьба которой выходила в открытую степь, поросшую бурьяном.

По всем приметам именно это была хата Степаниды. Где-то невдалеке послышался немецкий говор. Звякнула щеколда. Лена оглянулась. В полураскрытой калитке показалась пожилая женщина. У нее были большие натруженные руки. Такие руки Лена видела впервые. Она сразу поняла, что эти руки не знали покоя и всю жизнь имели дело с тяжелым трудом. Лена и Степанида долго разглядывали друг друга.

— Здравствуйте, Степанида Федоровна. Вам привет от Вали Соловьевой.

Женщина вздрогнула и, глянув в махонькую степную уличку, тихо промолвила:

— Проходи во двор.

Женщина повела Лену в глубину двора, ко второй калитке, выходившей в маленький огород. Возле плетешка была вырыта землянка с дощатым настилом вдоль стены. Эта примитивная кровать была застлана стеганым одеялом. Женщина зажгла крохотную лампешку. Села на скрипучую табуретку против незнакомки и, не сводя с нее своих удивленных глаз, без стеснения разглядывала девушку с ног до головы. Лена не обиделась, понимая, что и она в подобных случаях поступила бы таким же образом. Степанида расспросила Лену о своей племяннице, как ее здоровье, давно ли ее видела, работает ли она и где.

— В госпитале сестрой устроилась, — ответила Лена. — Здоровье у нее отличное, и выглядит она красавицей.

Степанида улыбнулась. Она видела, что девушка страшно устала, изголодалась. И хозяйка молчком подала ей хлеб, луковицу с солью и кружку воды.

— Больше угощать нечем. Поешь и ложись спать. Потом поговорим, — как-то странно неопределенно сказала хозяйка и ушла, прикрыв за собой скрипучую дверь.

Лена выпила воду, легла на кровать и скоро заснула. А хозяйка тем временем, поглядывая на улицу, строила догадки: «Кто такая? Откуда знает Валю? Плохая у племянницы подруга». Ее озадачило то обстоятельство, что девушка не пряталась от врагов, шла в поселок открыто. «Что бы это значило. Может быть, чужая?»

Эта мысль так испугала ее, что она готова была сейчас же пойти к старосте поселка и заявить ему о том, что к ней зашла неизвестная девушка. «Господи, а вдруг да своя?» — подумала Степанида, направляясь в землянку. Зажгла лампу и, убедившись, что девушка спит, взяла ее чемоданчик и унесла его к себе в хату. Она развернула тетрадь и ужаснулась, увидев в ней зарисовки человеческого скелета. Она подумала о девушке самое ужасное, «Господи, зачем я ее приветила?» Сложила вещи и понесла чемоданчик в землянку.

Лена все еще спала. Хозяйка зажгла лампу, поднесла ее ближе к постели, пристально поглядела на девушку. Лена неожиданно заговорила на непонятном для хозяйки языке. Степаниде стало душно. Она потушила огонь и, не помня себя, покинула землянку. Весь день хозяйка лежала в постели. Весь день спала Лена, а проснувшись, испугалась темноты, но, вспомнив, как она сюда попала, успокоилась. Встала, приоткрыла дверку — с улицы пахнуло на нее ночной прохладой. В поселке раздавались сигналы грузовиков, гудели моторы, лязгали гусеницы — военная дорога шумела. «Какое удобное место». Лена накинула на плечи пальто и, прислушиваясь, направилась в избу.

— Тетушка, — негромко позвала она хозяйку.

В ответ послышалось недовольное ворчание.

— Что с вами? — подошла к постели. — Вы заболели?

— Уходи, — неприветливо заговорила хозяйка. — Уходи от меня.

— Тетушка, вы заболели?

Взяла женщину за руку, стала щупать пульс. Он был ясный и ритмичный. Это успокоило Лену. Она положила руку на голову хозяйки. Женщина притихла. Лена припала к груди, послушала дыхание. Локон пушистых волос лег на щеку хозяйки. Она вспомнила свою племянницу, ее такие же ласковые и нежные руки, как у этой девушки, мягкие волосы, да и голос чем-то напоминал Валю.

— Тетушка, скажите, что у вас болит? — допытывалась Лена.

Степанида тяжело вздохнула и подозрительно глянула на девушку. Лена поняла, что она принесла в низенькую хатку опасность. Так и есть. Хозяйка спросила:

— Доченька, скажи мне: кто ты такая?

Лена мило улыбнулась и хорошим доверчивым тоном сказала:

— Тетушка, не спрашивай об этом. Не думай плохое. Я давно знаю Валю. Вместе учимся. Она самая близкая моя подруга.

— Доченька, староста узнает, спросит, что я отвечу, — взмолилась Степанида.

— Скажи, прохожая. Попросилась переночевать.

— На ночлег разрешение требуется.

— Хорошо, тетушка, я сама пойду к старосте за разрешением.

— Что ты, милая, не ходи. Охальник он, — хозяйка поднялась, села на постель, прислонилась к стенке. — Доченька, как тебя зовут?

— Антонина Сухорукова, а для вас просто Тоня.

— Господи, а я-то как испугалась.

— Плохое подумали? — Лена ближе придвинулась к хозяйке. — Где ваш сын?

Степанида с горькой безнадежностью махнула рукой.

— Сынок на железной дороге служил, в Кривой Музге. — Она всхлипнула. — Не то с нашими отступил, не то гитлеровцы сгубили. — Печально помолчала. — Валюшка в детском доме росла. Школу кончила. В институт поступила. Позапрошлое лето гостила у меня.

— Валя очень хорошая девушка.

— Замуж еще не вышла?

— Пока нет, но выйдет. Жених у нее молодой врач.

— Дай бог ей счастья.

— А где ваш дедушка?

— Ты все, оказывается, знаешь. Дед в степи живет, на отшибе. Самое близкое селение — двадцать километров. Ходила к нему, звала домой. Не хочет. Помирать, говорит, буду там. Мне, говорит, там никто не мешает на солнышко радоваться. Сталинград, доченька, наши не сдали?

— Нет, тетушка, не сдали и не сдадут.

— А фашисты говорят, что взяли и Сталинград, и Саратов, и Астрахань.

— Врут, тетушка, врут. Стоит Сталинград. И будет стоять.

— Дай ты, господи. Завтра пойду к деду, расскажу ему.

— Не рассказывайте. Потом расскажете, когда я уйду.

— А ты не торопись. Поживи у меня. Меня фашисты чураются, не заходят. Старая я, взять у меня нечего, хатенка плохенькая. Да и фашистов здесь мало. Они больше в селах живут, а степей боятся, далеко от дорог не отбиваются.

— Староста из местных?

— Из раскулаченных, а мы и не знали.

XVI

Под окном послышался шорох. Степанида замолчала. В наличник громко постучали.

— Похоже, чужие, — испугалась Степанида.

— Не пугайтесь, тетушка, — успокаивала Лена. — У меня документы в полном порядке.

— Кто там? — спросила Степанида.

— Открывай, — послышался визгливый голос.

— Староста, — проговорила Степанида. — Должно, водки захотел. Беги, прячься в землянку.

— Не беспокойтесь, тетушка. Идите и открывайте. Как зовут старосту?

— Сидор Петрович.

Степанида пошла открывать калитку. Вернулась в хату вместе со старостой.

— Зажигай огонь, — приказал староста.

— Что ты так грозно, Сидор Петрович? — мирно сказала Степанида. — Сейчас замаскирую окошко и засвечу огонь.

При свете лампы староста, увидев девушку, оторопел. Он показался еще суше, хилее — сморчок сморчком.

— Не узнаете? — спросила Лена и весело улыбнулась.

Староста моргнул хитрыми глазенками, вытянул шею и уставился на Лену, точно баран на новые ворота.

— Когда входят в дом, с хозяевами здороваются, Сидор Петрович, — деликатно заметила Лена.

— Хозяйка здесь Степанида, а вот кто ты — не признаю, — пропищал староста, не сводя своих хитрых глаз с девушки.

— Скоро, однако, вы зазнались, Сидор Петрович. Не успели стать старостой, как забыли своих знакомых. Могу напомнить: я племянница тетушки Степаниды.

— Что-то не знаю такой, — проговорил староста и перевел свой взгляд на Степаниду.

— Как же ты не знаешь, Сидор Петрович? — заступилась Степанида. — Ведь она позапрошлым летом у нас гостила. Или ты забыл, как лошадь для нас запрягал? Сели мы и поехали в Калач. Из Калача привезли тебе водочки. Или ты забыл?

— Это я помню… — он подозрительно посмотрел на девушку. — Припоминаю, но только… — прошел к столу, сел на лавку. — Припоминаю. И давно она у тебя?

— Утром заявилась.

Староста кашлянул, соображающе помолчал.

— Ну и пусть живет. Все в наших руках, — хитровато хихикнул он. — Шепну коменданту, и все уладим. У нас с ним… одним словом… При каком ты деле, барышня, находилась?

— Вы ко мне обращаетесь? — спросила Лена. — Меня зовут Антониной Ивановной, Сидор Петрович. Я — студентка, учусь на врача. А вы чем занимаетесь?

— То исть как это? — точно воробей от пыли, отряхнулся староста. — Степанида, что она гутарит?

— Полно тебе, Сидор Петрович. Говори, зачем пришел?

— А ты сама не знаешь, зачем я пришел? Порядок блюду. На то я и староста. На то и поставлен. Иду и слышу разговор в хате.

— Может, выпьешь стаканчик?

— Не откажусь. А порядок знай: без дозволения коменданта ночевать посторонним в поселке запрещено. Это всем известно.

— Она не посторонняя, — возразила Степанида. — Она моя племянница.

Степанида вышла во двор. Там из-под кучи бурьяна достала бутылку с водкой, которую берегла для деда.

— Закуски у меня никакой. Не обессудь. Было да сплыло.

Староста вскинул маленькую ястребиную голову.

— Это как понять? — строго спросил он.

— Да будет тебе петушиться.

Староста медленно, глоток за глотком, вылил стакан водки. Крякнул и, поднявшись с лавки, строго посмотрел на хозяйку.

— Ты у меня язык прикусишь, Степанида. И ты, и ты, — пригрозил староста девушке.

Лена возмутилась:

— Вы невежа, Сидор Петрович. Не умеете себя вести.

Староста взбеленился:

— К коменданту! Сей секунд!

Лена надела пальто, шляпу, кожаные перчатки.

— Идемте, — Сказала она сердито. — Вы думаете, я боюсь коменданта? Это вам он страшен, а я ни в чем перед немецким командованием не провинилась. — Лена грубовато взяла старосту под локоть и энергично вывела его из хаты. — Где комендатура? — все так же сердито говорила она.

Староста вел себя заносчиво, будто выше его и начальника нет, но по мере того, как отдалялись от хаты Степаниды, он снижал тон, угрозы становились мягче.

— Вот увидишь, что из этого получится, — совсем тихо говорил староста. — Ишь, какая прыткая. Я, дескать, не очень-то… У него по-другому заговоришь. Да, да. У него язык прикусишь. — Он остановился. Глубоко вздохнул. — Сердце… одышка, — пожаловался староста — Ладно, девка, — перешел он на полушепот, — сочтемся завтра, а сейчас ночь. Ночью комендант не любит…

— Утром я могу уехать, а вы тут скажете, что у тетушки партизанка ночевала. Вам ничего не стоит оклеветать человека.

— Не пойду я.

— А я вас силой…

К коменданту вошли с шумом. В комнате стоял часовой с автоматом.

— Гутен абенд! — поздоровалась Лена.

Часовой подозрительно посмотрел на девушку. Из соседней комнаты вышел офицер с невеселым лицом. Он что-то сказал часовому, тот отступил в сторону.

— Здравствуйте, господин офицер, — с достоинством произнесла Лена. — Я к вам с жалобой.

Офицер долго смотрел на девушку. Он искал в ее взгляде хитрости, лукавства, прямого обмана. Ничего подобного в ее смелых глазах он не приметил. Комендант на плохом русском языке спросил старосту, что это все значит. Староста, маленький, щупленький, согнувшись перед комендантом, заискивающе ответил:

— Это, господин комендант, племянница Степаниды. Родственница. Здешняя, значит. Хата в том конце. Усадьбой в степь.

Комендант протестующе замахал рукой. Староста подобострастно уставился на коменданта.

— Здесь живет, — пояснил он.

Комендант повернулся к девушке:

— Дафай дохумент.

Лена неторопливо достала из кармана пальто студенческое удостоверение, Комендант брезгливо взял его. Лена прищурила глаза. Это была лебедевская привычка прищуривать глаза в минуты раздумья. Комендант развернул удостоверение. Читал долго. Потом подозрительно посмотрел на девушку.

— Пошему комендант не ходил? — высокомерно спросил он.

Лена удивленно пожала плечами.

— Я только что приехала, — и тут она спохватилась, вспомнив Чуйкова, предупредившего ее о том, чтобы не очень спешила с ответами. Ведь дело шло таким образом, что ей не было необходимости говорить, откуда и когда она появилась в поселке, ведь староста сказал о ней как о местной жительнице. Поняв свою ошибку, она сказала:

— Я боялась регистрации.

Комендант поднял лысоватую голову, сердито глянул на девушку.

— Покорных германск армея не обижайт. Шлухи. Штор! — почти кричал комендант.

— Господин комендант, — вежливо говорила Лена. — Эти слухи и этот вздор о германской армии распускают старосты и полицаи.

Комендант прислушался.

— Вот, скажем, этот староста, — продолжала Лена, — он ходит по дворам, вымогает у населения продукты, водку. Ему отдают последнее, потому что он угрожает расправой. Его боятся, потому что он действует от имени германской армии.

— Врешь! — выкрикнул староста.

Комендант строго посмотрел на старосту, и тот примолк.

— Гофори.

— Староста ворвался в наш дом, приказал принести водку.

— Врет, господин комендант.

— Молшать! — прицыкнул комендант. — Он фыпил?

— Да, — подтвердила Лена.

Комендант подошел к согнувшемуся старосте и закричал:

— Дышай полный грудь. Ты пьяный, штарый шорт. Пьяный!

Он ткнул его в грудь, взглянул на часового. Тот схватил старосту и вытолкнул его на улицу.

— Шадишь, — предложил он Лене стул.

— Благодарю, — Лена не спеша села. — Вы уже знаете, кто я такая. Могу повторить. Закончила три курса медицинского института. Могу также объяснить, если хотите, почему я хочу быть врачом.

Комендант плохо изъяснялся по-русски, но хорошо понимал русский язык.

— Гофори. Я шлушаю.

— Я потому хочу быть врачом, что избегаю политики.

Комендант приподнял белесые брови:

— Пошему?

— Воспитана так. Отец, по словам мамы, после того, как была разбита армия Врангеля, эмигрировал из России. Я не знаю отца — родилась в то время, когда он был уже где-то там, во Франции или на Английских островах. Политика до добра не доводит. И потому я без возражений приняла совет мамы учиться на врача. Я сторонюсь политики. И меня постоянно упрекают в институте за то, что я аполитична.

Комендант вынул из кармана серебряный портсигар. Закурил. Сизый дым от сигареты поплыл в лицо девушки. Она мягким, элегантным движением руки отмахнула дым. Комендант не извинился. Напротив, он теперь нарочно окуривал ее. Лена, прищурившись, терпела, не отворачивалась.

— Что делаешь будешь? — спросил комендант.

— Ничего, кроме как только служить в больнице или в госпитале. Можете меня арестовать, посадить в тюрьму, но я все равно на другую работу не пойду.

— Пошему?

— Я уже сказала почему. Я могу быть только медиком. Я составила себе правильное, мне кажется, представление о том, что врач при любом общественном строе останется врачом. На больничной койке нет политиков. Врач не имеет права отказать в своей помощи любому больному, не спрашивая его, к какой он партии принадлежит, каких он политических взглядов придерживается.

— Мне нрафится ваш рассуштать. В Германию ехай хошет?

Лена подумала:

— Нет, что я там буду делать? Я пока только студентка, а в Германии много своих врачей. Нет, я останусь здесь, на Дону. Я люблю степи.

— А ешли приказайт?

Лена нахмурила брови, прищурилась.

— Когда приказывают, тогда не спрашивают, господин комендант, — независимо ответила Лена. — В этом случае арестовывают и отправляют. Вы, кажется, намерены применить силу?

— Найн. Нихт. Нет.

— В таком случае позвольте мне подумать, посоветоваться с тетушкой. — Лена встала, стройная, с открытым взглядом карих глаз. Она застегнула пуговицу на пальто, поправила шляпу и как бы между прочим сказала: — Староста злой, назойливый. Я прошу вас…

— Штарост не смейт обишать. Я прикажу.

— Господин комендант, выдайте мне разрешение на право жительства в поселке.

— Другой день. Другой день.

Лена вышла от коменданта гордой и независимой походкой, но никто, кроме нее, не мог знать, чего стоило ей это видимое спокойствие. За порогом комендантского дома Лена почувствовала себя бесконечно слабой, ее била мелкая, изнуряющая дрожь, какой еще до сих пор не испытывала. Все еще не веря, что опасность миновала, она прислушивалась к малейшим шорохам позади себя; ей все думалось, что по ее следам по приказу коменданта кто-то должен пойти и последить за ней. И она, подойдя к хате Степаниды, долго стояла в тени плетешка, решив скрыться в степи, если бы за ней пришли от коменданта.

На другой день Лена получила разрешение на жительство в поселке, получила и записку к военным комендантам Калача и Нижнего Чира с просьбой оказывать студентке Сухоруковой возможную помощь и содействие в выполнении порученного ей дела. А поручение состояло в том, что Лена, вместо поездки в Германию, «согласилась» разыскать студенток-медичек и уговорить их поступить на работу в немецкие госпитали.

В ту же ночь Лена со Степанидой отправились в степь. Они на тележке повезли чабану хлеб, картошку, тыкву. Степанида шла в степь как на праздник. Ей хотелось отдохнуть от беспрерывных сигналов чужих грузовиков. Чабан не раз уговаривал Степаниду переехать к нему в степь, но жена, опасаясь «разору» в доме, день ото дня откладывала переселение.

Не переехала к нему и тогда, когда гитлеровцы переловили у нее всех кур. Степанида, поплакав, пошла тогда к своему деду со своими горем. Дед Фрол на слезы жены не отозвался. Он только свернул цигарку из крепкого самосада и долго дымил, время от времени покряхтывая сердито. Степанида, обиженная таким безразличием к ее горю, упрекнула Фрола за его равнодушие. Тогда Фрол, зло затоптав цигарку, буркнул:

— Куры что — овец слопали.

Степанида кинулась в плетневый закуточек— там было пусто. Заплакала, запричитала. Два дня жила у деда, строгая, молчаливая, постаревшая. Часами сидела у хатки, глядела в степь. Дед больше лежал в избушке, курил и о чем-то думал. Выйдет на часок на воздух, обойдет кошару, повздыхает и опять поплетется в хату, на свою лежанку.

Степанида с Леной шли молча. Дорога была глухая, заброшенная. Ночь стояла темная, прохладная. Идти было хорошо, дышалось легко. Тележка, смазанная автолом, катилась бесшумно. В далеком небе поблескивали неяркие звезды.

— Ну вот, — Степанида вздохнула, — здесь уж можно говорить. — Она остановилась, ощупала поклажу, перетянула веревки, и тележка покатилась дальше. — Дед обрадуется. Начнет бороду теребить — привычка такая. Борода у него до самых глаз. С виду — сурьезный, а душой — рубаха. — Помолчала, потом, повернувшись к девушке, полушепотом спросила — Доченька, ты посланная?

Лена встрепенулась. Она всем сердцем полюбила эту женщину и все же не могла говорить правду, понимая в то же время, что Степанида в неправду не поверит.

— Да, тетушка, посланная, — созналась Лена.

Степанида обняла девушку, всхлипнула.

— Тетушка, верь: Москва стоит, Ленинград стоит, Сталинград — стоит. Ты видишь, сколько у немцев убитых? Кладбище на кладбище.

В далеком небе тихо мерцали звезды. Веял свежий ветерок. Издалека доносился замирающий гул артиллерии. Беспредельна степь, беспределен ночной сумрак, но светло и радостно на душе у Степаниды.

К чабану пришли перед рассветом. Чабан несказанно обрадовался. Степанида, загадочно моргнув деду, вышла из хаты на улицу. Фрол, малость погодя, последовал за женой. Степанида рассказала мужу, кто такая девушка, как попала к ней. Дед похвалил Степаниду.

Утром Лена ушла от хаты подальше в степь.

Степь была безлюдна до самого горизонта. В эту пору в степи паслись большие отары овец, теперь здесь пусто. Хата чабана стояла на одинаковом расстоянии между двумя железными дорогами: Сталинград — Лихая и Сталинград— Тихорецкая. На едва приметной выпуклости степи Лена увидела небольшое бурое пятно. Пятно походило на разрушенный блиндаж — да и был ли он здесь? Судя по немногим окопам, война прошла стороной, по главным направлениям. Лена всматривалась в бурую взгорбинку до усталости. Солнце нагрело землю, потеплило воздух. Лену клонило ко сну. Здесь Фрол и нашел девушку спящей.

— Не дал я тебе поспать, — заботливо промолвил чабан. — Обед Степанида сготовила. Пойдем.

— Спасибо, дедушка Фрол, что разбудили.

Лена спросила у чабана о буром выступе.

Оказалось, что это артиллерийский блиндаж, переоборудованный дедом Фролом в бомбоубежище. Лена расспросила Фрола о ближайших населенных пунктах, о его знакомых и как часто они бывают у него.

— Кроме Степаниды никто не заглядывает, — сказал Фрол.

Лена ближе подошла к чабану.

— Дедушка Фрол, вы в бога верите?

Чабан растерялся. Его спросили такое, чего он не мог бы сказать перед самим господом ботом; бог для него был и не был; он верил в него и не верил. И этот-то разброд всегда для него был мучителен, особенно в тяжелые и трудные минуты жизни, каких было немало. Одним словом, бог для него был на всякий случай.

Лена, увидев, как чабан растерялся, в душе изругала себя за грубое вторжение в его духовный мир. Она, извинившись, сказала, что ей это вовсе не нужно знать и что спросила его об этом это своей глупости. Чабан поверил такому объяснению. Он был доволен, что его потревоженный мир, его внутренние распри остаются при нем и решать их в этот час нет никакой необходимости.

— Вот именно, — согласился чабан. — Пускай бог сам по себе, а мы сами по себе. Ты давай о деле толковать.

— Хорошо, дедушка Фрол. Скажите, вы можете мне помочь в одном деле?

Чабан укоризненно покачал головой.

— А ты думаешь, раз в отступ не подался, так дьяволу заложил свою душу? Нет, доченька, с ними у меня ладу нет. Скажи, какая у тебя во мне нужда?

— Видите ли… — Лена опустила глаза. Помолчала.

— А ты с дедом не хитри, раз пришла ко мне. Дед не любит хитрых.

Лена благодарно взглянула на чабана.

— Одного товарища надо принять на два дня. Можете?

Чабан по давней привычке потеребил густую бороду.

— Где он? — в тихом голосе прозвучало явное согласие.

— Я приведу его, если вы…

Чабан насупился, его немножко обидело то сомнение, с каким говорила Лена.

— И думать не хочу.

— Дедушка Фрол, — Лена снизила голос, — узнают фашисты, не помилуют.

— Ой, испугала! — с упреком воскликнув чабан. — Не дитё я. Семой десяток доходит.

Через три дня к чабану Лена привела бородатого человека средних лет и светловолосого паренька, Петьку Демина, жизнерадостного говоруна. Они принесли с собой ящики — один довольно объемистый, другой — поменьше. Бородатый, взглянув на чабана, сказал хрипловатым баском:

— Проводи нас до своего бомбоубежища.

В землянку отнесли рацию, настроили, и в тот же день партизанское командование через Чуянова получило первые вести от Лебедевой и ее товарищей, а спустя несколько часов разведчики приняли радиограмму, в которой им было указано время для связи. Из степи от деда Фрола в определенное время в Сталинград пошли шифровки.

А спустя несколько дней Лена отправилась в станицу Нижне-Чирскую через Калач и Пятиизбянскую. Такой маршрут в случае успеха давал ей возможность видеть работу вражеской переправы через Дон в Калаче, а станица Пятиизбянская могла стать пристанищем в доме сестры Степаниды. Лена все, что ей надо было знать о сестре, выспросила у Степаниды. Пятиизбянская расселилась на высоком берегу Дона. С горы в ясную погоду далеко просматривалось степное междуречье. Вместе с Леной шел Петька Демин. Он хорошо знал все хутора и станицы, расположенные по Дону. Он проводил Лену до Калача заброшенными полевыми дорогами, а кое-где спрямил дорогу через балки, мимо которых змеились проследки. Не будь у Петьки строгого указания Кузьмича вернуться в отряд к определенному сроку, он, безусловно, проводил бы Лену до самой Пятиизбянской. У него для этого уже и план созрел, как лучше переправиться через Дон. Но и без того ему придется теперь до Кузьмича бежать рысью, чтобы явиться без опоздания. Ему, кроме того, надо забежать к матери, узнать, как она живет.

Перед тем как распрощаться, Лена спросила Петьку.

— Все ли ты запомнил, что надо передать командиру отряда?

— Передам слово в слово.

— Собирать сведения о противнике, — напомнила Лена, — наблюдать за работой переправ через Дон. А теперь прощай, Петя. Помни: встретимся у Степаниды ровно через неделю; — она обняла его и поцеловала.

Лена уже скрылась из виду, а Петька все стоял и не мог понять, что, собственно, с ним произошло. У него учащенно билось сердце.

XVII

В отряд Петька бежал, не чувствуя под собою ног. Душа у него пела и веселилась от первого поцелуя, каким нежданно-негаданно наградила его красавица. Он хотел быть дома близко к рассвету, застать мать еще потемну. Дарья Кузьминична, напуганная истязаниями, учиненными над соседом-казаком, в эту ночь не могла заснуть, все прислушивалась к шуму ветра, и казалось ей, что мучительно стонет растерзанный сосед. Будь она в то время дома, не глядеть бы ей на белый свет. Дарья ворочалась с боку на бок, все думала о жизни. «Где-то теперь мой сынок Петька?»

За окном лютовал ветер, дымила пылью пустынная улица. Дарья спустилась с кровати и ощупью побрела к темному окошку. Шумел ветер, завывал в трубе. Страшно было одной, еще страшнее враги, каких не знали ни деды, ни прадеды. И зачем она не ушла с Кузьмичом? Ведь звал он ее, звал. «Щи, — говорит, — будешь нам, партизанам, варить».

Дарья залезла на печь. Но и там сон не шел, а голова — как машина, ничем ее не остановить. «Увижу ли я тебя, сыночек? Ох, не уцелеет твоя головушка. Хоть бы одним глазком глянуть на тебя». И вдруг сквозь посвист ветра услышала стук. «Неужто Петя?» Шорохи приближались к сеням. Дарья торопливо спустилась с кровати и, приложив ухо к двери, стала ожидать знакомые шаги. «Он, Петя». Она вышла в сени.

— Ты, Петя?

Никто не ответил. Оторопела Дарья, услышав чужие шаги. Пересилив страх, Дарья крикнула:

— Не пущу. Я одна!

Ушла в хату, остановилась среди комнаты и не знала, что ей предпринять. Теперь в дверь били чем-то тупым и тяжелым, и вся хата ходила ходуном. Сенная дверь с треском распахнулась, и через порог гулко переступил человек. Он на ходу зажег зажигалку, и тогда Дарья увидела перед собой гитлеровца. Тот засветил лампу и что-то заговорил грубо и требовательно.

Дарья стояла возле простенка ни жива ни мертва.

— Трэтэн зи нехер! — много злее проговорил гитлеровец.

Дарья опять промолчала, подумав про себя: «Не говорит, а гавкает, как наш Мильтон. Его бы сейчас сюда, в клочья бы разорвал стервеца». Гитлеровец отстегнул ремень и, подскочив к Дарье, больно стегнул ее. Никто и никогда еще не наносил ей такой обиды. Дарья снесла удар без крика и слез. Гитлеровец потащил Дарью к печке. Теперь весь страх отлетел от нее.

— Нет у меня ничего, — сказала она гитлеровцу.

Тот сразу понял, что Дарья противится. Он выхватил из кобуры пистолет. Дарье, как ни горько, пришлось уступить. Она достала с полки обточенный мышами сухарь и подала чужеземцу. Иноземец, озлобясь, бешено заорал на Дарью.

— Не ори на меня, иродово племя! — не смолчала Дарья. — Ты зачем сюда пришел? Я тебя звала? Ты не очень-то важничай. Вот придут наши, они тебе покажут.

Гитлеровец понял, что Дарья с характером, на один испуг ее не взять и придется самому добывать яйки и куру. В чулане он нашел муку, масло и кусок сала. Обрадовался. От удовольствия похлопал Дарью по плечу. Гитлеровец потребовал русских блинов. Дарья затопила печь, замесила лепешки. Фашист съел одну лепешку, вторую, а от третьей неожиданно рассвирепел. Он выплюнул на стол непрожеванное и, подтащив к нему Дарью, ткнул её носом в стол. Ни звука не издала Дарья. Она прошла в чулан и, сама не зная для чего, сунула в печь кочергу.

— Рюсска сфоляшь, — выругался незваный гость.

Дарью все передернуло. Отродясь не слыхивала она такой обиды. «Господи, дай мне силы», шла к фашисту.

— Ты как сказал, а?

Гитлеровец стукнул по столу.

— Не стучи. Не боюсь!

Солдат встал, злой и свирепый.

— Не подходи, сатана!.. Не лезь на грех! Не лезь! — Дарья попятилась в чулан.

Гитлеровец плюнул Дарье в лицо. Она взмахнула кочергой и стукнула фашиста в висок. Тот покачнулся и рухнул на пол. Но скоро очухался, взглянул на Дарью помутневшими глазами и потянулся к револьверу. Не растерялась и Дарья: она сплеча ударила его по руке, и пистолет со звоном отлетел под лавку. Солдат силился подняться. Дарья ударила его по голове. Гитлеровец свалился, затих. Дарья перекрестилась и, не задерживаясь, вышла на улицу. В хуторке — ни звука, все, казалось, вымерло вокруг. Постояла Дарья у своей калитки и, не оглядываясь, пошла в придонскую рощу.

…Усадьба Деминых выходила к Дону, и Петька незаметно прошел к себе во двор. Его очень удивила раскрытая дверь сеней. Он прислушался. Тихо. Вошел в хату — ни шороха. Ощупал кровать — пусто. Сунулся на печь — и там не было матери.

— Мама, — тихо позвал Петька. — Мама, — несколько громче произнес он. Прошел в чулан и вдруг, споткнувшись, растянулся во весь рост. Все это было так неожиданно для него, что он со страху нисколько не почувствовал боли в ушибленных руках. И он еще больше струхнул, когда, протянув руки, почуял, что на полу лежит человек. «Мать убита», — ударила в голову ужасная мысль. Долго Петька сидел на полу без дум, без мыслей, объятый невероятным испугом. Но сколько ни сиди, а от жизни все равно не уйти: он решительно протянул руку. Рука наткнулась на ботинок, большой, грубый. Петька вскочил, чиркнул спичкой и тотчас увидел мертвого гестаповца. Его испуга как и не бывало. Тревога сменилась бурной радостью. Он подобрал пистолет, взвалил немца на плечи и понес его из хаты на баз.

Левада Деминых обрывалась у самого Дона, где бойко шумел перекат. Петька подошел к обрыву и, скинув фашиста в кипучий поток, ушел в предрассветную муть, пошагал в отряд Кузьмича, где и встретился с матерью.

Дарья Кузьминична, увидев Петьку, со всех ног бросилась к нему и, ни слова не говоря, обняла его.

— Петюшка… родненький, — изливала она свою материнскую любовь, роняя на горячую сыновнюю грудь крупные капли слез. — Петенька… живой. — Дарья гладила худые плечи сына, заглядывала в его ясные, улыбчивые глаза.

— Не надо, мама, — уговаривал Петька. — Что ты так? Не помер еще, а ты… Не надо… Хватит, мама.

И мать успокоилась. Петька рассказал матери, что он забегал домой и все знает.

С того дня Кузьминична осталась в отряде и повела несложное кухонное хозяйство партизан.

К тетушке Степаниде Петька отправился тайком от матери и явился на сутки раньше условленного срока. Перемахнув старенький плетешок, он оказался во дворе Степаниды. Крадучись, подошел к сеням. Время было позднее. На военной дороге, как всегда ночью, гудели автомашины, на станции раздавались гудки паровозов.

Петька осторожно поднял щеколду. В хате скрипнула дверь.

— Кто тут? — спросила хозяйка.

— Пустите, тетушка Степанида, — тихо проговорил Петька.

Хозяйка промолчала. Она, кажется, никогда не слышала такого голоса.

— Я от вашей племянницы, от Тони.

Степанида открыла задвижку, впустила Петьку в хату.

— Огня не зажигай, тетушка. Большой тебе привет от Тони.

— Как она… Все у нее по-хорошему?

— У Тони? — восхищенно заговорил Петька. — У нее, тетушка, не может быть плохо. Она в нашем деле самая лучшая. — Глубоко вздохнул. — Тетушка, водицы не дашь испить? — С жадностью выпил кружку солоноватой воды. — Спать не хочу, не время. Что ж, тетушка Степанида, к делу, что ли, приступим?

— К какому делу? — встревожилась Степанида. — У меня все дела поделаны. Мне не до ваших дел.

— Не бойся, тетушка. Ничего худого я тебе не сделаю.

— Ты хоть бы сказал, кто ты?

— Скажу, тетушка. Отец у меня — красногвардеец, убит в гражданскую, а я — партизан, разведчик. Зовут меня Петькой. Знаком с твоим дедом. Был у него вместе с Тоней.

— Так это про тебя мой дед говорил? Молодой, говорит, разбитной такой, красивый парень с кудряшками.

— Так и сказал? — спросил Петька, потрогав свои мягкие кудри.

— Так и сказал. Какое у тебя до меня дело?

— Со старостой, с Сидором Петровичем, хочу познакомиться.

— Что ты, что ты? — испугалась Степанида. — Не связывайся ты с ним, с паскудой. Иди в землянку и там переспи.

— Ладно, послушаюсь тебя. Сосну часок-другой, а ты, тетушка Степанида, пораньше сходи к старосте. Вызови его по секрету в сенцы или во двор и шепотком скажи, что, мол, парень ко мне незнакомый заявился. Сказывай, а сама почаще оглядывайся по сторонам, делай вид, что сильно секретничаешь. В каждом, мол, кармане у парня водка. Интересуется, мол, сколько при станции немцев и какое при них имеется оружие.

— Господи, доведешь ты меня до петли.

— Дослушай, тетушка, а потом скажешь свое. Дознается, мол, какая охрана на станции. Сейчас, мол, он дрыхнет в землянке. Я, мол, дверку-то на цепку заложила.

— Господи, что ты надумал?

— Дослушай, тетушка, а потом возражай. Вот, мол, Сидор Петрович, какая для тебя удача. Партизан-то, мол, сам в капкан попался. Без приманки. Бери, мол, его голыми руками. Ты, мол, Сидор Петрович, обо мне скажи доброе слово коменданту. Пойдем, мол, скорее, а то как бы не проснулся. Парень, мол, махонький, хиленький. Я, мол, одна и то с ним справлюсь, а сейчас, мол, он мертвецки пьяный.

— Не пойду, не пойду. Зачем это тебе?

— Потом все объясню, тетушка. Это я не сам, а по заданию. Понимаешь?

— А вдруг он с комендантом придет?

— Ни за что. Он, подлец, выслужиться захочет перед фашистами.

— Господи, время-то какое пришло, — жаловалась Степанида.

— Подумай, тетушка, и скажи. Если боишься, я сам пойду к старосте на дом.

— Что ты, упаси тебя бог.

— Теперь покажи мне землянку.

Зашли в землянку.

— Хорошо. — Ему понравилась землянка. — Когда, тетушка, пойдешь к старосте, разбуди меня. Старосту веди прямо в землянку.

Степанида, пересилив страх, все-таки пошла к старосте. Петька заверил ее, что никакого худа ей не будет. Напротив, дело он повернет так, что староста станет ей защитой. Получилось так, как и предполагал Петька: староста охотно согласился накрыть партизана самолично. К землянке подошли тихо.

— Спит, — прошептала Степанида. — Заходи, Сидор Петрович.

Петька лежал на кровати и притворно похрапывал. Засветили лампу. Глянув на парня, староста понял, что Степанида обманула его. Он кинулся к двери, но Петька, как кошка, соскочил с кровати и схватил его за горло. Староста захрипел. Петька бросил старосту на пол. Староста немного пришел в себя, заохал, застонал.

— Замолчи, старый пес, — цыкнул Петька. — Только крикни, удавлю. Тетушка Степанида, уходите.

В землянке остались вдвоем. Петька зачерпнул кружку воды из ведра и залпом выпил ее.

— Хочешь, Сидор Петрович?

— За что ты меня? Что я тебе?

— Сейчас поговорим. — Петька вынул из кармана немецкий пистолет. — Видал? Сядь на табуретку. — Староста еле поднялся. — Эх, ты, Иуда!

Петька наставил пистолет на перепуганного старика. Староста закрыл лицо руками. Петька прислонил холодное дульце к морщинистой руке. Староста, замирая от страха, со стоном повалился на пол. Петька вынул пачку «Беломора», чиркнул спичкой.

— Курить хочешь, Сидор Петрович?

— Зачем, казнишь? — стонал и охал староста. — Ты лучше пристрели меня.

Петька хихикнул.

— Ишь, чего захотел, старый пес. Очень легкой смерти хочешь. На тебя, на старую собаку, пули жалко. Я тебя не пристрелю, а повешу. — Староста, не шелохнувшись, лежал вниз лицом.

— Вставай, Сидор Петрович.

Староста не отзывался.

— Не встанешь — пулей подниму. Чего искал, того и добился.

— Не по своей воле, — загнусавил староста. — Пригрозили. Розгами секли.

— Не бреши, старый черт. — Вскочил с кровати. — А ну скинь портки. Поглядим, где тебя пороли.

— Уж прошло. Зажило.

— Не тяни время, старик. Ты у меня не один.

— Прости, дьявол попутал.

— Не уполномочен миловать предателей. Вставай!

— О-о-о, — заскулил старик. — Царица небесная, ты видишь, я не виновен ни перед тобой, ни перед людьми.

Петька схватил под мышки старосту, сухонького, костистого. Руки и ноги у старика висели, как плети.

Вбежала Степанида.

— Петенька, не надо. Погоди, милый, — дрожа всем телом, зашептала хозяйка. — Не надо, Петенька.

— Не надо, говоришь? — Снял петлю и бросил старосту на кровать. Отдышался. Подошел к ведру и, наклонив его на себя, стал пить крупными глотками солоноватую воду. — Сидор Петрович, пить хочешь?

— Измучил, истерзал ты меня.

— Слушай, не буду вешать. Молись за Степаниду. Она — твоя спасительница. Советской власти изменил, думал, конец ей, а она вот нашла тебя. От нее никуда не спрячешься. Вот тебе авторучка и бумага. Садись и пиши. А что писать, скажу.

Староста, охая и вздыхая, взял ручку.

— Вешать не буду. Это успеется. А быть может, выпрошу тебе помилование. Садись на пол, а бумагу клади на табуретку. — Петька направил луч фонарика. — Так видно? Пиши. Я, Сидор Петрович Кучеренко… Написал? Нахожусь на службе у немцев по заданию партизан… Написал? По заданию партизан, коим передаю военные сведения через партизана Петра Демина… Через партизана Демина. Написал? Сего числа. Подожди писать. Послушай, что спрошу: новая дивизия под Сталинград прошла?

— Прошла, — без запинки ответил староста. — Две ночи, вчера и позавчера, на машинах везли.

— Откуда дивизия?

— С какого-то фронта сняли. Шлюха тут одна с комендантом валандается. По-немецки балакает. Ну, и проговорилась. У меня она, шлюха-то, квартирует.

— А танки шли?

— Шли.

— Сколько?

— Не считал… Но много.

— Хорошо. Пиши. Сего числа я передал Петру Демину… передал сведения… Написал? О прибытии в Сталинград новой гитлеровской дивизии… Новой дивизии… Чьи танки? Чьих заводов?

— Не знаю. Шлюха балакала, что танки чешские.

— Ладно, так и пиши: танки с чешских заводов. Написал? Расписывайся… Так. Отлично. Поставь число, месяц и год. Так! Отлично. Давай сюда бумагу. — Петька сложил вчетверо лист бумаги и положил его во внутренний карман пиджака. — Ну, вот что, Сидор Петрович, давай работать по-честному. Задание такое: все за немцами наблюдай и записывай. Какая часть прошла, когда, куда. Сколько прошло танков, каких, куда. Вот так, Сидор Петрович. Постараешься— от смерти спасу. Будешь вилять — настигну. Никуда не уйдешь и не спрячешься. Все будешь передавать через тетку Степаниду. Под каждой бумагой должна стоять твоя подпись. Слышишь, Сидор Петрович? Сведения должны быть точные, проверенные. Понимаешь? За комендантом все примечай. А теперь ложись спать. Разбужу через два часа.

Петька вышел из землянки, направился в хату к Степаниде.

— Хочу к деду твоему идти, — сказал он ей.

— Сейчас? Днем? — удивилась Степанида.

— Я по канавке от вашего двора. А дальше метров двести проползу ужом, и все. Мне торопиться надо. Придет племянница, буду ждать ее у деда.

— Ну, а староста? — со страхом спросила Степанида. — Неужто ты его…

— Не беспокойтесь. Староста жив, здоров и ничего с ним не случится. От всех болезней я вылечил его, и помни: не он, а ты теперь над ним староста. Будет нос задирать, бей по носу. Будет шипеть, напомни: а Петьку, мол, не забыл? Явится в любую минуту.

— Ох, втянул ты меня. Втянул. Как же мне с ним?

— Как скроюсь, так и выпусти его. Я его на цепку заложил. Тоню буду ждать у деда.

* * *

…Лена пришла к Степаниде с опозданием. Но отдыхая, она вместе с тетушкой пошла к деду Фролу. Петька встретил Лену с восторгом.

— Хорошо. Очень хорошо, — радовался Петька. — А я, понимаешь, волновался. Думал, что-нибудь случилось.

— Случилось, Петя. Завела знакомство. Была в Нижне-Чирской. Заходила в гестапо. Чуть не провалилась.

У Петьки глаза полезли на лоб.

— Как же это ты? — встревожился он. Синеватые глаза поблекли и затуманились.

— Зачем ходила?

— Нужно было. Ничего, все кончилось хорошо. Теперь в любой день могу повторить этот визит.

— Пойдешь в гестапо?

— Мне не опасно. У меня есть бумажка от коменданта. Надо ее только обновить, но как — вот вопрос. Придется что-то сделать для коменданта.

— Через старосту сделаю.

— Со старостой у тебя неплохо получилось, но так анархистски действовать нельзя.

— Понимаю, — сознался он в своем проступке. Ему хотелось еще добавить: «Ведь это я ради тебя старался».

— Больше не смей геройствовать в одиночку.

— Слушаюсь, товарищ начальник. Что прикажешь делать?

— Пойдешь со мной на станцию.

— Рад стараться.

— Там я познакомилась с одним железнодорожником, составителем поездов. Показали мне его наши люди. Попросилась ночевать. Его жена очень строго и подозрительно приняла меня. Показалось мне, что она осуждает меня. Молодая, мол, а не ушла к своим. Долго пытала меня оскорбительными вопросами. А переночевать к себе все-таки пустила, а потом, разговорившись, призналась. Я, говорит не из таких, как прочие. Я, говорит, умею держать язык за зубами. Поужинали мы, напились чаю и легли спать. Я, конечно, не сразу заснула. Все прислушивалась, не грозит ли мне какая опасность. Оказалось, что и хозяева долго не спали. Слышу, зашептались. Все больше шептала сама хозяйка. Сначала тихо, а потом разошлась. «Звала, — говорит, — я тебя или не звала в отступ?» — «Звала», — отвечает хозяин. «А ты мне что? Не придут. Не допустим. Вот тебе и не допустили. Сын — у наших, а мы — на них работаем, Чем оправдаешься?» — «Оправдаюсь. Вот увидишь. Всю станцию разнесу. Как столкну поезд с бомбами, так тогда поглядишь, что останется». Утром я открылась железнодорожнику. Договорилась— примет тебя на работу. Согласен?

— Я? — радостью отозвался Петька. — Готов отправиться сию минуту.

— Днем отоспимся, а в ночь тронемся.

XVIII

Григория Лебедева хотели отправить в тыловой госпиталь. Однако он упросил оставить его в Ленинске, расположенном на левом берегу Ахтубы, в шестидесяти километрах от Сталинграда.

— Здесь я скорее поправлюсь, — уверял он. — Здесь я дома.

В госпитале Лебедеву все казалось необычным: и тишина, и койка с чистым бельем, и мирный вид врачей. Ощущение неловкости он замечал и в том, что, лежа на койке, ему казалось, как будто он висел в воздухе и ему хотелось опуститься ниже, лечь на землю. Лебедеву странным казался детский гомон, доносившийся с улицы. Он прислушивался к нему с затаенным дыханием, искал знакомые голоса. И порой что-то родное слышалось в детском смехе. Смолкал шум за окном, и Лебедев, вздохнув, еще долго ожидал счастливых детских голосов.

Он лежал и думал. Много думал, вспоминал фронт, окопы, солдат. Вспомнил самый последний бой, в котором погибла его рота, и он, Лебедев, не послал в штаб боевого донесения. Как он руководил боем? Стал ли он настоящим, умелым командиром? Все это для Лебедева не было праздным размышлением. Подобные вопросы волнуют каждого офицера, если офицер хочет знать больше, чем только крикнуть: «За мной, в атаку!» Для этого достаточно лишь одной личной храбрости офицера, но не на всякое «ура» солдаты поднимаются смело и решительно. Неоправданная поспешность ведет к излишним жертвам, к бесплодным усилиям.

Лебедев точно не знал, что стало с другими ротами батальона, и сейчас эта неизвестность мучила его. «Разве написать в полк? Но что именно? Сказать, что поправляюсь, набираю сил для будущих боев?» Неожиданно в памяти всплыла смерть солдата Романова. Это был молодой боец, молодой комсомолец. «Вот о ком надо написать в полк. Память о нем должна жить. Его подвиг — наша слава. Слава, — шепотом проговорил Лебедев. — Какое это большое, огромного смысла слово. Что такое слава?»

Народная дань за труд, за подвиг. Народ привечает того, кто верно служит ему, и карает того, кто изменяет ему. Он не прощает обмана и лжи перед ним. Он говорит нам: «Служа мне, ты служишь себе. Не жалей себя в труде, и я не останусь перед тобой в долгу. Не задумываясь, жертвуй собой, если мне грозит опасность, а если отвернешься от меня, уделом твоим будет бесчестье и ты никогда не смоешь клейма Иуды, хотя, быть может, и останешься жить, но знак измены вечно будет гореть на твоем позорном лице».

В палату вошла медицинская сестра Вера, молодая русоволосая девушка. У нее на всех больных хватало привета и душевного тепла. Лебедев попросил ее подойти к нему.

— Вас что-нибудь беспокоит? — спросила она.

— Когда напишем письмо? Только учтите: письмо будет большое.

— Это в моем вкусе. Терпеть не могу коротких писем. Ведь письмо жене?

Лебедев не сразу ответил. Он подумал. Потер лоб и, грустно глянув на Веру, сказал:

— К сожалению, нет.

— Почему к сожалению?

— Не знаю, где жена.

Вера вскинула на Лебедева удивленный взгляд. Она смущенно постояла возле Лебедева и, пожелав ему доброй ночи, ушла.

Лебедев помрачнел. «К сожалению, нет», — шепотом повторил он. Перед ним, точно живая, встала его Аннушка. Какие у нее светлые волосы, какой приятный грудной голос… Какой милый взгляд… Все всплыло перед ним: простая походка и удивительная легкость души. «Что же в ней было плохого? Такой жены мне больше не встретить… Что я подумал? Как я мог?» Одолевала его и тоска по детям. Он не верил, что они потеряны. Он знал, что Алеша в Сталинграде, и только там его надо искать. «Ну, а дочурка? Она должна быть где-то здесь, в пределах области: детей могли вывезти только через Ленинск— иного пути в глубь страны пока нет». Однажды Вера заметила в руках Лебедева легкую светлую ткань, крапленую коричневатым горошком. Таясь, он долго ее рассматривал.

— Что это у вас, Григорий Иванович?

Лебедев смутился.

— Покажите, — потребовала Вера.

Лебедев смотрел на девушку и взглядом просил не обижаться и не требовать от него невозможного. Вера этот взгляд поняла по-своему: ей показалось, что он хочет скрыть свое несчастье. Минуту или больше стояла сестра возле Лебедева, не зная, как ей поступить: то ли уйти поскорее, то ли немедленно позвать главного врача. И она уже хотела бежать, как вдруг ее остановила очень верная мысль: «Но что с больным?» — спросит главный врач. Вера посмотрела на Лебедева.

— Как бы вы поступили с тем бойцом, который не выполнил вашего приказания? — строго спросила Вера.

— Что вы хотите сказать, товарищ Вера?

— Вы здесь — бойцы, мы — командиры. Вы должны слушать нас и подчиняться нам.

Лебедев нехотя подал девушке тканевый комочек. То было детское платьице. Вере стало стыдно. Она тотчас поняла свою ошибку, поняла, что у Лебедева есть дети и что с семьей у него не все ладно.

— Извините меня, Григорий Иванович, — краснея, сказала она, возвращая платьице. — Я не знала, что…

— Пустяки, — нисколько не сердясь, тихо промолвил он. — Помогите мне поискать девочку. Машенькой ее зовут. Попробуйте через районные организации.

— Не просите, Григорий Иванович. Я все сделаю, что могу. Все, — желая искупить свою вину, близко к сердцу приняла Вера просьбу лейтенанта.

Вечером она побывала на эвакопункте, расспросила там о детях Сталинграда, потерявших родителей, и точно узнала, что для таких детей в Ленинске организован приемник и что через него детей размещают по детским домам, отправляют в глубь страны, в частности на Урал. Но главного, чего она добивалась, ей не могли сказать: где именно находится Лебедева Машенька. Ей, однако, сказали, что многие дети временно размещены в одном колхозе и ждут маршрута для отправки в глубь страны.

Спустя два дня Вера встретила на улице двух девушек. Они шли и громко разговаривали, упоминая Сталинград, детский приемник. Вера остановила их и, волнуясь, объяснила, что ей нужно. Девушка, что постарше, сказала, что они работники Сталинградского приемника, приехали в Ленинск, за продуктами, но точно не могут сказать, есть ли у них Лебедева Машенька. Вера заторопилась в госпиталь. Лебедев, выслушав ее, попросил сестру сходить в райком партии.

— Скажите секретарю… Пусть позвонит, выяснит…

— Я понимаю вас, Григорий Иванович.

Секретарь райкома Телятников, коренной житель этих мест, с первых слов понял сестру и, не выслушав ее до конца, сказал, что он позвонит в колхоз и выяснит.

— К вечеру зайдите ко мне, — попросил он Веру.

Вечером сестра вошла в кабинет секретаря с затаенным дыханием. Телятников любезно предложил ей стул. Вера, притаив дыхание, приготовилась слушать.

— Сколько лет девочке? — спросил Телятников, поглядывая себе в блокнот.

— Шестой идет.

— Та-а-ак, — потеплевшим голосом протянул секретарь. — Белокурая, звать Машенькой. Фамилия Лебедева.

Вера подскочила к Телятникову и, к великому его смущению, обняла и поцеловала его.

— Да, да, можете обрадовать Лебедева. Можем и машину организовать. А кто поедет за девочкой?

— Спасибо вам, Павел Ильич. Спасибо. Я. Сама… Сама поеду за Машенькой.

Веру отпустили. А Лебедев не мог заснуть в эту ночь. Он лежал с открытыми глазами, напряженно прислушиваясь к каждому шороху в коридоре. В таком же напряжении прошло утро, и вот, наконец, раскрылась дверь. Белоголовая Машенька вошла в палату и остановилась. Необычная обстановка испугала ее. Вера взяла девочку за руку и повела между коек. Машенька шла медленно. Она то в одну сторону, то в другую поворачивала голову, искала знакомое лицо, но видела только чужих дядей, которые смущали ее приветливыми улыбками. Лебедев, сгорбившись, сидел на кровати и ждал. У него вдруг не стало сил подняться навстречу дочери. Но вот она увидела отца, сразу громче застучали ботиночки по крашеному полу, запылало лицо от радости, заблестели светлые глазенки. Лебедев протянул руки. Машенька без слов обняла его и повисла на его плечах.

— Папуся… папуленька… миленький, — ласкалась Машенька.

Вера круто повернулась и выбежала из палаты на улицу.

— Я не могу, — сквозь слезы прошептала, она. — Я не могу…

А Машенька, целуя папулю, все говорила и говорила:

— А мамы у нас нет. И Алеши нет. Только ты, папусенька, остался. Тебя фашисты не убьют?

Лебедев отвернулся, заскрипев зубами. Вот когда бы ему идти в атаку. Он прижал Машеньку к своей груди, и долго они сидели обнявшись.

…Машеньку не отправили в приемник, она ночевала у Веры. У нее же она осталась и на следующий день.

— Пусть поживет, — сказала Вера Лебедеву. — Комната у меня хорошая, хозяева добрые.

Лебедев был рад тому, что дочь будет с ним. Машенька подолгу бывала в палате. К девочке привыкли и врачи, и сестры, и раненые. Раненым офицерам приятно было перемолвиться с Машенькой. Девочка сначала стеснялась их. Иногда отец говорил:

— Сходи, Машенька, полечи дядю.

Она подходила к больному и с детской наивной серьезностью спрашивала:

— Вас, дядя, полечить?

— Пожалуйста, Машенька.

Машенька, подавая с тумбочки стакан с водой, думала, что это не вода, а лекарство. В ее представлении в палате пили только одни лекарства.

— Спасибо, Машенька, — благодарил девочку раненый. — Сахару хочешь?

— Теперь война. Сахар только раненые пьют.

Офицер удивленно смотрел на девочку, ласкал ее, а Машенька, посидев возле одного раненого, шла к другому. Другой не задерживал долго, отпускал к третьему. И Машенька каждому больному доставляла великую радость. Однажды один капитан сказал главному врачу, что его здоровье заметно улучшается, рана быстро затягивается, и все это благодаря Машеньки.

— Охотно верю. Психологический момент, — согласился доктор. — Учтем, товарищ капитан.

И доктор на другой день принес Машеньке халатик и стеклянную палочку.

— Это наденешь на себя. А эта палочка от всех болезней. Приложишь, погладишь, и боль затихнет.

Сверкая глазенками, Машенька выслушала доктора с полураскрытым ртом. Магическую палочку она приняла с глубоким вздохом.

Приходила Машенька в госпиталь утром. Раненые ожидали ее. Они настолько свыклись с ней, что, казалось, без нее и дня прожить не смогут.

— Доброе утро! Доброе утро! — входя в палату, звонко говорила Машенька.

— Здравствуй, Машенька, — радостно отвечали офицеры. — Здравствуй, голубок.

Машенька обнимала отца, осматривала повязки. Потом шла по палате и, точно солнце, освещала ее.

— Хорошая у вас дочка, — говорил Лебедеву сосед по койке.

— Вы с какого участка? — вздохнув, спросил Лебедев.

— А какой вас интересует?

— Затрудняюсь сказать, какая точка Сталинградского фронта не интересовала бы каждого.

— Давно оттуда?

— Две недели.

— Ну, братец, тогда вы отстали от жизни. Сами посудите: за три дня на один завод враг бросил пять тысяч самолетов. Пять тысяч! Сволочи!

— На тракторный? Что они — заняли его?

— Заняли, но не весь. И у нас осталась полоска земли между заводом и Волгой.

— А рабочих переправили за Волгу?

— Рабочие изумили, прямо-таки поразили меня. Как они самоотверженно тушили пожары. Как тушили!

— А что же все-таки стало с рабочими?

— Рабочих переправили за Волгу. Положение в Сталинграде тревожное, но не безнадежное. Бойцы превзошли самих себя. Если на прибрежную полоску, в которую мы зарылись, фашисты кинут десять тысяч самолетов, и тогда наши не уйдут. Ну, а если враги столкнут нас с горы в Волгу, мы и на воде будем драться. Привяжем себя к бочкам, к бревнам, станем на якорь и будем драться. Вы улыбаетесь?

— Мне приятно, что и на нашем участке такие же бойцы.

— А вы из какой армии?

— Из армии Чуйкова.

— A-а, стало быть, мы с вами однополчане. Наша армия, товарищ Лебедев, вся такая. У немцев на Сталинградском фронте подавляющее превосходство в людях и в особенности в авиации. А мы, черт возьми, деремся, не бежим, вымащиваем улицы вражескими трупами. Это, скажу вам, не бахвальство, а сущая правда. Здесь уж не только дух, но и военная зрелость. Враги, мне кажется, все еще не поняли этого, Иначе чем можно объяснить бесноватое выступление Гитлера о Сталинграде?

— Что он сказал?

— А что он может сказать? Он всегда бесится на одной ноте: я сомну, я раздавлю. Сталинград падет, победа у меня в кармане. Какая ирония судьбы и какая позорная страница в истории германского государства.

Через два дня капитан ушел из госпиталя.

— Спасибо за компанию, — прощаясь с Лебедевым, сказал он. — Машенька, до свидания.

— До свиданья, дядя капитан.

— Кто же мне теперь будет помогать? — спросил он Машеньку.

— А вы себе другую девочку возьмите, — бойко и деловито ответила Машенька, подняв на доктора серьезные глазенки.

— Непременно возьму. Ты куда теперь?

— На войну.

Раненые расхохотались.

Машенька с отцом уже далеко ушли от усадьбы госпиталя, а раненые все не расходились, все стояли у ворот госпиталя, провожала их ласковыми взглядами.

XIX

Лебедев, опираясь на сучковатую палку, шел по обочине дороги Сталинград — Ленинск — Владимировка. В центре села он присел на скамью возле райкома партии. Мимо мчались машины с вооружением, солдатами, продовольствием. За час, не более; мимо лейтенанта на фронт промелькнуло с войсками и грузами более тысячи машин. Это обрадовало Лебедева. Такой грузопоток, как нельзя лучше, говорил о том, что народ, куя броню, полон сил и дает армии все, что нужно. Оно так и было: шахтеры и сталевары, недосыпая, а порой и недоедая, неделями не покидали забоев, домен и мартенов; Кавказ больше давал нефти; железнодорожники гнали поезда с недозволенной в мирное время скоростью; уральцы вооружали армию танками, артиллерией, снарядами. Посылая на фронт оружие, народ верил в свою армию, ждал от нее побед. Весь мир, затаив дыхание, следил за невиданной битвой. «Сталинград — это Верден!» — писали тысячи газет. Потом сами же поправляли себя: «Нет, этого мало для Сталинграда. Сталинград — это Сталинград».

И армии всех государств, народы всего мира гадали: кто же выиграет битву? Кто?

Отовсюду на глаза лезли лозунги. Их писали на дощатых заборах, на крышах домов, на прибитой к телеграфному столбу фанере, их писали всеми красками, а иногда просто мелом, глиной: «Солдаты! Ни шагу назад! Все на защиту Сталинграда!», «Воин! Чем больше убьешь фашистов, тем ближе победа! Бей фашистов!», «Сталинград живет, Сталинград борется, Сталинград победит!» И так по всем дорогам, ведущим к Сталинграду.

Лебедев долго вчитывался в эти лозунги, А машины все мчались; на них ехали уральцы, москвичи, тамбовцы, сибиряки. Лебедев взял Машеньку на руки и, прихрамывая, зашагал, не думая, зачем и куда он идет. Он просто шел с Машенькой и, чувствуя ее тепло, был счастлив. На площади он остановился. Куда идти? Как поступить с Машенькой? Отвезти в приемник? Может быть, денек-другой пожить у Веры, а потом уже отправить в детский дом?

Лебедев повернул в обратную сторону. Он решил зайти в райком партии, поблагодарить Телятникова за машину и посоветоваться с ним, Павел Ильич принял его со всем радушием. Лебедев, поблагодарив секретаря за оказанную услугу, сказал, что у него есть время отдохнуть и что он, очевидно, поедет в колхоз, если это возможно.

— Отчего же нет? — сказал секретарь. — У нас многие отдыхают после госпиталя, например, с Украины, из Белоруссии. Вы в какой колхоз хотите поехать?

— Я знакомых не имею. Правда, в моей роте был солдат из вашего района, но он ранен, недавно отправлен в госпиталь.

— Его фамилия?

— Кладов Михаил Антоныч.

— A-а, дядя Миша. Вот к нему и поезжайте. Его жена работает председателем колхоза.

Телятников взял телефонную трубку:

— Прошу председателя райсовета. Это ты, Сергей Иванович? Машина в колхоз «Светлый путь» не ушла? Нет? Задержи ее на часок. Товарища одного надо подбросить к Настасье Семеновне Кладовой… Она здесь? Не уехала? И пусть не уезжает.

В колхоз приехали под вечер. Жена дяди Миши оказала Лебедеву самый радушный прием, особенно хлопотала она возле Машеньки.

Девочку положила на кровать. Григорий, глядя на Машеньку, мало верил тому, что все это происходит не во сне, а наяву. Машенька, утомленная дорогой, скоро заснула. Она дышала тихо в ровно. Отец ладонью вытер Машеньке вспотевший лоб. Девочка чмокнула губами, вздохнула и закрыла глаза.

Утром к воротам подкатила парная запряжка. В избу вошел пожилой колхозник.

— Приехали, — доложил он Настасье Семеновне.

Настасья Семеновна, высокая и проворная, с острым взглядом умных глаз, встала до рассвета и к приезду кучера досыта успела наработаться.

— Ну, Григорий Иванович, — обратилась Настасья Семеновна к Лебедеву, — извините, что не могу побыть с вами часок-другой. Время у нас такое, что сидеть в холодке не приходится. Надо ехать в степь, на озимые глянуть. Не хотите ли со мной прокатиться?

— С удовольствием, если можно.

По дороге Настасья Семеновна говорила Лебедеву:

— Народ, Григорий Иванович, за войну больно прозрел. Бабы, пойми, которые в отсталых ходили, до одури, можно сказать, работают. Ох, как тяжело нам всем. — Замолчала. Зорко глянула вперед. — А вот и наше поле.

Озимые всходы густо и ровно укрыли землю. Земля теперь стала роднее, прочнее пролегли связи между землей и человеком, крепче завязывались узлы дружбы с ней.

— Ну, что скажете, Григорий Иванович? — показала она на озимые посевы. — Наши девушки сеяли. Замечу вам, у девушек больше порядка в работе, чем у пареньков. Девушка на пашне— все одно, что хорошая швея. Пашут борозда к борозде, как будто причесывают поле. Как все меняется в жизни, Григорий Иванович! Многие, и я, конечно, сомневались, что какой-нибудь толк получится от тракторов. А теперь вот наши девушки погоняют этих лошадок. Ведь вот что дивно, Григорий Иванович.

— А вам, Настасья Семеновна, не дивно, что вы управляете таким большим хозяйством?

Минуту подумав, Настасья Семеновна сказала:

— Я, Григорий Иванович, по великой нужде взялась за это дело. Кончится война, колхозами опять начнут верховодить мужики. Но только теперь уж не каждому доверим свое хозяйство.

— Нужда, Настасья Семеновна, раскрыла таланты, народила героев, знаменитых полководцев.

От озимого поля Настасья Семеновна поехала на зяблевую пахоту. И там она хотела показать Лебедеву не менее добрую работу, и там в передовой бригаде тракторы водили девушки с косичками, и только бригадир — мужчина, он же и слесарь, и механик. На зяблевой пахоте Настасья Семеновна вдруг пришла в неописуемую ярость. Промерив первые борозды пахоты, она не поверила своим глазам — глубина оказалась много заниженной. Глаза у нее потемнели, налились холодком. Она не поехала к будке, а послала кучера за бригадиром.

— Не мешкай, Потапыч.

Потапыч взмахнул кнутом, по-степному гикнул, и залилась тележка. Минут через десять провинившийся бригадир был доставлен к строгой председательнице. Настасья Семеновна, не ответив на приветствие, подала ему складной стальной метр и сердито сказала:

— Промерь!

— Знаю, Настасья Семеновна. Не доглядел.

— Стыд у тебя есть или нет? — не слушая сконфуженного бригадира, выговорила Настасья Семеновна.

— Молодая трактористка. Неопытная, — оправдывался бригадир.

— А где твои глаза? На кого работаешь? Кого обманываешь?

— Настасья Семеновна…

— Нам нужен хлеб, а не сорняки. Хлеб.

— Исправим, Настасья Семеновна, — совсем тихо говорил разбитый и смятый бригадир.

— Он исправит. А чьими, фактически, руками? Чьими, фактически, средствами? Опять-таки колхозными. Стыдно так! Стыдно!

С зяблевой пахоты поехали домой. Настасья Семеновна молчала, настроение у нее испортилось. Лебедев, поглядывая на председательницу, вспомнил дядю Мишу: «Где-то он теперь?» Григорий Иванович все еще не сказал Настасье Семеновне, что ее муж ранен и выбыл с фронта в госпиталь. «Потом, потом, — думал он. — От дяди Миши скоро-скоро должно быть письмо, и тогда все разъяснится». Он еще раз оглядел Настасью Семеновну оценивающим взглядом. «Сильная женщина. Дядя Миша, должно быть, молится на нее». Настасья Семеновна, почувствовав на себе пристальный взгляд, обернулась, досмотрела на Лебедева потеплевшим взором.

— Вот так часто в жизни бывает, — спокойно промолвила она. — Все хорошо, и вдруг какая-нибудь пакость. Бригадир он неплохой, но зазнался немного. — Грустно вздохнула.

XX

Домой вернулись под вечер.

Машенька встретила отца с радостным криком. В руках она держала большую тряпичную куклу — подарок бабушки Василисы, матери Кладовой. Бабушка Василиса — высокая, малость сгорбленная старушка, ласково поглядывая на Машеньку, улыбалась; ей приятно было, что ее неказистый подарочек доставил девочке великую радость.

— Тут бабушка Варвара козу Машеньке приводила, — сказала Василиса, обращаясь к Настасье Семеновне, — но я не приняла, оставила до тебя. А бабушка настырная — опять приведет. Вон, никак, идет.

Невысокая, во всем черном, к дому подходила еще крепкая на вид старушка. Она вела на веревочке вертлявую козу. Варвара раскрыла калитку и, привязав козу к завалинке, вошла в избу.

— Второй раз домой не поведу. Это ведь срамота. Здравствуй, служивенький. Василиса-то назад меня повернула. Разве это дело? Мы со стариком одиноки. Детей не имеем. Старик наказал мне с козой домой не возвращаться. — И, повернувшись к Лебедеву, стала просить егоз — Бери, сынок. Коза смирная, молочница. Пусть девочка попьет молочка.

— Хорошо, мамаша. Я возьму, но только на время.

— Пускай, сынок, на время. Пускай так. Мы и на это согласны. А девочка какая хорошая, Нам бы, сынок, ее оставил, а?

— Этого еще не хватало, — заворчала Настасья Семеновна.

— Ишь, как строго. А еще дед наказывал звать тебя, служивенький, в гости. Он у меня бывалый, разумный старик. Что ты скажешь, молодец?

Лебедев пошел проводить бабушку Варвару, чему она была очень рада. Не умолкая, она рассказывала, как живет с дедом, что они думают о нечистом, какую придумали ему кару. По тому, как уверенно рассказывала бабушка о всяких ловушках на душегуба, ясно было, что планы принадлежали деду. Простившись с бабушкой Варварой, Лебедев вернулся домой. Он сожалел, что не застал дома Настасью Семеновну, с которой он хотел поговорить о своем личном, о Машеньке. Кладова для нее стала бы второй матерью. «Мало ли что с ним может случиться?»

Настасья Семеновна ушла в правление колхоза. Там текла своя, беспокойная жизнь от петухов до петухов. В правлении сидела и поджидала председательницу молодая колхозница. Она настоятельно просила Кладову освободить ее от подвозки снарядов.

— Уволь, сваха, не могу я их возить.

— Не можешь, а уже две поездки сделала. Попугал, что ли, фашист немножко?

Колхозница тяжело вздохнула.

— Попугал, сваха, — призналась она. — У станции, нечистый, налетел. Я с перепугу прямо под телегу улезла.

— Так не годится, сваха. Больше под снаряды не прячься. Ну, ты теперь стреляная птица. За эту работу, сваха, медаль тебе исхлопочу. На боевой фронт подмогу даешь. Из других колхозов возят?

— Возят, Настасья Семеновна.

— Ну, что же, сваха, как решим твое дело?

— Да уж повожу недельку, а там видно будет.

Поздно вечером Кладовой из района передали радостную весть: колхозу «Светлый путь» присудили переходящее Красное знамя райсовета. На другой день Настасья Семеновна созвала общеколхозное собрание. Она поднялась с лавки и, не мешкая, предоставила слово председателю райсовета. Тот, передавая знамя Кладовой, пожелал колхозникам новых успехов. Настасья Семеновна, разрумянившись, точно шелк на знамени, положила на грудь горячую руку и обратилась к хуторянам со взволнованным словом:

— Смотрю я на всех вас и не вижу того, кому нельзя было бы сказать спасибо. И я говорю: спасибо вам, дорогие. Спасибо. — Настасья Семеновна низко поклонилась, и знамя в ее руках, колыхнувшись, подалось вперед, будто и оно приветствовало колхозников.

Колхозники закричали:

— Тебе самой спасибо! Твоя первая заслуга! Твоя!

Настасья Семеновна, задыхаясь от счастья, продолжала:

— Всех я, товарищи, благодарю. — Ее голос зазвенел еще громче. — Благодарю лично от себя, от правления. Хорошо потрудились. Порой случалось так, что волам было невтерпеж, а мы выдюживали. И не думайте, что об этом никто не знает. Всем любы такие. Наши братья рабочие пушки льют, танки и самолеты делают, а мы, колхозники, в поле воюем, фронту хлеб и мясо даем. И дорогая наша армия сыта, одета и обута. — Передохнула, поправила платок, сбившийся на затылок. — А теперь, — снизила она тон, — объявляю наше постановление: уважаемого Ивана Трофимовича, колхозного кузнеца, премируем шароварами с рубахой. Катю, бригадира возчиков хлеба, — шерстяным отрезом на платье. — Настасья Семеновна долго зачитывала, кому и что дается за честный труд. Потом, положив бумагу на стол, спросила:

— Никого мы не обидели?

В ответ дружно зашумели:

— Себя обидела… Себя обошла!

Настасья Семеновна протестующе замахала рукой.

Попросил слово колхозный кузнец.

— Настенька, — обратился он к Кладовой. — Мне семьдесят два годика. Мое дело с печкой дружбу водить, а я работал. И работаю. По своей охоте. И спасибо вам, что труд мой приметили.

— Вам спасибо, Иван Трофимыч, — ответила Кладова. — Спасибо от всего колхоза. Знаем, что прибаливаешь, но все же общего дела не чураешься. В другое время стыдно было бы тебя неволить. А теперь вот приходится. После собрания, Трофимыч, зайди ко мне на дом. Налью я тебе стаканчик (берегла для всякого случая), натрешь себе спину, полечишься.

Кузнец заулыбался.

— Зачем, Настасья Семеновна, такое добро изводить таким манером? Вовнутрь она при этом случае пользительней.

Колхозники враз загомонили и захохотали.

Собрание, кажется, уже все решило, и теперь можно расходиться, но дверь ни разу не пискнула, словно она была на крепком запоре. Настасья Семеновна, склонившись к Лебедеву, сидевшему подле нее, шепнула:

— Григорий Иванович, колхозники хотят тебя послушать.

Лебедев встал. Сощурившись, пристально оглядел притихших колхозников. «Что скажет, что?» — думали они. Трудное было время, горькие стояли дни, каждому хотелось послушать фронтовика. Лебедев, глубоко вздохнув, сказал:

— Скорой победы, товарищи, не ждите. Нам, солдатам, не раз придется сменить в походах сапоги. На наших плечах, возможно, подопреет не одна шинель. С потертых солдатских ног не однажды сползет огрубевшая кожа. Все будет, товарищи. Но знайте, что мы теперь не те, что были в первые месяцы войны. Мы все еще кое-где отступаем. Горькое это слово — горше некуда, но поверьте: дорожная пыль отступления не слепит нам глаз, не мутит разума, и пусть враг не веселится. Придет время, когда ему некуда будет отступать.

Каждое слово, произнесенное Лебедевым с волнением и твердой верой в их глубокий смысл и значение, проникало в душу каждого, молодого и старого. Они верили Лебедеву. Поражение наших войск под Харьковом и на Керченском полуострове, отступление в Кавказские горы удручало советских людей, наливало сердца горечью. И Лебедев, понимая все это, говорил с такой убежденностью, что никто не мог взять под сомнение его веру в победу наших войск. Его слушали с затаенным дыханием, а когда он закончил свое взволнованное слово, колхозники засыпали лейтенанта вопросами. Спрашивали егоз «Сдают ли наши города?», «Чем берет враг?», «Неужто наши забыли, как деды и прадеды шагали по Европе?»

Лебедев покинул собрание в радостном возбуждении. Он еще и еще раз убедился, как крепок тыл, сплочен народ под знаменем родной партии, под знаменем борьбы за правое дело. Он расстегнул ворот гимнастерки и присел на бревно, лежавшее возле хаты. Ощущая прохладу ночи, он сидел и отдыхал. Лунный свет серебрил дороги и тропы, призрачной дымкой висел над затихшим хутором. Все смолкло вокруг. Ни звука, ни скрипа, ни собачьего лая не слышно в заснувшем хуторе. И степь, таинственно-молчаливая, подступила к хутору, накрыла его дивным спокойствием. Вот уже укоротились тени от хат и плетней, и стежки ярче заблестели, а Лебедев все сидел, глядел на край хутора, словно кого-то поджидая из степи. Сидел долго. Свежесть ночи забралась ему под рубашку. Он вздрогнул и поспешно зашагал на квартиру. Тихо вошел в свою комнату, зажег лампу и, вынув из полевой сумки блокнот, стал писать: «О человеке мне хочется говорить».

Это были первые его слова. «Человеку хочется служить, на него хочется работать до последнего вздоха. Почему, зачем, для кого и для чего я пишу об этом? Я не в силах молчать. Я горжусь тем, что я, Григорий Лебедев, русский офицер. Русского, советского человека, поднимут на щит истории. История отметет от него всю постыдную ложь и клевету, которой обливали его со всех вражеских сторон. Нас приговаривали к смерти только за одно то, что мы восстали против всесильного зла и уничтожили его в своем доме. Горжусь своей страной. Горжусь, что я сын великой Родины, в которой человек распрямился душой и развернулся умом. Моя гордость никого не обижает. Мне не чужда и не враждебна гордость англичанина и американца, когда тот и другой несут миру дружбу. Наше уважение безмерно к людям науки, чьи открытия покоряют природу и заставляют ее повиноваться человеку. Но бесчестие тому народу, который породит нового Гитлера.

Весь свет, все добрые люди земли должны видеть русского воина, советского великана. Достойную музыку создать о нашем воине. Лучшие голоса собрать со всей страны, и пусть этот многонациональный хор, не умолкая, славит нашего великана-бойца. И пусть в этом хоре слышится а нежность народов, и муки его страданий, и мощь его победы. А рядом с воином изваять женщину-мать. Это она с затуманенными глазами благословляла сына на ратный труд; ей — лучшие песни, ей — лучший гимн, ей — вечно поклоняться…»

Лебедев шумно положил на стол карандаш, За темным окном горласто прокричал петух, тявкнула собака. В углу за печкой скрипнула кровать. Там спала Машенька. Лебедев прислушался. Машенька неожиданно крикнула:

— Папа! — В голосе слышался испуг. — Папа…

Машенька заплакала.

Лебедев встал, разделся и лег. Машенька обняла его и жарко задышала ему в лицо. Скоро ее дыхание стало ровное и спокойное. Лебедев тихонько снял с груди Машенькину руку, но девочка не хотела отпускать отца. Лебедев приподнял голову, взглянул в лицо ребенку и тогда услышал полусонный голос:

— Ты уходишь, папа?

— Нет, — еле слышно ответил он.

Лебедев не мог заснуть до рассвета. А утром, когда солнце поднялось над степью, он прощался с Машенькой. Девочка не плакала. Она только печально смотрела на отца. И Григорию никогда, никогда не забыть этого взгляда ребенка. Все можно отдать: и счастье жизни, и саму жизнь, лишь бы отвоевать счастье для милой Машеньки.

— Ты на войну, папочка? — спросила девочка.

— На войну, доченька.

— Я буду ждать тебя, папусенька.

— Жди, Машенька. Я скоро приеду за тобой.

XXI

Лебедев, сгорбившись, сидел спиной к молчаливому возчику. Лошади шли шагом. Машенька стояла на крыльце. Григорий махал ей фуражкой. Улица в хуторке короткая, и когда лошади, минуя последнюю хатку, зацокали по околице, Машенька неожиданно сбежала с крыльца и кинулась вслед за повозкой. Лебедев попросил кучера остановиться. Машенька бежала и что-то громко кричала. Потом она споткнулась и упала, выбросив наперед ручонки. К девочке подбежала Настасья Семеновна. Она взяла ее на руки и понесла домой.

— Трогай, — крикнул Лебедев.

Кучер взмахнул кнутом, и лошади помчались. Хутор давно скрылся из виду, а Лебедев все смотрел туда, где осталась плачущая Машенька. «Неужели больше не увижу?» — подумал он и, позабыв, что он не один, громко произнес:

— Гнать. Гнать эту мысль!

Кучер, очнувшись от дремы, сказал:

— Нельзя бесперечь гнать. Требуется передышка.

Лебедев горько улыбнулся.

— Вы не поняли меня. Это привычка у меня говорить вслух, когда на душе чертовски скверно. Никак не отвыкну.

— Со мной тоже так бывает, — заметил на это кучер. — Как выпалишь со злости покряжистей словцо, так сразу тебе облегчение. И другому, пойми, не в обиду, а в поучение идет. Вот какая штука. Иной говорит-говорит, а в башку никак не укладывается. Довелось мне однажды такого слушать в Петрограде. Вышел на трибуну степенно. Глотку кашлем продрал. Волосы пятерней пригладил. Этот, думаю, языкастый. И действительно, заговорил, точно цепом замолотил. Я слушал, слушал да и не почуял, как меня сон сморил. А очнувшись, гляжу и глазам своим не верю: его степенство все балясничает. И у меня опять слиплись глаза, а во сне вижу того же говоруна. И что ты скажешь? У него, у этого брехуна, вижу, из кадыка ползет бумажная лента. И раскручивается, и раскручивается, как с барабана. Упала эта лента и начала кучиться. Куча все растет, растет, и вот уж из вороха, вижу, одна его башка торчит. И тут я проснулся. Слышу, солдаты кричат, свищут, прикладами стучат. Одним словом, содом и гоморра. И тут к трибуне подскочил другой говорок. Крепыш-крепышом. Из наших. Из солдат. Голос у него? — дай бог нашему бугаю. Вот он и пошел рубить, и пошел дубасить. Я, говорит, большевик. И большевиком останусь. Чего, говорит, мы, большевики, желаем? Фабрики, говорит, и заводы — отказать в управление рабочим, а землю помещиков, царей и монастырей пустить в раздел крестьянам. Безвозмездно — бесплатно, значит. Этого солдата мы сразу поняли.

— И не ошиблись? — оживился Лебедев.

— Нет, не ошиблись. А что, товарищ лейтенант, это правда, что войны с Германией могло и не быть, если бы Англия с нами хлеб-соль водила?

— Да, правда.

— И выходит, товарищ лейтенант, Англия хотела войны?

— Да, правительство Англии хотело войны. Войны фашистской Германии против Советской России, чтобы мы все ребра пересчитали друг другу, а уж тогда Англия выступила бы в роли хозяина, господина Европы.

— Вон как? Губа-то у правителей не дура, а умишка-то не хватило. Они, выходит, позавидовали Гитлеру, хотели у него фашистскую корону стащить и на себя напялить. А Гитлер-то допреж на них напал, а потом уж на нас. Ведь вот какая штука: народ войны сторонится, а у власти разбойников держит. Как это понять?

— У кого деньги, — у того и власть, так устроен их мир. Грабеж, насилия и войны — знамя империалистов. Выкинь все это из его души, и там образуется пустота. У империалистов одна мораль: грабь всех подряд. Если не сопротивляешься — хорош для него, а если не поднимаешь рук — в дело пускает пушки.

— Н-но… Н-но, милки, — припугнул кучер лошадей.

И кони помчались.

Степь все больше выцвела и побурела. Лебедев не мог не заметить, что это уже не та степь, которой он проезжал две недели тому назад. Теперь в степи не было ни одной заброшенной дороги. По ним шли обозы с продовольствием, гнали в сторону фронта скот, везли хлеб, сено, вооружение. На построенной в осенне-зимних условиях железнодорожной ветке Сталинград — Ленинск — Владимировка полыхали вагоны, подожженные немецкими самолетами; над аэродромами шли воздушные бои. Огромное село Ленинск было забито тыловыми частями, госпиталями, пошивочными мастерскими, транспортными парками, и отовсюду неслись сигналы машин, скрип повозок.

Лебедев подъехал к райкому партии. Он поднялся на второй этаж к Телятникову. Здесь его глазам представилась неожиданная картина. Довольно вместительный кабинет был переполнен людьми, военными и гражданскими. Сюда обком партии собрал секретарей райкомов Заволжья для решения неотложных хозяйственно-оборонных дел. Лебедев хотел было повернуть назад, но, заметив приглашающий кивок Телятникова, остался в кабинете, устроившись у самой двери. На совещании речь шла о строительстве полевых аэродромов для армии, об организации в колхозах новых госпиталей, о сборе подарков защитникам Сталинграда. В обстановке деловитости и полного единодушия все шло по-военному быстро. Секретари жаловались на то, что у них мало осталось людей, обедняли техникой. Хлеб и мясо для армии есть, а рабочих рук не хватает, и транспорт захирел. «Дайте нам немножко машин». Совещание вел Чуянов. «Армия поможет», — отвечал он. Некоторые секретари, жалуясь на свои трудности, говорили, что все добрые, помещения уже заняты под госпитали и под склады зерна, а потому оборудовать новый госпиталь не представляется возможным.

— Раненым нужны не хоромы, — говорил Чуянов, — а добрый уход, человеческое тепло.

Хлеб, мясо, молоко у нас есть. Командующий армией генерал Чуйков хочет как можно больше госпитализировать своих раненых невдалеке от фронта с тем, чтобы поправившихся бойцов и офицеров вновь возвращать в свои полки. Это очень важно, товарищи, для боевых традиций.

За военными делами последовали дела сельского хозяйства: осенний сев, вспашка зяби, подготовка к содержанию скота в зимних условиях. Тут секретари говорили очень жарко: «Алексей Семенович, тракторов мало. Запасных частей к ним нет. Помогите». «Алексей Семенович, — обращались другие со своими бедами, — у нас всхожесть семян низкая».

Когда совещание закончилось и секретари, шумно поднявшись, начали расходиться, Лебедев, прихрамывая, подошел к Чуянову.

— Здравствуйте, товарищ член Военного совета фронта.

— Ну, зачем такая официальность? — тепло пожимая руку Лебедеву, приветливо сказал Чуянов. — Куда вы теперь?

— На фронт, Алексей Семенович. В Сталинград.

— Ну, что же, вместе поедем. Я вас подвезу. Вы в какой армии воевали?

— В армии Чуйкова. И опять хочется попасть в нее. Помогите, Алексей Семенович.

— Это можно. Словечко замолвлю. А в какую хотите дивизию?

— Откровенно говоря, мне, Алексей Семенович, хочется попасть в район Балкан — площадь 9 Января.

— На этом рубеже воюет генерал Родимцев. Я пособлю попасть вам на очень жаркий участок. Вы не заходили в заводоуправление тракторного? В Ленинске находится его администрация. Дирекция организованным порядком отправляет на Урал квалифицированных рабочих. Вы можете узнать, куда направлен ваш отец. Идите и через час-полтора возвращайтесь. Я буду вас ждать.

Будь у Лебедева обе ноги здоровые, он вихрем вылетел бы из кабинета Телятникова. Эта новость для Лебедева была сказочной неожиданностью. По дороге в дирекцию он уже подумав отправить Машеньку с отцом, если, к счастью, найдет его здесь. Нужный ему дом Лебедев нашел скоро, но, к великому сожалению, в списках эвакуированных не оказалось ни его отца, ни его матери.

— Там где-то остался. А вы кто ему будете?.. Сын? Будем знакомы. Жаль, жаль, что вы не встретились. А тут на днях ваша жена была. Справлялась об Иване Егорыче.

В первую минуту эта весть на Лебедева не произвела никакого впечатления, словно ему это было давно уже известно. И только спустя некоторое время его мозг, точно искра разряда, пронзила мысль о невероятном.

— Этого быть не может. Вы что-нибудь перепутали.

— Тогда извините, но… У вас есть дети?

— Двое. Сын и дочь. Она что-нибудь говорила о них?

— Кажется, да.

— Странно, — глухо произнес Лебедев и немного погодя повторил — Очень странно.

Все смешалось в голове у Лебедева. Выйдя на улицу, он не знал, в какую сторону ему податься. Какая-то ноющая боль давила ему грудь. Он не хотел разочарований и потому не мог принять за истину непроверенный факт. И при всем этом сквозь путаницу мыслей его согревала волнующая надежда. «Неужели это была Аннушка?»

Да, это была его жена. Ее спасли, и Анна Павловна, оставив Алешу с Машенькой в балке, что лежит за третьей больницей, пошла домой и не вернулась. В городе, на пути к центральной волжской переправе, она встретилась с ранеными бойцами. Один из них выглядел усталым и изнуренным до последней степени, и девушка, поддерживая раненого, совершенно изнемогала, выбивалась из последних сил. Анна Павловна пришла ей на помощь, помогла довести раненых до переправы. Она уже хотела было покинуть паром, как в эти минуты над Волгой появились вражеские самолеты. Началась бомбежка. От первых же разрывов осколки пробили обшивку парома, а воздушная волна сбила многих бойцов в реку. Анна Павловна, сбросив туфли, кинулась за борт. Одного бойца она спасла без особого труда, а другой, довольно грузный, потянул ее за собой. Все ее попытки вырваться из его мертвой хватки оказались безуспешными. И быть бы ей выброшенной на какую-нибудь отмель, если бы не подоспела помощь со стороны матросов речной переправы. Ее спасли и в тот же час в тяжелом состоянии переправили за Волгу. Там Анна Павловна пришла в себя, но, потеряв детей и не зная, что с ними стало, она исколесила и измерила в их поисках все Заволжье. Это уже была не та Анна Павловна. Она исхудала и изменилась до неузнаваемости.

И вот в тот ясный полдень, когда Лебедев направился на фронт, Анна Павловна добралась до затона, что на левом берегу против Сталинграда. Волга уже простреливалась вражеским минометным огнем, а кое-где и пулеметным. И Анна Павловна, при всем ее желании, днем не могла переправиться в город. Приходилось ждать ночи. Но близость Сталинграда так волновала ее, что она, пренебрегая опасностью, пробралась на остров Крит и залегла там на опушке побуревшего кустарника. Отсюда хорошо проглядывался Сталинград. Из города доносился грохот разрывов, гул орудий, стрекотня пулеметов. Там вполнеба стоял дым — серый, рыжий, черный.

Смотрит Анна Павловна на раздетый догола склон горы и не верит своим глазам.

Она горько заплакала. Плакала всем своим исстрадавшимся существом. Слезы копились много дней, и только вот теперь, глядя на родную землю, обожженную и задымленную, они пролились ручьями из усталых глаз, когда-то живых и веселых.

— Плачете? — послышался сострадательный голос.

Анна Павловна от неожиданности вздрогнула. Она не видала, как и когда очутилась рядом с ней пожилая женщина.

— Я вот тоже изводилась, а теперь нет, — сказала женщина, поправляя растрепавшиеся полуседые волосы.

Она глубже подвинулась в кустарник, положив голову на сильные руки. В ее глазах стояла застарелая грусть и тоска.

— Вы давно здесь? — спросила Анна Павловна незнакомку.

— С самого утра. Ты с «Красного Октября» или с тракторного?

— Я из центра города. На тракторном остались свекор со свекровью.

— Фашисты половину завода отхватили. Ох, эти фашисты. Будет им великий мор. Ты туда хочешь перебраться?

— Думаю. А вы?

— Я пришла на родное местечко посмотреть. Домишко над переправой имели. Вот и приползла сюда. Который раз гляжу и не могу наглядеться. Дом ни капельки не жалко — другой сколотим, а вот по земле тоскую. Видишь каменный спуск к переправе? Там на горке стоял наш домик.

Женщина умолкла. Она уставилась сухими глазами в почерневший берег. Анна Павловна смотрела на Волгу, на ее потемневшие воды. Она совсем забыла о соседке, но та скоро поднялась и, уходя, сказала — На ночь не оставайся здесь. Ночью весь берег сечет.

— Вы куда теперь?

— А-а, — махнула рукой женщина, — куда глаза глядят. Свет не без добрых людей. Руки у меня есть, умом не рехнулась. Не пропаду, касатка. С дедом моим только беда: износился раньше сроку. В лесу он меня поджидает. У дубочка его оставила. Пойду. Пока лежала — ничего, а как уходить, так сил нет оторваться от земли. А все, думаю, оттого, что много страстей нагляделась и много горюшка хлебнула, своего и чужого. У нашей переправы светопреставление творилось. — Женщина пристально посмотрела на Анну Павловну. — Если метишь в город, покучайся лодочникам. Они, милая, каждую ночь на войну в город плавают. Туда патроны и продукты солдатам переправляют, а оттуда раненых везут. Они тебя и доставят в город.

— А где мне их найти?

— Пойдем, я тебе покажу. Пойдем.

Женщина повела Анну Павловну в блиндаж Ивана Егорыча, не зная того, что он доводится Лебедевой свекром. Иван Егорыч оставил завод с последней партией рабочих в ночь на седьмое октября. Противник, засыпав завод снарядами и авиабомбами, вступил на его территорию. Но и тогда Иван Егорыч не хотел покидать родного завода.

— Останусь с бойцами, — говорил он, — с ними и отступлю, если прикажут отступить.

Доложили директору завода. Тот довольно строго и без всяких церемоний напал на Ивана Егорыча:

— Вы, Иван Егорыч, старый коммунист, а с дисциплинкой не в ладах.

— Вы ошибаетесь, товарищ директор. Упрек этот я не принимаю. Вы прежде скажите мне: что я буду делать за Волгой?

— Военный совет фронта организует лодочную переправу. Лодок весельных на Волге много. Подбираем на них людей. Дадим под ваше командование десяток лодок.

— Спасибо, товарищ директор. Я согласен.

Вместе с Иваном Егорычем за Волгу переехали Марфа Петровна и Павел Васильевич. Дубков совсем оплошал. У него появились головные боли, шумело в ушах и ныли кости. Со стороны казалось, что он не замечал ни стрельбы, ни взрывов, на все смотрел равнодушными глазами и сутками лежал на ветхой дерюжке. Марфа Петровна часто спрашивала его:

— Павел Васильевич, у тебя что болит?

Дубков поднимал седую голову и, глядя на Петровну пустыми глазами, с унылой обреченностью еле слышно говорил:

— Лексевну убили. Сережка, должно быть, давно уже помер. Для чего мне жить? Для чего?

Порой он вел себя совершенно безрассудно. Выйдет на берег Волги и сидит. Сидит на виду у противника.

— Смерть ловишь? — урезонивал друга Иван Егорыч. — Так умереть и дурак может.

Этот разговор сразу протрезвил Павла Васильевича, хвори с того часа поубавилось. Он попил чайку и вышел из землянки, вырытой под корнями старого дуба. В лесу он почувствовал запах прелой листвы, легкий шум ветерка в оголенных сучьях тополя, плеск воды в небольшом озерце, где жировали щуки, гоняясь за молодью. Павел Васильевич спустился к озерцу, по высокому берегу которого рос мелкий дубняк, вынул из кармана складной ножик и срезал себе палку.

— Не в поход ли собрался? — спросила Петровна Дубкова, глядя на его бадажок.

— Ухожу, Петровна, в Бурковские хутора. В штаб фронта. Там, я слыхал, он находится.

— А дойдешь?

— Десять-то километров? За три часа доплюхаю. Спасибо Ивану Егорычу за его наставление. Совсем было ополоумел я. До Чуянова дойду.

— Ты зачем к нему, Павел Васильевич?

— Как зачем? Иван Егорыч при деле, а я ни при чем. За делом побреду.

Он вспомнил разговор с Чуяновым, который предлагал ему побыть среди бойцов, порассказать им про свой родной город, про оборону Царицына. Иван Егорыч не стал отговаривать Павла Васильевича от его намерений, и Дубков ранним утром отправился в путь.