I
Лебедева направили в дивизию Родимцева, Его не сразу зачислили в полк. Ждали генерала, который чаще всего лично принимал офицеров-новичков. И не только с офицерами знакомился Родимцев. Он не раз вызывал к себе рядовых бойцов, отличившихся в боях, и подолгу выведывал «секреты» их солдатских удач, которые делал потом достоянием дивизии. В ожидании генерала, находившегося в расположении сорок второго гвардейского полка, Лебедев сидел у штабного блиндажа. Его очень удивляло близкое расположение к фронту штаба дивизии. Это было ново и совершенно неожиданно. И в тоже время нисколько не походило на необдуманный шаг. Напротив, в этом была железная необходимость, подсказанная повседневным опытом активной обороны Сталинграда.
И вот Лебедев, прохаживаясь возле блиндажа, мысленно прикидывал: хорошо это или плохо. Он еще больше удивился бы, если бы узнал, что штабы всех дивизий находятся от фронта на расстоянии живой связи, и сам командующий армией, — на той же горе, двумя километрами выше по Волге, и передней стенкой своего блиндажа почти смыкался с огневой позицией своей армии.
По крутому волжскому берегу, от подножия до его вершины, гнездились солдатские и штабные блиндажи. Из-за горы доносилась неумолчная стрельба из пулеметов и автоматов.
Лебедева окликнул штабной офицер.
— Скоро будет генерал, товарищ лейтенант.
Родимцев принял Лебедева потемну. Генерал был относительно молод, и Лебедеву показался он больше солдатом, чем генералом. Это был офицер-вояка, с волевым лицом, с усмешливым прищуром веселых глаз.
— Прошу садиться, — живо сказал он Лебедеву и, вскинув на него сосредоточенный взгляд, продолжал: —Мне уже доложили… Офицеры мне нужны. И очень хорошо, что вы инженер по образованию, офицер по профессии. Я вас пошлю на такой участок, где вы совместите в себе офицера и инженера, а равно знание местности. Вы ведь сталинградец?
— Так точно, товарищ гвардии генерал…
— Так вот, будете воевать на своей печке. — Генерал еще раз внимательно посмотрел на Лебедева. — Почему вы так долго в звании лейтенанта?
— Я, товарищ гвардии генерал-майор, представлялся к очередному званию, но документы попали в какую-то историю.
— Я вам дам батальон. Есть у меня такой. Там временно командует младший лейтенант. Храбрый офицер, но больше всего думает о личном геройстве. Вам не приходилось командовать батальоном?
— Временно командовал, товарищ генерал. По необходимости.
— А вы думаете, я по охоте стал генералом? — улыбнулся. — Историческая необходимость вынуждает нас быть солдатами, генералами, адмиралами. Вчера я был в одной роте. Встретил там бойца с такими озорными глазами, что мне невольно захотелось с ним поговорить. «Воюете?» — спрашиваю. «Надо воевать, товарищ генерал». Вот какая штука — надо. Как, по-вашему, долго нам придется воевать?
Лебедев, несколько помедлив, сказал:
— Я очень плохой оракул, товарищ генерал. — Родимцеву, видимо, нравился этот тон. Теперь он смотрел на лейтенанта с нескрываемым любопытством. — В конечном счете все будет зависеть от наших возможностей, от наших сил, — попытался Лебедев ответить генералу на его прямой вопрос.
— Разумеется, — согласился генерал. — И, важно, конечно, где будет финиш, где закончим победный марш.
— В Кремле, мне кажется, уже предрешен этот вопрос.
— Вы думаете? — с повышенным интересом произнес генерал. Его удивила эта мысль, уверенно высказанная Лебедевым. — Да, это, пожалуй так, — подумав, согласился Родимцев. — Без дальней политики история не знает ни одной войны.
К генералу подошел дежурный офицер. Он доложил, что командующий армией просит генерала на провод. Родимцев, поднимаясь, сказал Лебедеву:
— Вас проводит в полк офицер связи. Денька через два загляну к вам. Главное узнаете на месте.
* * *
Командир полка Елин встретил Лебедева несколько неожиданным образом:
— Мне уже звонили. Садитесь. — Полковник подошел к двери и крикнул густым басом: — Тимоша! Обед подавай. — И к Лебедеву: — Ну что там в тылу? Рассказывайте. Верят нам? Надеются на нас?
— Не только верят, товарищ гвардии полковник, но и воюют. Да так, что хребты трещат.
— И у нас так же. Вчера от отца письмо получил. Мудреный он у меня старик. Таких мне инструкций наковырял, что мы с генералом до слез хохотали. И где он только такой военной мудрости набрался? Жаль, что генерал на время взял себе письмо — хочет что-то написать старику. Это хорошо, что народ втянулся в войну.
Полковник долго расспрашивал Лебедева.
Круг его интересов был широк и разнообразен. И во всей этой разносторонности отсутствовала простая любознательность. Напротив, она имела прямое отношение к войне, ее нуждам и заботам. Лебедев из всей этой беседы отлично понял тревогу командира полка. И не ошибся в своих догадках и предположениях, когда полковник, знакомя Лебедева с обстановкой на фронте, говорил:
— Положение дивизии тяжелое, а моего полка в особенности. Нет у меня никакой свободы для маневра. Да и маневрировать, собственно, нечем. Людей мало. Дьявольски мало. — Полковник вскинул на Лебедева сосредоточенный взгляд.
На фронте стояло относительное затишье. Молчала артиллерия, отдыхала авиация. С Волги тянул сырой ветерок. Река приплескивала на берег мелкую волну, тихо шелестела песком.
— Главное, товарищ, лейтенант, врагу — ни одного угла, ни одной лестницы, ни одного кирпича, — внушал Елин Лебедеву.
С этой минуты вся ответственность за батальон легла на плечи инженера. Его блиндаж находился в двухстах метрах от КП полка. Это опять немало смутило Лебедева. Штаб Родимцева — в горе. Елин устроился у самой воды, а он, комбат, за крутобережьем, в ряду солдатских окопов. К окопам от вершины горы в полный профиль шла траншея. Подобные проходы от фронта к Волге были проложены по всей береговой дуге — от центра города до тракторного. По ним питали фронт людьми, оружием, боеприпасами, продовольствием.
Блиндаж батальонного оборудовали в добротном подвале полуразрушенного дома.
Временный комбат Грибов и начальник штаба Флоринский ждали нового командира. Комиссара Сергеева не было — он находился в первой роте. Младший лейтенант Грибов, стройный юноша лет двадцати двух, спросил Лебедева:
— Разрешите доложить?
В голосе звучали веселые нотки. По ним можно было понять, что временный доволен тем, что прибыл хозяин и теперь ему представлялась возможность вернуться в свою роту, поближе к настоящему делу.
— Прошу ознакомить меня с боевой обстановкой батальона, — садясь за стол, сказал Лебедев деловым тоном.
Начальник штаба Флоринский, человек средних лет, с мягкими чертами лица, развернул географическую карту «Западное полушарие», на обратной стороне которой были нанесены позиции батальона, аккуратно вычерченные умелой рукой.
— Вы инженер? — спросил Лебедев, внимательно взглянув на адъютанта.
— Учитель географии, товарищ комбат, — ответил начштаба. — Разрешите начать? — Он взял со стола горелый штык, заменявший указку, и приступил к докладу. — На левом фланге соседей не имеем. Фланг прикрывает пулеметная рота. Ей приданы противотанковые пушки. У нее же имеются противотанковые ружья. Рота закрепилась в двух больших каменных зданиях.
Флоринский, докладывая, водил штыком по карте. На угловом доме он задержал острие штыка. Этот дом, выдвинувшийся из общей линии, был основой обороны батальона на левом фланге.
— В каком состоянии занимаемые здания? — прервал Лебедев доклад адъютанта.
— Зданий, собственно, нет, товарищ комбат. Остались одни подвалы да лестничные клетки. — Флоринский ловким движением перенес указку-штык на правый фланг батальона, задержал внимание Лебедева на средней школе и на жилом доме железнодорожников. Он описал их значение в системе обороны. — От жилого дома до Волги триста метров, товарищ комбат. — Флоринский опять примолк, давая возможность Лебедеву подумать. — Из этого здания противник простреливает Волгу из пулеметов и минометов, ведет наблюдение за всем, что делается не только в нашем полку, но и в дивизии.
Флоринский снова перекинул штык на левый фланг и оттуда повел его по вогнутой линии к правому флангу батальона, задерживая внимание Лебедева на огневых точках, минных полях, противотанковых ловушках. И чем больше слушал Лебедев Флоринского, тем яснее становилось для него истинное положение батальона. Когда полковник Елин сказал ему, что «положение дивизии тяжелое, а моего полка в особенности», он не мог представить себе всех трудностей, с какими ему придется столкнуться в первые же минуты своего нового положения.
Лебедев вскинул голову и, сощурившись, спросил тоном инженера, тоном бывшего прораба:
— Ломов и лопат в батальоне достаточно?
— Вполне, — ответил Флоринский и замолчал в ожидании новых вопросов.
Но Лебедев, не имея больше вопросов к начальнику штаба, обернулся к Грибову.
— Продолжайте командовать батальоном, — сказал он ему и внимательно посмотрел на безусого офицера. — Мне нужно время, чтобы осмотреться. Никаких новшеств вводить в батальон не собираюсь. — Подошел к телефону и доложил в штаб полка, что батальон принял в полном порядке.
Грибов удивленно посмотрел на Лебедева, а Флоринский, одобрительно поглядывая на нового комбата, спросил:
— Командиров рот не прикажете собрать?
— Мне пока им нечего сказать.
— Понял вас.
Лебедев прошел к столу, снял с чернильного прибора куклу и задумался. Кукла напомнила ему Машеньку, сына, жену. Зачем все это случилось? Ему вдруг представились шахты, рудники, сотни тысяч заводов, миллионы рабочих у станков, у прокатных станов, у мартеновских печей. Он ясно представил себе живую картину труда миллионов людей, работающих на войну, мысленно видел движение поездов, пересекающих все части света, движение судов, бороздящих моря и океаны; и все, что создавалось человеком, все это катилось в прожорливую пасть войны.
— Товарищ начштаба, вы не помните, сколько фашистская Германия выплавляет стали? — неожиданно спросил Лебедев адъютанта.
— Много, товарищ комбат. Но сколько — точно не помню.
— А нефти?
— С горючим у гитлеровцев туговато. Весьма даже туговато.
Лебедев вышел из-за стола и в раздумье прошелся по блиндажу. Два дома овладели его мыслями: тот, что на левом фланге, выпятившийся из общей линии обороны, и Дом железнодорожников, вклинившийся в позиции полка. Гладкая, как стол, ничем не застроенная площадь между флангами батальона Лебедева не беспокоила. Он исключал возможность внезапного вражеского прорыва на этом участке. Только на танках можно было проскочить это пространство, но противник, как ему уже доложили, пытался прорваться и, потеряв на этом маневре больше десятка машин, надолго успокоился. «Мало людей. Дьявольски мало», — вспомнил Лебедев слова полковника Елина.
— Товарищ Грибов, вы спите?
— Нет, товарищ комбат. Я вас слушаю.
— Хочу посоветоваться. Система обороны батальона хорошо продумана?
— Не могу сказать, — откровенно признался Грибов. — Больше отбивались, чем думали.
— Понимаю, — неопределенно сказал Лебедев. — Генерал-майор очень хорошо отозвался о вас. — Лебедев добро взглянул на Грибова. — Генерал сказал, что вы хороший офицер. Вы не участвовали в штурме Дома железнодорожников?
— Нет. Я не имею права обсуждать эту операцию, но думаю, что пора кончать с засевшими там гитлеровцами.
— И мне так кажется, — согласился Лебедев. — У вашей роты не очень приятное соседство с этим домом. Подумайте, нельзя ли отбить его? — Лебедев взглянул на часы. — Хочу пойти на левый фланг.
Лебедев накинул на плечи шинель и вышел. Ночь была свежая, осенняя, с Волги тянуло холодной сыростью. Свет вражеских ракет просвечивал траншею. Комбат шел неторопливо. Ему хотелось получше осмотреться вокруг. В траншее валялись винтовочные гильзы, окурки, куски марли. Лебедев горько улыбнулся: «Вот они, эти сотни метров. Сотни метров! А сколько уже на них растрачено человеческих сил и сколько они еще возьмут жизней, никто сказать не может».
Командир пулеметной роты, предупрежденный Грибовым, встретил нового комбата возле своего блиндажа.
Сухощавый молодой командир роты повел Лебедева в крайний разбитый и обрушенный дом. У обезображенного дома остались две обгорелые стены, пробитые снарядами, подвал с котельной и душевой и покоробленная жаром пожарная лестница. На лестничных площадках, замусоренных кирпичом и известью, денно и нощно сидели наблюдатели, лучшие стрелки, отличные гранатометчики. Подвал, превращенный в блиндаж, Лебедеву понравился. Бойцы спали на пружинных матрацах, на обгорелых кроватях, которых больше всего валялось на пожарищах. К спинкам кроватей были привешены куски зеркал, литографические картины из книг и журналов, семейные фотографии. В изголовье одного бойца лежал том Малой энциклопедии. Видно было, что блиндаж обжит и одомашнен. На взгляд Лебедева, командир роты одного не предусмотрел, и батальонный об этом напомнил ему:
— Заросли ваши солдаты щетиной.
Ротный давно сам не брился, и у него от смущения заалели щеки. Лебедев успел обойти и осмотреть все огневые точки, кроме углового флангового дома, куда он и направился. По дороге он расспросил командира роты о наличии колючей проволоки и противотанковых мин.
— Главное, берегите солдат, — предупредил он. — Пусть глубже зарываются в землю. Пора вылезать из-под фундаментов и продвигаться вперед. Снайперы есть?
— Есть отличные пулеметчики. Сержанты Демченко и Кочетов.
Лебедев неожиданно встрепенулся. Он ни на один день не забывал своих однополчан — Кочетова и Уральца, которые вынесли его из театра. Он знал, что бойцы остались именно в этой дивизии, и когда он просил Чуянова «устроить» его в армию Чуйкова, кроме высказанных соображений, он думал и о возможной встрече со своими бойцами. И сейчас, услышав знакомую фамилию, Лебедев живо спросил:
— Кочетов давно у вас?
— Не так давно. Он из окружения вышел, — буднично-деловым тоном ответил ротный. — Знакомая фамилия, товарищ комбат?
— Да, я знал одного с такой фамилией.
II
В угловой дом Лебедев пошел один. Там он встретил своих солдат Кочетова и Уральца. Бывают в жизни такие минуты, когда, будучи случайным свидетелем волнующей сцены, сам становишься нравственно чище, морально обновленней. Трогательная дружба всегда находит отклик в душе, освежает и молодит чувства всякого. Никто не произнес ни слова, увидев друг друга; они только обменялись взглядом, которого было вполне достаточно, чтобы понять друг друга. Молча обнялись. От Кочетова Лебедев попал в крепкие объятия Уральца. От этих солдат на лейтенанта повеяло чем-то родным и близким. Батальон теперь стал как-то ближе, как будто он командовал им с давних пор. Это были хорошие минуты в солдатской жизни. Здесь Лебедев и остался, решив лучше изучить оборону южного фланга батальона.
Угловой пятиэтажный серый дом одной стороной выходил на Смоленскую улицу, другой — на широкую и просторную площадь с выходом к Волге.
Враги не однажды пытались штурмом взять дом, не скупясь при этом ни на людей, ни на технику; поджигали его с воздуха, слали на него пикирующие бомбардировщики, но дом, как неприступная крепость, оставался за пулеметчиками. Лебедев одобрил систему огня. Хорошее впечатление произвели на него бойцы.
В этом подвале-блиндаже они вели свой образ жизни, привычно-будничный и по-деловому размеренный.
Лебедев собрался было уже уходить к себе в штаб, как вдруг противник с воздуха начал атаковать левый фланг батальона. Вокруг все враз загудело, затряслось и зазвенело. В блиндаж через амбразуры потянуло пылью, запахло гарью, наплывала духота. Солдаты стояли на боевых постах у огневых точек. Где-то совсем рядом ухнула тяжеловесная, и каждому показалось, что бомба упала над его головой. «Обвал!» — крикнул кто-то дико. «Обвал!» — повторил тот же голос.
Случилось совсем непредвиденное, бомба обрушила внутреннюю стену. Стена, подломившись, закрыла бойцам выход, оборвала проводную связь с батальоном. Теперь к своим можно было попасть только через площадь, простреливаемую пулеметным огнем. Лебедев приказал разобрать завал.
— Воду без моего приказания не пить.
Вода доставляла солдатам неимоверно много хлопот. Приносили ее с Волги с риском для жизни. Пили много и редко когда напивались, оттого что не успевали остывать от боевых схваток, следовавших одна за другой. В подвале сгущенный воздух был жарким и душным, как в бане.
На перекрытии подвала лежала груда кирпичей, раскаленных пожаром и заваленных золой и пеплом. За воздушной атакой враг пустил в дело пехоту. Наблюдая в амбразуру за вражескими автоматчиками, Лебедев понял, что для него настал час проверки всех его сил и возможностей. Понял он и то, что, уступи бойцы хотя бы один угол, и тогда развалится вся система обороны батальона. «Хорошо, что командир взвода выдвинул в район средней школы станковый пулемет и противотанковое ружье, — подумал Лебедев. — Этим он предупредил возможность обходного маневра с фланга». Лебедев позвал Кочетова.
— Кто командует группой в районе школы? — опросил он его.
— Сержант Демченко. Лучший пулеметчик полка. На его счету, Григорий Иванович, сотни гитлеровцев. Он свой счет ведет из-под Харькова.
Лебедев перешел в левый угол блиндажа, откуда лучше просматривался район средней школы, полфасада которой заслонило двухэтажное, давно сгоревшее каменное здание. Что делалось за этим домом, Лебедев не видел, и только по стрекотне пулемета мог знать, живы ли его люди. Станковый пулемет простучал короткой очередью.
— Наши! — обрадовались гвардейцы.
Лебедев с благодарностью посмотрел на бойцов. «Да, на них можно положиться», — подумалось ему. Он никогда не забудет строгого, мужественного молчания бойцов. Гвардейцы поскидали с себя гимнастерки, приготовились к последнему, быть может, сражению. Стрельба подходила все ближе и ближе к блиндажу. Теперь уже всем было ясно, что именно от школы гитлеровцы наметили обойти угловой дом.
— Что с завалом? — тревожился Лебедев.
— Не поддается, товарищ комбат.
— Пробить перекрытие первого этажа.
В блиндаже сгущалась изнуряющая духота.
Бойцы изнывали от жажды. Осколки снарядов ковыряли стены, отбивали облицовку. У крайнего пулеметного гнезда смолкли короткие очереди. Там, на кирпичной скамеечке, уткнувшись головой в стену, поник гвардеец.
— Что с ним? — спросил Лебедев.
— Убит, товарищ комбат.
Лебедев снял пилотку, помолчал.
Пулемет Демченко продолжал строчить. Перерывы между очередями становились все реже и короче. По блиндажу враг открыл огонь из тяжелых орудий. Снаряды рвались во дворе и под самым цоколем. Вражеская батарея приноровилась, и снаряды мало-помалу крошили блиндаж, срезали углы пустых, выгоревших этажей, отваливали куски стен, дробили перекрытия. В минутку короткого затишья из школьного двора донеслись выстрелы бронебойки.
Лебедев понял, что против Демченко пошли вражеские танки. Над двором взметнулся смоляной дым.
— Танк загорелся! Танк! — закричали гвардейцы.
Бронебойка замолкла. «Отбили атаку?» Нет, ружье опять стукнуло. Но что это за новый очаг дыма? Он в стороне от горящего танка и много ближе к блиндажу. «Пожар, — подумал Лебедев — Какую-то постройку подожгли». Густой дым клубился в пролетах окон давно сгоревшего дома. Пламя вдруг резко шатнулось, и взметнувшийся фонтан головешек, падая, засыпал школьный двор. «Что стало с нашими людьми?» Лебедев прислушался. Пулемет молчал. «Неужели?» Но вот пулемет опять застучал на том же месте, которое, кажется, сплошь завалено головешками. Строчил долго. Потом смолк.
— Уточнить наводку, — приказал Лебедев.
В закопченных проемах кирпичного здания, метрах в пятидесяти от блиндажа, замелькали гитлеровцы. Гвардейцы приникли к пулеметам.
— Огонь! — приказал Лебедев.
Гвардейцы хлестнули из всех пулеметов. Враги отпрянули и, затаившись в противоположном здании, начали метать гранаты. Блиндаж и улица заволоклись едучим дымом, песчаной пылью. Песок, шурша о блиндаж, садился на пулеметные гнезда, сорил бойцам в глаза. По времени солнце еще не опустилось за горизонт, а в блиндаже уже непроглядная темь, и гвардейцы дрались на ощупь, на слух. Они знали, что враг мог выкинуться из проемов окон противоположных зданий. Но могло быть и так, что противник давно выбросился на улицу и, прижавшись к земле, подползает на короткий бросок. Вражеские гранаты рвались у самых бойниц. Гвардейцы стреляли в густоту песчаной мглы. «Может быть, впустую мы стреляем?» — подумал Лебедев. Он приказал прекратить огонь. Другого выхода ему не виделось: боеприпасы были на исходе, и расстреливать их до последнего, не видя, что делает враг, было бы глупо и непростительно. В блиндаже наступила изнуряющая тишина. К удивлению Лебедева, противник тоже не подавал признаков жизни. Повсюду стояла непроглядная пыльная мгла. Солдаты не отходили от пулеметов, находились в состоянии полной боевой. Проходила одна минута, другая, третья — ни звука из укрытий затаившегося противника.
Улица понемногу светлела. Из полутьмы в тусклых очертаниях показались стены обгорелых зданий. Там, несомненно, затаился враг. «Есть ли убитые?» Лебедев припал к цели. «Есть», — обрадовался он. Убитые лежали в оконных проемах, на тротуарах, среди улицы. Они лежали на всем просматриваемом поле боя.
— Перекрытие пробили? — спросил Лебедев командира взвода.
— Руки в крови, а толку никакого.
Наступил вечер, сгустились сумерки. Лебедеву доложили, что патронов почти нет. Он это знал, но когда бойцы сказали, у кого сколько осталось, положение оказалось более чем удручающим. Он позвал к себе сержанта Кочетова.
— Вы доставите донесение начальнику штаба, — сказал он ему. — Возьмите три-четыре шинели и сделайте из них чучело-скатку. Оно будет служить вам прикрытием. Действуйте.
Такое же приказание получил и Уралец. Комбат не надеялся на успех одного бойца — ползти можно было только через площадь, простреливаемую настильным огнем.
— У кого есть письма, можете передать сержанту, — сказал он бойцам.
Над площадью нависла ночь. На небе еще не были развешены вражеские «фонари», но заря пожарищ уже занималась.
Камни и кирпичи были выбраны из бойницы, и теперь из нее можно было просматривать всю площадь. Рядом с Лебедевым стоял сержант Кочетов. У его ног лежала скатка из нескольких шинелей.
— Мгновенный прыжок и — за скатку, — давал Лебедев последние наставления.
— Есть, Григорий Иванович.
В голосе сержанта слышалось сдержанное волнение. Его нельзя назвать страхом, нельзя принять за тягостное предчувствие беды и нельзя в то же время сказать, что человек спокоен, насколько возможно стать спокойным в этих обстоятельствах. Лебедев с мучительным усилием подавлял в себе нахлынувшие чувства жалости и сострадания к сержанту, человеку беспримерной храбрости. Он полюбил его. И вот он, командир, наперекор своим чувствам, должен, обязан обстановкой, воинским долгом, во имя жизни многих послать лучшего из лучших на опаснейшее дело.
— Готов, Степан Федорович? — стараясь скрыть свое волнение, сказал он бодрым голосом.
— Готов, товарищ гвардии… разрешите с вами проститься, Григорий Иванович.
Лебедев обнял Кочетова и долго держал его в своих объятиях.
— Можно прыгать? — спросил сержант живо и весело, словно он находился на вышке плавательного бассейна и ему предстоит испытать приятнейшее ощущение.
И выпрыгнул. И в ту же минуту враг застучал из пулемета. Пули, рябя стену, следовали за сержантом. «Значит, ползет», — радовался Лебедев. Теперь по Кочетову, перекликаясь очередями, били два пулемета. Стук свинца по опаленной стене подвала постепенно редел и удалялся в сторону Волги.
Долго, с тоскливой тяжестью на душе Лебедев и бойцы проводили время в глухом, со всех сторон заваленном подвале-блиндаже. «Жив ли Кочетов? — гадал Лебедев. — А если жив — дополз ли до своих?» К Лебедеву подскочил взволнованный взводный и доложил, что к завалу кто-то подошел. В блиндаже примолкли, прислушались. Сверху доносился глухой стук. Людей, судя по шуму, было много. Они торопливо отбрасывали кирпичи в глубину двора. Шуршание кирпича становилось все сильней и явственней. Но вот шум внезапно стих, а спустя считанные мгновения послышался шорох сухого дерева. И все увидели, как под кусок степы, что закрывал вход в блиндаж, подсовывалось бревно.
— Это наши, товарищ комбат. Наши! — обрадовались гвардейцы.
Бойцы бросились расчищать выход изнутри подвала, и первым, кого они увидели, был Кочетов.
— Ваше приказание, товарищ комбат, выполнил! — доложил сержант.
Комбат вернулся к себе в штаб поздней ночью. Пришел усталый, мрачный и злой на самого себя. Он сел за стол и глубоко задумался.
— Иван Петрович, — обратился он к Флоринскому, — я приказал командиру пулеметной роты пробить два новых выхода из углового дома. Смотрите сюда. — Лебедев показал на плане дом, жирными черточками отметил выходы. — Прошу вас нанести на план все выходы из всех занимаемых нами подвалов. Подземную систему сообщений надо непременно упорядочить. Нельзя полагаться на один волчий лаз, пробитый в бетоне из отсека в отсек.
— Хорошо, Григорий Иванович.
— Комиссар был?
— Да. Его вызвали в штаб полка.
Комиссар батальона Васильев застал Лебедева спящим за столом. Стараясь не шуметь, поглядел на нового хозяина и, подумав, неторопливо записал в блокнот: «Солдат Демченко сгорел у пулемета. Он мог отступить (такая возможность у него была), но он предпочел смерть позору отступления». И несколько ниже дописал: «Дать указания политрукам рассказать бойцам о героическом подвиге Демченко. О нем же написать статью в дивизионную газету». Комиссар закрыл блокнот и, взглянув на похрапывающего Лебедева, вполголоса сказал:
— Без надобности не будите. Скажите, что через час буду. Командир полка звонил?
— Десять минут тому назад. Спрашивал комбата и, узнав, что он спит, приказал позвонить через два часа.
Лебедев не использовал предоставленного ему полковником времени на отдых, он проснулся через час и был очень смущен своим положением.
Флоринский предупредительно доложил, что ничего существенного не произошло и что звонил командир полка.
— Неприятный случай, — негодуя на себя, произнес Лебедев. — А впрочем, не так плохо, что дурь сошла. Сколько убитых и раненых, Иван Петрович?
— Убито десять. Раненые остались в строю.
— Как это просто: «Остались в строю». Но десять убитых — это слишком. Слишком, Иван Петрович. Сегодня десять, завтра десять. Надо глубже зарываться в землю. Ни одной мишени врагу. Батальон-невидимка. Каждого бойца спрятать. Бить фашистов из-за любого кирпича. — Помолчал. — Как дела у соседей?
— Соседи остались на своих позициях. Тяжелые бои завязались в районе заводов. Командующий армией лично прибыл туда. Немцы вбивают клин в стык двух дивизий. Видимо, хотят расчленить армию и выйти к Волге в районе заводов.
— Противнику что-нибудь удалось?
— Немного потеснили.
Лебедев попросил к телефону командира роты Грибова. Тот доложил, что в железнодорожном доме замечено необычное оживление противника, что, по всем данным, гарнизон численно возрос. Он просил разрешения на личную разведывательную вылазку.
— А за свою голову ручаетесь?
— Голова не подведет, товарищ комбат, если уцелеет.
— Я вам посложнее найду дело. За домом наблюдайте. Примечайте любую мелочь. Что это за стрельба?
— Маскировка. Гитлеровцы под шумок что-то готовят нам.
Лебедев вышел из блиндажа, посмотрел на север, в район заводов. Там всплески взрывов сверкали беспрерывно и гул артиллерии слился в бесконечный рев, густой и тяжелый. В багровое небо то и дело взлетали ракеты. Артиллерия противника, судя по вспышкам, била с широкого фронта, но снаряды, точно лучи от вогнутого зеркала, собираясь в пучок, разрывались на малом клочке земли. Земля непрестанно блистала взрывами. Глядя на взрывы, человеческий разум отказывался верить, что там осталось что-нибудь живое, что там можно дышать, мыслить и действовать.
Советская артиллерия тоже не молчала, она глушила вражеские батареи, скрытые за окраинным увалом и за вершиной Мамаева кургана. Изгорбина кургана в свете слепящего огня, выступая в зловещих контурах, будто колыхалась. Снаряды рвались до тех пор, пока не тухла вражеская батарея. Земля по горе взлетела лохмотьями. Вместе с землей в небо поднимались кустарники; обломки разбитых искореженных машин и повозок.
Он вернулся в блиндаж, где уже кипел помятый, в зеленых пятнах медный самовар, но выпить стакан чаю не довелось: начальник штаба полка предложил Лебедеву направить в его распоряжение пятнадцать гвардейцев.
— Этого требуют особые обстоятельства, — пояснил он.
— Через тридцать минут солдаты будут в вашем распоряжении, — ответил Лебедев.
Голос выдал его душевное потрясение. Он все мог предположить в эту ночь: вражеское наступление на батальон, потерю целого дома, но только не это. Лебедеву казалось, что берут у него не пятнадцать солдат, а снимают с позиции весь батальон, снимают и говорят: «Держись, комбат.
Назад — ни шагу». Минуту или две стоял Лебедев с телефонной трубкой в руке. Флоринский понял: случилось что-то непоправимое. И он спрашивал тревожным взглядом, что именно стряслось, откуда и какая навалилась на них беда? Лебедев положил трубку и как можно спокойней предложил Флоринскому направить в распоряжение штаба полка пятнадцать лучших гвардейцев. Флоринский не поверил, что это правда. Он вынул из кармана очки, надел их и посмотрел на Лебедева странным взглядом. Долго и растерянно разглядывал комбата, мало веря приказанию. Потом вялыми движениями снял очки и спрятал их в карман, позабыв положить в футляр.
Через пятнадцать минут в штаб батальона вошли три солдата второй роты, за ними прибыли гвардейцы других рот, затем показались пулеметчики, среди них был Уралец. Лебедев с жалостью взглянул на любимого солдата. Уралец, казалось, уносил из батальона не только свою силу, но и отнимал какую-то долю его собственных сил.
— Что сказать вам, товарищи? — обратился Лебедев к бойцам. — Мне жаль вас отпускать, но приказ для нас — закон. Идите и делайте свое солдатское дело так же хорошо, как это вы делали в своем родном батальоне.
III
Пришел комиссар батальона. Он был спокоен, нетороплив.
— Ну, вот и познакомились, — сказал комиссар, протягивая руку. — Иван Петрович, накормил батальонного?
— Чай собирались пить, да помешал полковник, — ответил Флоринский. — Обобрали нас, товарищ комиссар.
Комиссар улыбнулся.
— Знаю, — с усмешкой проговорил он.
— Непонятно, товарищ комиссар, одно: Волга сапоги нам заплескивает, а пополнения не дают больше недели. И даже наших отбирают.
— Собственник вы какой, Иван Петрович. Пережитки капитализма живут в вашем сознании, — пошутил комиссар.
За чаем говорили о мелком и незначительном, но за всем этим у каждого была одна и та же забота: что привело их сюда и чему они призваны служить. Лебедев сидел за столом дольше всех. Он не столько ел, сколько пил чай, густой и ароматный, и время от времени бросал на комиссара короткие взгляды. Нельзя сказать, что комиссар сразу обворожил Лебедева, и не этого хотел Григорий, не это самым важным было для него. Важно то, что с этим человеком его свела судьба на тяжком жизненном пути, и все лишения и трудности войны придется делить пополам. Найдутся ли пути к взаимному пониманию? Лебедев любил прямоту, искренность в отношениях с людьми и порицал человеческую кривизну всем своим существом. Товарища и друга ему думалось встретить в лице комиссара. Комиссар первым повел беседу о батальоне. Он говорил давно известные истины, и тем не менее Лебедев слушал его с большим вниманием. Комиссар говорил спокойно. Он находил в давно известном новое, на первый взгляд незначительное, но от этого незначительного веяло свежестью. И Лебедев понял, что все понятия и представления о человеке у комиссара сложились не столько из книг и учебников, сколько от жизненного опыта. Этого для Лебедева было вполне достаточно, чтобы определить свое отношение к нему.
— Я вам, товарищи, сейчас покажу один документик, — обращаясь к Лебедеву и Флоринскому, сказал комиссар. Он вынул из бокового кармана небольшую бумажку и с особой осторожностью развернул ее. — Слушайте: «Заявление. В партию коммунистов большевиков. Когда народ мой исходит слезами и захлебывается кровью, мне нельзя быть беспартийным большевиком». — Комиссар читал заявление с заметным волнением. Помедлив, он спросил: — А чем написано заявление? Собственной кровью. — Помолчал. — Я уже беседовал с этим бойцом. Много прекрасного на этом свете, но из всех совершеннейших явлений самое чудесное — человек. «Человек — это звучит гордо», — сказал Горький. Иван Петрович, вы прочитали его рассказ «Маленькая»?
Флоринский смутился.
— Начал, товарищ комиссар, но, видите ли, обстановка, — извиняющимся тоном ответил начальник штаба.
— Потому-то я и просил прочесть «Маленькую». Чтения на пять-семь минут, а ума там на целый свет. И главное, о человеке. О простом неграмотном русском человеке. Поразительно верно схвачено. Вы, товарищ Лебедев, этот рассказ читали?
— Да, — ответил Лебедев. Ему уже нравился комиссар. И какие-то невидимые нити протянулись к нему. — Старики — муж и жена — идут по обету за тысячу верст помолиться за чужую девушку.
— Удивительно трогательный рассказ, — восхищенно произнес комиссар. — Настоящая горьковская вещь. — Согнал с лица легкое раздумье, заговорил деловым тоном: — Вы, товарищ комбат, не обратили внимания на пианино, что стоит в подвале пулеметной роты? Я приказал политруку поберечь инструмент. Хочу клуб-блиндаж для бойцов оборудовать. Как по-вашему — стоящее это дело?
Лебедев улыбнулся, вспомнив сказанную полковником фразу: «Новинка комиссара».
— Не разделяете? Напрасно. Бойцам это нужно.
— Почему же нет? Я просто вспомнил полковника, — ответил Лебедев.
— А-а, — рассмеялся комиссар. — Мы его завербуем в свою батальонную самодеятельность. Выберем потише вечерок и зададим солдатский бал на страх врагам. Мне по душе ваши приказания насчет батальона-невидимки. Я уже беседовал с политруком и на этот счет. — Поднялся и, потягиваясь, сказал: — Ну что же, товарищи, вы как хотите, а я сосну часок.
— Ложись, комиссар, ложись, — с искренним уважением проговорил Лебедев.
— Чертовски хочется разуться, лечь на свежую постель и захрапеть на целую неделю, — мечтательно сказал комиссар, укладываясь на обожженную койку.
Лебедев подошел к телефону. Вызвал командира пулеметной роты.
— Что у вас там?.. Все спокойно? Относительно? А выходы из левого пробиты? Не мешкайте. Завтра получите колючую проволоку. Но вы полагайтесь на свои силы, на собственное разумение. Кирпича и железа вам не занимать. Быстрее кройте траншеи. Все. — Лебедев подошел к столу, задумался. Ему хотелось создать систему обороны своего участка как можно прочнее и надежней. Он спросил Флоринского:
— Иван Петрович, вы любите свой батальон?
Флоринский удивленно глянул на комбата.
— Люблю и стремлюсь к тому, чтобы наш батальон был первым в нашей дивизии. И он, скажу вам, не из последних, — с удовольствием похвалился начальник штаба.
— Этого мало, Иван Петрович. Быть первым — желание каждого офицера или, по крайней мере, большинства командиров. Надо быть ревнивым. Ревнивым в самом хорошем смысле этого слова. — Он подошел к столу, освободил место для бумаг.
Телефонист что-то шепнул Флоринскому, и тот взволнованно доложил комбату, что третья рота не отвечает. Обрыв линии.
Послышалась густая дробь автоматов и взрывы ручных гранат. Лебедев схватил автомат.
— В ружье! — скомандовал комбат. — Товарищ начштаба, оставайтесь. Остальные — за мной!
И штаб разом опустел. Вскочил и комиссар.
— Что случилось? — спросил он.
— Немцы, товарищ комиссар.
Комиссар схватил автомат и выбежал из блиндажа.
Атаку отбили коротким ударом. А спустя часа два Лебедева пригласил к себе Елин. Полковник был строг и чем-то рассержен.
— Скажите, сколько мне потребуется батальонных, если каждый будет ходить в атаку? — сухо выговорил полковник. Потом долго молчал. Ему не хотелось обижать Лебедева, но и не заметить для порядка этот случай тоже считал невозможным. — Ладно, — махнул он рукой и этим, собственно, дал понять, что разговор переходит на мирный лад.
— Ну, что стоишь? Садись. Обедал? — Полковник позвал ординарца. — Обед подавай, — сказал он ему. — Двоим. — Взглянув на Лебедева, мирно спросил: — Ординарца взял?
— Людей в обрез, товарищ гвардии полковник.
— За обедом меня зовут Иваном Павлычем. Я отлично знаю, сколько у тебя солдат, и я не собираюсь передать тебе своего Тимофея. Людей я тебе дам. Верну с процентами. Брал пятнадцать — дам двадцать. Вот как! — Полковник при этом так махнул рукой, словно речь шла о целой роте полного состава.
— Когда ждать людей, Иван Павлыч?
— Не раньше и не позже своего времени. Ну, как живешь с комиссаром? Сошлись, подружились или все еще присматриваетесь друг к другу?
— Дружбы пока нет, но могу сказать, что с комиссаром мы споемся.
— На пару ходили в штыковую? Узнает генерал, и вас и меня вздрючит. А какой это вы клуб решили у себя в батальоне организовать?
Лебедев на минуту замешкался.
— Был такой разговор, Иван Павлыч.
— Я, Григорий Иванович, в ваши клубные дела вмешиваться не собираюсь, но предупреждаю: воевать по-гвардейски, по-сталинградски.
Лебедев поднялся.
— Прошу ваших замечаний, — перешел он на официальный тон.
— Не ерепенься. Садись и слушай. Про батальон-невидимку знаю, хвалю. Маскировку траншей видел. Одобряю. Еще что готовишь?
— Хочу подорвать стены разбитых зданий. От ветра некоторые заваливаются. Могут быть жертвы. Потом хочу поднять на воздух жилой Дом железнодорожников. Но без вашей помощи мне этой задачи не осилить.
Елин энергично поднялся и крупно зашагал по блиндажу, скрипя жиденькими половичками.
— Дом подорвать?
— Дайте мне не двадцать, а тридцать бойцов. Тогда я за три-четыре дня проложу траншею к дому.
Полковник с возрастающим интересом посмотрел на Лебедева. Ему он нравился независимой определенностью своих суждений, умением держать себя с достоинством. Елин быстро прошелся по блиндажу и, задержавшись на минуту у двери, решительно сказал:
— Даю тридцать пять.
Лебедев ушел от Елина в самом приподнятом настроении. Теперь все сомнения остались позади, без промедления можно приступать к делу.
В свой штаб Лебедев вошел весело. Комиссар, читавший газету, тотчас отложил ее и, не дав Лебедеву снять шинель, спросил:
— Все обошлось?
— Ругал, но не очень. Дом будем подрывать, товарищи. Получаем тридцать пять бойцов.
— Тридцать пять! — изумился Флоринский.
— Давайте определим исходную точку подземки. Ваше мнение, Иван Петрович? Это по вашей части: рельеф, грунт и прочее.
Флоринский взял горелый штык, выписал им в воздухе какой-то замысловатый вензель и, приподняв светлые брови, предложил, не очень уверенно, вести траншею по прямой от правого фланга. Прямую линию отвергли, решили идти ломаной, с заходом противнику во фланг. На стороне кривой было то преимущество, что за первой полусотней метров высился ничейный полуразрушенный каменный дом, куда можно было незаметно сносить грунт, вынутый из траншеи. Комиссар предложил назначить в команду хорошего политрука.
— Правильно, — согласился Флоринский. — А разве есть у нас плохие политруки, товарищ комиссар?
— Я оговорился, хотел сказать, лучшего политрука. И скажите, Иван Петрович, кто, на ваш взгляд, у нас в батальоне лучший политрук?
— Почему в батальоне? — с видимым удовольствием сказал Флоринский. — Не только в полку, но и во всей дивизии не найдется другого такого политрука, как наш Александр Григорьевич. Вы его имеете в виду?
Лебедев поспешно спросил:
— Солодков?
— Вы с ним уже познакомились?
— Не один бой провели вместе, — ответил Лебедев и широким шагом вышел из землянки. Ему хотелось сейчас же пойти в первую роту и с мальчишеским озорством напасть на Александра Григорьевича. Сколько раз Лебедев собирался черкнуть Солодкову из госпиталя, но, не зная достоверно, в какую именно часть угодил сталевар, Лебедев не смог обменяться дружескими треугольничками. «Как же все-таки я с ним до сих пор не встретился?» — недоумевал он, пробираясь в первую роту. Командир роты доложил о состоянии подразделения. Лебедев, слушая ротного, не мог скрыть своего безразличия к докладу, а освободившись от служебной формальности, он с нетерпением спросил:
— Солодкова ищу. Где он?
— Его нет, товарищ комбат. Его вызвал комиссар полка. Что прикажете передать?
— Как только вернется, пусть ко мне бежит.
IV
Солодков, увидев Лебедева, весь засиял. Его добродушное лицо с полусмытыми рябинами враз расплылось в широкой улыбке.
— Григорий Иванович, — кинулся он к Лебедеву. — Гриша! А я ведь не придавал значения появлению нового комбата со знакомой мне фамилией. Мало ли у нас Лебедевых, Гусевых, Уткиных? Откуда ты к нам?
— По протекции Чуянова, Александр Григорьевич. Это он пристроил меня сюда.
— Что же это мы встретились не по русскому обычаю? — Солодков, точно медведь, облапил Лебедева, потискал своими жилистыми ручищами.
— Не усох. Нет, не усох, — весело посмеиваясь, говорил Солодков.
Лебедев с Солодковым вышли по траншее на берег Волги, присели на вольном воздухе и долго беседовали о делах, далеких от войны. Григорий удивлялся тому, как мало изменился сталевар. Александр Григорьевич, как и в мирное время, на все смотрел с природным оптимизмом. «Такому легко жить в любом вихре жизни, — думал Лебедев. — Такого не собьет с пути никакая буря. У таких вера во все доброе так же естественна и необходима, как естественно и необходимо дыхание».
Когда Солодков с жадностью и неистребимым интересом расспросил Лебедева о том, что он видел в тылу, с кем встречался, чего наслушался, тогда и он распахнул свою душу перед Григорием, раскрыл все свои тайные помыслы.
— Тоскую, Григорий Иванович. Тоскую по гражданке. И зачем я только остался здесь? — махнул рукой, сердито кашлянул и снова заговорил с жаром: — Не могу забыть мартена. Всегда печь стоит перед глазами. Гоню, ругаю, злюсь, и никакого с ней сладу — стоит и лыбится. Честное слово не вру. В драке, в бою забываюсь, а как только остынешь от схватки, так печь опять рядом с тобой, — повернул голову в сторону заводов и долго молчал, будто прислушивался и ждал, не загудит ли родной завод. — Ночью еще терпимо, а как чуть проглянет день, так и кручу башкой, ищу в небе заводские дымы, угадываю трубу своего мартена. У моей-то печки труба выведена первоклассными мастерами. Я ее за сто верст угадаю. Эх, Григорий Иванович, не знал я настоящей сладости в труде. — Помолчал. — Хватит об этом. Одно только расстройство.
— Верно, — согласился Лебедев. — Все мы теперь поумнели.
Задолго до рассвета к месту работы доставили тачки, лопаты, ломы. Пришли от Елина и люди. Бойцов накормили, дали немного отдохнуть и объяснили задачу. Солодкову в помощники дали Уральца. Лебедев, беседуя с бойцами, сказал им, что за их работой будет наблюдать командир дивизии, о их деле узнает сам командующий армией. Бойцы повели подземный ход из блиндажа командира первой роты. Комбат часто звонил ротному, вызывал Солодкова.
— На сколько метров ушли? — спрашивал он. — Грунт какой? Люди как себя чувствуют?
Солодков коротко докладывал:
— У нас все ладно. Люди — на подбор. Из каждого можно вышколить первоклассного сталевара.
— Никого еще не завербовал на свой завод?
— Двое уже дали согласие.
— Я так и знал. Ты действительно агитатор-самородок. Тебя следует направить в военно-политическую академию на учебу.
— Я, Григорий Иванович, без политики — ни шагу. С пионерских пеленок, можно сказать, не расстаюсь с политикой.
— К полночи до каменного домика дойдете?
— Мы уже обсудили и решили ночью дом заселить.
…День был обычным, похожим на вчерашний. Солдаты дрались за подвал, за изуродованные лестничные клетки. Артиллерия долбила и прошивала стены сгоревших зданий. Стены с грохотом рушились и заваливали подвальные перекрытия. Солдаты лезли на завалы, на груды камней и щебня, выкладывали себе окопчики, возводили новые редуты. Ночь уходила на вылазки и диверсии в тылу врага. Ночью опутывали землю проволочными заграждениями, маскировали огневые точки, засевали каждый метр минами. Ночью хоронили убитых, переправляли за Волгу раненых. Ночью солдаты становились каменщиками, землекопами, строителями. По ночам, от зари до зари, трещали над развалинами «кукурузники», прозванные немцами «рус-фанер».
В 23.00 Солодков доложил Лебедеву, что команда вошла в дом и приглашает его на новоселье. Лебедев ждал этого часа.
— Иван Петрович, — радовался комбат, — наши вошли в дом!
На правом фланге батальона, там, где, казалось, все шито-крыто, с треском разорвались мины.
Лебедев всполошился.
— Что это значит? — вскрикнул он удивленно. — Обнаружили?
Раздались минные взрывы. Он выскочил из блиндажа, прислушался. Противник обстреливал ничейный дом, теперь занятый бойцами Солодкова. Комбат вернулся в блиндаж, позвонил в подземку. К телефону подошел Уралец.
— Огня не открывать, — приказал ему комбат. — Людей спрятать в траншею. — Потом Лебедев позвал к телефону Грибова. — Поднялся? Бери пулемет, автоматчиков и осваивай дом. В драку не ввязывайся. Сиди молчком. Путай карты противнику. На рассвете все разъяснится. Возможно, противник из предосторожности затеял эту канитель. Утро все покажет.
Враг действительно скоро прекратил обстрел занятого дома, и Лебедева это несколько успокоило, он мало-помалу утверждался в той мысли, что его секрет не раскрыт и он может продолжить подкоп. Комбат, чтобы убедиться в этом, отправился в нейтральный дом. Туда уже заявился Грибов со своими людьми. Лебедев приказал Солодкову работу продолжать. Вернувшись в блиндаж, он застал у себя Елина. Лебедев был не рад этой встрече. Его доклад полковник не стал слушать.
— Ну что — провалились? — прервал он Лебедева.
— Никак нет, товарищ полковник.
— А как понять вражескую тревогу?
— Допускаю, товарищ полковник, что противник что-то почуял, что-то приметил, но и в этом случае начатого ни в каком разе не бросим. Напротив, под шумок будет легче завершить подкоп.
Полковник подумал.
— Пожалуй, так, — согласился он. — А я пришел к вам недобрым, хотел поссориться. О начатом доложил генералу. Он приказал дивизионному инженеру помочь вам. Саперы вам нужны?
— Без саперов никак не обойтись. Подготовить минную галерею, забить ее взрывчаткой я не берусь. Моя задача проложить дорогу саперам.
— И не только дорогу, — прервал полковник, — но и штурм дома за тобой. И к нему готовься уже теперь. Вы не подсчитали, сколько потребуется саперного огонька?
— Взрывчатки? Две-три тонны.
— Не много? — удивился полковник. — Тогда и с этим надо спешить. Адъютант, ординарца комбату подыскали?
— Никак нет, товарищ гвардии полковник.
— Почему?
— Приказания не было.
— Ну вот я вам приказываю. У вас есть что-нибудь закусить?
Флоринский назвал мясные щи, но, вспомнив, что щи были третьего дня, заменил это блюдо консервами и чаем с заваркой.
— Эка удивили — чай с заваркой! Ну вот что, товарищи офицеры, я вас с хитростью пытал о щах и каше. Живете вы беднее пустынников. Питаетесь диким медом и акридами. Есть я не хочу и прошу помнить о чае с заваркой. — Полковник встал и, посмотрев на часы, сказал Лебедеву: — Через час тридцать минут я буду у генерала. Что ему доложить?
— Через сутки подземку передадим саперам.
* * *
Гитлеровцы проснулись до рассвета. Они вновь открыли пальбу по ничейному домику. Лебедев понял, что противник задумал если не занять, то выбить из домика его бойцов. Мины рвались сосредоточенно. В предрассветных сумерках противник небольшими силами пошел в атаку. Его не подпустили к домику, скосили из пулеметов. Спустя полчаса, собравшись с силами, противник повторил атаку. И на этот раз лишь немногим удалось заскочить в дом, но там они и распрощались с белым светом. Третья атака началась с рассветом. В этой схватке Уралец пришиб саперной лопаткой двух гитлеровцев. Попытки отбить дом повторились и на следующий день. Лебедев, предвидя это, за ночь перекинул в дом противотанковые ружья, несколько пулеметов, приказав Солодкову не ввязываться в бой, но работы продолжать. И подземка шаг за шагом уходила в сторону противника. Солдаты-шахтеры не раз слышали над собой тяжелую солдатскую беготню, глухие взрывы мин, и тогда Солодков, поднимая своих друзей, в шутку говорил:
— Потолок поддерживайте. Потолок!
И бойцы подпирали перекрытия ломами и лопатами. Чуя поблизости глухое движение, Солодков, не раз замирая, прислушивался. Солдаты, теряя ощущение времени, забывали, день или ночь стояла над их головами, забывали, что над ними вскипали схватки, жестокие, лицом к лицу; они все ближе и ближе подбирались к жилому Дому железнодорожников, и, наконец, лопаты звякнули о бетон фундамента. Солодков, вздохнув радостно, сказал:
— Дошли.
И по скрытому лазу понеслось:
— Дошли… Дошли…
Через сутки дом взлетел на воздух. И тогда Лебедев завалился спать.
V
Комиссар Васильев привел из политотдела дивизии Павла Васильевича. Бойцы глядели на него, как на диковинку. Они отвыкли от штатских, а тут перед ними предстал дед-пчеляк. На нем все было солдатское: и сапоги, и шаровары, и гимнастерка, и все-таки он выглядел дедом. От него веяло чем-то домашним, родным и близким.
— Активный участник обороны Царицына, — представил комиссар Дубкова. — Садитесь, товарищи.
Павлу Васильевичу принесли обгорелое кресло и усадили его со всей возможной пышностью. Дубков побывал во многих ротах и батальонах, уже привык к таким почестям, но все же нигде его так тепло не встречали, как в этом малом гарнизоне. Павел Васильевич, осмотревшись, повел беседу просто и незатейливо.
— Тесно живете, товарищи. Очень даже тесно. Ваш полковник обещал расшириться. И нельзя не расшириться с такими молодцами. Вот ты, товарищ, — указал Павел Васильевич на круглолицего бойца, — сколько упокоил гитлеровских служак?
— Немного, Павел Васильевич.
— А все же? Скажи, не стесняйся.
— На другой десяток перешло.
— Видали? У него немного. А ведь до войны наверняка только с суховеями воевал. Колхозную землю украшал.
— Нет, я с гусями воевал. Птицефермой заведовал.
— И это дело. Гусь — птица важная и строгая. За версту чует. Много я убивал всякой дичи, а вот гусей не больше десятка. Важная птица, особенно на жаровне. Поди, гуси тебе и во сне гагачут?
— Случается, Павел Васильевич. Даже щиплют.
— Это уж так — с характером птица.
— Я даже проснулся, Павел Васильевич, — разговорился боец, — больно ущипнул. Я схватился за ногу. Скинул сапог. Гляжу — на икре синяк. Смотрю и глазам своим не верю. Зиркаю по подвалу, ищу гуся. А какой тут может быть гусь, когда всем кирпичам бока отмяли? А все-таки глазами пошарил этого гуся. Главная штука — гусь-то приметный. Вожак. А потом, малость погодя, стал я сапог натягивать. Натягиваю, а сам озираюсь вокруг. И что же? Смотрю, рядом осколок лежит. Да большущий такой. На него пало мое подозрение. И приснится же такая несуразица.
— Зачем? — возразил Павел Васильевич. — Это от жизни идет. У одного жену прикончили, у другого детей придушили, у третьего мать на перекладину вздернули. Второй раз хотят нас закабалить. В первый раз отцы ваши отстояли нашу землю, а второй — сыны да внуки еще больше укрепят Советскую власть. Да и у отцов еще зубы на врагов не притупились. Плоховато, конечно, что до Волги допятились, но мы расширимся. Так, что ли, сынки?
— Так, Павел Васильевич. Развернемся, папаша.
— Да, да, — разом все дело решим. Иначе другие нагрянут охотники до чужого добра. Нам, сынки, важно здесь укрепиться. В Сталинграде сейчас главная-то точка, как в восемнадцатом году, когда ваши отцы и деды петлю с нашей власти скинули. А петлю-то вили во многих царствах-государствах. Денег на нее не жалели. А все-таки мы разорвали эту буржуйскую петлю. Как мы в то время защищали Царицын? А так: в одной руке винтовка, в другой — гаечный ключ. Принесет, бывало, жена мужу обед, а муж-то уже на фронт укатил. Ну, и заревет. А денька через два, глядишь, и сама ушла на окоп или в госпиталь. И таким родом опустел дом. Колючую проволоку делали. Пушки ремонтировали. Пушки прямо с передовой в запряжках в ремонтный цех влетали на полном карьере. Красноармейцы, не распрягая лошадей, торопят. Там, говорят, прорыв намечается. Давай, говорят, авраль, ребята. Ну, и пошли наши работяги. И пушка через час-два опять гудит.
Поднялся солдат-гусятник.
— Разрешите, товарищ комиссар, обратиться! — Боец спросил Павла Васильевича: — Вы товарища Сталина видели?
— Три раза, сынок, Один раз у вагона, второй — на фронте, а третий — на параде. Тогда он ходил во всем кожаном. И фуражка кожаная, и брюки кожаные. Сапоги мягкие, без скрипу. Это я точно приметил. Тогда он совсем был молодой.
На этом Павел Васильевич и хотел закончить беседу, но солдаты, не желая расставаться, закидали его вопросами. Ответы Павла Васильевича выслушивались с большим вниманием и интересом. Комиссар, видя, что беседе не видно конца и края, вынужден был сказать, что Павла Васильевича ждут в другой роте. И тогда еще солдаты просили оставить его на денек, обещая комиссару уберечь от всех бед и несчастий. Бойцы проводили Павла Васильевича трогательно. Дубкову очень по душе пришелся такой прием. Растроганный, он обещал бойцам еще заглянуть к ним. Зная, что беседа солдатам понравилась, он все же спросил Васильева:
— Как, товарищ комиссар, я по старости где-нибудь не прошибся?
— Все хорошо, Павел Васильевич. Большое вам спасибо.
— А теперь мы куда?
— Домой, Павел Васильевич. В командирский блиндаж. Познакомлю вас с комбатом.
VI
Лебедева в штабе не оказалось. Его вызвал к себе Родимцев для вручения ему ордена Красной Звезды за успешный штурм железнодорожного дома.
— Благодарю вас, товарищ гвардии старший лейтенант, — говорил генерал с чувством уважения и признательность. — Вы ошиблись: документы не затерялись, и приказ о вашем производстве находится в штабе армии. Бойцов к награде представили?
— Представил, товарищ генерал-майор. Особо прошу за троих: Солодкова, Кочетова и Уральца.
— Хорошо, я учту вашу просьбу. Это приятно, что вы заботитесь о солдатах. Солдат — слово великое. Таких слов немного: Родина, Революция, Коммунист, Мир, Мать, Любовь. Что еще?
— Строитель, товарищ генерал, — с подчеркнутой важностью сказал Лебедев. — Строитель, — повторил он еще более значительно.
Родимцев точно понял и почувствовал особое отношение Лебедева к этой гражданской профессии. «Еще не кадровик, — подумал генерал, — но воюет хорошо».
— Прекрасное слово, — согласился генерал. — И звучит прекрасно: строитель!
— Я, товарищ генерал, расширенно понимаю это слово. Строителем может быть (должен быть) каждый человек, если он своим трудом возвышает и украшает жизнь.
— А солдат?
— Солдат — первый строитель.
— Да-а… Без солдат нам пока строить ничего нельзя. К солдату надо быть щедрым и требовательным. Требовательным и щедрым. Мне полковник доложил, что у вас в батальоне есть кое-какие новшества, например, снайперскую школу или курсы оформили, кузницу оборудуете. Ну, снайперы — понятно, а кузница?
— Ломы тупятся, лопаты. Это между дел, товарищ генерал. Солдаты в подвале нашли кузнечные меха и «поставили их на оборону», как они говорят.
— Я это не в упрек говорю. Как вы думаете использовать снайперов?
— Настоящих снайперов у меня двое, остальные — отличные стрелки. К каждому снайперу я прикрепил на выучку по два отличных стрелка. Обучение идет по живым целям. Многие из новичков уже открыли лицевые счета. Я хочу внушить врагу, что у меня под каждым кирпичом сидит снайпер. Двум стрелкам уже теперь можно вручить снайперские винтовки, и я их прошу, товарищ генерал.
— Я прикажу выполнить вашу просьбу. А скажите, каков противник, на ваш взгляд? Есть ли в нем какие-либо перемены?
Лебедев немного подумал.
— Да, есть, — твердо слазал он. — Для фашистов пришла настоящая война, и они, я имею в виду рядовых солдат, стали это понимать, хотя до ее отрицания или, скажем, до отвращения к ней не дошли. Даже ни малейшего проблеска в этом смысле. Напротив, до бешенства озлобились против нас. И они, мне кажется, в ближайшее время предпримут генеральный штурм.
— Что будет штурм — это всем понятно. Зимовать в камнях ни та, ни другая сторона не намерены, и сражений без конца военная история не знает.
— Разрешите идти?
— Идите. Вас ждет полковник. У него сидит ваш сын Алеша.
Лебедев внешне ничем не выразил своего удивления лишь только потому, что генерал сказал об этом так буднично, что факт выглядел рядовым и будничным, как будто Алеша всегда был возле Лебедева и никуда от него не уходил. Но так было лишь в первую минуту. Потом Лебедев с душевным трепетом подумал: «А верно ли это?» Недалек путь до командира полка, но уже на полпути Лебедев задыхался от волнения: «Откуда сын?»
…Алеша, выбравшись из горящего дома, навсегда потерял родное пристанище. В пожаре как будто сгорели все его четырнадцать лет, сгорело все, что пережито было за эти счастливые детские годы. С таким чувством он вышел на берег Волги, невольно задержавшись у того места, где совсем недавно стояла спортивная база. Здесь он со своими школьными друзьями провел самые лучшие свои дни, недели, месяцы. Никаких следов от плавучей базы уже не осталось. Алеша, погрустив, пошел на переправу. Он переехал за Волгу и пошел в Бурковские хутора «устраиваться» на работу. Он знал, что где-то там, в вековом дубняке, разместился штаб фронта и там же находится Чуянов. У него теперь в кармане, кроме комсомольского билета, лежала драгоценная наградная бумага, которую при случае можно предъявить как убедительную рекомендацию. Коротко говоря, Алеша пробрался к Чуянову. Тот принял в его судьбе живейшее участие. Он несколько дней не отпускал Алешу и уговаривал остаться при штабе фронта и учиться на радиста. Алеша отмалчивался, а потом, узнав, краем уха, что в тыл к врагу готовят переброску нескольких офицеров, запросился в эту группу. «Я уже был там», — упрашивал он Чуянова. Тот решительно отклонил его просьбу.
— Алексей Семенович, я не пропаду. Даю вам слово, — убеждал и настаивал Алеша на своем.
После долгих колебаний его отпустили. И, когда он вновь вернулся из вражеского тыла, Чуянов, уточнив, в какой части воюет Лебедев, решил свести юного разведчика со своим отцом.
У входа в блиндаж Лебедев на минуту задержался, у него гулко билось сердце, и он старался как можно быстрее успокоить себя. Из блиндажа доносился голос полковника. Лебедев громко постучался.
— Войдите, — пригласил Елин.
Лебедев раскрыл дверь и, перешагнув порог, остановился. Напротив полковника сидел во всем военном, с медалью на груди повзрослевший сын. Алеша тотчас встал и, замешкавшись на какую-то долю секунды, бросился к отцу. Елин вышел из блиндажа.
У Лебедева засверкали слезы на глазах. Никому из них не хотелось говорить. Была именно та минута, когда любые слова были лишни. И трудно сказать, сколько прошло времени, пока они успокоились. Лебедев вынул из кармана кисет.
— Не куришь? — спросил он Алешу.
— Нет, папа, — ответил Алеша и ласково посмотрел на отца. И едва ли отец забудет этот взгляд и этот голос. Алеша взял кисет и долго рассматривал вышивку на нем. — Это домашний. Это тот, что мама… — он стиснул зубы, насторожился всем своим юным существом в ожидании страшного вопроса, от которого заранее содрогался. Но отец, к его удивлению, промолчал. Алеша не знал, что отцу все известно, как не знал и того, что отцу хотелось обрадовать его: «Алеша, мать жива!..» Но, не зная точно, Лебедев до времени вынужден был молчать.
— Как ты вырос, Алеша, — уводил отец сына от тяжелых размышлений. — У тебя боевая награда?
Алеша вздохнул.
— Жалко Якова Кузьмича, папа. Очень жалко.
— Якова Кузьмича?
— Да, папа, его.
— Хороших людей всегда жалко. Ты, Алеша, ходил к немцам в тыл?
— Дважды, папа. Первый раз ходил один, а второй — с офицерами. Я был проводником. К Якову Кузьмичу офицера провел. Пробирались балочками. Зашли в тайную землянку, а на стене записка: «Сюда ходить нельзя. Гитлеровцы знают землянку». Мы тогда сели в лодку и уплыли в камыши. А ночью я пошел в хутор и узнал, что Якова Кузьмича не стало.
— Как же ты выбрался оттуда?
— Трудно было, папа. Рыл врагам окопы. А с окопов сбежал в Сталинград. Скрылся в развалинах. В одном подвале сидел двое суток без воды и без еды. Там обнаружил много женщин и детей. Напоили меня водой, уложили спать. А когда проснулся, увидел рядом с собой девушку. — На минуту замолчал, а помолчав, продолжал: — И вдруг я услышал: «Алеша, как ты сюда попал?»
Алеша притих.
— Кто была эта девушка?
Алеше трудно было справиться со своим волнением, и он не сразу ответил.
— Это была Лена, — с горечью вымолвил он.
Лебедев крупно зашагал по блиндажу.
— Да, папа. Это была Лена. — Алеша оглянул блиндаж и, убедившись, что они действительно вдвоем, тихо сказал — Она там по заданию. Письмо от нее принес.
Вынул из кармана конверт. Развернул письмо. Каждая его строка дышала горечью, тоской.
«Милые мои! Я буду счастлива, когда узнаю, что письмо дошло до вас. Я вернусь. Непременно вернусь и расскажу вам то, что я видела своими глазами. Мне минуло двадцать лет, но я стала много старше самой себя. Я видела, как шестилетние дети спали в воронках, одинокие и заброшенные. И никто к ним не подходил, и никого к ним не подпускали. Скажите, что это такое? Как уничтожить это зло? Ответ на это можно дать только один: путь к человеческой правде лежит через борьбу. Разве вы не согласны со мной? Простите за нелепый вопрос. Я знаю вас. Знаю, как и знаю то, что я грелась вашим теплом, жила вашим разумом, дышала советским воздухом. Нет у меня другой дороги, кроме борьбы. Кто посмеет сказать, что я стою на ложном пути? Милые мои! Недавно я видела вас во сне. Маму — за чаем, а папу — с газетой в руках. Проснувшись, я была бесконечно счастлива. Я как будто в самом деле повидалась с вами. Где Гриша? Пишет ли вам? Родные мои! Не обижайтесь на меня за то, что я тревожу вас подобными вопросами. До скорого свидания, мои. любимые. До скорого! Я верю, что это так. Знайте: я привыкла к опасностям. Легко ли мне? Нет! Тысячу раз нет! Но я все же вернусь. Ждите».
Лебедев держал письмо и не знал, что с ним делать. Руки его дрожали и горели, как будто в них было не письмо, а раскаленные угли.
— Алеша, ты читал?
— Много раз, папа. На память помню слово в слово.
— Лена… сестренка… вон ты какая…
Лебедев передал письмо Алеше и, раскрыв дверь, позвал ординарца:
— Передайте полковнику, что мы ушли домой, — сказал он ему.
— Будет исполнено, товарищ гвардии старший лейтенант.
— Вы уже знаете, что я не лейтенант?
— Так точно, товарищ гвардии старший лейтенант. Скоро будете капитаном, товарищ…
— Вам и это известно? Выходит, вас ничем не удивишь!
У Лебедева было такое состояние, что ему хотелось каждому встречному кричать: «Вот мой сын Алеша! Смотрите, каков он у меня!»
— А где, Алеша, офицер, с которым ты ходил к немцам в тыл?
— У него было важное задание, и он остался там.
Лебедеву было приятно слушать Алешу не только потому, что он говорил о больших делах по-взрослому, но и потому, что это был его сын. В траншее Лебедев задержался.
— Пойдем сюда. — Повернули налево. — О чем ты говорил с генералом, Алеша?
— Он в шутку спросил меня, побьем ли мы фашистов?
— И что же ты ему ответил? Любопытно послушать, что думают наши дети.
— То же думают, что и наши отцы. Я, папа, хорошо помню твои слова, сказанные однажды.
— Какие, Алеша?
— Ты мне сказал: «Алеша, голос у нас у всех один — голос большевиков. И дорога у нас у всех одна — столбовая, коммунистическая».
— Да, я это говорил. И вспоминаю даже место и время нашего разговора. Это было два года тому назад, когда у нас был праздничный обед по случаю твоего отличного окончания шестого класса. На обеде, кроме наших, дедушки и бабушки, были твои школьные друзья.
Во вражеской стороне взвилась и загорелась яркая ракета. Лебедев остановился, выждал минуту-другую и, не усмотрев ничего подозрительного со стороны противника, спокойно сказал:
— Случайная. — Немного помолчав, перевел разговор на родную и близкую тему. — А дом наш, Алеша, сгорел, — с тихой жалостью и грустью промолвил он.
— Я знаю, папа. Его можно посмотреть?
По молчаливому согласию они свернули в главный ход сообщения и по нему подошли к своему дому, обороняемому пулеметной ротой. Дома, собственно, уже не было. Мрачно стояла в рваных пробоинах обезображенная стена, холодная и чужая. Другая, фасадная, обрушилась и грудой лежала на фундаментах. В провалы уцелевшей стены виделось зарево отдаленного пожара. Отсветы высвечивали скрюченные лестничные клетки и площадки с навалами битого кирпича.
Отец с сыном долго стояли против своей квартиры, от которой остались жалкие признаки детской комнаты с зловещим окном в мутнокрасном свете. Думал ли Алеша, мыслил ли отец, что все это случится, что все это может стать, что все это обуглится и превратится в пепел? Они смотрели на закопченную стену, за которой еще совсем недавно мирно спали дети. Только чистое и доброе встало перед их глазами; только светлое приходило им на память; только родное и сокровенное волновало их.
— Папа, я хочу посидеть у нашего подъезда.
Они сели на холодную бетонированную ступеньку подъезда, защищенного куском развороченной стены. Перед ними лежал большой темный двор. В дальнем углу темнели столбы снежной горки. Рядом с горкой был турник — от него, кажется, ничего не осталось. Здесь каждый уголок двора памятен Алеше и каждый вершок земли исхожен его босыми ногами.
— Папа, ты о маме что-нибудь знаешь?
Вот чего боялся Лебедев, думая о встрече с Алешей.
— Знаю, Алеша. Наша мама, возможно, жива.
— Мама… жива? — в изумлении подскочил Алеша с холодной ступеньки.
В его словах, произнесенных с необыкновенной глубиной и непосредственностью, было столько счастья и восторга, что ничто другое уже не могло выразить так полно его любви и душевного тепла.
— Я долго сомневался, Алеша, но теперь, кажется, не верить этому невозможно. Будем надеяться, что маму мы найдем.
— Папа… — Алеша кинулся к отцу. — Папа, это верно?
Алеша хотел прямого и определенного ответа. Другой он уже не мог принять ни умом, ни сердцем; иной ответ сразил бы его; от иного ответа Алеша повял и поник бы, как опаленный зноем цветок.
— Мне, Алеша, говорили, что мама искала тебя и Машеньку.
— Искала?..
Отец рассказал Алеше все, что знал о самом дорогом для них человеке. Алеша громко крикнул:
— Жива! Жи-ва-а!
Отец с сыном поднялись и зашагали в обратный путь.
— Ты, Алеша, теперь останешься со мной.
Когда они пришли в блиндаж, начальник штаба доложил Лебедеву, что в районе батальона противник никаких действий не предпринимал, если не считать вылазки на участке третьей роты.
— Хорошо, Иван Петрович. Представляю: мой сын Алеша.
— Ваш сын? — удивился Флоринский. — Вы, Григорий Иванович, не шутите?
— А почему вы сомневаетесь?
— Немного великоват для ваших лет. Скорее всего за брата можно принять.
— Ошибаетесь, Иван Петрович. Мой сын. Будущий географ.
— Прекрасный выбор. Знаете, Григорий Иванович, не обижайтесь на меня, если я скажу, что география — самая лучшая наука. В самом деле: леса и степи, моря и океаны. Ширь, просторы, глубины океанские. А горы? Влезешь на них и полмира видишь.
— Вы, Иван Петрович, стихи не пишете?
— В зеленой молодости пробовал. Первый стих девушка приняла, а второй отвергла, вернула с припиской: «Майков давно умер. Объяснитесь прозой!»
— И вы объяснились?
— И удачно, между прочим. Простите, я забыл вас поздравить с наградой, с повышением в звании. Поздравляю. Искренне, от души.
— Спасибо. Полковник не звонил?
— Никак нет.
Раскрылась дверь, в блиндаж вошел Павел Васильевич. С ним был комиссар. Лебедев, взглянув на Дубкова, шагнул ему навстречу.
— Наконец-то! Здравствуйте, Павел Васильевич. Давно жду. Давно.
— Вот как встретились. Товарищ комиссар, ведь это знаешь кто? Сын моего друга, Ивана Егорыча Лебедева. Постой, а это кто — Алеша?
— Я, Павел Васильевич.
— И что же ты молчишь? — Павел Васильевич крепко поцеловал Алешу. — Вот нынче какая добрая молодежь пошла. Все-таки нашел папаньку? Эх, радость-то какая. Григорий Иванович, ты мне стал роднее родного. А уж про Алешу и говорить не приходится. Теперь я от вас — ни шагу. Куда ни пойду, а ночевать сюда, вроде как домой. Гриша, ты знаешь, что твой отец, Иван Егорыч, воюет на том берегу Волги?
— Как воюет?
— Лодочниками командует. И Марфа Петровна с ним.
— И мать с ним?
Лебедев, сощурившись, посмотрел на Павла Васильевича. Очень сложные чувства выражали его темные глаза.
— И жена твоя, Анна Павловна, с ним.
— И Аннушка? — Лебедев встал. Без нужды поправил поясной ремень, расстегнул ворот гимнастерки. — Через час должны быть лодки, — сказал он охрипшим голосом. — Алеша, поедешь на тот берег. Да, да — поедешь. Скажешь там… Одним словом, скажешь все, что знаешь. Собирайся.
— А я, Григорий Иванович, поеду провожатым.
Для Лебедевых приезд Алеши был неожиданным. В первую минуту не было ни слез, ни радостных восклицаний. Внезапность на какое-то время, лишила даже чувства. Алеша остановился среди землянки и не знал, к кому раньше кинуться.
— Чего вы испугались? — сказал Павел Васильевич, проходя наперед. — Ай не рады!
И тут хлынули слезы и причитания Марфы Петровны. Анна Павловна молча обняла сына. Она целовала его за всех: за мужа, за Машеньку, о которых она пока ничего не знала. Алеша для нее был смыслом жизни. И только тогда потекли по ее щекам тихие слезы, когда от сердца отвалилась окаменевшая тяжесть; и только тогда радостно заблестели ее глаза, когда с души сошла ледяная корка материнской муки. Эта ночь для Лебедевых была полна радостей и тревог. Письмо Лены читали долго. Марфа Петровна прерывала чтение рыданиями.
— Ленушка, — еле выговаривала она. — Детинка, милая. Господи, отврати ты лютую смерть от нее. Ослепи нечистого. Покарай его всеми карами. Отец! Ты что молчишь? Батюшки, дитя родного на смерть послали. О-о-о!
Когда письмо дочитали, Марфа Петровна ушла на берег Волги. Чувства и мысли унесли ее к дочери, где все стало чужим: и земля, и воздух, и солнце; где стояла сплошная ночь, темная и непроглядная. И в этой тьме, кипящей нелюдями, мечется Лена, как загнанная овечка, не зная, куда ей приткнуться, где укрыться. Много разного приходило на ум Марфе Петровне. И все только плохое. Смотрит она на сверкающую изгорбину фронта, и чудится ей, что Лена лежит на холодной стене разрушенного дома и глядит на нее затравленной зверушкой.
— Ваня! — вскрикнула Марфа Петровна.
— Что с тобой, мама? — испугалась Анна Павловна. Она сидела несколько поодаль и думала свои думы. — Тебе плохо?
Анна Павловна взяла свекровь за руки и помогла ей подняться.
VII
На фронте внезапно установилась тишина. Это было так необычно для Сталинграда, что озадачило всех. Тишина встревожила и семью Лебедевых, Иван Егорыч первым заметил затишье. Прислонившись к старому осокорю, он напряженно вглядывался в развороченный город. Там всюду было безлюдье, тишина, спокойствие. Нехорошо стало на душе у Ивана Егорыча. Очень недоброе подумал он в ту минуту: «Отступают. Сдают город. А быть может, уже переправились на левый берег?» Иван Егорыч посмотрел на Волгу. Река текла спокойно, как будто тоже отдыхала от грохота войны; она не сверкала от взрывов, не дыбилась водяными глыбами, лишь чернела трубами затопленных пароходов да спокойно несла покачивающиеся бревна, куски разбитых переправ, полузатопленные рыбачьи лодки. Иван Егорыч заспешил к офицеру катерной переправы и напрямоту спросил его о последних новостях с фронта. Офицер, хорошо зная Лебедева, успокоил его, сказал, что тишина, действительно, немного странная, но она протянется недолго и что для беспокойства нет никаких оснований.
— Готовьте лодки к ночным рейсам, — сказал он Ивану Егорычу, закончив беседу.
Хотя офицер ничем не выдал себя, он все же внутренне насторожился больше, когда узнал, что тишина тревожит и других. Он вышел из землянки и, вскарабкавшись на прибрежный осокорь, посмотрел в бинокль на город. И не только он один вглядывался в примолкший город. На фронте в эти часы смотрели в сотни биноклей. Офицеры, словно астрономы, исследовали во вражьей стороне каждый выступ, каждую стену, каждую тропку. Противник молчал. Это было коварство, и оно не подлежало никакому сомнению, и никто не был иного мнения о временном затишье.
Генерал Родимцев полез на самый опасный наблюдательный пункт, оборудованный в мельничной трубе. Труба была в нескольких местах пробита снарядами, и в рваных дырах свистел пронизывающий ветер. Полковник Елин, опасаясь за жизнь генерала, осторожно сказал:
— Александр Ильич, могут сшибить трубу.
— Трубу? — улыбнувшись, переспросил Родимцев. — А я думал, ты обо мне беспокоишься. Ни черта не сшибут. Промажут.
Чем выше поднимался Родимцев, тем сильнее выл ветер в трубе. Здесь было холодно, и наблюдатели сидели в валенках и полушубках. Отсюда невооруженным глазом можно было видеть заводы, Мамаев курган, Сибирь-гору. Офицер-наблюдатель хотел доложить генералу по форме, но Родимцев, махнув рукой, спросил:
— Холодно?
— Терпимо, товарищ гвардии генерал-майор.
Родимцев подошел к стереотрубе. Перед его глазами лежала мертвая картина застывших нагромождений. Повсюду — камень, железо, баррикады, проволочные заграждения и никакого движения. Лишь ветер колыхал сухой бурьян да покачивал обломанные сучья расщепленных деревьев.
— Вы, товарищ лейтенант, давно здесь?
— Почти сутки, товарищ генерал.
— И за это время ничего не заметили?
— Собака выскочила из немецкого блиндажа и понеслась в нашу сторону.
— Это я знаю. Собаку поймали. Записочку принесла от немцев. Предлагают сдаваться.
Спустившись с наблюдательного пункта, генерал сказал Елину:
— Не спать, Иван Павлыч. И даже не дремать.
Не успел Родимцев появиться в своем штабе, как его вызвал к себе командующий армией генерал-лейтенант Чуйков.
По внешнему складу командующий был из тех генералов, которых не замаскируешь никакой одеждой— они всегда будут выглядеть солдатами в самом лучшем смысле этого слова. Взгляд у него прямой и суроватый. Но все его подчиненные, солдаты и офицеры, знали, что за этой суровостью стоит человек большой души, смелый и решительный, но не безрассудный, твердый и настойчивый, без упрямства, требовательный, без тщеславия. Он не дергал командиров дивизий и без нужды не вмешивался в их дела. Командующий редко вызывал их к себе — чаще сам бывал у них.
Штаб армии со всех сторон обнесен был стеной проволочных заграждений. В этой запрещенной зоне размещались штабные блиндажи, в том числе блиндаж командующего. Блиндаж Чуйкова выглядывал из горы только одним выходом. Другие помещения и службы уходили в глубь глинистой горы. Родимцев давно не был у командующего. Проходя по дощатому настилу, проложенному в тесном коридорчике, ведущем в блиндаж, он не мог не обратить внимания на похлюпывание под ногами грунтовой воды, скопившейся под настилом. В блиндаже командующего сидели и оживленно разговаривали командиры дивизий. Скоро вошел командующий, сопровождаемый начальником штаба Крыловым. Офицеры, как один, поднялись и подтянулись.
— Прошу садиться, — сказал Чуйков. — Докладывайте, Николай Иванович, — обратился он к начальнику штаба, кряжистому генералу средних лет, участнику обороны Одессы и Севастополя. Командующий с начштабом на редкость жили дружно. Крылов, невысокий крепыш с литыми плечами, стриженный под машинку, подошел к оперативной карте, начал докладывать о положении дел на фронтах многих армий, с которыми взаимодействовала армия Чуйкова. Он доложил, что в районе Клетской и Серафимовича положение прочное, войска ведут активную оборону. На левом — Южном, напротив, Степной фронт несколько подвижен и продолжает быть опасным для коммуникаций Сталинградского фронта. Степная армия отступает, противник находится в ста пятидесяти километрах от Астрахани.
— Наши непосредственные соседи, — продолжал Крылов, — справа шестьдесят шестая армия. У нее положение прочное. Более того, она ведет отвлекающие наступательные операции, и не без частных успехов, что значительно облегчает положение нашей армии. Слева, у генерала Шумилова (командующего шестьдесят четвертой), тоже положение прочное. Без помощи Шумилова нам было бы не очень весело. Теперь 6 противнике: достоверно известно, что вражеское командование, пополняя и усиливая свои части, по всем данным готовится к решительному наступлению. Стратегия гитлеровского командования понятна. Захват Сталинграда высвободил бы ему колоссальную армию.
Начальник штаба закончил. Взял слово командующий. Он имел привычку смотреть в глаза своим подчиненным. Чуйков сказал:
— Командующий немецкой армией генерал Паулюс получил от Гитлера еще один приказ, категорический: взять Сталинград. — Чуйков говорил с подчеркнутым нажимом. — А у нас имеется все тот же неизменный приказ: отстоять Сталинград. — Наступила продолжительная пауза, и она по-особому усиливала смысл приказа. Посмотрев в глаза командиров, Чуйков продолжал: — Верховный Главнокомандующий товарищ Сталин просил передать благодарность всем бойцам и командирам нашей армии. И я с величайшей радостью объявляю ее от его имени.
Командующий вынул из кармана платок и вытер вспотевший лоб. Офицеры притихли и, глядя на командующего, ждали, что еще он скажет.
— Верховный Главнокомандующий просил сказать вам, что он доволен вами и впредь надеется на вас. — Чуйков взял лист бумаги и торжественно прочитал текст разговора с Верховным Главнокомандующим. — Мне от себя нечего добавить, товарищи офицеры. Я говорил с Верховным Главнокомандующим от имени бойцов и командиров. Наша армия нашла свой ритм, свое дыхание, и я не хочу ничего менять. У каждой дивизии сложился свой характер, свой облик. Об одном прошу, товарищи командиры: прекратите лихачество. Александр Ильич, — повернулся он к Родимцеву, — вы сегодня лазили в мельничную трубу?
Тот смущенно ответил:
— Был такой случай, Василий Иванович.
Генералы добродушно рассмеялись.
— Не смейтесь, друзья. О вас я тоже кое-что знаю. — Генералы насторожились. — Ругать и наказывать буду. Комдивы полезут в трубу, а командующему куда? На колбасе мертвые петли вязать? Прекратите лихачество. — Он положил бумагу на стол и, меняя тон, сказал: — Приказ по армии получите у начальника штаба.
Генералы поднялись и последовали за Крыловым.
Через час начальник штаба зашел к командующему и подал ему радиограмму, принятую от «колокольчика» (иначе — Лебедевой).
— Агентурные и разведывательные данные, а равно опрос пленных подтверждаются этой радиограммой, — сказал Крылов.
— Видите как? — Чуйков взял шифровку. — В квадрате 47, за угловым домом, установлены шестиствольные минометы, — читал он. — В квадрат 49 подтянуто 8 тяжелых танков. В квадрате… — Дочитав, сказал: — Немедленно передайте в штаб фронта.
VIII
В Заволжье было тихо. Под ногами похрустывали опавшие листья, прихваченные морозцем. Над озерами и протоками стоял густой туман, узоривший деревья и травы крупким инеем. В чаще кустарников спали сороки, грачи, оставшиеся на зимовку. Все спало. И вдруг все поднялось в лесу. Проснулись испуганные женщины, старики, дети, они покинули приволжские хутора со всем своим добром и обстроились в лесных зарослях. В лесу были вырыты сотни землянок, в которых жили беженцы. Какая-то женщина с надрывом манила корову, видимо, отвязавшуюся за ночь от прикола:
— Лы-се-е-енк… Лы-се-е-енк…
Иван Егорыч в тот час встретил лодочников, вернувшихся из последнего ночного рейса в город. Выслушав доклад старшего, он отправился в свою землянку, вырытую на опушке леса под корявой ветлой. И не успел он за собой дверь закрыть, как тишину разорвал грохот. Он невольно остановился. Из землянки первым выскочил Алеша, за ним Павел Васильевич.
— Что там? — спросил Дубков.
Они вышли на опушку леса, глянули на город. Там творилось что-то невообразимое. Бывают страшные грозы, когда раскаты грома оглушают людей, когда молнии выхватывают из ночи скалы и ущелья, вершины гор, заливают долины лиловым светом, но то, что творилось в городе, было много грозней самой страшной грозы. Из Сталинграда в этот час не доносилось отдельных раскатов; оттуда шел сплошной гул и виделись бесчисленные всплески разрывов. Взрывы рвали город на всю его глубину — от Волги до степных окраин. Над Сталинградом стояло багрово-красное зарево, в небо взлетали черным вороньем кирпичи, кровельное железо. Рушились стены.
Теперь, как никогда, всякий понял, что для армии Чуйкова настал решающий час. Советская артиллерия отвечала из-за Волги мощным шквалом. К ее голосу пристроился голос Волжской речной военной флотилии. Флотилия, меняя огневые позиции, бесила врага. Моряки, казалось, не знали страха, не имели понятия о смерти. Временами чудилось, что судно треснуло, пошло ко дну, но в следующее мгновение оттуда, из дыма, вылетали огненные стрелы. Флотилия как будто соревновалась с многочисленной армейской артиллерией, расположенной на левом берегу, в лесах Заволжья. Леса гудели, голос артиллерии господствовал повсюду.
Трое на опушке — Иван Егорыч, Дубков и Алеша — все стояли и смотрели на город, на буйство огня. Здесь воздух был чист и прохладен, но Алеше было душно. Глядя на сверкающую Волгу, он вскрикнул:
— Паром тонет. И солдаты там!
— Где? — спросил Иван Егорыч. — Где?
На Волге опять блеснуло, и тогда все заметили тонущий паром.
— Поднимать надо.
Алеша побежал к землянкам лодочников.
— Вставайте! — кричал он во весь голос. — Вставайте!
Иван Егорыч, встречая волжан, властно говорил:
— На лодки! — И волгари в суровом молчании садились в лодки.
— Павел Васильевич, тебе рулить. Я с Алешей на весла.
И лодки отчалили от берега, пошли к тонущему парому.
— Веселей работать! — покрикивал Иван Егорыч. — Кто там отстает? Подтянись! — голос жесткий, властный.
Поблизости грохнула мина. Вода окатила холодными брызгами, Иван Егорыч, отряхнувшись, крикнул:
— Давай работай!
Над головой, пролетая, просвистели пули, и на третьей лодке кто-то вскрикнул.
— Что там? — спросил Иван Егорыч.
— Трифона пулька тяпнула, — ответили с лодки.
— Перевязать и плыть! Кто там отстает? На пятой! Куда правите, куда виляете? Утоплю! Своими руками!..
Паром был уже близко. Он накренился и тихо, будто поневоле, медленно погружался. Тот, кто не умел плавать, держался за суденышко, а многие, завидев лодки, поплыли навстречу.
— Вторая и третья — за мной! — командовал Иван Егорыч. — Остальным — подбирать раненых. Павел Васильевич, держи к парому. Алеша, ударим!
Для Алеши время тянулось невыносимо медленно. Он сидел спиной к тонущему парому и не мог видеть всего того, что там творилось. Ему казалось, что едва ли они подоспеют ко времени, едва ли им удастся спасти тонущих солдат. Лодка подошла к корме парома.
— Вторая! — командовал Иван Егорыч. — К правому борту! Третья — к левому. Товарищи бойцы! За лодку не цепляться. Всех спасем. Алеша, подавай весло тонущему.
— Есть подать весло! — Алеша подтянул измученного бойца и, перевалив его через борт, подал весло другому бойцу, едва державшемуся на воде. — Крепче держись. Крепче! — говорил он ему.
В лодке уже сидело и лежало четверо спасенных, потом стало шесть, восемь, и, наконец, хотели принять последнего. Этот, словно ослепший, не обращал внимания ни на весло, ни на лодку. Он прилип к парому и не думал с ним расставаться.
— Руки у него омертвели, — догадался Павел Васильевич. — Тащите его багром.
Алеша, скинув сапоги, бросился в воду.
— Куда ты? — испугался Иван Егорыч.
Но Алеша уже плыл к парому. Вода была холодная, обжигающая.
— Живей! — крикнул Алеша и схватил бойца за руки. Тот никак не хотел отрываться. Алеша повис на нем, и боец обреченно, с полным безразличием к самому себе, положился на волю подростка, ничего не предпринимал для спасения собственной жизни. Усталый и полузамерзший, он пошел ко дну. Алеша успел схватить его за рукав шинели. Бойца подтянули к лодке.
Паром пошел ко дну. Лодки тронулись к берегу.
В полевой госпиталь Алеша отправился со строгим бабушкиным наказом непременно привести домой Анну Павловну.
— Она, может быть, и не ела. Она у нас такая.
Из полевого госпиталя, размещенного в глубине дубовой рощи, Алеша вернулся грустным и неразговорчивым. Марфа Петровна сразу же это приметила и никак не хотела верить внуку, что мать по горло занята работой и не может покинуть госпиталь до вечера, если туда не доставят новую партию раненых. В ответ на такое объяснение она пригрозила:
— Сама пойду, если не скажешь. Пойду и все разузнаю.
Тогда Алеша попытался отделаться полуправдой:
— Ничего страшного, бабушка, мама просто ослабла.
— Да что с ней, что?
— Да ничего, бабушка. У мамы немножко голова закружилась.
— Не верю. Скрываешь. И как тебе не стыдно, Алеша.
— Там, бабушка, раненого привезли. Он должен был умереть, а мама его спасла. Понимаешь?
Когда Анна Павловна узнала, что бойцу нужна кровь, а ее в госпитале больше не оказалось, она подошла к хирургу и, узнав, какая группа крови у бойца, просто сказала:
— Возьмите у меня.
После операции голова у Анны Павловны закружилась, земля как будто колыхнулась и пошла кругом. Ее вынесли на воздух, под дерево, и там оставили на некоторое время.
— Она, бабушка, через два-три дня поправится. А боец выживет. Вот это маме в госпитале дали. Тут масло и сахар. Маме сейчас требуется хорошее питание. И больше ничего.
В землянку вошел Павел Васильевич, задумчивый и сосредоточенный. Улучив минутку, он шепнул Алеше на ушко:
— Выдь на минутку, — и удалился тихо-мирно, сказав Петровне, что идет на озерцо поудить рыбки на ушицу.
Павла Васильевича Алеша нашел неподалеку от землянки, у любимого осокоря-великана, где в его тени он частенько сиживал, обдумывая стариковские думы.
— Алеша, я уезжаю в город, — сказал он.
— Тогда и я с вами, — не задумываясь, проговорил Алеша. — Когда поедем?
— Вот переждем эту метель, — показал он на Сталинград, — и тронемся.
Павел Васильевич не точно выразился, назвав сражение метелью. Непогода, как бы она свирепо ни свистела и ни выла, все же махала пустыми руками. А здесь тысячи осколков разлетались с бешеной скоростью, заваливая асфальт улиц. Батареи, большие и малые, дивизионные и корпусные, только за первый час огневого штурма расстреляли десятки тысяч снарядов. Тысячи стволов били с той и с другой стороны.
— Едем!
— Ты, Алеша, договорись с Иваном Егорычем. Без него тебе ехать нехорошо.
Иван Егорыч просьбу Алеши переправить его в город выслушал молча. По выражению его лица нельзя было понять, что у него на душе. Ему очень не хотелось расставаться с внуком.
— Хорошо, Алеша. Я вас с Павлом Васильевичем перевезу, — сказал он с деланным равнодушием.
Близко к полуночи они сели в лодку и тронулись к сверкающему фронту.
IX
Командующий армией Чуйков взглянул на часы.
— Тридцать шесть часов непрерывного боя, — покачал он головой.
Командующий отлично знал свою армию, испытанную в тяжелых и изнурительных боях; дивизии обрели свое боевое дыхание, свою, только им присущую железную волю, свой характер. Там, где в роте или взводе оставалось хотя бы несколько ветеранов-солдат, новое пополнение жило теми же традициями. Взвод или группа бойцов, отрезанная от своего подразделения (а так бывало не раз), продолжала борьбу, не теряя присутствия духа. Все это стоило громадных усилий воли, ума, порой кое-каких промахов, но армия, несмотря на временные неудачи, шла собственным путем, направляемая полководческим опытом.
И командующий, зная, что он кое-что сделал для армии, сейчас думал о другом. И невозможно было не думать в этих обстоятельствах, когда на армию с такой силой обрушился вражеский удар. Здесь речь шла не только о личном, хотя это тоже имело немалое значение для командарма, но главное и определяющее чувство все-таки было государственное. И оно двигало всеми его военными соображениями. И когда командующему доложили, что у генерала Медникова враг отбил дом, Чуйков сию же минуту строго спросил командира дивизии:
— Как это могло случиться?
Немцы изо всех сил старались разрезать армию в районе заводов. Для командующего это было ясно с первого же часа нового наступления. И теперь эта маленькая брешь, пробитая противником, серьезно встревожила Чуйкова.
Неприятность с домом Медникова на какое-то время внесла сомнения в его догадки и размышления. Он не мог ограничиться одним, очень простым и понятным приказанием: «Держись. Дом отбери». Это очень легко: одному приказал «держись», другому — «держись», третьему — «держись». В этом случае, командующий, сиди у себя в блиндаже и распивай чаи.
Сражение продолжалось уже двое суток, а Чуйков все еще не знал, все ли силы немцы ввели в бой, какими резервами располагает противник, какие он готовит новые удары. У Паулюса была свобода маневра. А Чуйков закрепился на маленькой полоске земли. Он вернулся к своему столу и попросил к телефону члена Военного совета фронта Чуянова.
— Здравствуйте, Алексей Семенович, — поздоровался Чуйков. — Как ваш грипп? На исходе?.. Нет, я здоров. Здоров, Алексей Семенович. Вылечен от всех болезней до самой смерти. Что? Повторите, немножко глохнуть начинаю. Нет, нет. Только-только во вкус жизни вхожу. Командующий у себя?.. Ко мне собирается?.. Алексей Семенович, у меня к вам опять та же просьба — насчет огонька. Не обижайте при дележе. Имейте в виду, что если этот бал-маскарад затянется, я совсем прогорю, бойцы останутся при одних кирпичах и железках… Да, да. Нет, нет. Да, точно. Дом потеряли. Временно… Нет, никакого отступления. В доме, в подвале, просто никого не осталось в живых… Совершенно правильно, Алексей Семенович, еще одна просьба — о пополнениях. Очень прошу. Я об этом буду говорить с командующим. Андрей Иванович, надеюсь, поймет меня, но и вас прошу…
Командующий, закончив разговор с Чуяновым, пригласил к себе начальника штаба Крылова. Николай Иванович пришел с рабочей схемой по всему фронту на 20.00. Он доложил, что изменений в обстановке не произошло.
— На флангах дело ясное, — проговорил командующий.
— И в районе заводов картина понятная, — показал на схему начальник штаба. — Замысел у противника остается прежним.
— Разрубить на куски и бить по частям? — Чуйков продолжал рассматривать схему. — На нас здесь навалилась вся техника Европы.
— И весь опыт, приобретенный противником за три года войны, — добавил Крылов.
— И весь опыт лучших германских армий с лучшими генералами во главе. Да-а-а, — неопределенно произнес командующий. И, подумав, спросил у Крылова: — От Лебедевой что-нибудь есть?
— Приняли радиограмму. Гитлеровцам объявлен приказ о длительном отдыхе, как только будет взят Сталинград. Всем солдатам — награды, а офицерам, кроме того, земельные наделы на Дону и на Волге. Ефрейтор, стало быть, спустил с цепи самого страшного зверя — награды, отпуска, поместья? Это уж не только «Хайль Гитлер», а с прибавкой: «Хайль Гитлер, даешь поместья». Новые нотки завизжали.
Чуйков улыбнулся своей хитровато-озорной улыбкой и живо взглянул на Крылова. Тот понял, что командующий уже что-то надумал, он хорошо изучил, что значит его улыбка в подобных случаях. Василий Иванович вернулся к своему рабочему столику и энергичным жестом взял цветной карандаш. Подумал некоторое время и, вскинув голову, решительно, как будто он находился на командном пункте, сказал:
— Ну, Николай Иванович, я решил открыть второй фронт.
Крылов озадаченным взглядом уставился на Чуйкова. По натуре начштаба был спокоен, невозмутим и скуп на жесты. Командующему это очень нравилось. Сам же Василий Иванович изредка срывался, был горяч, вспыльчив, но отходчив.
— Хочу, Николай Иванович, — продолжал командующий серьезным тоном, — усилить нашу армию за счет второго фронта. Как вы это находите?
— Я слушаю, Василий Иванович.
— Да, выход у нас с вами один: открывать второй фронт. — Чуйков улыбнулся, но уже не хитровато-озорной улыбкой, как было в первые минуты начатого разговора, а с досадной иронией. — Будем, Николай Иванович, чистить свои тылы самым решительным образом.
Крылов согласно кивнул головой.
— Чистить, — продолжал Чуйков тоном, не допускающим возражений, — чистить армейские и дивизионные тылы. Некоторые команды взять на фронт полностью. Прочистить без исключения все тылы. Провести всеобщую мобилизацию. Как думаешь?
— Я одобряю, Василий Иванович. Этот второй фронт самый надежный.
— Действуйте, Николай Иванович. Прошу наблюдать за левым флангом. Маршевый батальон, который переправляется через Волгу, в дело не вводить. Я хочу прокатиться в район заводов.
Вошел адъютант командующего и доложил, что катера готовы.
— Минутку. — Чуйков вызвал на провод генерала Родимцева. — Баталия продолжается? — спросил он его. — Докладывайте… Так… Так… На Елина? Он у нас мужик крупный, выдержит. Помогайте ему, Александр Ильич, помогайте.
А там и мы поможем, если, конечно, нам помогут. Да, да. Если помогут. Трубу нынче не прочищал? Нет? А что это у вас был за взрыв?.. У немцев? Артиллерийский склад? Все ясно. Резерв свой бережете? Начали расходовать? А не рано?.. Я понимаю вас, Александр Ильич, вам лучше знать свое хозяйство.
Чуйков вышел из блиндажа, ступил на бревенчатый причал, пахнущий нефтью и сыростью. Штабные офицеры сели на другой катер, и оба катера пошли полным ходом. Вода шипела и пенилась. Мины взрывались то впереди, то сбоку, то совсем рядом. Противник не давал покоя Волге ни днем, ни ночью. Но вопреки всему река жила напряженной фронтовой жизнью.
Командующий хотел проскочить к тракторному, к полковнику Горохову, но вынужден был свернуть к генералу Медникову. Выслушав командира дивизии о просачивании противника в заводские цехи, Чуйков приказал спешно направить маршевый батальон в распоряжение генерала Медникова.
— Вы, Петр Ильич, расстраиваете всю оборону армии, — с укором проговорил Чуйков.
Генерал Медников промолчал.
— Что вы намерены делать?
Медников, нахмурив брови, суховато сказал:
— Бойцы и офицеры, Василий Иванович, как вы сами знаете, воюют с беспримерной храбростью. Следовательно, ваше замечание я принимаю только на свой личный счет.
— Я, Петр Ильич, командующий и говорю вам то, что думаю. Ведите меня на левый.
На левом фланге дивизии дрался истекающий кровью полк. Командир полка доложил командующему, что в одном взводе отстаивал рубеж лишь один ефрейтор.
— Как один? — удивился командующий. — Почему из роты не послали ему подкрепление?
— Командир роты был введен в заблуждение огнем с обороняемого рубежа.
— Не понимаю.
— Перебегая с одной точки на другую, ефрейтор стрелял то из автомата, то из ручного пулемета, то бросал гранаты. И только когда отбил атаку, пришел доложить ротному, что «по причине боя он не мог вовремя донести». И в заключение попросил дать ему подкрепление «в лице одной единицы».
— Ефрейтор жив? Представьте его к награде, — и, обращаясь к генералу Медникову, предупредил — К вам идет маршевый батальон. Распорядитесь принять его. К утру положение восстановите.
На пятые сутки в районе тракторного завода противник потеснил правый фланг армии Чуйкова, значительно вклинившись в завод. На левом же фланге армии на участке генерала Родимцева атаки врага успеха не имели. Расчленение армии на отдельные куски стало непосредственной опасностью. За пять суток непрерывного боя расстреляны новые эшелоны снарядов. Земля смешалась с железным крошевом. Бойцы похудели, осунулись; глаза горели сухим жаром, шинели и фуфайки пропахли пороховой гарью. Стыли камни, железо, земля. Волга насупилась и помрачнела. Звенели волны в непогоду на песчаных отмелях. Ночью под ногами похрустывал ледок. По Волге пошло «сало», предвестник осеннего ледохода.
X
Генералы все чаще и чаще обращались за помощью к командующему армией Чуйкову, просили у него сотню солдат, если не сотню, то хотя бы полсотни, наконец, сколько можно.
— Василий Иванович, — убеждал командующего генерал Медников. — Вы можете понять?
— Могу, Петр Ильич. И понимаю. Но солдат не дам. Не просите. Не дам. Вы уже получили батальон полного состава. Вслушайтесь, что говорю: батальон полного состава.
— Василий Иванович, положение критическое…
— Знаю. Все знаю. Знаю, что Сталинград врагу сдавать не собираемся. Когда не станет бойцов, выводите всех штабных офицеров на линию огня.
Генерал Родимцев не требовал пополнений — он просил Чуйкова подбросить ему боеприпасов.
— Получите, Александр Ильич, — пообещал командующий. — Непременно получите. И не позже 20.00. К этому времени подвезут.
Командующий приказал своему интенданту во что бы то ни стало изыскать дополнительные переправочные средства. Подполковник Акимов срочно прикатил на «виллисе» на Тумак, где размещалась оперативная группа речных переправ. Начальник Сталинградского технического водного пути предложил Акимову использовать металлическую баржу, подбитую вражеским налетом и брошенную в Воложке.
— В мирное время, товарищ гвардии подполковник, — сказал начальник, — на этой барже возить грузы, а тем более боеприпасы, совершенно невозможно, но сейчас такое время, что и на этом корыте доставим.
Баржу прибуксировали к пристани Тумак в тот же день. Подполковник Акимов дал саперов, и баржа через сутки стала под погрузку боеприпасов. Вечером подошел баркас и повел баржу по мелководью Куропатки. Потемну баржа прошла в район Культбазы и вошла в опасную зону. Кочегары прочистили трубы, чтобы они не особенно искрили. На эту баржу и возлагал большие надежды командующий, обещая патроны генералу Родимцеву. На Волге было тихо. Густое ледовое «сало» шло вдоль правого берега — в Куропатке было чисто. На это и рассчитывали речники, намереваясь воспользоваться отсутствием ледохода в Воложке, и, поднявшись луговой стороной, пересечь Волгу. У Приверхоголодного острова механик доложил Акимову, что в дежурном ящике нет топлива, требуется остановка для ремонта машины. Акимов приказал капитану пристать к берегу и приступить к ремонту машины. Волге понадобилось совсем немного времени, чтобы сбить баржу на песчаную отмель. Потребовалось немало усилий, чтобы сняться с мели, а время неумолимо отсчитывало свои часы. К полуночи подул северный ветер и погнал лед в Куропатку. Баржу начало сносить по течению. Ее дважды брали на буксир бронекатера, и дважды лопался буксир. Третий бронекатер, «Спартаковец», вывел баржу из Куропатки в главный фарватер, но времени до рассвета оставалось слишком мало, и командование приказало вернуть баржу на Тумак.
И Чуйков не сдержал своего слова перед генералом Родимцевым. На шестые сутки непрерывного боя Родимцев приказал командирам полков в ближнем бою использовать противотанковые мины. Елин в уточнение этого приказа созвал командиров батальонов и разъяснил им создавшуюся обстановку.
Лебедев вернулся от командира полка хмурым. Он в срочном порядке сформировал небольшой летучий отрядик и в трудную минуту бросал его с одной точки на другую. Командовал этим отрядом сержант Кочетов.
За этим отрядом неотступно следовал Алеша.
…Лебедев, выхаживая по блиндажу, говорил Флоринскому:
— Сто пятьдесят часов бьемся. А патроны в пути, гранаты в пути, солдаты в пути. Одним словом, все в пути.
Адъютант, как показалось Лебедеву, без видимой причины улыбнулся. Комбат удивился: до веселья ли теперь? И Лебедев спросил:
— Вы что, Иван Петрович?
Адъютант, вскинув светлые брови, добродушно сказал:
— Завидую вам, Григорий Иванович. Ни разу вы голоса не сорвали.
— Что же поделаешь, характер такой. Сорвешься — глупостей натворишь. Я хорошо знаю себя. Приходится бороться с самим собой. Мое видимое спокойствие стоит мне очень дорого.
— Да?
— Выругаться, нашуметь, накричать — куда легче. Я тоже умею горланить. Жду подходящего случая. Берегитесь, Иван Петрович.
— На левом фланге, Григорий Иванович, за большим домом немцы готовят очередную атаку.
— Договоритесь со штабом полка, вызовите авиацию.
Пришел сержант Кочетов, командир летучего отряда. Отряд не раз выручал Лебедева — его он посылал на подмогу на самые опасные участки в самые трудные минуты боя.
— Есть работа моему летучему отряду, — доложил сержант.
— Например?
— Туго пулеметной роте.
— Тебя все на левый тянет, как в родной дом. Потерпи немножко. Алеша у тебя? Скажи ему, чтобы шел на командный.
Лебедев позвонил комиссару. Васильев ответил, что вернется не скоро.
— Оставайся, — согласился комбат. — И принимай меры. Сажай больше мин. Ставлю тебя в известность: хозяин скуп до невозможности. Капитал расходуй с расчетом. Пришли кого-нибудь — дам банку консервов. Хозяин прислал. Он уже по соседству где-то новым полушубком землю пашет… А что? Нет, не бережет казенное добро.
Пришел Алеша, и у Лебедева потеплело на душе.
— Ты где был, гвардии солдат?
— В летучем, папа. Мне можно с сержантом Кочетовым?
— Нет, Алеша, сержанту не приказано атаковать. Сходи в третью роту и узнай, отправлены ли за Волгу раненые.
— Ты отсылаешь меня, папа?
— Нет, Алеша, не отсылаю, а приказываю.
В полковом санитарном блиндаже, где оказывалась первая помощь и откуда раненые эвакуировались за Волгу, Алеша увидел командующего армией Чуйкова. Василий Иванович (так его звали за глаза все солдаты и офицеры), подходя к раненому, спрашивал, какой он части, где, на каком участке ранен и при каких обстоятельствах. И тут же в блиндаже, обращаясь к офицеру-порученцу, говорил: «Наградить медалью „За боевые заслуги“». Со стороны командующего подобный обход раненых, ожидавших отправления в тыл с огневых позиций, был таким же естественным поступком, как и естествен его приказ на поле боя. Он все учитывал: и как надо встретить бойца, и как его проводить с фронта. Раненый боец, говорил он, это золотой резерв армии, ее опыт, ее традиции.
Когда Алеша вернулся на командный пункт, отец посоветовал ему переехать за Волгу.
— Нет, папа, я останусь с тобой.
— Просит мать. Вот ее записка.
Дважды прочитав записку, Алеша, смирившись, сказал, что он поедет за Волгу, но только завтра.
— Почему мама не едет к Машеньке? — удивлялся Алеша.
— От Машеньки, Алеша, я получил письмо. Вернее сказать, от Настасьи Семеновны. Машенька ждет нас домой. О тебе спрашивает — нашел ли я тебя. — Лебедев достал из бокового кармана письмо, подал его Алеше. — Отвезешь матери. Скажешь, что я настаиваю на ее отъезде в колхоз. Читай, а я займусь своим делом, — и, повернувшись к Флоринскому, спросил: — Сколько нам дают патронов и ручных гранат? — Он взял листок бумаги. Посмотрев на цифры, приказал отряду Кочетова дать двойную норму: отряд готовился к захвату углового дома.
В эту минуту Лебедеву доложили, что против батальона, метрах в ста, загорелась площадь.
— Что горит? — в недоумении спросил Лебедев. — И что может гореть, когда там все выгорело?
— Земля горит. Земля!
— Что за чепуха, — недоумевал Лебедев. — Как может гореть земля? Откуда ветер?
— На нас. Огонь с густым дымом.
Лебедев выбежал из блиндажа. «Неужели новое оружие?» Дым уже набил косматое облако и своим краем повис над окопами батальона. Жирная и липкая сажа хлопьями сыпалась в траншеи. Глянув на горящую площадь, Лебедев подумал: «Мазут горит. Мазут, сволочи, подожгли. Прочищают дорогу для танковой атаки». Он позвонил Грибову:
— Простреливай пожар пулеметным огнем. Понятно? И минометы пусти в дело.
Командиру пулеметной роты приказал делать то же, что и Грибову. Огонь и дым скрыли врагов и Лебедев не мог видеть, что делается за пожаром. Начали бить из минометов.
На командный пункт прибежал всполошенный Уралец.
— Товарищ комбат, — охрипло говорил он, — за пожаром женщины.
Лебедев вскинул бинокль к воспаленным глазам.
— Вы не ошиблись? — спросил он.
— Никак нет. Люди кричат, просят помощи.
Лебедев, скрипнув зубами, приказал прекратить огонь и встретить противника гранатами.
О том же донес по телефону командир пулеметной.
— Имею возможность открыть по врагу пулеметный огонь, — сказал он.
— Открывай, — приказал Лебедев.
Через одну-две минуты из пулеметной донесли, что передняя цепь врага подползла к женщинам. Гитлеровцы мешаются среди женщин, а некоторые дрогнули и повернули назад.
Пожар затухал, но настоящей видимости все еще не было, и Лебедев, нервничая, ждал свежих донесений из пулеметной роты, но та молчала — оборвалась связь. Комбат позвонил Грибову.
— Что тебе видно за пожаром? — спрашивал он. — Действуй сообразно обстановке. Отсекай атакующих.
— Будет выполнено, — ответил ротный. — Я уже кое-что сделал в этом смысле. Помогаю пулеметной.
— Что видишь за пожаром?
— Фашисты прикладами поднимают женщин. Под их прикрытием хотят отступить.
Сержанта Кочетова била холодная дрожь. Ему давно хотелось кинуть в атаку свой отряд на помощь несчастным женщинам.
— Пустите меня, — упрашивал сержант Лебедева, — Григорий Иванович, пустите… Я ручаюсь за успех.
Безумный, до боли царапающий душу женский крик зазвенел в смрадном воздухе. Женщина кричала неистово, как будто из нее тянули жилы. У Кочетова зашевелились волосы.
— Я не могу, товарищ комбат, — выходил из себя Кочетов. — Разрешите.
Лебедев бешено взглянул на сержанта.
— Начинай! — крикнул он ему.
Сержант, сверкнув глазами, пулей вылетел из блиндажа. А Лебедев, как будто что-то вспомнив, в ту же минуту крикнул вслед Кочетову:
— Назад! Назад!
Огорченный сержант вернулся.
— Поздно, Степан Федорович, — сказал Лебедев. — Поздно.
Вздохнул и грустно сел на ящик из-под артиллерийских снарядов. Сидел, молчал и думал. Лицо темное, нахмуренное. Наступали сумерки. В дымной мгле раздались взрывы — это заработали «кукурузники». Действуя на малых высотах, самолеты сбросили бомбовый груз точно на указанные цели. Еще пыль и дым клубились от взрывов, еще осколки, падая, стучали по ржавой жести, а бойцы Кочетова перемахнули узкую улочку и пошли на штурм углового каменного дома. Рядом с Кочетовым бежал Алеша. Сержант приказывал ему задержаться и не лезть в кучу-малу, но тот уже ничего не слышал и не улавливал смысла слов сержанта, и они первыми проскочили в оконный проем.
Лебедев приказал командиру пулеметной поддержать Кочетова. Туда же подтянули противотанковую пушку, и дом был захвачен. Из дома вынесли раненого комиссара. Нашелся и Алеша. Он тихо лежал в углу на камнях. Кочетов, оробев, не решался окликнуть его, пугаясь самого страшного, что может случиться с человеком раз в жизни. Сержант дрожащей рукой тронул Алешу за плечо. Тот тихо спросил:
— Кто это?
Кочетов обрадовался:
— Алеша, что с тобой?
— Глаз мне разбили.
— На перевязку надо. Поднимайся.
Алеша ничего не мог сказать сержанту. Он стрелял, на кого-то нападал, кого-то бил, а потом сам свалился от страшного удара.
…Лебедев встретил сына внешне холодно, но на душе у него было как никогда радостно. Он осмотрел заплывший глаз, промыл и забинтовал его. Теперь пропала охота журить сына за ослушание. Он не стал его расспрашивать, как все это случилось и что делал сын в жаркой схватке. Все было ясно.
— Теперь, Алеша, — к матери. Напьешься чаю — и за Волгу.
Алеша уехал за Волгу.
Дела на фронте с каждым часом менялись. В районе заводов создалось более чем критическое положение дивизии Медникова. Противник, численно превосходя, предпринял яростный натиск на дивизию сибиряков, стремясь столкнуть ее в Волгу. В обескровленных полках скопились сотни раненых — их надо было переправить на левобережье. Вышли боеприпасы, не стало продовольствия. Комдив своим приказом установил суточную норму питания: сухарей — 50 граммов, сала — 10 граммов, крупы — 12 граммов, сахару — 5 граммов. Дивизия, прижатая к Волге между металлургическим и машиностроительным заводами, соседей не имела и занимала пятачок оголенной земли на крутом берегу Волги.
Противник в самые тяжелые часы боя группой автоматчиков просочился сквозь переднюю линию и вышел к блиндажу комдива на пистолетный выстрел. Комдив, подняв штабных офицеров, повел их в атаку. Смяв и уничтожив автоматчиков, комдив спросил командарма:
— Что делать?
— Драться, — ответил Чуйков.
— А где будет находиться ваш командный пункт?
— Там, где сражаются мои люди.
XI
В дощатую дверь землянки неожиданно постучали. Иван Егорыч проснулся. Пока он открывал дверь, Марфа Петровна достала из земляной ниши консервную банку с жиром и обгоревшим фитилем из старой тряпицы. Запахло копотью. В землянку вошел боец с автоматом.
— За вами, папаша. От коменданта переправы, — сказал он, обращаясь к Ивану Егорычу.
— Что там?
— Просил поторопиться.
— Ехать, что ли?
Иван Егорыч оделся и вышел из землянки. Марфа Петровна — следом за ним. У «мышиной норы», как она звала свою землянку, остановилась и прислушалась к ночным шумам. Ночь была облачная. С Волги дул холодный ветер. «Куда поедут в такую темнотищу? Затрет льдом, а не то прибьет к фашистскому берегу».
В глубине леса прокричал петух, за ним — второй, третий. И пошла перекличка.
— Похоже, полночь, — проговорила Марфа Петровна и заторопилась в землянку. К ее удивлению, Алеша проснулся и торопливо одевался.
— Бабушка, я все слышал, — предупредил он Марфу Петровну.
— Не пущу, Алеша. Не пущу, — бабушка говорила строго и решительно.
Алеша, однако, прекрасно понимал, что бабушка уступит ему, если дедушка отправится в город. А не ехать с дедушкой — это свыше его сил.
— Все равно не пущу. Вот тебе и весь мой сказ.
— Пустишь, бабушка, пустишь.
Алеша обнял бабушку.
— Ох, Лешенька, никто меня не жалеет: ни дедушка, ни ты, внучек.
— Неправда, бабушка. Все мы тебя любим.
— Любите, а не слушаетесь. Все под первую пулю лезете. Ну, что тебе не спится. На дворе ветрено. По Волге идет шуга.
— Бабушка, — приласкался Алеша. — Я не поеду.
— Ну вот и хорошо, — обрадовалась бабушка.
— Пусть дедушка мерзнет, а я буду спать.
— Да ведь он не один поедет, — нерешительно возразила Марфа Петровна.
— Пусть дедушка едет. Выполнит приказ — хорошо, а не выполнит — нас это не касается, — помолчал, а потом опять за свое: — Бабушка, как я могу идти против себя?
— Знаю. Все знаю. Характер у вас у всех один — не своротишь, когда что задумаете, — сдалась Марфа Петровна.
В землянку вошли Иван Егорыч и Анна Павловна. Увидев невестку, Марфа Петровна обрадовалась подоспевшей подмоге:
— Вон, вояка твой, опять в город собрался.
— Аннушка тоже поедет с нами, — прервал ее Иван Егорыч.
К удивлению всех, Марфа Петровна не стала отговаривать невестку от опасного пути.
— Видно, чему быть, того не миновать, — покорно проговорила она, да и то больше для собственного успокоения.
И когда опустела землянка, Марфе Петровне стало не по себе. Она, кажется, никогда еще так остро не чувствовала своего одиночества, как сейчас. Наскоро собрав в узелок белье, Марфа Петровна оделась потеплее и решительно вышла из землянки.
— Ваня, Аннушка! — окликнула она своих. — Задержитесь на минутку. Белье забыли. Белье. Ведь ночь… вода… замочиться недолго.
Иван Егорыч торопился. Не оглядываясь, он спросил:
— Петровна, ты куда собралась?
— С вами, — решительно сказала она.
Ночь была темная, холодная. В трудный путь отправились десятки весельных лодок с военными грузами. Иван Егорыч был старшим пяти лодок, груженных патронами. Свою лодку, флагманскую, он загрузил медикаментами. Лодки, держась левого берега, шли с небольшими интервалами. Иван Егорыч приказал старшим в точности выполнять его указания. Ледяная «каша» мешала плыть, сокращала скорость. По Волге, словно по трубе, тянул сырой холодный ветер. Над Волгой время от времени вражеские самолеты развешивали осветительные бомбы, и тогда становилось светло как днем. Тогда Иван Егорыч командовал:
— Ложись!
И все замирали. Гасла ракета, и вновь слышался голос Ивана Егорыча:
— Вперед!
И опять поскрипывали уключины. И опять наступало настороженное молчание. Марфа Петровна, не выдержав тягостного молчания, умоляюще прошептала:
— Ваня, а ты не молчи, говори. Все будет легче.
— Не дрожи раньше времени, — с легким раздражением промолвил Иван Егорыч. — Вот когда враг приметит да трахнет, тогда держись, Марфа Петровна.
— Ваня, не накликай беды.
Неожиданно загудел вражеский самолет, и скоро в небе повисла гирлянда ракет. Свет от ракет до того был ярок, что Марфе Петровне казалось, что она насквозь просвечивается. Она опустила голову и утопила свое лицо в узелок с бельем. Анна Павловна, зажмурившись, сидела рядом с Марфой Петровной. В эту минуту ей хотелось вернуться на левый берег и уехать в колхоз к Машеньке. Иван Егорыч, полусклонившись, видел все: и людей, и лодки, и трубы затонувших баркасов. «Все на виду», — думал он. «Выглядывай, целься, стреляй». Послышался противный вой мины.
— Заметили, сволочь, — выругался Иван Егорыч.
— Потише говори, — просила Петровна.
— Теперь, мать, можно и кричать, и орать.
Погасли ракеты, и Волгу залила тьма. Но так было недолго. Река вновь засверкала взрывами.
— Вот как! — сердито произнес Иван Егорыч, как будто хотел позлить врага. — Давай-знай бесись, сволочь. Все равно пойдем своим курсом.
Раздался новый взрыв, вскинувший глыбы воды. Вода окатила Лебедевых. Иван Егорыч сказал:
— Алеша, отливай. Петровна, помогай. А ты, Аннушка, правь.
Мины то не долетали, то перелетали, но падали близко к лодкам, следовавшим одна за другой. Иван Егорыч шепнул Алеше:
— Ощупай борта.
Алеша с живой готовностью принялся исполнять приказание деда. Не прошло и минуты, как Алеша испуганно прошептал:
— Дедушка, две пробоины. Одна большая, другая — поменьше.
— Аннушка, подай из кормы паклю. А ты, Алеша, ножом ее… Петровна, веселей работай.
— И так стараюсь. Видно, вещий сон подсказал мне ехать с вами. Алеша, у тебя поддается?
— Одну пробоину уже забил, бабушка.
— Ну и хорошо. А с другой и того скорее справишься. Туже, туже заколачивай.
— Есть, бабушка, туже!
Лодки, следуя за флагманом, плыли дальше, шли к своей цели. С какой-то лодки послышался крик о помощи.
— Аннушка, правь направо, — приказал Иван Егорыч. — Алеша, приготовь багорок.
Алешу залихорадило. Теперь, кажется, и для него наступило время настоящих дел. С лодки вновь донесся крик:
— Тонем… То-не-е-ем!..
— Это Петрович, — заволновался Иван Егорыч. — Держись! И-де-е-ем! — шумел он в темноту.
Скрипели уключины, шуршали льдинки у бортов, сверкала Волга от взрывов. На помощь лодочникам пришла советская артиллерия, открыла огонь по вражеским минометам.
— Теперь не пропадем, — обрадовался Иван Егорыч. — Не пропадем!
Когда Иван Егорыч подъехал к терпящим бедствие, он не мог понять, каким образом Петрович стоит в воде и не тонет. Сама лодка почти доверху была залита водой. Иван Егорыч, подчалившись, строго предупредил:
— Петрович, за борт не цепляйся. Можешь и нас потопить. Скинь в воду один-два ящика.
В Волгу один за другим булькнули три ящика с патронами. Лодка малость поднялась. К месту происшествия подошла еще лодка. Иван Егорыч приказал старшему причалиться к борту тонущей лодки и взять раненого.
— Другого возьму я. Где остальные лодки? Эй, на лод-ка-а-ах! — окликал Иван Егорыч.
Он находился в том возбужденном состоянии, в каком забывается все на свете и остается лишь дело, кипение.
— Аннушка, перевяжи раненых, — указывал он, — Алеша, пересядь ко мне. Я возьму раненого под мышки, а ты — помоги.
Раненый застонал… Это был еще неокрепший юноша, не однажды ходивший с лодочниками в ночные рейсы. Анна Павловна, перевязывая юношу, сказала, что подростка следует как можно скорее доставить в госпиталь. Время давно перевалило за полночь, и надо было торопиться. Иван Егорыч решил оставить раненого на острове с Аннушкой и Петровной. Паренька вынесли на берег и положили на разостланный плащ.
С Алешей Анна Павловна простилась молчком, с тяжелыми всхлипами. Отрываясь от него, сквозь стиснутые зубы просила:
— Алеша, береги себя. Береги, милый.
Лодки отчалили. Две женщины и раненый подросток остались на песчаной косе у острова Крит. Анна Павловна с великим усилием подняла подростка на руки и понесла его к поселку. Марфа Петровна заходила то с одной стороны, то с другой, помогая невестке нести раненого. Анна Павловна знала, что промедление грозит юноше смертью, и она, изнемогая, все шла и шла. Войдя в поселочек, ей хотелось упасть и, не шевеля ни одним мускулом, не произнося ни единого слова, отдыхать и отдыхать. Уложив подростка на свое пальто, она, пошатываясь, побрела в поселок.
— Надо найти людей. Они помогут нам доставить его в госпиталь, — сказала она Марфе Петровне.
* * *
Атаки немецкой армии длились десять суток, двести сорок часов. Полки армии Чуйкова поредели. Многие бойцы и командиры вышли из этого боя с седыми висками. Город был еще окутан дымом, стрельба слышалась отовсюду, и все же генералы чувствовали, что бой стихает, вражеский натиск надорвался. Командарм позвонил генералу Медникову.
— Поздравляю, Петр Ильич, и выражаю вам мою самую искреннюю признательность. Да, да. Не скромничайте. Что? Бой? Да, бой еще идет, но как? С хрипом, одышкой.
Потом командующий позвонил Родимцеву. Ему тоже воздал должное. За полчаса, не более, он обзвонил все свое хозяйство и каждому командиру нашел доброе слово.
Бойцы Лебедева из пульроты, поняв, что вражеское наступление отбито, и гордые своим солдатским счастьем, тотчас завели с гитлеровцами перекличку.
— Кому теперь Волга буль-буль? — кричали они в водосточную трубу. — На Волге начали, на Шпрее прикончим. Согласны? Зеер гут!
Немцы огрызались одной-двумя пулеметными очередями и замолкали, а бойцы, не унимаясь, дразнили «завоевателей».
— Хороша ли наша «катюша»? Не хотите ли в «катину» баньку? Парку нет, зато жарку вдоволь.
И долго, быть может, солдаты еще донимали озлобленных гитлеровцев, если бы командир роты не приказал прекратить «бестолковую дискуссию». Он изнемог в этом бою, и ему все еще не верилось, что настало время передышки.
— Черти, — ругался он, — или вам мало десяти суток? Селим, ты зачем здесь?
— Мал-мала говорить хотим. Фашистов маханом потчевать, товарищ гвардии лейтенант.
— Кота им дохлого, Селим. Иди спать. В другой раз выскажешься, а сейчас спать.
Как только наступило затишье, Лебедев пошел к раненому комиссару.
— Спишь, Николай Сергеевич? Послушай, что я тебе прочту: «Мы и раньше хорошо знали дьявольское упорство русских, которое они проявляют в бою, если этого захотят. Но такого упорства от них все же не ожидали. Это оказалось для нас слишком неприятным сюрпризом. До сих пор нам не удалось поднять бокал за Волгу, который Отто хотел выпить еще в августе на волжском берегу. Нет уже ни Отто, ни Курта, ни Эрнста, ни Зиделя, никого из „стаи неистовых“, их зарыли где-то здесь, в этой каменной земле, даже не знаю, зарыли ли, потому что нам сейчас не до покойников. Наш полк тает, как кусок сахара в кипятке. Этот город — какая-то мясорубка, в которой перемалывают наши части. Запах разложившегося мяса и крови преследует меня. Я не могу есть и спать. Меня рвет от этого города. Боже, ты отвернулся от нас?»
— Откуда это? — спросил комиссар.
— Из дневника убитого обер-лейтенанта Вейнера.
— Другая песня. Погодите, еще не так заскулите.
— Что там — затихло? Как думаешь, надолго это?
— Едва ли.
— И я так думаю. А союзнички все молчат. Да-а, союзнички. Одним словом, шагать нам на Запад нужда крайняя.
— Обязательно шагать. Не поднимутся народы без нашей помощи. Придавлены фашистским сапогом.
— А что, Григорий Иванович, придет время, за один стол сядешь с теперешним врагом, руку ему подашь, другом станешь.
— Шутить изволишь, Николай Сергеевич?
— Нисколько. Я говорю совершенно серьезно.
— Николай Сергеевич, не серди меня. Я фашисту руку подам? Другом стану?..
— Почему фашисту? Не вся же немецкая армия из фашистов. Не весь же немецкий народ продался Гитлеру.
— Оставим этот разговор, Николай Сергеевич. Оставим. Ты меня раздражаешь. У меня сегодня и так нервы не в порядке. Я могу нагрубить. Не пришло время об этом говорить.
— Согласен, что рано заговорил, но я ведь Америки не открываю. Все это уже сказано, и не кем-нибудь, а товарищем Сталиным. Вспомни-ка, что он говорил о Гитлере. Гитлеры, говорит, приходят и уходят, а народ остается.
— Но я не хочу сейчас об этом думать. Столько зла, столько жертв, и вдруг — друзья. Нет, нет. Потом. Потом. Не теперь. Сейчас воевать, воевать и воевать. Оставим этот разговор до другого раза.
— Боишься сдаться?
— Нет. Боюсь, как бы порох не отсырел, а нам, солдатам, стрелять положено. Стрелять!
— А думать положено?
— Думаю. Голова трещит от всяких дум. И думы, признаюсь тебе, иногда мешают по-настоящему воевать. Глупости делаю. Почему, думаешь, артиллеристы не обстреляли трехэтажный дом на Солнечной улице? Я не указал артиллеристам этот ориентир. Пожалел. Строил этот дом. Своими руками. Думал отбить этот дом без артиллерии, а после войны восстановить. Ведь я тайком уже ползал туда и точно установил, что восстановить его можно. Смешно?
— Нисколько, но ты убил меня своим признанием. Я просто слепец. Гляжу и не вижу, что вокруг меня творится.
— Однажды Флоринский подумал, что я контужен. Он меня спрашивает, а я молчу, вернее сказать, не слышу. Все думаю. Подсчитываю, сколько потребуется кирпича, леса, железа на восстановление Сталинграда. Не веришь?
— Для тебя это вполне нормально.
— Мне, дорогой Николай Сергеевич, здесь дорога каждая тропка, каждая уличка, дорог каждый дом. И ничего этого не стало. Вот! А ты мне говоришь, «руку подашь… другом станешь…»
— И все-таки подашь. Не теперь, конечно. А в свое время.
Лебедев не стал больше возражать Васильеву, он просто вышел из блиндажа.
XII
Спустя два дня после того, как Иван Егорыч доставил груз по назначению, Анна Павловна пошла в колхоз к Машеньке. Хотелось поскорее увидеть дочку. Ей советовали подождать утра и поискать попутной. Армейские сапоги набили ей мозоли, солдатская сумка резала плечи. Заночевала в заброшенной кошаре, а на другой день подходила к хутору.
Над хутором — ни облачка. На улице редко-редко кого встретишь. Во многих хатах окна закрыты ставнями. На крыльце новой хаты, с небольшим палисадник-ом, сидела Василиса, мать Кладовой. Она вязала чулок.
— Тишина-то какая, — говорила Василиса, перебирая спицы. — Никого нет. Все в степь уехали. И когда ему конец придет, антихристу?
К Василисе подошел Трофимыч, колхозный кузнец. Он поздоровался и спросил, дома ли «председательша».
— Ушла, а куда — не скажу. Ты по какому делу, Трофимыч?
— Лемеха просили отбить, а где они — спросить некого.
— И тебя заставляют?
— Я по доброй воле стучу. Меня никто не неволит.
Трофимыч ушел.
Из комнаты на крыльцо в ситцевом коричневом платьице вышла Машенька. Светлые волосы у нее заплетены в косички.
— Бабушка, я пол подмела. Чистенько стало, — сказала она звонко.
— Да кто же тебя, милая, просил? — дивилась Василиса.
— Я, бабушка, всегда маме помогала. Я и шить, и гладить умею. У меня маленький утюжок был. Бабушка, война скоро кончится?
— Вот как наши с силами соберутся, так и прикончат антихриста.
— А ты, бабушка, антихриста видала? Он страшнее фашистов?
— Антихрист, Машенька, и есть фашист-враг.
— A-а… знаю. Он, бабушка, на окопы бомбы спускает. Маленьких убивает. Ты, бабушка, фашистов видала?
— И не хочу глядеть на них, на мерзавцев. И не приведи господи на старости лет глаза поганить.
— Бабушка, папа приедет, я тебя с собой возьму. В Сталинграде будем жить. Я полы буду мыть, белье стирать. А какое там, бабушка, мороженое бывает! Я тебе полный стакан куплю. Поедешь, бабушка?
— Поеду, Машенька. Поеду, ласкуша моя.
Машенька смолкла. Потом испуганно закричала:
— Бабушка, самолет летит.
Василиса прислушалась.
— Нет, Машенька. Это тебе показалось. Это трактор где-то тарахтит. Здесь самолеты не летают. Фашистам у нас делать нечего. У нас степь. Глухомань.
Василиса положила чулок на колени. Машенька подсела к бабушке. Гул самолета становился все ближе и ближе. Василиса хотела встать и побоялась. Самолет отвернул в сторону, и гул скоро стих.
— Пролетел нечистый, — перекрестилась Василиса. — Что это я так… Может быть, это наши? Ну, ничего — наш не огневается.
Машенька, успокоившись, спросила:
— Не фашистский, бабушка?
— Нет, Машенька. Не бойся, милая.
Машенька убежала к подружкам. Над хутором опять послышался гул самолета.
— Машенька! Ма-шень-ка-а-а! — заволновалась Василиса. — Куда она забежала? — Гул самолета приближался. — Машенька! Машень-ка-а-а!
Василиса, согнувшись, спряталась за крыльцо. Издалека кричала Машенька:
— Бабушка! Бабушка-а-а!
Василиса вскочила и побежала к девочке.
— Машенька! Я здесь! Я здесь!
Раздался взрыв. Василиса от страха упала. Самолет прострочил из пулемета и улетел. На улице послышались крики:
— Убил!.. Убил!..
Василиса поднялась и, озираясь, потрусила искать девочку. Ей навстречу шла Настасья Семеновна. У нее на руках была Машенька. Она унесла девочку в избу. Скоро подали лошадей и Машеньку повезли в больницу.
Василиса села на крыльцо и заплакала. Убитая горем, она не заметила, как к ней подошла усталая Анна Павловна. Она тихо поздоровалась с Василисой. Та от неожиданности вздрогнула и, резко подняв голову, удивленно посмотрела на незнакомку.
— Мне нужно Настасью Семеновну, — сказала Анна Павловна.
— Ее нет, — ответила Василиса. — Уехала она. Горе у нас. Ты откуда, милая? Чего тебе надобно? Ехать, что ли, куда? — участливо расспрашивала Василиса. — Может, не очень к спеху? Послезавтра в район подвода пойдет с колхозными подарками для бойцов. На ней и уедешь.
Анна Павловна взглянула на дверь, положила руку на грудь, подошла к окну и заглянула в избу.
— Горе у нас, родная. Самолет летал. Бомбу сбросил.
Анна Павловна в страшном волнении ближе подошла к Василисе.
— Кого-нибудь убил, бабушка? Не молчите. — Анна Павловна взяла Василису за руку, умоляюще посмотрела ей в глаза. — Бабушка, милая, что с девочкой?
Василиса перекрестилась.
— Господи… пресвятая богородица. — Василиса испугалась. — Она, воскресла из мертвых. — Василиса, оглянувшись на дверь, закричала: — Михайло!.. Михайло! — грузно опустилась на ступеньку крылечка. — Михайло!..
Из хаты вышел белый, как лунь, старик.
— Ты чего?
Василиса показала на Анну Павловну:
— Мать… Машенькина мать…
Анна Павловна поднялась на крыльцо, подошла к старику.
— Скажите: жива?
Михайло, не подымая глаз, скорбно ответил:
— Была жива…
Анна Павловна, чтобы не упасть, прислонилась к косяку двери, рукой прикрыла глаза.
* * *
Настасья Семеновна умоляла врача Востокову:
— Клавдия Ивановна, будь матерью родной. Я тебя отблагодарю, ничего не пожалею, только отними ее от смерти. Отними, родная. Ведь девочка-то какая! И обстоятельства-то какие! Кончится война, отец вернется с фронта, придет за ней. Как я буду держать ответ?
Клавдия Ивановна встала с дивана и, полураскрыв дверь, позвала медсестру:
— Лиза, принесите бинты и вату.
Распорядившись, прошла за ширму к Машеньке. Туда же Лиза принесла вату, бинты и какие-то банки, Из-за ширмы до Настасьи Семеновны донеслось:
— Осторожно, Лиза. Руку перебинтуйте. Повязку на глаза потом.
Настасья Семеновна вскочила с дивана, подошла к ширме и заглянула за нее. Увидев Машеньку, она, испугавшись, закрыла лицо руками и зашептала:
— Если бы кто видел. Если бы кто видел. Вся-то она забинтована. Что это такое? На что это похоже?
К Настасье Семеновне вышла Востокова.
— Ну что, Клавдия Ивановна, что? — спрашивала Кладова.
— Не будем отчаиваться.
Из-за ширмы послышался взволнованный голос Лизы:
— Клавдия Ивановна… Пульс…
— Вам нельзя волноваться, Лиза, — упрекнула Клавдия Ивановна сестру. — Дайте шприц.
Настасья Семеновна, чтобы ничего не видеть и не слышать, вышла, но скоро вновь вернулась. Она испуганно проговорила:
— Клавдия Ивановна…
— Что такое? — недовольно спросила врач. — В чем дело, Настасья Семеновна?
— Клавдия Ивановна, мать… Мать пришла… Машенькина…
XIII
Уже третий день живет у Востоковой Анна Павловна. Вот она вышла из-за ширмы, остановилась посредине комнаты. По ее щекам текут слезы. Выражение лица, походка, движения говорят о безвыходном горе. Она медленно села, положила голову на стол. Тело мелко вздрагивало от неслышных всхлипов. Анна Павловна подняла голову, осмотрелась вокруг, вяло поправила волосы. Глаза все чего-то искали и не находили. Потом ее голова снова упала на стол. Она тяжело вздохнула и, резко вздрогнув, встала и без прежней вялости, как будто с последним вздохом она перемогла тяжесть, твердым шагом подошла к ширме.
— Четвертые сутки на исходе. И все нет сознания, — удрученно проговорила Анна Павловна. — Как хочу слышать ее голос… Как хочу. Только бы одно слово… только одно. Услышу ли? — Прошла по комнате, села у стола и задумалась. — И кто бы мог подумать? И за что? Люди добрые, за что я наказана? За что? — Поднялась и направилась за ширму. Слышно было, как она упала на колени. — Машенька, к тебе… К тебе пришла твоя мама… Прошу тебя: очнись! Очнись, Машенька. Очнись, милая. Я хочу… Я хочу… Машенька…
Анна Павловна зарыдала. В двери показалась Клавдия Ивановна. Ей хотелось подойти к Анне Павловне, успокоить ее, но она осталась у двери.
— Машенька, ты слышишь меня?
У Клавдии Ивановны выступили слезы на глазах.
— Машенька, я должна уйти. Прощай, Машенька… Прощай, милая.
Беззвучно плакала Клавдия Ивановна. Послышались шаги Анны Павловны. Она вышла бледная, измученная, села на стул и уставилась невидящим взором в пустоту. К Анне Павловне подошла Клавдия Ивановна. Она положила ей руку на плечо и ласково заговорила:
— Подождите уезжать. Останьтесь.
— Не могу, Клавдия Ивановна.
— Но почему? Неужели начальник госпиталя не поймет вас?
— Что вы!
— В таком случае я не вижу причины спешки. Останьтесь. Я прошу вас.
— Я вернусь, скоро вернусь.
Востокова вопросительно посмотрела на Лебедеву: «Верно ли она говорит?»
— Вернусь через два дня. Совсем вернусь. Что вы мне скажите? Только полуправды не говорите. Не бойтесь, самое страшное уже прошло.
Клавдия Ивановна молчала.
— Я знаю, я догадываюсь, о чем вы думаете. Я не об этом вас спрашиваю. Я одно хочу знать: жить будет?
— Жить?
— Да, жить? — Жить… Жить, пожалуй, будет.
Анна Павловна обняла Клавдию Ивановну.
— Ну, вот и все, — благодарно произнесла Анна Павловна. — Ни о чем вас не прошу, Клавдия Ивановна. Вы замечательная женщина, и просить — значит обидеть вас.
Быстро ушла к двери, остановилась у порога. Постояла в раздумье и, резко повернувшись к Востоковой, с горечью сказала:
— Для Машеньки я давно умерла. Мне тяжело это говорить. Я прошу вас, помолчите обо мне, не говорите Машеньке, что я была.
— Что ты, что ты, — испугалась Клавдия Ивановна.
— Да, да, не говорите. Так будет лучше для нее.
Анна Павловна вышла. Клавдия Ивановна грузно опустилась на диван.
— Ушла, — с жалобным упреком проговорила она. — Ушла, а вернется ли?
Раскрылась дверь. На пороге неожиданно показалась Анна Павловна.
— Я не могу уйти. Клавдия Ивановна, не судите меня. Я не могу!
* * *
Солдаты, командиры и политработники Сталинградского фронта писали Сталину:
«Мы пишем вам в разгар великого сражения, под гром несмолкаемой канонады, вой самолетов, в зареве пожарищ на крутом берегу великой русской реки Волги, пишем, чтобы сказать вам и через вас всему советскому народу, что дух наш бодр, как никогда, воля тверда, руки наши не устали разить врага…
…Перед лицом наших отцов, поседевших героев Царицынской обороны, перед полками товарищей других фронтов, перед нашими боевыми знаменами, перед всей Советской страной мы клянемся, что не посрамим славы русского оружия, будем биться до последней возможности».
Письмо читали в развалинах, на переправах, в траншеях, в блиндажах. Читали в окопах, в открытой степи, держа в одной руке автомат, в другой — письмо. Читали взводы, роты, полки, дивизии, вся армия. Читали под грохот разрывов, под свист пуль.
— Я клянусь! — произносили тысячи бойцов и ставили свои подписи.
Подписывали и шли в бой, не знающий пощады врагу, сходились лицом к лицу с нелюдями и бились до последней капли крови.
— Я клянусь!
И клятва крепила боевую дружбу солдат народа-созидателя, народа-миролюбца.
В батальоне Лебедева к пулеметчикам пришел комиссар с Павлом Васильевичем. Дубков слушал письмо в строгом молчании, и, когда ему первому предложили подписать письмо, он, благодарно взглянув на комиссара, трогательно произнес:
— Спасибо, товарищ комиссар, — и подошел к столу.
Политрук роты подал ему письмо и ручку. Листок задрожал в его сухих старческих руках. Помедлив, он, опустившись на одно колено, с волнением заговорил:
— Клянусь всей моей прожитой жизнью. Клянусь седой головой. Не подведут наши дети, наши внуки свой народ, своих отцов и дедов. Устоят они против врага. Сомнут, размечут его и прославят и Волгу, и Сталинград, и всю нашу землю!
Павел Васильевич смахнул рукой слезу и старательно вывел свою подпись. За ним гвардейцы поставили свои.
XIV
Лебедев поднялся к часовому, поставленному в секрет на лестничной площадке второго этажа разбитого дома, обороняемого первой ротой. Гвардеец шепотом доложил, что гитлеровцы что-то готовят. Громыхнуло железо во вражеской стороне. Лебедев прислушался.
— Наблюдайте, — приказал он часовому и ушел.
За комбатом скоро прибежал связной.
— Шумят, товарищ комбат.
Лебедев поднялся на площадку. Он слушал и ничего не мог уловить. А гвардеец шептал:
— Слышите?
Лебедев наконец услышал неясные звуки. Потом опять все пропало. Комбат начал сомневаться: «Не игра ли это воображения?» Он спросил бойца:
— Вы что-нибудь слышите?
— Сейчас ничего, товарищ комбат.
Лебедев спустился в блиндаж, поднял бойцов и снова вернулся наверх.
— Ну что? — спросил он часового.
— Тихо.
И вдруг тишину разорвал неистовый девичий крик:
— Стреляйте, товарищи! Стреляйте!
Лебедева сразил этот голос. Он сбежал в блиндаж и закричал до звона в ушах:
— Не стрелять! Не стрелять! Кто стрелял?
— Никто, товарищ комбат. Это — немцы. Лебедев выбежал из блиндажа. Он ничего не понимал: никто не стрелял, никто не кричал, и только временами ветер шумел в расщелинах. «Было ли все это? Было, было». Он решительно подошел к проему окна. Солдат схватил его за плечи, отодвинул в сторону.
— Убьют, товарищ комбат. Что с вами?
— Ничего. Доложите.
— Атаковать хотели, да не вышло. Девушка сорвала атаку, товарищ комбат. Гитлеровцы, должно, пристрелили ее.
Никого не слушая, Лебедев вылез из окопа. Уже на первых метрах комбат порезал себе руку о кусочек битого стекла, но не заметил этого, не почувствовал ни боли, ни крови. Он полз быстро. Ему думалось, что девушка не убита, а только тяжело ранена— он хотел того. «Торопись, — подгонял себя Лебедев. — Она еще жива. Ты можешь ее спасти». Вот и девушка. Лебедев берет ее руку. Рука теплая. Приложился головой к груди, прислушался: сердце будто живо, будто тихо-тихо бьется. «Скорей выноси!»
И вынес… Вынес бездыханное тело родной сестры.
* * *
Лену пытали в гестапо.
— Кто ты? — спрашивали враги.
Лена разбитым ртом отвечала:
— Я — русская!
Офицер ударил девушку плетью. Больно, нестерпимо больно было ей, но она молчала.
— Какой дивизии?
— Тысяча первой.
Офицер еще раз ударил Лену.
— Кто командир контрразведки? — орал он, стуча пистолетом по столу.
Лена молчала. Все плыло перед ее глазами, она упала. Ее облили холодной водой. И снова допрашивали:
— Кто командир контрразведки?
Собрав остаток сил, Лена с ненавистью сказала:
— Гад, пойми: я — сталинградка!
Ее опять били и вновь допрашивали:
— Сведения передавала?.. Кому?.. Каким путем?
Молчание…
И вновь били, а потом снесли в подвал. Очнувшись, она не могла определить ни дня, ни часа, в подвале было темно, пахло плесенью, гнилой рогожей. Лена лежала на заплесневелых горбылях маленького дровяника, похожего на одиночную камеру. В голове стоял шум и звон; тело казалось чужим, налитое свинцовой тяжестью. Нестерпимо хотелось пить. Только бы один стакан холодной воды! Пусть не стакан, а всего несколько глотков. Наконец, пусть несколько капель, лишь бы смочить язык. Из ее груди вырвался стон.
— Пить… Пить…
В глубине подвала послышались неторопливые шаги, тяжелые, с металлическим стуком. «Ах, это все они же», — подумала Лена. Шаги стихли у самого входа в дровяничек.
— Дайте воды! — крикнула Лена. — Воды!
Часовой ударил в дощатую дверь прикладом автомата.
— Сильнее! — крикнула Лена. — Еще сильней!
Дощатую стену прошила автоматная очередь. Крошки кирпича, выщербленные свинцом, посыпались на девушку. Лена закрыла глаза. В эту минуту она не испытывала ни малейшего страха, напротив, ею овладело удивительное спокойствие и ей доставляло удовольствие злить часового. И трудно сказать, чем бы все это кончилось, если бы Лена не услышала самого дорогого, самого обжигающего слова:
— Товарищ!
Голос был молодой, по-юношески свежий.
— Береги силы! — кричал неизвестный — Кто ты?
— Сталинградка.
— Фамилия?
— Я вам все сказала.
— Понимаю. Молчу.
Теперь туда, к юноше, зашагал часовой. Скоро и там от стука затрещала такая же дощатая дверь другого дровяничка. Юноша замолчал. Лена упрекнула себя: «В самом деле, зачем я сцепилась с этим животным? А как хочется пить!» Перед ней встала Волга. Сбежать бы теперь с горы на песчаный берег, припасть бы к воде и пить, пить без конца. Нахлынули воспоминания: мягко скользят коньки по зеленоватому льду Волги, а летом — стартовые заплывы. Все это было, было. А лодочные прогулки с Сергеем? «Ох, Сереженька… Милый мой… Где ты?.. Жив ли ты? Неужели не увижу тебя?» Лена заплакала. Ее услыхал арестованный.
— Крепись, товарищ! — крикнул он.
Лена вздрогнула.
— Крепись! — громче повторил тот же голос.
«Что это? Быть может, ослышалась? Как похож голос». Лена хотела крикнуть: «Петя, это ты?» Нет, она не могла, не имела права этого делать. «Да и он ли это?» Петька не мог оказаться в Сталинграде, ему не поручалось, насколько ей известно, что-либо делать в городе. Лена содрогнулась, вспомнив, как ее неожиданно задержали. Она переходила линию фронта, до своих оставалась всего сотня метров. Сотня метров! И на этих метрах ее схватили, притащили в гестапо, где бьют и пытают. Скоро опять поведут. Да, вот уже слышатся тяжелые шаги гестаповцев. Лена начинает потихоньку вставать. Невыносимая боль пронизывает ее тело. Все болит, раскалывается голова, но надо терпеть. Лена кусает губы, опирается руками о стенку сарайчика, начинает переступать с ноги на ногу. Тело, точно огнем, прожигает боль. Из глаз текут слезы. Она смахивает их рукой и продолжает шагать. Загремел засов, раскрылась дверь. К удивлению гестаповца, арестованная стояла у двери и, не ожидая приказания, вышла в темный коридор и зашагала в комнату пыток. Там ее ожидал все тот же офицер. Он молчал.
— Пауль! — крикнул офицер. — Воды!
Скрипнула дверь. В комнату вошли двое. Лена оглянулась. Толстый гестаповец ввел Петьку Демина. У Лены от удивления расширились зрачки, остановился взгляд.
— Что теперь скажешь? — спросил офицер Лену, показывая на Петьку.
Лена не ответила. Она смотрела в пустоту и, казалось, думала о чем-то совершенно постороннем.
— Знаешь этого… этого?..
Лена медленно повела голову, взглянула на Петьку дружелюбным, немножко сожалеющим взглядом. «Зачем, мол, ты попался? Как, мол, жаль мне тебя». Петька, поняв девушку, улыбнулся ей своими любящими глазами. «С тобой, мол, мне теперь совсем не страшно», — говорили его веселые глаза. Лена медленным движением руки поправила волосы.
— Я не знаю этого юношу, — твердо сказала Лена. — Я никогда с ним не встречалась.
Офицер встал, близко подошел к девушке и грубо, ни слова не говоря, взял ее за подбородок и запрокинул ей голову.
Потом размахнулся и ударил Лену. Петька, не помня себя от ярости, бросился на офицера, сшиб его с ног и обеими руками вцепился ему в горло. На помощь к офицеру подбежал Пауль. Он схватил Петьку за ноги. Но и тогда Петька не отпускал хрипящего офицера. Гестаповец выхватил пистолет и рукояткой ударил Петьку в висок. Брызнула кровь. Петька свалился на грудь офицера.
Лена упала. Она не помнила, как опять очутилась в дровянике, не помнила, как долго лежала без сознания, не помнила, что стало с Петькой. «Зачем он заступился за меня, зачем?» Лена думала, что, не случись этого, он, возможно, сумел бы вырваться из гестаповского застенка. Она не знала, что Петька был пойман с поличным, захвачен во время налета на квартиру немецкого полковника.
Лена, желая проверить, здесь ли Петька, в своем ли дровяничке, громко кашлянула. «А что, если крикнуть?»
— Петя, — негромко позвала Лена. Молчание. — Петя! — громче крикнула она. И опять молчок.
Послышались тяжелые, неторопливые, размеренные шаги.
— За мной, — прошептала Лена.
Шаги приближались. Гестаповец подошел к двери и остановился. Слетела с пробоя накладка, открылась дверь. Лена вышла из своей затхлой темницы. Теперь допрос вел другой офицер, одутловатый, с сонливыми глазами в сивых ресницах. Лет ему было не менее пятидесяти.
— Не буду отвечать, — решительно заявила Лена. — Дайте мне воды.
На офицера это не произвело никакого впечатления.
— Отвечать не буду, — повторила Лена, и гестаповец почувствовал в осипшем голосе непокорную силу.
Офицер дал знак часовому. Тот вышел и скоро вернулся со стаканом воды. Лена взяла стакан и, подняв его дрожащей рукой на высоту глаз, посмотрела воду на свет. Вода была чистой, на ощупь тепловатой. Рука все дрожала. Со стороны можно было подумать, Лена решала: «Пить или не пить? Принимать или не принимать „милость“ врага?» Она поднесла стакан к сухим губам и с жадностью отпила один глоток. Стакан затрясся в ее руках, крупные капли выплеснулись и, ударяясь о половицы, разлетелись. Соленая вода, попав в трещины губ, вызвала жгучую боль. Слеза проложила по худой щеке извилистую стежку. Глаза лихорадочно заблестели. Лена посмотрела на эсэсовца с такой жгучей ненавистью, что у того рука, игравшая портсигаром, вздрогнула и невольно потянулась к пистолету. А Лена, точно поняв это движение, подалась вперед. Ей хотелось бросить стакан с горько-соленой водой в лицо гитлеровцу, плеснуть прямо в глаза. Офицер встал.
— Застрелю! — крикнул он.
— Стреляй! — Лена бросила стакан. Стекло, ударившись о каменную стенку, зазвенело осколками, а соленые брызги, разлетаясь, упали на мундир гестаповца. — Стреляй! — держась обеими руками за грудь, говорила Лена. — Стреляй! — звенел ее голос.
Неожиданно раздался взрыв и здание зашаталось. За первым взрывом послышался второй.
— Это наши, — с радостью произнесла Лена и, повернувшись к офицеру, выкрикнула: — Слышите? Это наши! На-ши!..
— Увести! — бросил офицер и поспешно вышел из комнаты.
Лена шла в сарайчик, прислушиваясь к разрывам. Артиллерийский обстрел продолжался долго, и она, ликуя, считала разрывы. Но вот грохот оборвался, смолк, и за Леной опять пришли, «Теперь, наверное, все — конец», — подумала она. Офицер сидел на том же месте. На столе стояли графин и два стакана. Немного поодаль от графина, на газете, лежал хлеб, нарезанный тонкими ломтиками. Начался допрос.
— В Нижне-Чирской была?
— Была. И узнала, в какую яму гестаповцы живыми закопали детей детского дома.
— Ложь!
— С куклами, с игрушками закопали. Знаю фамилию гестаповского офицера, который…
— Замолчи. — Щетинистые брови на выпуклом лбу шевелились, глаза сузились и впились в девушку.
— Где у русских военные склады?
— Там, где им положено быть.
— А в городе у Чуйкова есть?.. На плане можешь показать?
Офицер налил стакан воды и медленно-медленно выпил. Потом налил другой стакан, поставил его на край стола.
— Пей, — предложил он.
Лена не отозвалась. У нее мелькнула надежда увидеть город, услышать голоса своих людей, еще раз взглянуть на солнце. Решение принято. Пусть все, о чем она думала, не сбудется, пусть! Но она еще раз пройдет по родной земле, вдохнет глоток свежего воздуха и умрет так, как умереть положено. Она сделала вид, что колеблется в своем решении. Тогда офицер сам подал стакан воды. Лена взяла его, но пить не стала, а подержав в руке, поставила на подоконник. Эсэсовец крикливо приказал:
— Пей!
Лена решительно взяла стакан и до дна выпила его. Затем, не спрашивая позволения, подошла к столу и налила еще стакан. И эту воду выпила. Ей стало легче.
— На плане не сумею объяснить, где склады, — хитрила она. — Могу показать на местности.
И Лена в предрассветный час вывела гитлеровцев на огонь батальона своего брата, о котором она ничего не знала. Это она во весь голос крикнула: «Стреляйте, товарищи! Стреляйте!»
…На груди у Лены нашли записочку: «Я очень люблю жизнь и очень хочу жить. Ну, а если умру, значит, иначе не могла поступить». Долго стоял над трупом Лебедев, вглядываясь в родные черты. Потом взял сестру на руки и понес ее. Он шел с высоко поднятой головой и не замечал, как обнажались головы бойцов при встрече с ним. Прошел одну траншею, свернул во вторую. И казалось, спустится на берег, смело ступит в ледяную воду, перешагнет Волгу и пойдет дальше, пойдет по всему свету, чтобы сказать всему миру: «Смотрите на нее. Смотрите и помните: она умерла, как солдат, как воин самой справедливой армии, умерла, защищая Родину и мир на земле».
Вот и конец траншеи. Дальше — спуск к Волге. Лебедев остановился. Брезжил рассвет.
— Вот здесь и похороним, — сказал он.
И, когда посветлел восток, в морозном воздухе, над свежей могилой прогремели залпы салюта, последняя воинская почесть бессмертной.
XV
Лебедев, вернувшись в свой блиндаж, резким движением повесил автомат на стенку и лег на койку. Ему хотелось на время забыться, остаться наедине со своими мыслями, которые унесли его в мир судеб дорогих и близких ему людей. «Что станет с Алешей, с Машенькой, если… если…»
Дежурный связист прервал думы Лебедева, ему звонили из штаба полка. Комбат нехотя поднялся и вялым шагом подошел к телефону. Говорил начальник штаба полка. Он предупредил Лебедева о том, чтобы комбат был готов к военному совещанию в любой час у комдива.
— Александр Ильич может вернуться от командарма в любую минуту, — заключил начштаба свой разговор с Лебедевым.
Комбат по голосу и тону, каким говорил начальник штаба, понял, что Чуйков собирал генералов не на чаепитие. И не надо быть особо прозорливым, чтобы предположить нечто важное и существенное, о чем мог говорить генерал. Кое-кто из старших офицеров уже знал, что у командующего фронтом Еременко накануне состоялось совещание с командующим армиями. Было известно и то, что сам командующий фронтом на несколько дней отлучался с фронта по вызову более высокого начальства. И это было верно: командующих фронтами вызывал на совещание представитель Ставки Верховного Главнокомандования генерал-полковник Василевский, прибывший координировать наступление трех фронтов — Юго-западного, Сталинградского и Донского.
Командующий Сталинградским фронтом Еременко, ознакомившись с планом наступления под Сталинградом, был обрадован, он увидел в нем и свои мысли, и свои соображения, о которых официальным путем докладывал Верховному Главнокомандованию еще в первой половине октября. Такой план, следовательно, был ему очень близок, и выполнять его хотелось с большим усердием. Напутствуя командующих армиями и желая им успехов, Еременко, задержав Чуйкова, сказал ему:
— Ну, Василий Иванович, уверен, ваша армия и на этот раз с блеском выполнит свою задачу.
Командиры дивизий ждали Чуйкова.
Разговор между ними не клеился, каждому думалось: «Что скажет командующий? Что?»
Родимцев волновался не меньше других. Он зашел в комендантский блиндаж и оттуда позвонил своему начальнику штаба, приказав ему собрать на совещание командиров полков и батальонов. Он еще не знал, что скажет командующий армией, но по духу и смыслу всего происходящего был уверен, что слухи о наступлении, как подводное течение, просочились в его полки, и не дать выхода этому течению было бы непростительной ошибкой. И генерал, вопреки своей привычке говорить коротко и спокойно, на этот раз изменил своему характеру. Его голос не мог скрыть радостного возбуждения, и он не пытался этого делать.
Командующий вошел в блиндаж какой-то новой для него походкой, легкой и молодцеватой. Он энергично оглядел собравшихся. Взгляд его был прямой, без суровости и отчуждения. Его глаза откровенно говорили: «Знаю, знаю, чего вы ждете от меня».
— Все собрались? — спросил Чуйков. — Вы, товарищи генералы, видимо, догадываетесь, зачем я вас пригласил. Да, я официально подтверждаю — наступление начинается, обещанный праздник пришел на нашу улицу раньше, чем мы могли предположить. С наступающим праздником, товарищи офицеры! — голос командующего задрожал, и эта дрожь передалась всем. — Объявите войскам, поздравьте бойцов и командиров с этим наступающим праздником. Воздайте им должное. Мне кажется, что некоторые командиры несколько были скуповаты на поощрения. В особенности вы, Петр Ильич, — обратился командующий к Медникову. — Как вы себя чувствуете на своем мыске?
— Неплохо, Василий Иванович. А теперь тем более. Скоро жилищный кризис разрешим самым радикальным образом.
— Даже? — полушутя произнес командующий и, согнав с лица улыбку, сказал обычным деловым тоном: — Нам приказано атаковать противника. Не обороняться, а атаковать, — повторил Чуйков таким тоном, как будто атака уже началась, и генерал сидел на командном пункте. — Атаковать теми же силами, какими располагаем. Атаковать взводом, отделением, одним солдатом. Штурмовая группа — основная и главная форма уличного боя, нашего наступления, нашей атаки. Накапливаться для броска в атаку незримо, без-шума. Полезешь ротой — выбьют, атакуешь взводом — тот же результат, а пять — десять ловких и бесстрашных бойцов, обвешанных гранатами, вооруженных автоматами, кинжалом, могут блокировать целый гарнизон. Общеармейские задачи: восстановить общую линию фронта армии на всем ее протяжении, лишить противника возможности снимать с нашего участка отборные немецкие дивизии. Вот так, товарищи генералы. — Он помолчал. — На плечи нашей армии Верховное Командование возложило важную задачу. От ее успешного выполнения в немалой степени будет зависеть исход всей операции под Сталинградом. — Командующий вынул из кармана носовой платок. Вытер вспотевший лоб. — Вы, конечно, хотите знать масштабы нашего наступления? — спросил командующий, — но об этом пока преждевременно говорить. Итак, товарищи, будем и мы наступать.
Когда генерал Родимцев позвонил в свой штаб и приказал созвать командиров полков и батальонов, Лебедев, как и другие командиры, совершенно не подозревал, что комдив скажет им такое, от чего радость перехватит дыхание. Все знали, бойцы и офицеры, что наше наступление будет, его ждали, но никто не думал, что оно придет так скоро и так неожиданно. Лебедев вышел от Родимцева точно из парной, ему было жарко и душно, и он распахнул полы замызганной шинели. Он так бурно переживал солдатскую радость, что не чаял добраться до своего блиндажа, боялся, как бы кто-нибудь другой не принес в батальон эти вести. Лебедев вошел в свой блиндаж шумно и, увидев Ивана Егорыча, возбужденно крикнул:
— Отец!.. Папа!..
Иван Егорыч вздрогнул, подумав, что на фронте случилось что-то недоброе.
— Товарищи! — с возрастающим возбуждением говорил Лебедев. — Наступление!.. Мы!.. Мы!.. Наступаем!
Иван Егорыч, человек с кремневым характером, услышав долгожданную новость, не усидел на горелой кровати; он подскочил к сыну и спросил:
— Это правда?
Его глаза лучили многое: и радость, и задор, и готовность идти на все еще и потому, что первый раз в жизни он был лишним среди занятых людей. Лодки теперь были не нужны, Волга замерзла, и Иван Егорыч пришел к сыну получить у него дело.
— Григорий, скоро ли ты поставишь меня на работу? — спросил он сына.
— Я, папа, тебя не держу.
Иван Егорыч стушевался. Его очень обидели эти слова.
— Стало быть, не задерживаешь. А по-настоящему, гонишь? — сказал он, не скрывая своей обиды.
В блиндаж вошел начальник штаба. Иван Егорыч замолчал. В ту минуту в нем жило смешанное чувство: обида и гордость за своего сына. Он не без удовольствия подумал: «Прижал отца. Прижал. А все-таки работу себе я вырву».
Лебедев сказал начальнику штаба:
— Будем атаковать противника.
— Людей маловато, — заметил Флоринский.
— Вы забываете, что вражеский фронт затрещал. В нашем штурме ничего не должно быть случайного. Бить ловкостью, тревожить тыл врага диверсиями.
Иван Егорыч, слушая сына, подумал: «В тыл врага пойду. Не пустит — уйду самовольно». В блиндаж входили командиры, политруки рот. Иван Егорыч, считая свое присутствие среди них лишним, направился к выходу. В своем замысле пойти в тыл врагу Иван Егорыч с каждой минутой все более и более укреплялся. Григорий спрашивал у своих командиров:
— Как чувствуют себя бойцы?
Ответы были кратки и выразительны:
— Даешь атаку!
— Хорошо, — радовался Лебедев и вдруг, переменив тон, сказал — Хорошо и плохо… Хорошо и плохо, — повторил он. — Может быть много безрассудства. Лихачества. А там, где лихачество, лишние потери. — И, помолчав, добавил — Вам, товарищ Грибов, особенно надо подумать на этот счет. У вас (он хотел сказать, больше всего лихачества) самый трудный участок. Предупреждаю всех, об успехах командиров буду судить не только по тому, как выполнена задача, но и по тому, каковы потери. Надеюсь, вы правильно поняли меня. Не гасить боевой дух призываю, а соединять солдатский подъем с толковым управлением боем.
На этом и закончил комбат свое короткое напутствие своим командирам. Проводив ротных, Лебедев вышел на свежий воздух, где в первую же минуту столкнулся с Иваном Егорычем.
— Папа, ты чего тут мерзнешь? Иди в блиндаж. Я тебе работу нашел. Будешь командовать батальонной кузницей. Есть у нас такая. Точим лопаты, тесаки и прочий солдатский инструмент.
— Гриша, не прыток я на пустое. Ты это знаешь. В тараканы не гожусь, слепой улиткой не родился, и где мне быть, какое место занять, я хорошо знаю. Твоя кузница не по мне.
Григорий не стал возражать. Иван Егорыч подозрительно посмотрел на сына.
— Я забыл тебе сказать: горком партии стягивает партийных работников к Сталинграду, готовится к работе в городе. Секретарь парткома тракторного находится в Красной Слободе.
Для Ивана Егорыча эта новость была неожиданно приятной, и он выслушал ее с большим вниманием и нескрываемым интересом.
— Там разве? — удивился он.
— Из района Дубовки в район тракторного завода наступает шестая армия. Ее части, возможно, в самое ближайшее время займут тракторный.
Этот разговор смешал у Ивана Егорыча все его мысли и планы. Втайне он не раз думал о таком счастливом часе, когда ему представится возможность вновь вернуться в город, ступить на землю родного завода. Ивану Егорычу живо представился последний день на заводском дворе. Это был для всех тяжелый час, тяжелая минута. Горе и ярость переросли в одно чувство— в ненависть. Покидать свой завод было свыше всяких сил, и все же временно пришлось расстаться с ним.
— Папа, пойдем в блиндаж.
В блиндаже Григорий спросил отца:
— Папа, ты думаешь повидаться с секретарем парткома?
— С секретарем парткома я встречусь, когда фашистов на заводе не будет.
— Но ты должен, как член партии…
Иван Егорыч так посмотрел на сына, как будто таким увидел его впервые. Григорий говорил буднично спокойно, но в этом спокойствии чувствовалась и сила и власть.
— Не отпустишь — сам уйду, — сказал Иван Егорыч.
— А я прикажу задержать, — тихо, но решительно промолвил сын.
— Григорий!..
— Не шуми, папа. — Лебедев на этом оборвал разговор. Выходя из блиндажа, он сказал: — Буду через пятнадцать минут.
Вернувшись, Лебедев отца в блиндаже уже не застал. Иван Егорыч оставил сыну короткую записку: «Гриша, прости меня, если я тебя чем обидел. Я ушел, сынок. Буду пробираться к заводу».
XVI
Наступление началось девятнадцатого ноября, в восемь часов тридцать минут, мощным артиллерийским огнем. В наступление перешли войска Юго-Западного фронта генерала Ватутина и Донского генерала Рокоссовского.
Бойцы армии Чуйкова не знали ни силы удара, ни его направления, ни замысла Верховного Командования. Наступление началось далеко от них. Они слышали лишь сплошной гул, особенный, неповторимый. Гул слышен был за сотню верст; он шел из лесов Заволжья, дрожал над Волгой, перекатывался через степные увалы, Гудело все пространство между Волгой и Доном.
Бойцы не могли видеть, как на севере, за устьем Медведицы, и в районе Клетской гитлеровцы, стоя на коленях, взывали: «Боже, почему ты отвернулся от нас? Боже спаси нас от русского огня, от русской артиллерии!»
А русские офицеры, поторапливая бойцов, командовали:
— А ну, веселей заряжай! Снарядов не жалеть.
Бойцы поснимали шинели и фуфайки.
— По Гитлеру — огонь!
— По фашизму — огонь!
Мерзлая степь звенела. Глыбы земли взлетали рваными лохмотьями. Таял снег, и черные плешины пятнили снежное поле. Артиллерия поднимала на воздух укрепленный вражеский рубеж. Немцы и румыны выбегали из блиндажей и метались по степи. На них кричали офицеры, грозясь фюрером, наводя порядок пистолетами. Но раскаленный металл делал свое дело, и гитлеровцы, видя смерть вокруг, безумели от страха, чумели от бесконечного грохота.
Генерал Дробер, наблюдая, как гибнут немецкие батареи и как вырываются из земли самые прочные блиндажи и дзоты, с ужасом произнес:
— Пролом. Настоящий пролом.
Его дивизию пока не тревожили, огонь советской артиллерии обрывался на фланге ее, и генерал мог наблюдать, как русские крошат его соседа. Дробер, теряя самообладание, доносил в штаб Паулюса:
— Передняя линия раздроблена. Огонь артиллерии ужасен. Помочь ничем не могу.
Из штаба Паулюса генерал Шмидт отвечал:
— Замысел русских не раскрыт. Наши резервы будут введены своевременно.
— Фланг дивизии обнажен, — предупреждал об опасности Дробер.
Начальник штаба Шмидт, нервничая, кричал:
— Вы генерал или кто?
— Повторяю, огонь русских невыносим. Пролом неизбежен, если не принять срочных мер.
— Что делает русская пехота?
— Огонь артиллерии закрыл все.
— Танки обнаружены?
— Ничего точного не могу доложить. Но совершенно ясно, что танки должны быть. И, безусловно, в крупных соединениях.
— Я вас спрашиваю: вы командир дивизии или английский дипломат? — не стесняясь, грубил Шмидт.
— Отказываюсь говорить определенно. Могу твердо сказать одно: русские подготовили удар огромной силы.
— Русские предприняли наступление на вашем участке. Что вы на это можете сказать?
— Я готов отвечать за все перед фюрером, но прошу учесть фактор времени.
— Об ответственности будем говорить несколько позже, а сейчас извольте командовать и быть готовым принять на себя любой удар. И не только принять, но и отразить атаки русских.
В штабе немецкой армии беспрерывно работали телефоны. Перестукивались рации. Приказы шли в соединения несколькими путями. Офицеры оперативного отдела не успевали обрабатывать донесения, но главного в них о русских нельзя было вычитать.
В эти минуты и часы Паулюс был немногословен, приказания отдавал короткими, сухими фразами. Он во всем был сух. Сух в движениях, в приказах и беседах с офицерами. Начальник штаба Шмидт, докладывая, говорил:
— Двадцать второй танковой дивизии, расквартированной в Чернышково, приказано готовиться к маршу. Такое же приказание отдано первой танковой дивизии, расположенной в Перелазовской.
Паулюс слушал молча. Его брови приподняты, а взгляд, сухой и жесткий, устремлен в пространство. Он что-то решал и слушал генерала рассеянно. С подчеркнутой сухостью, будто в горле что-то коротко треснуло, спросил Шмидта:
— А достаточна ли оперативная глубина для затяжной обороны?
— Вполне. Русские завязнут в укрепленной полосе.
— Вы уверены в этом?
Паулюс в упор посмотрел на Шмидта. Тот, несколько помедлив, уже менее уверенно сказал:
— На первый случай мы имеем резервы. При наших транспортных возможностях…
Паулюс заметил:
— Возможность — не реальность. Понятна ли вам русская операция? — Паулюс резко поднялся и встал. — Русские хитрят. У них каждая операция своеобразна.
— Вы хотите сказать, что русский замысел может быть неожиданным для нас?
— Да, как неожиданно и само наступление. Что делает разведывательная служба? Где работа лазутчиков? Нам уже пора знать, кто вступил в командование Донским фронтом.
— Донским фронтом командует генерал Рокоссовский.
Паулюс резко повернулся к генералу Шмидту.
— С этого, мне кажется, и надо было докладывать, — и, бросив осуждающий взгляд на Шмидта, прошел к оперативной карте. Смотрел долго и напряженно.
Генерал Шмидт как бы между прочим тихо промолвил:
— В районе операции находится генерал Василевский.
— Что?.. Когда это стало известно?.. Та-ак, — взволнованно протянул Паулюс и, вернувшись к столу, громко сказал: — Немедленно радировать фюреру. Да, да — немедленно.
Раскрылась дверь. У порога остановился высокий, стройный полковник. Это был Адам, первый адъютант Паулюса.
— Что случилось? — спросил Паулюс полковника.
— Русская пехота пошла в атаку… И танки, господин командующий…
— Теперь ясно, — с легким раздражением проговорил Паулюс. — Теперь, кажется, ясно. Так и доложить фюреру: «Русская пехота атакует. И танки».
…Семьдесят шестая стрелковая дивизия Юго-Западного фронта поднялась в атаку под звуки военного марша. Это была не атака в обычном смысле, а нечто похожее на ураганный шторм, с той лишь разницей, что здесь бушевала не бессмысленная сила стихии, а люди в едином порыве, стремительно, как пуля, как пушечный выстрел, кинулись в атаку. В первые же минуты солдаты затопили вражеские окопы и в неудержимом натиске добивали вражеских солдат, уцелевших от артиллерийского огня.
Генерал Ватутин, находясь на командном пункте, говорил:
— Хорошо идет пехота. Полковник, передайте мою благодарность атакующим полкам. Сильные огневые узлы противника обходить и, не оглядываясь, двигаться вперед, развивать успех.
И пехота двигалась. Под гусеницами танков хрустели пулеметы, пушки, минометы. Разгоряченные танкисты, выглянув из люка, спрашивали бойцов:
— Ребята, что вам мешает?
Дымят шинели, дымят фуфайки, дымит теплым парком вся пехота. Пороховая гарь вьется в изморози, коптит снежную равнину, першит глотку.
К исходу дня оборонительная полоса противника была пробита навылет на многих участках фронта. И тогда генерал Василевский приказал:
— Вводите в прорыв подвижные соединения.
И они вошли лавой танков, пехоты, кавалерии; и они вырвались на степное раздолье, подняв снежную метель своим железным маршем.
А наутро другого дня двинулись в наступление армии Сталинградского фронта, в один мах прорвавшие немецкую оборону на южном фланге. И тогда-то над армией Паулюса разыгралась железная буря; и тогда-то все затрещало в тылу противника; и тогда-то Паулюсу понятен стал замысел русской операции. И он вынужден радировать Гитлеру:
— Русские предприняли двусторонний охватывающий концентрический удар с обоих флангов. Противник вырвался на оперативный простор огромной массой танков, конницы, моторизованной пехоты. Удары — с семи направлений, что лишает нас возможности создать нужную концентрацию резервов для парирования ударов противника. Некоторые части уже отрезаны и разбиты.
Гитлер приказал Паулюсу:
— Из Сталинграда не уходить. Держать его при любых обстоятельствах. Это нужно по стратегическим и морально-политическим соображениям. Помощь в пути.
Паулюс понял, что до Гитлера не дошло главное, что он не уяснил широты замысла Советского командования.
Штабу Паулюса через сутки обрубили связь со многими соединениями, нарушили тыловые коммуникации, отрезали базы снабжения. На третьи сутки в штабе Паулюса вынуждены были признать, что румынские корпуса уничтожены, а их остатки окружены и насквозь простреливаются русской артиллерией.
— Что делают первая и двадцать вторая танковые дивизии? — спросил Паулюс генерала Шмидта. — Подошли ли к окруженным частям?
— Нет, — коротко отрезал Шмидт. — Они разбиты на подходе русскими танками.
Паулюс приказал:
— Снимите танковые дивизии из-под Сталинграда и бросьте одну в район Советска, другой — в район Нижнего Чира. Магистрали Сталинград — Лихая и Сталинград — Тихорецкая должны остаться в наших руках.
— Подвижные войска генерала Ватутина вышли на реку Чир, — процедил Шмидт.
Паулюс, сбросив внешнюю маску деланного спокойствия, крикнул:
— Это безумие русских! Неужели они в самом деле решили окружить полумиллионную армию? Этого никогда не было и не будет. Карта генерала Василевского будет бита!
…Генерал Василевский, координируя наступление фронтов, приказывал:
— Ставьте танковым и кавалерийским соединениям самостоятельные оперативные задачи. Что не доделают танки, то позже доделает пехота. Развивать успех. Двигаться и двигаться. Разрозненные резервы противника бить на марше.
И войска двигались. Глубина прорыва перевалила за сотню километров. Наступающие армии с каждым часом все туже и туже затягивали петлю на шее немецкой армии.
XVII
Люди, измученные вражеской неволей, переставшие радоваться восходу солнца, пугавшиеся дневного света, восторженно встречали полки Советской Армии. Старые люди, опершись о сучковатые палки, стояли на дорогах с непокрытыми головами. А женщины дрожащими руками обнимали бойцов и плакали, вглядываясь в своих освободителей. Плакали и жалобились, что нечем угостить родных сынков — нет ни молока, ни хлеба — все поели злодеи-захватчики. Солдаты, смотря на измученных женщин, развязывали свои сумки, отдавали голодным людям сухари, консервы. Люди отказывались, но бойцы все же отдавали свой неприкосновенный запас и двигались ускоренным маршем, преследуя разгромленного врага.
За войсками бежали ребятишки. Ребят сажали на машины, на артиллерийские повозки и везли по всему хутору, по всей станице. Молодые женщины выносили маленьких детей на улицу и, показывая на бойцов, радуясь, говорили:
— Это — наши. Наши!..
* * *
В хуторе Камыши в хатах остались лишь дети и больные. Все население ушло на собрание. Там ожидалось выступление Дарьи Кузьминичны Деминой. Кузьминична горячо и взволнованно говорила:
— Мы ждали наших освободителей. Ждали, и они пришли. Сколько раз мы вглядывались в их сторонушку, уповали на их силушку. И они не обманули нас. Потому что они наши. Наши, станишники! — глубоко вздохнула. — Что нам фашисты говорили? Сталинград — капут. Астрахань — капут. Саратов — капут. А я не верила. Да а вы-то разве верили? — Кузьминична жадно поглядела на графин с водой. Ей налили и подали стакан холодной воды. Она до дна высушила его. Потом старательно обтерла губы головным платком и с еще большим жаром продолжала: — Станишники, дело мое произошло у всех можно сказать, на глазах. Вышла это я из хаты и прислушалась. Слушаю и озираюсь. В небушко глянула, на родной Дон посмотрела. Слышу, за Доном гремучая стрельба. Что такое? Я ближе к хате, к стеночке, да за углышко. Притихла. Жду, что будет дальше. А пушки грохочут, пулеметы тарахтят. Тут, думаю себе, дело-то нешуточное. Ноги мои задрожали. Чувствую, и дыхание не то. Я к углышку впритирку. Не наши ли, думаю? Но разум мой противится — наши должны прийти с другой стороны. А меня так и подмывает. Не терпится, хочу узнать, хочу выглянуть. А пули визжат. Ну, думаю, умереть и на печке можно. Нехай что будет, то и будет. Тут я и решилась. — Кузьминична отошла к простенку и, помолчав, сколько это надо было для такого случая, до пояса согнулась. — Тут я потихонечку да понемножечку и высунула голову. Гляжу на гору, а по ней внамет скачут танки со звездами. Батюшки, наши! Наши! Все во мне сразу загорелось, от радости не передохну. Раскрыла я рот пошире, как снулая рыба, да как потянула холодку, ну, и сразу мне легче стало, как будто я стакан хорошего вина выпила. Высунулась я тогда подальше. Поворачиваю голову за угол. Глянула и обмерла. Вправо от меня, не так далеко и не так близко, на нашей стороне Дона, стоит танк. Выкинула я руку и давай махать. «Сюда! Сюда!» — даю знать. Стоят и не видят. Я опять машу: «Сюда! Сюда!»
Дед Спиридон, вытянув шею и подняв бороденку, весь замер во внимании. Он и карман забыл щупать по давнишней привычке. Знает, что все в кармане на месте, а нет вот — возьмет да и проверит свой карман. Раньше, когда не знали за ним этой привычки, ему говорили: «Спиридон Павлыч, так шаровар не напасешься. Ты лучше зарой свой клад». А у Спиридона и было-то в кармане ключ да кисет.
Кузьминична подходила к главному:
— Я машу опять: «Сюда! Сюда!» Танк подлетел к моей хате, и вот тебе тпрр!.. И остановился. Из танка выглянул молодой командир, «Мамаша, дороги знаешь?» Я ему сразу: знаю все до единой. «Лезь ко мне», — говорит командир. Залезла. «Ну, а теперь показывай, веди нас на главную».
Кузьминична передохнула. Глаза ее блеснули. Она во весь голос закричала:
— Гони, сынок! Гони что есть духу!
Казаки теплым дыханием обдали друг друга.
А Кузьминична, сама того не замечая, распалила себя до крайности.
— Гони, голубчик! Гони, милый! — горела она всей душой. — И понеслась наша машина, и поскакала. Кругом все гудит и ревет. Я кричу: влево, сынок! Влево! Там фашисты. Ишо влево, кричу. Ишо! Вижу, враги стадом по лощине стелются. Не уйдете. Не утопаете. Тут по ним пушка наша — бух-бух! Сразу как не было середины. Заметались, поганцы. Сюда ткнутся— тошно, туда качнутся — еще тошнее. А наша пушка — бух-бух! бух-бух!.. А пулемет — тра-та-та… тра-та-та… Батюшки мои, что было. Что было! «Ну, как, мамаша, довольна?» — кричит мне командир. А я ему: «Догони вон того, догони, милый. Уйдет, нечистый. Уйдет». Послушался. Щелкнул рогачом и — вихрем на долговязого. В ту пору я зубами скрипнула. На тебе, сволочь. Это тебе за брата Якова Кузьмича. За моего сына Петьку. За его муки. — Кузьминична вдруг положила руку на грудь и замолчала. Она готова была расплакаться. Но, глубоко вздохнув, подавила в себе всколыхнувшиеся муки и с прежней горячностью продолжала: — Командир кричит: «На главную веди, наперерез». Помчались на главную. На ходу стреляем, на бегу фашистов, которые в живых остались, давим, мнем, а сами несемся все вперед. У командира приказ, командиру надо успеть. Вижу, дорога виднеется. Только чьи это танки навстречу нам несутся? «Наши, — кричит мне командир. — Наши!» Слезы из глаз брызнули. Тут мы и встретились с нашими… Тут мы и зачертили врагов, отрезали им дорогу на отступ. Остановились. Вылезли. От радости смеемся, пушкари друг друга обнимают, меня на «ура» поднимают. Что там было, что там было! А по скорости к нам на легковушке большой начальник подъехал. Мой командир ему докладывает: «Службу свою справили в точности». Потом оглянулся и на меня показал: «Эта гражданка — герой нашего бою». Тот сразу ко мне. Руку мою жмет. Потом подводит к легковушке и велит отвезти меня до моей хаты.
Собрание в один голос закричало:
— Молодчага Кузьминична! Молодчага!
* * *
Советские танки ворвались в Калач внезапно, с зажженными фарами. Они перемахнули через Дон с западной его стороны на восточную по немецкой переправе, на которой была, ничего не подозревая, вооруженная охрана противника.
Кольцо окружения замкнулось. Немецко-фашистская армия оказалась в котле. На обложенную армию наставили тысячи артиллерийских и минометных стволов; ее забрасывали снарядами и авиабомбами; у противника завоевали небо, его лишили воды.
Обреченную армию начали дубасить со всех сторон.
XVIII
Генерал Паулюс, как и многие другие генералы, был верноподданным престолу фашистского величества и потому не случайно явился одним из главных авторов плана «Барбаросса», о котором однажды он докладывал самому Гитлеру. Паулюс был любимцем Гитлера. Уже после сражения под Харьковом летом сорок второго года вся шумливая пресса рейха говорила о Паулюсе, командующем 6-й полевой армией, как о народном герое. Его портреты печатались во всех газетах и журналах. О нем аллилуйствовали все радиостанции Германии. Ему уже готовили пост начальника генерального штаба сухопутных войск, но Гитлер, высоко ценя Паулюса, сказал, что победа на Волге, взятие Сталинграда должно быть связано с именем Паулюса. И генерал-полковнику уже готовили повышение; его ожидали почести, слава, награды.
И вот вместо этого история зло посмеялась над ним и вынесла жестокий приговор: либо плен, либо смерть. Его последнее убежище — подвал универмага. Подвал темный, мрачный, как и все подвалы, и до удушья загрязненный и запыленный. Паулюс занимал самую глухую подвальную комнатушку с цементным полом. Она была до отвращения безобразна и давила своей тяжестью потолочных перекрытий.
В комнату сквозь зарешеченное окошко едва проникал свет через махонькие запыленные стеклышки, половина которых была выбита и заделана фанерой. Она отоплялась печкой-времянкой, сложенной на скорую руку из обгорелых кирпичей, снесенных из ближайших развалин. Печка дымила, потому что труба, выведенная во двор через окошечко, задувалась ветром, и комната наполнялась горько-едучим дымом. В этой комнате Паулюс работал и спал на простой железной койке, застланной легким шерстяным матрацем, накрытым теплым одеялом из верблюжьей шерсти.
Через узкий коридор, напротив, находилась другая комната, примерно такого же размера. Ее занимал начальник штаба генерал-лейтенант Шмидт, человек себе на уме, высокомерный и грубоватый с подчиненными. Он любил власть, нередко злоупотреблял ею, и Паулюсу порой трудновато было ладить со своим начальником штаба, но он все же его терпел. И вот теперь вместе с ним приходилось отсиживаться в глухом закуте в ожидании катастрофы.
Да, для них была совершенно немыслима трагедия, в особенности для самого Паулюса. Народный герой и — плен. А быть может, и смерть? И об этом, несомненно, думалось. Подвал хотя был крепок и надежен, сюда, однако, непрерывно доносились взрывы мин и снарядов, да и пулеметная стрельба подходила все ближе и ближе к последнему убежищу.
Его, возможно, меньше пугала сама смерть на поле боя, чем стыд и позор пленения. Он, несомненно, был подавлен непостижимым разгромом его армии, провалом его кровного детища, плана «Барбаросса». Ведь в него он вложил весь свой опыт, ум, сердце.
Докладывая о плане Гитлеру, верил в свои расчеты, верил в неизбежность полнейшего разорения Советской России в считанные месяцы. Было над чем подумать, сидя в бетонном склепе и зная свой блистательный провал. Он, верный и послушный генерал, нисколько не сомневаясь, верил в победу немецко-фашистской армии и делал все от него зависящее, чтобы смерч войны прошелся по всем просторам России. И победа, казалось, была близка, неотвратима, как неотвратима смена дня и ночи.
И вот конец — бесславный и теперь уже реально неизбежный. Тяжел удар. Холодеет сердце и раскалывается голова от бессонницы и тяжких раздумий. А думать было о чем. Был Верден, и вот Сталинград. Верден, однако, не разгром. Там в течение многих изнурительных месяцев шло взаимное истребление немецких и французских армий, но Верден не дал ни окружения, ни разгрома. А тут полная гибель самой опытной армии и вместе с нею крушение личной военной карьеры.
Разве могло нечто подобное прийти в голову Паулюсу? Ведь он никакого другого дела, кроме военного, не знал, и война для него была таким же естественным явлением, как естественно человеческое дыхание. Нет, не верится, что Паулюс, готовя план нападения на Россию, боялся нового Вердена. Напротив, высшие офицеры генштаба, приступая к плану и заранее убежденные в своем успехе, старательно изучали обширную литературу о военном походе Наполеона на Россию. Вот с какой тщательностью выверяли они свой втайне задуманный вероломный план нападения на Россию.
И вот все разлетелось в пух и прах. Ошеломляющий крах. Оглушающий шок. Паулюсу, несомненно, в эти бессонные ночи припомнились штабные игры сорокового года, которыми он не однажды руководил. Тогда выходило, что полный и неизбежный разгром России возможен в три месяца. И только в этом было ничтожное расхождение между ним и Гитлером. Фюрер намеревался раздавить Советы в несколько недель, Паулюс — в три месяца.
В штабных играх все принималось во внимание: соотношение сил в полках и дивизиях, в танках, в орудиях и пулеметах. Все было взвешено, подсчитано, каждая цифирь была выверена, поставлена на свое место и подтверждала полное превосходство не только в людях, технике и в материальных ресурсах, но и в превосходстве офицерского корпуса. В военных картах все, решительно все выходило так, как того хотело гитлеровское командование: танковые клинья, воздушные десанты, массированные удары по глубоким тылам и переправам, окружение и, наконец, полное уничтожение Красной Армии. И каждая штабная игра с ее двигающимися по военным картам армиями непобедимого рейха неизменно кончалась разгромом советских частей. Словом, ничего лучшего желать не приходилось. Уже за целый год до вероломного нападения «колосс на глиняных ногах» в штабных играх был разбит и повержен.
И вот Сталинградский кошмар. Есть от чего потерять сон и покой. Ему, Паулюсу, как никому другому, в этот час, не на кого было свалить вину за поражение. Он сам готовил пожары и кровавые реки на чужой земле, а теперь вот запрятался в душные казематы, попал в ловчую яму, из которой нет уже выхода на вершину военной славы. Слава, почести, награды — все это померкло, потускнело и кануло в небытие. Вот какая вышла игра на самом деле: вместо железного марша — великая горечь. Позорное падение.
Агония шестой армии день ото дня нарастала с неубывающей силой. Мысль о безнадежности и безрассудности борьбы начинала овладевать умами солдат и офицеров, и они, временами цепенея от страха, боялись одного: смерти. И чтобы выжить, им нужен был плен, и они ждали его.
Ждали плена и генералы. Они с изнуряющим нетерпением ждали приказа штаба Паулюса. Но его не было, и часть генералов, укрывшихся в здании тюрьмы, позвонили Шмидту, попросили разрешения вступить с русскими в переговоры о капитуляции. Шмидт, возмущенный изменой фюреру, со всей важностью и высокомерием напал на перетрусивших и распушил их как никогда прежде. Но его гневный пыл был лишь одной видимостью. Он сам уже давно смирился с пленом и с неослабным вниманием следил за переговорами о капитуляции командиров некоторых частей, начавших переговоры, не спрашивая позволения у высшего командования. Его, Шмидта, занимало поведение русских: как они? что они? Он знал одну меру в обращении с военнопленными — фашистскую. И это, естественно, мешало ему понимать гуманность и справедливость советских победителей. Но слухи о русских со стороны уже сдавшихся в плен шли добрые, и его это успокаивало.
Пожурив генералов-своевольников из соображений дальнего прицела, Шмидт посчитал своим долгом доложить Паулюсу о возмутительном поведении генералов и попросил командующего воздействовать на них. В голосе начальника штаба звучало явно подогретое чувство возмущения. Он продолжал играть роль до конца послушного исполнителя воли Гитлера.
Паулюс выслушал Шмидта спокойно и с видимым безразличием. Он, возможно, с большим бы интересом выслушал другое сообщение, скажем, о пленении генералов русскими. В этом случае исключалась бы всякая моральная вина перед фюрером за их поведение. Паулюс приказал соединить его с перетрусившими генералами. Говорил он с ними без обиды и без всякой назидательности. Говорил скорее всего для утешения Шмидта, понимая, однако, фальшивую суету своего начштаба накануне полной катастрофы армии.
Паулюс положил трубку и, взглянув на Шмидта, спросил:
— Что еще?
— Дальневосточники из корпуса Горячего уже выходят на рубеж речки Царицы. Это всего в полкилометре от нашего штаба.
Паулюс промолчал:
— Очень губителен огонь русской артиллерии, — продолжал Шмидт.
Паулюс упорно молчал и, не поднимая головы, смотрел на какие-то бумаги, лежавшие перед ним.
— Скопилось много раненых.
— Это потом…
— Генерал Рокоссовский наращивает давление с запада, — Шмидт значительно помолчал, собираясь с мыслями, чтобы поточнее доложить картину наступления русских. — Войска Рокоссовского заняли железнодорожную станцию Гумрак, — Шмидт вновь прервал свой доклад, уставив на Паулюса свой вопрошающий взгляд. Его очень удивляло то спокойствие, с каким Паулюс слушал его, и Шмидт старался понять, что это все значит.
— Продолжайте, — промолвил Паулюс.
— Рокоссовский нацелил свой удар на высоту 102, на так называемый Мамаев курган.
— Смысл? Расчленить нашу армию?
— Совершенно верно, — согласился Шмидт. — Рассечь и разломать всю нашу оборону. Я принимаю меры. — И он доложил об этих мерах. Паулюс никаких замечаний по предложениям Шмидта не сделал, посчитав, возможно, что теперь уже никакие меры от окончательного поражения не спасут, да и мер-то, собственно, в его распоряжении уже не было.
— А генерал Чуйков? — вдруг спросил Паулюс как бы без видимой связи.
— Чуйков? — переспросил Шмидт, на минуту замешкавшись. — Генерал Чуйков перекинул дивизию Родимцева в район металлургического завода. Сорок второй полк этой дивизии уже атакует восточный склон Мамаева кургана.
— Какое расстояние между войсками Рокоссовского и Чуйкова? — спросил Паулюс.
Прикинули по карте: оказалось, напрямую не более десяти километров. Смотрели на карту и молчали. И в этом молчании было больше смысла, чем в том, если бы они со всей своей профессиональной выучкой разбирали и осмысливали истинное положение своей армии.
— Чуйкову что-нибудь удалось?
— Атакует…
— Генералу Чуйкову что-нибудь удалось? — с чуть заметным неудовольствием переспросил Паулюс.
На этот раз он изменил своему кажущемуся спокойствию: его очень встревожил назревающий выход Рокоссовского к Волге через высоту 102. На север от этой высоты, в районе заводов, действовали крупные силы армии под командованием генерала Штреккера. Эти силы, по убеждению Паулюса, могут сражаться еще довольно долго и небезуспешно.
Шмидт, угадывая ход мыслей командующего, уверенно заявил, что генералу Рокоссовскому не удастся быстро, как он того хочет, расчленить армию в районе Мамаева кургана.
— Что значит не быстро? Это не военный язык, — заметил Паулюс.
— Я вам доложу… Через двадцать минут.
В его голосе звучали деловитость и привычная строгость. И чем быстрее шестая шла к своей гибели, тем рьяней усердствовал начальник штаба на своем посту. Шмидт как будто боялся самого себя, а быть может, не столько себя, сколько фарисействовал перед подчиненными ему офицерами и генералами, дабы у них не возникло подозрения насчет его слабости и упадка духа в этот грозный час, и он, усердствуя сверх меры, впадал в суетливость и казался смешным и неловким, чего не мог не заметить Паулюс, к которому он заходил чаще, чем нужно, пытаясь как можно лучше понять своего командующего, о чем он думает, как намеревается поступить со своей судьбой. Это, возможно, больше всего занимало Шмидта и составляло главный его интерес, поскольку поведение Паулюса могло сказаться на его личной судьбе. Ведь ему доподлинно было известно, что некоторые генералы советовали Паулюсу издать приказ в плен генералам не сдаваться, а покончить жизнь самоубийством. Паулюс отклонил это предложение и предоставил генералам право распорядиться своей судьбой по своему усмотрению.
Шмидта это устраивало. Он, возможно, уже с того часа начал использовать предоставленное ему право насчет своей судьбы. Он потихоньку, освобождаясь от громоздких вещей, стал укладывать в небольшой чемоданчик необходимые вещи, которые ему нужны во всякой обстановке, в том числе и в плену, с чем уже внутренне смирился и держал это в глубокой тайне.
XIX
Полки дивизии Родимцева готовились к штурму северо-восточных склонов Мамаева кургана. Батальону Лебедева было приказано атаковать водоотстойники городского водопровода, которые находились на самой макушке высоты и господствовали над окрестностью. Из серых бетонных водоемов немцы могли вести огонь вкруговую. Бассейны пытались порушить из артиллерии, их бомбили самолеты, но все это мало помогало, потому что баки (их было два), заглубленные в землю, выглядывали на поверхность узкими кромками, из-за которых немцы, ощетинившись стволами пулеметов и автоматов, легко разили огнем всякого, кто пытался одолеть высоту в лобовую. Приходилось искать путей менее жертвенных.
Лебедев, устроившись под бетонным мостом, перекинутым через железнодорожное полотно, отдавал последние указания старшему лейтенанту Драгану. Драган, после того как с Голодного острова перебрался на левый берег Волги, зашел в санбат своего полка. Там ему обработали раны на руках, и он, малость передохнув, через три дня возвратился в свой полк.
Полковник Елин, не веря своим глазам, долго разглядывал похудевшего и осунувшегося Драгана, у которого правая рука висела на повязке, а левая, строго по стойке, прилегла к замызганной штанине.
Полковник, не сводя с Драгана своего изумленного взгляда, подошел к нему и, положив ротному на плечи свои крупные руки, крепко обнял его и, усадив рядом с собой, забросал вопросами.
— Что стало с Червяковым? С его заместителем Федосеевым? Какова судьба ротных?
Драган, тяжело помолчав, с грустью доложил, что всех командиров, судьбой которых интересуется полковник, всех (кроме Федосеева) эвакуировали за Волгу — они были ранены или контужены.
Елин долго молчал. Глубокая тоска, звучавшая в словах Драгана, подняла в душе полковника горечь об утрате хороших, боевым временем проверенных людей. Да, батальон блестяще выполнил свою задачу. Почти десять дней бойцы и командиры бились в окружении. Гвардейцы не пропустили врага к центральной волжской переправе, они позволили выиграть время полку и всей дивизии. Все это так, но трудно было смириться с фактом потери батальона.
Елин долго расспрашивал Драгана о батальоне. Ему все, решительно все хотелось знать о боевых действиях батальона.
Драган рассказал, как бойцы, испытывая жажду, долго разыскивали в развалинах воду и как, найдя ее в парковом бассейне под носом у врага, всю ночь вычерпывали касками и, дорожа каждой каплей, переносили к себе на рубеж.
— С хлебом, — продолжал Драган свой рассказ, — было несколько легче. В подвале гостиницы «Люкс» нашли несколько мешков муки. Там же выпекали хлеб местные женщины, хоронившиеся в подвале. Паек был невелик, но все же терпеть было можно.
Елин, поняв, что порядком утомил Драгана своими расспросами, сказал:
— На сегодня хватит. Сегодня отдыхайте, а завтра — за дело. В батальоне Лебедева примете роту.
Лебедев очень скоро понял, какого умелого офицера ему подослали, и он, как лучшему, приказал Драгану занять вершину кургана. Сюда же Лебедев направил своего друга, политрука Солодкова.
Солодков в эти дни находился в самом возбужденном состоянии, и его нетрудно было понять — ведь его завод от высоты по прямой — не более двух километров, а до родного дома — рукой подать. Дом, собственно, давно разбит и сожжен, но это, однако, нисколько не меняло положения: полоска обожженной земли с неизъяснимой силой тянула его к себе, заставляла радостно замирать сердце при одной мысли о том, что час встречи с родным пепелищем близится. И с не меньшим волнением ему думалось о своей мартеновской печи. «Как она? Что с ней стало? Что от нее осталось? И осталось ли?»
— До темноты не более часа, Александр Григорьич, — говорил Лебедев. — Только затемно пойдешь в разведку.
Солодков, выслушав Лебедева, продолжал настаивать и уверять его в том, что с разведчиками ничего не случится, что высоту он знает так же хорошо, как свои пять пальцев; что на этой высоте в детстве он порвал не одну рубашку, за что не раз был «обласкан» папашей.
— Это хорошо, Александр Григорич, — сказал Лебедев. — А вылазку все-таки отложим дотемна. Получше проверь людей, которых возьмешь с собой.
— Об этом можешь не беспокоиться.
— С рассветом начнем штурм. Вот так, Александр Григорьич, — сказал Лебедев, давая понять, что разговор закончен и ему надо отправляться к себе в штаб.
Скоро Лебедеву позвонил Елин. Полковник с пристрастием допросил Лебедева, все ли у него готово к завершающей (так и сказал — «завершающей») атаке.
— Мой батальон свою задачу выполнит, товарищ полковник, — доложил комбат.
В том, что батальон выполнит свою боевую задачу, Лебедев нисколько не сомневался, но какой ценой — вот вопрос. На штурм пойдут лучшие люди батальона — так всегда бывает в подобных случаях. И кто-то из них никогда не вернется в свою семью, под кров своего очага. И тут он невольно вспомнил о Солодкове. «Неужели на пороге своего дома с ним…» Он оборвал свою мысль, нагнал морщины на лоб. «Надо попридержать его, — подумал Лебедев, — но как?»
Комбат позвонил Драгану, спросил его, где Солодков.
— Ушел в гости, — ответил командир роты.
— С кем ушел?
— С Кочетовым и с Кожушко, моим ординарцем. Кожушко надежный боец, товарищ комбат.
— Как только вернутся, позвоните.
У Кожушко всего было в избытке: силы, сноровки, бесстрашия. Он скучал без дела и не любил одиночества, и всегда возле него хороводились бойцы. И не было в том ничего удивительного, что между Солодковым и Кожушко завязалась дружба с первой же их встречи. Александр Григорьич, раскусив Кожушко, сказал ему однажды: «Быть тебе сталеваром». — «Огонь я люблю, — ответил Кожушко. — А обучишь?» — «Выведу в первый класс».
Солодков и его друзья вернулись близко к полуночи. Драган тотчас доложил Лебедеву, что люди из гостей вернулись с хорошим подарком.
— Иду, — ответил Лебедев. — Бегу.
Солодков из разведки привел гитлеровца.
На вид он был крайне убог и невзрачен, худой и посиневший от холода и голода и одет был по-скоморошьи, в тряпье-разноцветье. Ему дали Кружку горячего чаю, покормили и отогревшегося фельдфебеля доставили в штаб полка. Там он рассказал все, что знал о сложившейся обстановке в районе Мамаева кургана. Из его показаний выходило, что среди гитлеровцев царит дух обреченности и что на длительное сопротивление у них не хватит боеприпасов. Создавалась убежденность, что фельдфебель говорит правду.
Не брали под сомнение его показания и Солодков с Кочетовым. А Кожушко, например, оставшись с Драганом, уверял его, что немцев надо атаковать немедленно.
— Позамерзли они, Антон Кузьмич, и как притихшие кроты улезли в свои норы. Голыми руками возьмем. Я и лаз уже проделал в минном поле. Дай нам бойцов самых лучших и гранат вдосталь. Отряд поведет Солодков. Он выбрал дорогу-невидимку. Мы вперед, а ты за нами всю роту поведешь. Доложи батальонному.
— Прежде чем доложить, надо проверить, убедиться.
Кожушко обиделся:
— Ты мне не веришь, Антон Кузьмич. И Солодкову тоже? Горько это слышать от тебя… Разве я когда-нибудь тебя подводил?
Драган отправился к Лебедеву. Его доклад о разведанном очень заинтересовал комбата. Драган, будучи командиром-десантником, не раз и не два на учениях высаживался в ночное время в тылу условного врага и успешно справлялся с поставленной задачей. А опыт, нажитый в боях в районе вокзала, равный целой академии, подсказывал ему возможность внезапной атаки. Лебедев, выслушав Драгана, сказал, что шуметь на этот счет пока не следует, докладывать полковнику воздержимся, но действовать надо без промедления.
— Сейчас прикажу подослать к вам саперов. Кто их поведет?
— Солодков.
— Солодков? — переспросил Лебедев и на минуту задумался. — А надо ли его?
— Могу и я. Разрешите?
— Нет, вам нельзя. Вам надо готовить роту. От первых успехов вашей роты будет зависеть успех всего батальона. Пусть с саперами пойдет Солодков.
Ночь была тихая, морозная и снежная, особенно насугробило там, где остались обожженные кустарники. Саперов одели в белые полушубки и в теплые валенки. Прошло уже около двух часов с тех пор, как они ушли в серебристую муть, а от них не было никаких вестей. Драгана это очень тревожило, поскольку ему первому назначено прокладывать дорогу батальону. Да и Лебедев уже дважды звонил и спрашивал, как ему живется и почему он не спит. «У меня тоже бессонница. Иду к тебе на чашку кофе». — «Кофе нет. Есть добрая чарка». — «И это хорошо».
Во втором часу ночи вернулся Солодков. Он доложил, что все, что возможно, саперы сделали, и внезапность атаки, можно считать, обеспечена, если ее начать под рассвет.
— Дайте мне взвод бывалых бойцов, и я с фланга незаметно, потемну поведу их к западному бассейну.
— Отбирайте людей, — приказал Лебедев Драгану, — а я сейчас доложу полковнику.
Штаб утвердил измененный план наступления полка. Договорились, что артиллерийский огонь по противнику начнется на час позже, против ранее назначенного срока, а на участке батальона Лебедева его совсем не будет, если батальон, а потом и весь полк успешно поведет наступление. Скоро после этого в расположений батальона прибыл генерал Родимцев. Он на месте во всем разобрался и, кое-что уточнив, приказал пригласить к нему Солодкова. Генерал долго и внимательно разглядывал политрука, широкоплечего и коренастого, с очень живыми и веселыми глазами. Родимцеву в первую минуту показалось, что выбор, возможно, не очень удачен, и он, чтобы рассеять свои сомнения, не пожалел времени на беседу с Солодковым.
— Вы понимаете свою задачу? — спросил генерал. — Вы уверены…
— Уверен, товарищ гвардии… — не дав договорить генералу, твердо сказал Солодков.
— Не спешите. Доложите, как вы ее себе представляете…
Солодков, нисколько не смущаясь, неторопливо, обдуманно доложил, как он подведет свой взвод к немцам совершенно незаметно и бассейн займет так быстро, что гитлеровцы не успеют глазом моргнуть.
— А дальше?
— А дальше, товарищ гвардии генерал, все будет зависеть от вашей помощи.
— И какой вы ждете помощи? — Родимцеву уже нравился политрук, и он не против был перевести разговор на шутливый тон.
— Не знаю вашего плана и потому не могу войти в роль. — Солодков запнулся.
— В мою роль? — досказал Родимцев.
Солодков помедлил.
— Что же вы молчите? — торопил генерал.
Солодков, улыбнувшись своими зеленоватыми глазами, смело сказал:
— Суворов говорил: плохой тот солдат, который не думает о генеральских погонах.
— Немножко не так, но по смыслу верно. Одобряю, товарищ политрук. А насчет помощи не беспокойтесь. Будет помощь.
XX
Прошло совсем немного времени после того, как Родимцев покинул батальон Лебедева, и вдруг из штаба полка последовало приказание прислать в распоряжение Елина политрука Солодкова. Лебедев оторопел. Ему хотелось спросить, что это значит, и сказать, что вызов несвоевременный, но в армии это не принято. Он, медля с ответом, сдержанно и глухо прокашлялся. Из штаба нетерпеливо спросили: «Вы поняли?» — «Понял», — с явным огорчением промолвил Лебедев. Ему разъяснили: «Солодкова берем надолго». — «Понял вас».
Лебедев, приказав Солодкову отправиться в штаб полка, вызвал к себе Драгана и объяснил ему изменившуюся обстановку.
— Что вы на это скажете? — спросил он его.
— Сам поведу в атаку. Я уже проверил все подходы.
— Хорошо. Отправляйтесь к себе и перестраивайтесь.
Лебедевым овладело беспокойство. Ему подумалось, что в штабе дивизии, возможно, что-то переигрывают и он, комбат, не сможет перестроиться, если сверху последуют указания с запозданием. Неопределенность всегда мучительна, в особенности перед решающими событиями, а для него предстоящая атака исключительно значительна по ее замыслу.
Спустя немного времени позвонил комбат-два Жуков.
— Не спишь? — спросил он Лебедева.
— Спать будем в Берлине, а здесь не на что прилечь — все постели погорели.
— Собираюсь к тебе. Примешь?
Лебедев понял, что план наступления остается прежним, и ему стало легче. В ином случае Жукову незачем было бы навещать его в поздний час, незачем было бы уходить из батальона. Догадки Лебедева оказались верными. Жуков, молодой капитан, маленький, худощавый и чернявый, как цыган, да и живой, как цыган, по-приятельски поздоровавшись с Лебедевым, сказал, что прибыл на подмогу, что вслед за ним вот-вот подтянутся две усиленные роты.
— Давай, браток, прикинем и стыкуем наше дело.
Лебедев спросил, от кого непосредственно Жуков получил указания и какие именно. Лебедеву хотелось окончательно освободиться от сомнений насчет неожиданных перемен, чтобы мыслить и решать без оглядки. А сомнения путались в его голове, поскольку так внезапно и без всяких объяснений взяли у него Солодкова. «Зачем? Для какой цели?» Лебедев с минуты на минуту ждал от Солодкова звонка.
Но звонка не было и не могло быть, потому что у Солодкова на то не было времени. Пока он, озадаченный внезапным вызовом, шагал к штабу полка, он имел возможность пораскинуть умом. А как только переступил порог штабной землянки, уже не принадлежал самому себе. Не успел он по всей форме доложить, как начштаба капитан Смирнов приказал Солодкову немедленно отправиться в штаб дивизии. «Одна нога здесь, другая там», — пояснил капитан. «Понял вас, — ответил Солодков. — Аллюр три креста». — «Вот-вот. Вы дорогу на свой завод не забыли?»
Александр Григорьевич оторопел. Сложное чувство охватило его и перепутало все мысли, на мгновение перехватило дыхание. Полковник подписал какую-то бумажку и, вручая ее Солодкову, сказал: «Тут все сказано. Можете отправляться. И не опаздывайте». Солодков и без предупреждения понял, что ему надо спешить, ведь его направляют в дивизию, которая сражается в цехах родного завода. Может ли он опаздывать?
Он уже догадывался, на какую роль его метят, и, догадываясь, соображал, каким именно путем лучше всего выкурить гитлеровцев из мартеновского пролета, где они крепко засели. Его четырнадцатая, самая большегрузная печь, на которой он работал, была крайняя к Волге и находилась от берега в каких-нибудь двухстах метрах. Именно здесь, по его соображениям, удобнее всего было немцам закрепиться и удерживать в своих руках весь пролет.
В штабе дивизии Батюка его встретил главный инженер завода Севастьянов Павел Петрович. Это было так неожиданно для Солодкова, что он, позабыв доложить о своем прибытии по уставу, в замешательстве остановился у порожка блиндажа и, не сводя изумленного взгляда с инженера, не знал, как ему поступить. А Павел Петрович, улыбаясь своими темными глазами, живо поднялся и приветливо сказал:
— Не узнаешь, Александр Григорьич? — И двинулся ему навстречу.
— Павел Петрович, вы ли это? Вот неожиданность. Как же вы тут… по какому делу…
Они крепко обнялись и, дружески похлопав друг друга своими ручищами, вышли из блиндажа на воздух.
— Какая встреча, — все дивился Солодков. — Вот не думал и не гадал. Зачем вы здесь?
— Как зачем? А ты разве забыл, что я главный инженер? Завод будем принимать от военных. Примем и — за дело. Тебя временно назначу начальником первого мартеновского.
Солодков слушал Павла Петровича и не верил своим ушам.
— Ведь ползавода еще в чужих руках… И потом, я человек военный.
Павел Петрович разъяснил Солодкову, что есть указание правительства немедленно взяться за восстановление завода, что на завод уже вызываются из эвакуации нужные специалисты, что военная карьера Солодкова «закатилась» и что отныне его фронт — сталь.
— А если я не хочу переходить на сталь?
— Не выйдет, Александр Григорьич. Все уже решено и согласовано с высшим командованием. Пойми: нам нужны танки и самолеты — много танков и самолетов.
— Неловко мне, — раздумчиво промолвил Солодков. — От дела меня оторвали. Под утро я должен был уже быть на Мамаевом. Нечисто складывается дело-то. Без меня могут посечь роту.
— Чудно говоришь, Александр Григорьич. По-твоему выходит, что выбыл командир, и все враз пропало. Пропала рота, полк, дивизия, вся армия. Так не бывает.
— Все это, конечно, верно, но в данный час речь идет о конкретном случае.
И Солодков рассказал Павлу Петровичу, какой случай он имеет в виду и что он думал, когда его так скоропалительно отозвали из полка.
— Ведь я на крыльях мчался сюда. Отпусти меня, Павел Петрович, — взмолился Солодков. — Возьмем Мамаев, и я вернусь.
— Теперь уже поздно. Не успеешь к делу, Александр Григорьич.
— Успею, Павел Петрович. С первой минуты в марафонский тронусь.
— Успеть-то, быть может, и успеешь, но тебя там уже не ждут. Там все уже переиначено.
…За час до рассвета два комбата (Лебедев и Жуков) решили проведать роту Драгана, посмотреть, как она приготовилась, и помочь, если в этом будет необходимость. Перед каждым серьезным шагом всегда думается, что надо еще что-то сделать, еще что-то проверить, еще что-то предусмотреть.
Лебедев и Жуков едва ли отшагали полсотни шагов от батальонного командного пункта, как. над Мамаевым курганом взвилась ракета, осветившая склоны высоты, и Лебедеву показалось, что ярче всего высветился именно тот склон кургана, по которому он поведет в наступление свой батальон. За первой ракетой взвилась вторая и третья. «Неужели обнаружили Драгана?» — подумал Лебедев, лежа на снегу.
От Драгана пришел Кожушко. Он доложил, что бойцы Драгана затаились на исходной линии атаки и что враг не обнаружил их, а светит он с перепугу.
Войска генерала Рокоссовского коренным образом изменили обстановку в районе окраинных высот, за которыми в развалинах лежали металлургический и машиностроительный заводы. Подвижные части Рокоссовского, развивая успех, ранним утром, едва развеялась морозная дымка, двинулись с запада, из района Гумрака, в восточном направлении, с целью выхода к Волге в районе завода «Баррикады». Все это враз облегчало задачу дивизии Родимцева и в особенности полковника Елина, а батальона Лебедева тем более. С рассветом советская авиация усиленно бомбила и поднимала на воздух вражеские укрепленные узлы сопротивления, прокладывая путь танковой бригаде. Эту же полосу наступления вслед за авиацией перепахивала, не жалея снарядов, мощная артиллерия. Обозначенная огневым валом, полоса наступления проходила чуть севернее Мамаева кургана, и его, таким образом, как и намечалось, надлежало атаковать полкам Родимцева, но теперь для них это было уже полдела.
За ротой Драгана, успешно начавшей атаку, пошел весь батальон Лебедева, а следом Жукова. Удар с двух сторон перепутал противнику все карты, и он, заметавшись, не зная, куда и в какую сторону ему направить больше огня и людей, начал психовать, для него началась предсмертная агония.
Когда полки Родимцева частью своих сил уже одолевали высоту 102, передовая танковая бригада Донского фронта, посаженная на челябинские танки, стремительным рывком обошла Мамаев курган справа и, не задерживаясь, двинулась в район заводов. Армия Паулюса в тот январский день была рассечена и таким образом оказалась в двух котлах — южном и северном. Войска Донского фронта соединились с войсками Чуйкова.
Это было великое счастье. Бойцы Рокоссовского и Родимцева, приветствуя друг друга, бросались в объятия, целовались, а кое-кто ронял горячую слезу. Восторженно-победное «ура» гудело повсюду и разносилось далеко по Волге.
Солдаты на радостях отвинчивали свои фляжки и в честь победы вкруговую по глоточку высушивали малую посудинку.
В этот день счастье победы, как море, колыхалось в каждой солдатской груди.
* * *
Спустя пять дней после расчленения армии Паулюса южный котел был разгромлен войсками генерала Шумилова. Мотострелковая бригада под командованием полковника Бурмакова вышла на центральную площадь и обложила универмаг, где отсиживался Паулюс со своим штабом. Немцы, выбросив из подвала белые флаги, запросили переговоров. Они к этому давно уже были готовы, но все еще упрямились, выслуживались перед Гитлером. За несколько часов до сдачи в плен Паулюс послал Гитлеру поздравительную телеграмму по случаю десятилетия захвата власти фашистами. Гитлер, как бы в благодарность за преданность, немедленно передал по радио приказ о производстве Паулюса в генерал-фельдмаршалы. Уже будучи плененными, Паулюс, Шмидт и Адам, введенные в штаб армии Шумилова, вскинув руки, по-солдатски хором вскрикнули:
— Хайль Гитлер!
Это было смешно и по-скоморошьи глуповато.
Русские офицеры в недоумении переглянулись. Им все это показалось наигранным, и к тому же наигранным неумело, провинциально, по-актерски беспомощно. Паулюса, его адъютанта и Шмидта долго не задержали в штабе Шумилова, их в тот же день отправили к командующему Донским фронтом генералу Рокоссовскому.
Второго февраля сорок третьего года представитель Ставки Верховного Главнокомандования генерал Воронов и командующий войсками Донского фронта Рокоссовский донесли Верховному Главнокомандующему Вооруженными Силами Союза ССР Сталину о том, что войска Донского фронта закончили разгром окруженной сталинградской группировки противника. В тот же день Верховный Главнокомандующий объявил благодарность всем бойцам, командирам и политработникам Донского фронта за отличные боевые действия.
Полки дивизии отдыхали. Странно-непривычной казалась беспредельная тишина. Целых полгода повсюду сверкало и гремело, пылало и дымилось, и вдруг — безмолвие, покой, тишина. Бойцы уже отоспались, побрились и нахохливали чубы. Офицеры не находили себе настоящего дела, а мелкие заботы по своему подразделению казались слишком незначительными.
Григорий Лебедев вместе с командиром полка Елиным поехал в Среднюю Ахтубу. Туда съезжался весь старший начальствующий состав армии Чуйкова. Командарм, противник штампа в военном деле, решил на офицерском собрании разобраться во всех делах армии, накопленных за время битвы, принять на вооружение все хорошее, добытое в труднейших условиях обороны, и отбросить все плохое, не пригодное для будущего. Доброго было много, и офицеры ехали к командующему с приподнятым настроением. Сам командующий успел уже отдохнуть. Он сходил в баню, попарился дубовым веником (березового не нашлось), постригся и принарядился. Было заранее известно, что после военного совещания командующий угостит праздничным обедом. Чуйков, кроме того, по секрету предупредил командиров дивизий и полков, чтобы они приготовили для себя погоны.
— А какие, Василий Иванович? — спрашивали командиры.
— По заслугам, — хитро ответил Чуйков. — Что заслужили, то и готовьте.
Кто похитрее, в один карман клал погоны по своему теперешнему званию, в другой — на ступеньку выше. Офицеры спрашивали, будет ли кто на совещании из Ставки Главного Командования Советской Армии.
— Непременно будет, — заверил Чуйков.
По его доброму настроению легко было понять, что Ставка что-то приготовила для их армии. Из Ставки в Сталинград прибыл генерал-полковник Щаденко, герой гражданской войны, комиссар десятой армии, а ныне начальник кадров Советской Армии. Приехал с личными наказами Верховного Главнокомандующего, о которых он до поры до времени обязан был молчать. Чуйков, в свежем, хорошо отутюженном мундире, без генеральских знаков, но с петельками на плечах для погон, веселым шагом вошел к офицерам. Командиры, как один, дружно поднялись.
— Садитесь, товарищи, — приветливо произнес Чуйков.
Командующий коротким взглядом окинул офицеров. Обычно он видел своих людей в опаленных шинелях, продранных на локтях, в сапогах с облупившимися носами, а тут иная картина.
— Не узнаю, — тихо промолвил Василий Иванович. — Честно говорю, не узнаю. — Задержал озорной взгляд на Родимцеве. — Александр Ильич, вы ли это? — Родимцев быстро оглядел свой мундир. — Не в этом дело, Александр Ильич. — Чуйков внимательно разглядывал коротко подстриженный чуб Родимцева. Тот, догадавшись, в чем дело, в некотором смущении сказал:
— Вынужденная операция, Василий Иванович. Вынужденная.
— Я понимаю вас. Глубоким тылом запахло.
— Не в том дело, Василий Иванович. Ни мыло, ни щелок не брали. Зашлаковался чуб. Пришлось скосить.
Совещание началось в свободной и непринужденной обстановке. Командующий, тряхнув плечами, стал строже. Он, минутку помолчав, вскинул голову и заговорил с легким волнением:
— Вы помните, конечно, листовку, сброшенную на позиции армии, в которой немецкое командование материло нас, офицеров (он не сказал, что ругали только его, Чуйкова), хулило и хаяло за то, что мы разрушили все правила ведения войны, разломали принципы, на которых построены боевые уставы всех армий. Да, наши офицеры и солдаты кое-что внесли новое в военную науку. В Сталинграде в нашей армии появились штурмовые группы. О них вам нечего рассказывать. Вы их сами создавали. Это наше оружие, и оно нам пригодится в будущих сражениях. — Передохнул. Обвел офицеров добрым взглядом. — А главное наше завоевание — это творчество офицеров и бойцов, их высокий моральный дух. Наши люди непрерывно развивали военную мысль, смекалку. Иначе говоря, мы были противниками заштампованных военных канонов. И за это нас (и в первую очередь меня) отпевало немецкое командование, не признавало нас тактиками и стратегами. Но мы по опыту знаем, если враг ругает, значит, мы не худо дело ведем. — Чуйков немного насупил брови, опустил глаза и, несколько помолчав, заговорил о некоторых промахах и ошибках командиров дивизий, полков и даже батальонов.
Лебедев насторожился. Он тотчас подумал: «Быть может, и обо мне что-то скажет!» Нет, о его батальоне ничего не было сказано, ни плохого, ни хорошего, и это его радовало. «Не ругают, значит, хвалят». Чуйков, закончив разбор боевых действий, горячо поблагодарил офицеров за умелые действия.
После командующего взял слово генерал-полковник Щаденко. Высокий и худощавый пожилой генерал, с очень живыми и энергичными глазами, говорил немного. Он от имени Верховного Главнокомандующего горячо поздравил офицеров армии с победой. Человек глубоких и непосредственных эмоций, чуждый дипломатических недомолвок, он восторженно отметил ценный опыт армии, приобретенный в битве под Сталинградом, сказав при этом, что этот опыт станет достоянием всей Советской Армии. Потом Щаденко объявил о наградах, а в заключение сказал:
— Товарищи офицеры, по боевому опыту ваша армия стала гвардейской, и она, заверяю вас, получит это звание. — Возникло веселое возбуждение. Щаденко, несколько помедлив, более энергично сказал: — У меня есть поручение товарища Сталина: от его имени, за него расцеловать Василия Ивановича, выдающегося командарма. — Щаденко подошел к Чуйкову, обнял и по русскому обычаю трижды поцеловал его.
Чуйков не был готов к такому сюрпризу, и он, растерявшись, промолчал, не нашел нужных слов.
Щаденко продолжал:
— Есть у меня и еще одно поручение товарища Сталина. — Генерал-полковник с хитроватой ухмылкой оглянулся на дверь. — Плотно закрыта? — спросил он. Подполковник Акимов, сидевший ближе всех к двери, кинулся прикрыть ее поплотнее. Щаденко рассмеялся. — Не надо, — сказал он с хорошей улыбкой. — Дверь промолчит, а вот люди… — Сделал многозначительную паузу и так же многозначительно поглядел долгим взглядом на притихших офицеров. — Поручение особое, — с подчеркнутой важностью произнес генерал. — Ваша армия, товарищи офицеры, первой войдет в Берлин. Так сказал товарищ Сталин.
Офицеры шумными аплодисментами покрыли эти слова. Василий Иванович не призвал командиров к порядку, не хотел портить хороших фронтовых минут, и никто не усомнился в верности обещанного Сталиным; и все приняли это как самую высокую награду за их солдатский труд и подвиг. Наконец Чуйков постучал по графину цветным карандашом, и в комнате наступила тишина. Василий Иванович торжественно сказал:
— Прошу товарищей офицеров надеть погоны.
В комнате стало шумно и гулко. Все враз весело заговорили, послышался заливистый смех; офицеры шутили, перекидывались острыми словечками, сам Василий Иванович с хитроватой усмешкой наблюдал за подполковником Батюком, комдивом 138-й.
— Вы почему не выполняете моего приказания? — шутил Чуйков.
— Погон не имею, Василий Иванович. Не разгадал я вашей военной хитрости.
Чуйков рассмеялся.
— Нехорошо, нехорошо заставлять командующего думать за всех. Ладно, выручу я вас из беды. — Чуйков вынул из кармана генеральские погоны и с подчеркнутой важностью вручил их своему любимому комдиву. — Спасибо вам, генерал. Большое солдатское спасибо. — Чуйков крепко пожал руку комдиву и, вернувшись на свой «командный пункт», громко сказал — А теперь, товарищи офицеры, прошу к столу. Всего, что будет подано, не жалеть и штурмовать самым решительным образом, не оглядываясь на командные высоты.
Щаденко спросил Чуйкова:
— Как долго думаете веселиться?
— До шести ноль-ноль. Не возражаете, товарищ генерал-полковник?
— Разрешаю сутки.
Офицеры, словно по команде, в один голос гаркнули «ура».
Командующий и Щаденко первыми направились к праздничному столу.
На следующий день в районе дислоцирования армии Чуйкова появились огромные свежие указатели из сосновых досок, направленные на Запад. Они были прибиты на всех дорогах, ведущих на Запад, и на каждой значилось расстояние от Сталинграда до Берлина.
Страна ликовала. Угнетенный мир славил Великую армию Страны Советов.