Концерт намечался так себе, средней руки. Приезжее столичное светило, фамилии Зоя не запомнила – то ли Шишкина, то ли Мышкина – явно числилось звёздочкой какой-нибудь предпоследней величины. Да и по преобладанию в зале детей и подростков сразу чувствовалось – обязаловка!

Детвора из музыкальных школ под присмотром учителей рассаживалась тихо и чинно, с любопытством разглядывая громадную люстру, позолоченные лепные карнизы балконов и стилизованные под свечи бра. Девицы постарше из двух колледжей, муз– и музпед-, размалёванные и слегка захмелевшие от своей пятнадцатилетней самостоятельности, громогласно переговаривались, бродили вверх-вниз по центральному проходу и толпились у оркестровой ямы, сверкая стекляшками в оголённых пупках. Несколько длинноволосых парней постарше в окружении хохочущих подружек, стоя наверху лестницы, озирались с таким видом, точно попали в зоопарк, – эти, ясное дело, с режиссерского факультета, вся жизнь – сплошной спектакль. И лишь кое-где, парами и поодиночке, тихо сидели старухи с прямыми спинами и поджатыми губами, с тугими валиками седых волос вокруг головы или на затылке – те, что будут ловить дальнозоркими глазами каждое движение пианистки, не прощая ни пропущенной ноты, ни укороченной на шестнадцатую долю такта паузы. И при каждой чуть сбившейся с ритма триоли они будут обмениваться выразительными взглядами и ещё больше поджимать губы.

Зоя была готова поклясться, что и двадцать лет назад эти самые старухи на этих самых местах точно так же поджимали губы. А она наивно считала их музыкантшами-виртуозами или же преподавательницами фортепиано. Впрочем, некоторые, пожалуй, преподавательницами и были – такими же, как и сама Зоя, жертвами естественного отбора в исполнительском искусстве, недобравшими кто эстрадных данных, кто – терпения, а кто – везения. И каждый третьесортный концерт – утешение для них, рассуждала Зоя, каждый промах пианиста на сцене – бальзам на душу. Так неужели я скоро стану вот такой же занудой с морщинистыми бледными губами? Нет, нет! – в ужасе закричало что-то внутри.

И она поспешно спустилась по проходу, нашла записанные на листочке «благотворительные» места и усадила свою притихшую команду. Дети, по малолетству ожидая какого-то развлечения вроде цирка, блестящими глазами разглядывали занавес. А впереди, будто специально, расположились две старухи. Впрочем, эти казались помоложе, лет шестидесяти, и подобрее – может, потому, что у одной лежал на коленях букет розовых гвоздик. А может, эти престарелые дамы просто нормальные, хорошие учителя – не такие, как Марина Львовна, но всё же нормальные учителя, пришло Зое в голову. Или же люди, любящие и понимающие музыку – строители или, допустим, врачи. Встречаются же изредка в природе и такие! И ведь, собственно говоря, для них и существует искусство!

На этой банальной мысли погас свет.

Фамилия пианистки оказалась Мишенькина. А сама Анна Мишенькина оказалась дамой под сорок, но с явной надеждой выдать их за тридцать пять. Основной расчёт был, конечно, на волосы – длинные, качественно промелированные краской «двенадцать оттенков золота» и уложенные обманчиво-небрежно. Да и платье было под стать: бархатное, тёмно-синее с переливами, драпировка наискосок под грудью. Когда-то подобный костюм был у Ируси, и Зоя, примерив его, несказанно удивилась – хитрая эта драпировка оказалось способной не то что уменьшить, но даже свести на нет животик вполне солидных размеров.

Гостью встретили по одёжке: захлопали так, словно уже сам её приезд на рядовые гастроли был из ряда вон виртуозным фокусом.

Анна Мишенькина бесстрастно наклонила голову, скрыв лицо роскошными волосами, и, зафиксировав таким образом видимость поклона, направилась к роялю.

Бах был преподнесён публике вполне убедительно. Прелюдии и фуги, понятно, исполнялись «избранные» – надо думать, весь баховский багаж Мишенькиной со студенческих времён. Но багаж этот содержался в приличном состоянии и хранился заботливо и даже, пожалуй, скрупулёзно. «Ну и как вам эта вещь? – словно спрашивала она, замедляя последнее арпеджиато. – Узнаёте?» «Пожалуй», – безмолвно и задумчиво отвечали в зале. А другие отвечали: «Да, да! Классно!» – и били в ладоши.

«Неплохой звук, – высказалась и Марина Львовна, неслышно возникая за плечом у Зои. – Заметила, какая густота?» «А техника? Темпы-то средненькие!» – запальчиво возразила Зоя. На это Марина Львовна не ответила ничего – только вздохнула.

Однако после четырёх прелюдий с фугами Мишенькина приступила к Моцарту – и вот тут явно просчиталась. С её ли крупными пальцами, с тяжёлой рукой – приниматься за филигранные пассажи? За призрачно-невесомые трели и стаккато? «Бетховен, голубушка! – мысленно простонала Зоя. – С такими-то данными – неужто не ясно, что Моцарт противопоказан?» И прислушалась – Марина Львовна молчала. Зато дети слушали поглощенно, особенно Давыдов – уши так и горели! Детворе Моцарт в самый раз. В любом исполнении. Ну и ладно! Может, хоть кто-нибудь в следующий раз выучит сонату побыстрее…

А дамы впереди переглянулись. Этих не проведёшь!

Тем эффектнее грянул Григ. «Ну? Что теперь скажешь?» – осведомилась Марина Львовна. Зоя, лукавя, пожала плечом… Однако придраться было не к чему. Звуки летели в зал разноцветными шарами, плыли по воздуху, сверкая, и хотелось поймать их, схватить и смять. Или намазать на хлеб и проглотить!

После «Пер Гюнта» Мишенькиной устроили овацию. Засидевшаяся детвора аплодировала неистово. Пианистка поклонилась раз, потом другой – прижав руку к синей бархатной груди. Она слегка разрумянилась и, кажется, тяжело дышала. Дети что есть силы лупили в ладоши.

Но когда объявили вальс Шопена, настала наэлектризованная тишина. Старушки с поджатыми губами стиснули в руках платочки и окаменели. Дамы помоложе, те, что впереди, наоборот, откинулись на спинки кресел и свесили руки с подлокотников. Дети удивлённо косились по сторонам.

И вдруг время закружилось назад, завертелось, как плёнка на кассете! Вдруг оказалось, что всё было только вчера, нет, сегодня: девятнадцать лет, голубое платье с воланами, распущенные волосы… Зал в старом училище был не зал, а сарай, но этого никто не замечал, ни низенькой сцены, ни поломанных стульев – просто гас свет, и на сцене начинались чудеса! Не мальчишки-студенты, а сказочные принцы, не однокурсницы, а феи невообразимой красоты вступали на неё, чтобы провозгласить наступление века всемирного, неотвратимого, поголовного счастья! Изида и Озирис, Криза и Нерон, бог Гименей, Онегин и Татьяна, Чайковский и Паганини, Шуберт и Лист обещали всем до единого славу и хвалу, гарантировали вечные волнения страсти и огонь желанья в крови, а также лобзанья слаще мира и вина, намекали, что у любви, как у пташки, крылья, в то время как сердце красавицы склонно к измене, в особенности при старом и грозном муже – и пассажи седьмого вальса были как страстный шёпот, как звуки серенады с мольбою в час ночной, и на сцене вдруг оказалась Сама Виктория Громова, это были её жесты, её всплески и повороты кистей – Зое ли было не помнить их! И как когда-то на уроке, ничего не объясняя, она обрушивала вдруг аккорды невозможной глубины или, сорвавшись с места, неслась над клавиатурой, едва задевая её пальцами и, однако, умудряясь доиграть всё это круженье, все до единой шестнадцатые и тридцать вторые, а если и приостанавливалась в паузу, то для того лишь, чтобы оглянуться лукаво: ну, как вы там? голова не закружилась? – и в следующее мгновение пуститься дальше.

И оказалось, что ничего этого Зоя не забывала никогда, никогда, все до последней ноты помнила наизусть, во всяком случае этот вальс, как она его играла на концерте, когда Виктория затеяла тот самый шопеновский концерт да ещё требовала, чтобы все ученицы как одна были в платьях, не юбках и блузках, а вот именно платьях, притом однотонных, потому что в однотонных фигура, видите ли, смотрится лучше всего, а бабушка Поля уже лежала больная и не могла шить, и они с мамой сбились с ног, ища портниху, тем более что Зою угораздило купить какой-то дико сыпучий материал, который прямо под ножницами разлезался в клочья. Но вальс она всё-таки играла, хотя руки были уже совершенно не те, что при Марине Львовне, а словно полупарализованные, но пассажи всё же как-то удалось одолеть, вызубрить и даже довести до приличного темпа, так что те, кто не слышал её раньше, а не слышал практически никто, считали, что всё нормально, так и надо, и Сама снисходительно уронила: «Всё прилично!» – а большего, чем приличия, она от Зои никогда и не ждала.

– …и мне особенно приятно сообщить вам! – взывала на сцене ведущая, расползшаяся до угрожающих размеров блондинка в чёрном.

Но слушатели упорно не желали принять сообщение, опасаясь, что концерт окончен, и продолжая аплодировать в трёхдольном размере.

Наконец блондинке удалось докричать:

– Что эта замечательная! Талантливая! Всенародно известная! Пианистка! Анна Олеговна Мишенькина-Терентьева! – аудитория опять ударилась было в овации, но блондинка решительно подняла руку и закончила-таки почти в тишине: – Наша землячка! Родом из села Привольного! И она закончила наше областное училище имени Даргомыжского!

Зоя решила, что ей послышалось. Этого не могло быть!

Она вытаращила глаза. Потом прищурилась.

Мишенькина-Терентьева, в очередной раз поклонившись, усаживалась за рояль.

Анька… Анька-Тетеря?!

Да это же просто…

Зоя привстала. На неё зашикали сзади. Уже звучали первые такты вальса си минор. Мелодия задумчиво вздыхала вокруг фа-диеза, ещё никуда не стремясь, не разгоняясь. Мишенькина брала фа-диез не глядя и откинув голову, будто нащупывая. В точности как Виктория Громова.

Да ведь Тетеря не училась у Громовой!!!

У Громовой училась как раз она, Зоя!

И – ну да, ничему не научилась. А разве можно чему-то научиться, например, у водопада? Стихийное явление природы, и только. «Шопен умер молодым!» – вот и всё, что сообщалось ученикам по поводу технических особенностей и приёмов исполнения произведения. Девчонки переглядывались: «Молодым? В ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТЬ лет?!» А Громова уже играла, нащупывая, какую-нибудь мазурку – на память, без нот, глядя в потолок. И звуки летели и таяли на лету…

И никакая Тетеря не могла даже близко мечтать о таком!

Ни Тетеря. Ни Зоя. Ни лучший студент курса Коля Нестеренко.

К тому же Тетеря была носатой, нудной и сонной! Сонная Тетеря – кличку и придумывать не понадобилось! И вечно доставали ей какие-то липовые справки-освобождения – от физкультуры, от колхоза, даже от субботника! А вечное одно-единственное её платье – фирменное, прыскали девчонки: клетчатое, серо-коричневое, к третьему курсу вылинявшее до неопрятно бурого? А безгубая улыбка, словно гримаса – левым углом рта? Да и волосы у неё – имелись ли вообще как таковые?

Не говоря уже о том, что лет ей должно быть… ну да, она же на два года старше Зои!

А Мишенькина уже вовсю разгоняла вальс, чуть притормаживая на поворотах, чуть приседая в полупоклоне, и счастливые мгновения такт за тактом вырывались у неё из-под пальцев и разлетались вокруг. И подростки, замирая, впервые вступали в бальную залу, а старушки с высокими, искусно уложенными причёсками снисходительно улыбались молодёжи, сжимая веера из страусовых перьев. И вот уже одна пара за другой входили в круг, и оркестр гремел с антресолей, за лёгкой метелью вальса гремел торжественный полонез, а потом пьяняще-весело взлетала мазурка, и ещё одна, и ещё – три мазурки подряд, но никто не устал, даже не запыхался, и когда замер последний аккорд, дама с переднего ряда с букетом гвоздик устремилась к сцене, по-бальному придерживая юбку, чтобы не задеть никого пышным кринолином.

Пианистка же шагнула ей навстречу и взяла цветы, а потом ещё раз низко поклонилась залу – и, распрямляясь, очень знакомо улыбнулась левым углом рта.