Прийти в себя после таких стрессов можно было одним проверенным способом – уснуть.

Однако сладкая дорожная дремота что-то не спешила охватывать её.

Старенький автобус подвывал на подъёмах, силясь вползти в серое клочковатое небо. Последняя листва с шуршанием летела вслед. Редкие встречные птицы оповещали в панике: «Зима! Уже зима!»

В такую погоду, рассеянно глянув в окно, Марина Львовна, бывало, вдруг оборачивалась к классу – с совершенно другим, таинственным лицом. До неё Зоя не подозревала, что у взрослых женщин бывают такие лица. Что сквозь немолодую желтоватую кожу, сквозь недовольные складки у губ вдруг проступает этакое – куражное, сценическое, словно взмах палочки фокусника, перед тем как из цилиндра вылетит стайка голубей: «Ну ладно уж, покажу что-нибудь… Смотрите внимательно… Слушайте во все уши!» И – успеть только вовремя вскочить с вертящегося стула, уступить место – начиналось! Тут же, на глазах, по одной нотке, по аккорду возникали из небытия, из скучной предзимней тишины чьи-то шаги, и танцы, и шутки, и переглядки, и тяжкий стон, и гневный вскрик, и ласковое прощение – неважно, называлось ли это сонатой или музыкальным моментом. Округлые, чуть дряхлеющие уже, но полные силы и гибкости руки опускались на какие-то не те, не привычные клавиши, потому что звуки рождались иные – певучие, плывущие, какие только и могли родиться под такими руками! «Возьми меня за кисть!» – приказывала она, и Зоя осторожно обхватывала запястье: тёплое, живое, легко взлетающее над знакомым клавишным узором – два и ещё три толстых чёрных стежка по белому фону – и вдруг погружающееся в этот узор до самой глубины, до утробного педального гула. Ни при чём были никакие ахи-охи, ни аплодисменты – она словно деловито и без лишних слов показывала новый шов, как на уроке домоводства: можно вот так, пунктиром, а можно крестиком или вперёд иголкой. И ещё штопала, закрепляла, затягивала узелки: запомни, вот так – свободно, не давить на клавиши, звук извлекается собственным весом руки, тогда зажатость не вернётся… А зажатости и не бывало больше. И до сих пор нет.

Но что же она-то, Зоя? Разве не была она самой прилежной белошвейкой-ученицей? Разве хоть раз забывала дома нитки или прогуливала уроки?

О нет! И её полудетские пальцы, бывало, взлетали над чёрно-белым полотном легко и радостно, а потом бежали вприпрыжку, и щёгольски вытанцовывали триоли и шестнадцатые, и щедро сыпали хроматические пассажи… но только пока Марина Львовна была рядом. Только рядом с ней.

А через год – через год учёбы у Самой Громовой! к которой чего только стоило пристроить Зою, использовав все Марины-Львовнины связи! – через год она медленно выговорила таким знакомым, незабываемым своим голосом: «Девочка, ты потеряла ощущение клавиатуры….»

Потом-то, конечно, и Зое сто раз приходилось говорить то же самое. И даже кричать в ярости: «Да у тебя всё вывалилось из рук!»

И очередной эльф или нервомот переминался с ноги на ногу, опускал глаза и разумеется, не догадывался спросить: «А у вас-то самой, Зоя Никитична?»

А между тем как раз у неё-то, у Зои Никитичны, из рук валилось буквально всё. Сначала – только ощущение клавиатуры. А потом и вся жизнь. Постепенно, незаметно, а теперь как будто с некоторым даже ускорением!

В том числе и деньги, которые исчезали регулярно и неуловимо – иной раз прямо вместе с кошельком.

И единственное дитя, что отбивалось от рук всё заметнее с каждым днём.

И человек, с которым семь лет делили кров и пищу, и ложе… и которого она, по словам мамы, упустила… Хотя… что там говорила про него старуха?

– Не спишь? – спросила мама, открывая глаза. – И я всё про тётю Анфису думаю. Последнее время, Серёжа сказал, она себя не помнила.

– Так это, говорят, многие старики… Прошлое вспоминают, детство там или юность, а что вчера было – забывают.

Хотя вот папа, подумалось тут же, помнил всё до самого конца. И когда в последний день она прибежала с утра, отпросившись с работы – мама позвонила, сказала, что ночью вызывали «скорую», а он отказался ехать в больницу – папа, увидев её, улыбнулся медленно, как будто с трудом, потом подозвал маму и шепнул: «Корми Зою!»

Да ведь папа был ещё не старик…

– …говорит, даже имя своё забывала! Или выйдет из дома и не поймёт, как вернуться. Твердит только: «Я Кальянова, Кальянова!» Это девичья фамилия у неё была… Хорошо, соседи приводили!

При звуке девичьей фамилии что-то неприятно повернулось у Зои в области солнечного сплетения.

Значит, вот и ещё одно дело, которое суждено ей с треском провалить.

И дело-то какое, в сущности, дурацкое! Прямо-таки идиотское дело! Ну просто психбольница отдыхает!

Может, рассказать всё маме?

Она, конечно, посмотрит своим взглядом. Есть у неё один, специально для таких случаев… А потом, конечно, скажет: «Ну а ты-то сама нормальный человек – Катерину Ивановну слушать?»

Нет уж. Приключение это – как раз для ушей Ируси. Вот уж кто оценит. Придёт в восторг.

– …А однажды увидели её – в кино пришла. Одна, представляешь? Среди бела дня, в чём стояла: в халате, в переднике – в кинотеатр… А сейчас-то туда одна молодёжь ходит, люди постарше дома сидят. Серёжа говорит: от людей стыдно, вроде как ей телевизор смотреть не дают!

За окном бежали поля, перелески, деревеньки – все по-зимнему обесцвеченные и неприветливые. За ветхими заборчиками, в крохотных домишках шла своя угрюмая жизнь, которой Зое не суждено было узнать, но о которой всё знали Надя и Сергей, почерневшие на своём огороде. Эти огороды смотрелись рядом с домишками как поля. На таких полях, пожалуй, и сама Ируся со своим Славиком и двумя дочками не управилась бы! Это вам не розы разводить на грядочке метр на два!

…И вдруг посреди этой жизни человек отправляется в кино! Один, потому что кто же пойдёт с ним среди бела дня, если есть телевизор? В халате и переднике, потому что где же ему – ей! – взять выходное платье? Но всё-таки идёт в кино, потому что…

– А на какой фильм она пошла?

– Да не знаю, не спросила… А что?

…потому что хочет увидеть другую жизнь. Потому что вокруг себя она другой жизни уже не увидит. Не успеет…

– Или ещё: сядет и молчит. К ней обращаются – как не слышит. И бровью не шевельнёт! Надя прямо из себя выходила: смотрит перед собой – и всё. Или вяжет. Всё-таки, правда, нехорошо! Они за ней от души смотрели. За стол – всегда с собой, врача вызвать – пожалуйста, Надя сама уколы делать научилась. А некоторые ведь бездетных тёток в дома престарелых сдают…

…а может, вспоминает. Хотя что она может помнить? Даже если ТО правда хоть на какую-нибудь шестнадцатую долю… Год рождения двадцатый… или двадцать первый? Разве что чьи-нибудь рассказы? О фамильных имениях, о семейных обычаях… И вязание, надо думать, оттуда. Вязали же когда-то благородные дамы – серебряными крючками, из шёлковых ниток, сидя в просторных залах, в удобных креслах…

– Интересно, Надежда себе взяла белый воротник или отдала кому-нибудь? – вслух подумала она. – Ну, бабы-Анфисин, знаешь, вязаный…

– Да ты что – отдала! – возмутилась мама. – Тётя Фиса его года три, наверно, вязала! Такого рисунка вообще никто не видел. Реликвия! Это ей ещё в детстве соседка, богатая барышня, какую-то кофту отдала. После революции дворяне не больно-то наряжались… Так тётя Фиса эту кофту всю жизнь берегла и носила, пока не выросла – она же крупная была, фигуристая. А потом один рукав отпорола и распустила и тот рисунок выучила, говорила – «тюильри» называется. Какой-то очень сложный – один только воротник и связала.

Из маминой речи выплыли три слова: «реликвия», «дворяне» и «Тюильри». Выплыли, сцепились краями и замерцали вокруг Зои сверкающим хороводом. И хоровод этот на глазах расширялся, достигая размеров бальной залы, прирастая новыми чудесными словами – «Париж», «бал», «карета»… И мотив шопеновской мазурки ля-минор уже шелестел вкрадчиво, уже подхватывал первые пары в этот волшебный круг… О, мечта всех девчонок, детская игра «вы поедете на бал»! «Черный с белым не берите, «да» и «нет» не говорите!»

– …и на свадьбу подарила мне кофту из мотивов. Из ничего! Просто собрала все обрывки ниток, какие были в доме, и связала! Каждый мотив – цветок. Все разноцветные – красные, голубые, жёлтые, оранжевые, – а по краю все чёрным обвязанные. До такой кофты ещё никто в мире не додумался! Я её увидела – остолбенела! Надела – себя в зеркале не узнала. У меня ведь и платья свадебного не было, не те были времена… И вдруг – такое! Представляешь, я в ней иду по улице – а женщины останавливаются и вслед смотрят!

– Представляю… Ну а мужчины? Не останавливались?

Мама улыбнулась чуть грустно.

– Я не останавливалась! Говорю же, другие были времена. Это сейчас у нас Люська… – она вздохнула и махнула рукой, словно отгоняя постороннюю мысль. – И потом, у меня с годами как-то сузилось мышление. В юности, помню, нравились мне то блондины, то брюнеты – но чтоб обязательно с хорошей фигурой, плечи широкие. А потом стала замечать – нравятся только похожие на отца! Такие немного сутулые, с тихим голосом… И чем больше похож, тем он мне симпатичнее!

Вдруг выглянуло солнце, и совсем другая картина нарисовалась за окном: мягкие коричневато-жёлтые тона, кое-где оживлённые зеленью. Словно другой художник встал к холсту. И даже автобус побежал как будто легче, веселее.

– Вообще-то от одежды много зависит, это точно, – признала Зоя. – Вот у меня шуба, помню, в восьмом классе была – кошмар! Ну, такая искусственная, помнишь, с полосатым отливом? Их сперва весь город кинулся носить, потому что дешёвые, а потом рассмотрели получше – прямые, ни талии, ни бёдер – и повыкинули. А я до третьего курса так и ходила в ней, как коробочка на ножках! И так-то красотой не блистала…

– Ну, ты выдумаешь тоже! – рассердилась мама. – «Не блистала»… Ты очень даже симпатичная была! Глаза такие, с поволокой… брови…

Зоя изумилась так, что повернулась насколько могла, вздёрнув упомянутые брови и вытаращив глаза с неведомой поволокой.

– С чем, с чем глаза?

– С поволокой, – сердито подтвердила мама. – Ну, это когда тень от ресниц, так говорят!

Зоя разочарованно вздохнула и вернула корпус в прежнее положение. Но на всякий случай порылась в сумке, достала косметичку и быстро заглянула в зеркальце. Ресницы были на месте – самые обыкновенные, безо всякой там… подоплёки. Да и была ли она когда-то?

Зоя ещё раз повернулась и спросила почти грозно:

– А что же ты раньше молчала, интересно?

– Ну а как же… – мама растерялась. – Для чего такое говорить? Воспитание же… скромность украшает!

– При чём тут скромность?! – Зоя почему-то вышла из себя. – Да если бы ты… как-нибудь дала мне понять… похвалила бы раз в жизни… только вовремя! Да может, у меня вся жизнь по-другому бы сложилась!

Мама смотрела недоверчиво. И наконец предложила со своим ОСОБЕННЫМ взглядом:

– А ты Пашку давай похвали! Как раз вовремя… Может, и у него по-другому сложится?

И тут не осталось ничего другого, как только расхохотаться приглушённым дуэтом. Всё-таки в автобусе многие спали. Но всё-таки Зоя сказала с вызовом:

– А вот я где-то читала – во Франции лучший женский возраст начитается лет с тридцати пяти! Вот именно в этот период!

Мама покачала головой, улыбнулась снисходительно:

– Ну, может, во Франции…

И внезапно Зое стало обидно. Внезапно показалось, что лучший кусок жизни у неё незаметно и притом совершенно незаконно отобрали и куда-то припрятали

– А вот у меня, по-моему, один и тот же период всё время! – сердито сказала она. – Как развелись с Толиком – так и идёт одно и то же время.

– Мы с тобой давай вот что, – заговорщицки зашептала мама. – Выберемся как-нибудь в центр. Там, говорят, на Северной магазин париков открыли. Можешь узнать точно, где?

– Да не собираюсь я носить никакой парик! – отмахнулась Зоя. – Мне бы подстричься как-нибудь посовременней, чтоб особо не морочиться, не накручивать там…

– При чём тут ты! – возмутилась мама. – Я для себя хочу! Как думаешь, пойдёт мне рыжеватый?