Выходящая в Израиле на русском языке газета "Наша страна" регулярно печатает списки разыскиваемых родственников, друзей, знакомых. Словно только что кончилась Вторая мировая война с ее разоренным человеческим муравейником, когда уцелевшие подавали голос через газеты — авось кто-нибудь да откликнется. Теперь, спустя тридцать с лишним лет, эти отчаянные голоса в аккуратной типографской рамочке выглядят на газетной полосе так же обыденно, как прогноз погоды. В нашем безумном, безумном мире чуть ли не половина его обитателей давно привыкла к тому, что частной почтовой перепиской заведует не почта, а тайная полиция, и не дай Бог иметь родственников за границей, а тем более писать им. Если в зрелом и даже очень зрелом возрасте вы можете себе наконец позволить вслух поинтересоваться, жива ли тетя Маня, беглая троцкистка, вы воспринимаете это как большой и, может быть, даже незаслуженный подарок. Вы принимаетесь судорожно разыскивать тетю Маню или еще судорожнее наводите справки о Шоломе, родном брате, от которого лет сорок тому назад с негодованием отказались как от сиониста.

Очень страшная вещь, если подумать. Но кому это охота думать...

Массовые поиски пропавших родственников часто приводят к неожиданным результатам. В Израиле фантастические встречи — такое же заурядное явление, как сама фантастическая еврейская судьба. Десятки людей ежедневно находят друг друга, иногда самым невероятным образом. Чтобы местная газетная хроника тиснула фото одного из таких случаев, он должен быть совсем уж из ряда вон выходящим, вроде рождения тройни. На смазанном, как обычно, газетном снимке, герои встречи, по-видимому, улыбаются среди отчетов о вчерашнем заседании правительства, краже бриллиантов и приезде в Израиль Элизабет Тейлор.

Кстати, встречи бывают не только с живыми, но и с мертвыми, и я позволю себе сослаться на свой опыт, чтобы пояснить, о чем идет речь.

Мне тоже посчастливилось "воссоединиться", хотя я искал не родственников, а искал деньги на покупку автомашины.

Надо заметить, что из-за пресловутых льгот на разные мирские блага репатриант из СССР начинает свое знакомство с Израилем, так сказать, с черного хода, со всяких благотворительных обществ. Помощь неимущим — одна из традиционных функций галутной общины. В Израиле выстроен громоздкий механизм государственной социальной помощи, однако галутная благотворительная касса не спешит сдавать свои позиции, действуя при землячествах, синагогах и даже похоронных обществах. А коль скоро касса существует, отчего бы не потрясти перед ней пустой кружкой бедняку, остро нуждающемуся в стиральной машине "Вестингауз" и автомобиле "Альфа-Ромео"? Освоившие эту жилу передают опыт ее разработки новичкам. Каждый заезд репатриантов рождает своих ударников, которые, по слухам, владеют засекреченным полным списком благотворительных источников, вызывая черную зависть у отстающих собратьев. Как только вы обживетесь, вы напрочь забудете о душераздирающих страстях, а если и вспомните, то со снисходительной усмешкой. Но пока — какой смех, когда в витринах сплошной импорт, а в кармане, извиняюсь, ни шиша.

Найдя работу чуть ли не на второй день после приземления в Лоде, ваш покорный слуга оставался большим гордецом, пока дело не дошло до покупки автомобиля. Тут я и вспомнил про завалявшуюся у меня записку с адресом какой-то благотворительной кассы и рекомендацией выдать подателю записки денежную ссуду.

Советский человек твердо знает, что учреждение должно помещаться в учреждении, а не в частной квартире. Найдя по адресу искомый дом, я обошел конторы нижнего этажа. Их характер был очень далек от благотворительного. Тогда я заглянул в парадную и в списке жильцов, к своему удивлению, увидел значившуюся на записке фамилию.

Поднявшись на первый этаж и позвонив, я долго стоял перед негласной дверью, с виду ничем не отличавшейся от других. Наконец послышались такие звуки, как если бы в квартире волокли по полу мешок. Дверь приотворилась, и я увидел перед собой старика-инвалида, уцепившегося за притолоку.

Это и был директор-распорядитель общественной благотворительной кассы. У русских в таких случаях говорят "вот тебе, бабушка, и Юрьев день", что говорят у евреев, я, по своему невежеству, не знаю.

В то время я также очень мало понимал в векселях, жирантах и гарантах. Поэтому старик начал с лекции, которой он угощал, по-видимому, всех просителей, впервые попавших в мир кредита. Опустив описание того, как разбитый параличом директор добрался до своего кресла, умолчу и о его нечленораздельной речи. Скажу только, что все это было в высшей степени противно и еще более утверждало меня в моих типично советских мыслях о том, как все-таки унизительно стать жертвой большого капитала и его мелкой благотворительности. Как все-таки жестоко ущемляют тут наше достоинство. При покупке автомобилей на чужие деньги.

Мало того, что старик меня сурово поучал, он еще выспрашивал совершенно не относящиеся к делу вещи: есть ли у меня жена, много ли детей мы с ней народили и откуда именно я приехал из Союза, поскольку и сам он из России. Меня так и подмывало плюнуть и удрать. Но, когда вас долго мучают, вы начинаете любить свое мученье. Вместо того, чтобы выскочить за дверь, когда наконец можно было уходить, я остановился и спросил: "Вы тоже из России? Откуда?"

— Вы не знаете такого места, — промычал старик.

— А все-таки? — не унимался я.

— Из Освея, — выговорил он. Я сел на стул.

Старик был прав. О таком месте, как Освей, не слышали, я думаю, и члены Российского географического общества. Но в нашей довоенной рижской квартире стоял огромный стол резного дерева, покрытый вместо клеенки вощеной бумагой с планом земель, — все, что осталось у моего деда от его имения. В правом верхнем углу этого плана большими буквами с красивыми завитушками было выведено: "Освей".

В восемнадцатом году дед бежал от большевиков в Ригу. Тогда меня еще и на свете не было. И вот в тысяча девятьсот семьдесят пятом, спустя более полстолетия, я сижу в Тель-Авиве в квартире, куда попал каким-то чудом, и говорю ее диковинному хозяину:

— Раз вы из Освея, может быть, вы знали там Иуду Каема?

Если при упоминании Освея озноб пробрал меня, то теперь затрясся старик. Я думал его снова хватит удар.

— Откуда вы знаете Каема?!..

— Я его внук.

У себя в Освее купец первой гильдии был, конечно, фигурой. Но почему и в Риге, в свой последний, нищий период жизни дед пользовался почетом, не знаю. Помню только, что в синагоге, куда он водил меня, приобщая к еврейству, на меня смотрели многозначительно и, понижая голос, говорили: "Иуде Каеме а эйникл!" — "Внучек Иуды Каема!".

Продолжая трястись, старик протянул ко мне парализованную руку и осторожно меня погладил, словно перед ним находился маленький мальчик.

— Иуде Каеме а эйникл...

Ей-Богу, он это произнес. Именно так, как мне говорили полвека тому назад на идиш. Словно внезапно забыл иврит.

Тут он спросил про Риву. И у меня еще страшней захолодело сердце:

— Вы ее помните?!..

— Я ее рисовал. Она была тогда очень молодой девушкой, а я — очень молодым человеком, и я ее рисовал. А когда нарисовал, преподнес ее портрет Иуде Каему.

Лица матери я не помню. Оно не приходит ко мне ни во сне, ни наяву. Помню, как она вела меня, шестнадцатилетнего, к двери, чтобы бежал, спасался от немцев, а ей бежать нельзя было. Нельзя бросить дедушку. Вижу ее волосы, прилипшие к мокрому от слез лицу, а лица не вижу. Может, в наказание за мое предательство, за то, что, спасая себя, бросил мать, не вижу я все годы жизни ее лица, и только ровная тупая боль приходит ко мне.

Я могу, конечно, сказать вам, что дед умер своей смертью, скончался в рижском гетто до расстрелов, а маму убили в Румбуле. Но ведь можно сказать и иначе: до того, как я убежал от немцев, они были, а когда я вернулся, их не было. Вот и все.

Даже могил от той моей жизни не осталось. Потом дрогнула и исчезла моя вторая жизнь — советская. И вот в третьей моей жизни мои мертвые приходят ко мне.

Старик гладит мою руку и плачет, а я смотрю в окно на тридцатиградусный белый зной Тель-Авива и улыбаюсь механической улыбкой.