Тома Бек уже собирался покинуть Париж, когда в его руки попали эти письма. В 1868 году французская столица не была безопасным местом для оппозиционной газеты, и когда его друг Шапталь предложил перенести редакцию «Сюрен» в Брюссель, Тома нехотя согласился, хотя и понимал, что этот шаг должен был окончательно поставить его маленькую газету вне закона.

Брюссель в те несчастные годы разложившейся и уже разваливающейся империи Наполеона Третьего стал центром колонии французских эмигрантов. Были моменты, когда Тома и его друзьям казалось, будто все, что было лучшего в Париже, переместилось сюда, собравшись вокруг возвышающейся над всеми личностью — вокруг Виктора Гюго, который обосновался на площади Баррикад после долгих лет изгнания, проведенных на островах Джерси и Гернси. И теперь «Сюрен» тоже уходила в изгнание, чтобы тайно проникать через границу, неся семена мятежа во Францию.

Бек не был утонченным человеком. Несмотря на то, что у него не было одной руки, в нем чувствовалась необычайная сила, которая и определяла его характер. Блестящий и удачливый журналист, он был человеком из народа. Насилие и бедность, которые он ненавидел, преследовали его с раннего детства. В его гневных, страстных статьях присущая ему упорная настойчивость, казалось, переходила в борьбу против человеческих страданий. Тайны и уловки вызывали у него отвращение. До сих пор он всегда вел борьбу открыто, с радостью принимая сопутствующий этой борьбе риск как еще одно доказательство своей преданности делу. Но, помимо него, в «Сюрен» сотрудничали и другие журналисты. Возникновение у него неприятностей означало, что он навлек их на всех: на Шапталя, на Бушера, остроумного автора колонки сплетен, и, хуже всего, на Марийера, которым он восхищался больше, чем всеми остальными, потому что тот был полной противоположностью ему самому — хрупкий, аристократичный и, подобно святому, снедаемый пламенным идеализмом. Сам Тома мог бы вынести тюремное заключение, однако знал, что оно могло убить Марийера.

Но даже понимая это, он мог бы не согласиться уехать, если бы не его любовь к Шарлотте. Он любил ее тогда, когда она была Шарлоттой Морель, и любил ничуть не меньше сейчас, когда она стала Шарлоттой Флоке, замужней женщиной с ребенком. Теперь Тома каждым своим нервом чувствовал, что Шарлотта любит его, но хорошо понимал: она никогда не пожертвует ради него такой банальной вещью, как провинциальная респектабельность, дававшая ей чувство безопасности, и не уедет с ним.

Долгое время он не позволял укрепиться этой уверенности, но, когда не смог более с ней бороться, принял твердое решение: надо переехать в Брюссель и порвать с Шарлоттой. Из этого естественно следовало, что он должен будет жениться на Мари, девушке-калеке из трущоб, которая обожала его. Ему нравилась Мари, и он чувствовал некоторую ответственность за ее судьбу. Поскольку Шарлотта ушла из его жизни, он мог по крайней мере найти утешение в том, чтобы дать счастье Мари.

Однажды решившись, Тома не стал терять времени и сразу сказал Мари о своих планах. Был назначен день свадьбы, сразу после которой они должны были уехать в Брюссель и начать новую жизнь. Нежное детское лицо Мари вспыхнуло от радости и тревоги, но Тома быстро нашел слова, чтобы успокоить ее. Он рисовал яркую картину их совместной жизни до тех пор, пока наконец сам почти не поверил в нее.

Но если сам Тома и принял решение о женитьбе, то его друзья питали мало надежд по этому поводу. Они знали о его глубокой любви к Шарлотте, и им казалось невероятным, что Мари сможет принести ему счастье. Но один только Марийер знал, что в действительности скрывается за показным оптимизмом Тома.

Незадолго до намеченной даты отъезда Тома раздобыл пачку писем от одной из любовниц Наполеона — писем, в которых упоминались большие суммы денег, подаренные ей императором, и пенсион, который она получала от него. Со злобной радостью он показал их своим друзьям.

— Тома! — в тревоге запротестовал Шапталь. — Не собираетесь ли вы их опубликовать?

— Конечно, собираюсь.

Глаза Поля Бушера загорелись от предвкушения сенсации.

— Почему бы нет! Какая история! Наши читатели будут очень рады узнать, куда идут их деньги.

— Тома, — сказал Марийер, — не делай этого. Это шантаж.

— О нет, — возразил Тома. — Не говори так. Это честная война, а не шантаж. Наш долг — предостеречь людей. Народ должен знать.

— Они больше не дадут вам работать, если ты это сделаешь.

— Интересно, каким образом, — усмехнулся Тома. — Нападая на меня, они только признают свою собственную вину и еще более потеряют свое лицо.

Тщетно пытались друзья разубедить Тома. Марийер, который ненавидел такие приемы, был глубоко обижен, но Тома не хотел слышать возражений. Он был преисполнен решимости без оглядки бить врага всеми способами, которые были в его распоряжении.

— Он сошел с ума, — мрачно сказал Шапталь. — Если он хочет, чтобы его убили, то это самый верный путь.

Письма появились в номере от пятнадцатого августа. Тома написал язвительно-остроумную статью, в которой представлял любовные письма как выдающийся образец прозы одной из наиболее знаменитых светских львиц Парижа. Он не называл имен, а лишь упоминал людей, имеющих к этой истории отношение.

Было напечатано пятьдесят тысяч экземпляров, и газета разошлась, как горячие пироги.

В течение нескольких дней письма этой мадам, ее пенсион от императора за «оказанные услуги» были на устах у всего Парижа. Люди смеялись, но их возмущало, что общественные деньги тратятся на любовниц императора.

На следующий день секретарь министра, хотя и не названный в статье по имени, но легко узнаваемый по множеству намеков, был вынужден подать в отставку.

Редакционный состав «Сюрен» был как на иголках.

Владелец «Клерон» Адольф Кенн пригласил к себе Тома.

— Вы заходите чересчур далеко, Бек, — сказал он. — Мы рискуем большим штрафом из-за этой истории.

— Вы мне говорили, что заплатите, если у нас будут неприятности, — ответил Тома.

— Не злоупотребляйте моим предложением. Я не Крез.

— Не беспокойтесь, они не вызовут нас в суд, так как это будет означать, что их имена станут известны, и скандал только усилится. В их собственных интересах держаться в стороне.

Он был совершенно убежден, что его «жертвы» из осторожности не раскроют себя, останутся анонимными, и был в восторге, что нанес режиму такой удар.

— Вот видишь, — сказал он Марийеру.

— Пожалуйста, Тома, будь осторожен. Если они ничего не делают, то это только хуже. Они доберутся до тебя каким-нибудь другим путем.

— Тебе не нравятся мои методы, не так ли?

— Да, но, возможно, ты прав. Со всеми моими красивыми теориями и принципами я и за десять лет не сделал бы того, что ты сделал за неделю.

— Ты думаешь, они испытывают какие-нибудь сомнения при выборе методов? Они злоупотребляют властью, бросают людей в тюрьмы, незаконно и даже преступно задерживают их. Ты одобряешь такие методы?

— Нет, — мрачно ответил Марийер. — Но это не делает меня более спокойным за тебя.

— Они ничего не сделают со мной.

— Дай Бог, чтобы ты был прав, — сказал Марийер.

В тот же вечер Тома взял кабриолет и поехал навестить Мари. Он посвящал ей все свободное время и приезжал к ней, если только у него не было какой-либо срочной работы, требующей его присутствия в редакции. Казалось, он всячески старался избавиться от беспокоящих его мыслей. По просьбе Тома Мари оставила свою работу на фабрике, так как приближалось время их свадьбы и отъезда из Парижа. Тома дал ей денег, чтобы она могла содержать себя и купить себе приданое, хотя Мари считала, что это уже чересчур.

— Ну что же, — сказал он ей. — Когда ты будешь моей женой, тебе придется привыкнуть к тому, что за все будет платить муж, поэтому не надо так волноваться.

Тем не менее Тома был достаточно умен, чтобы понять: его участившиеся визиты к Мари изменили их отношения. Теперь, когда он видел ее три раза в неделю, он больше не испытывал того удовольствия, которое привык ощущать, когда видел ее только раз в неделю.

В те дни каждую субботу Мари рассказывала ему сотню маленьких историй, произошедших в ее жизни за неделю. Ее непосредственность и слегка вульгарное остроумие забавляли его, и, зная это, она отшлифовывала заранее в своей голове эти рассказы о событиях на фабрике. Теперь же Мари говорила лишь о своих ежедневных заботах, еще кипя гневом после какой-нибудь несправедливости: она возмущалась соседкой, которая сделала то или другое, торговцем, обманувшим ее при расчетах, делала страшную драму из засорившейся раковины или обгоревшего носового платка. Тома старался быть терпеливым, но она повторяла свои истории снова и снова целыми часами, пока в конце концов он не был вынужден сделать замечание:

— Не думай об этом так много. Это не имеет значения. Ты не должна портить целый день такой глупостью.

Но это было сильнее ее. Мари от рождения была человеком беспокойным, особенно в мелочах. Она могла сидеть, мрачно размышляя о чем-то, и Тома не мог придумать, о чем бы с ней поговорить. Кроме того, Мари вообще не испытывала особой потребности в разговоре. «Прекрасно и так, — бывало, говорила она, — совсем как у женатых людей».

Именно так она видела семейную жизнь — вместе жить, вместе питаться, просто зная, что другой рядом, и не надо никаких разговоров.

Тома пытался уклоняться от проведения вечеров с нею наедине, приглашая ее пообедать в маленьком ресторанчике на бульваре Гар или на улице Гобеленов. Ему хотелось создать свой мир, без Шарлотты и даже без памяти о ней, ведь все равно прошлого не вернуть.

Время от времени, когда Мари сидела, положив локти на стол и бесцельно уставясь в пространство, он спрашивал ее:

— О чем ты думаешь?

И каждый раз она отвечала:

— Ни о чем. Я вообще не думаю.

Мари стала раздражать его, и Тома все чаще подумывал о том, как бы ее слова не оказались правдой.

К тому же она была ревнива. Однажды она заметила:

— У тебя светлый волос на костюме.

— Странно, — сказал Тома, — должно быть, я подцепил его в омнибусе…

— Но ты же знаком с другими женщинами…

— Естественно, как и любой мужчина.

— Ты мог бы полюбить кого-нибудь еще?

— Мог бы, конечно. — Он изо всех сил старался сохранить спокойствие.

— Но может случиться так, что однажды ты станешь стыдиться меня, ведь я хромаю…

Тут Тома потерял терпение и сразу вспомнил о своем собственном увечье.

— Не говори глупостей. Почему я должен стыдиться тебя? — Он поднял свой пустой рукав к ее лицу. — Без одной руки, как могу я обращать внимание на недостатки других?

— О, у вас, мужчин, все по-другому.

— Перестань нести чепуху, — сказал он, явно раздражаясь.

Понимая, что она рассердила его, Мари попыталась засмеяться:

— Хорошо, забудь об этом.

Они заговорили о чем-то другом. Тома заставлял себя быть мягким в обращении с ней, хотя ему было нелегко сдерживать свой горячий темперамент. Он все еще был настороже. Мари также была озабочена, ее преследовали мысли об ее хромоте и плохих манерах. Она вела себя так из боязни огорчить его. А Тома в конце концов решил, что она беспокоилась только о себе и ни о чем другом.

Сегодня, когда кабриолет почти проехал улицу Муффетар, Тома дал знак извозчику и попросил его повернуть на улицу Пти-Жантийи. Это был более длинный кружной путь, и вскоре он приехал на улицу Доре, где жила Мари, но с другой стороны. Это был район, где Тома жил ребенком, и ему захотелось увидеть его.

С улицы Пти-Жантийи открывался вид вниз, на долину Бьевры. Поскольку было слишком далеко, чтобы чувствовать зловоние речной воды, густой от отвратительных стоков фабрик и кожевенных мастерских, могло показаться, что смотришь на очаровательную сельскую местность. Отсюда даже кожевенные мастерские выглядели, как итальянские домики, с их навесами и слуховыми окнами; вдали на лугах паслись стада коров.

Секунду Тома любовался зрелищем, но он хорошо знал этот район. Именно здесь прошло его нищее детство, и он запомнил вонь и грязь реки с ее застойной, отравленной водой. И все же для него с этим местом было связано много трогательных воспоминаний…

Наконец кабриолет подъехал к поселку Доре. Всякий раз, когда Тома оказывался в этом злосчастном районе, он гневно спрашивал себя, почему Мари и ее брат до сих пор не уехали отсюда. Найти жилье было нелегко, но они могли подыскать что-нибудь недалеко от бульвара Сен-Марсель. Мари настаивала, что поселок удобен для ее брата Ипполита, который работал поблизости, а низкая стоимость аренды позволяла им кое-что откладывать.

Их жилище, скорее лачуга, чем дом, находилось в одном из наименее ужасных переулков поселка, но, чтобы добраться до него, надо было пересечь весь поселок с одного конца в другой. Доре часто называли сточной канавой Парижа. В прежние времена эта Территория была собственностью месье Доре, который построил здесь сельскую усадьбу. После революции 1848 года бригада рабочих из национальных мастерских, производившая реконструкцию бульвара Гар, снесла заборы и погубила парк, после чего самому Доре не оставалось ничего другого, как поделить землю на участки и сдать их в аренду.

Этой земле не повезло, так как первыми обосновавшимися здесь людьми были сборщики тряпья, вслед за которыми переселились и остальные представители подобных профессий. За несколько лет тесные и неудобные дома превратились в настоящие лачуги. Кровля из просмоленной парусины трескалась от дождя, по стенам текла вода. В поселке царила грязь, немощеные улицы изобиловали рытвинами и глубокими канавами.

Сборщики тряпья презирали тех немногих рабочих, которые жили в поселке, и смеялись, когда видели, как те на рассвете отправлялись на фабрики. Сами они каждый день предавались развлечениям, после того как кончали обшаривать мусорные ящики Парижа в поисках средств для пропитания. Крошечные садики возле домов становились скопищами отбросов, которые они приносили с собой из своих «экспедиций» и нагромождали огромными кучами. Грязь была повсюду. Грязное тряпье гнило под дождем, бесчисленная рухлядь, от старых кастрюль до изорванных матрацев, возвышалась до неба.

Тома отпустил кабриолет и пошел по переулку, направляясь к дому Мари. В этом районе жили рабочие, и он был наиболее чистой частью поселка. Дома здесь содержались лучше, а в садиках кое-где даже росли цветы.

Дом Мари был одним из наиболее приличных. Ипполит весной побелил стены, посадил кусты роз — по одному на каждой стороне маленькой дорожки, ведущей к выкрашенной зеленой краской двери.

Мари гладила на кухне. Комната была маленькой и сырой, хотя безупречно чистой; от влажных стен отставали обои.

Мари поставила утюг и поцеловала Тома.

— Я не ждала тебя, ты сказал, что, вероятно, придешь завтра. Я гладила.

— Продолжай, — сказал он, — я не тороплюсь.

Он присел около плиты, на которой стоял кофейник. Мари продолжала заниматься своей работой, не обращая на него внимания. Он некоторое время смотрел, как она всем телом нажимает на утюг; ее лицо покраснело, и время от времени она останавливалась, чтобы вытереть со лба пот. То и дело она делала несколько неуклюжих шагов, чтобы взять нагревшийся утюг.

Ее хромота была более заметна, когда она передвигалась на короткое расстояние. Она не ждала его и была одета в старое платье с дырой под мышкой. Ее волосы не были причесаны, и, приглядевшись к ней более внимательно, Тома заметил, что она выглядит не так, как обычно. Когда она ждала его, то придавала своему лицу оживленное выражение, которое не было ей свойственно.

Он понял, что думать так глупо и жестоко, и бесцельно перевел взгляд на стены комнаты. Однако не смог скрыть сквозившего в нем отчуждения. Все жизненные помыслы Тома, его любовь были где-то в другом месте. Он видел жалкую, убогую комнату, возможно, еще более отвратительную из-за попытки скрыть нищету. Комната была украшена картинками, вырезанными из журналов, и цветными пейзажами с коробок из-под шоколада, и все они коробились от влаги.

Внезапно Том почувствовал невыразимую тоску от всего этого. Он отвел глаза и посмотрел на Мари.

— Ты наблюдаешь за мной, — спустя мгновение сказала она.

— Да. Разве нельзя?

Он улыбнулся, пытаясь скрыть подавленное настроение, которое неизбежно появлялось у него в этом убогом месте. Тома ненавидел себя за это. Все в его прошлой жизни должно было бы привязывать его к Мари, но, возможно, именно потому, что лачуги поселка Доре были очень похожи на хижины Жантийи, где он родился, он не мог больше выносить их вида. Его обидел отказ Мари переехать к нему на несколько оставшихся до свадьбы недель.

— Все трущобы следовало бы снести, — сказал он неожиданно, — и на их месте построить новые поселки. Люди не должны жить в таких условиях.

— Нет, все хорошо, — сказала Мари, слабо улыбаясь.

— Вот тут ты и ошибаешься! Смирение — худшая разновидность уступок. Было бы лучше, если люди бунтовали. Мари, — продолжал он возбужденно, — как можешь ты выносить такое убожество вокруг себя? Неужели это все, чего ты хочешь от жизни? Неужели ты не хотела бы изменить все в лучшую сторону?

— Как могло бы быть иначе? — сказала она, пожимая плечами. — Люди и так уже должны работать тринадцать часов в день, а иногда и больше.

Апатия Мари только еще больше подогрела его возмущение.

— А если бы люди работали не по тринадцать часов, а всего по десять или даже меньше? Разве жизнь не стала бы лучше? Надо только бороться за это.

— Меньше десяти часов! — произнесла Мари, уставившись на него как на сумасшедшего. — Но это очень мало. Мне было бы, наверное, стыдно, работай я не больше десяти часов. — И она добавила с оттенком гордости: — Конечно, моя работа тяжелая, но все же это жизнь. Только лентяи могут думать иначе.

Это было последней каплей. Она готова загнать себя работой в гроб, да еще и гордится этим. Да еще, пожалуй, в штыки встретит всякого, кто попытается облегчить ей жизнь.

— Подумаешь, героизм, — сказал Тома яростно.

Мари грустно посмотрела на него. Она поставила утюг, подошла к нему и положила руки ему на плечи — совсем по-матерински, что всегда раздражало его.

— Бедный Тома, — сказала она. — Ты так расстраиваешься! Так нельзя. У тебя много прекрасных идей, и это великолепно, но я знаю, что это только идеи. Ты работаешь головой, — добавила она уважительно, но с оттенком презрения. — Тебе не суждено понять нас. Ты здесь чужак.

Маленькие руки сочувственно обняли его, но он вырвался из объятий.

— Какая глупость, — взорвался он. — Чужак! Ну уж! Ты знаешь, где я родился? Где жил? Я ведь говорил тебе, не так ли?

— Да, может быть… Но ты изменился, Тома. Ты уже не прежний.

— Я такой, каким должен быть любой нормальный человек, оказавшийся в лучших условиях жизни, вот и все.

Его болезненно раздражало самоотречение, которое он хорошо чувствовал, это всегда жило в ней, как и во многих других рабочих.

Мари в молчании пристально смотрела на него.

Тома, конечно, стал чужаком в их среде. Нравилось ему это или нет, он принадлежит иному миру. Он хотел вытащить ее отсюда, открыть перед ней широкие жизненные просторы, освободить ее от тревоги за завтрашний день, но Мари сомневалась, сможет ли она приспособиться к новой жизни.

Привычка к бедности вошла в ее плоть и кровь, и в конце концов она стала даже получать от нее удовольствие. Тома хотел расшевелить ее, заставить посмотреть на жизнь другими глазами, чтобы она поняла, как богат и разнообразен мир, но это оказалось ей не по силам.

Поняв, что пропасть разделяет их во взглядах на жизнь, она с отчаянием бросилась к нему:

— Тома, ты в самом деле любишь меня, правда? Скажи мне, что любишь. Мне нужно знать. Мне так страшно, так страшно, ты же видишь.

Тома погладил ее волосы, пытаясь воскресить свое былое чувство к ней. Ему следовало бы успокоить ее, сказать, что они будут счастливы, но не имел храбрости солгать.

Он рисовал себе их совместную будущую жизнь во всей ее скуке и убожестве. Было бесполезно убеждать себя, что у них с Мари много общего: она, как и он, родилась в трущобе, и детство их было схоже. Впервые за две недели он понял, как глупо было бы ему жениться на ней.

Тома мечтал о другой судьбе, — судьбе, которую он мог бы разделить с Шарлоттой.

Стать свободным, снова увидеть Шарлотту, целиком насладиться тем счастьем, которое она могла бы дать ему, несмотря на поцелуи украдкой и даже низкий обман супруга. Не стоила ли минута, проведенная с ней, целой жизни с Мари? Ведь он любит Шарлотту и это самое главное! Какое умозрительное счастье с Мари пытался он построить?

«Бежать! — подумал он. — Скорее бежать отсюда к дьяволу!»

— Что такое? — тревожно спросила Мари.

Его рот изогнулся в горькой ухмылке. Теперь его единственной мыслью было бежать и броситься на улицу Месье-ле-Принс, чтобы увидеть Шарлотту, чтобы жить своей собственной жизнью, какой бы она ни была.

Его нервы были натянуты до предела, когда дверь неожиданно открылась. По ступеням протопали подбитые гвоздями башмаки, и мужской голос весело произнес:

— Ах, вы здесь, месье Бек! Добрый вечер. Надеюсь, я не помешал.

Пришел Ипполит, брат Мари; он громко смеялся и протягивал руку Тома.

Было слишком поздно. Бунт Тома сменился огромной усталостью. Он словно очнулся от сна и огляделся вокруг: его окружали знакомая обстановка и знакомые лица.

Спустя два дня после визита к Мари Тома отправился с Марийером и Жозефом Дагерраном, который писал о театральных и общих новостях для «Сюрен», в «Театр Франсе». По настоянию Марийера они отправились в театр, чтобы увидеть Жюстину в роли Андромахи в новой постановке, которая потрясла весь Париж.

Жюстина была актрисой этого театра, прежде чем вышла замуж за академика Поля Эбрара. Он умер, оставив ей значительное состояние, и она снова вернулась на сцену, зная, что только работа может заглушить ее страсть к Тома Беку.

С того момента, как они мирно разошлись, Тома видел Жюстину лишь случайно, в театре или на ее вечерах. Он догадывался о причине ее возвращения на сцену и одобрял этот шаг. Тома знал, что она смирилась со своей потерей, и совсем успокоился, когда услышал сплетни о ее связях, особенно с Жюлем Дельбрезом, журналистом из «Пти-Журналь», который ухаживал за ней еще до того, как прекратились ее отношения с Тома.

Сегодня Жюстина была великолепна. Тома хотел пригласить своих друзей за кулисы, в гримерную актрисы, но они, стремясь избежать неловкости, предпочли, чтобы он пошел один, и ждали его в фойе.

В ответ на его стук она весело сказала:

— Войдите.

Он застал ее за туалетным столиком, загроможденным горшочками и баночками: она снимала грим. Ее волосы были схвачены сеточкой.

Жюстина протянула ему руку:

— Тома, дорогой мой. Чему я обязана такой радостью?

Ей уже не было больно видеть его. Она пыталась смотреть на него просто как друг, хотя встречи с ним всегда заставляли ее почувствовать некоторую уязвимость.

— Я пришел сказать до свидания, дорогая Жюстина, потому что скоро уезжаю и не знаю, увижу ли вас до отъезда.

— Я слышала, что вы женитесь. О да, как видите, эта новость известна всему Парижу. Чего вы ждете? Вы знаменитый человек, и люди разбирают вас по косточкам и даже сплетничают в ваш адрес. Но это — цена славы.

— Славы! Вы преувеличиваете.

— О да, славы. Вы же знаете, ваша газета очень популярна. О вас говорят как о ниспровергателе нынешнего режима.

— Если режим не ниспровергнет меня раньше, чем я его.

Она припудрила лицо, сняла с волос сеточку и вгляделась в свое отражение в зеркале.

— Итак, это правда, — сказала она. — Вы собираетесь жениться на этой девушке из трущоб?

— Вижу, вы хорошо информированы.

— Вы забываете, что три месяца назад сказали мне о ней сами же у меня на вечеринке.

— Неужели? Вполне возможно… — согласился он.

Она повернула к нему свое лицо:

— Вы счастливы?

Ее глубокий чувственный голос до сих пор волновал его кровь.

— Не знаю, — сказал он.

— Надеюсь, вы будете счастливы, Тома.

Она не ревновала его к этой женщине. Само известие, что он собирается связать свою жизнь с Мари, а не с Шарлоттой, в которой она видела настоящую соперницу, означало, что он стал прежним, как бы снова с ней, Жюстиной.

Тома не осмелился спросить, была ли она счастлива, боясь услышать об ее отношениях с Дельбрезом, которого он не любил. Не придумав другой темы для беседы, он заговорил о Мари.

В этот момент ему послышались шаги в маленькой смежной комнате, которая служила гардеробом и кладовой.

Тома сделал Жюстине знак оставаться на месте, подкрался на цыпочках к двери и резко распахнул ее. Послышался стук падающих предметов, ругательство, а затем мужская фигура буквально выпрыгнула из-за одежды и ворвалась в гримерную.

Прежде чем Тома смог сделать хотя бы одно движение, человек открыл дверь в коридор и моментально исчез.

— Святые небеса! — воскликнула Жюстина.

— Я знаю его, — вскричал Тома. — Это один из негодяев, которые следили за мной на прошлой неделе. Подождите, я ему покажу!

Он прыгнул в коридор, но человек уже исчез, и не было никакой надежды найти его в узком проходе, забитом декорациями и кишащем снующими туда-сюда актерами.

— Он, должно быть, ускользнул через служебную дверь, — сказал Тома, вернувшись. — Теперь его не поймать.

— Можете сказать мне, в чем дело? — поинтересовалась Жюстина.

Тома сказал, что за ним несколько недель подряд следят его враги.

— Но тогда, совершенно очевидно, шпионят за нами, — сказала Жюстина. — Бог знает какую ложь могут придумать эти мерзавцы.

— Они могут говорить что угодно. Мне все равно.

Не желая расстраивать его, она прекратила разговор. Через минуту он покинул гримерную.

Жюстина была права. Два дня спустя в скандальной газетке, издаваемой под оптимистичным названием «Жюстисье», появилась в высшей степени клеветническая статья о Тома Беке.

Автор, журналист по имени Вандерфель, заполнил три колонки обвинениями Тома во всех смертных грехах и закончил тем, что он опасный авантюрист и мерзавец. По его данным, Тома соблазнил бедную рабочую девушку из поселка Доре, а когда у нее родился ребенок, отказался его признать. Не желая жениться на скромной девушке и воспитывать ее ребенка, он предпочел предаваться развлечениям со знаменитой актрисой, от которой получал деньги.

Когда Марийер принес экземпляр газеты в редакцию на улице Круа-де-Пти, на Елисейских полях, Тома побелел от гнева.

— Негодяи! — сказал он. — Как они посмели?

— Эта газета, должно быть, была специально основана для подобных гнусных статеек, — сказал Марийер. — Ведь это только второй номер. Готов поклясться, что Вандерфель — просто псевдоним, за которым скрывается кто-то другой.

— Чего они добиваются? — подавленно спросил Тома, огорченный грязной клеветой, брошенной в адрес Мари и Жюстины.

— Они хотят спровоцировать тебя на какую-нибудь глупость, чтобы потом разделаться с тобой в суде.

— Дай Бог мне только узнать, кто они, и я уничтожу их, — сказал Тома вне себя от гнева.

— Конечно, ты этого не сделаешь. Лучше затаись. Не суйся в ловушку, — посоветовал Марийер.

— Ты думаешь, я позволю им позорить моих друзей?

В ближайший день «Жюстисье» не вышла, но на следующее утро появилась, и с другой непристойной статьей о Тома. В ней Тома был представлен чудовищным ловеласом, который не только соблазнял чужих жен, но и жил за их счет.

Была состряпана гнусная история о краже, которую Тома якобы совершил в возрасте восемнадцати лет и за которую он был посажен в тюрьму.

На этот раз Тома было не удержать.

— Я раздавлю этого писаку, разделаюсь с ним навсегда, — поклялся он.

— Тома, подожди, послушай… — просил Марийер, но это был глас вопиющего в пустыне.

В тот день Тома ухитрился узнать адрес, по которому была напечатана газета, и решил туда идти. Марийер сопровождал его, и им обоим пришлось вступить в схватку с печатником и его работниками. Тома, забыв о сдержанности, пустил в ход свою огромную силу и чуть было не убил троих, пока не был ранен Марийер и Тома не увел его в ближайшее кафе. Тома заказал два стакана спиртного. Марийер, смертельно бледный, сидел с запрокинутой головой, тоненькая струйка крови текла из угла его рта.

Вскоре он немного оправился, но пить не захотел ничего. Тома смотрел на него, и страшное предчувствие все больше овладевало им. Однако он не осмелился высказать свои опасения.

— Я стал плевать кровью, когда тот, другой, ударил меня, — сказал наконец Марийер.

— Знаю. — Тома посмотрел на запачканный кровью носовой платок друга, и сердце его сжалось от боли. Наклонившись через стол, он обратился к другу: — Марийер, ты должен сразу пойти к врачу. Идем, мы возьмем кабриолет. Я знаю одного доктора, Бенуа, он живет поблизости от меня. Я хорошо его знаю, он умный человек и знает толк в таких вещах. Он позаботится о тебе.

Марийер смотрел куда-то вдаль.

— Боюсь, уже ничем не помочь, — сказал он.

— Прошу тебя, Антуан. Ты не имеешь права так относиться к себе. Нужно сделать что-нибудь…

— Да, конечно, — устало сказал Марийер. — Он пошлет меня в деревню дышать свежим воздухом, и я умру там от скуки, вдалеке от всех вас. Так дело не пойдет. Что, по-твоему, он сможет сделать для меня теперь? Думаю, ничего.

— Ты хочешь умереть? — сказал Тома волнуясь.

— Не знаю, — спокойно ответил Марийер. — Возможно, это было бы лучшим выходом. Я как-то не сумел постичь смысла существования на этом свете.

Тома не нашелся что ответить. Отчаяние Марийера, его покорность судьбе обезоруживали Тома. У него не было доводов, которые могли бы убедить Марийера в том, что жизнь стоит того, чтобы за нее бороться.

— Все равно пойдем. Если ты не хочешь сделать это для себя, сделай это для меня, для всех твоих друзей.

— Очень хорошо, — сказал Марийер. — Я попытаюсь полечиться. Пойдем к твоему доктору.

Они не смогли найти свободный кабриолет на площади Бурс, и им пришлось сесть на омнибус. Он высадил их на площади Дофин. Марийер всю дорогу стоял и дрожал от лихорадки и усталости. Тома был рядом и поддерживал его.

Оба молчали. Тома был слишком озабочен здоровьем своего друга, чтобы думать о последствиях сражения в типографии на улице Вивьен. Однако Марийера это беспокоило больше, чем собственное кровохаркание. Он знал, что драка обязательно вызовет неприятные последствия. Вне всякого сомнения, бесчестные статьи, подписанные Вандерфелем, были направлены единственно на то, чтобы спровоцировать Тома Бека на какое-либо насилие. Если это так, то они достигли цели. Недаром, вместо того чтобы обратиться в полицию, печатник просто позвал еще четырех хулиганов. Их задачей было получить максимальный ущерб. Они знали, чего хотели, и это событие могло принести только неприятности.

Доктор жил недалеко, на улице Гран-Огюстен. Это был солидный мужчина, около шестидесяти лет, с белой козлиной бородкой и мягкими близорукими глазами. Он провел Марийера в кабинет, в то время как Тома остался сидеть в приемной, чувствуя себя как медведь в клетке.

Исследование заняло немало времени, но наконец доктор Бенуа открыл дверь:

— Теперь можете войти, месье Бек.

Когда Тома вошел внутрь, Марийер спокойно застегивал жилет. Он улыбнулся, увидев друга.

— Присядьте, дорогой Бек, пока я запишу рекомендации. Вы также можете послушать то, что я должен сказать, потому что ваш друг не принимает это всерьез.

Тома сразу почувствовал, что под внешним спокойствием доктора скрывается тревога.

— Да, — согласился он. — Антуан все знает, но не понимает, насколько все серьезно.

— Я вижу. Тогда вы выслушайте все, что я могу сказать относительно его здоровья.

Марийер, улыбаясь, надевал куртку. Тома пытался скрыть свою тревогу.

— Ему нужен отдых, я имею в виду длительный отдых, — продолжал Бенуа. — И он знает это. Я ничего не скрыл от него. Много времени в постели, хорошее питание. Если бы он мог уехать…

— Исключается, — вставил Марийер.

— Тогда по крайней мере делайте то, что я вам сказал.

— Конечно, доктор.

— Никакого напряжения, никакой спешки, никакого алкоголя и много сна.

— Буду образцовым пациентом, уверяю вас, — сказал Марийер.

Он выглядел счастливым и неожиданно очень молодым. Тома почувствовал себя не в своей тарелке, будто разыгрывался какой-то спектакль. Он не мог представить Марийера лежащим в постели и принимающим лекарства. Марийер обманывал обоих, изображая покорность, главным для него было побыстрее уйти. Что касается доктора Бенуа, Тома мог поклясться в этом, он тоже обманывал их, не раскрывая до конца серьезности состояния больного: доктор не хотел слишком сильно волновать его.

Бенуа проводил их до двери, крепко пожал руку сначала Марийеру, потом Тома.

— Ты позаботишься о себе, да? — сказал Тома, когда они уже были на улице.

Марийер некоторое время шел молча, сосредоточенно размышляя о чем-то. Затем он повернул к Тома свое бледное красивое лицо с грустными серыми глазами.

— Я думаю, он понял, что уже ничего нельзя сделать, — спокойно сказал он. — Он даже не попытался отправить меня отдохнуть где-нибудь на чертовом Средиземноморье.

— Не говори глупостей, — резко сказал Тома.

— Ты знаешь, — задумчиво продолжал Марийер, — мысль о том, что человек должен умереть, даже успокаивает. Я сожалею только, что не сделал ничего полезного.

Тома зло выругался. Гнев оказался единственным, что он мог противопоставить страху и печали.

— Хорошо, — сказал он. — А пока я собираюсь отвезти тебя домой и уложить в постель. Ты должен отдохнуть.

Четыре дня спустя Бек и Марийер были арестованы по обвинению в нападении на печатную мастерскую и оскорблении действием ее хозяина. Суд должен был состояться через два дня. События развивались быстро. Все сотрудники «Сюрен» пришли в ужас. Шапталь был особенно озабочен.

— Вы знаете репутацию Шестой палаты, которая занимается политическими делами. Судьи там подчиняются указаниям свыше, их низость вознаграждается быстрым продвижением. Они не остановятся ни перед чем.

Двадцатого августа Бек и Марийер предстали перед Шестой палатой. Председателем суда был маленький, чисто выбритый человек с моноклем — типичный бюрократ, с резкими самоуверенными манерами и чрезмерным чувством собственного достоинства.

Какое-то время у Шапталя была странная надежда, что на процессе будет соблюдаться справедливость и правда восторжествует.

Ничего подобного не произошло. Показания были безмерно искажены. Три представленных свидетеля показали, будто Марийер и Бек вломились в помещение печатника Немура с дубинками, явно намереваясь прикончить его. Свидетели — это были не кто иные как хулиганы, вызванные Немуром для участия в стычке, — заявили, что два журналиста намеренно разрушали машины и портили материалы, используемые в типографии. Немур даже добавил для большего эффекта, что из его конторы исчезли некоторые важные документы.

Журналист Вандерфель — он же Шоффман — вышел на свидетельское место весь забинтованный и предъявил медицинское свидетельство, которое, как и было рассчитано, еще больше подкрепило обвинение.

Адвокат журналистов делал все возможное, чтобы исправить ситуацию, приводил неопровержимые факты, но все было бесполезно. Хорошо подстроенная ловушка сработала. Фальшивые свидетели, ложные показания — все было пущено в ход. Бек и Марийер были приговорены к двум месяцам заключения и штрафу в двести франков.

После суда Шапталь дождался председателя и подошел к нему, когда тот собирался сесть в свою карету.

— Что угодно, месье? — спросил судья, нервно отпрянув от возвышавшегося над ним грузного журналиста, полное лицо которого пылало от гнева.

— Я только хочу спросить вас, месье, — сказал Шапталь скрежещущим голосом, — не стыдились ли вы когда-нибудь вашего ремесла?

— Я только выполняю свой долг, месье, и это все, — напыщенно сказал маленький человечек, отводя в сторону глаза.

— Если это ваш долг и разыгранный спектакль вы называете правосудием — тогда я больше не удивляюсь тому состоянию, в котором находится наше общество.

— По-видимому, вы отрицаете вину ваших друзей в нападении на месье Немура и причинении ему прискорбных телесных повреждений…

Он тщетно цеплялся за факты в жалкой попытке передернуть их.

— Мои друзья искали не печатника, а Вандерфеля, — возразил Шапталь. — Со своей стороны Немур сделал все, чтобы спровоцировать общую драку. Вы знаете, кто такой Вандерфель? Уголовник, готовый взяться за любое грязное дело. Вы не очень разборчивы в выборе свидетелей.

— Я вижу факты, месье, и это все. Я не обязан объяснять действие закона незнакомым людям. Видит Бог, я лишь выполнил свой долг и больше не желаю выслушивать оскорблений.

— Хочу надеяться, совесть не даст вам покоя, — пробормотал журналист.

На этом и закончился неприятный разговор.

— Что толку, — рассуждал Шапталь, — разговаривать с этим истуканом. В любом случае я не могу ничего сделать для Тома и Марийера.

Двумя днями позже Бек и его друг снова предстали перед той же Шестой палатой. На этот раз Тома обвинялся в оскорблении личности монарха, возбуждении ненависти и презрения к правительству и в клевете на друзей императора.

Публикация компрометирующих писем куртизанки, которую Тома поместил в «Сюрен», дала свои плоды. Даже тот, кто прежде не осмеливался действовать из страха вызвать скандал, теперь без опасений атаковал раненого зверя. Ведь Бек уже осужден, значит, можно не бояться общественного мнения. На этот раз два друга были приговорены к шести месяцам заключения, штрафу в восемь тысяч франков и к шести месяцам лишения гражданских и политических прав. Тома напрасно убеждал суд, что он один в ответе за публикацию писем, Марийер был приговорен как сообщник.

Тома и Марийер оказались в тюрьме Маза. Шапталь пошел к Кенну, с которым обсудил вопрос о наложенном штрафе. Кенн заплатил. Шапталь был этим крайне удивлен: он не любил Кенна и не доверял этому коренастому человеку с жесткими глазами.

— Нет нужды публиковать факт, что я стою за «Сюрен», — как бы небрежно сказал он Шапталю, когда последний прощался с ним. — Официально это неизвестно, и я не жажду, чтобы это дело связывали с «Клерон».

— Не думаете ли вы, что факты такого рода от прессы все равно невозможно скрыть? — горячо возразил Шапталь. Большинство людей знали, что именно Кенн, — хотя он и не хотел, чтобы революционная проза Бека повредила безопасности «Клерон», — финансировал новую газету.

— Думаю, что возможно, — ответил эльзасец, — но до тех пор, пока они не будут признаны официально…

Шапталь смотрел на него и пытался понять мотивы поступков этого загадочного человека. Ему трудно было поверить, что Кенн мог быть хотя бы в малой степени революционером. Кенн слишком дорожил своей репутацией, своим общественным положением. Он не терпел возражений. В нем не было ничего демократичного. Тогда почему же он рисковал своими деньгами в таком предприятии, как издание газеты «Сюрен»? Разве он не жил в роскоши в своем похожем на дворец особняке на Елисейских полях?

В тот момент Шапталь стал понимать, что Кенн даже сам мог не осознавать истинные мотивы своих действий.

«Это, конечно, игра, — рассуждал Шапталь. — Для него это как карточная игра. Ему нравится, что именно его деньги управляют общественным мнением. У. него нет настоящих убеждений, есть только тайная жажда власти».

Прежде чем уйти, Шапталь снова повернулся к Кенну:

— Бек и Марийер в тюрьме. Для них это не будет большим развлечением. Они могут рассчитывать на вас, когда выйдут оттуда?

— Конечно, да, то есть… посмотрим… — сказал Кенн, вдруг занявшийся бумагами на столе. — Впереди еще много времени. — Он подался вперед. — А теперь, если можете, извините меня, у меня встреча…

Шапталь несколько секунд неподвижно стоял на ковре. Кенн вдруг по-мальчишески рассмеялся, что совершенно не вязалось с его хищной внешностью.

— Ну, ну, не надо так беспокоиться о них. Тюрьма часто закаляет человека, и она, конечно, не усмирит этого быка Бека. Об этом не следует забывать.

Шапталь вышел. Он хотел бы рассердиться, но не мог. Он устал, от встречи с Кенном осталось только странное чувство покорности. Кенн не был единственным в своем роде. Все они были отчасти похожи на него, эти заправилы прессы. Шапталь вдруг почувствовал уверенность, что он прав, для эльзасца это было просто игрой в борьбе за власть. Он надеялся получить ее с помощью своих денег и газет, направленных на подрыв режима. Для этой цели он мог рискнуть всем своим состоянием и будущим своей семьи.

Но, если вникнуть глубже, именно деньги таких людей, как Кенн, создавали и разрушали режимы, опрокидывали троны и давали толчок революциям. А ставкой таких людей, как Тома, Марийер, да и сам Шапталь, в борьбе за свои идеалы были собственные жизнь и свобода.