Лондон, где я живу уже четыре года, — город странный. Когда-то, лет двадцать тому назад Александр Пятигорский написал: «Лондон — один из самых нейтральных городов мира. Ты здесь — ничей. А плата за это: все здесь — не твое». Это действительно так — и в смысле жизни здесь, и в рассуждении местной архитектуры, да и в отношении историко-культурных, социально-экономических сюжетов, даже драм, которые разыгрываются в этом городе, как бы не влияя друг на друга, оставаясь в собственном контексте, — точно так же, как здания разных эпох, стилей, интенций строителей, инвесторов и обитателей этих строений как бы стоят отдельно, не имея в виду друг друга. Оттого особая «ничейность» прохожего, который спешит по своим делам мимо них; все это как бы «его», но на самом деле нет.

Один из самых мощных таких сюжетов — колониальный и постколониальный. Лондон обязан своей мощью, богатством, этническим и религиозным разнообразием временам Империи — и того, что случилось после ее распада, да, собственно, происходит сейчас. В этом смысле, Лондон воплощает в себе судьбу Запада как такового, особенно Европы, которая еще сто лет назад владела большей частью земного шара. Нынешняя главная глобальная тема — отношение к Другому, ставшее нервом общественно-политических и культурных потрясений наших дней; и эта тема очень лондонская. И не только потому, что здесь живут миллионы самых разных людей, здесь и постколониальная рефлексия самая любопытная и напряженная.

Так получилось, что почти все эти четыре лондонских года я провел, перемещаясь из одного музея, или галереи, в другой. Несколько европейских арт-изданий попросили меня вести своего рода дневник лондонской арт-жизни. Сначала мне эта идея не очень понравилась, так как я не являюсь ни искусствоведом, ни арт-критиком. Однако в какой-то момент я понял, что выставки и музейные коллекции — отличный повод для меня, историка и литератора, подумать и поговорить о том, что меня действительно занимает, — об истории и ее отношении к современности, а также о том, как функционирует общественное сознание сегодня, из каких элементов оно состоит. Получился действительно дневник, своего рода, как остроумно заметил рижский поэт и редактор Сергей Тимофеев, «путеводитель по закончившимся выставкам». Как и в любом дневнике внимательного (надеюсь, внимательного, я старался) наблюдателя, некоторые темы собрались в пучки, стали метасюжетами. Одним из таких сюжетов и стала тема колониализма, ориентализма, этой давнишней, но все более и более актуальной игры условного Запада с условным Востоком. Ниже я предлагаю читателям «ИЛ» отрывок из этого дневника, в котором отчеты о двух выставках оказались на самом деле связанными между собой историями о том, что происходило во второй половине XIX века, в столь сейчас популярные среди широкой публики времена королевы Виктории.

I Август 2015

С 1868-го по 1875 год в Британии под эгидой Государственного комитета по делам Индии вышло 18 томов фотоальбома «Народ Индии: серия фотографических иллюстраций рас и племен Индостана с сопроводительным описанием» («The people of India: a series of photographic illustrations, with descriptive letterpress, of the races and tribes of Hindustan»). Масштабная затея — побочный эффект важнейших политических изменений; после подавления сипайского восстания 1857 года территория Индостана, где существовали десятки княжеств и прочих владений местных правителей, находившихся под общим экономическим и выборочным административно-военным контролем британской Ост-Индской компании, стала коронным владением. Премьер-министр Бенджамин Дизраэли уговорил королеву Викторию принять еще один — доселе неслыханный — титул «императрицы Индии». Так был создан Британский радж. Индия, которая до сих пор мыслилась, скорее, как географическое понятие, стала административно-политической единицей — что имело многочисленные последствия вплоть до нынешнего существования государства с названием Индия (а также других государств — Пакистана, Бангладеш, Шри-Ланки). Во второй половине XIX века британскому государству предстояло, в каком-то смысле, «создать Индию». Не переставая быть колонией, со всеми драматическими последствиями этого состояния, территория Индостана вступила в новый исторический период. Одно дело, когда тебя эксплуатирует коммерческая компания другой страны (пусть и при помощи ее армии и чиновников), совсем другое — когда ты становишься владением этой страны уже без всяких посредников. В этом есть свои минусы и свои плюсы, но очевидно, что не будь Британского раджа, не было бы мощного объединенного антиколониального движения, не было бы Махатмы Ганди, не было бы Индийского национального конгресса, не было бы современной Индии.

Чтобы устроить свою власть над территорией, населенной разнообразными людьми, нужно иметь довольно точное описание и первой, и вторых. Конечно, об Индии рассказывали давно, с античных времен, потом в течение многих веков появлялись многочисленные травелоги европейских путешественников, а в эпоху господства Ост-Индской компании даже предпринимались попытки эти описания как-то систематизировать. Хуже всего дело обстояло с визуальной стороной — до изобретения фотографии приходилось пользоваться услугами художников. Знание — сила. Сила — власть. Знание начинается с описания и изображения. Затем описания и изображения следует воспроизвести в больших количествах. Создавая централизованно управляемую Британскую Индию, нужно было каталогизировать образы ее расовых, племенных, религиозных и социальных групп. Генерал-губернатор Индии, лорд Каннинг, распорядился начать каталогизацию; чтобы избежать будущих восстаний, наподобие сипайского возмущения 1857 года, надо же знать, с кем имеешь дело. На первый взгляд, странно, что для подобной нехитрой мысли британцам понадобилось примерно двести лет — ведь они принялись обустраиваться на Индостане еще в XVII веке.

Если для многочисленных британцев с громоздкими камерами 1857 год стал началом гигантского «индийского проекта», то для капитана британской армии Линнея Трайпа (Linnaeus Tripe, можно звать его и на латинский манер, Линнеусом Трайпом, впрочем, в таком случае, великий шведский натуралист превращается в Карла Линнеуса) это было концом его собственного начинания. В июле 1856 года, перед сипайским восстанием, Линней Трайп получил должность официального фотографа колониальной администрации Мадраса. В марте 1857 года он начал работу, которую пощадили неудобства военного времени — возмущение не распространилось на эту часть Индостана. В апреле 1858 года Трайп завершил путешествие по Западной Индии, сделав десятки снимков в Шрирангаме, Трихинополи, Мадураи и многих других местах. Вернувшись в Мадрас, он принялся снимать так называемые мраморы Эллиота — коллекцию древних буддийских скульптур и орнаментальных фрагментов, открытых Уолтером Эллиотом, антикварием, знатоком языков, членом Мадрасского управляющего совета. Наконец, в мае 1859 года 50 снимков Трайпа были представлены на выставке Мадрасского фотографического общества — и признаны лучшими. Впрочем, золотой медали Трайп не получил, так как — состоя на службе — уже не мог считаться любителем. Через два месяца того же года должность Линнея Трайпа была сокращена — администрация Мадраса официально уведомила о своем отказе от услуг его и его фотоателье. Расстроенный капитан колониальных войск отправился поправлять здоровье на родину, в Англию, откуда вернулся в Индию в 1863 году — уже для прохождения дальнейшей военной, а не фотографической, службы. Десять лет спустя его произвели в полковники. Трайп еще что-то фотографировал, но мало — да и, кажется, стал терять интерес к этому занятию. Главные объекты его поздних снимков, в основном, старые храмы; не будучи понуждаем запечатлевать городские виды, природные ландшафты и фортификационные сооружения индийских земель, Линней Трайп с головой ушел в «эстетическую фотографию», где нет современности и нет людей. Только мертвые развалины. Новоиспеченный полковник Трайп покинул Индию в 1873-м, в следующем году он вышел в отставку и вместе с семьей поселился в маленьком городке Давенпорте, где и скончался в 1902 году в возрасте восьмидесяти лет. Фотографией Трайп больше не занимался, а интересовался геологией и палеонтологией, собирал ракушки и окаменелости. Многие из них он передал потом в Британский музей и в брюссельский Музей естественной истории.

В августе 2015 года в Музее Виктории и Альберта — а где же еще? — проходила выставка фотографий Линнея Трайпа. Сразу скажу — это было самое политически-актуальное арт-событие середины нашего десятилетия. Чего, впрочем, никто не заметил — на выставке почти не было посетителей. За те сорок-пятьдесят минут, что я провел там, разглядывая прекрасные ржавые картинки старой Англии, Индии и Бирмы, на выставку заглянули ровно два человека, отец и дочь-тинейджер. Они явно оказались там случайно: бродили-бродили по огромному музею, не туда свернули, увидели очередь в одну из дверей, решили полюбопытствовать, очередь неприступна, ее охраняют многочисленные вежливые юноши и девушки в музейной униформе, зато рядом еще есть одна дверь, отчего не попробовать? И вот — пустая длинная вытянутая комната, увешанная каким-то непонятным старьем. Как сказала дочка папе: «Вау, какие большие церкви!»

Церкви и правда большие — тут и индуистские храмы, и буддийские ступы, и мечети. Трайп снимал все это, а плюс еще — улицы городов и поселков, пейзажи, обнаруженные англичанами реликты древности, некоторые приметы уже нового времени, вроде рангунской пагоды, переделанной колонизаторами в сигнальный пост. Есть даже снимки оборонительных сооружений, возведенных местными раджами, так что разведзадача, вроде бы, выполнена и деньги Короны потрачены на фотографические радости капитана Трайпа не зря. Хотя, конечно, толку от этой фортификации никакого — мощные, на первый взгляд, стены в пух и прах уничтожаются британской артиллерией. Но даже и этого не понадобилось — в краях, где снимал Трайп, военных действий не велось. Так что, в каком-то смысле, скупость администрации только что созданного раджа понять можно — незачем швыряться бюджетными средствами. Фотоателье закрыть, а фотографа направить в строй.

Сначала о самой выставке, а уже потом о ее непреходящем значении. Вход в эту пустую темноватую комнату Музея Виктории и Альберта находился рядом с Маккуина, именно туда тек непрекращающийся поток людей, даже тех, кто обычно в музеи не ходит. Виктория и Альберт (V&A), как и другой главный имперский музей Лондона, Британский, умеет заманивать подобную публику. В 2013-м здесь показали параферналию Дэвида Боуи, всю красу его костюмов, картин, фотографий и мелких документов, вроде черновика текста песни Heroes. Потом V&A еще решительнее вдарил по гламуру. Боуи — фигура промежуточная между авангардом, андерграундом и поп-культурой, он единственный удержал удивительно точный баланс канатоходца, не рухнув ни в одну из пропастей под ногами. А вот уже Маккуин — это понятно про что. С другой стороны, V&A — музей хоть и искусств, но все более прикладных, да и вообще самое там интересное — не считая редких великих выставок — это слепки со знаменитых скульптур самых разных эпох. Галерея V&A населена мрамором, гипсом и бронзой так густо, что, кажется, это толпы совершенных и не очень совершенных тел пришли на поклон к почти вечной королеве и ее столь рано ушедшему от нас супругу. Британский музей — имперский, потому что он про весь мир, над которым не заходит солнце; здесь в точном смысле реализована уже упомянутая формула «знание — сила». Музей, где собрано знание практически обо всем мире в самые разные его эпохи, претендует на то, чтобы иметь силу, власть и над географией, и над историей. У V&A задача немного иная — он о плененном, скопированном и воспроизведенном Прекрасном. В Британском музее власть Британии над миром носит характер научный и идеологический, а здесь, в V&A, — эстетический. Не зря же через дорогу от музея — Альберт-холл и Королевский колледж искусств. Чуть дальше тылы эстетической власти прикрывают все-таки более надежные Музей науки и Империал-колледж Лондонского университета.

В общем, посетители выставки Александра Маккуина, даже если они и не подозревали об этом, приносили оммаж Британской империи, которая раньше представляла собой несметные владения и бесчисленные племена, направляемые цивилизующим скипетром королевы Виктории, а сейчас искусно поддерживает господство лишь с помощью своей (действительно первоклассной, не поспоришь) поп-культуры. Собственно, две рядом расположенные выставки в V&A были про империю и власть, но только в разные времена. Соответственно, народ валил туда, где власть современная, подстроенная под его, народа, нехитрый разум. Никакого высокомерия: народ хочет именно то, что получает.

Да, так о выставке фотографий. Она состояла из нескольких частей, соответствующих хронологически- и географически-последовательным этапам творчества Трайпа. Сначала — ранние английские опыты, среди которых два удивительных снимка. На одном мрачные работяги что-то такое оттирают руками, сидя в окружении нескольких ровных пирамид, составленных из небольших круглых (явно металлических) шаров. На пояснительной табличке читаем: «Изображен процесс рисайклинга старых пушечных ядер, собранных на морском дне у какого-то английского порта, с тем чтобы потом пустить их в дело». А дело — в Крыму, год 1854-й. На другой фотографии — пустая палуба полупарусного-полупарового корабля, немного все размыто. Непонятно, зачем нужно было это снимать. Вновь выручает табличка: оказывается, на этой палубе устраивали экзекуции моряков за всяческие провинности. В частности, именно здесь вздернули бедолагу офицера, который умудрился напиться перед смотром с участием адмирала и — уже во время построения — вести себя вызывающе, дерзко и даже чуть ли не с применением физической силы в отношении вышестоящего офицера. Аминь. Выпьем рому за упокой его бунтарской души.

Действие всего остального, запечатленного на фото Линнея Трайпа, происходит в южной и западной части полуострова Индостан, а также в Бирме. Собственно, выставка об этом — о том, как за несколько лет Трайп со специально выписанным из Европы аппаратом проехал тысячи миль, пытаясь показать современникам — и, что еще важнее, британским властям, — что такое Индия. Снимки исключительно интересные, ибо патина времени и общее несовершенство фотографа и его оборудования производят удивительный эффект. Перед нами пустая, заброшенная, страшно бедная и унылая страна. Никаких сокровищ Акры, никаких князей с их пестрыми дворами, ничего. Как можно было увидеть — даже тогда! — в перенаселенной стране пустыню? Загадка.

И вот здесь мы переходим к политическому мессиджу выставки в V&A. Линней Трайп снимал то, что хотел снимать, — в отличие от посетителей выставки Александра Маккуина, которые хотят видеть именно то, что им предлагают. Вопрос в том, какую именно Индию собирался показать Трайп британской администрации и британской публике времен до раджа.

Объект колониальной эксплуатации Индии и прилегающих территорий до сипайского восстания 1857 годы — территория. Не люди — они подданные местных правителей, которые, в свою очередь, так или иначе зависят от Ост-Индской компании, и — еще более опосредованно — от британского государства. Здесь связи подчинения, власти — сложные, запутанные и всякий раз иные. Британское господство выражено в данном случае, скорее, в контроле над проведенными ими внешними границами своей власти, внутри которых разыгрываются драмы времен еще доклассического колониализма. Границы очерчивают территорию. На территории стоят города, текут реки, высятся горы, в недрах ее похоронены памятники старины, впрочем, многие из них до сих пор высятся над землей. Вот все это Линней Трайп и снимает.

Затем приходит совсем иное время. Жители Индостана становятся подданными императрицы Индии, по совместительству — британской королевы Виктории. Внутренняя сложность и запутанность этнических, социальных, кастовых, религиозных и прочих отношений осталась — но теперь уже британские власти отвечают за то, что в XX веке назвали социальной инженерией. И в каком-то смысле они преуспели, запретив, к примеру, совсем уже невозможные местные традиции, вроде ритуала добровольного самосожжения вдов. То есть Британия занялась модернизацией экономической, социальной и даже культурной жизни Индостана, создав Индию как единицу, как субъект политики и истории. Оттого официальные фотографы после 1857 года принимаются за грандиозный проект под названием «Народ Индии: серия фотографических иллюстраций, с сопроводительным описанием рас и племен Индостана», а любитель безлюдных пейзажей и старинных монументов Линней Трайп отправлен в отставку.

После похода в V&A я вышел на улицу, битком забитую туристами, и попытался погулять, благо погода была хорошая. Но гулять в районе Найтсбридж и в окрестностях Гайд-парка практически невозможно — не только из-за развеселых итальянских, китайских и немецких тинейджеров с селфи-стиками наперевес. В этих районах просто нечего делать. Здесь живут миллионеры и миллиардеры — саудовские принцы и постсоветские мини- и оли-гархи. Они превратили Найтсбридж, Кенсингтон и отчасти Челси если не в гетто для богатых, то уж точно в кладбище некогда живой жизни. Здесь ни в кофейне не посидеть, ни в угловой магазин не заглянуть за банкой скверного пива или ямайского имбирного лимонада, ни в книжную лавку. Одни бутики, эти большие просвечивающие насквозь кабинки для консюмеристской мастурбации толстосумов. И, главное, здесь почти нет дешевых забегаловок, турецких, английских, итальянских. Никаких. И, конечно же, нет столовок с индийской едой. И я сел на метро, сделал одну пересадку, вышел у вокзала на Ливерпуль-стрит, свернул с Бишопсгейт и оказался на Брик-лейн, еще совсем недавно почти стопроцентно населенной бангладешцами и бенгальцами. Потом к ним подселилась модная молодежь, а чуть позже — некоторые, самые развеселые, банковские клерки из Сити. Плюс французы, которые отчего-то полюбили этот район — не оттого ли, что в XVIII веке здесь жили гугеноты, сбежавшие от Короля-Солнца? Так или иначе, потомков бывших подданных раджа здесь до сих пор очень много — и они угощают пришельца карри, виндалу, кóрмой, самосами, баджи, паппадамом, райтой и прочей острой вкуснятиной. Конечно, я знаю, что недалеко отсюда, в районе Уайтчепел, индийская еда еще круче и еще дешевле, но идти туда после утомительной поездки в V&A уже было лень.

Выйдя из столовки, огнедыша пряностями, я решил прогуляться по Брик-лейн. Да, на Брик-лейн радж продолжается, а вот Линнею Трайпу делать нечего. Если идея Британской Индии и жива еще, то здесь — среди людей, а не пейзажей и развалин. Люди, уже несколько поколений перебирающиеся в Британию с территории бывшего раджа, создают здесь свой Радж, наоборотный. Не они колонизированы, а они колонизируют. Не Британская Индия, а Индийская Британия. Все существующее прекрасно, ибо разумно. Все существующее разумно, ибо логично. Британцы, которые высаживались на индийское побережье триста лет назад, в ХХ столетии привезли назад индийцев, которые высадились на британское побережье. Те, кого Линней Трайп не видел в объективе, ходят по улицам метрополии — и в ус себе не дуют. Оттого на его выставке пусто. Но Трайп умел проигрывать — вспомним, как он провел сорок лет жизни после отставки с должности официального фотографа. Так что никаких обид. Все существующее разумно.

II Январь 2016

Чарлз Джордж Гордон был профессиональным военным и администратором, причем весьма специальной разновидности — профессиональным колониальным военным и колониальным администратором. В молодости он участвовал в Крымской войне, в которой выказал себя отличным специалистом и солдатом — за что был награжден и получил повышение. После Парижского мира Гордон в составе специальной миссии проводил новые границы между Российской и Османской империями. В 1860 году он завербовался на службу в Китай, где восставшие тайпины угрожали правящей маньчжурской династии Цин, иностранным торговым и религиозным миссиям — да и просто истребляли иностранцев. Гордон в составе крошечных международных сил действовал под командованием американцев, но в конце концов встал во главе отряда, который китайцы назвали Всепобеждающей армией. В начале 1870-х он провел некоторое время на Дунае, инспектировал британские военные кладбища в Крыму, после чего оказался в Стамбуле, где ему предложили поступить на службу к египетскому хедиву. Гордон согласился и в 1874 году, став полковником египетской армии, отправился замирять и покорять земли на юг от Египта — территорию нынешнего Судана. Отметим, что формально независимый Египет находился под контролем Британской империи — и все, что Чарлз Джордж Гордон предпринимал в Судане, было частью большой колониальной игры времен королевы Виктории. Так вот, в Судане Гордон добился больших успехов — восстановил мир, подавил мятежи, приложил огромные усилия, чтобы покончить со здешней работорговлей. Гордон был глубоко верующим евангельским христианином, и сама идея превращения человека в раба отвращала его. Убить — другое дело, особенно в бою. Впрочем, и здесь не все так просто. Гордон верил в переселение душ, во второй половине 1870-х он писал: «Эта жизнь есть только одна в серии жизней, в которых наша переселяющаяся часть живет. Я почти не сомневаюсь в нашем предыдущем существовании; и в прошлом наше пресуществование было воплощено. Соответственно, я верю и в наше будущее воплощение, и мне нравится эта мысль». С такой точки зрения, в смерти нет ничего особенного — это лишь одна из цепочки подобных. Лишить человека свободы страшнее. Таких людей — особенно если они, как Гордон, наделены большими способностями, ни остановить, ни запугать невозможно. Наш герой закончил службу египетскому хедиву в 1880 году в качестве британского генерала и египетского генерал-губернатора Судана, после чего, измученный многочисленными обязанностями, вышел в отставку. Он позволил себе отдохнуть лишь несколько недель в знаменитом тогда лозаннском «Hotel du Faucon», том самом, где когда-то останавливался его герой Гарибальди. Затем на Гордона посыпались заманчивые предложения. Его звали в Китай, в Индию, а бельгийский король Леопольд даже хотел передать ему в управление свою свежую колонию Конго. Гордон сначала было соглашался, но потом менял решение — а жаль. В частности, я уверен, что прими он предложение Леопольда, Бельгия не устроила бы в своих африканских владениях чудовищный геноцид, который привел в ужас множество европейцев, от Джозефа Конрада и Роджера Кейсмента до В. Г. Зебальда.

Увы, Гордон ни одного из этих предложений не принял. Зато, в конце концов, он откликнулся на призыв собственного правительства — отправиться в Хартум и организовать эвакуацию оттуда британских и египетских военных и гражданских. Дело в том, что в тех краях вспыхнуло «махдистское восстание»; его возглавил Мухаммад Ахмад, взявший имя Махди, означавшее нечто вроде «последний преемник пророка Мухаммеда» или даже просто «ведомый Всевышним». Марксистская историография называла это возмущение антиколониальным и находила в нем даже некие прогрессивные черты; на самом деле, это было движение религиозных фанатиков, охватившее самые разные слои общества, — от недовольных убытками суданских работорговцев до беднейших крестьян, страдавших от алчных египетских чиновников. Махдисты быстро захватили огромные территории, несколько раз разгромили египетские отряды, а потом даже и британские, после чего британцам стало ясно: Хартум не удержать. Все знали нравы повстанцев — пленных они почти не брали, а в захваченных городах устраивали чудовищную резню. Гордон приехал в Хартум в конце зимы 1884 года, вывез из него британских и египетских чиновников, их семьи, некоторых гражданских, а также раненых и больных военных. С остальными он заперся в городе и целый год отражал атаки махдистов. Осада закончилась взятием города в конце января 1885 года — за два дня до того, как к нему подошел посланный для спасения Гордона британский отряд. Махдисты убили в Хартуме около десяти тысяч человек, Чарлз Джордж Гордон был среди них. Обстоятельства смерти генерала неизвестны, хотя говорят, что он преспокойно стоял в белом наряде на крыльце своей резиденции, когда туда ворвался враг. Мы знаем только то, что, по приказу Махди, отрезанную голову Гордона насадили на ветку дерева, а тело бросили в колодец.

В начале 2016 года, на выставке Artist & Empire в Tate Britain висела картина, дающая представление о том, как в конце XIX века в поздневикторианской Британии представляли себе героический конец Чарлза Джорджа Гордона. Картина написана известным в те годы жанровым академистом Джорджем В. Джоем, она называется «Последний рубеж генерала Гордона». Это одно из самых знаменитых произведений искусства в Британии конца позапрошлого столетия — и просто прекрасный образец пропагандистского идеологического искусства. «Последний рубеж генерала Гордона» — если мы позволим себе говорить попросту и сделать вид, что наивное чисто эстетическое суждение возможно, — красивая картина. Собственно, о чем я и думал, прогуливаясь по залам Artist & Empire. Ну не о Британской же империи думать, которая живее всех живых? И не о нынешнем идеологическом контексте, который Artist & Empire породил? Только слепой не увидит отпечатка этого контекста абсолютно на всем, что здесь выставлено, от мельчайшей детали до общей концепции. Все верно, но, чтобы перестать о чем-то думать, надо последовательно себе это объяснить. Чем я и займусь ниже.

«Последний рубеж генерала Гордона» действительно красивая героическая картина, эстетический эффект которой мгновенно превращается в идеологический — а при желании и политический. В отличие от слухов о последнем наряде героя, у Джоя лучший солдат империи Гордон встречает смерть не в белом, а в элегантном черно-красном одеянии: европейские военные брюки, красная восточная рубаха, сверху также черная или темно-коричневая куртка, на голове алая египетская феска, на боку сабля в позолоченных ножнах, в правой руке пистолет. В белое одеты нападавшие, зато лица у них, естественно, темные. Лицо Гордона не просто белое, оно бледное. Он смотрит сверху на взбирающихся по лестнице махдистов, в тюрбанах и с копьями с широченными наконечниками, даже с каким-то сожалением, будто качает головой, будто расстраивается из-за столь неразумного поведения этих господ. Странно, но Джой не изобразил, как Гордон отстреливается или рубит супостатов в капусту, нет, он просто стоит и ждет смерть. Фатализм, который обычно приписывался восточным народам, здесь апроприирован Западом. Суетятся африканцы в тюрбанах, а британский джентльмен молча встречает конец.

Обратим внимание на несколько любопытных деталей, которые многое проясняют в той самой знаменитой концепции «Запад versus Восток», что некогда столь превратно истолковал Киплинг. Запад, представленный на картине генералом Гордоном, уже тогда был мультикультурным, достаточно посмотреть на наряд героя. Нелишним будет прокрутить в голове и всю его героическую биографию. Гордон почти никогда напрямую не служил империи, королеве, Британии, он всегда работал с довольно пестрой властью, состоявшей из местных правителей, западных контролеров и советчиков, а также международных авантюристов всех мастей. Гордон живо интересовался странами, где ему приходилось действовать; он на самом деле пытался хотя бы чуть-чуть переустроить местную жизнь на более гуманный лад — в его, конечно, представлении. А представление у него было протестантское и даже отчасти миссионерское, смешанное с верой в прогресс как технический, так и моральный. Проблема заключалась в том, что народы, которым Гордон хотел привить свои представления, не верили ни в прогресс, ни в протестантского Бога. У них был свой Бог и своя жизнь, которая для большинства становилась хуже с появлением чужеземцев в красных мундирах. Силой, подкупом и лестью западным людям удавалось добиться лояльности от многих в Африке, Азии и на других дальних территориях — и вот здесь, как и в случае генерала Гордона, начинался микс. Собственно, колониализм, империя, в нашем случае, Британская империя — это и есть специальный способ такого микса, имевшего долгоиграющие, длящиеся до сего дня политические, экономические, социальные и культурные последствия. Кураторы Artist & Empire попытались проследить, как этот микс смешивался, какие ингредиенты были задействованы и что в результате вышло.

«Последний рубеж генерала Гордона» висел в третьем зале выставки под названием «Имперская героика». Там можно было обнаружить еще несколько «Последних рубежей», в частности, «Последний рубеж в Изандвлане» Чарлза Эдвина Фриппа. Здесь, в отличие от героической смерти генерала Гордона (его телохранитель Ага Халил Орфали был ранен в бою и потерял сознание, так что, придя в себя, увидел сагиба уже обезглавленным), повествуется о коллективном подвиге целого британского подразделения, принявшего неравный бой с зулусами. На этой картине все проще — красные мундиры солдат и ружья со штыками против полуголых бойцов с щитами, топорами и дротиками. Никакого микса, условный чистый Запад сошелся с условным чистым Востоком (хотя географически это юг), схватка «наших» с «ненашими» у черта на куличках. Оттого произведение Фриппа сегодня почти не воздействует на зрителя: обычная батальная сцена, таких тысячи; картина, которая вполне могла украшать (думаю, и до сих пор может украшать) гостиную ветеранского клуба какого-нибудь Ланкаширского пехотного полка. А вот Джой ухватил главную для западного человека драму империи — драму персональную, в ней переплетены благие намерения, авантюризм, морализм, жестокость, мужество, коварство и неистребимое стремление выходца из британского среднего класса куда-то туда, за горизонт, подальше от сырого и мрачного острова, управляемого туповатыми аристократами. Сегодня Гордона можно представить менеджером дубайской компании — или он даже отправился бы руководить миссией «Врачей без границ» в Ирак. «Время тогда такое было», — как говорит героиня известного анекдота.

Выставка состояла из шести тематических залов, последовательность которых складывалась в очень современный идеологический сюжет. Первый зал — о том, как загадочный, только что открытый мир наносился на карту. Второй — репрезентация того, что кураторы назвали «Трофеи Империи». Третий — про героев колониализма. Четвертый (самый, пожалуй, любопытный) — Power Dressing (на русском что-то вроде Одеяния Власти). Здесь были представлены этапы культурного смешения, которое происходило иногда спонтанно, а иногда по распоряжению британской администрации. Колониальные чиновники и военные в экзотических местных костюмах. Местные правители и вожди — в западных нарядах, или с элементами западных нарядов. Самый забавный портрет в этом зале написан в XVI веке, и дело в нем происходит в самой старой английской колонии — Ирландии. Один из колониальных администраторов Ольстера представлен в виде ирландского вождя — без штанов, с голыми ногами, босиком, с ирландским круглым щитом и дротиком, но камзол у него чисто английский, украшенный к тому же изысканнейшим кружевом. Портрет напомнил мне фотографии детей из хороших семей начала прошлого века, когда мальчиков и девочек без разбору одевали в платьица. Англичанин и выглядит как ребенок в кружавчиках, а ведь перед нами безжалостный головорез. Ничего подобного в голову не приходит, когда смотришь на позднейшие костюмированные портреты, уже привыкаешь — да, здесь изображена персонифицированная Империя Всеобщего Микса. Империя — а викторианская Британия была настоящей Империей — есть торжество универсального принципа и самых разнообразных, порой экзотических реализаций этого принципа «на местах». В этом смысле Чарлз Джордж Гордон, который, говорят, имел краткий теологический эпистолярий с Махди, действительно идеальный солдат такой империи.

Пятый зал Artist & Empire — уступка современной «гуманистической», антропоцентрической поп-идеологии, выраженной идиотским лозунгом Express Yourself! (вот уж буддисты над этим смеются, наверное). Он назывался «Лицом к лицу» и в нем можно было найти лица тех, кто в силу разных причин оказался подданным Британской империи. Характерно, что самые интересные портреты субъектов колониализма нарисованы не британским художником. Вéнец (и, судя по фамилии, чех по происхождению) Рудольф Свобода получил в 1886 году от королевы Виктории заказ на несколько портретов ее индийских подданных, привезенных на Всемирную выставку в Лондон. Комиссия была исполнена, королеве понравилось, и сегодня несколько работ Свободы украсили пятый зал Artist & Empire. Это очень европейские, континентальные, «психологические» работы, не имеющие отношения к господствующим тогда в Британии стилям и направлениям. Одна из них, портрет ткача Бакширама, стала заглавной картинкой рекламной кампании Artist & Empire.

Если оставить в стороне живописную технику и всяческие специальные детали, то свободовский Бакширам мало отличается от крестьянских портретов, сделанных интеллигентскими живописцами Российской и Австро-Венгерской империй во второй половине XIX века. Это действительно Другой, неважно, социально другой или этнически другой, но усилия художника направлены на то, чтобы заставить зрителя почувствовать изображенного «своим». Рудольф Свобода был признанным ориенталистом (юный Киплинг, повстречавший живописца в Индии, назвал художника «австрийским маньяком», возомнившим себя Всевышним, который может объять весь «жаркий Восток»), однако в этих портретах он не ориенталист, а скорее «реалист», что ли, представитель образованного класса, сочувственно пытающийся показать, что «они» (то есть необразованные низшие классы) тоже люди, в сущности, такие же, как и мы. Социальная драма, а не схватка цивилизаций. И ровным счетом ничего имперского здесь нет.

Да, я чуть было не забыл о художниках, а ведь (хотя бы формально) выставка в Tate Britain была, прежде всего, о них. Один из самых интересных — валлиец Огастес Джон, чьи портреты Томаса Эдварда Лоуренса, известного как Лоуренс Аравийский, и его друга принца (а позже короля) Фейсала украшали собой пятый зал. Тут действительно колониальная — и отчасти постколониальная — драма. Лицом к лицу не только два союзника в годы Первой мировой (Лоуренс, искатель приключений и британский агент, помог арабским племенам Аравии и Среднего Востока поднять восстание против Османской империи), но и два друга. Но, помимо этого, здесь еще один сюжет. Лоуренс Аравийский чуть ли не последний великий солдат империи (уровень его величия, быть может, не ниже, чем у самого Чарлза Джорджа Гордона), но он уже воплотил в себе симптомы упадка Империи. Гордон был потрясающий администратор, организатор военного дела и протестантский моралист. Лоуренс был эстет, востоковед-любитель и авантюрист. В каком-то смысле он продолжил другую линию солдат империи, представителем которой был знаменитый некогда сэр Ричард Фрэнсис Бертон (1821–1890) — путешественник, военный, лингвист, дипломат, шпион, переводчик Камасутры и «Книги тысячи и одной ночи» на английский. Бертон был первым европейцем, рискнувшим, переодевшись в араба, совершить хадж. Его арабский был совершенным. По выговору узнать в нем чужака было невозможно; впрочем, один раз во время хаджа его чуть не постиг самый постыдный провал — местный мальчишка ночью заметил, что один из паломников справляет малую нужду не на местный манер. Бертон как-то убедил юного соглядатая, что тот неправ. Тут почти все лоуренсовское, однако есть важное отличие: Бертон был, скорее, учеником рационального энциклопедического садистического века Просвещения. А Лоуренс был поздний романтик. Плюс к этому, Бертон действовал в годы расцвета Британской империи, Лоуренсу же выпало готовить ее к отпеванию. Оттого ничего особенно «имперского» в его портрете кисти Огастеса Джона нет. Обычная постимпрессионистическая живопись, то есть чисто буржуазная, потерявшая всяческий интерес к власти в любых ее проявлениях, кроме финансовой и сексуальной. Впрочем, у импрессионистов и постимпрессионистов деньги и секс — примерно одно и то же.

Остальные художники выставки Artist & Empire были самые разные, средние и ниже среднего, но романтические рассуждения о таланте здесь неуместны. Это интересные художники — в силу трех причин. Прежде всего, на их работы интересно смотреть. Во-вторых, это художники совершенно разного происхождения, с разным бэкграундом — и, в основном, с поучительной художественной эволюцией. Наконец, на выставке в Tate Britain они составили мозаику, порождающую, при некотором размышлении зрителя, новый смысл. Не художественный смысл опять же, а исторический.

Типологически artists выставки Artist & Empire можно разделить на несколько категорий. Профессиональные художники, то есть, арт-ремесленники разного уровня, нанятые, чтобы живописать подвиги колонизаторов — и снабжать их изображениями покоренных народов, картинками флоры и фауны захваченной территории, а также картами и прочими полезными вещами. Художники-любители — колониальные чиновники, военные, их жены и дочери, которые, изнывая от безделья, рукодельничали — но не с помощью вязальных спиц, а карандашом или кистью. Местные художники, которым их покровители поставили задачу срочно запечатлеть себя и чужаков. Местные художники, перед которыми их покровители и колониальная администрация поставили задачу освоить западную художественную технику, не отказываясь, конечно, от элементов своей. Местные художники, вывезенные в метрополию, и там обученные уже как чисто западные живописцы, графики и скульпторы. Наконец, кочующие международные «звезды» жанровой живописи, австрийские и немецкие художники-ориенталисты, ирландские баталисты и так далее. Читатель видит, что уже одно такое перечисление неплохо описывает то, как был устроен мир Британской империи со второй половины XVIII века по конец XIX.

Этот мир был миром:

1. экспансии и веры в разум и прогресс (нанятые арт-ремесленники и картографы, мир описания и исчисления),

2. нового типа семейных, гендерных отношений, миром совсем нового устройства повседневной жизни (художники-любители и — особенно — художницы-любители),

3. который столкнулся с совсем другим миром — и заставил его себя принять как нечто отдельно существующее и обладающее властью (первая разновидность местных художников),

4. который был готов — даже насильственно — до определенного предела смешиваться с подчиненным ему чужим миром (вторая разновидность местных художников),

5. который был готов принять этнических, культурных и религиозных чужаков, как «своих» — но только на своих условиях: на условиях беспрекословного подчинения собственной эпистеме (третья разновидность местных художников),

6. который, с одной стороны, испытывал некоторую недостаточность самоописания и, с другой, был достаточно богат, чтобы восполнить эту недостаточность с помощью аутсорсинга (наемные жанровые художники).

Собственно, вот и все, что мы хотели знать о Британской империи.

Под конец возникает вопрос: «А при чем тут искусство?» Действительно, кроме довольно постыдного определения «Последнего рубежа генерала Гордона», как «красивой картины», я не говорю ни слова о… как бы это назвать… об эстетическом, что ли. Конечно, недостаток этот можно восполнить. Artist & Empire почти на 99 процентов состоял из довольно посредственных, с точки зрения знатоков, артефактов, которые находятся за сто миль от истинных, настоящих, подлинных художников своего времени. Даже обильно представленный здесь живописный ориентализм — не считая «Последнего рубежа», конечно, и еще пары работ — второго сорта, не Жан-Леон Жером, и — если брать британцев — не Уильям Аллан, не Уильям Хант и уж точно не Джон Фредерик Льюис. Были, на мой любительский взгляд, замечательные вещи, но большинство из них располагались в разделе номер шесть выставки, который состоял из двух частей: «За пределами Империи» и «Наследие Империи». Там — работы художников, родившихся и получивших образование в бывших владениях Британии; если чисто эстетски говорить о «наследии» колониализма, представленное в шестом разделе, — самое лучшее из возможных. Высокое искусство дистиллированного микса во втором-третьем поколении, прошедшее неоднократную очистку фильтром постколониальной истории и арт-стратегий ХХ века.

Но Artist & Empire совсем для другого. Сама выставка представляла собой артефакт — но «произведение искусства» в современном понимании. То есть оно не про «красоту» и даже не про художественную технику, а про то, как общество думает, и — в данном случае — как оно видит собственное прошлое. И вот тут, в самом конце, очень важно сказать чуть ли не главное. Artist & Empire — культурный феномен очень специального общества, которое равно считает себя и колонизатором и колонизированным. Эта страна населена и потомками Чарлза Джорджа Гордона, и отпрысками тех, кто отрезал ему голову, — я уж не говорю о праправнуках тех, кто, находясь под командованием первого, систематически грабил вторых. В этом — и только этом — смысле Британская империя сегодня существует, просто она теперь ограничивается территорией Соединенного Королевства. Из державы она превратилась в способ мышления и образ жизни. И если так, то фаталист Гордон, облаченный в британские армейские брюки и в египетскую феску, — один из главных ее героев.