Понедельник, 17 февраля. Ну вот, более-менее обосновалась. Меня поселили в двухэтажной «мезонетке», как их здесь называют (приторное французское словцо, никогда мне не нравилось), в самом конце ряда из пяти домов, зарезервированных для постоянных посетителей или недавно принятых на работу сотрудников. Открытая планировка гостиной с «кухонеткой» внизу, наверху «спальнетка» и «ваннетка», соединенные открытой лестницей. Дом для меня слишком большой, но я люблю просторные комнаты и высокие потолки, как на Блумфилд-крезнт. Дизайн в скандинавском стиле: наружная кирпичная кладка и беленые стены, модельная сосновая мебель, синтетическое ковровое покрытие — все это напоминает «Новотель»: функционально и безрадостно. А то обстоятельство, что дом переоборудовали специально для меня, почему-то и вовсе не вдохновляет… Нужно накупить репродукций, оживить стены. Хорошо бы привезти из дома какую-нибудь любимую картинку — литографию Ванессы Белл, например. Дом. Да хватит думать о доме. Теперь вот это — мой дом на ближайшие шестнадцать недель весеннего семестра.

«Семестр», «кампус». Университеты в последнее время жутко американизировались, или это мне просто кажется из-за того, что я училась в слишком традиционном заведении. К тому же, когда я поступила в Оксфорд, Глостерский университет уже существовал. Наверное, именно так и должен выглядеть «полевой» университет, утопающий в зелени, расположенный в том самом месте, где Севернская долина смыкается с Котсуолдом. Университет называется Глостерским, хотя до Челтнема, на самом деле, ближе. Наверное, основатели подумали, что название кафедрального города придаст университету больше веса. «Челтнемский университет» звучит как-то неубедительно. Но в любом случае вот он передо мной — гигантский бетонный плот, плывущий по зеленым полям графства Глостершир, или скорее два плота, свободно связанные друг с другом, поскольку здания разделяет зеленая зона с искусственным озером. Вежливо пыхтящий автобус с утра до вечера колесит по дорожкам, увозя и привозя людей, как в аэропорту. Джаспер Ричмонд, заведующий кафедрой английского языка и декан гуманитарного факультета, рассказал, что изначально, в утопических шестидесятых, планировали построить огромный кампус, как в университете какого-нибудь американского штата, и он бы вмещал в себя тридцать тысяч студентов. Сначала возвели гуманитарный корпус с одной стороны и естественных наук с другой и думали, что постепенно застроят оставшиеся между ними акры. Но цены подскочили, финансирование сократилось, и в восьмидесятых правительство решило, что дешевле будет росчерком пера превращать техникумы в новые университеты, чем достраивать уже существующие. Так что в Глостерском университете вряд ли когда-нибудь окажется больше восьми тысяч студентов, а открытое пространство между корпусами, наверное, так и останется незастроенным. «Архитектурная аллегория двух культур», — сказал Джаспер Ричмонд, кисло улыбнувшись. Мы стояли на десятом этаже гуманитарного корпуса и смотрели в окно на здание естественнонаучного. Подозреваю, что Джаспер уже не раз это говорил. Почти все его высказывания слегка избиты, как бумага, которая перестала шелестеть оттого, что к ней слишком часто прикасались. Видимо, это неизбежно для учителя и даже преподавателя университета — все время приходится повторять одно и то же по сто раз.

При этой мысли меня охватило мрачное предчувствие. Не стоит наговаривать на преподавателей — ведь я теперь сама одна из них. Джаспер Ричмонд показал мне запись в справочнике факультета: «Магистр гуманитарных наук. Писательское мастерство. Художественная проза. Вторник — четверг, 14.00–16.00. Преподаватель Хелен Рид (доктор Р. П. Марсден находится в творческом отпуске)». Рассел Марсден, критик и составитель антологий, в ранней юности автор двух романов в духе Мервина Пика, первый хороший, второй — не очень. Рассел вел курс с момента его возникновения, а сейчас уединился в загородном доме, чтобы закончить или (если верить злорадному замечанию Джаспера Ричмонда) начать писать долгожданный третий роман. Я немного испугалась, узнав, что Рассел Марсден уже уехал на юг Франции, поскольку надеялась, что он введет меня в курс дела. Весь мой педагогический опыт ограничивается вечерним курсом в колледже Морли, где я преподавала разношерстной компании домохозяек, безработных и пенсионеров, принятых на обучение не по конкурсу, а в порядке живой очереди, и кое-кто не имел совершенно никакой квалификации. В общем, едва ли адекватная подготовка для руководства самыми престижными литературными курсами. Студенты, прошедшие жесткий отбор при поступлении, уже обладают неплохим багажом знаний: они знакомы с такими понятиями, как постмодернизм и постструктурализм, о которых мы в свое время в Оксфорде имели весьма смутное представление: что-то заморское, какой-то грохот двуколок по булыжнику интеллектуального Парижа, недоступный пониманию жаргон, слабо доносившийся до нас со страниц толстых американских ежеквартальников. Когда я намекнула об этом Джасперу Ричмонду, он сказал: «Ну да, я всегда считал, что хорошие студенты учатся друг у друга». Не знаю, что он хотел этим сказать, наверное, успокаивал меня.

Я спросила, давно ли он работает в Глостере. Он ответил со вздохом: «Дольше, чем хотелось бы. Я — один из пионеров. Когда все это (он жестом указал на панораму) было одной огромной стройкой, мы ходили на заседания факультета в зеленых галошах». В голосе его слышались тоска и ностальгия.

По-моему, темнеет здесь раньше, чем дома (опять я за свое), хотя разумеется, мне просто показалось. Ведь в Лондоне никогда не бывает совершенно темно. Миллионы фонарей, световая реклама, освещенные витрины магазинов — весь этот свет рассеивается в небе, и оно кажется не черным, а скорее желтовато-серым. Здесь же только фонари, расставленные на приличном расстоянии вдоль дорог, и огоньки, которыми увиты лестницы и пешеходные переходы. Все это кажется жалкой попыткой рассеять зимнюю темноту. За ограждением, отделяющим кампус от остального мира, видны только темные поля и деревья, а огоньки разбросанных тут и там ферм кажутся еле различимыми кораблями в море.

И повсюду царит зловещая тишина. В пять было что-то вроде «часа пик», когда профессора выруливали с многоярусных стоянок (они кажутся на редкость уродливыми в этом пасторальном окружении) и разъезжались в пригороды Котсуолда и Челтнема. Менее обеспеченные работники университета и студенты, не живущие на кампусе, садились в автобусы. Сразу после шести воцарилась глубокая деревенская тишина. Я могу различить звук двигателя каждого отдельного автомобиля, вот он приближается и проезжает мимо моей двери. Совсем не похоже на постоянный, беспорядочный шум лондонского транспорта.

Боже, как я несчастна!

Зря я сюда приехала, хочется сбежать обратно в Лондон — там мой настоящий дом, а не этот невзрачный ящик. Но как? А почему бы нет? Я же еще не начала занятий, со студентами не знакомилась, жалованья пока не получала. Они легко подыщут кого-нибудь другого на мое место — тут полно хороших авторов, которые не отказались бы от такой работы. А что, если уехать завтра утром, пораньше? Представляю себе эту картину: я тихонько выползаю из дома еще затемно, воровато загружаю вещи в машину, опускаю крышку багажника, осторожно, чтобы соседей не разбудить. На столе в зале, вместе с ключами от дома, записка: «Я сама во всем виновата. Не надо было мне соглашаться на эту должность. Простите меня, пожалуйста». А потом хлопаю дверью этой скандинавской клетки для кроликов, еду по пустой дороге, вдоль которой мелькают шеи фонарей, закутанные в туманную дымку. Притормаживая у шлагбаума, машу рукой зевающему охраннику. Он кивает в ответ, ничего не подозревая, поднимает шлагбаум, я выезжаю, как сквозь КПП «Чарли» в шпионском фильме времен холодной войны — и вот я свободна! Вниз по авеню, к главной дороге, — пролетают автотрассы М-5, М-42, М-40, наконец, Лондон, Блумфилд-крезнт, дом.

Но дом № 58 по Блумфилд-крезнт я сдала одному американцу — историку литературы, и он проведет там отпуск со своей женой. Они приезжают в следующую пятницу. Ну, и что такого, пошлю им факс: «Извините, к сожалению, все сорвалось, дом будет занят». Могут ли они подать на меня в суд? Официального контракта не было, но, возможно, он предъявит нашу переписку… Да какой смысл в этих пустопорожних размышлениях, когда мы оба знаем (под «нами» я подразумеваю свое невротическое и более рациональное «я»), так вот, когда мы знаем (так ведь?), что это просто фантазии? Главная причина, почему я никуда не убегу завтра, — не американские арендаторы и не университет, который тоже может подать на меня в суд (хотя до этого вряд ли дело дойдет), главная причина — у меня не хватит смелости. Терпеть такой позор, чувствовать вину и стыд — ведь все поймут, что я струсила и запаниковала. Представляю себе звонок Полу и Люси, их разочарованные голоса, как они будут пытаться морально поддержать свою сумасшедшую мамочку. Представляю себе плохо скрываемые улыбочки на литературных вечеринках, когда все будут шептаться, потягивая белое вино и поглядывая на меня. «Хелен Рид, ну, знаете, она еще собиралась читать лекции по писательскому мастерству в Глостерском университете, но сбежала в первый же день семестра. Испугалась…» И еще, быть может, прибавят: «Нет, я ее не обвиняю, я бы тоже, наверное, испугался». Но в любом случае они будут относиться ко мне с некоторым презрением, и я тоже буду презирать себя.

Но фантазия была неплохая. Я даже придумала, какую музыку буду слушать в машине — концерты Вивальди для духовых, с их живыми и веселыми аллегро.

Вторник, 18 февраля. Сегодня познакомилась со студентами, в унылой аудитории, на восьмом этаже гуманитарного корпуса. Мы расселись вокруг большого стола, покрытого меловой пылью. На стене висели знаки, похожие на дорожные, которые символически запрещали курить, есть и пить. Неужели студентам в наши дни запрещают есть и пить в классе? Мои в целом производят впечатление обезоруживающе милых людей. Пока просто первая встреча и взаимная оценка, но у них есть одно преимущество: они уже узнали друг друга, целый семестр проучившись у Рассела Марсдена. Это сплоченная команда, в которой каждый выбрал (или ему навязали) определенную роль: экстраверт, скептик, клоун, утонченный, мятежник, мамочка, непослушный ребенок, девочка-загадка и так далее. У них одна я, а мне нужно двенадцать человек запомнить. Почти всем уже за двадцать, и большинство несколько лет проработали, а потом уволились и живут теперь на сбережения или в кредит. Это усложняет дело и еще больше нервирует меня. Смогу ли я отработать их деньги?

Чтобы снять напряжение, я решила сначала почитать им что-нибудь свое. В колледже Морли на первом уроке это сработало, но сейчас я не была настолько же уверена в себе. Я почитала из «Глаза бури». Ничего нового или неоконченного у меня нет. С тех пор как Мартин умер, я не могу ничего писать, только дневник веду. В сентябре пробовала начать новый роман — не вышло. Старалась заставить себя, но работа вызывала физическое отвращение. Выдумывать несуществующих персонажей, их действия, разговоры, после того как кто-то реальный, близкий и любимый так внезапно и жестоко перестал существовать, как пламя свечи, зажатое между пальцев, и

[Пауза, во время которой я немножко поревела. Плохой знак: думала, что уже давно от этого отучилась. Постоянно осознаю пустоту, оставленную в моей жизни его смертью. Как дырка на месте вырванного зуба, которая кажется такой пугающе огромной, когда трогаешь ее языком. Или как ампутированная конечность. Говорят, людям с ампутированной конечностью еще долго кажется, будто она осталась на месте.]

Так вот, чтобы прозондировать почву, я почитала им из «Глаза бури», главу про воздушного змея. Студенты слушали внимательно, хмыкали и улыбались в положенных местах, потом задавали толковые вопросы. Но все равно чувствовалось напряжение, будто им хотелось быть более критичными, но они не решались. Нет — это просто моя паранойя.

Среда, 19 февраля. Сегодня с несколькими студентами провела индивидуальные занятия в кабинете Рассела Марсдена, на десятом этаже гуманитарного корпуса. Мое имя написали трафаретными буквами на листе бумаги и довольно неуклюже заклеили табличку с его именем. Рассел освободил для меня несколько книжных полок и ящиков стола, но запер конторский шкаф. Оставил на шлакобетонных стенах и полках красноречивые свидетельства своих художественных пристрастий: Мапплторп, Фрэнсис Бэкон, Люсиан Фрейд. Без них комнатка выглядела бы удручающе. Между тем меня никак не покидает чувство, что я здесь — самозванка.

Первым постучал в дверь Саймон Беллами. Воспользовавшись удобным случаем, я спросила, почему группа вела себя так сдержанно вчера на семинаре. Саймон — экстраверт, симпатичный, веселый, кудрявый и умеет ясно излагать свои мысли. Он — негласный лидер в группе, и задать ему вопрос было легко. Он объяснил, что студенты не знали, как реагировать, потому что Рассел Марсден никогда не читал им своих вещей. «Нам казалось, — сказал Саймон с обезоруживающей улыбкой, — что если мы будем хвалить роман, то покажемся подхалимами, а если будем критиковать, то это будет выглядеть невежливо». Потом добавил: «На самом же деле, я считаю, что роман отличный». И мы вместе посмеялись, как ловко он подкинул мне леща. Но я ему все равно поверила. Всегда хочется верить, когда тебя хвалят. Даже когда знаешь, что человек делает это не без шкурного интереса, похвала кажется заслуженной.

Сегодня мне позвонила Марианна Ричмонд, жена Джаспера, и пригласила на ужин «с друзьями» в субботу. Так что жду с терпением. Выходные вселяют в меня ужас. Особенно воскресенье — самый ненавистный день недели. Одиночество. Пустота.

На обоих этажах всегда очень тихо. Соседняя часть дома пустует. Рядом живет джентльмен из Африки, который уходит рано утром и приходит поздно вечером. Я видела его в читальном зале факультета обществоведения и подозреваю, что он проводит там все свое свободное время. Чуть подальше живет пожилой профессор экономики из Канады, достаточно милый, но совсем глухой. Еще дальше — улыбчивая, но молчаливая пара японцев, их академический статус никому не известен. Не так уж много возможностей для общения. Я все еще подумываю о побеге, но с каждым днем его вероятность уменьшается, а возможные последствия становятся все серьезнее. Так что пока я нахожусь в неопределенности, но надеюсь, что скоро достигну психологической «точки невозвращения» и смирюсь, наконец, с судьбой. В то же время мозг продолжает возвращаться назад и прокручивать другие варианты развития событий: я ищу работу, мне ее предлагают, пройдясь по кампусу и хорошенько подумав, я вежливо отказываюсь и весело, напевая под магнитофон, возвращаюсь обратно в Лондон — к привычной жизни. Вынимаю из ящика стола свой начатый роман и чувствую, что мне, наконец, хочется его продолжить. Полуподвал дома № 58 на Блумфилд-крезнт я (с легкостью) превращаю в небольшую квартирку, и какая-нибудь милая женщина моих лет, тоже вдова или разведенная, занимает ее и становится моей собутыльницей и преданной подругой. По-прежнему предаюсь мечтам. Иногда моим квартиросъемщиком становится мужчина со всеми вытекающими. Мечты такого рода слишком похожи на сентиментальные дамские романы издательства «Миллз-энд-Бун», чтобы я их записывала даже в этот дневник. Я раздваиваюсь: на Хелен Рид, которая недавно начала работать в Глостере, спокойная, квалифицированная и добросовестная. И другую Хелен Рид — сумасшедшую, запутавшуюся и распущенную, которая ведет параллельную жизнь в голове у первой.

Напряжение из-за необходимости вести две эти жизни одновременно становится почти невыносимым. Я жду ночи, когда можно будет соединить мои «я» в одно целое и уложить их спать на несколько часов. Сон — такое блаженство, которым по определению невозможно наслаждаться сознательно. Есть краткий момент приятного бессилия, когда чувствуешь, что засыпаешь, словно тебе сделали анестезию, а в следующий момент уже осознаешь, что все кончилось, ты проснулась, и тебя снова и с большей силой охватывают все те же опасения и сожаления, и уже невозможно вспомнить это безвозвратно ушедшее ощущение свободы во время сна. Склоняюсь к мысли, что мне все же стоит сходить в медицинский центр и взять таблеток от бессонницы. После смерти Мартина я так часто пила их, что по утрам превращалась в зомби, и потому решила отказаться от них, если смогу.

Четверг, 20 февраля. Вторая встреча со студентами в группе. Творческий семинар, а это значит, что один из студентов читает свою неоконченную работу (в будущем нужно будет заранее раздавать распечатки), а остальные разбирают ее по косточкам, я же выступаю третейским судьей. Такие семинары проходят каждый четверг. А во вторник я сама могу составлять план урока. Могу заставить их выполнять упражнения или обсуждать любой выбранный мною текст.

Рассел Марсден обычно просил студентов открыто выражать свое мнение во время семинаров, и мне от этого как-то не по себе, особенно после той атмосферы «поддержим-друг-друга», что царила у меня на вечернем курсе в Морли. Рейчел Макналти прочитала отрывок из своего неоконченного романа о девочке, выросшей на ольстерской ферме. Мне ее сочинение показалось искренним и убедительным, хоть и немного сырым, но двое студентов раскритиковали его, потому что, по их мнению, в нем недостает трагизма. Встал вопрос: можно ли писать о Северной Ирландии, не касаясь политической ситуации? Я дипломатично предположила, что напряжение в семье героини романа можно считать символом раздробленности нации в целом. Но сама Рейчел не согласилась с моей спасительной формулой и сказала, что есть вещи поважнее политики, и о них-то ей и хотелось написать. В глубине души я была солидарна с ней.

Пятница, 21 февраля. Насколько я поняла, не все студенты живут на кампусе. Большинство вдвоем или поодиночке снимают квартиры в Челтнеме или Глостере. Некоторые постоянно проживают в Лондоне или других местах, а здесь проводят лишь несколько дней в неделю, ночуя во вторник и среду в маленьких пансионах или на диванах у своих друзей. Так что порой я кажусь себе больше студенткой, чем они. Вчера после семинара мы все пошли в кафе арт-центра, и я почти что с завистью слушала об их планах на выходные, которые они собирались провести за пределами кампуса. По мере того как я узнаю кампус, он кажется мне все более неподходящим местом для молодежи, желающей узнать жизнь. Студентам без машин непросто добраться до Челтнема или Глостера — нечего и пытаться. Все необходимое тут есть: небольшой супермаркет, прачечная, банк, парикмахерская, книжный магазин, где можно купить канцелярские товары, а также несколько баров, кафе и столовых. В арт-центре постоянно идут концерты, гастроли театральных трупп, выставки и кинопоказы. Как говорит Саймон Беллами, который жил здесь несколько лет назад, многие студенты не покидают кампус до самого конца семестра. Они так редко соприкасаются с жизнью за его пределами, словно находятся на секретной авиабазе за электрифицированной оградой или же на околоземной орбите. Саймон заверил меня, что им тут всего хватает: «Для многих это первый опыт жизни вне дома. Можно безнаказанно экспериментировать с наркотиками, алкоголем и сексом. В медицинском центре — бесплатные контрацептивы. Никаких проблем с выпивкой за рулем. Никто не лезет тебе в карман, не указывает, когда спать, вставать или убирать в комнате. Об этом все подростки мечтают. Просто рай». Он усмехнулся, перечислив все преимущества. Но если они в конце концов пресытятся, что потом? Самое мрачное место на кампусе — задымленная комната на первом этаже студенческого клуба, где стоят игровые автоматы и компьютеры. Такое впечатление, будто она открыта двадцать четыре часа в сутки, и там всегда можно встретить нескольких кататоников, орудующих рычагами и жмущих на кнопки, пристально уставившись в мониторы. Неужели ради этого они стремятся сдать экзамены повышенного уровня, корпят над анкетами Центрального совета приемных комиссий и опустошают карманы родителей? Слава богу, Пол сейчас в Манчестере, а Люси в Оксфорде — в реальных местах с реальными людьми.

Я стала замечать, что от такой жизни приобретаю дурные привычки. Тут есть телевизор, и я смотрела его всю эту неделю. Дома я обычно не включаю его до самых девятичасовых новостей и изредка, поздно вечером, смотрю какую-нибудь передачу про искусство или художественный фильм. На этой неделе я смотрела телевизор каждый раз за ужином и оставляла его включенным, потому что, когда он выключен, тишина становится просто невыносимой, а музыку на таком малюсеньком транзисторе я слушать не могу. Пересмотрела все передачи, которые обычно не смотрела никогда, мыльные оперы, комедии и полицейские телесериалы, поглощая их методично и без разбора, как ребенок, поедающий одну за другой перемешанные в коробке конфеты ассорти. Если хочешь забыться или отвлечься, то нет ничего лучше вечерней телевизионной программы. Каждый кадр длится не дольше тридцати секунд, а персонажи сменяют друг друга так стремительно, что они даже не кажутся картонными.

Суббота, 22 февраля. Вчера вечером после новостей смотрела по телевизору «Привидение», хоть я его уже смотрела раньше с Мартином — или скорее потому, что я смотрела его с Мартином. Тогда этот фильм всех очень удивил, и все только и говорили о нем. Помнится, нам он тоже понравился. Мы еще осуждали режиссера за злоупотребление сверхъестественным. Мне запомнилась только сюжетная канва: молодой человек возвращается домой с девушкой, его убивают на улице, а потом он пытается защитить ее от заговорщиков, которые его убили. Он стал привидением, невидимым и может общаться с ней только через медиума. Особенно хорошо запомнились те эпизоды, где кто-нибудь из героев умирал. К примеру, тот момент, когда главный герой поднялся с земли, целый и невредимый, и осознал, что уже мертв, только увидев, как его обезумевшая от горя девушка обнимает его безжизненное тело. А когда умирали злодеи, их тут же с воплями утаскивали в ад темные бесформенные фигуры. Еще помню, что Вупи Голдберг была очень смешной в роли мошенницы-медиума: та опешила, столкнувшись с настоящим миром духов. Сейчас все эти эпизоды произвели на меня не меньшее впечатление, но я даже не подозревала, что меня так захватит любовная история. Деми Мур, которую я всегда считала актрисой совершенно деревянной, показалась мне очень трогательной в роли женщины, потерявшей любимого. Когда она плакала, у меня глаза тоже были на мокром месте. Короче, я проплакала почти весь фильм и сквозь слезы смеялась над Вупи Голдберг. Я понимала, что кино — сентиментальная дешевка, но это не имело значения. У меня не было сил, да мне и не хотелось сопротивляться; я желала, чтобы меня захватил поток эмоций. Когда герой-привидение с помощью Вупи Голдберг напоминал своей возлюбленной об интимных моментах их совместной жизни, о которых никто не мог знать, кроме них двоих, кожа моя покрывалась мурашками. А когда герой (я уже забыла его имя, да и актера тоже) становился полтергейстом и пользовался своей силой, чтобы запугать убийцу, угрожавшего Деми Мур, я ликовала и хлопала в ладоши. В дурацкой сцене в конце фильма, где Вупи Голдберг разрешает герою на время вселиться в ее тело, и потом они с Деми Мур танцуют щека к щеке под романтическую мелодию, звучавшую в начале, когда они занимались любовью… я просто испытала экстаз. Потом полежала в горячей ванне, еще раз прокрутила в голове любимые сцены фильма, потягивая вино, а перед сном помастурбировала — я не занималась этим с тех пор, как была подростком. Представила, будто дух Мартина вселился в мою руку и занимается со мной любовью.

Проснулась рано и, как обычно, в подавленном настроении, но стыдно не было. Кажется, у меня случился своеобразный катарсис.

Воскресенье, 23 февраля. О вчерашней вечеринке у Ричмондов. Самое знаменательное событие первой недели в Глостере. Занятный был вечер. У них неплохой дом в пригороде, примерно в десяти милях отсюда — современный, но со вкусом спроектированный в традиционном стиле, из котсуолдского камня. Разыскивая его, я заплутала в темных узких улочках и пришла последней. Сначала опешила от стольких новых лиц, но, к счастью, в пятницу, когда мы с Джаспером пили кофе в учительской, он дал краткую характеристику каждому из приглашенных.

Джаспер открыл дверь и удивил меня, громко чмокнув в щеку. Я подумала, что это слишком смело, ведь мы едва знакомы, но не стала сопротивляться. Он держал в руке бокал вина — похоже, не первый за этот вечер. Рядом топтался какой-то подросток, беспокойно пританцовывая и покачиваясь.

— Оливер, возьми пальто у Хелен, — сказал ему Джаспер и познакомил нас.

— Это мой сын Оливер. А это — Хелен Рид. Она писательница. Пишет романы.

— Эгг тоже пишет роман, — сказал Оливер, глядя мимо меня.

— Правда? — вежливо осведомилась я. — А кто такой Эгг?

— Эгг живет в Лондоне, вместе с Милли, Анной и Майлзом.

— Персонаж телесериала, — объяснил Джаспер и свободной рукой помог мне снять пальто. — Про молодых юристов, живущих в одном доме.

— В последнее время я много смотрю телевизор, — сказала я, — но этот, кажется, пропустила.

— Мне больше всего Майлз нравится, — сказал Оливер, снова глядя мимо меня.

— Давай, Оливер, повесь пальто Хелен, — Джаспер протянул ему мое пальто, — потом можешь пойти и посмотреть телевизор. Ну, беги.

Когда Оливер унес пальто, Джаспер сказал:

— Забыл предупредить вас. Оливер — аутист.

— Ничего, все в порядке, — ответила я.

— Он думает, что персонажи мыльных опер — реальные люди.

— Он не один так думает.

— Это точно, — ответил Джаспер, улыбаясь.

Он проводил меня в гостиную и представил Марианне. Та стояла у двери в безукоризненном черном платье, которое оживляла дорогая золотая брошь, и регулировала освещение. Со вкусом обставленная комната с камином была оборудована верхней и нижней подсветкой так, что при определенном повороте рампы свет падал прямо на тебя, и казалось, будто ты на сцене, в мюзикле Стивена Зондхайма. Все оборачиваются, словно ожидая, что ты сейчас запоешь или пустишься в пляс. Марианна когда-то служила в издательстве, и у нас оказалось несколько общих знакомых. Сейчас она работает дома, свободный редактор. Моложе Джаспера и, я подозреваю, — его вторая жена. Холеная (золотистый лак для ногтей, гармонирующий с брошью) и весьма искушенная в светских делах. Говорит с тобой и постоянно оглядывается по сторонам, следя за гостями.

Остальные присутствующие: Реджинальд Гловер — волосатое лицо, очки в роговой оправе, марксист, профессор истории, с женой Летицией, специалисткой по музыкальной терапии, вегетарианкой и, как выяснилось позже, приверженицей «Друзей Земли». Колин Ривердэйл, молодой лектор кафедры английского, свежий и румяный, с женой Аннабель. Похоже, он протеже Джаспера, стремился произвести на меня благоприятное впечатление. По поводу «Глаза бури» сделал мне пару таких непростых комплиментов, что, наверное, учил их несколько дней подряд, готовясь к нашей встрече. Как и Джаспер, специализируется на восемнадцатом веке. Аннабель работает в университетской библиотеке и выглядит очень измотанной: она старается совмещать работу с воспитанием троих детей — самый маленький спал в переносной кроватке в спальне Ричмондов. Она почти ничего не говорила весь вечер и один раз даже задремала. Седовласый профессор гуманитарных наук Николас Бек был приглашен для того, чтобы составить мне пару, но только как сосед по столу, поскольку он холостяк и гомосексуалист. Он недавно приехал в Глостер из Кембриджа и умеет поддерживать вежливую беседу на любую тему, из которой потом ничего не помнишь. Джаспер увлеченно расспрашивал его о винах: видимо, закупает их для своего колледжа. Бек вежливо одобрял, но в то же время подспудно критиковал предложения Джаспера. Например: «Понятное дело, австралийское красное стало в последнее время заметно лучше».

Самые яркие гости, о которых Джаспер мне особенно подробно рассказывал, — Ральф и Кэролайн Мессенджеры. О Ральфе я уже знала: его часто можно услышать по радио или увидеть по телевизору, особенно в «Начале недели», а в воскресных газетах он пишет рецензии на книги по психологии и естественным наукам. Здесь он, похоже, слывет звездой — профессор и директор престижного Центра когнитивных наук Холта Беллинга. Здание центра напоминает обсерваторию, Джаспер показал мне его из окна своего кабинета, как только я здесь появилась. Мессенджеру за сорок, у него большая красивая голова, густые седые волосы зачесаны назад, широкие брови, нос с горбинкой и волевой подбородок. В профиль он показался мне похожим на римского императора с древней монеты. Кэролайн, или Кэрри, как ее все здесь зовут, — американка. В молодости, наверное, она, была красавицей, да и сейчас у нее приятное лицо, большие, как у теленка, глаза и светлые волосы. Фигура, правда, тяжеловата — по нынешним представлениям. Она была в свободном шелковом платье, которое выгодно подчеркивало ее пышные женственные формы. Ральф и Кэрри — поразительная пара. Она называет его «Мессенджером», и это производит странноватое, противоречивое впечатление. Звучит полупочтительно, полуиронично. В некотором смысле она как бы ставит его выше остальных смертных, у которых есть домашние имена и официальные. Но в то же время нелепый формализм в обращении жены к мужу устанавливает между ними дистанцию. Перед тем как сесть за стол, мы обменялись с ним парой фраз. У него искренняя и живая манера говорить, сочетающая американизмы со слегка плебейским лондонским акцентом. Именно поэтому, как считает Джаспер, Мессенджера любят журналисты — его речь не похожа на речь сухаря-академика.

Я сидела напротив Кэрри: с ней легко общаться, она дружелюбна, как все американцы. Сказала, что ей нравятся мои книги, но не стала демонстративно петь дифирамбы, как это делал д-р Ривердэйл. Дала несколько хороших советов насчет магазинов в Челтнеме — она в этом разбирается.

Джаспер сказал, что с финансовой точки зрения Кэрри — прекрасная партия для Ральфа, и прибавил:

— Я думаю, поэтому Ральф по-своему ей верен.

— Как это, по-своему? — спросила я.

— Ну… Кэрри призналась Марианне, что у них есть договоренность: Ральфу не разрешается изменять ей на ее территории. У него и так немало возможностей развлекаться вне дома. На конференциях, например, или в рекламных турах. В «Частной жизни» его, между прочим, однажды назвали «ученым членом», — усмехнулся Джаспер и спросил, не смотрела ли я телесериал Мессенджера о проблеме взаимоотношения мозга и тела.

— Да, урывками, — сказала я.

На самом деле, я видела только последние десять минут последней серии, да и то случайно. Программа шла слишком рано, к тому же я не очень люблю научно-популярные передачи. Хотя сейчас можно было бы посмотреть. Вспомнилась большая римская голова Ральфа Мессенджера. Как он оторвался от аппарата (удлиненная конструкция, в которой лежал пациент, так, словно его телом вот-вот должны выстрелить, как из пушки) и сказал в камеру: «Так что же такое счастье и что такое несчастье? Может быть, это лишь проволочки в мозгу?»

Эта голова кажется непропорционально большой, когда видишь Мессенджера в полный рост, потому что ноги коротковаты. У него бычья шея и широкие покатые плечи, а голову он держит с небольшим наклоном вперед, словно готовясь к нападению. Без сомнения, он выделялся из прочих присутствовавших — чем-то неуловимым, таким обычно отличаются киноактеры или государственные деятели. Я изредка поглядывала на него, стараясь понять, как он умудряется не вздрагивать и не обращать внимания на постоянные вспышки софитов. Я встретилась с ним глазами, и он добродушно улыбнулся. Мы сидели слишком далеко друг от друга — чересчур длинный стол, гостей слишком много. В моем конце стола Джаспер вдохновил нас на обсуждение современных экранизаций классических романов, и мы сравнивали две версии «Эммы». (Николас Бек педантично жаловался, что лужайки в обоих фильмах выглядели подстриженными газонокосилкой — явный анахронизм.) На противоположном конце голоса вдруг зазвучали громче. Летиция Гловер и Ральф Мессенджер спорили об экологии.

— Земля нам не принадлежит, это мы принадлежим ей, — благочестиво заявила Летиция. — Краснокожие это понимали.

— Краснокожие? Вы говорите об этих ребятах, которые могли сбросить со скалы целое стадо буйволов лишь для того, чтобы заполучить себе на ужин бифштекс? — воскликнул Ральф Мессенджер.

— Я лишь процитировала речь вождя Сиэтла середины девятнадцатого века, когда американское правительство захотело купить землю, принадлежавшую его роду, — сухо возразила Летиция.

— Знаю я эту речь, — сказал Ральф, — ее в 1971 году написал один американец — сценарист документальных фильмов.

Аннабель Ривердейл, очнувшись от своего ступора, громко захохотала в воцарившейся тишине и сделала вид, что это — не она.

— Я не знаю ни о какой телепередаче, — продолжала Летиция, краснея, — я это в книге прочитала, и ваш сценарист, видимо, тоже.

— Он все это придумал, — парировал Ральф, — а защитники природы кинулись цитировать его высказывание в своих брошюрах, выдавая его за исторический факт.

Летиция взглянула на мужа, ища поддержки, но тот сидел, опустив голову, и, видимо, не желал рисковать своей научной репутацией, рассуждая на такую скользкую тему. Джаспер галантно пришел на помощь Летиции:

— Даже если фраза не историческая, Ральф, сама мысль все же может быть справедливой.

— Напротив, это совершенно ложная мысль, — сказал Мессенджер, — не мы принадлежим земле, а она принадлежит нам, как самым разумным животным.

— Как самонадеянно и евроцентрично! — Летиция даже закрыла глаза, чтобы как можно дальше спрятаться от этого гнусного утверждения.

— Что вы подразумеваете под евроцентризмом? — вызывающе спросил Ральф, наклонив вперед голову. Мы постепенно притихли и перестали есть.

— Европейские колонизаторы считали землю объектом купли, продажи и эксплуатации, — сказала Летиция. — А коренные народы обладали инстинктом сохранения своей родины и бережно пользовались ресурсами.

— Как раз наоборот — лишь ограниченность их технологий не позволила им полностью уничтожить свою среду обитания.

— Не понимаю, как можно с такой уверенностью это утверждать!

— Полинезийцы истребили половину видов птиц на Гавайях еще до того, как туда приплыл Кук, а новозеландские маори перебили всю популяцию гигантских птиц моа, так и не съев большей части тушек. Индейцы юкуи, живущие в тропиках Боливии, до сих пор срубают целиком деревья, чтобы сорвать с них плоды. «Сохранение» — понятие развитых цивилизаций.

— Мессенджер, перестань выпендриваться, — сказала Кэролайн, и все мы с облегчением рассмеялись.

— Я просто пытаюсь поправить Летицию, — спокойно ответил Ральф.

— Ты же слова не даешь ей сказать.

— Да, — сказала Марианна, сидевшая между Ральфом и Летицией, — оставь Лэтти в покое и помоги мне унести посуду на кухню.

Он радостно согласился и при этом стал похож на оставшегося безнаказанным шкодника, Летиция же печально объявила, что и сама может за себя постоять.

Джаспер открыл еще пару бутылок эвкалиптового пино-нуар (или чего-то в этом роде) и обошел вокруг стола, наполняя бокалы. Я воспользовалась этим, чтобы сходить в туалет, но перепутала двери и попала сначала в кладовку с метлами, а потом — во внутренний дворик. Вышла в сад, наслаждаясь свежим прохладным воздухом, и вдруг заметила освещенное окно кухни. Мне хорошо было видно, как Ральф Мессенджер страстно прижимает хозяйку дома к кухонной двери, а она впивается в его ягодицы своими холеными пальцами с золотыми ногтями. Ее глаза были закрыты, но в любом случае она не увидела бы меня в темноте. Джаспера Ричмонда скорее всего дезинформировали по поводу «договора» Мессенджеров: такового либо не существовало, либо его нарушали.

Сегодня утром — похмелье и расстройство желудка после вчерашнего обилия вина и еды. Ехала вчера домой медленно и осторожно, но все равно чувствовала, что перебрала. Сегодня после завтрака решила подышать свежим воздухом. Затянутое тучами небо не обещало ничего хорошего, и только я вышла на улицу, начался дождь. Блужданье по кампусу промозглым воскресным утром не слишком поднимает настроение, но я решила обследовать окрестности и запомнить расположение факультетов. Здания шестидесятых и семидесятых годов плохо сохранились. На фасадах пятна влаги, как на промокашках, а яркие цветные панели, призванные разнообразить господствующую серость, облезли и потрескались во многих местах. Здание Центра когнитивных исследований, где работает Ральф Мессенджер, видимо, строили позже и по более высоким стандартам. Это полукруглое строение с куполообразной крышей и неглубокой выемкой в середине купола очень похоже на обсерваторию — только телескопа не хватает. По словам Джаспера Ричмонда, здание построили на деньги компьютерной компании Холта Беллинга после проведения международного конкурса, а разделенный купол символизирует два полушария человеческого мозга. Стены Центра — из зеркального стекла. Интересно, что оно символизирует — тщеславие когнитивных ученых?

Чуть позже я натолкнулась на другое здание странной формы — на сей раз восьмиугольное. Оказалось, что это экуменическая часовня, место встречи представителей разных христианских конфессий, где (если верить объявлениям на доске) собираются также буддисты, бахаисты, трансцендентальные медитаторы, энтузиасты йоги, тай-чи и другие нью-эйджевые группы. Услышав знакомый с детства церковный гимн, я вошла. В детстве я пела его в нашем приходе. «О Боже, я в благоговейном страхе…» Посмотрела в расписание на стене: началась католическая месса. Я тихонько присела в заднем ряду.

Начинаю понимать, что с религией у меня полная путаница. Но я все-таки благодарна своим родителям за то, что они дали мне католическое образование, несмотря на связанные с ним ненужные муки совести, разочарование и скуку, которые я постоянно испытывала в детстве, да и в зрелом возрасте тоже. Я оглядываюсь назад, и меня переполняет ностальгическая нежность к учившим меня сестрам. Многие из них свихнулись на предрассудках и сексуальном воздержании и пытались вселить в меня суеверный страх. Я перестала верить в католицизм на втором курсе Оксфорда и в том же году потеряла девственность. Эти два события взаимосвязаны — я не могла считать грехом поступок, который показался мне таким освобождающим, а тем более не могла пообещать никогда так больше не делать. Затем последовало интеллектуальное неприятие всех остальных католических догматов, хотя трудно сказать, как следствие или как осмысление этого нравственного выбора. Несколько лет спустя после некоторых колебаний я обвенчалась в католической церкви, чтобы не причинять боль своим родителям, а еще потому, что мне казалось недостаточным просто зарегистрироваться в загсе. Детей я крестила в церкви — тоже чтобы не обижать маму и папу. Мы даже решили определить их в католическую начальную школу. Мартин, хоть сам и был атеистом, не возражал: он понимал, что местная католическая школа гораздо лучше государственной, а частное образование мы в то время не могли себе позволить. Решили, что не будет большого вреда, если наши дети узнают побольше добрых католических мифов о рождестве, ангелах-хранителях и вознесении. Мы пресекали любые проявления фанатизма, зная, что дети в конце концов перерастут религиозные предрассудки. Так оно и вышло. Пол и Люси росли сообразительными ребятами. Уже в пять-шесть лет они как-то интуитивно понимали, что в школе нужно делать вид, будто они верят в те вещи, в которые не верят дома, хотя, может, все было и наоборот. В любом случае им вполне удавалась такая двойная жизнь. В светской средней школе они не проявляли никакого интереса к религии, как и большинство их ровесников, но надеюсь, что благодаря католицизму они все-таки получили неплохое представление об этике, литературе и искусстве двух последних тысячелетий. (Я была просто шокирована на семинаре в прошлый четверг, когда узнала, что мои студенты, разбирая произведение Макналти, не заметили аллюзии на историю о Марфе и Марии из Нового Завета.)

После первого причастия Пола и Люси мы никогда не ходили всей семьей в церковь, за исключением свадеб, похорон или походов с родителями на полуночную рождественскую мессу. После смерти Мартина я начала ходить на воскресную мессу в местную часовню. Мне хотелось какого-то успокоения и поддержки, и, возможно, я суеверно опасалась того, что католический Бог накажет меня за мое отступничество. Лучше бы снова подружиться с ним, а не то он сделает что-нибудь ужасное со мной и моими детьми. Утешения, однако, я не обрела, а мои опасения со временем стали казаться постыдными. Мне приятно было смотреть на милых девочек у алтаря, но в целом мало что изменилось с тех пор, как я в последний раз была в католической церкви. Приходский священник оказался непривлекательным ирландцем, читавшим мессу монотонно, словно отбывая повинность, а его проповеди были оскорбительно примитивными. Конечно, я не пошла ни на причастие, ни на исповедь и через несколько недель перестала ходить в церковь совсем.

Зачем же сейчас пришла? Мое нравственное здоровье в последнее время оставляет желать лучшего, и я надеялась, что атмосфера в церкви окажется более благоприятной. Так и случилось, но разница невелика. Убранство показалось мне блеклым и незатейливым: наверное, специально для того, чтобы устранить любые следы религиозного символизма, которые могли бы оскорбить прихожан разных религий. Алтарем служил простой деревянный стол, а стулья были расставлены вокруг неправильным полукругом. Здесь собралась в основном молодежь, а также сотрудники факультета и члены их семей. Я неприятно поразилась, заметив Ривердейлов с их младенцами в другом углу помещения. Попыталась спрятаться, но в самой середине «Глории» поймала на себе взгляд улыбающегося Колина.

Литургия носила неформальный характер: служитель у алтаря был в спортивном костюме и кроссовках, а девушка в джинсах исполняла под гитару фольклорные мелодии. Детвора ползала по залу и толкала перед собой игрушки на колесиках или пинала молодого священника, у которого не хватало смелости сделать им замечание. Я вспомнила, что сейчас идет вторая неделя Великого поста. (Пост! Какая гамма забытых эмоций! Воздержание от еды в Пепельную среду и черные пятна сажи на лбах девочек и учителей, благочестиво не стираемые целый день. «Отказ» от конфет и чая с сахаром… Объедание шоколадом в пасхальное воскресенье….) Бывают странные радости самоотречения, которых многие современные молодые люди никогда не познают. Первой читали историю об Аврааме и Исааке — хорошая история, правда, жутковатая, как правильно заметил Къеркегор. Я ждала хоть какого-то намека на «Страх и трепет» — месса все же была университетская, — но ничего подобного не случилось. Молодой священник истолковал историю как простую притчу о послушании Богу, делая упор на «благодати», снизошедшей на Авраама. Из Евангелия читали историю о преображении, закончив беседой апостолов о «воскрешении из мертвых».

Избежать разговора с Ривердейлами не удалось.

— Не знал, что вы папистка, — улыбнулся Колин, иронично подчеркнув последнее слово. Если бы он читал у меня еще что-нибудь, кроме «Глаза бури», понял бы, что меня воспитали в этой вере.

— Я не хожу в церковь, — ответила я, — просто шла мимо и нечаянно заглянула.

— Ну, заблудшим овечкам здесь всегда рады.

Я восприняла это замечание без энтузиазма, хоть он и представил его как шутку.

— Давайте, я познакомлю вас с отцом Стивом — нашим священником, — предложил он.

— Нет, спасибо, я тороплюсь, — сказала я холодно.

Аннабель виновато улыбнулась мне, и я ушла.

По дороге домой зашла в супермаркет купить толстых воскресных газет и весь вечер просидела, с жадностью читая о новых лондонских пьесах, фильмах, выставках и т. д. Потом вышла еще раз прогуляться. Дождь уже перестал, и во все небо разгорелся ярко-красный зимний закат. Проволочная изгородь, отражая косые лучи, светилась, как раскаленный элемент в электрическом тостере, а потом, когда солнце зашло, погасла. Я все чаще чувствую себя здесь, словно в открытой тюрьме: можно выйти, и очень хочется выйти, но меня сдерживают вполне предсказуемые последствия. Приходится отбывать свой срок.