Райские новости

Лодж Дэвид

Часть вторая

 

 

1

Суббота, 12-е

Сегодня утром ездил в больницу «Гейзер» на встречу с онкологом Урсулы, как было условлено. «Гейзер» — это огромная медицинская крепость, гораздо боль­ше и величественнее Св. Иосифа, построена недавно, из зеркального стекла и литых изогнутых бетонных блоков. Находится милях в десяти от Гонолулу. По- видимому, раньше она стояла па 6epeгy, сразу за Вайкики, рядом со шлюпочной гаванью, по несколько лет назад тот участок продали застройщикам, боль­ницу снесли и на ее месте возвели многоэтажный фешенебельный отель. Надо сказать, что холл на первом этаже новой больницы немного напоминает собой вестибюль роскошной гостиницы — ковры и обивка мебели подобраны со вкусом, в серых и розо­вато-лиловых тонах, по стенам развешаны предметы гавайского народного искусства, все это указывает на то, сколь выгодным оказалось новое местоположе­ние. Доктор Джерсон уверяет меня, что больница оборудована по последнему слову техники, но ехать сюда, надо сказать, далековато, если тебя, неровен час, собьют в Вайкики.

Джерсон признает, что ему недостает привычного вида, который открывался из окна его прежнего кабинета — на яхты, входящие и выходящие из гавани. Он заядлый виндсерфингист и, как мне кажется, обладает необходимыми для этого данными — худой, жилистый, довольно молодой. Просматривая историю болезни Урсулы, он, сколько было можно, откинулся вместе со своим вращающимся стулом назад, словно балансируя на доске против ветра. Короткие рукава его накрахма­ленной белой сорочки открывали загорелые и мускули­стые, покрытые тонкими золотистыми волосками руки.

Джерсон поблагодарил меня за то, что я прилетел в Гонолулу: «Честно говоря, присутствие кого-то из род­ственников, способных в подобных случаях позабо­титься о некоторых практических вопросах, облегча­ет мою задачу». Он был оживлен и откровенен и, как мне показалось, несколько холоден. Может, в силу его специализации. Уровень смертности среди онкологи­ческих пациентов, должно быть, весьма высок. Он подтвердил то, что Урсула говорила мне о своем со­стоянии: злокачественная меланома с метастазами в печени и селезенке. «Вызванная, боюсь, избыточным пребыванием на солнце в те дни, когда о последствиях не задумываются. Люди приезжали сюда из-за кли­мата и целыми днями лежали на солнце, буквально на­прашиваясь на неприятности. Когда я занимаюсь виндсерфингом, я пользуюсь лосьоном от солнца с фактором защиты пятнадцать. Советую вам делать то же самое на пляже». Я сказал, что сомневаюсь, будет ли у меня время для солнечных ванн.

Он признался, что делать прогноз, особенно в от­ношении пожилых пациентов, сложно. По его личной оценке, Урсула проживет месяцев шесть, но, может, и больше или значительно меньше. Случай неизлечи­мый. «Этот тип рака плохо поддается облучению или химиотерапии. Я предложил и то и другое миссис Ридделл, потому что в отдельных случаях бывает некото­рое улучшение, но она отказалась, и я уважаю ее реше­ние. Она стойкая старая дама, ваша тетя. Твердо знает, чего хочет».

Когда я критически отозвался о ее пристанище, он ответил, что она, как я и предполагал, сама настояла на самом дешевом варианте. «Но я с вами согласен, это место не годится для больного в ее состоянии, и чем дальше, тем меньше». Он сказал, что в самом Гонолулу и в окрестностях есть несколько частных интернатов для престарелых, пребывание в которых стоит от $3000 в месяц, в зависимости от характера обслужива­ния и условий проживания, и дал мне список, состав­ленный больничным координатором по интернатам для престарелых. Джерсон объяснил, что медицинская страховка Урсулы покрывает только так называемый «дипломированный сестринский уход», то есть круг­лосуточное присутствие дипломированных медсес­тер, когда она в больнице, но не «промежуточный сес­тринский уход» — в котором она как раз и нуждается, на его взгляд. Я пришел к выводу, что на Джерсона ока­зывают определенное давление, чтобы он с оглядкой подходил к госпитализации пациентов, поскольку по­том больница несет за них ответственность. Я сказал, что Урсуле надо бы побыть в больнице, пока я подыщу подходящий интернат, и настоял, чтобы он ее навестил. Джерсон пытался отнекиваться, ссылаясь на заня­тость, но когда я сообщил ему, что она страдает от сильнейшего запора, он согласился заехать к ней сего­дня же.

Вернулся назад по автостраде, чтобы навестить папу в Св. Иосифе. Его немного мучают боли, и он был раз­дражителен и угрюм. Забраковал пижамы, которые я для него купил, потому что они не застегиваются на шее на пуговицу. Я заметил, что в этом климате не нуж­ны пижамы, которые застегиваются на шее, на что он спросил: «А когда я вернусь домой... или ты считаешь, что я уже не вернусь домой?» Я сказал, чтобы он не го­ворил глупостей. Описал мой вчерашний визит к Урсу­ле, но ему, похоже, было не очень интересно. Боюсь, что болезнь делает людей более эгоистичными и брюзгливыми, чем обычно. Среди больных, которых мне приходилось навещать во время моего пребыва­ния на посту приходского священника, я могу по паль­цам одной руки пересчитать тех, кому удалось под­няться над своими страданиями. И я точно знаю, что не попал бы в их число.

Отец спросил, звонил ли я Тессе, чтобы сообщить ей о несчастном случае с ним. Я ответил, что не вижу смысла волновать ее без крайней необходимости. Он выразил неудовольствие, сказав, что она имеет право знать, что вся семья имеет право знать. В действитель­ности он подразумевал свое право знать, что все они с ума сходят от тревоги за него и обвиняют меня. Он спросил с хитрецой: «Ты боишься Тессы, да?» Touché.

Уходя, я встретил папиного лечащего врача, мисте­ра Фигеру, бодрого представительного мужчину лет шестидесяти, который заверил меня, что выздоровле­ние идет полным ходом и никаких осложнений не предвидится. «Отличные кости, отличные кости, — сказал он. — Не волнуйтесь за отца. Он поправится».

Съездил к миссис Джонс. У дома стоял белый «БМВ» с доской для виндсерфинга на верхнем багажнике, что указывало на принадлежность автомобиля доктору Джерсону, который как раз собирался уезжать, когда я подъехал. Мы побеседовали. Он говорил из машины поверх опущенного стекла, цепляясь своей загорелой, покрытой золотистыми волосками рукой, сложившей­ся вдвое, как складной нож, за верх дверцы. «Вы были правы, настояв, чтобы я приехал, она в плохом состоя­нии, — сказал он. — Я снова кладу ее в больницу, чтобы ликвидировать запор. Это даст вам несколько дней для поисков интерната, о'кей?» Я поинтересовался, когда Урсулу перевезут, и он ответил вопросом на вопрос: «Когда вы сможете привезти ее?» Я указал на свою ста­рую «хонду» и спросил: «Вы хотите сказать в этом? Раз­ве нельзя прислать за ней санитарную машину?» Он несколько раздраженно заметил: «Вы, видимо, не по­нимаете, что я вынужден действовать в определенных финансовых рамках. Каждую перевозку, которую я на­значаю, мне приходится оправдывать с медицинской точки зрения. Если ваша тетя может дойти до ванной комнаты, значит, сможет дойти и до вашей машины».

Я предположил, что гипс у нее на руке сделает это затруднительным.

«Она может сесть на заднее сиденье».

«Это двухдверный автомобиль. Ей никак не за­браться на заднее сиденье».

Он вздохнул и сказал: «Хорошо. Будет вам «пере­возка».

Я посидел с Урсулой, пока не приехала санитарная машина, и помог собрать немногочисленные тетуш­кины вещи. Миссис Джонс, которая оказала мне очень холодный прием, когда впускала в дом, даже не подо­шла попрощаться. «Она тебя винит в том, что меня уво­зят», — объяснила Урсула. «Вообще-то, — сказал я, — она права». И мы заговорщицки захихикали.

Урсула была рада покинуть это мрачное жилище. Впервые за все время, как я прилетел на Гавайи — и во­обще впервые за долгое время, — я почувствовал удов­летворение от того, что чего-то добился, подчинил обстоятельства своей воле, принес какую-то пользу. Со своей стороны, Урсула тоже не теряла времени да­ром. Она попросила миссис Джонс принести радио­телефон и позвонила в банк, своим брокеру и адвока­ту. Видимо, я должен получить доверенность на веде­ние ее дел, прежде чем смогу консолидировать ее разнообразные банковские счета и продать ценные бумаги.

Перечитывая предыдущее предложение, можно по­думать, что я деловой человек. На самом же деле я весь­ма отдаленно представляю, что это за собой повлечет. В своих финансовых делах я никогда в жизни не занимался вопросами более сложными, чем текущий бан­ковский счет и сберегательный счет почтового отде­ления. Когда я был приходским священником в церкви Петра и Павла, всеми счетами ведал младший приходский священник Томас. К счастью, с цифрами он был на ты. Пожалуй, я — наихудший помощник для Урсулы по части устройства ее дел. Но полагаю, что смогу на­учиться, хотя бы от Урсулы. Она же, вероятно, научи­лась у Рика. Меня удивляет, что у нее вообще есть какие- то вложения, удачные или неудачные. Уолши никогда не умели обращаться с деньгами. Мы не разбираемся в их абстрактных превращениях — процентах, инфля­ции, обесценивании. Деньги для нас — это наличность: монеты и банкноты, которые держат в банках из-под варенья и под матрасом, нечто необходимое, сильно желаемое, но слегка постыдное. Во время семейных встреч — свадеб, похорон, визитов к родственникам в Ирландию и их к нам — в качестве подарков принято было совать друг другу украдкой в руки или в карманы скомканные бумажки небольшого достоинства. Дома у нас никогда не бывало достаточно денег, а те, что име­лись, тратили бестолково. Мама каждый день посылала кого-нибудь из девочек в магазин принести немножко одного, немножко другого, вместо того чтобы поку­пать оптом. У отца никогда не было сколько-нибудь значительных сбережений. Думаю, он тайком поигры­вал на скачках. Однажды, еще в школе, я позаимствовал его плащ и нашел в кармане карточку тотализатора. Я никому не сказал о своей находке.

Санитарная машина приехала в три. Санитары поса­дили Урсулу в кресло на колесиках, в котором и снесли вниз по ступенькам, а я шел позади, неся ее маленький портплед. Работая на публику, миссис Джонс разыгра­ла елейный спектакль сочувственной заботы, похло­пывая свою подопечную по руке, пока Урсулу перено­сили через порог. «Перевозка» ехала по автостраде спокойно, не включая сирену, а я в старенькой «хонде» следовал за ними. Я отнес вещи Урсулы в палату, но за­держиваться не стал. Кроме нее, в комнате еще три женщины, однако кровати расставлены под углом од­на к другой, чтобы обитателям палаты не приходилось глазеть друг на друга, как это происходит в британ­ских больницах.

Прежде чем уйти, я сказал Урсуле, что нашел в пись­менном столе тетрадь, и спросил, можно ли ее взять. Она ответила: «Конечно, Бернард, бери все, что понра­вится. Все мое — твое, тебе стоит только попросить». Она купила эту тетрадь очень давно, чтобы записывать в ней рецепты, но так ею и не воспользовалась и вооб­ще о ней забыла.

По дороге домой снова заехал в больницу Св. Иосифа и был приятно удивлен, обнаружив у постели отца миссис Кнопфльмахер в ярко-желтом муму и золотых босоножках. (Она, похоже, перекрасила в тон и воло­сы, превратившись в пепельную блондинку, — возмож­но ли такое? Вероятно, надела парик.) На тумбочке стояла корзинка с фруктами, слишком яркими и искус­ственными с виду, такими украшают дамские шляпы. Полагаю, я, должно быть, упомянул вчера вечером на­звание больницы, и она решила навестить моего отца. Это добрый поступок, даже если Урсула и приписала бы его любопытству Софи. Я тепло поблагодарил ее, и после нескольких минут ничего не значащей болтов­ни она оставила нас одних.

«Наконец-то, я думал, она никогда не уйдет, — обра­довался отец. — Я сейчас лопну. Ради всего святого, по­жалуйста, скажи сестре, что мне нужна «утка». А то они не приходят, когда я нажимаю на эту штуку». Он пока­зал на кнопку звонка на своей тумбочке. Я разыскал красивую сестру-гавайку, которая принесла ему «утку» и задернула вокруг его кровати шторы. Я в некотором смущении крутился рядом, пока он облегчался. Вернулась медсестра и унесла бутылку.

«Весело, нечего сказать, в мои-то годы, — заметил он с горечью. — Писать в бутылку и отдавать ее какой-то черной женщине, завернув в полотенце, как будто это марочное шампанское. Она даже не спросила меня насчет других дел».

Я рассказал ему последние новости об Урсуле и упомянул, что звонила владелица сбившей его маши­ны, справлялась о здоровье.

Он оживился: «Эта другая, миссис Баттонхоул или как там ее, считает, что ты должен подать иск в суд».

«Папа, ты же знаешь, что виноват ты... мы виноваты. Мы переходили улицу в неположенном месте. Ты по­смотрел не в ту сторону».

«Миссис Как-там-ее говорит, что адвокаты ничего с тебя не возьмут, если проиграют дело». Он взглянул па меня с алчным блеском в глазах. Я сказал, что не со­бираюсь ввязываться в судебное преследование, кото­рое непременно принесет совершенно невиновному, на мой взгляд, человеку тревоги и волнения, и мы рас­стались весьма натянуто. Всю дорогу домой я изводил себя упреками. С чего это я вдруг взял такой высоко­моральный тон? Можно было обратить все в шутку, а не напускаться на папу Мысль о судебном процессе, какой бы невероятной она ни казалась, могла бы отвлечь его от «уток» и подкладных суден. Очередной прокол.

Оставшись вечером дома, я разогрел себе упаковку за­мороженных каннелони, которую нашел в холодильнике Урсулы, но то ли я не рассчитал время, то ли температура в печке была не та, во всяком случае, сготовились они не до конца: дымились и обжигали снаружи, а внутри так и остались замороженными. Наверное, это символично. Надеюсь, что не отравлюсь. Все трое Уолшей одновременно в больнице — это немножко слишком. Я представил, как мы лежим, беспомощные, в трех разных лечебницах Гонолулу, а миссис Кнопфльмахер мечется в разных париках от одного из нас к другому, принося куриный суп и кор­зинки с фруктами.

Я мыл после ужина посуду и думал, не заподозрит ли чего Тесса, ведь вестей от меня все не было, и тут зазвонил телефон. Я виновато вздрогнул, чуть не уронив та­релку, которую вытирал. Однако это была не Тесса; это была Иоланда Миллер, снова справлявшаяся о здоро­вье отца. Должно быть, она уловила тревогу в моем го­лосе, потому что поинтересовалась, все ли у меня в по­рядке. Я рассказал о стоящей передо мной дилемме и затем вдруг спросил: «Как вы думаете, нужно ли мне сейчас говорить сестре о несчастном случае? Каково ваше профессиональное мнение?»

«Может ли она чем-нибудь помочь?»

«Нет».

«И вы говорите, что выздоровление идет нормально?»

«Да».

«Тогда я не вижу причин торопиться... если только вы не почувствуете себя от этого лучше».

«А, в том-то все и дело».

Она хмыкнула, соглашаясь, а затем повисло нелов­кое молчание. Я не хотел заканчивать разговор, но не мог придумать, что бы еще сказать, как, видимо, и она. Потом она вдруг решилась: «Я хотела спросить, не хо­тите ли как-нибудь со мной поужинать?»

«Поужинать?» Я повторил это слово, будто никогда его не слышал.

«Вам, должно быть, одиноко по вечерам, когда вы заканчиваете свои больничные обходы...»

«Ну... э... это очень любезно с вашей стороны, но я, право, не знаю...» Мое заикание скрыло жуткую панику. Позже, анализируя свою реакцию, я понял, что это приглашение всколыхнуло болезненные воспомина­ния о Дафне. Наши отношения — наши личные отно­шения — начинались так же. Однажды — тогда она уже несколько недель посещала занятия в доме священни­ка при церкви — Дафна спросила, вставая из-за стола в гостиной и собираясь уходить: «Прилично ли мне пригласить вас как-нибудь на ланч?» — и я засмеялся и ответил: «Конечно, почему нет, большое спасибо». Хо­тя на самом деле это было не совсем прилично, и я не сказал, куда пошел в ту роковую субботу, ни своей эко­номке, ни младшему священнику.

«Как насчет завтра? — спросила Иоланда Миллер. — Мы обычно едим часов в семь». Я с облегчением улыб­нулся, услышав местоимение «мы» и сообразив, что меня приглашают на семейный ужин, а не на интим­ную трапезу à deux. Я поблагодарил и принял пригла­шение.

Воскресенье, 13-е

Сегодня утром я съездил в два самых дешевых частных интерната из списка, который дал мне доктор Джерсон. Там были не очень довольны моим воскресным визитом, но я объяснил, что дело срочное. (Джерсон не задержит Урсулу в «Гейзере» ни на день дольше не­обходимого, и если я к этому времени не подыщу ин­тернат, ей придется вернуться к миссис Джонс или в подобное место.) Оба заведения повергли меня в глубокое уныние — в большее, чем даже при посещении отделений для престарелых в наших государственных больницах, хотя, видит Бог, они бывают достаточно ужасными, — возможно, из-за контраста между внеш­ним и внутренним.

Вы проезжаете внушительные ворота, шины ровно шуршат по ровному гладкому покрытию, оставляете машину на благоустроенной автостоянке и входите в вестибюль — полированное дерево и удобные диваны. Дежурная улыбается, спрашивает ваше имя и предлага­ет присесть. Затем появляется дама, которая знакомит вас с интернатом. В отличие от дежурной, она не так щедра на улыбки и здоровается без показного радушия: она знает, какова обстановка за тщательно запер­тыми двойными дверями в дальнем конце вестибюля.

Первым делом вас оглушает аммиачная вонь мочи. Вы делаете по этому поводу замечание. Дама объясня­ет, что у многих здешних обитателей недержание. Очевидно, многие из них страдают еще и старческим слабоумием. Шаркая, они подходят к дверям своих комнат в пижамах и халатах, таращатся на нас, словно пытаясь вспомнить, кто мы, улыбаются беззубыми рта­ми или о чем-то неразборчиво спрашивают. С подбо­родков у них свисают длинные нити слюны. Некото­рые рассеянно почесывают грудь или промежность. Многие сидят в постели, их руки и ноги слабо подер­гиваются, как у умирающего насекомого, они безраз­лично взирают на происходящее вокруг или спят — с закрытыми глазами и открытым ртом. Кровати стоят близко друг к другу, по две или по четыре в комнате. Стены выкрашены масляной казенной краской — зе­леной и кремовой. Тут есть некое подобие террасы, где стоят стулья с высокими спинками, обтянутые (по вполне понятным причинам) блестящим полиэтиле­ном, сюда приходят посидеть ходячие постояльцы, они читают журналы, смотрят телевизор или просто бессмысленно глядят в пространство. Персонал — в основном цветные женщины в хлопчатобумажных комбинезонах и шлепанцах; они относятся к здешним обитателям снисходительно, предпочитают действо­вать уговорами и, обходя палаты, толкают перед собой по коридорам тележки с лекарствами, как продавцы безалкогольных напитков.

Урсула просто не вынесет таких условий, да у меня даже и в мыслях нет обречь ее на подобное. Но очевид­но, именно здесь заканчивают свои дни старые и боль­ные этого рая, если у них нет родных, способных за ними ухаживать, если они недостаточно богаты, что-бы купить себе достойный уход, или недостаточно бедны, чтобы иметь право на государственное соци­альное обеспечение. Отдел уцененных товаров среди частных интернатов для престарелых. Моя сопровождающая все понимает и не скрывает этого. Выражение ее лица и тон ее голоса говорят мне: если бы мы оба с вами больше преуспели в жизни, я бы не работала в этой дыре, а вы бы не думали о том, чтобы поместить сюда свою тетку. По окончании обхода я благодарю ее и ухожу, из вежливости взяв брошюрку и листок с расценками.

Второй интернат не добавил мне оптимизма, к тому же свободных мест не было в обоих. Трудно поверить, что может быть список ожидающих очереди в столь гнетущее и наводящее уныние место.

Погрузившись в такое же весьма угнетенное и унылое состояние, я вернулся в Вайкики и сел на пляже. Ошиб­ка. Солнце палило немилосердно, и несколько лоскутков тени под пальмами позади пляжа были заняты. От воды шло ослепительное сияние, а по песку было больно идти босиком. Отдыхающие, в большинстве своем, спасались благодаря резиновым шлепанцам с ремешками между пальцами и лежали на соломенных ковриках, хотя, как они могут лежать распластавшись под этим зверским солнцем, для меня непостижимо. Пот струйками стекал по бокам из подмышек, но я не решился снять рубашку, опасаясь солнечных ожогов. Я закатал штанины в традиционно британском ку­рортном стиле и шел некоторое время босиком по кромке прибоя. Вода была теплой и мутной. Волны выносили на зернистый песок обрывки бумаги и пласти­ковый мусор. Нескончаемая процессия людей, пытав­шихся охладиться таким же образом, тащилась в обе стороны вдоль края воды — вне зависимости от возра­ста, комплекции и роста, многие с напитками, моро­женым или хот-догами. Американцы, видимо, любят есть на ходу, как пасущийся скот. Разумеется, большин­ство было в купальных костюмах, которые отнюдь не красили пожилых и тучных. Странно, но молодые мужчины, похоже, отдают предпочтение довольно мешковатым купальным трусам длиной до колена, ко­торые во влажном состоянии облепляют ляжки, при­чиняя неудобство, в то время как купальники молодых женщин элегантны и с высоким вырезом на бедрах. За полчаса мимо меня дважды прошли очень профессио­нального вида служители пляжа, увешанные сумками и мешками: в специальных наушниках они с помощью электронных металлоискателей проверяли песок на предмет погребенных в нем ценностей.

Ветерок был легкий. В отдалении на воде виднелись пловцы, которые без особого успеха пытались качаться на гребне слабых волн, а еще дальше сидели на своих Досках в ожидании большой волны серфингисты. На якоре у берега, чуть дальше по пляжу, стоял большой ка­тамаран с желтым парусом и гребцами-полинезийца­ми, чья кожа блестела, как намазанное маслом тиковое Дерево; гудки из предмета, похожего на увеличенную копию морской раковины, оповещали об отплытии в круиз. По направлению к Алмазной голове в каноэ с вы­носными уключинами плыли люди, сами сидевшие на веслах или с гребцами, а под парашютом, который тащился по небу за быстроходным катером, висела крохотная фигурка. Вид этих безобидных, хоть и бессмыс­ленных развлечений не вязался со стоящими у меня пе­ред глазами картинами интернатов, которые я только что посетил, а эти купающиеся и загорающие во всем великолепии своей плоти люди — с теми слюнявыми, изнуренными изгоями, что слонялись по ужасным палатам и коридорам всего в паре миль отсюда. Я чувство­вал себя лишившимся дара речи пророком, который вернулся из царства мертвых и должен был то ли про­читать проповедь, то ли изречь предостережение, но не знал, что сказать — разве что: «Пользуйтесь средст­вом от загара с защитным фактором пятнадцать», одна­ко люди на пляже, по-видимому, уже знали об этом, по­скольку без конца обильно намазывали свои мертвые или умирающие клетки кожи различными кремами и лосьонами.

Пока я стоял в теплом мелководье, прищурившись на морс, в нескольких ярдах от меня внезапно всплыл, как подводная лодка, один из купальщиков и стал пя­тясь выходить из воды. Он был в маске для плаванья под водой, а изо рта у него торчала пластиковая труб­ка. Внезапно он споткнулся и резко замахал руками, так что поначалу я подумал, что ему требуется помощь; но потом он снял маску, и я узнал Роджера Шелдрейка. Неловкими шагами — ему мешали огромные резино­вые ласты — он направился ко мне, напоминая вышед­шее на сушу морское животное. Похоже, он очень об­радовался, увидев меня.

«Поплавал под водой, — объяснил Шелдрейк, осво­бождаясь от снаряжения. — Часть полевой работы».

Я спросил его, видел ли он какую-нибудь интерес­ную рыбу, и он ответил — нет, только пластиковые пакеты, но условия у берега так себе — вода слишком мутная. По другую сторону от Алмазной головы есть место, которое ему рекомендовали, — Ханаума-бэй. «Может, присоединитесь как-нибудь?» Я сказал, что в настоящее время дел у меня невпроворот, и конспек­тивно изложил все произошедшее с момента нашего прилета на Гавайи. Он сочувственно поцокал языком. «Тем не менее вам стоит немного отвлечься от своих гериатрических обязанностей — пойдемте ко мне в отель, выпьем. Руководство все время присылает мне шампанское. У меня образовался изрядный запас». Я извинился, сказав, что до ужина с Миллерами мне еще нужно позвонить в обе больницы, поэтому он купил мне в пляжном киоске огромный бумажный стакан ка- кой-то бурды с запахом фруктов — по-видимому, мест­ный деликатес, известный как «пьяный лед». Мой «лед» растаял под палящими лучами солнца задолго до того, как я добрался до дна. В этой стране все порции слиш­ком большие: бифштекс, салат, мороженое. Вы устаете от них, прежде чем успеваете съесть.

Поглощая наш «пьяный лед», мы посидели рядыш­ком на соломенном коврике, на котором Шелдрейк ос­тавил свою одежду, и я спросил, как продвигаются его исследования. Он сказал, что вполне удовлетворитель­но, что он уже собрал значительное количество упоми­наний слова «рай». Достав из кармана блокнот, Шелдрейк прошелся по списку: «Райская цветочная лавка», «Райское золото», «Райская упаковка заказов», «Райские напитки», «Райские кровельные материалы», «Райская подержанная мебель», «Райская служба по уничтожению термитов и крыс»... Эти названия попались ему на зданиях, на фургончиках или в газетной рекламе. Я спросил его, не проще ли посмотреть раздел в теле­фонном справочнике Гонолулу на слово «райский», и он обиделся. «Так полевая работа не делается, — сказал он. — Цель — полностью идентифицировать себя с объектами своего исследования, слиться с окружающей средой, как это делают местные жители, в данном случае позволить слову «райский» постепенно овладе­вать твоим сознанием путем медленного накопления». Я предположил, что мне, видимо, не стоит сообщать ему о каких-либо «райских» темах, с которыми я столк­нулся, но он, судя по всему, не склонен был слишком строго следовать правилам, поэтому я сказал ему о «Райской пасте», и он записал это название в свой блокнотик потекшей от жары шариковой ручкой.

Согласно теории Шелдрейка, простое повторение темы рая «промывает мозги» туристам, убеждая их, что они действительно побывали в оном, несмотря на несоответствие между реальностью и архетипом. Пляж, где мы сидели, и правда был не слишком похож на «пляж с обложки брошюры «Тревелуайз». «На самом де­ле, — сказал Шелдрейк, когда я отметил это, — Вайкики является сегодня одним из наиболее густонаселен­ных мест на Земле. Его площадь составляет всего одну седьмую квадратной мили, что меньше, чем главная взлетно-посадочная полоса аэропорта Гонолулу, но в каждый отдельно взятый момент здесь проживает сто тысяч человек».

«В то же время это одно из самых изолированных мест на Земле, — сказал я, вспомнив, как внезапно появились огни Гонолулу из черной бездны тихоокеанской ночи. — Именно изолированность превращает Вайкики в довольно мифическое место, несмотря на все эти толпы и коммерциализацию».

Шелдрейк насторожился при слове «мифический». «Подобно саду Гесперид или островам Блаженных в классической мифологии, — уточнил я. — Обитель счастливых умерших, где царит вечное лето. Предпо­лагалось, что она находится на крайнем западе извест­ного мира».

Он очень оживился и попросил меня дать ссылки. Я порекомендовал ему посмотреть Гесиода и Пиндара, и он записал эти имена в свой блокнот, перепачкав чернилами пальцы.

«Если вдуматься, — продолжил я, — идея о рае как об острове, по существу, языческая, а не иудео-христианская. Эдем не был островом. Некоторые ученые по­лагают, что Insule Fortunatae это на самом деле Канар­ские острова».

«О Боже, — сказал он. — Сегодня их блаженными не назовешь. Вы давно не были на Тенерифе?»

Когда я спросил, берет ли он когда-нибудь жену в свои исследовательские поездки, Шелдрейк довольно коротко ответил, что не женат. «Извините, — смутился я. — Простите».

«Я был как-то помолвлен, — сказал он, — но она ра­зорвала помолвку, когда я начал свою докторскую. Сказала, что я испортил ей отдых, все время его анали­зируя».

В этот момент я вздрогнул от женского крика: «Здравствуйте, Бернард!» — и, поглядев по сторонам, увидел молодую особу по имени Сью — она приветливо улыбалась мне глазами; ее сопровождала подруга — Ди. На них были блестящие цельные купальные костюмы и соломенные шляпы, а прочие пляжные принадлежнос­ти они несли в пластиковых пакетах. Я с трудом поднял­ся и познакомил всех троих. Сью сказала, что они идут покупать билеты на морскую прогулку, чтобы полюбо­ваться закатом, и пригласила Шелдрейка и меня присо­единиться. Она заговорщицки подмигнула мне, пока Ди, словно желая отмежеваться от этого предложения, смотрела в сторону. Извинившись, я отказался, но Шелдрейку настоятельно посоветовал согласиться. Не могу сказать, что он очень сопротивлялся. Видимо, ему было так же одиноко, как и мне, но его это огорчало больше.

Съездил сегодня днем в больницу Св. Иосифа навес­тить папу. Когда я вошел в палату, больничный священ­ник как раз причащал его. Получилось неловко. Я мял­ся у двери, прикидывая, смогли выйти незамеченным, но папа меня увидел и сказал что-то священнику, кото­рый улыбнулся и знаком попросил подойти. Это был нестарый полноватый мужчина с короткой стрижкой и в сутане поверх серой рубашки священника и чер­ных брюк. Скучающий подросток в джинсах и крос­совках сопровождал его в качестве служки. Странно было наблюдать, как они совершают хорошо знако­мые мне действия, я словно видел себя в предыдущем воплощении (почему это в последние дни я так часто ощущаю себя призраком?). Папа закрыл глаза и в тра­диционной манере вытянул язык для получения облат­ки. У него так и не вошло в привычку установленное после Второго Ватиканского собора правило прини­мать ее в руку — он с презрением отзывался об этом как о непочтительной протестантской уловке.

Опустив крышку дароносицы, священник поло­жил руку ему на голову и начал вслух молиться о его выздоровлении. Я узнал фирменный знак «божьего дара». Застигнутый врасплох, отец замотал головой, как испуганная лошадь, но священник крепко прижал его голову к подушке и продолжил молитву. Я пода­вил искушение улыбнуться при виде папиной расте­рянности. Закончив, священник повернулся ко мне и спросил, не хочу ли я помолиться. Я покачал головой. Тогда настал папин черед сардонически улыбнуться.

Священник представился как отец Люк Макфи. Он сказал, что замещает одного из постоянных священ­ников, который уехал в Калифорнию на курсы, и что это большая привилегия, потому что больные, судя по всему, ценят причастие намного больше, чем прихо­жане во время обычной воскресной мессы. Я пробор­мотал подобающий ответ, но, вероятно, не слишком убежденно, или убедительно, так как он внимательно на меня посмотрел, как офицер в форме — на штатско­го, подозреваемого в дезертирстве.

Потом я поехал в «Гейзер» проведать Урсулу. Вдаваться в подробности об интернатах я не стал — просто ска­зал, что они не подходят и что завтра съезжу еще в два. Урсула с тревогой спросила о папе. Видимо, она пыта­лась до этого поговорить с ним по телефону, и кто-то в Св. Иосифе сказал ей, что его нет. Она оставила сооб­щение, но он не перезвонил. Я объяснил, что у него нет личного телефона, но она возразила, что они принес­ли бы, если бы он попросил. Она досадовала, что нахо­дится всего в нескольких милях от своего брата — «так близко и так далеко... нам бы с ним хотя бы погово­рить». Я сказал, что папа никогда особенно не любил этот способ общения, что вполне понятно, потому что все долгие годы, пока он работал, его уши терзали те­лефонные звонки. Но он ни словом не обмолвился мне о том, что получил от Урсулы сообщение.

Она позавидовала, когда я рассказал, что папа при­частился. Сказала, что в «Гейзер» католический священ­ник приезжает раз в год по обещанию, но ее страховка оформлена на «Гейзер». Я выразил уверенность, что отец Люк навестит ее, но придется смириться с тем, что над ней будут читать молитву. Она ответила, что ей не очень-то нравятся подобные манипуляции, которые она называет религией Билли Грэма. «Но видимо, это проникает и в католическую церковь. Когда несколько лет назад я снова стала ходить к мессе, то с трудом узна­ла службу. Она очень напоминала концерт. В алтаре толпилась куча мальчишек с тамбуринами и гитарами, они пели веселые песни наподобие песен у костра, а не добрые старые гимны, которые я помню, — «Душа мое­го Спасителя» и «Сладостное божественное причас­тие». И месса шла по-английски, а не на латыни, и в ал­таре читала из «Апостола» женщина, а священник, слу­жа мессу, стоял лицом к людям — я была сильно обескуражена, глядя, как он жует гостию. В детстве, ког­да я была в монастыре, нас учили не касаться облатки зубами. Нужно было сложить ее языком и проглотить».

Старое суеверие, успокоил я Урсулу, его изъяли из приготовления к первому причастию много лет назад. Я коротко изложил современную теологию причас­тия: важность совместной трапезы в еврейской культу­ре, место «агапе», или вечери любви, в жизни ранних христиан, ошибочная попытка схоластов подкрепить евхаристию аристотелевским логическим обоснова­нием, что привело к доктрине пресуществления и суе­верным представлениям о священной гостии. Я слы­шал, что все больше и больше уподобляюсь лектору из колледжа Св. Иоанна, и видел, что Урсула выражает все возрастающее нетерпение, но почему-то не мог пере­ключиться на более подобающий регистр. Когда я за­кончил, она спросила: «Какое ко всему этому имеют отношение евреи?» Я ответил, что Иисус был евреем. Она сказала: «Полагаю, да, но я как-то никогда не дума­ла о нем как о еврее. На Туринской плащанице он сов­сем не похож на еврея». Я сообщил, что Туринскую плащаницу недавно определили как средневековую подделку. Урсула какое-то время помолчала, потом спросила: «Эта Софи Кнопфльмахер все еще сует нос в мои дела?»

Временами бывает очень трудно любить невежест­венных, предубежденных старых людей, даже если они больны и беспомощны.

Вернулся на квартиру чтобы подготовиться к визиту к Миллерам. К 5.15 я был готов: принял душ, подровнял бороду, переменил рубашку. Подумал, не надеть ли гал­стук, но решил не надевать: слишком жарко. Чтобы убить время, записал события сегодняшнего дня. Сей­час 6.15. Я чувствую себя странно взвинченным, взвол­нованным, полным ожиданий. Почему? Может, пото­му, что никому не сказал про это приглашение — пи папе, ни Урсуле, ни даже миссис Кнопфльмахер, кото­рая только что заглянула ко мне, на этот раз с салатом из тунца, который я с благодарностью принял и убрал в холодильник. У меня такое ощущение, словно я про­гуливаю занятия или, как во время войны, вступаю в связь с женщиной с оккупированной территории. Да, должно быть, дело в этом.

10 часов вечера

Только что вернулся от Иоланды Миллер. Интересный вечер и в высшей степени приятный, хотя закончился довольно внезапно и неудовлетворительно. Целиком по моей вине. Я испытываю какое-то беспокойство и недовольство собой; но на удивление бодр — без со­мнения, это последствия разницы во времени. Я знаю, что если сейчас лягу, то не усну, поэтому вполне могу по горячим следам записать свои впечатления от встречи.

Дом Миллеров ничем не отличается от других од­ноэтажных деревянных строений, маленьких и квад­ратных, примостившихся на склонах сырой узкой рас­селины в горах над университетом, который, в свою очередь, расположен над Вайкики. Дорога непрерыв­но взбирается вверх и в конце становится настолько крутой и извилистой, что я не единожды боялся, одо­леет ли моя почтенная «хонда» следующий поворот. Климат здесь отличается от Вайкики — более сырой и влажный. Растительность густая и буйная. «Добро по­жаловать в тропический лес!» — крикнула с крыльца Иоланда, когда я поднимался по ведущей от дороги ступенчатой тропке, скользкой от притоптанных лис­тьев и лепестков гибискуса. Иоланда сказала, что дождь идет практически каждый день, хотя редко по­долгу. Облака задевают за вершины холмов и то и дело проливаются легкими осадками. «По привычке, — до­бавила она, — как пес, задирающий ногу у столба». Бы­товые приборы ржавеют, книги покрываются плесе­нью, вино скисает. «Я ненавижу это место, — сказала она, — но не могу отсюда выбраться».

Однако сегодня вечером дождя не было, и с веран­ды (или «ланаи», как шутливо-подчеркнуто назвала ее Иоланда, словно желая самоиронией откреститься от любой претензии на этническую подлинность) откры­вался потрясающий вид на солнце, садящееся за Вайки­ки и окрашивающее сбившиеся в кучу высотные здания в розовый и розовато-лиловый цвет. Отсюда, сверху, видно, насколько компактен и нереален Вайкики. Он похож на мини-Манхэттен, чистый и нетронутый, как архитектурная модель, чудесным образом выросшая на тропическом пляже. Иоланда показала мне полоску ка­нала Ала-Ваи, который ограничивает курорт со стороны острова. «Канал проложили, чтобы осушить болота, что и сделало Вайкики пригодным для жилья. Прежде он кишел комарами. Но это было гениально еще и с точки зрения планировки, потому что, привлекая тури­стов, их в то же время можно держать как в загоне, что­бы они тратили все свои деньги в отелях и магазинах Вайкики и не слишком мешали всем остальным. Это мне мой муж объяснил. Он географ».

Вскоре я выяснил, что они с мужем живут раздельно и что «мы» в приглашении относилось к ее шестнадца­тилетней дочери Рокси, которой я был представлен как «тот самый мистер Уолш, с чьим отцом произошел несчастный случай». Рокси с любопытством на меня посмотрела и вежливо поинтересовалась состоянием здоровья папы. Ее собственный отец, похоже, оставил Иоланду примерно год назад ради более молодой жен­щины, преподавателя на его кафедре в университете. Бракоразводная процедура все время откладывается из-за финансовых разногласий, которые, по призна­нию Иоланды, она сама же и затягивает.

«Ему бы хотелось, чтобы я убралась из его жизни, как можно быстрее дала ему развод, получила бы свою долю за дом и вернулась на континент. Но он так легко не отделается. Почему я должна уступать? Я намерена помешать ему. Я хочу, чтобы ему было стыдно. Хочу причинить ему боль. Хочу, чтобы знал: куда бы он ни пошел: в супермаркет, в аптеку или на факультетскую вечеринку, — всегда есть вероятность встретиться со мной. Я приберегаю для него — или для нее — особый мрачный взгляд. Тренируюсь перед зеркалом в ванной комнате. Вы можете подумать, что я веду себя как ребе­нок, особенно учитывая мою профессию, и будете правы. Но мне было плохо. Я чувствовала себя предан­ной. Понимаете, я знаю эту девушку. Она — одна из бывших студенток Льюиса. Бывала у нас дома. Я счита­ла ее приятельницей».

Должен сказать, что, прежде чем достигнуть такой степени откровенности, она довольно много выпила. Слабо разбавленный тоником джин перед ужином (ес­ли себе она смешала так же, как мне) и больше полбу­тылки божоле, которое принес я. Мы уже перешли к сыру и фруктам. Низко опущенный над столом абажур бросал круг яркого света на лужицу тающего камамбера, но ее лицо оставалось в тени. Мы были одни. Рокси в мгновение ока проглотила салат и курицу с лимоном, приготовленную в горшочке, и отбыла с какими-то друзьями в автокинотеатр. («Только не поздно», — пре­дупредила ее Иоланда, когда на дороге внизу закашлял автомобильный сигнал и Рокси вскочила. «А поздно — это сколько?» — «Десять часов». — «Одиннадцать». — «Десять тридцать». — «Десять сорок пять», — крикнула с крылечка Рокси, захлопывая за собой дверь-сетку. Иоланда вздохнула и скорчила гримаску. «Это называ­ется семейным советом», — сказала она.)

Рокси (уменьшительное от Роксанна), симпатич­ная девушка, унаследовавшая от матери смуглую кожу и блестящие черные волосы, — еще одна причина за­тянувшегося развода. Хотя, по словам Иоланды, девоч­ка не одобряет отцовского поведения, ей не хочется терять с ним связь, и они регулярно видятся. Есть еще один ребенок, старший мальчик, Джин, который учит­ся в колледже в Калифорнии и в настоящее время ра­ботает на каникулах в парке штата, но Рокси — основ­ная забота Иоланды. «Я боюсь, что, если я увезу ее с Га­вайев, она обидится. Мне кажется, она втайне надеется, что мы с Льюисом когда-нибудь снова сойдемся».

«Это возможно?» — осмелился спросить я.

«Нет, — ответила она, выливая остатки божоле в свой стакан. — Я так не думаю. А вы, Бернард, вы женаты?»

Я покачал головой.

«Разведены? Вдовец?»

«Нет, просто холостяк — Что-то, не знаю, что имен­но — полагаю, я тоже несколько злоупотребил алкого­лем, — побудило меня добавить: — И не гей».

Она засмеялась и сказала: «Я этого и не думала. Ина­че я не пригласила бы вас сюда, чтобы испробовать па вас свои женские чары».

«Это какие же чары?» — хрипло поинтересовался я. Паника сдавила мне гортань. Пожалуйста, пусть она не вешается мне на шею, мысленно обратился я (к кому?), прошу тебя, только не это. Я наслаждался вечером, вкусной едой, вином, ее компанией, ощущением того, что я отдыхаю от своих обязательств перед Урсулой и отцом. А теперь я испугался, что она собирается все ис­портить сексуальными авансами, на которые я не в со­стоянии буду ответить, она обидится, я вынужден буду уйти, и мы больше никогда не увидимся. А я хотел бы увидеть ее снова. Я чувствую, что она могла бы стать другом, а мне так необходим друг.

«Ну, еда, льняная скатерть, приглушенный свет... Вы не представляете, как трудно достать в Гонолулу насто­ящий французский камамбер. И честно говоря, я думала, что очень хорошо выгляжу в этом платье. Рокси сказала, что оно — полный отпад».

«Очень красивое платье», — запинаясь и не глядя на него, проговорил я. У меня осталось смутное впечатле­ние, что оно было темно-красным и шелковым.

Она снова рассмеялась.

«Ладно. Давайте перейдем к главному вопросу вече­ра. Вы будете или вы не будете подавать на меня в суд?»

Мне потребовалась секунда или две, чтобы понять, о чем она спрашивает. Тогда и я с облегчением рассме­ялся.

«Конечно нет. Виноваты были мы. Мы переходили улицу в неположенном месте».

«Да, я знаю. Но когда вы уехали со «скорой», копы проверили мои тормоза и, кажется, остались не совсем довольны. Вероятно, мне не следует вам это говорить, но, поверьте, ничего не изменилось бы. Ваш отец на­ткнулся на крыло, прежде чем я успела нажать на тор­моза».

«Я знаю», — заверил я, вспоминая последователь­ность событий: тошнотворный глухой удар и визг шин.

«Но адвокаты очень любят подобные случаи. Я уже довольно давно не проходила техосмотр. Времена были трудные, Льюис тянул с выплатой содержания и тому подобное, и у меня просто не дошли до этого ру­ки. Меньше всего на свете я хочу оказаться втянутой в новый процесс. Мне это не по карману. А разве другие не говорили вам, что вы должны подать на меня в суд?»

Я признал, что говорили, но повторил, что не соби­раюсь этого делать.

«Спасибо, — улыбнулась она. — Я почему-то не со­мневалась, что вы честный человек. Таких осталось не­много».

Улыбка преображает ее лицо. Обычно полная верх­няя губа придает ей вызывающий, даже сердитый вид, но когда она улыбается, все лицо озаряется полумеся­цем белых зубов в обрамлении полных губ, а ее темно-карие глаза так и искрятся.

За кофе Иоланда коротко поведала мне историю своей жизни. Она родилась и выросла в богатом приго­роде Нью-Йорка, дочь юриста, который ежедневно ез­дил на работу в Манхэттен. «Фамилия его — Аргумент, хотите верьте, хотите нет. Так и меня звали в девичест­ве — Иоланда Аргумент. Льюис всегда говорил, что это слишком уж в точку. Изначально это была какая-то гуге­нотская фамилия». В середине 60-х годов она поступи­ла в колледж в Бостоне, была очень радикально настро­ена в духе времени, специализировалась в психологии, поступила в аспирантуру и повстречала Льюиса Мил­лера, тоже аспиранта, пишущего работу по географии. Они стали жить вместе, а когда Иоланда случайно забе­ременела, поженились. В первые годы их брака Иолан­да пошла работать, чтобы содержать Льюиса, и в ре­зультате так и не закончила свою докторскую. «Вы ду­маете, что этот сукин сын был благодарен, да? Ни черта подобного». Одним из предметов юридического спора между ними является в настоящее время требование Иоланды включить в бракоразводное соглашение пункт о финансовой компенсации за ее незакончен­ную докторскую и соответствующую потерю профес­сиональных заработков. «Адвокат у меня — женщина, и она так и рвется в бой».

В 70-х Иоланду увлекло Женское освободительное движение. «Я полностью для него созрела. Но вместо того, чтобы последовать его духу и сдать экзамены на ученую степень, я со всей энергией бросилась в само это движение — встречи, демонстрации, мастерские. Какое-то время я думала, что стану художницей-феми­нисткой. Я делала коллажи из памперсов, тампонов, колготок и страниц, вырванных из женских журналов. Господи, сколько же времени я потеряла! Льюис ока­зался хитрым. Пока я выпускала пар в компании еди­номышленниц, он с головой окунулся в свою карьеру. Как только он закончил докторскую, его сделали стар­шим преподавателем кафедры. У него с Женским осво­бождением проблем не было. Другие женщины из мо­ей группы мне завидовали, он казался таким благовос­питанным. Всегда помогал готовить и ходить за покупками. Вообще-то, ему правилось готовить, нра­вилось ходить за покупками».

Однажды Льюис вернулся с большой конферен­ции, которая проходила в Филадельфии, и сказал, что ему предложили хорошую работу — адъюнкт-профес­сора, с зачислением в штат — в Гавайском университе­те. «Он отчаянно хотел получить ее. Это было продви­жением вперед, а место соответствовало его научным интересам — он климатолог. Мне идея переселения на Гавайи казалась странной — я хочу сказать, что здесь как бы не занимаются серьезной работой. Сюда едут в отпуск или проводят медовый месяц, если у вас мещан­ский вкус или много денег и вы не против длительных перелетов. Это курорт. Последний курорт. Что соот­ветствует действительности, понимаете. Здесь закан­чивается Америка, заканчивается Запад. Если вы поедете за Гавайи, то окажетесь на Востоке — в Японии, Гонконге. Здесь мы находимся на границе западной цивилизации, балансируем на грани... Но я видела, что Льюис ничего так не желает, как принять это предло­жение, и непременно потом припомнит мне мой от­каз. Все это происходило в разгар зимы в Новой Анг­лии, я простудилась, дети тоже, и Гавайи показались не такой уж плохой идеей — поехать туда на несколь­ко лет... Льюис обещал, что самое большее — на пять. И я согласилась.

Как только мы сюда приехали, я поняла, что это бы­ла ошибка, — во всяком случае, для меня. Льюису здесь понравилось. Ему нравился климат, нравилась кафед­ра — на факультете не было такого соперничества, как на Востоке, и студенты его обожали. Нашим детям здесь тоже понравилось — круглый год плаванье, сер­финг и пикники. Но я ни дня не была здесь счастлива. Почему? В основном из-за скуки. Да, вот плохая но­вость. Рай скучен, но тебе не позволяется об этом гово­рить».

Я спросил ее почему, и она уточнила: почему скучен или почему не позволяется об этом говорить? И то, и другое, ответил я.

«Одна из причин скуки — это то, что здесь нет на­стоящей культурной самобытности. Изначальную по­линезийскую культуру в той или иной степени уничто­жили, потому что она была устной. Гавайцы не имели алфавита, пока его не придумали для них миссионеры, но они использовали его для перевода Библии, а не для записи языческих мифов. Здесь нет зданий старше де­вятнадцатого века, да и тех не так много. Все, что оста­лось от тысячелетней истории Гавайев до капитана Кука, — это несколько рыболовных крючков, топоров и кусков ткани «тапа» в Епископальном музее. Я преуве­личиваю, но ненамного. Здесь столько географии: уди­вительные вулканы, водопады, тропические леса — вот почему Льюис любит эти места, — но не так много ис­тории, истории в смысле протяженности во времени. Что здесь есть, так это в корне отличные друг от друга элементы, которые появились в разное время и по раз­ным причинам: европейские, китайские, японские, по­линезийские, меланезийские, микронезийские, — все они, как обломки после кораблекрушения, плавают в теплом море американской потребительской культу­ры. Жизнь здесь невероятно безмятежная. После Перл-Харбора на Гавайях не произошло ничего существен­ного. Шестидесятые прошли почти незамеченными. Новости из остального мира добираются сюда так долго, что к моменту своего прибытия они уже больше не новости. Когда мы читаем газету за понедельник, в Лондоне уже печатают заголовки номера, который вы­ходит во вторник. Словно все происходит настолько далеко, что трудно ощущать себя участником. Если разразится Третья мировая война, об этом, вероятно, сообщат на второй странице «Гонолулу эдвертайзера», а на первой — поместят статью о поездках в местных такси. Вот и чувствуешь себя словно бы вне времени, как будто ты уснул и проснулся в какой-то призрач­ной, сказочной стране изобилия и праздности, где каждый день похож на предыдущий. Возможно, имен­но поэтому многие люди, уйдя на пенсию, селятся на Гавайях. Полная иллюзия бессмертия — ведь они уже вроде как умерли, хотя бы просто потому, что находят­ся здесь. То же самое и с отсутствием времен года. По­года у нас туг разная, климатические зоны тоже, но времен года нет, их не замечаешь. Времена года напо­минают тебе, что время вдет. Не могу выразить, как я тоскую по новоанглийской осени. Листья клена крас­неют, желтеют, становятся коричневыми и опадают с деревьев, и ветки чернеют от наготы. И вот уже первый мороз. Снег. Катание на коньках. Потом весна, появля­ются ростки, почки, цветы... а здесь круглый год все в цвету, черт бы его побрал. Простите, — сказала она, ве­роятно увидев, как я моргнул, когда она ругнулась. — Всему виной горная лихорадка. Так это здесь называ­ют — горная лихорадка, ужас от того, что ты застрял неведомо где, в двух с половиной тысячах миль от ближайшего материка. Отчаянное желание сбежать. Для старейшин местного профессорско-преподава­тельского состава это как венерическое заболевание, люди сторонятся вас, если вы его подцепили, потому что косвенно вы осуждаете их за то, что они здесь по­селились. Или, возможно, они думают, что это зараз­но. Или, может, они уже заболели, но скрывают симп­томы. Официально мы все должны быть страшно сча­стливы жить здесь, в этом чудесном климате, но иногда, застав человека врасплох, в его глазах можно заметить угрюмое, отсутствующее выражение. Горная лихорадка.

Я делала все, что было в моих силах, чтобы адапти­роваться. Ходила на курсы гавайской культуры, даже немного выучила язык, но вскоре мне стало скучно, и я впала в депрессию. Здесь осталось так мало подлинно­го. История Гавайев — это история потерь».

«Потерянный рай?» — вставил я. «Украденный рай. Изнасилованный рай. Заражен­ный рай. Рай, которым владеют, который застраивают, комплектуют, проданный рай. В конце концов я реши­ла вернуться в университет, чтобы спастись от скуки, закончить свою докторскую, но, понимаете, я ощутила себя слишком старой, прошло так много времени, и я просто не представляла, как снова стану аспиранткой, заискивающей перед преподавателями, да и к тому же здесь не было никого по моей специальности, перед кем стоило бы заискивать. Мне нужна была работа. Я хотела сама зарабатывать деньги, не зависеть во всем от Льюиса. Может, у меня было предчувствие. Однажды я увидела в газете объявление — приглашали консуль­танта в Центр студенческого развития при универси­тете на неполный рабочий день. У меня и подготовки-то настоящей не было, я не проходила клиническую практику, но мои бумаги произвели на них большое впечатление, и я могла ссылаться на значительный опыт работы на материке, например, в области прове­дения семинаров по самопомощи и групповых встреч для обсуждения общих проблем в рамках женского движения, да и в любом случае зарплата консультанта была столь мала, что университетское начальство не могло позволить себе привередничать. Итак, я получи­ла работу и постепенно стала постигать ее премудрос­ти. Мне жаль детей, которых я консультировала в пер­вый год, слепой вел слепого».

Я спросил, с какого рода проблемами ей приходи­лось иметь дело.

«О, с самыми обычными: любовь, смерть, деньги. Плюс расовые — это уже местная специфика. Говорят, что это — многорасовое общество, плавильный котел. Только вы этому не верьте. Хотите еще кофе?»

Я отказался и сказал, что, пожалуй, пойду.

«Но вы не можете так уйти! — воскликнула она. — Я поведала вам историю своей жизни. Теперь ваша очередь». Она сказала это легко, но не совсем в шутку. И это было справедливо. Именно из-за боязни, что от меня потребуют таких же откровений, я и сделал по­пытку уйти. Я выдавил улыбку и сослался на то, что моя история — из числа очень скучных.

«Где вы живете в Англии?» — спросила она.

«Это место называется Раммидж, большой промыш­ленный город в центре страны. Очень серый, очень грязный и в целом — уродливый. На земле нет более не похожего на Гавайи места».

«У вас там бывает туман?»

«Не очень часто. Летом свет застит легкая дымка, а зимой — густая облачность».

«У меня одно время был плащ под названием «Лон­донский туман». Я купила его из-за названия, оно зву­чало романтично. Наводило на мысли о Чарлзе Дик­кенсе и Шерлоке Холмсе».

«В Раммидже нет ничего романтичного».

«Я никогда его здесь не носила. Даже если все время идет дождь, для плаща всегда слишком жарко, поэтому я отдала его благотворительной организации. Вы ро­дились в Раммидже?»

«Нет-нет. Я живу там всего пару лет. Преподаю бо­гословие в не относящемся ни к какому вероисповеда­нию колледже».

«Богословие? — Она бросила на меня взгляд, к кото­рому я привык: быстро, захлестывая друг друга, в нем сменились удивление, любопытство и ожидаемая ску­ка. — Вы священник?»

«Был одно время, — сказал я. — Но теперь нет. — Я поднялся, чтобы уйти. — Большое спасибо за пригла­шение. Вечер был в высшей степени приятным, но я действительно должен идти. Завтра у меня много дел».

«Конечно», — улыбнулась она и пожала плечами. Если она и почувствовала себя отвергнутой, то не по­казала этого. На крыльце мы обменялись рукопожати­ем, и она передала наилучшие пожелания отцу и доба­вила: «Если он в состоянии слышать мое имя».

Срывая свое обращенное на себя же раздражение, я довольно бесшабашно спускался по крутой, извилис­той дороге, шины взвизгивали, а свет фар отражался от дорожных знаков. Я чувствовал, что повел себя гру­бо и невежливо. И это чувство не покинуло меня до сих пор. Мне следовало бы отплатить ей за доверие. Нужно было рассказать ей свою историю. Например, так:

Родился я и вырос в Южном Лондоне, будучи одним из четырех детей в семье второго поколения ирландских иммигрантов. Наши родители принадлежали к низам среднего класса, чуть выше рабочих. Отец был диспетчером в фирме, занимающейся транспортными пере­возками. Мать много лет проработала в школе — подавала обеды. В своем кругу они выделялись только деть­ми. Все их отпрыски были способными, склонными к гуманитарным наукам, с блеском сдавшими государственные экзамены. Учились мы в католических классических или монастырских школах, получавших дота­ции от государства. Мой старший брат поступил в университет, сестры — в педагогические институты. В семье всегда смутно надеялись, что я стану священ­ником. Я был довольно благочестивым мальчиком — прислуживал в алтаре, регулярно посещал заутреню, собирал пожертвования и читал новенны. Еще я был немного зубрилой. В возрасте пятнадцати лет я решил, что у меня призвание свыше. Теперь-то я понимаю, что это был способ справиться с проблемами отрочества. Меня тревожило то, что происходило с моим телом, и блуждавшие в голове мысли. Очень волновала меня проблема греха — как легко ты можешь его совершить и каковы будут последствия, если умрешь грешником. Вот что делает с тобой католическое образование — во всяком случае, делало в мое время. По сути, я был па­рализован страхом перед адом и невежеством в отно­шении секса. На спортивных площадках и за велоси­педными сараями велись обычные непристойные раз­говоры, но меня никогда к ним не допускали. Другие мальчики словно чувствовали, что на мне лежит клей­мо безбрачия, или, возможно, боялись, что я наябедни­чаю. Так или иначе, я не мог по собственной воле уча­ствовать в их маленьких тайных сходках, где похихи­кивали над грязными шутками и грязными журналами и, возможно, распространяли помимо непристойнос­тей и кое-какие знания. С родителями я поговорить не мои они никогда не затрагивали такую тему, как секс. Я был слишком застенчив, чтобы обратиться к старше­му брату, да и все равно в нужный момент он находил­ся в университете. Боюсь, я был поразительно невеже­ствен. Полагаю, я думал, что, посвятив себя служению церкви, смогу одним махом решить все свои пробле­мы: секс, образование, карьеру и вечное спасение. До тех пор пока я был сосредоточен на том, чтобы стать священником, я не мог, как говорится, «сбиться с пути истинного». Применительно к моим целям это было идеально логичное решение.

По совету нашего приходского священника, а также монсеньора, ответственного в епархии за пополнение кадров, я, сдав экзамены за пятый класс, ушел из средней школы и поступил в начальную семинарию — что- то вроде школы-интерната при обычной семинарии. Смысл подобных заведений был в том, чтобы оградить юных соискателей от опасного влияния и искушений мирской жизни, особенно от девочек, и эта система ра­ботала очень хорошо. Из начальной семинарии я пря­миком перешел в старшую семинарию, а из старшей — в английский колледж в Риме: в качестве награды за то, что в своем классе был первым по теологии и филосо­фии. В Риме меня посвятили в сан, а затем отправили в Оксфорд, где я занимался своей докторской диссерта­цией по богословию, живя у иезуитов и работая под их началом, а потому не имел почти ничего общего с жиз­нью университета. Меня готовили к чисто теоретичес­кой роли в церкви, однако по заведенной практике по­сле завершения моих занятий мне предстояло по меньшей мере несколько лет поработать младшим священником в приходе. Но случилось так, что один выдающийся теолог, я учился у него в семинарии, вне­запно взял да и ушел на волне скандала, возникшего в связи с «Humanae Vitae», и вскоре после этого отлучил себя от церкви, женившись на бывшей монахине, так что в колледже Св. Этельберга образовалась вакансия, которую поспешно заткнули мной.

Я вернулся туда, где начинал — в Этель (как мы назы­вали нашу alma mater), — и провел там двенадцать лет. Добавьте к этому годы учебы, и вы поймете, что большую часть своей взрослой жизни я был изолирован от реальности и забот современного светского общест­ва. Я вел жизнь скорее оксфордского преподавателя середины викторианской эпохи: холостую, в мужском об­ществе, возвышенную, но не совсем аскетичную. Боль­шинство моих коллег умели заказать хорошее вино или поспорить о достоинствах конкурирующих сортов со­лодового виски, когда им представлялась такая возможность. Само здание было в некотором роде копией Оксбриджского колледжа — величественное сооружение в неоготическом стиле, расположенное в небольшом парке. Внутри обстановка была не такой впечатляющей: что-то среднее между школой-интернатом и больни­цей — выложенные плиткой полы, стены выкрашены масляной краской, аудитории названы в честь англий­ских мучеников — Зал Мора, Зал Фишера и тд. По утрам в воскресенье из кухни распространялся запах жарив­шегося мяса и варившейся капусты, который смеши­вался в коридорах с ароматом ладана, исходящим из часовни колледжа.

Жизнь была размеренной, упорядоченной, однооб­разной. Встаешь рано, полчаса предаешься размышле­ниям, в восемь отправляешь совместную службу в ча­совне, завтракаешь (данную трапезу персонал прини­мал отдельно от студентов, а потому она доставляла особое удовольствие), читаешь лекции, редко когда больше двух в день, и по договоренности проводишь индивидуальные консультации со студентами. Ланч был совместным, как и ужин, но дневной чай подавали в преподавательской комнате отдыха. Припоминаю, что пищи мы получали в избытке, хотя она была тяжелой и невозбуждающей. Во второй половине дня нас, как правило, не загружали. Можно было погулять в парке, на­верстать проверку письменных работ или поработать над статьей для теологического журнала. После ужина мы обычно собирались в преподавательской комнате отдыха и смотрели телевизор или удалялись в свои ком­наты почитать. (В качестве отдыха мои коллеги отдава­ли предпочтение детективам или жизнеописаниям, но я потакал своей любви к поэзии, которую приобрел со времен экзамена по английскому повышенного уровня в рамках программы средней школы. Я часто думаю, что мог бы преподавать английский в католической сред­ней школе, если бы не стал священником.) Когда нас на­вещала какая-нибудь важная персона, например епис­коп, нам подавали спиртные напитки. Изредка мы поз­воляли себе благопристойную пирушку в местном ресторане. Это было цивилизованное, достойное, впол­не удовлетворительное существование. Студенты нас уважали. С другой стороны, а кого еще им здесь уважать. Мы были хозяевами нашего крошечного искусственно­го королевства.

Разумеется, мы не могли полностью игнорировать тот факт, что число поступающих сокращалось, сту­денты все чаще и чаще бросали учебу, а священники оставляли свое служение или церковь. Когда отступ­ником оказывался кто-то, кого ты знал лично, кто-то, с кем ты вместе учился, или кто учил тебя, или тот, чьи работы ты с восхищением читал, это всегда было ударом. Словно в разгар вечеринки или оживленной беседы, когда внезапно хлопает дверь и собравшиеся замолкают: все поворачиваются и смотрят на дверь, осознавая, что один из членов их сообщества ушел и больше не вернется. Но спустя какое-то время гул разговора возобновляется, будто ничего и не произошло. Большинство отступников, видимо, рано или поздно женились — извлекая или не извлекая пользу из секу­ляризации, а оставшиеся приписывали их уход про­блемам, связанным с сексом. Легче было обвинить секс, чем подумать, заслуживает ли доверия то, чему мы учим.

По мере того как редели наши ряды, приходилось осваивать все новые и новые теологические дисцип­лины. И вот я уже преподавал толкование Библии и ис­торию церкви, не будучи должным образом подготов­лен ни но одной из этих дисциплин, равно как и по догматическому богословию, по которому я, как пред­полагалось, специализировался. Когда я учился, у нас был предмет под названием апологетика, заключав­шийся в упорной защите каждого положения католи­ческой ортодоксии от критики или соперничающих заявлений других церквей, религий и философских учений с применением всех доступных приемов рито­рики, аргументов и библейских цитат. В обстановке, сложившейся после Второго Ватиканского собора, раз­вился более терпимый и экуменический стиль препо­давания, но католические семинарии в Англии — во всяком случае, колледж Св. Этельберта — оставались в отношении богословия консервативными. Наше епис­копальное начальство отнюдь не хотело, чтобы мы расшатывали веру и так не многочисленных стремя­щихся в священники новобранцев, подставляя их под полноводный, холодный поток современной ради­кальной теологии. В этом смысле англикане задавали тон, а мы с некоторым Schadenfreude наблюдали за скандалами и угрозой раскола в англиканской церкви, спровоцированными епископами и священниками, которые отрицали доктрину непорочного зачатия, воскресения и даже божественной природы Христа. У меня есть одна скромная шутка, я обычно включаю ее в вводную лекцию к курсу теологии, о борцах с ми­фами, которые вместе с водой выплеснули из ванны младенца Иисуса, неизменно вызывающая оглуши­тельный смех. А история про одного англиканского викария, который назвал трех своих дочерей Вера, На­дежда и Дорис, прочитав Тиллиха между рождением второго и третьего ребенка, неделю до колик смешила преподавательскую. Если вдуматься, то мое неизмен­ное воспоминание об Этеле — это излишняя готов­ность к смеху: в лекционных, в комнатах отдыха и в трапезной. Дикий гогот, трясущиеся плечи, оскален­ные от хохота зубы. Почему клирики так непомерно смеются над простейшими шутками? Чтобы не уны­вать? Что это — своего рода свист в темноте?

Как бы там ни было, в теологическую игру мы игра­ли честно. Мы отбивали трудные вопросы или смотре­ли, как они пролетают мимо, не нанося по ним удара. Легкие мы отбивали за пределы поля. И никогда не вы­ходили из игры за блокировку шара ногой, поскольку сами же были и арбитрами. (Иоланде эту метафору я, разумеется, объяснил бы.)

Не нужно погружаться в глубины философии рели­гии, чтобы обнаружить, что любое религиозное ут­верждение невозможно ни доказать, ни опровергнуть. Для рационалистов, материалистов, логических пози­тивистов и т.д. это является достаточным основанием для отказа от серьезного рассмотрения всего предме­та. Но для верующих недоказуемый Бог почти так же хорош, как и доказуемый, поскольку без Бога нет обна­деживающего ответа на вечные вопросы зла, несчас­тья и смерти. Круговорот теологических дискуссий, использующий откровение для постижения Бога, су­ществование Которого недоказуемо вне откровения (как и говорил Аквинат), верующего не волнует, ибо сама вера находится за пределами теологической иг­ры, она — арена, на которой эта теологическая игра разыгрывается. Это дар, дар веры, нечто, что вы приоб­ретаете или вам навязывают — через крещение или по дороге на Дамаск. Уайтхед сказал, что Бог — это не великое исключение из всех метафизических принци­пов, призванное спасти их от краха, но, к несчастью, с философской точки зрения Он есть сущий, чему Уайтхед так и не нашел убедительного опровержения.

Поэтому все зависит от веры. Допусти существова­ние личного Бога-Отца — и все детали католической Доктрины встанут более или менее на место. Допусти это, и ты сможешь позволить себе несколько мыслен­ных оговорок касательно сей странной доктрины — существования ада, например, или Успения Девы Ма­рии, — не испытывая сомнений в своей вере. Именно так я и поступил — принял свою веру как должное. Я не подвергал ее серьезным сомнениям и не рассматривал ее пристально. Она определяла меня. Она объясняла, почему я был таким, каким был, делал то, что делал, преподавал богословие семинаристам. Я не подозре­вал, что утратил веру, пока не покинул семинарию.

В данной формулировке это звучит неправдоподобно. В конце концов, я вел в некотором роде то, что мы называем «молитвенной жизнью». В сущности, я гораздо добросовестнее, чем большинство моих кол­лег, подходил к обязательному получасовому размыш­лению, с которого начиналось утро. Интересно, кому я молился? На этот вопрос я могу ответить только так: молитва являлась частью принятой мной как должное веры и была неразрывно связана с естественным по­стижением религиозных идей, которое началось, ког­да мама впервые сложила мои ладошки для вечерней молитвы и научила произносить «Аве Мария». Это, без сомнения, имеет какое-то отношение к моей исклю­чительно академической карьере в лоне церкви. Леви-Строс где-то говорит, что «студент, избравший про­фессию учителя, не распрощался с миром детства: на­против, он пытается в нем остаться».

В начале 80-х годов произошла рационализация ка­толического духовного образования в Англии и Уэльсе. В результате чего Этель закрыли. Кое-кого из персонала перевели в другие академические заведения. Но мой епископ вызвал меня для беседы и высказал предполо­жение, что, вероятно, мне будет полезен некоторый опыт пасторской работы. Думаю, до него дошли слухи, что я и сам не очень вдохновлен и преподаю без долж­ного вдохновения, в силу чего не способен побудить студентов к пасторской деятельности, для которой их готовили. Что ж, это было правдой, хотя частично вина ложилась и на учебный план. Волею обстоятельств, слу­чайно сменивших мой статус студента сразу на статус преподавателя, я знал мало или почти совсем ничего не знал о повседневной жизни рядового священника, слу­жившего в миру. Я напоминал штабного офицера, ни­когда не видевшего боя и посылавшего молодых ново­бранцев на современную войну с оружием и тактикой, оставшимися от средних веков.

Епископ направил меня в церковь Петра и Павла в Сэддле. Весьма неприглядное место примерно в двадца­ти милях к северо-востоку от Лондона, деревня, со вре­мен войны разросшаяся до размеров небольшого го­родка. Со своим рабочим классом, прослойкой среднего класса, легкой промышленностью и каким-то садовод­ческим товариществом. Но большинство работающего населения каждый день ездит на работу в Лондон. Церк­вей в Сэддле несколько: англиканская приходская цер­ковь с башней в раннеанглийском стиле; неоготичес­кая, красного кирпича методистская церковь и непроч­ная на вид католическая церковь из шлакобетона и с цветными витражами, выполненными в дешевом под­ражании модерну. Мои прихожане представляли собой типичный срез английской католической общины: в основном ирландцы во втором или третьем поколении, с вкраплениями более поздних итальянских иммигран­тов, приехавших после войны для работы в садоводчес­ких питомниках, и горстка новообращенных и истин­но старых католиков, которые могли проследить свою родословную до времен папистов.

Община была достаточно зажиточной, насколько это возможно для английской католической общины. Безработица начала 80-х вызвала в этой части страны меньшее разорение, чем в других местах. Стоимость и нехватка жилья затрудняли жизнь молодых супружес­ких пар, но настоящей бедности не было, как и сопро­вождающих ее серьезных социальных проблем: пре­ступности, наркотиков, проституции. Вполне респек­табельное, в меру богатое общество. Если бы меня отправили в приход в Сан-Паулу или в Боготу либо да­же в один из более пострадавших районов Раммиджа, все могло бы пойти по-другому. Я кинулся бы, напри­мер, на защиту социальной справедливости, олицетво­ряя то, что теологи освобождения называют «преиму­щественным выбором для бедных», — хотя сомнева­юсь. Во мне никогда не было ничего героического. Но, так или иначе, это была метрополия, а не Южная Аме­рика. Мои прихожане не нуждались ни в политичес­ком, ни в экономическом освобождении. Большинст­во из них голосовало за миссис Тэтчер. Моя роль была четко обозначена — «утешение свыше». Они смотрели на церковь как на обеспечение духовного аспекта жиз­ни, внешне неотличимой от той, которую вели их невоцерковленные соседи. Наверное, мне повезло, что огромный скандал по поводу контроля над рождаемо­стью и «Humanae Vitae», который доминировал в като­лической пастырской жизни в шестидесятых и семи­десятых, заглох к тому моменту, когда я вышел на при­ходскую сцену. Большая часть моих прихожан разобралась как с этим вопросом, так и со своей сове­стью и тактично не затрагивала его в разговорах со мной. Они хотели, чтобы я венчал их, крестил их де­тей, смягчал тяжесть утрат и избавлял от страха смер­ти. Они хотели, чтобы я заверил их в следующем: если они не так состоятельны и не так удачливы, как, воз­можно, им того хотелось, или их бросили супруги, или их дети сбились с пути, или их поразила неизлечимая болезнь, — это не конец, это не причина для отчаяния, ибо есть иное место, иное время вне времени, где за все воздастся, восторжествует справедливость, боль и потери получат возмещение, и все мы будем жить дол­го и счастливо до глубокой старости.

В сущности, именно это каждое воскресенье обе­щают им слова мессы: «Всех нас помилуй и дай нам участие в вечной жизни вместе с Пресвятой Богоро­дицей Девой Марией, со святыми апостолами и все­ми святыми, от века Тебе угодившими, чтобы с ними восхвалять и прославлять Тебя». Вторая евхаристи­ческая молитва. Откройте наугад миссал (я только что поставил этот эксперимент на миссале, лежащем в письменном столе Урсулы, — новеньком экземпляре в переплете из белой искусственной кожи, со «святыми картинками» и золотым обрезом), и вы натолкнетесь на одну и ту же бесконечно повторяющуюся тему. (Бо­же, уготовивший любящим Тебя невидимые блага, наполни сердца наши Твоею любовью, чтобы, возлю­бив Тебя во всем и превыше всего, мы удостоились обещаний Твоих, превосходящих всякое желание (Вступительная молитва, 20-е рядовое воскресенье, год А.) Молим Тебя, Господи, да очистит и обновит нас это приношение и станет источником воздая­ния вечного для тех, кто исполнит волю Твою». (Мо­литва над дарами, 6-е рядовое воскресенье, год С.) «Всемогущий Боже, подобно тому, как участием в Ве­чере Сына Твоего Ты укрепляешь нас в жизни времен­ной, удостой нас и вечного пира в Твоем Царствии». (Молитва после причащения, Великий Четверг, Месса воспоминания о Тайной Вечере.)

Это всегда было основной мольбой христианства — и неудивительно. Сколько человеческих жизней в исто­рии оказалось короткими, несчастливыми и нереализо­ванными. Даже если когда-нибудь прогресс и сделает такую утопию возможной для всех, что представляется сомнительным, она не сможет задним числом компен­сировать миллиарды жизней, уже не реализовавшихся, зачахших и покалеченных недоеданием, войнами, угнетением, физическими и психическими болезнями. От­сюда наше страстное человеческое желание верить в загробную жизнь, в которой очевидные несправедли­вость и неравенство жизни земной будут исправлены. Это объясняет, почему в Римской империи первого ве­ка христианство так быстро распространилось среди бедных и неимущих, покоренных и порабощенных. Те первые христиане и, несомненно, сам Иисус ожидали, что конец времен, а с ним и конец несправедливостям и страданиям будет неизбежен со Вторым пришестви­ем Христа и утверждением Его Царства. Это ожидание и по сей день продолжает вдохновлять фундамента­листские секты. В учении церкви как института Вто­рое пришествие и Страшный суд были отложены на неопределенное время и упор был сделан на судьбу каждой отдельной души после смерти. Однако суть евангельского послания остается, по существу, неиз­менной. Хорошая новость — это весть о вечной жизни, райская новость. Для моих прихожан я был своего рода туристическим агентом, выдающим билеты, страховки, брошюры, которые гарантировали им счастье в конце пути. И неделю за неделей взирая на них с алтаря, даруя им обещания и надежды, глядя на их терпеливые, до­верчивые и слегка скучающие лица и удивляясь, неуже­ли все эти люди действительно верят в то, что я говорю, или просто надеются, что это правда, я вдруг осознал, что не верю, больше не верю ни единому слову из всего этого, хотя не могу точно сказать, когда я перешел из одного состояния в другое, — настолько тонка, по-видимому, была оболочка, настолько мало расстояние, отделяющее веру от неверия.

Вся радикальная, направленная на уничтожение мифов теология, на сопротивление которой я потра­тил большую часть своей жизни, вдруг оказалась само­очевидно правдивой. Христианская ортодоксия была смесью мифа и метафизики, смесью, лишенной смысла в современном, начиная с эпохи Просвещения, ми­ре, кроме тех случаев, когда она понимается историче­ски и интерпретируется метафорически. Иисус, на­сколько мы можем отделить его подлинную личность от сочинений первых евангелистов, несомненно, был выдающимся человеком, обладавшим исключительно ценной (но загадочной, очень загадочной) мудростью, коей он щедро делился, и нам, конечно же, такая личность несравнимо интереснее, чем фанатичные приверженцы конца света, характерные для того пери­ода еврейской истории; а распятие Иисуса (хотя и не подтвержденное исторически) — трогательно и вдохновляюще. Сверхъестественность этого предания — идея о том, что он был Богом, «посланным» им же са­мим, но им-Отцом, с небес на землю и родившимся от девственницы, что он воскрес из мертвых и вернулся на небеса, откуда снова спустится в последний день, чтобы судить живых и умерших, и т.д., — тоже не лише­на определенного величия и символической силы, но и этой истории можно было верить не больше, чем другим мифам и легендам о божествах, которые мно­жились в Средиземноморье и на Ближнем Востоке в те же самые времена.

Итак, вот он я — священник-атеист или, по крайней мере, агностик. И я никому не смел в этом признаться. Я снова обратился к радикальным англиканским тео­логам — Джону Робинсону, Морису Уайлзу, Дону Кьюпитту и компании, коих я обычно высмеивал в своем введении в курс лекций по теологии, и перечи­тал их с большим почтением. В работах этих авторов я нашел своего рода оправдание продолжению своей пасторской деятельности. Кьюпитт, например, гово­рил о «людях, которые являются вежливыми агности­ками или скептически относятся к христианским до­ктринам о сверхъестественном и в то же время, как ни удивительно, продолжают исповедовать христи­анскую религию». Я подумал, что стану одним из та­ких людей. Кьюпитт, не придававший значения соб­ственному скептицизму и публично осужденный как «священник-атеист», особенно увлек меня тем, что в серии своих книг решительно рубил сук, на котором сидел, пока между ним и пропастью не осталось ни­чего, кроме Кьеркегоровой «религиозной потребно­сти»: «Насколько мы можем судить, существует не Бог, но религиозная потребность, ее выбор, принятие ее требований и освобождающее ощущение самопрево­сходства, которое она в нас порождает». Обычно я развлекал студентов в Этеле, вставляя подобные вы­ражения в «Символ веры»: «Верую в религиозную по­требность...». Теперь же даже Кьюпитт, как мне каза­лось, слишком много на себя брал. Где было это осво­бождающее самопревосходство? Я его не чувствовал. Я чувствовал себя одиноким, лживым, нереализовавшим себя.

Именно тогда в мою жизнь вошла Дафна. По иро­нии судьбы. Она была старшей медсестрой в местной больнице, которую я посещал, отвечала там за женское отделение. Случалось, мы изредка разговаривали о па­циентах в ее каморке-кабинете. К одной пациентке мы оба проявляли особый интерес — это была монахиня лет сорока, сестра Филомена, умиравшая от какой-то не поддающейся лечению формы рака костей. В тече­ние многих месяцев она неоднократно ложилась в больницу, часто мучимая сильными болями. Ей ампу­тировали ногу, но это не остановило развитие болез­ни. Врачи больше ничем не могли ей помочь, и она спокойно и мужественно приняла свою судьбу. Она обладала поразительной верой и была абсолютно убеждена, что встретится с Создателем, или, как гово­рилось в литургии, сопровождавшей ее пострижение в монахини, со своим женихом. Естественно, я не сму­щал ее моими сомнениями, с притворным пылом де­монстрируя в ответ такую же веру. Видимо, сестра Фи­ломена сказала Дафне, каким источником утешения и вдохновения я ей служил, и мне было очень неловко, когда я услышал эти совершенно незаслуженные по­хвалы из вторых уст.

После того как сестра Филомена в последний раз покинула больницу и вернулась в монастырь умирать (что и случилось месяца два спустя), Дафна сказала, что общение с монахиней оставило глубокий след в ее душе, вызвав желание больше узнать о католической вере. И спросила, можно ли приходить ко мне за на­ставлениями (эту фразу она, очевидно, услышала от сестры Филомены). Я попытался направить ее к млад­шему священнику своего прихода, но она настояла на моей кандидатуре. Возможно, это было предостереже­нием. Однако я не знал, как отказаться, чтобы это не выглядело одновременно грубым и нелепым. Таким образом, каждую неделю в четверг вечером или днем в пятницу, когда у Дафны не было ночного дежурства, она приходила в мой дом при церкви, и мы шли в гос­тиную, где тикали часы и над каминной полкой висело массивное гипсовое распятие, а по стенам — слишком яркие миссионерские плакаты; там мы садились друг против друга за полированный стол, на стулья с пря­мыми спинками и покрытыми дерматиновыми чехла­ми сиденьями, которые давным-давно превратились в неглубокие неудобные воронки, и прорабатывали по­ложения католической веры. Какой фарс.

Поначалу я задался целью покончить со всем этим как можно скорее, чтобы, когда у Дафны возникнут возражения или она, подавшись вперед и серьезно гля­дя мне в глаза, выразит недоумение по поводу какого-либо из догматов, я смог бы пожать плечами и, отведя взгляд, сказать, мол, да, с чисто рациональной точки зрения некоторые проблемы есть, но вам надо рассмо­треть их в контексте веры как единого целого; а затем перейти к следующему догмату. Но вскоре я начал ждать ее еженедельных посещений. Видит Бог, мне бы­ло одиноко. Мне недоставало компании моих бывших коллег, которая собиралась в преподавательской в Этеле. Мой младший священник Томас был славным пар­нем, молодым ливерпульцем, не так давно посвящен­ным в сан и прикомандированным к нашей страдаю­щей от нехватки священников епархии, но его мирские увлечения лежали в основном в области фут­бола и рок-музыки (он живо интересовался молодежным клубом, а по субботам служил очень популярную у прихожан вечернюю литургию с пением молитв на народные мотивы) — предметов, в которых я совер­шенно не разбирался. Экономкой нашей была худая, страдающая артритом вдова, по имени Агги, чьи разго­воры в основном крутились вокруг цен на продукты и болей в ее суставах. Дафна была не самой умной в ми­ре женщиной, но она проявляла интерес ко всему но­вому: смотрела по телевизору достаточно серьезные программы, читала романы, получившие литератур­ные премии, и время от времени ездила в Лондон — в театр или на выставку. Она закончила хорошую шко­лу-интернат для девочек (ее отец был кадровым воен­ным, часто находившимся по долгу службы за грани­цей) и приобрела там вполне благородный акцент и манеру речи, которые сбивали с толку многих людей (я слышал, как больничный персонал передразнивает Дафну у нее за спиной), но не меня. У нас выработалась привычка немного поговорить на светские темы, по­сле того как предписанная порция наставлений быва­ла пройдена. Постепенно наставления становились более поверхностными, а разговоры более продолжи­тельными. Я начал подозревать, что Дафна желает стать католичкой не сильнее, чем я — возродить свою веру, и что у нее тоже есть личные причины для про­должения курса наставлений.

Что она во мне нашла? Позднее я часто спрашивал себя об этом. Ей было тридцать пять, она отчаянно хо­тела замуж, вероятно — обзавестись детьми. Прихо­дится признать, что Дафна не была физически привле­кательной в модном современном вкусе, возможно, вообще ни в каком, хотя, когда мы познакомились, это не приходило мне в голову, ибо я давно уже приучил себя не рассматривать женщину как сексуальный объект. Она была высокой, грузноватой и выглядела гораз­до интереснее в больничной форме, чем в обычной одежде. Кожа у нее была бледная, лицо широкое, с на­меком на двойной подбородок. Острый нос, малень­кий рот с тонкими губами, которые она обычно под­жимала в строгую прямую линию, особенно на работе (Дафна командовала в своем отделении с диктатор­ской властностью, и молоденькие сестры, находивши­еся под ее началом, взирали на нее с уважением и — я не мог этого не заметить — долей неприязни). Но ког­да мы были вдвоем, она иногда позволяла себе улыб­нуться, обнажая два ряда острых белых зубов и розовый заостренный язычок, которым быстро проводила по губам, и, по мере того как росла наша близость, я на­ходил это движение довольно возбуждающим в чувст­венном плане. Но Дафна явно не относилась к числу соблазнительных женщин, как я — к числу соблазни­тельных мужчин. Ни один из нас не получил бы высо­ких оценок по части того, что Шелдрейк называет привлекательностью. Возможно, именно это и натолк­нуло ее на мысль, что мы созданы друг для друга.

И вот наступил день ланча, рокового ланча у нее до­ма — в маленькой квартирке в частном доме. В таких Домах живут бездетные пары или молодые одинокие люди свободных профессий: фикус в вестибюле, заст­ланные коврами коридоры, и самый громкий звук — жужжание лифта. Был промозглый февральский день, из низких серых облаков сыпал мелкий дождь. С поро­га квартира Дафны казалась теплой и манящей — как и сама Дафна. Она надела мягкое бархатное платье, которого я до этого не видел, а ее свежевымытые волосы, которые она обычно убирала в довольно тугой пучок на затылке, были распущены, и от них пахло аромати­зированным шампунем. Дафна, казалось, тоже была приятно удивлена моей внешностью: я облачился в пу­ловер и вельветовые брюки, она впервые видела меня не в церковном черном одеянии. «Так ты выглядишь моложе», — сказала она, а я спросил: «Значит, обычно я выгляжу старым?», и мы рассмеялись, а ее розовый язы­чок скользнул по губам этим ее кошачьим кокетливым движением.

Мы оба немного смущались, но стаканчик шерри перед ланчем слегка ослабил нашу скованность, а бу­тылка вина, поданная к столу, рассеяла се окончатель­но. Мы разговаривали более свободно, более заинте­ресованно, чем когда-либо ранее. Не помню, что мы ели, помню только, что пища была легкой и вкусной и несравненно лучше жирного тушеного мяса Агги. По­сле ланча мы пили кофе, сидя рядом на диване, кото­рый Дафна подвинула к камину, одному из тех газовых каминов, что на удивление убедительно имитируют обычные, и разговаривали. Мы все говорили, а зимний день перешел в сумерки, и в комнате становилось все темнее и темнее. В какой-то момент Дафна хотела включить лампу, но я ее остановил. Меня охватило не­одолимое желание рассказать ей о себе всю правду, и сделать это казалось легче в полумраке, словно комна­та превратилась в исповедальню. «Мне нужно кое-что сказать тебе, — начал я. — Я больше не могу наставлять тебя, поскольку, понимаешь, я больше ни во что это не верю, продолжать было бы ошибкой, вероломством во всех смыслах. Ну вот, признание сделано, и ты — един­ственный человек в мире, которому я открылся».

В свете камина я увидел, как возбужденно расшири­лись ее глаза. Она взяла меня за руку и сжала ее. «Я очень тронута, Бернард, — произнесла она (мы уже не­сколько недель были на ты). — Я знаю, как это важно для тебя, как много значит. Для меня большая честь ус­лышать твое признание».

Несколько минут мы посидели в торжественной ти­шине, глядя на огонь. Затем, пока Дафна все еще сжима­ла мою ладонь, я поведал ей всю историю, более или ме­нее так, как рассказал ее здесь. И в конце добавил: «По­этому теперь я должен передать тебя Томасу. Он еще несколько неопытен, но намерения у него добрые».

«Не говори ерунды», — сказала она и, наклонив­шись, поцеловала меня в губы, словно хотела заставить замолчать, что, естественно, и произошло.

Понедельник, 14-е

Сегодня утром встретился с адвокатом Урсулы мисте­ром Беллуччи. Его контора находится в центральном Гонолулу, так они его называют, — финансовом и дело­вом районе. Как и Вайкики, он кажется слегка нереаль­ным, словно его выстроили вчера и могут за ночь де­монтировать и убрать, чтобы завтра воздвигнуть что-нибудь совершенно другое. Сворачиваете с довольно неряшливого участка бульвара Ала-Моана, через милю после торгового центра, ставите машину в многоэтаж­ном гараже и, выйдя с другой стороны, попадаете в лабиринт пешеходных улиц и площадей, соединяющих элегантные высотные здания, сбивающие с толку своей похожестью: все из одинаковой нержавеющей стали, тонированных стекол и глазурованного кирпича. По­мещения контор щедро обиты деревянными панелями и от стены до стены застланы коврами, охлаждаются безжалостными кондиционерами и затенены жалюзи поверх тонированных стекол, так что, попав внутрь с раскаленного, ярко освещенного тротуара, с трудом ве­ришь, что ты по-прежнему на Гавайях. Возможно, это делается нарочно, чтобы создать искусственный мик­роклимат, способствующий работе, и преодолеть апа­тию тропиков. Действительно, было похоже, что Беллуччи и его подчиненные играют роли, изображая жизнь конторы в некоей коммерческой столице Север­ного полушария. Сам он был в костюме-тройке и при галстуке; его секретарша — в платье с немилосердно длинными рукавами, в чулках и туфлях на высоких каб­луках. В своих слаксах и спортивной рубашке я чувст­вовал себя одетым небрежно и не по-деловому.

Мистер Беллуччи с важным видом встретил меня в дверях кабинета и жестом предложил мне сесть в зеле­ное кожаное кресло, которое, как и остальная мебель, казалось новехоньким и удивительно ненастоящим. «Как ваши дела, мистер Уолш?» — спросил он. Я корот­ко доложил ему о своих проблемах: о несчастном слу­чае с отцом и т.д., и он сочувственно поцокал языком. «Попали вы в переплет, — сказал он. — Так вы, кажется, говорите в Англии? Попали в переплет». Я объяснил ему значение этого выражения в крикете. «Правда, что ли? — спросил он с легким недоверием. — Вы будете подавать в суд на водителя?» Казалось, он разочаровал­ся, когда я ответил отрицательно.

Он попросил секретаршу принести доверенность и курил сигару, пока я читал четыре страницы. Текст был изложен типичной юридической тарабарщиной, призванной предусмотреть все возможные случайно­сти — «покупать, продавать, заключать сделки или подписывать контракты, обременять долгами, от­давать в залог или отчуждать любое имущество, недвижимое, личное или смешанное, материальное или нематериальное...». Но смысл был ясен. Урсуле надлежало подписать документ в присутствии госу­дарственного нотариуса. Я спросил, как это можно сделать, если она прикована к постели, и Беллуччи ска­зал, что нотариус приедет в больницу. «Больничный социальный работник все это для вас устроит». Так и произошло. К моему удивлению вся процедура была завершена к трем часам дня, после непродолжитель­ной церемонии у постели Урсулы. Теперь я наделен полной властью распоряжаться ее делами. Первой мо­ей задачей стала выплата мистеру Беллуччи не такого уж и маленького гонорара — $250.

Между встречей с Беллуччи и подписанием доку­мента я успел съездить еще в два интерната из списка Доктора Джерсона. Первый, Макаи-мэнор, располагал­ся в шикарном жилом районе на побережье, по другую сторону от Алмазной головы. Не успел я въехать в во­рота, как понял, что он окажется сказочно привлека­тельным и непомерно дорогим. Здание в колониаль­ном стиле, ослепительно белое, с длинной верандой, где более подвижные пациенты могут сидеть в тени и наслаждаться видом и ароматами роскошного, безупречно ухоженного парка. Внутри — также приятный запах. Повсюду элегантность, комфорт и чистота. У всех живущих здесь отдельные комнаты — светлые, обставленные удобной мебелью, с личным телевизо­ром, телефоном у кровати и т.п. Медицинские сестры улыбчивы, аккуратно одеты и опрятны, они разносят пациентам еду и лекарства с напускной сдержаннос­тью стюардесс. Урсуле понравилось бы в Макаи-мэнор. К сожалению, это стоит $6500 в месяц, не считая расходов на лекарства, физиотерапию, трудотерапию и т.д. Ее удовольствие от пребывания в этом заведении будет отравлено тревогой, что придется покинуть его, когда закончатся деньги. Словно прочитав мои мысли, администратор, знакомившая меня с интернатом, статная блондинка в безукоризненном льняном кос­тюме, деликатно намекнула, что они требуют опреде­ленных финансовых гарантий, когда принимают не­излечимо больного пациента, чтобы «упредить любые сложности, которые могут возникнуть, если прогноз окажется слишком пессимистичным», как она иноска­зательно это объяснила. По моему робкому поведе­нию, а возможно и по моим помятым дешевым «ливай­сам», она сделала вывод, что я клиент не того класса. Что и соответствует действительности.

Второе место, где я побывал, называется Бельведер- хаус — несколько претенциозное название для простого одноэтажного бетонного здания пастельных то­нов, которое с дороги казалось скорее маленькой шко­лой. Территория открытая, лишенная тени, совсем рядом с широкой прямой магистралью в довольно голом северо-западном пригороде. После роскоши Макаи-мэнор это небольшой шаг назад, но по зрелом размышлении Бельведер-хаус был значительно лучше любого из двух заведений, которые я видел вчера. Мо­чой воняло совсем чуть-чуть, да и этого я уже практи­чески не чувствовал, когда закончил свой визит; а пер­сонал производил впечатление дружелюбного и за­ботливого. Тем не менее некоторые моменты Урсуле не понравятся: ей придется жить в комнате с другой женщиной, и кровати стоят очень близко (подозре­ваю, что изначально комнаты предназначались для од­ного человека); кое-кто из обитателей совершенно вы­жил из ума, и общих мест для отдыха и развлечений очень мало. С другой стороны, стоит это всего $3000 в месяц. И есть свободные места.

Завтра я должен поехать в банк Урсулы в Вайкики и взять сертификаты акций из ее депозитного сейфа, а затем отвезти их к ее брокеру в центральный Гонолулу, чтобы акции можно было продать. Еще я должен отка­заться от сейфа в банке, чтобы сэкономить арендную плату, ликвидировать маленький депозитный счет и обратить в наличные выпущенную банком валютную облигацию на $3000. Затем все эти деньги нужно поло­жить на приносящий проценты чековый счет, как здесь называют текущий счет. По последней оценке, которая была совсем недавно, портфель акций Урсулы стоит около $25000, а другие ее сбережения и бумаги составляют примерно $15000, что в сумме дает $40000, плюс ее пенсия. Предположим, что она откладывает пенсию для карманных расходов и непредвиденных обстоятельств и оплачивает интернат из капитала. Ес­ли она поселится в Бельведер-хаусе, денег ей хватит на год и даже более, что, надо сказать, в два раза дольше, чем, согласно прогнозам Джерсона, она проживет, а значит, остается приемлемый запас на случай, если доктор Джерсон ошибается в своих оценках. Отврати­тельные подсчеты, но приходится смотреть фактам в лицо.

Урсула смотреть им в лицо, кажется, готова. Я рас­сказал ей о моих последних изысканиях в отношении интернатов, не слишком останавливаясь на недосягае­мых прелестях Макаи-мэнор. Она приняла мое сужде­ние, что Бельведер-хаус, возможно, лучшее место, на которое мы можем рассчитывать, исходя из расценок, и согласилась, что я должен заняться этим вопросом, чтобы ее приняли туда как можно быстрее. Джерсон до сих пор не разобрался с ее запором, который оказался удивительно упрямым, но это всего лишь вопрос вре­мени, и затем она сможет покинуть больницу. Урсула проявила живейший интерес к выдаче доверенности и подсчету своего состояния. Парадоксально, но вся эта деятельность, похоже, вернула ей желание жить. Она попросила меня принести ей из квартиры дополни­тельную ночную рубашку и белье, а завтра собирается сделать прическу. Время словно летит, когда я ее наве­щаю, нужно так много всего обсудить.

Жаль, не могу сказать того же о папе. Он только и делает, что жалуется на боль в бедре, на унизительную потребность в судне и прежде всего на меня — за то, что навлек на него все эти неприятности. Он жаждет оказаться дома и снова спрашивал меня о Тесс. Думаю, мне лучше позвонить ей сегодня вечером и покончить с этим, но пока слишком рано — в Англии еще спят. Схожу-ка я поплавать. Чувствую, что мне нужно как-то размяться после целого дня поездок по Гонолулу в об­лицованном пластиком автомобиле и сидения в каби­нетах и больничных палатах.

Я только что вернулся с пляжа, едва избежав неболь­шой катастрофы, и так доволен собой, что безостано­вочно ухмыляюсь, даже иногда посмеиваюсь вслух, чтобы дать выход моему комичному чувству ликова­ния. Миссис Кнопфльмахер столкнулась со мной в тот момент, когда я фыркал от смеха, выходя из лифта, и бросила на меня подозрительный взгляд. Спрашивая о папе и Урсуле, она подошла ко мне вплотную, видимо, для того, чтобы унюхать мое дыхание. Но я был вполне трезв.

Я собирался поплавать в бассейне, но когда вышел поглядеть на него с балкона, он лежал, укрытый глубо­кой тенью, совершенно пустой и непривлекательный. Тогда я надел под шорты купальные трусы и поехал на пляж, который выходит на Капиолани-парк, начинаю­щийся там, где заканчиваются отели Вайкики. Я без труда нашел для своей машины место в парке под де­ревьями, поскольку час был поздний и пляж сравни­тельно пустой. Отдыхающие, в течение дня ведущие борьбу за место под солнцем, скатали полотенца и со­ломенные коврики и пошлепали в свои башни-инку­баторы на кормежку. Немногие оставшиеся на пляже не отличались от местных, которые пришли сюда по­сле рабочего дня, принеся с собой пиво и коку, чтобы искупаться, расслабиться и полюбоваться заходом солнца.

Идеальное время для купания. Солнце, утратившее свирепость дневного жара, стояло низко, но море было теплым, а воздух душистым. Я энергично проплыл ярдов сто, держась приблизительно в направлении Ал­мазной головы, а потом лежал на спине, вглядываясь в небесный свод. Длинные полосы розовато-лиловых облаков, окаймленных золотом, текли с запада, как флаги. Негромко прожужжал над головой реактивный самолет, но не смог нарушить покой и красоту вечера Городской шум казался приглушенным и отдаленным. Я отвлекся от всех мыслей и позволил волнам покачи­вать меня, будто маленькую щепку. Изредка набегала волна побольше, захлестывая меня или приподнимая, заставляя отплевываться в ее кильватере или смеяться как мальчишка.

Я решил, что буду устраивать такие заплывы как можно чаще.

Некоторые одержимые серфингисты ловили по­следний свет. На том расстоянии, что отделяло меня от пляжа, я оказался в лучшем положении, чем раньше, и наблюдал за ними, наслаждаясь их грацией и мастерст­вом. Когда подходит большая волна, они скользят по диагонали вдоль ее глянцевитой поверхности как раз под нависающим гребнем — колени согнуты, руки раскинуты, а движения бедер позволяют менять на­правление и даже разворачиваться назад, прыгнув сквозь брызги и подошву волны на другую ее сторону. Если они ехали на волне, пока она не истощалась, то постепенно выпрямлялись. Иногда, с моего угла обзо­ра, их доски были невидимы, и серфингисты прибли­жались ко мне, словно шли по воде. Затем, потеряв ско­рость, они опускались на колени, как в благодарствен­ной молитве, прежде чем повернуть назад, в открытое море. Наблюдая за ними, я припомнил строки из «Бури» которую только что просматривал у Урсулы в сборнике шекспировских пьес издания «Книжного клуба». Франческо говорит про Фердинанда:

Может, жив. Я видел, как он, волны поборов, На гребень выплыл, отстранял он воду... [71]

Интересно, пришла мне в голову мысль, не это ли первое описание серфинга в английской литературе?

Выйдя из воды, я вытерся и сел полюбоваться зака­том. Последние серфингисты удалились, взвалив свои доски на плечи. На воде, на фоне мерцающего золота, выгибались силуэты парусов катамаранов и шхун, со­вершающих «Коктейль-круизы». Где-то под деревьями в парке позади пляжа невидимый одинокий саксофо­нист выводил, импровизируя, длинные джазовые ар­педжио. Саксофон жаловался и плакал, и его хрипло­ватый голос казался голосом самого вечера. Возмож­но, впервые я понял, как Гавайи способны околдовать приезжего.

Потом, когда я подумал о возвращении домой, мое умиротворенное настроение вмиг улетучилось: я об­наружил, что пропали ключи. Видимо, они выпали из кармана шортов в мягкий сухой песок. Я застыл, созна­вая, что любым своим движением могу похоронить их безвозвратно, если они уже и так не потеряны. Я стал медленно поворачиваться вокруг своей оси — спица моей тени удлинялась и укорачивалась на песке, — но ключей не заметил, хотя впивался взглядом буквально в каждый выступ и в каждую впадинку вокруг себя.

Я издал негромкий тоскливый вопль и в прямом смысле заломил в отчаянии руки; ибо пропали не только ключи от машины и квартиры, но и ключ от банковского сейфа Урсулы, который она доверила мне сегодня днем (все Урсулины ключи я прицепил на бре­лок автомобильного ключа). Без сомнения, ключи можно было восстановить, но ценой непомерных уси­лий, неудобства и траты драгоценного времени. Как хорошо я справлялся с делами Урсулы, подумалось мне; теперь же из-за дурацкой беспечности я поставил под угрозу завершение неотложного дела и потерял только-только приобретенное самоуважение. Ибо что это, как не дурацкая беспечность — принести ключи на пляж просто в кармане. В песке так легко потерять маленький предмет — именно поэтому профессио­нальные служители весь день ходят по пляжу Вайкики взад-вперед с металлоискателями. Прищурясь, я по­смотрел вдоль пляжа в надежде увидеть кого-нибудь из служителей и всерьез подумал о том, чтобы простоять не сходя с места, если понадобится, до утра, пока кто-нибудь не появится и не окажет мне помощь.

Ярдах в десяти от меня сидели двое темноволосых смуглых юнцов в выцветших обрезанных джинсах и майках и потягивали из банок пиво. Они пришли на пляж, пока я находился в воде, и со слабой надеждой я окликнул их, спросив, не видели ли они случайно на песке связку ключей. Увы, не видели. Я подумал, не упасть ли мне на колени и не рискнуть ли порыться в песке. В прежние времена я, наверное, упал бы на коле­ни и произнес молитву. Моя тень на песке была теперь гротескно длинной и тонкой, как одна из этих анорексичных статуй Джакометти, и, казалось, выражала бессильное отчаяние. Я снова повернулся к океану, ту­да, где быстро падал в воду золотой диск солнца. Скоро уже не хватит света, чтобы искать ключи. Это навело меня на мысль.

Идея была притянута за уши, но мне показалось, что это мой единственный шанс. Я вернулся ярдов на пят­надцать назад, к кромке воды, идя точно по прямой. Солнце уже почти касалось горизонта, и его лучи были на уровне поверхности океана. Остановившись, я по­вернулся и присел на корточки. Посмотрел перед собой на чуть отлогий пляж на то место, где я переодевался для купания, и там, в ярде или двух справа от моего полотен­ца, что-то слабо блеснуло, отразив свет заходящего солнца. Когда я выпрямился, все исчезло. Я снова опус­тился на колени — вновь что-то блеснуло. Два юнца на­блюдали за моим упражнением с некоторым любопыт­ством. Не отводя взгляда от места, где мерцала искорка света, я решительно прошагал по пляжу назад и там действительно торчал из песка всего на каких-то полдюй­ма ключ от банковского сейфа Урсулы. С торжествую­щим «Ха!» я бросился вперед и выхватил из песка ключ со всеми остальными довесками и, подняв его, дал по­любоваться юнцам, которые заулыбались и зааплоди­ровали. В этот момент солнце скользнуло за горизонт, и пляж потемнел, как сцена, на которой внезапно приглу­шили свет. Крепко сжимая ключи — свидетельство чему до сих пор еще не исчезло с моих ладоней, — я вернулся в лиловых сумерках к автомобилю, беззаботный и ли­кующий. Завтра я должен приобрести один из этих сум­чатых кошельков.

Я просматривал «историю своей жизни», насколько ус­пел продвинуться прошлой ночью, в те недолгие часы, когда лихорадочно записывал ее, поддавшись приступу саморазоблачения или самоанализа. Начал, вообразив, что разговариваю с Иоландой Миллер, но вскоре раз­говаривал уже с самим собой. И остановился там, где остановился, не потому, что устал, или не только пото­му, но и из-за невозможности продолжать. Так больно было вспоминать последующие события, распутывая клубок важнейших духовных решений и нелепых фи­зических промахов, которые затем последовали. Имен­но поэтому я, конечно же, так внезапно и покинул дом Иоланды: боялся повторения случившегося. Прошлым вечером в гостиной Иоланды я дошел до той же самой черты, что и с Дафной в ее квартире тем темным, сы­рым февральским днем. Вот почему я запаниковал и сбежал. Закончу свою историю как можно короче.

Я оставил нашего героя прижатым к спинке дивана, к губам его прильнули теплые губы женщины в первый раз за... пожалуй, действительно за всю мою жизнь, по крайней мере с отрочества и до того дня. На нашей ули­це жила девочка, Дженнифер, в которую я был влюблен в семилетнем возрасте, и я смутно помню, что целовал ее в губы во время какой-то игры в фанты на детском дне рождения со смешанным чувством удовольствия — они были мягкими и влажными, как очищенная вино­градина, — стыда и смущения оттого, что поцеловался с кем-то на людях. Но после наступления половой зре­лости я никогда не обнимал женщин, за исключением матери и сестер, и излишне говорить, что эти объятия и легкие поцелуи в щеку были совершенно несексуаль­ны. Поэтому прикосновение гy6 Дафны к моим губам стало для меня абсолютно новым ощущением. В те дни я бороды не носил, так что никакая изолирующая про­кладка поцелую не мешала. Дафна поцеловала меня крепко, осторожно, я мог бы даже сказать благоговей­но, совсем как некоторые из моих прихожанок. Эти, как правило хорошо одетые, солидного вида женщины вроде Дафны обычно целовали ноги распятого Христа во время литургии в Великую пятницу, граци­озно преклонив колени и уверенно и точно склонив голову, словно демонстрируя другим, как это нужно делать. (По роду службы я стоял рядом с большим кре­стом, который на ступенях алтаря держали два диако­на, вытирал гипсовые ноги льняной салфеткой после каждого преклонения и невольно отмечал и мысленно классифицировал, как по-разному исполняли люди этот религиозный акт — одни застенчиво и смущенно, словно при игре в фанты, некоторые неловко, но пыл­ко и непосредственно, другие холодно, сдержанно и думая о чем-то своем.)

Потрясенный, я сидел не шевелясь, пока Дафна ме­ня целовала, но не сопротивлялся — я был действитель­но заворожен. В одно мгновение я осознал, насколько в течение всех этих долгих лет учебы и службы священ­ником я был лишен человеческого физического кон­такта, животного утешительного прикосновения — в особенности же лишен этой таинственной физичес­кой непохожести женщин, их мягких, податливых форм, их гладкой атласной кожи, их сладко пахнущих дыхания и волос. Поцелуй был долгим. Я успел заме­тить, что глаза у Дафны закрыты, и, стремясь следовать правилам этого незнакомого действа, закрыл свои. За­тем она оторвалась от моих губ, отодвинула лицо и лу­каво произнесла: «Я целую вечность хотела это сде­лать. А ты?»

Мне показалось неблагородным ответить «нет», поэтому я сказал «да». Улыбнувшись, она опустила ве­ки, поджала губы и приподняла подбородок, более или менее обязывая меня наклониться к ней и снова поцеловать, что я и сделал. Когда я покинул се кварти­ру, торопясь (о, кощунство!) поспеть в церковь к шес­тичасовой исповеди, хотя дальнейшей близости не последовало и ничего не было заявлено в открытую, эмоционально я чувствовал, что связан с Дафной обя­зательствами, и ощущал моральную потребность оста­вить службу священника. Было бы несправедливо ут­верждать, что Дафна силой заставила меня действо­вать подобным образом. Я был готов порвать с церковью — на самом деле я втайне страстно желал этого, чтобы покончить с противоречиями моего слу­жения, наконец-то быть искренним, открытым и чест­ным в отношении того, во что я верил или не верил, — но мне недоставало мужества сделать это в одиночку. Я нуждался в толчке и поддержке. Дафна дала мне и то, и другое. Священник-скептик, скрывающий свои со­мнения и продолжающий выполнять свою работу из застенчивости или из чувства долга, — это одно (я уве­рен, что таких много); но католический священник в объятиях женщины на диване — совсем другое: скан­дал, аномалия, которой нельзя позволить продолжать­ся. Поцелуй Дафны и мой ответ на него поставили пе­чать на свидетельстве об утрате веры — или, я бы ска­зал, сломали печать моих скрытых сомнений. Я не испытывал чувства вины, только облегчение и возбуж­дение, когда, отъезжая от дома Дафны, глянул на окно ее гостиной — занавеска была отдернута, и громозд­кий силуэт, темневший на фоне освещенной комнаты, как будто помахал мне рукой. Всего второй раз в жиз­ни я предпринял решительный шаг, чтобы изменить свою судьбу. Первый был прыжком в суровые, но уте­шительные объятия матери-церкви; второй — прыжком в объятия женщины и жизни, исполненной не­предсказуемого риска. В течение многих лет я не чувствовал себя более живым. Я «кайфовал» от этого ощущения и действительно считаю, что никогда не испо­ведовал лучше, чем в тот вечер, — с состраданием, заботой, вселяя надежду.

Служить мессу и читать проповедь на следующее утро было уже совсем иным делом. Я нервничал и отвлекался. Во время чтения я запинался в несвойственной мне манере и, подавая причастие, избегал встречаться взглядом с отдельными членами конгрегации, словно боялся, что, заглянув мне в глаза, они увидят там, как в замочной скважине, некую скандальную кар­тинку моих объятий с Дафной. За ланчем я едва был способен поддержать вразумительную беседу с Томасом, который раз или два с любопытством посмотрел на меня и спросил, хорошо ли я себя чувствую. Днем я поехал на квартиру к Дафне, и мы снова долго разгова­ривали, на этот раз о нашем будущем.

Главной заботой было свести до минимума шок и боль, которые неизбежно вызовут у моих родителей такие перемены в жизни их сына. Поэтому, вместо того что­бы публично, одним махом, отказаться от сана, като­лической веры и безбрачия, я подумал, что сначала по­дам прошение о секуляризации, представив свое ре­шение маме и папе как кризис моего призвания; затем, когда они с этим свыкнутся, я смогу разъяснить теоло­гические сомнения, которые за этим кроются, и постепенно подготовлю их к мысли о своей женитьбе. Я по­думал, что параллельно смогу подыскивать работу преподавателя где-нибудь на севере Англии и что со временем Дафна переедет туда ко мне, чтобы в тиши и покое мы получше узнали друг друга, прежде чем со­вершить этот ответственный шаг — вступить в брак. Но это был наивный и плохо продуманный план, кото­рый скоро рухнул.

Я отправился на прием к помощнику епископа, под чьим началом служил в епархии, рассказал ему об ут­рате веры и попросил секуляризировать меня. Как я и предполагал, он настоятельно посоветовал проявить осмотрительность, не торопиться, подумать. Попро­сил меня удалиться на время, чтобы обдумать этот во­прос в спокойной и одухотворенной атмосфере. Же­лая пойти ему навстречу, я отправился для двухнедель­ного уединения в кармелитский монастырь, но уехал оттуда через три дня, чуть не сойдя с ума от тишины и одиночества, и вернулся к епископу, чтобы повторить свою просьбу о секуляризации. Он спросил, не имеет ли все это какого-либо отношения к трудностям в свя­зи с безбрачием, на что, несколько казуистически, я от­ветил, что мои сомнения касательно католической ве­ры лежат исключительно в области интеллектуальной и философской, хотя, вполне возможно, что, покинув церковь, я, как и большинство мирян, женюсь. Он ска­зал, что еще поразмыслит в надежде, что мы сможем найти взаимоприемлемый способ отложить необра­тимый шаг. Сказал, что будет молиться обо мне.

Последовала пауза — неделя или две, — в течение которой мой разум пребывал в смятении от нереши­тельности и противоречивых побуждений. Епископ освободил меня от обязанности служить мессу: офи­циально я был нездоров и, страдая от стресса, отдыхал по рекомендации врача. В монастыре, расположенном чуть дальше по дороге за церковью Петра и Павла, у меня была комната. Мы продолжали тайно встречаться с Дафной. Мне кажется, она отчасти получала удо­вольствие от недозволенности и конспиративности наших отношений — это сообщало им привкус роман­тики. Разговаривали мы только о моих сомнениях, мо­ем решении и промедлении епископа, но наше физи­ческое сближение продолжалось. Ее поцелуи при рас­ставании бывали долгими и неторопливыми, а однажды она повергла меня в изумление, просунув свой влажный, теплый язык мне в рот. Один из прихо­жан неизбежно заметил нас как-то вечером: мы сиде­ли, держась за руки, в маленьком деревенском пабе в нескольких милях от Сэддла, — и тайное стало явным.

На следующий день весь приход гудел от слухов. Когда я зашел в дом священника забрать свою почту, Агги уставилась на меня так, словно на лбу у меня рос­ли рога, а из штанин торчали копыта. Пожаловались епископу, и тот вызвал меня для беседы, во время кото­рой обвинил во лжи. Мы обменялись гневными выпа­дами, в результате чего я лишился сана там же и тогда же и фактически был отлучен от церкви. Я поехал в Южный Лондон и выдержал тягостную встречу с ро­дителями, сообщив им, что я сделал и что планировал сделать. Для них это было страшное потрясение. Мама плакала. Папа молчал с измученным видом. Ужасное испытание. Я не пытался объяснить причины своего решения — это лишь усилило бы их боль. Их простая вера была так же жизненно важна для них, как цирку­ляция крови; она помогала им преодолевать жизнен­ные испытания и разочарования и помогла справить­ся даже с этим. Когда я ушел, мама сказала, что каждый день до конца своей жизни станет читать молитвы по четкам, чтобы вернуть мне мою веру, и я не сомнева­юсь, что так она и поступила. Напрасные усилия... и тем не менее я до сих пор испытываю невыразимую пе­чаль, думая о том, как из вечера в вечер она, сама уже очень больная, крепко зажмурившись, в тщетном стремлении преклоняла колени в своей холодной спальне перед статуэткой Лурдской Божьей Матери, стоявшей на каминной полке, и бусины четок обвива­лись вокруг ее пальцев, как оковы. Однако разрыв мо­их кратких отношений с Дафной подарил ей надежду. Путь назад, в священничество, теоретически все еще оставался открытым.

Я спешно выехал из дома священника в Сэддле и снял однокомнатную квартирку милях в восьми оттуда, в Хенфилд-Кроссе — более сером, менее богатом райо­не на окраине Большого Лондона (от меня не ускольз­нула ирония названия, в котором сохранились отголо­ски намека на христианство). Дафна предложила мне поселиться в ее квартире, где имелась крохотная гос­тевая спальня, но это было слишком близко к приходу, чтобы я чувствовал себя спокойно. Местная пресса ух­ватилась за эту историю, и как-то раз в холле Дафниного дома меня заловил молодой репортер с просьбой об интервью. В любом случае я уклонился от столь стремительного перехода к полной близости, к окон­чательному принятию на себя всех обязательств. Ка­ким-то образом в течение нескольких недель объятия превратились в отношения, туманная возможность женитьбы обернулась обсуждением практических во­просов: где, когда и кто нас соединит. Я ощущал по­требность в некоем периоде покоя, во время которого мог бы собраться с мыслями, приспособиться к жизни мирянина и узнать Дафну поближе. Затем оставался нерешенным вопрос о том, как я буду зарабатывать се­бе на хлеб. Моих скромных сбережений надолго не хватит. И я встал на учет в службе социального обеспе­чения на пособие по безработице и внес свое имя в профессиональный регистр в местном центре по тру­доустройству. Чиновник пришел в некоторое замеша­тельство, когда я указал свою профессию — «теолог». «Спрос на подобных специалистов крайне мал», — ска­зал он. Я ему поверил. И начал ходить в местную пуб­личную библиотеку, просматривая там маленькие объ­явления в газетах, особенно касающиеся вакансий в сфере образования, где, по моему разумению, у меня был наибольший шанс получить работу.

Тем временем мы регулярно виделись с Дафной. Ча­сто мы ели в пабе или в восточном ресторанчике, либо она приезжала ко мне в Хенфилд-Кросс и готовила на моей газовой плитке. Бывать у нее мне не хотелось по вышеизложенным причинам. Кроме того, у нее имелся автомобиль, а у меня — нет. «Форд-эскорт», на котором я ездил будучи приходским священником, покупался на заем, взятый у епархии, и мне пришлось оставить его церкви Петра и Павла. Этот автомобиль — единст­венная вещь, о которой я искренне сожалел.

Я прервал предложение на середине из-за телефонного звонка. Это была Тесса. Я совершенно забыл о своем намерении позвонить в Англию сегодня вечером. Тем, что Тессе снова пришлось самой звонить мне, я, есте­ственно, навлек на себя еще большую немилость и по­ставил себя в еще более невыгодное с моральной точ­ки зрения положение, когда мне пришлось признать­ся, что она не может поговорить с папой, потому что он в больнице. Разумеется, Тесса принялась шумно воз­мущаться. Я очень походил на типичного героя кари­катур, держа трубку на расстоянии вытянутой руки от уха, пока она бранила меня за мою беспечность и не­компетентность в деле присмотра за папой и прежде всего за безумную затею потащить его на Гавайи. Я по­нимал, что ее гнев питало сознание собственной ви­ны — она сама из корыстных побуждений, которые оказались необоснованными, подтолкнула его к поле­ту. Я дал насколько мог обнадеживающий отчет о па­пиной травме и ходе выздоровления. И ловко ввернул, что больница не только обеспечивала в высшей степе­ни квалифицированное лечение, но и была католиче­ской. Я также сумел частично поставить себе в заслугу (которая на самом деле принадлежала молодому чело­веку в туристическом агентстве) приобретение стра­ховки на покрытие медицинских расходов. (Уолши никогда не отличались предусмотрительностью в по­добных делах: помню, как в 50-х годах наш дом дважды подвергся краже со взломом, прежде чем отец застра­ховал имущество.) Я пообещал устроить, чтобы он по­звонил ей из больницы и она могла убедиться, что я го­ворю правду и у него не было («по твоим словам», как мрачно намекнула Тесса) сотрясения мозга, что он не лежал без сознания или в реанимации.

Попытавшись отвлечь ее от папы, я принялся опи­сывать, с какими трудностями столкнулся, подыскивая подходящий интернат для Урсулы. Тесса спросила, сколько у Урсулы денег, и разочарованно хрюкнула, ус­лышав мой ответ. Когда же я упомянул, что убедил Ур­сулу платить за частный интернат из капитала, Тесса заметила: «Тебе не кажется, Бернард, что в этом вопро­се ты несколько своевольничаешь? В конце концов, речь вдет о деньгах Урсулы, даже если у тебя и есть эта, как ее, доверенность. Если бы она предпочла пересе­литься в государственный интернат и чувствовать себя спокойно, зная, что у нее остаются какие-то деньги...»

«Бога ради, Тесса, — перебил я, — ей осталось жить несколько месяцев. И в любом случае это ничего не ме­няет. Если она поселится сейчас в государственном интернате, стоимость ее содержания будут компенси­ровать из ее личных средств, пока не останется не­сколько тысяч долларов». (Это я, разумеется, выяснил в ходе своих изысканий.)

«Ой, ладно, сдаюсь, — рассердилась Тесса. — Все равно я в этом ничего не понимаю. И во всем ты вино­ват», — ни с того ни с сего заключила она и швырнула трубку.

Возвращаясь к Дафне: хочу закончить эту грустную ис­торию и пойти спать. По существу, я стремился отло­жить женитьбу, чтобы дать нам обоим время узнать друг друга получше. Дафна же торопилась: ей было тридцать пять, и она хотела создать семью. Я нуждался в ее товарищеском отношении и поддержке, но глубо­ко в душе страшился сексуальной стороны брака. Мы никогда не заходили дальше поцелуев и объятий — уютных, пристойных, которые я находил скорее успо­каивающими, нежели волнующими. Только когда язык Дафны соприкасался, извиваясь, с моим, я действи­тельно испытывал некоторое сексуальное возбужде­ние и тогда, повинуясь какому-то условному рефлексу, немедленно отстранялся и искал любого умственного отвлечения от «повода ко греху». Это, на мой взгляд, доказывало, что я был по крайней мере способен со­вершить половой акт, но как я все это сделаю, когда придет время, представлялось с трудом. Однажды ве­чером, когда мы сидели в моей квартирке, я стал наме­кать на свои тревоги и сомнения, но настолько туман­но и такими обиняками, что Дафна не сразу сообрази­ла, что меня беспокоит. Когда же поняла, то сказала с присущей ей живостью: «Что ж, существует только один способ это выяснить» — и предложила, чтобы мы тут же отправились вместе в постель.

Я потерпел катастрофу, фиаско и в ту ночь, и в ходе других наших попыток, у кого-то из нас на квартире или (один раз, в отчаянии прибегнув к этому как к по­следнему средству) в гостинице. Дафна не была девст­венницей, но ее сексуальный опыт ограничивался дву­мя краткими, не принесшими удовлетворения романа­ми в студенческие годы. Если судить по ее рассказам о тех связях, это были печальные истории некрасивой толстой девушки, страстно желавшей любви и слиш­ком легко отдавшейся неразборчивым молодым лю­дям, которые получили свое удовольствие, доставили некоторое удовольствие ей и быстренько смотались. Защитив диплом, она влюбилась в хирурга в первой же больнице, куда пошла работать, но имела с ним чисто платонические отношения, потому что он был счаст­лив в браке. Она сказала мне об этом, словно желая вы­звать мое восхищение ее самоконтролем и самоотречением, но я спросил себя, был ли хирург так уж дово­лен теми платоническими отношениями и не принял ли он в свое время предложение преподавать в Новой Зеландии отчасти потому, что хотел спастись от тяго­стной преданности Дафны. Таким образом, она была сексуально неопытной или, во всяком случае, не имела практики, но в то же время была и на удивление бес­стыдной — наихудшее из возможных сочетаний, что­бы раскрепостить подобного мне не самого юного но­вичка. Пятнадцать лет обихаживания мужчин и жен­щин всех возрастов и видов сделало ее абсолютно равнодушной к обнаженному человеческому телу, его функциям и несовершенству, в то время как я до боли стеснялся своей обнаженности и был сверхчувствите­лен к созерцанию ее тела. Раздетая Дафна сильно от­личалась от Дафны в до хруста накрахмаленном пан­цире сестринской формы или в дамских платьях по­верх невидимой грации. Мое представление об обнаженном женском теле — насколько я вообще имел о нем представление — было составлено, пола­гаю, по таким образцам-символам, как Венера Милосская или Венера Боттичелли. Нагая Дафна больше напоминала собой копию в натуральную величину с одной из статуэток богинь плодородия, которые встречаются в музейных коллекциях этнических ди­ковинок с огромными грудями, набухшими животами и выступающими ягодицами, грубо вырезанные или слепленные из дерева либо терракоты. Более зрелый и уверенный любовник, возможно, упивался бы таким буйством плоти, но я был запуган.

Думаю, некоторые люди воображают, будто мужчи­ну, вырвавшегося на свободу после двадцати пяти лет принудительного воздержания, должна сотрясать дрожь приапического аппетита, что он стремится и жаждет совокупляться с первой же встречной, готовой к этому женщиной. Это не так. Было время, в мои сту­денческие годы, когда, как любого другого нормально­го молодого человека, меня вдруг охватывало нестер­пимое вожделение от непреднамеренного взгляда на непристойную фотографию в журнале, или я ловил се­бя на том, что заглядываю за оттопырившийся вырез платья симпатичной девушки, когда стоял над ней, держась за поручень, в переполненном вагоне подзем­ки. И (подозреваю) несколько дольше, чем большинст­во молодых людей, меня беспокоили ночные поллю­ции — этот скапливавшийся сок размножения, кото­рому было отказано в нормальных способах излияния, выплескивался во сне и грезах. (Проблема общая: я раз нечаянно услышал, как прачки в Этеле отпускали грубые шутки насчет «карт Ирландии на простынях», говоря: «Неудивительно, что это называ­ют семинарией».) Но то было давно. Непроизвольное сексуальное возбуждение стало случаться все реже и контролировалось легче. Безбрачие все меньше было жертвой и все больше — привычкой. Живительная вла­га медленно иссякала.

Я уверен, что даже у мужчин, ведущих нормальную половую жизнь, наступает время, когда сексуальный контакт превращается скорее в акт воли, чем в рефлек­торный отклик. Недавно я где-то вычитал остроумную шутку, приписываемую французу, типичный пример житейской галльской мудрости в отношении того, что «пятьдесят — это хороший возраст, потому что, когда женщина говорит «да», ты чувствуешь себя польщен­ным, а когда отвечает «нет», ты испытываешь облегче­ние». Ну, пятидесяти мне не было, всего сорок один, когда Дафна ответила «да» на вопрос, который я прак­тически и не сформулировал, но, подобно мышцам, лишенным тренировки, способности, если их не раз­вивать, имеют тенденцию атрофироваться. Ни Дафна, ни я не обладали умением или тактом возродить мое долго подавляемое либидо. Я не мог, кажется, это вуль­гарное выражение звучит так: «заставить его встать». А если мне удавалось заставить его встать, я не мог продержать его в таком положении достаточно долго, чтобы войти в Дафну; а ее продиктованные добрыми намерениями попытки помочь мне только усиливали мой стыд и смущение. Каждая неудача способствовала провалу и в следующий раз, заставляя меня все больше нервничать и с опасением ждать повторения фиаско. Однажды Дафна дала мне почитать руководство по технике секса, полное эротических рисунков и описа­ний разных извращенных способов, но это было рав­носильно тому, чтобы меню, предназначенное для гурмана, вручить человеку, который всю свою жизнь про­вел на хлебе и воде (между прочим, разделы книги были игриво озаглавлены «Закуски», «Первые блюда», «Основные блюда» и т.д.). Это все равно что дать до­машнему умельцу-самоучке, собравшемуся всего лишь поменять пробки, учебник по ядерной физике. Все это только усиливало мое чувство несоответствия и преж­девременную панику по мере приближения очередно­го испытания.

Хотя первое время Дафна была терпима и доброже­лательна, ее терпение начало иссякать, и стало все труднее скрывать тот факт, что нам вряд ли когда-нибудь удастся стать счастливыми сексуальными партне­рами. Она, вполне понятно, чувствовала себя отвергну­той, в то время как я чувствовал себя униженным. Сложности в этой сфере начали сказываться и на всех остальных аспектах наших отношений, которые, ви­дит Бог, и без того были достаточно уязвимыми и на­пряженными. Мы препирались по всяким пустякам и ссорились по важным вопросам — например, согла­ситься ли мне на полставки в колледже Св. Иоанна, ко­торые мне предложили. Дафна не хотела переезжать в Раммидж — отвратительные, грязные промышленные трущобы, как она называла этот город, хотя ей случа­лось лишь пересекать его по автостраде, откуда вряд ли открывался самый привлекательный вид. Она хоте­ла, чтобы я тратил больше времени на поиски работы на юго-востоке, например в отделе религиозного об­разования для средней школы. Но в душе я знал, что никогда не смогу держать в узде класс в государствен­ной средней школе, состоящий, без сомнения, из ску­чающих и обидчивых подростков, тогда как место в Св. Иоанне, при том что зарплата была очень скромной, казалось мне подходящим. И еще — мне не терпелось уехать с юга, прочь от Лондона и его пригородов, куда-нибудь, где будет меньше вероятность натолкнуться на бывших сокурсников или коллег и встретить членов моей семьи. Поэтому, как ни печально, грустно и при­скорбно, пару месяцев спустя после низложения с ме­ня сана я покинул Дафну — или она меня. Во всяком случае, расстались мы по взаимному согласию. Провал наших отношений в течение многих месяцев тяжелым грузом лежал у меня на сердце. Использовал ли я ее, или это она меня использовала? Не знаю, возможно, никто из нас не понимал истинных мотивов. В про­шлом году я с огромным облегчением узнал, что она вышла замуж. Надеюсь, ей еще не слишком поздно об­завестись детьми.

Вторник, 15-е

Сегодня произошло необыкновенное и удивительное событие. Раньше я, наверное, сказал бы, что его нис­послало провидение, или даже назвал бы, как сегодня Урсула, «чудом». Полагаю, в настоящее время я должен посчитать его счастливым или удачным, хотя «счаст­ливый» кажется слишком сдержанным, а «удачный» — слишком легкомысленным эпитетом для события, в котором есть доставляющая удовлетворение поэтиче­ская справедливость. И ключ! Потерянный и найден­ный ключ! Более суеверный человек вполне мог бы от­нести тот небольшой эпизод к разряду благоприятных знамений. Ибо без ключа я не сумел бы сегодня утром поехать в банк и открыть Урсулин банковский сейф, а не открыв банковского сейфа, не взял бы сертификаты ее акций, а без сертификатов акций не пошел бы в бро­керскую контору в центре Гонолулу и не обнаружил бы, что Урсула гораздо обеспеченнее, чем она могла когда-либо мечтать. Да попросту богата!

Потому что в ее колоде был джокер — еще один сертификат акции, о котором Урсула совершенно за­была. В простом, ничем не примечательном, довольно дешевом конверте, он лежал в ее свидетельстве о раз­воде, а она ни разу со дня развода не испытала желания заглянуть в этот документ, хранившийся на дне ящика под се завещанием и тонкой пачкой сертификатов ак­ций, о которых она знала. Все сертификаты, разло­женные по прозрачным пластиковым папкам, были приобретены, когда Урсула поселилась в Гонолулу, че­рез фирму «Симкок Ямагучи», с представителем кото­рой, мистером Уайнбергером, я встретился сегодня ут­ром. Оказалось, что Урсула купила эту акцию (причем действительно одну-единственную) во время распада ее брака — по рекомендации подруги, или своего адво­ката, или, возможно, даже бывшего мужа (она не по­мнит точно, все это было так давно), очень скромное вложение капитала размером в двести тридцать пять долларов всего за одну акцию малоизвестной тогда компании. Она убрала сертификат на право собствен­ности, забыла о нем, не позаботилась сообщить ком­пании о бесчисленной смене адресов в тот период своей жизни и потому никогда не получала дивиден­ды, а компания, по словам мистера Уайнбергера, со временем отказалась от попыток связаться с Урсулой.

Вытаскивая сертификат из тоненького конверта, мистер Уайнбергер нахмурился. «Что это? — спросил он. — Он не зарегистрирован в списке миссис Ридделл».

Список акций Урсулы значился на экране его ком­пьютера — янтарные буквы и цифры на коричневом фоне. Один за другим он проверил все пункты, выводя на втором экране другие списки и таблицы — белые буквы на зеленом фоне, — чтобы продемонстриро­вать, щеголяя профессионализмом, впустую на меня потраченным, ибо я ничего в этом не понял, рыноч­ную стоимость каждой акции на тот момент, прежде чем, с силой ударяя по клавишам, отдать распоряже­ние о продаже.

Какую же странную, отшельническую жизнь ведет мистер Уайнбергер. Нью-йоркская фондовая биржа закрывается в десять утра по гавайскому времени, по­этому он встает затемно и каждый день приходит на работу в пять часов утра, чтобы провести восемь часов в большом, лишенном окон и перегородок помеще­нии, уставленном рядами столов, за которыми хмуро пялятся на компьютерные экраны и бормочут в теле­фоны, на манер скрипок придерживаемые подбород­ками, мужчины в темных костюмах и полосатых ру­башках. Комната биржевых операций «Симкок Ямагучи» являет собой более убедительную имитацию Уолл-стрит, чем контора мистера Беллуччи, и с боль­шим успехом заставляет забыть о том, что за стенами этого здания сверкает в волнах прибоя солнце и гнут­ся под напором пассатов пальмы. Богатство Гавайев, насколько я могу предположить, зависит от таких лю­дей, как мистер Уайнбергер, работающих при электри­ческом свете и безразличных к искушениям тропичес­кого климата. Как я понял, свой рабочий день он закан­чивает к часу, но по его виду не скажешь, что остаток дня он проводит на пляже. Под преждевременной, пробившейся с пяти часов щетиной он бледен, будто шахтер. Я представляю, как он поедает свой ланч вмес­те с близкими друзьями в каком-нибудь холодном, как морозильник, тускло освещенном ресторане в цоколь­ном этаже соседнего торгового центра, а затем едет домой в автомобиле с кондиционером и тонированными стеклами, чтобы смотреть телевизор в своем до­ме с закрытыми ставнями.

«Господи Иисусе, — проговорил он, рассматривая сертификат. — Откуда, черт побери, это взялось?»

Я объяснил.

«Вы ознакомились с ним, мистер Уолш?»

«Да. Это, кажется, всего одна акция».

«Одна акция, но пятьдесят второго года, и обратили ли вы внимание, что компания называется «Интер­нэшнл бизнес машин»? — Он побарабанил по клавиа­туре компьютера и вперился в бело-зеленый экран, где появился новый столбик цифр. — С пятьдесят второго года произошло множество расщеплений акций и вы­плат по акциям дивидендов, поэтому единственная ак­ция вашей тети превратилась в две тысячи четыреста шестьдесят четыре акции, а поскольку текущая цена акции «Ай-би-эм» составляет сто тринадцать долларов, то капиталовложение вашей тети составляет прибли­зительно... (он быстренько подсчитал) двести семьде­сят восемь тысяч долларов».

Я уставился на него, разинув рот.

«Вы сказали, двести семьдесят восемь тысяч?»

«Не считая дивидендов и набежавших процентов на дивиденды, которые «Ай-би-эм» помещала в банк на имя вашей тети в течение определенного количества лет, пока они пытались ее разыскать».

«Боже мой», — благоговейно прошептал я.

«Сто тысяч процентов прибыли на первоначальное вложение, — заметил мистер Уайнбергер. — Неплохо. Совсем неплохо. Что вы хотите, чтобы я сделал с эти­ми акциями?»

«Продайте их! — вскричал я. — Продайте немедлен­но, пока они не упали в цене».

«Ну, это вряд ли», — заверил мистер Уайнбергер.

Три четверти часа спустя я вышел, а лучше сказать — выплыл из здания с чеком в бумажнике на сумму $301096 и 95 центов — столько стоили акции Урсулы за вычетом, комиссионных «Симкок Ямагучи». Я прыгнул в такси и помчался в «Гейзер» в состоянии невероятного блаженст­ва. Все проблемы Урсулы были решены одним махом. Ей никогда больше не придется волноваться из-за денег. До­лой Бельведер-хаус и ему подобное. Она переедет в Макаи-мэнор, как только это можно будет организовать. До чего же приятно принести хорошую новость! Какую до абсурда невероятную гордость испытываешь. Я вбежал в вестибюль «Гейзера» и не мог стоять на месте, пока ждал лифта. Распахнув двери, ведущие в крыло, где лежала Ур­сула, я пронесся мимо сестры, которая возмутилась, ска­зав, что сейчас неприемные часы, и устремился к крова­ти тетушки. Вокруг нес были сдвинуты ширмы, и в возду­хе стояла ужасающая вонь. Из-за ширм появилась бледная медсестра, неся в руке что-то, накрытое поло­тенцем, и поспешила прочь, за ней показался доктор Джерсон, который, положив мне на плечо руку, развер­нул меня по направлению к двери.

«Мы наконец-то прочистили ей кишечник, — объ­яснил он. — Это была не клизма, а настоящий «коктейль Молотова». Я уже начал думать, что придется опериро­вать».

«Как она?» — спросил я.

«Нормально, просто это не очень приятная проце­дура. Она отдыхает. Приходите через часок».

Я сказал, что должен сообщить ей важную новость и что я подожду. Сидя на розовато-лиловом диванчике и холле первого этажа, я успокоился и рассмотрел со­бытия утра в перспективе. Финансовые проблемы Ур­сулы были решены, но она все равно умирала, испыты­вая беспокойство и страдания. И здесь ничем нельзя было помочь. Веселье вряд ли уместно.

Но разумеется, Урсула обрадовалась, когда я в кон­це концов попал к ней. Она не могла поверить, что внезапно обрела целое состояние, и, думаю, убедил ее только вид чека. Она совершенно забыла о покупке этой акции, загнав все болезненные воспоминания, связанные с крушением ее брака, в самый дальний уго­лок памяти. «Это чудо, — сказала она. — Если бы я зна­ла, что у меня есть такие средства, я бы давно продала эту акцию и, возможно, растратила бы деньги по мело­чам. А теперь она, как зарытое сокровище, появилась, когда мне больше всего нужно. Господь очень добр ко мне, Бернард, — и ты тоже!»

«Кто-нибудь так или иначе нашел бы ее», — заме­тил я.

«Да, но, может, только после моей смерти», — от­кликнулась она. Слово «смерть» на мгновение застави­ло нас замолчать. Тишину нарушила Урсула: «Что бы ты ни делал, не говори об этом Софи Кнопфльмахер. Не говори никому». Когда я спросил почему, она что- то невнятно пробормотала о грабителях и прижива­лах, но вряд ли в этом был какой-то смысл. Я приписал ее опасения врожденной уолшевской скрытности и бдительности в вопросах, касающихся денег. И спро­сил, могу ли я сказать папе, и она ответила — да, конеч­но. «Попроси его позвонить своей сестре, ладно? Мне до сих пор так и не удалось с ним поговорить».

Я отправился прямо в Св. Иосифа, чтобы сообщить па­пе эту новость, и обнаружил расположившуюся у его кровати миссис Кнопфльмахер — с серебристыми во­лосами и в белом муму с узором из больших, похожих на кляксы, розовых и голубых цветов. На папиной тумбочке лежал букетик орхидей в тех же тонах. «Ваш отец рассказывает мне о католицизме», — сообщила она. «В самом деле? — сказал я, пытаясь скрыть удивле­ние. — И о каком же из его аспектов?» — «О разнице между... как называются эти два понятия?» — спросила она, поворачиваясь к папе, который выглядел не­сколько сконфуженным. «Клевета и злословие», — пробормотал он. «Совершенно верно, — подтвердила миссис Кнопфльмахер. — Оказывается, лучше сказать про человека что-то плохое, что не является правдой, чем что-то плохое, что правдой является». — «Потому что, если это правда, — пояснил я, — вы не сможете за­брать свои слова назад не солгав». — «Верно! — вос­кликнула миссис Кнопфльмахер. — Именно это и сказал мистер Уолш. Я никогда об этом не думала. Причем, заметьте, я все еще не до конца это поняла». — «Я тоже, миссис Кнопфльмахер, — признался я. — Такого рода вещами моральные теологи развлекаются долги­ми зимними вечерами».

Поболтав о том о сем еще несколько минут, Софи Кнопфльмахер оставила нас одних. «Приходится о чем-то разговаривать, — сказал папа, словно защищаясь, — если эта чертова баба настаивает на том, чтобы навещать тебя. Я ее не приглашал».

«Мне кажется, это очень любезно с ее стороны, — заметил я. — И если она отвлекает тебя от твоего бедра...»

«От этого меня ничто не отвлекает», — отрезал он.

«У Урсулы есть одна новость, способная это проде­лать, — заинтриговал его я. — Давай, ты сейчас позво­нишь ей, и она сама тебе скажет. Я попрошу, чтобы те­бе сюда принесли телефон».

«Что за новость?»

«Если я тебе скажу, это испортит сюрприз».

«Не люблю сюрпризов. О чем новость-то?»

«О деньгах».

Он с минуту поразмышлял. «Ладно, хорошо. Но я не хочу, чтобы ты пялился на меня, пока я буду с ней раз­говаривать».

Я сказал, что подожду в коридоре. Беседа продли­лась недолго, если учесть, что они не общались не­сколько десятилетий. Когда через пару минут я про­сунул в дверь голову, папа уже отложил трубку в сто­рону.

«Ну как?» — с улыбкой спросил я.

«Похоже, что в конце концов она все же богатая женщина, — без всякого выражения проговорил он. — Не то чтобы это принесло ей теперь большую пользу, бедняжке».

«Это позволит ей поселиться в самом лучшем ин­тернате из имеющихся», — не согласился я.

«Ну да, полагаю, так». Его взгляд сделался задумчи­вым и отсутствующим. Я понял, что новость Урсулы возродила в нем надежду унаследовать состояние. До уныния эгоистичная реакция, но если она притупит остроту его огорчения в связи с пребыванием на Га­вайях, я жаловаться не стану.

«Надеюсь, Урсула была рада услышать наконец твой голос», — отвлек я папу.

Он пожал плечами. «Так она сказала. Грозилась на­нять санитарную машину, чтобы приехать сюда повидаться со мной».

«Ну что ж, может дойти и до этого, — согласился я. — Вы недолго говорили по телефону».

«Да, — ответил он. — Для меня всегда чем меньше было Урсулы, тем лучше».

Уже перед самым моим уходом Урсула мечтательно произнесла: «Вот было бы здорово, правда, если бы мы с тобой и с Джеком могли бы завалиться куда-нибудь сегодня вечером и покутить? Ты должен отпраздновать это за нас, Бернард. Поужинай в каком-нибудь шикарном месте».

«Что, прямо так, в одиночку?» — спросил я.

«А тебе некого пригласить?»

Я тут же подумал об Иоланде Миллер. Будет воз­можность отплатить ей за гостеприимство, но по­скольку я не рассказал Урсуле про мой воскресный ужин, то не мог взять и назвать это имя теперь, не вызвав удивления и нежелательного любопытства. «Я всегда могу пригласить Софи Кнопфльмахер», — по шутил я.

«Только попробуй! — воскликнула Урсула. Когда же она поняла, что я ее дразню, черты ее лица разглади­лись. — Я скажу тебе, что ты можешь сделать, Бер­нард, — именно это я бы сделала сегодня вечером, ес­ли бы могла. Пойди в «Моану» выпить коктейль с шампанским. Это самый старый отель в Вайкики — и са­мый красивый. Ты, должно быть, видел его на Калакауа, там, где она вливается в Каиолани. Его недавно отрес­таврировали, он был в страшно запущенном состоянии. Позади него, во внутреннем дворике, обращен­ном к океану, растет огромный старый баньян, там можно посидеть и выпить. Оттуда на материк переда­вали в свое время популярную радиопрограмму «Гово­рят Гавайи». Я часто слушала ее, когда приехала в Аме­рику. Сходи туда за меня сегодня вечером. Расскажешь завтра, как все было».

Я пообещал, что так и сделаю. Сейчас 4-30 дня. Если я собираюсь пригласить Иоланду Миллер, то нужно поторопиться.

Среда, 16-е

Сегодняшний день был чуть менее безумным, чем предыдущий. Я договорился, чтобы Урсулу перевезли в Макаи-мэнор в пятницу, что не вызовет трудностей, «учитывая удовлетворительные финансовые гаран­тии». Съездил туда, чтобы наполнить необходимые Документы («наполнить» — я быстро постигаю амери­канский английский), и привез назад брошюру — по­казать Урсуле. Еще я привез в больницу свежую смену белья, которую она просила. Должен сказать, что эта задача оказалась непривычной и несколько щекотли­вой — шарить в комоде, стоящем в се спальне, в поис­ках интимных принадлежностей женского гардероба, рассматривать, определяя их назначение, щупать тон­кие ткани, чтобы отличить шелк от нейлона; но, с другой стороны, вся эта экспедиция на Гавайи с самого начала ввергла меня в пучину неведомых дотоле ощущений.

На дне одного из ящиков я нашел незаклеенный, без всяких пометок конверт и, подумав, что в нем мо­жет оказаться еще один забытый сертификат акций или другое подобное сокровище, заглянул внутрь. Однако там лежала всего лишь старая фотография, по­желтевший снимок, который когда-то был разорван почти пополам, а потом склеен скотчем. На нем были запечатлены трое детей — девочка лет семи и два маль­чика постарше, лет тринадцати и пятнадцати. Девочка и младший мальчик сидели на поваленном дереве по среди поля и, прищурившись, смотрели в объектив, а старший мальчик стоял позади них в ленивой позе — засунув руки в карманы — и с нахальной ухмылкой. Одеты они были просто и старомодно, все в грубых ботинках на шнурках, хотя, похоже, снимок делали ле­том. Я сразу же узнал в младшем мальчике папу. У де­вочки была копна кудряшек и застенчивая улыбка Ур­сулы, а старший мальчик, вероятно, их брат — возможно Шон: мне показалось, что я узнал беспечную позу утонувшего героя с фотографии на папином буфете.

Я взял снимок с собой в больницу, думая, что он мо­жет вызвать какие-нибудь интересные воспоминания из детства Урсулы. Она глянула на фотографию и как- то странно на меня посмотрела: «Где ты ее взял?» Я ска­зал. «Она когда-то порвалась, и я пыталась ее склеить. Не стоит ее хранить. — Урсула вернула мне снимок. — Выброси». Я сказал, что, если ей фотография не нужна, я оставлю ее себе. Она подтвердила мои догадки на­счет детей на снимке, но, похоже, не стремилась продолжать этот разговор. «Он был сделан в Ирландии, — пояснила она, — когда мы жили в Корке, перед тем как перебраться в Англию. Очень давно. Ты ходил вчера вечером в «Моану»?»

Я рассказал Урсуле все про «Моану» — все, за исклю­чением того, что меня сопровождала Иоланда.

Я окончательно собрался с духом и позвонил ей в пять часов вечера. Ответила Рокси. Я слышал, как она зовет свою мать, которая, видимо, была на улице: «Мам! Это тебя, кажется, тот мужчина, что был у нас позавчера». Потом к телефону подошла Иоланда, ответившая до­вольно холодно и сдержанно, что вполне понятно, учитывая мой внезапный уход в воскресенье вечером. Тараторя и задыхаясь от неловкости и смущения, я кратко изложил волнующие события дня и рассказал о желании Урсулы, чтобы я отпраздновал ниспослан­ную ей радость вместо нее («по уполномочию», как выразился я) с коктейлями в «Моане». И спросил у Иоланды, знает ли она этот отель.

«Конечно знаю, все его знают. Мне говорили, что его изумительно отреставрировали».

«Значит, вы пойдете?»

«Когда?»

«Сегодня вечером».

«Сегодня вечером? Вы хотите сказать, прямо сей­час?»

«Это должно быть сегодня вечером, — сказал я. — Я обещал тете».

«Я вожусь во дворе, — объяснила она, — обрезаю за­росли. Вся грязная и потная как не знаю кто».

«Прошу вас, соглашайтесь».

«Ну, не знаю...», — нерешительно проговорила она.

«Я буду там через полчаса, — сообщил я. — Надеюсь, вы ко мне присоединитесь».

Не знаю, откуда я взял этот небрежный, почти ухарский тон, совсем мне не свойственный; но он сра­ботал. Сорок минут спустя я в чистой белой рубашке сидел в плетеном кресле за столиком на двоих на ве­ранде, идущей вокруг баньянового дворика «Моаны», и видел, как из задних дверей отеля вышла и огляде­лась, защищая ладонью глаза от вечернего солнца, Иоланда. Я помахал, и она зашагала ко мне летящей спортивной походкой. Ее черные волосы, еще влаж­ные после душа, подпрыгивали над плечами. На ней было хлопчатобумажное платье с пышной юбкой, ко­торое выглядело модным и удобным. Когда я поднял­ся из-за стола и пожал ей руку, она насмешливо по­смотрела на меня.

«Удивлены, что я пришла?»

«Нет, — ответил я. Потом, подумав, что это прозвуча­ло весьма самодовольно, поправился: — Да, — и наконец произнес: — В общем, давайте остановимся на том, что я чувствую облегчение. Большое спасибо, что пришли».

Она села.

«Вы должны подумать, что моя светская жизнь весь­ма бедна, раз я все бросаю и мчусь выпить по первому зову».

«Нет, я...»

«И будете абсолютно правы. Кроме того, я не могла отказаться от свидания с человеком, который знает, как употребить такое слово, как «уполномочие».

Я засмеялся, ощутив при слове «свидание» легкий холодок опасности, но не неудовольствия.

Подошел официант. Я спросил, какие есть коктей­ли с шампанским, и, когда он ответил, предложил Иоланде выпить просто шампанского, с чем она охотно согласилась. Я заказал бутылку «Боллинжера» — только это название я уловил в перечне, который протрещал официант.

«Вы хоть представляете, сколько это может стоить в таком месте?» — спросила Иоланда, когда официант отбыл.

«У меня приказ вести себя сегодня вечером экстра­вагантно».

«Ну что ж, — произнесла она, оглядываясь вокруг, — обстановка здесь элегантная».

И в самом деле, «Моана» совсем не похож ни на од­но из зданий, что я видел в Вайкики, — не кич, не лу­бочный викторианский торговый квартальчик, вос­произведенный в масштабе три четверти, как тот, на который я наткнулся позавчера («Бургер-кинг», разме­стившийся за подъемными окнами, псевдоанглийский паб под названием «Роза и корона»), — но нечто под­линное, изящная деревянная постройка, по-настояще­му величественная и оригинальная, прекрасно отрес­таврированная, с полированными полами из дерева твердых пород и текстилем Уильяма Морриса. Бледно-серый фасад с ионическими колоннами и веран­дой с арками впечатляет. На заднем дворике, который выходит на пляж, возвышается огромный древний ба­ньян, привязанный к земле своими занятными воздуш­ными корнями. В тени баньяна струнное три играло Гайдна, — Гайдн и Вайкики! — а по небу в абрикосовой дымке скользило к океану солнце. Не помню, когда я чувствовал себя таким счастливым, таким беззабот­ным, когда еще жизнь казалась мне такой приятной. Я пил великолепное марочное шампанское, слушал классическую музыку, наблюдал солнечный закат над Тихим океаном и вел беседу с умной, приятной и при­влекательной внешне спутницей. «Как приятно деньги иметь, хей-хо, как приятно деньги иметь!» — нараспев прочитал я.

«Это песня?»

«Это из стихотворения Артура Хью Клафа. Одного из тех викторианских честных скептиков, с которыми я ощущаю некое родство».

«Честные скептики, — повторила Иоланда. — Это мне нравится».

«Утех, кто честно сомневается, веры больше, скажу я вам, чем у тех, кто верит наполовину». Теннисон. «In Memoriam». — С чего я выставлялся в такой смешной ма­нере? Мне пришло на ум, что я, должно быть, немного пьян. Иоланда, казалось, была не против и как будто да­же не обращала внимания. Возможно, тоже была не­много навеселе. Она и сама пришла к такому заключеию, когда опрокинула наполовину полный бокал шам­панского.

«Как я поведу машину в таком состоянии?»

«Вам надо бы поесть», — сказал я. Мы ничего не взя­ли к шампанскому, за исключением маленькой порции хрустящего картофеля — фирменного блюда с остро­ва Мауи, — толстого и пупырчатого, как кора дерева.

«Хорошо. Но не здесь. Это будет слишком уж ши­карно, и я могу опозорить нас, опрокинув еще один бокал. Вы любите суши?»

Я признался, что не знаю, что это такое. Иоланда сказала, что настало время это выяснить и что в гости­нице через дорогу есть хороший японский ресторан.

Ресторан был переполнен, поэтому мы сели на вы­сокие табуреты у стойки бара. Улыбающийся повар-японец поставил перед нами изысканнейшим обра­зом нарезанные кусочки сырой рыбы, которые надо было макать в разнообразные вкусные соусы. Иоланда объяснила, что рыба должна быть абсолютно свежей. Повар, услышавший наши слова, сказал, что она на­столько свежая, что еще несколько минут назад плава­ла, и указал ножом в сторону стеклянного резервуара у себя за спиной. Вот, подумал я, это и есть жизнь. Я чув­ствовал себя светским и искушенным.

Среди посетителей ресторана преобладали япон­ские туристы, и, когда повар нас не слышал, Иоланда заявила, что может указать по меньшей мере на две японские пары молодоженов. «Они приезжают сюда, чтобы обвенчаться на западный манер, после того как в соответствии с традициями поженятся дома; их при­влекает белое платье до пят, длинный лимузин, свадеб­ный торт — все это будет записано на видеопленку и показано дома родне и друзьям. Вайкики — Город Фан­тазий, понимаете? Здесь все нереально. Позавчера я за­брела в миссионерскую церковь Каваиахао — это одно из самых старых зданий в Гонолулу, что, в общем-то, ни о чем не говорит, но оно довольно красивое, — и там венчалась одна японская пара. Постепенно до ме­ня дошло, что наняты не только священник, органист, распорядитель, фотограф и шофер, но также и шафер и подружка невесты. Я была единственным человеком, кому не заплатили за пребывание там, за исключени­ем жениха и невесты — но и насчет их у меня появи­лись сомнения». Я спросил ее, как она определила, что эти пары в ресторане молодожены. «Это видно по тому, что они друг с другом не разговаривают, стесняют­ся. Они не слишком хорошо знают друг друга — в Япо­нии до сих пор распространены браки по договорен­ности. У нас все наоборот: молча едят только пары средних лет». Она немного помолчала, возможно, вспомнив о скверном настроении во время собствен­ного брака. Я сказал, что познакомился в самолете с английскими молодоженами, которые не разговари­вали друг с другом, и поведал ей историю молодого человека в подтяжках и Сесили. Она сказала, что не знает — ужасно смешно это или ужасно печально. «Ужасно по-британски», — рассудил я.

Я вспомнил об одной супружеской паре в Сэддле столпах прихода, еженедельно принимавших причас­тие, — они оживленно болтали со мной, когда я к ним за­ходил, но, по сведениям из надежных источников, не разговаривали друг с другом наедине на протяжении пя­ти лет, с тех пор, как их единственная дочь забеременела от своего дружка и ушла из дома. Я ухитрился изложить эту историю, не раскрывая своих отношений с четой. Мы разговорились о сексуальной вседозволенности у древних полинезийцев, Иоланда назвала это «подобием сексуальной Утопии, к которой мы все стремились в ше­стидесятых: свободная любовь, нагота и совместное воспитание детей. Только для полинезийцев это не бы­ло позой, они действительно так жили. Пока не пришли европейцы, одержимые своими идеями, с библиями и болезнями». Моряки наградили красивых, любвеобиль­ных женщин Гавайев оспой, а миссионеры заставили их носить муму даже в воде, так что они сидели во влажной одежде и простужались. За семьдесят лет население ос­тровов сократилось с 300 000 до 50 000. «И теперь гавай­цы страдают от тех же сексуальных «пунктиков», что и люди повсюду. Если не верите, загляните в раздел «Гоно­лулу эдвертайзера», где читателям дают советы по лич­ным вопросам. Но идеализировать полинезийцев тоже нельзя. В конце концов они придумали слово «табу». И отмстили им разные вещи. Если ты случайно поел не в том месте или не с тем человеком, это может оказаться роковым. Если король взял твоего ребенка, а тот на него пописал, он должен либо усыновить младенца, либо размозжить ему голову. Человеческие существа получа­ют какое-то извращенное удовольствие, осложняя свою и без того уже сложную жизнь. — Иоланда посмотрела на часы. — Мне надо идти».

Я удивился, узнав, что уже так поздно. Мы протрез­вели не до конца, без сомнения, потому что выпили са­ке, теплой рисовой водки, налитой в крохотные фар­форовые чашечки без ручек. Расплачиваясь по счету и давая повару щедрые чаевые, я предложил Иоланде вы­звать для нее такси.

«Нет, я чувствую себя нормально, — сказала она. — И мне пришлось оставить машину так далеко, что, по­ка я до нее дойду, все остатки алкоголя выветрятся».

Я вызвался сопроводить ее до стоянки, которая рас­полагалась рядом с зоопарком.

«Это было бы кстати, — согласилась она. — Там, у парка, темновато».

Действительно, так и оказалось, и пока мы шли под деревьями, где, взявшись за руки или обняв друг друга за талию, прогуливались пары, мне вдруг пришло в голову, что мы, должно быть, кажемся им еще одной па­рочкой, и по короткому, задумчивому молчанию Иоланды я понял, что та же мысль посетила и ее. Вне­запно дружеская непринужденность вечера исчезла. Я ощутил приступ старой знакомой паники, предчув­ствие того, что в любой момент Иоланда вдруг остано­вится, и обнимет меня, и поцелует, и просунет язык мне в рот, и что тогда, что? Поэтому, когда через не­сколько секунд она остановилась и дотронулась до мо­ей руки, я отшатнулся, как от огня. «Что случилось?» — спросила она. «Ничего», — ответил я. «Я только хотела сказать — посмотрите на луну». Она показала в промежуток между деревьями на яркий месяц. «О, — произ­нес я. — Да. Очень красиво».

Она какое-то время шла молча, потом остановилась и повернулась ко мне. «Что с тобой такое, Бер­нард? Ты думаешь, я пытаюсь соблазнить тебя, да? Эй? В этом все дело? Ты считаешь меня изголодавшейся по сексу брошенной женой, которая высунув язык бегает ищет, с кем бы перепихнуться? Да?»

«Нет, конечно нет», — промямлил я. Одна или две парочки остановились поблизости в тени, наша перепалка вызвала у них интерес.

«Позволь мне напомнить, что это ты устроил сегодняшний вечер, ты умолял меня встретиться, преду­предив всего за полчаса».

«Знаю, — сказал я. — И я очень благодарен».

«Ну тогда ты демонстрируешь это весьма своеоб­разно. Как в тот вечер, когда мне казалось, что все идет прекрасно, и вдруг ты выскакиваешь из дома, оставив меня гадать, что я такого сказала».

«Извините меня, Иоланда, — смущенно проговорил я. — Вашей вины в том не было. Это все я».

«Ладно. Забудьте. — Она закрыла глаза и несколько раз глубоко вздохнула. Я смотрел, как вздымается и опускается под хлопчатобумажной тканью платья ее грудь. Остановившиеся рядом люди исчезли. Иоланда открыла глаза. — Вам не нужно идти дальше, — произ­несла она. — Я вижу отсюда свою машину. Спокойной ночи, и спасибо за»шампанское и ужин».

Она протянула руку, и я, как дурак, пожал ее и стоял столбом, глядя, как она уходит прочь и юбка закручи­вается вокруг ее бедер от энергичной походки. Я как дурак дал ей уйти, когда должен был догнать, взять за руку и попытаться объяснить, почему мне так трудно общаться с женщинами, спокойно и по-дружески. И что за сегодняшний вечер я подошел к этому ближе, чем за всю свою жизнь.

У меня появилась идея, довольно безумная идея. Сей­час половина первого ночи. Я собираюсь поехать к до­му Иоланды на Вершинах и, завернув в коричневую бу­магу, оставить этот дневник или исповедь, какая разни­ца, как назвать, в почтовом ящике Иоланды или, если тетрадь слишком большая и не войдет, оставить ее на крыльце перед входной дверью. Я должен сделать это сейчас, прежде чем успею передумать или поддамся искушению сначала просмотреть текст, редактируя и улучшая его. На тетради я напишу: «Кто прочтет, пусть поймет».

 

2

Дорогая Гейл,

На пляже народу, как правило, больше, чем на этой фото­графии. Вода чудесная и теплая, но просто плавать так скучно, а папа не позволяет нам с Робертом попробовать серфинг, он говорит, что это опасно. А больше здесь де­лать особо нечего. В Центр-парке в прошлом году было веселее.

С наилучшими пожеланиями

Мэнди

Мой милый Дес,

Ну вот мы и на Гавайях! Какая же здесь жара! Гостиница чистая и достаточно комфортабельная, но в час пик при­ходится минут десять дожидаться лифта. Пляж очарова­тельный, хотя немного переполнен. Мы отыскали уютное местечко, куда вечерами ходим выпить — под открытым небом, с эстрадным представлением. В самолете мы по­знакомились с англичанином по имени Бернард, кото­рый, как мне показалось, подойдет Ди, но он очень стеснительный, да и она от него в любом случае не в восторге. Надеюсь, что ты ведешь себя хорошо.

Огромный привет,

Сью

Дорогая мама,

Ну вот мы и на месте, но я что-то не уверена, стоило ли ле­теть в такую даль. Вайкики переоценивают — он перепол­нен людьми и превращен в источник дохода. Крутом одни «Макдональдсы» и «Кентуккийские жареные куры», сов­сем как в торговом центре в Харлоу. Надо было ехать на какой-нибудь другой остров, Мауи или Кауаи, но теперь уже слишком поздно.

Люблю,

Ди

Дорогая Дениза,

Долетели благополучно. Это наш отель, а наш балкон я пометила крестиком. Как здесь красиво, повсюду цветы. Для моей мамы — только самое лучшее, сказал Терри! К сожалению, его подруга все же не смогла приехать, по­этому компанию ему составил друг Тони. Здесь оч. жарко, не слишком хорошо для твоего отца.

С любовью,

мама

Мой милый Дес,

Встретили на пляже Бернарда, я тебе о нем писала, с дру­гом, тоже англичанином — Роджером, который, по-мое­му, подойдет Ди. Он лысый, но нельзя же иметь все. Он повез нас в море любоваться закатом (Бернард поехать не смог) на своей парусной шлюпке, паруса устанавливает компьютер, это так романтично, но с Ди приключилась морская болезнь, и мне всю дорогу пришлось разговари­вать с Роджером или, лучше сказать, слушать его, он чита­ет лекции в университете и наслаждается звуком собственного голоса. Может, в следующий раз повезет больше. Как жаль, что тебя здесь нет.

Огромный привет,

Сью

Дорогой Грег,

Это знаменитый пляж Вайкики. Я его еще почти не ви­дел — отсыпаюсь (намек понял?). Как ты там справился с нашей главной подружкой невесты после приема? Или она тебя тоже зат-а?

Держись,

Расс

Райская булочная

Райский стоматологический кабинет

Райские реактивные лыжи

Райское такси

Райская продажа яхт

Райские строители

Райская часовня

Райские «феррари» и «ламборгини»

Райский антиквариат

Райское видео

Райские домашние животные

Уважаемый сэр,

В настоящее время я наслаждаюсь, если это mot juste [81] , в чем я осмеливаюсь сомневаться, отдыхом, обеспечен­ным Вашей компанией, в отеле «Гавайен бичкомбер», Вайкики.

В Вашей брошюре совершенно недвусмысленно ут­верждается, что отель расположен в «пяти минутах» ходь­бы от пляжа Вайкики. Я выяснил все возможные пути от отеля до пляжа, и мы с моим сыном независимо друг от друга прохронометрировали эти маршруты с помощью электронных часов. Наименьшее полученное нами время составляет 7,6 минуты, причем двигались мы быстрым шагом, рано утром, когда тротуары сравнительно свобод­ны, и при благоприятных для пешехода сигналах свето­фора.

Обычной семье, несущей обычный набор пляжных принадлежностей, понадобится по меньшей мере двена­дцать минут, чтобы из вестибюля отеля добраться до бли­жайшего места на пляже. Брошюра создает глубоко лож­ное представление и допускает серьезные неточности, и я настоящим уведомляю о своем намерении потребовать возврата мне той суммы стоимости отдыха, что соответ­ствует переплаченной мною. Я снова свяжусь с Вами по возвращении в Соединенное Королевство.

Искренне ваш,

Гарольд Бэст

Мой милый Дес,

Вчера имеете с Роджером мы плавали здесь под водой с дыхательной трубкой. Можно взять напрокат снаряжение и маленькую водонепроницаемую камеру, чтобы пофото­графировать рыб. Здесь тысячи рыб, и тысячи плавающих под водой туристов, и еще в воде плавает много хлеба, ко­торый дают, чтобы покормить рыб. Ди сказала, что это омерзительно, и отказалась входить в воду, поэтому кон­чилось тем, что я кормила рыб, а Роджер фотографиро­вал. Может, в следующий раз повезет больше.

Очень тебя люблю,

Сью

Набросок введения: Деление мотивировок туризма на катего­рии по «страсти к путешествиям» либо по «страсти к солнцу» (Грей, 1970) — неудовлетворительно, также как и предложен­ная Мерсером систематизация отдыха, основанная на «уменьшении однообразия» (Мерсер, 1976). Более логичная типология базируется на бинарной оппозиции культу­ра/природа. Два основных вида отдыха могут различаться в соответствии с тем, что в них подчеркивается: обращение к культуре или к природе — отдых как паломничество и отдых как рай. Типичный пример первого — познавательный авто­бусный тур по знаменитым городам, музеям, замкам и т.п. (Шелдрейк, 1984); типичный пример второго — отдых на пляжном курорте, в ходе которого объект старается вернуть­ся к первобытному состоянию, или райской безгрешности, делая вид, что может обойтись без денег (подписывая счета, пользуясь кредитными картами или, как в деревнях «Клаб-Меда» [82] , пластмассовыми плоскими бусинами), отдавая предпо­чтение физическим развлечениям перед умственными и но­ся минимум одежды. Первый тип отдыха, по сути своей, по­движный, или активный, и тяготеет к осмотру максимально­го числа достопримечательностей в отпущенное время. Второй — в сущности, пассивный, тяготеющий к вневремен­ному, однообразному распорядку, типичному для первобыт­ных обществ (Леви-Строс, 1967, с. 49). [Примечание: По-видимому, «Клаб-Меду» не удалось закре­питься на Гавайях. Почему?]

Дорогая Джоанна,

Что я могу сказать? Мне было так стыдно, я была так рас­теряна, что даже не смогла заставить себя позвонить те­бе потом. Ты, наверное, вообще жалеешь, что согласи­лась быть моей главной подружкой невесты. Я никогда не прощу Расса, никогда. Наш брак закончился, не успев начаться. Я не разговариваю с ним с самой свадьбы. Ког­да мы вернемся в Англию, я начну бракоразводный про­цесс.

Ты, наверное, удивишься, получив это письмо с Гавай­ев, но в действительности это не свадебное путешествие. Мы спим в разных кроватях и общаемся с помощью запи­сок или через третьих лиц. Я рассматриваю это как от­пуск, на который я копила деньги и которого с нетерпе­нием ждала много месяцев. Я не видела причин от него отказываться, так же как и отменять свадьбу. А отказав­шись от поездки в последний момент, мы потеряли бы большую часть того, что заплатили авансом. Я посмотрела страховку по нашему отдыху, но туда не входит отказ из-за измены. Конечно, я понимаю, что, строго говоря, из­меной это назвать нельзя, поскольку тогда мы не были же­наты, но мы были помолвлены и жили вместе.

Как он мог так поступить, а главное, с кем — с этой шлюхой Брендой? А потом пригласить ее на свадьбу. Это было последней каплей.

Каждый день каждый из нас проводит по-своему. Боль­шую часть своего времени я провожу у бассейна в отеле — я предпочитаю его пляжу, тут не так много народа и мож­но заказывать напитки и закуски. Не знаю, куда ходит он, и мне наплевать. Может, он подцепил где-нибудь еще одну уличную девку вроде Бренды, но не думаю. Вечера он про­водит в номере — смотрит ТВ.

Напиши мне, если это письмо дойдет до тебя вовремя. Думаю, что не дойдет.

С любовью,

Сесили

Дорогой Стюарт,

Я подумал, что ты прекрасно проведешь день, найдя у се­бя на столе эту смуглую красотку. Отличная штучка, а? На­поминает мне Ширли Трейси, в прежние времена — у Принглса. Вообще-то что касается Гавайев, то в отноше­нии сисек тут сплошное разочарование. Не то что на Кор­фу. Американские бабы считают, что лифчик снимать не стоит. Жаль. Пустая трата видеопленки. Но гостиница хо­рошая, жратвы вдоволь и погода жаркая. Не напрягайся на работе.

Брайан

Дорогая Гейл,

Вчера мы плавали под водой с дыхательной трубкой. Здесь столько ярких, разноцветных рыб, совсем ручных, они подплывают прямо к тебе. У папы обгорела спина и ноги сзади. Он не может распрямить колени и ходит на полусогнутых. Настроение у него от этого не улучшается.

С любовью,

Мэнди

Уважаемый сэр,

Могу я предложить, чтобы в будущем soi-disant [83] инструк­тор, ответственный за прокат находящегося в Вашем ве­дении снаряжения для подводного плавания с дыхатель­ной трубкой, информируя клиентов об опасности сол­нечных ожогов, четко объяснял, что получить солнечные ожоги можно как на суше, так и в воде?

Искренне ваш,

Гарольд Бэст

Райские финансы, инк

Райская спортивная одежда

Райское снабжение, инк

Райские товары для салонов красоты и парикма­херских

Райские напитки

Райские марионетки

Райские приключения под водой

Райские работы по окраске

Райская служба уборки и ремонта

Райская стоянка

Дорогой Пит,

Пока это лучшее место на Гавайях. Сначала тебе показыва­ют фильм, как япошки бомбили Перл-Харбор. Старая ки­нохроника, но вообще-то интересно. Потом на военной лодке едешь к остаткам «Аризоны» [84] . Под водой видны ору­дийные башни. Это называется военная могила, чтобы там не ели.

С наилучшими пожеланиями,

Роберт

Дорогой Джимми,

Ты можешь себе представить, — английский паб на Га­вайях! Настоящие бочки с насосами, но, к сожалению качают они американское пиво — один газ и никакого вкуса, а пинтовая бутылка «Гиннесса» стоит около 2 ф.ст. Но все равно второй дом. А по этой жаре все время муча­ет жажда.

Будь здоров,

Сидней

Милые мальчики,

Мы хорошо проводим время на Гавайях. Мы были на луау, это что-то вроде гавайского барбекю, и в «Закатном круи­зе», посетили Центр полинезийский культуры (оч. инте­ресно), Парк водопада Ваймеа (красивые деревья и пти­цы), и Перл-Харбор (оч. грустно). Как вы, наверное, дога­дываетесь, ваш отец очень много снимает на видео. Надеюсь, вы не забываете запираться на ночь — и помни­те, никаких вечеринок.

С любовью,

мама и папа

Дорогой Стюарт,

Забавно, но я забыл, что Перл-Харбор находится на Гавай­ях. Очень познавательная экскурсия. Ты когда-нибудь ви­дел тот фильм — «Тора! Тора!»? Судя по всему, он стоил американцам больше, чем япошкам разбомбить это место на самом деле. Подумал, тебе будет интересно узнать, что эти мелкие желтые мерзавцы уже тогда ставили нам под­ножки.

Всего наилучшего,

Брайан

Дорогие мама и папа,

Отдыхаем чудесно, за исключением нескольких мело­чей, касающихся гостиницы (Гарольд переписывается с компанией). Вайкики гораздо больше застроен, чем мы себе представляли, но вполне мил. Чище, чем в Mapбейе. Безукоризненно чистые туалеты. Детям нравится вода.

С любовью,

Флоренс

Дорогой Стюарт,

Слава Богу, что в этой гостинице есть факсимильный ап­парат. Помнишь, я шутил насчет того, чтобы продать здесь лишние установки для загара? Ну так вот, можешь не верить, но кое-кто хочет их купить. Не спрашивай почему. Полагаю, должно быть, он тоже пытается каким-то обра­зом увильнуть от налогов. Или, может, он устраивает соля­рий как прикрытие для борделя, он производит впечатле­ние темной личности. Зовут его Луи Моска. Я познако­мился с ним в баре «У грязного Дэна», недалеко от доков, там выступают девицы с голой грудью. Мы еще с одним мужиком-англичанином, Сиднеем, отделались от жен и улизнули провести ночку без женщин или, скорее, вече­рок. Сказать по правде, я впал уже в начальную стадию го­лода по титькам, в местных газетах даже нету третьей страницы с девчонками. А он сидел у самого подиума, прихлебывая из бутылки пиво, и совал девицам в трусы десятидолларовые бумажки — прям как в последний раз. Мы разговорились, и я рассказал ему, каким бизнесом я занимаюсь и что приехал на Гавайи продавать наши уста­новки — мне почему-то не хотелось признаваться, что я турист — не в такой забегаловке, как эта, — и он спро­сил — почем? Не думая, что он серьез, я назвал какую-то дурацкую цену, включая транспортные расходы, и мы уда­рили по рукам, прямо там. Полагаю, я и сам здорово при­нял. Теперь же я смотрю, что мы даже не покроем транспортных расходов. Поэтому пришли мне факс, в резких тонах, ладно? Напиши в нем, что нам не дают экспортную лицензию, чтобы я мог аннулировать сделку. Спасибо.

Вечно твой,

Брайан

Дорогая Джоанна,

Знаешь, я выяснила, куда он ходит каждый день. Вчера я незаметно за ним проследила. Надела темные очки и шля­пу с большими обвислыми полями, специально куплен­ную для такого случая. Он пошел на пляж, туда, где можно взять напрокат доски для серфинга. Встретился там с дву­мя мужчинами, которых, похоже, знает, и все они взвали­ли эти огромные доски на плечи и пошли в море. Я наблюдала с пляжа в подзорную трубу — опускаешь монет­ки и смотришь. У тех двух получалось гораздо лучше, чем у Расса. Похоже, у него вообще не получается двигаться, волны все время уходили вперед, а он лихорадочно греб им вслед, вид у него при этом был немного глупый. Но один раз ему удалось поймать большую волну, и он дейст­вительно несколько секунд стоял на доске, и я видела, как он, торжествуя, улыбался во весь рот, пока не потерял рав­новесие и не бултыхнулся в воду. На несколько секунд я почти забыла, какая он свинья.

С любовью,

Сесили

Дорогой Грег,

Я открыл для себя серфинг! Это фантастика! Лучше секса!! Познакомился с двумя классными парнями из Австралии, которые учат меня этому делу.

Всего наилучшего

Расе

Наблюдается устойчивый рост в процентном отношении числа туристов, живущих в Вайкики, которые совершают экскурсии на один или на несколько из соседних островов: 15% — в 1975 году, 22% — в 1980-м, 29% — в 1985-м, 36% — в прошлом году. Неясно, вызвано ли это тем, что очарование Оаху посте­пенно истощается из-за чрезмерной эксплуатации, или тем, что в отношении других островов провели более эффектив­ную маркетинговую и рекламную кампании.

Вчера побывал на Кауаи с однодневной экскурсией, рек­ламируемой как «Рай на скорую руку». Подъем в 5.15. Микро­автобус подобрал меня и многих других туристов, с красны­ми глазами, зевающих, которые ожидали у своих гостиниц в Вайкики, среди них оказались и Сью с Ди, две девушки-анг­личанки, имеющие обыкновение неожиданно появляться везде, где бы я ни находился. Полагаю, я, должно быть, упомя­нул, что собираюсь на эту экскурсию, и они заинтересова­лись.

Из микроавтобуса пересели в туристический автобус, ко­торый доставил нас в аэропорт Гонолулу, навстречу транс­портному потоку раннего часа пик, уже запрудившему скоро­стную автостраду. В аэропорту представители турбюро раз­дают посадочные талоны и инструкции. Кауаи окутан дождем, когда мы к нему приближаемся. Пилоту приходится дважды заходить на посадку. У Сью побелели костяшки паль­цев. Ди в нетерпении зевает. Сквозь струи воды, стекающей по стеклам, смотрим на промокший аэродром, полные дурных предчувствий, в своих шортах и сандалиях. Гавайское бюро по туризму нарекло Кауаи Островом-садом, что является эв­фемизмом к «льет без конца». Где-то посередине его находит­ся гора Ваиалеале — самое западное место на земле (годовое количество осадков 480 дюймов).

Дневных экскурсантов сбивают в группы и загоняют в ми­кроавтобусы разных экскурсионных компаний. Наш гид — Лак. Он представляется сам — с водительского места, через микрофон. «Мои друзья зовут меня Лаки, и значит, вам здоро­во повезло [85] », — фыркает он. Сью смеется. Ди стонет. Мы поки­даем аэропорт и едем по дороге, недавно засыпанной щеб­нем. По-прежнему льет как из ведра. Пальмы неистово раска­чиваются из стороны в сторону, как «дворники».

Мы останавливаемся у других гостиниц, чтобы взять еще пассажиров, затем начинается экскурсия по острову. Похоже, приходится часами ехать по очень скучным дорогам, чтобы добраться до любого места, не представляющего при этом особого интереса: средних размеров водопад, большой, но Уродливый каньон, фонтанирующая дыра в скалах у моря. (Целые автобусы туристов напрасно ждут с камерами на изго­товку, когда же фонтан сделает свое дело, — это все равно что ждать спаривания носорогов.) Гвоздь программы — поездка вверх по реке Ваилуа. Это единственная судоходная река на Га­вайях. Во всем остальном она не представляет особого инте­реса и не отличается живописностью. Однако для перевозки людей вверх и вниз по течению создан внушительный флот из речных судов. На борту нас развлекают довольно изнуренные исполнители гавайской музыки и хулы. Конечным пунк­том путешествия является так называемый Папоротниковый грот, якобы историческое место для проведения свадебных обрядов и, несомненно, любимое место сборища комаров. Музыканты поют для нас «Гавайскую свадебную песню», и в конце полагается поцеловать стоящего рядом с тобой. Я постарался оказаться рядом со Сью, которая симпатичнее своей подруги, но в последний момент она поменялась местами с Ди, так что пришлось целовать ее.

Единственное по-настоящему привлекательное место на Кауаи — это его побережье. Мы все время урывками видели кусочки красивых пляжей, особенно заманчивые днем, когда выглянуло солнце, но нам ни разу не позволили выйти из ми­кроавтобуса и познакомиться с ними поближе, потому что мы постоянно мчались к очередному дурацкому водопаду. А Лак выражал явное недовольство, если мы все не выходили и не фотографировали этот водопад. Экскурсия в целом заставила меня изменить свое мнение об оппозиции между па­ломничеством и раем. Райское место отдыха неизбежно трансформируется в место паломничества по инерции, присущей индустрии туризма. Фабрикуются или «назнача­ются» (Маккеннелл, 1976) незначительные или совершенно фальшивые достопримечательности, чтобы создать марш­рут, вдоль которого можно с удобствами перевозить и «об­служивать» туристов (магазины, рестораны, лодки, актеры и тд.). Эта теория как будто произвела на Ди серьезное впе­чатление. На последнем этапе нашего путешествия я сидел в автобусе рядом с ней. После поцелуя это казалось просто вежливым. Может, Сью и симпатичнее, но Ди умнее.

Мой милый Дес,

Только что вернулись с чудесной экскурсии на Кауаи, его называют Островом-садом из-за всех этих красивых ди­корастущих цветов. Изумительные водопады. Природный фонтан, правда, не работал, когда мы остановились, — возможно, был отлив. Отличная новость — Ди наконец- то заинтересовала того парня, Роджера. Она рассказы­вает ему все свои кошмарные истории, которые случа­ются с ней на отдыхе, а он записывает их в маленькую тетрадку.

Держу пальцы скрещенными,

Сью

Дорогая Дениза,

С сожалением сообщаю тебе, что у твоего отца вчера опять случился приступ, и его пришлось отправить в больницу. Всю ночь его держали под наблюдением, но сказали, что сегодня он сможет вернуться домой. Я гово­рю домой в смысле в гостиницу, но как же я хочу, чтобы это был дом. Я думала позвонить тебе, да какой смысл, ес­ли ты так далеко. Полагаю, это письмо ты получишь как раз перед нашим возвращением, так что будь готова, если вдруг папа снова будет в плохом состоянии, когда ты встретишь нас в аэропорту. Разумеется, я позвоню, если случится что-то непредвиденное.

Я всем здесь говорю, что это из-за жары, но на самом деле это из-за потрясения, которое он перенес, когда уз­нал кое-что о Терри. Не знаю, как и сказать тебе, Дениза, но твой брат — гомосексуалист. Ну вот, сказала. Ты ничего не замечала, когда вы были моложе? Я точно не замечала, но он уже так давно покинул наш дом. Я заподозрила что-то неладное, как только он встретил нас в аэропорту и его «кто-то особенный» оказался мужчиной, этим Тони. Он вообще-то довольно милый, но Сиднея просто воротит от него. Он отказывается об этом говорить — и все тут.

Терри не знает, как нам угодить,- возит в огромном на­емном автомобиле, кормит в лучших ресторанах — я и половины не могу съесть, — мы везде побывали, все пови­дали, Перл-Харбор, танцы хула, отель — изумительный, но Сиднея ничто не радовало, он все норовил улизнуть в так называемый паб (это так на него похоже) «Роза и ко­рона», который он обнаружил у самой набережной. По­том, позапрошлым вечером, после ужина Терри объявил, что они с Тони собираются пожениться. Видимо, там у них есть священник-гомосексуалист, который их поже­нит, в любом случае как бы поженит. Ну вот, и у твоего от­ца чуть не случился приступ прямо там. Он побелел, по­том побагровел. И ушел, не сказав ни слова.

Я знала, что он пойдет в «Розу и корону», поэтому че­рез какое-то время отправилась за ним. Он точно оказал­ся там, сидел и пил с мужчиной, которого зовут Брайан Эверторп, мы познакомились с ним в самолете, довольно вульгарный тип, он мне не очень нравится, а вот его жена ничего. Они заставили меня выпить джину с апельсино­вым соком, а потом я отвела Сиднея в гостиницу. Он все время бубнил себе под нос: «Что мы не так сделали?» Я ска­зала, что мы ничего плохого не сделали, просто Терри та­кой. Он спросил, знаю ли я, как они живут друг с другом, такие мужчины? И я ответила, что нет, не знаю и знать не хочу, это меня не касается и тебя тоже не касается, сказала я. Ты заболеешь из-за этого, если не будешь себя беречь, и, конечно, на следующее утро у него случился один из его приступов, и пришлось отвезти его в больницу. Мы ехали на Национальное мемориальное кладбище, когда это произошло, автобус свернул к ближайшей больнице, ка­толической, но нас приняли очень хорошо. Терри, конеч­но, ужасно расстроен. Так что, в общем и целом, это ока­зался не тот счастливый отдых, которого мы все так жда­ли. Я только надеюсь, что твой отец продержится до возвращения домой.

Твоя любящая мама

Уважаемый клиент компании «Тревелуайз»! От имени компании «Тревелуйаз турз» я выражаю надеж­ду, что Вы наслаждаетесь Вашим отдыхом в Вайкики. По­скольку Ваше пребывание на прекрасном острове Оаху близится к завершению, мы надеемся, что когда-нибудь снова будем иметь удовольствие принять Вас на Гавайях.

В духе традиционного гавайского гостеприимства компания «Тревелуайз турз» совместно с сетью отелей «Уайетт» приглашает Вас на коктейли и пупу в 6 часов ве­чера в среду 23-го, в отель «Уайетт Империал» на Калакауа-авеню (бар «Морская пена» в бельэтаже).

Это приглашение дает Вам право на один бесплатный коктейль и одну тарелку супу на человека. Имеется также бар за наличный расчет. Кроме того, состоится короткая видеопрезентация других организованных туров компа­нии «Тревелуайз» на соседние острова, включая легендар­ный новый курорт Уайетт-Хайколоа.

Алоха, искренне Ваша,

Линда Ханама,

инспектор курорта

Уважаемая мисс Ханама,

Большое спасибо за приглашение, которое мы принима­ем. Могу ли я, однако, заметить, что приглашений оказа­лось только три, а моя семья состоит из четырех человек Я был бы признателен, если бы Вы прислали еще одно приглашение, дабы избежать любых возможных недора­зумений на входе.

Искренне Ваш,

Гарольд Бэст

Райские драгоценности

Райские круизы

Райские растения

Райская продукция звукозаписи

Райские домостроительные работы

Райская обивка

Райская кампания головоломок