Джентльмен что надо

Лофтс Нора

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

МЫС БАДЛИ В ГРАФСТВЕ ДЕВОН. 23 ИЮНЯ 1568 ГОДА

Старый Харкесс, толкавший свою лодку к воде, остановился и прислушался. Все было тихо вокруг. До него доносилось только дыхание летнего моря да шум ветра в густых зарослях на вершине скалы; старик, однако, ожидал иного. Он тяжело вздохнул, потому что был стар и ленив, и ему отнюдь не помешало бы, если бы ему кто-нибудь помог спустить лодку на воду и поработать на веслах в эту теплую ночь. Он поплевал себе на руки и снова взялся за борт лодки. Еще дважды он останавливался и на третий раз услышал то, чего так ждал: быстрые шаги, ускоренное дыхание и, наконец, сдавленным голосом произнесенные слова:

— Харки, подожди меня, Харки.

Призыв прозвучал негромко, хотя и настойчиво, и старик улыбнулся в темноте: ишь какой Уолли — ведь страсть как хочет поехать с ним, а осторожничает. Он спокойно откликнулся:

— Эгей, парень!

Из темноты, спотыкаясь, появился человек, не говоря ни слова, уперся в лодку и вместе со стариком столкнул ее наконец в воду. Когда они забрались в нее, мальчишка произнес с упреком в голосе:

— Ты, наверно, уже собрался уйти без меня.

— Я совсем не хотел этого. Ты же знаешь, мне нравится быть в компании с кем-нибудь. Но время-то шло, становилось уже поздно, а ночи сейчас короткие. Я боялся, что тебя не выпустят из дома.

— Да уж постарались. Отец запер меня, но, слава Богу, я еще достаточно худой, чтобы вылезти из окна, и достаточно легкий, чтобы спуститься по стволу глицинии.

— А иначе тебе тут и не быть бы. Что ты потом-то делать будешь?

— Потом я уеду. Этой осенью мне надо отправляться в Оксфорд.

— Мне будет сильно не хватать тебя, Уолли.

— А мне еще больше будет не хватать тебя, Харки. Тебе ведь все равно, кто из мальчишек станет твоим помощником. Для меня же ты — Одиссей.

— Что это такое?

— Смелый моряк, который всегда много говорил.

— Ну и прозвище ты мне придумал!

— Поверь мне, это большая похвала. Куда ты сейчас направляешься?

— От мыса прямо по курсу. К французскому судну, груженному отличным бордоским вином. Как жалко, что твой отец настроен против ночного лова, Уолли! Сколько дешевой выпивки он заимел бы!

— Ох, отец! — В голосе мальчика прозвучала нотка жалости. — У него и так хватает забот, без нарушения таможенных правил. Люди Девона всегда виноваты: они, оставаясь протестантами, удручают тем самым Деву Марию, а теперь вот Елизавета вообще запретила пиратство.

— Нет, парень, это только возле своих берегов. Если бы твой отец и его друзья орудовали в Вест-Индии , она называла бы их ярчайшими бриллиантами своей короны.

Звоном колокола прозвучали в голове мальчика слова — Вест-Индия.

— Ладно, Харки, давай уж я сам погребу. А ты отдохни пока. На обратном пути лодка будет тяжелее.

Старик не имел ничего против, отложил весла и откинулся назад на своем сиденье.

— Уолли, почему твой отец настроен против того, чтобы ты был моряком? Сам-то он моряк.

— Вот поэтому он и против. Говорит — ничего хорошего в этом нет. Я должен изучить либо право, либо церковную службу и затем строить свою карьеру. Кузина моего отца, Кейт Эшли, пользуется благосклонным вниманием королевы и замолвит словечко за меня.

— Да, оно, конечно, такое дело куда надежнее. Только совсем зачахнешь ты, парень, если станешь клерком.

— Может быть. Однако никогда не вредно поучиться. Да и не смогу я быть таким морским волком, как Хэмфри, — я вечно страдаю от морской болезни. Зато ночи вроде этой очень хороши. И еще — у меня большое желание увидеть Вест-Индию и всю ту огромную страну, которая расположена за островами.

— Да-а-а, некоторые из островов довольно привлекательны, да и богаты к тому же. Но теперь они не так приветливы, как в дни моей молодости. С испанцами у нас натянутые отношения, и индейцы так озверели от обращения белых с ними, что поджидают за каждым деревом, чтобы ужалить отравленной стрелой, а после выпустить из тебя кишки.

— Однако скоро из них вообще никого не останется в живых. Вспомни, что ты мне рассказывал прошлой ночью.

— О том, как их тысячами загоняют в серебряные рудники и потом уже никто из них никогда не выходит оттуда? Да, тут ты, пожалуй, прав. И все же всякому, кто ступит на этот континент сейчас ли или когда-нибудь потом, придется с бою брать каждую пядь той земли, так я считаю.

Оба смолкли, старик — вспоминая далекие страны, которые ни в коей мере не представлялись ему романтическими, а были всего лишь местом, где вас поджидали голод, или жажда, или угроза быть убитым, и мальчуган, который тоже думал о тех далеких. странах, но его они влекли к себе так необоримо, как магнит притягивает к себе иголки. Он понимал, что Харкесс, если бы он прочел его мысли, посмеялся бы над ним. Харки говорил ему, что четыре тысячи рабов были загнаны в серебряные рудники, но Уолли не мог представить себе этого. Подобное страшное деяние никак не вязалось в его уме с обликом победителя. Он не мог до конца понять, как это чернокожие рабы добывают серебро из черной земли, как сваливают кучами это серебро в сокровищницы галионов, которые переправляют его затем прямо в Кадис. Ему не хотелось, чтобы Харки так думал. Хватит того, что он донес до него сам факт, но его соображения на этот счет не должны были портить созданную воображением Уолли романтическую картину. Хотя, вероятно, именно в простоте и реализме рассказов Харкесса заключался секрет того огромного влияния, которое оказали его незамысловатые слова на всю последующую жизнь юного Ралея.

Наконец темный корпус корабля навис над ними; Харкесс снова взялся за весла, и они осторожно проследовали вдоль его борта. Опутанные веревками бочки с вином были аккуратно расставлены на дне лодки; деньги перешли по назначению, моряки перебросились несколькими фразами на странном — не английском и не французском — языке браконьеров, и Ралей с Харкессом тронулись в обратный путь. Они почти не разговаривали, так как нагруженная лодка требовала всего их внимания и сил; Харкесс только один раз нарушил молчание, чтобы сказать:

— Вторая пещера, Уолли.

Примерно в ста ярдах от берега Ралей поднял весла и, повернув голову к берегу, прислушался. Харкесс тоже перестал грести и тихо спросил:

— Что там?

— Кто-то там есть, если я не ошибаюсь. Ты ничего не слышишь?

— Слышать-то я ничего не слышу. Но там… там виден свет. Черт побери, да это Трибор, он уже несколько недель подкарауливает нас там. Уолли, нам нельзя причаливать. Придется обогнуть мыс и, пока не наступило утро, постараться спрятать все это у мамаши Шейл. Надеюсь, нам удастся это сделать, или ты будешь иметь удовольствие увидеть меня в колодках. Ну, а тебя твой отец…

— Оставь меня с моим отцом в покое.

Небо на востоке уже начинало светлеть, и они, согнувшись в три погибели, взялись за весла с усердием рабов на галере. Обогнуть мыс Бадли всегда представлялось нелегкой задачей: там встречались различные течения и среди ледяных волн и бурунов можно было разглядеть скрытые в воде рифы. Миновав крайнюю точку мыса, они посмотрели друг на друга: оба, скинув с себя всю одежду, остались в одних штанах, пот ручьями стекал по их телам. Однако теперь они оказались вне поля видимости для тех, кто поджидал их в пещере, и у них появился наконец шанс сохранить и свой груз, и свою свободу. Пристанище мамаши Шейл пряталось в выемке скалы, со всех сторон оно было укрыто от посторонних глаз — разве что с моря его еще можно было разглядеть. Это было длинное, низкое, рассевшееся строение, которое в зависимости от требований посетителя могло служить пивной, фермой, местом сбора браконьеров или борделем. В подвале дома всегда находились бочонки с вином, но редко бывало так, чтобы одни и те же бочки оставались там больше двух ночей, то же самое можно было утверждать и относительно лошадей в ее конюшне.

Сама мамаша Шейл была довольно гнусная старуха. На ее спине до сих пор оставались следы порки, которой ее подвергли на улице Эксетера давным-давно за то, что она была распутной девкой. Та порка навсегда сделала ее сторонницей всех, кто преступил закон, и многие браконьеры, жулики и проститутки, попав в беду, имели все основания восхвалять Господа за эти шрамы на ее спине.

Она подошла к окну, когда камешки, брошенные рукой Ралея, застучали по нему. В десяти словах Харкесс изложил ей суть ночного происшествия, и она захромала к дверям. Через четверть часа вино уже стояло у нее в подвале, а лодка находилась на фут выше воды, на песке в бухточке позади дома. В то же время кто-то внутри дома помешал золу в очаге, который никогда не гас до конца, и скоро Харкесс и Ралей, продрогшие на холодном утреннем ветре, скорчились возле него, держа на коленях блюда, наполненные жирным беконом, а в руках — кружки с крепким элем. Юноша, проведя всю ночь без сна, в течение стольких часов подвергая себя столь необычайному напряжению, теперь едва ли способен был доесть свой завтрак, не уснув. Он встал на ноги, чтобы сказать Харкессу:

— Я должен пойти домой, — и тут же рухнул на стул, так и не услышав, как Харки сказал в ответ:

— Куда ты пойдешь в таком виде, парень! Да ты все равно не попадешь домой до того, как тебя там хватятся.

Но мальчик уже спал, опустив голову на колени.

Когда Уолли проснулся, первое, что он почувствовал, это запах свежескошенного сена, а потом красное сияние, которое окружало его. Затем он заметил девушку, которая своим разглядыванием разбудила его. Ее красные губы расплылись в улыбке, она смеялась над ним. Ралей быстро сел и стал стряхивать солому со своих волос и одежды, слегка покраснев оттого, что эта хохочущая девушка застала его в таком неприличном виде. Она продолжала смеяться и, схватив пук сена, рассыпала его над ним и сказала:

— Соня. Ты проспал целый день. Харкесс уже ужинает.

Мальчик с трудом поднялся на ноги, попутно стараясь избавиться от сена в волосах и на одежде. Но девушка пребывала в игривом настроении. И стоило ему освободиться от соломы, как она снова закидывала его ею. Наконец, скорее из желания выиграть время, нежели подыграть ей, он захватил большую охапку сена и со своей удобной позиции на макушке кучи забросал сеном всю ее, с головы до пят. Тихо вскрикнув, она бросилась на него, и в течение нескольких минут сено летело во все стороны. Красные лучи заката отплясывали свой дикий танец в поднявшейся пыли, и Уолли с девушкой, изможденные и задыхающиеся, свалились наконец на взъерошенное сено один подле другого и, тяжело дыша, смотрели друг на друга. Тут он разглядел, что она старше него и прехорошенькая. Ее волосы там, где они плотно прилегали к голове, были черные, но отдельные пряди, просвеченные вечерним солнцем, казалось, были покрыты легкой красноватой паутиной. Ее кожа была словно мед, за чуть приоткрытыми губами сверкали мелкие белые зубки и розовый, тонкий язычок. Однако в ее остром носике и подбородке заключалась угроза, что через каких-нибудь несколько лет в ней можно будет безошибочно признать внучку старой мамаши Шейл, но пока что она была прелестна. Надув губки, девушка сдула упавшую на нос прядь волос и откинулась назад, на сено, подложив под голову руки. Рукава ее хлопчатобумажного платья задрались кверху, обнажив тоненькие голубые жилки, вьющиеся по руке от запястья к локтю, и в этой ее позе все внимание наблюдателя сосредоточивалось на основании ее шеи, где не тронутая загаром кожа была пугающей белизны, и на расцветающую грудь с сосками, которые буквально вонзались в легкую ткань ее платья.

Что-то незнакомое сдавило мальчику горло.

— Вы прелестны, — едва выдохнул он.

Она снова рассмеялась и, схватив одной рукой его голову, привлекла ее к своему лицу. Ралей неуклюже, робко поцеловал ее, как целовал свою мать, когда этого требовали обстоятельства. Но в этом, как, впрочем, и во всем другом — так уж устроена была его натура, — он был способным, смекалистым учеником, а обучившись, становился экспертом. Да и для девушки такое занятие было явно не в новинку. Так что все пошло как по маслу.

— Что с тобой, Уолли? Мне недосуг дожидаться тебя. Выспишься дома, — загремел вдруг снизу голос Харкесса.

Вздрогнув, юноша вскочил на ноги. Девушка прошептала ему:

— Не говори, что я тут. Приходи еще.

— Приду, — прошептал он, соскользнул с кучи сена и, притворно зевая, вышел из темного сарая навстречу Харкессу, освещенному последними лучами заката.

— Никогда не встречал такого соню мальчишку, — проворчал старик. — Давай вставай, бери ноги в руки, и я провожу тебя домой и скажу твоему отцу, что тут нет твоей вины.

— Не беспокойся, Харки. Я как-нибудь сам разберусь со своим отцом.

Было что-то в его тоне, что заставило Харкесса с изумлением взглянуть на него. Да, «Харки» он произнес по-старому — как мальчишка и друг, — тем не менее вся фраза прозвучала с оттенком высокомерия, а последние слова вдруг напомнили Харкессу, что перед ним сын сквайра и что сам он не более чем контрабандист. Однако его доброе старое сердце принудило его настаивать на своем:

— Ты уверен? Мне бы совсем не хотелось, чтобы ты пострадал из-за меня.

Ралей рассеянно возразил:

— Все обойдется. — И они в полном молчании отправились в путь.

Так вот, подумал юноша, что значит быть мужчиной, что значат чисто мужские наслаждения и прерогативы. Он знал о них и раньше и старался избегать их, но никогда не предполагал ничего подобного. Какая она была ласковая, мягкая, и покладистая, и сведущая в таких делах! Впрочем, лучше не думать об ее осведомленности — на этом фоне его невежество особенно бросается в глаза. Однако какие же перспективы, какие будущие услады открылись перед ним сегодня вечером! Даже Вест-Индия вылетела у него из головы, и он небрежно пожелал Харкессу спокойной ночи и пошел на встречу со своим отцом. Он теперь был мужчиной и не собирался позволить пороть себя ни в этот вечер, ни в любой другой. Сама мысль о том, что чья-то наглая рука замахнется на него, бросала его в жар, но если вчера еще чувство страха было причиной этого, то теперь только стыд обжигал его щеки. И эта столь неожиданная для него самого уверенность в себе была так сильна, так явно опиралась на законы естества, что его отец, едва взглянув на его пылающее, готовое к отпору лицо, оставил свое намерение телесно наказать его, и оставил его навсегда.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

НИДЕРЛАНДЫ. 17 НОЯБРЯ 1572 ГОДА

В тот ноябрьский вечер трое мужчин сидели, скорчившись, в дырявой палатке возле жаровни и явно ждали четвертого. Можно было подумать, что четвертого им не хватает для игры в карты, потому что на перевернутом вверх дном ящике лежала колода карт, стояли бутылка вина, на три четверти пустая, и несколько кубков. Но этому мирному предположению не соответствовали выражение беспокойства на их лицах и напряженные позы сидящих на табуретках людей. Хэмфри Гилберт просверливал новые дырки в растянувшемся от сырости ремне; гвоздь, которым он орудовал, скрипел в мокрой коже, и он время от времени делал паузу, поднимал кверху гвоздь и прислушивался; затем, убедившись, что это был не тот звук, которого он дожидался, Хэмфри качал своей большой башкой и снова принимался скрипеть гвоздем по коже. Всякий раз, когда Гилберт останавливался, Филипп Сидней тоже переставал писать, смотрел на выход из палатки и ждал. Но стоило Гилберту покачать головой, как Сидней, поймав его взгляд, смотрел на него с выражением сочувствия, затем снова принимался писать. Третий участник этой сцены казался не таким озабоченным. Он, склонив свой табурет на одну ножку, раскачивался и крутился на нем; при этом тихо напевал что-то, не размыкая губ, посматривал на бутылку и морщился при виде того, как мало вина в ней оставалось; а когда Гилберт замирал в ожидании, он громко вздыхал.

Наконец Сидней отложил в сторону перо, закрыл крышкой чернильницу и сложил бумагу.

— Это бессмысленно, — сказал он тихим голосом, — малыш уехал двенадцать часов назад, а то и раньше. Что-то с ним случилось.

— Я не доверяю местным жителям, — обеспокоенно заметил Гилберт. — Как только дело доходит до драки, они, похоже, готовы отвернуться от своих союзников и начинают заискивать перед испанцами. Это моя вина, мне не следовало отпускать его. Ведь если посмотреть, то он всего лишь мальчишка.

— Ладно вам, — произнес Гэскойн, рывком ставя табуретку в нормальное положение. — Если что-нибудь и случилось с ним, то считайте, что он сам нарывался на это. Да я тоже мог бы схватить испанскую пулю, а то и датскую пику себе в селезенку, и по делам нашим мы по уши увязли в дерьме до самой своей смерти.

— Мы не о тебе говорим, — все еще спокойно сказал Сидней, но в голосе его прозвучала нотка недовольства. — У тебя, может, и нет ничего за душой. Уолтер же молод, слишком молод, чтобы…

— Не надо об этом, — попросил Гилберт. Он встал и бросил так и не пробуравленный ремень в дальний угол палатки, где колеблющийся свет дымящего фонаря продолжал гореть. — Ему еще и двадцати нет; это его первый поход.

Гэскойн, решительно не желавший отказаться от своей пессимистической позиции, пробурчал будто самому себе:

— Те, кого боги любят…

— Перестань! — перебил его Сидней. — Эта дурацкая старая поговорка означает, однако, что если боги любят кого, то оставляют его молодым до восьмидесяти лет. Не унывай, Хэмфри. Может быть, кони увязли. Уолтер парень смекалистый. Кроме того, подумай, разве можно вечно стоять на его пути и оберегать его от всех напастей.

Гилберт снова сел. Его брюки из мягкой кожи, загрубевшие под непрекращающимися дождями, скрипели при каждом его движении. Гэскойн подкинул немного угля в жаровню и опять принялся тихо напевать. Новые струи дождя прошелестели по мокрой крыше. Какое-то время тишину в палатке нарушали только шипенье угля в жаровне и монотонное звучание бесконечной песни Гэскойна. Потом вдруг смолкло все. Певец снова тяжело вздохнул и взялся за карты.

— Ради всего святого, давайте что-нибудь делать. Иначе я сойду с ума и допью оставшуюся четверть бутылки вина, а ведь она у нас последняя. И мне совсем не хочется так поступать, потому что для Уолтера это будет приятный подарок. Филипп, тебе нынче фартит, «незримое свидетельствует», как говорят церковники.

— Не паясничай, — остановил его Сидней. — И у меня нет никакого желания играть сейчас.

— Да ладно тебе, давай сыграем. Я еще надеюсь отыграться на своей сдаче и побить тебя окончательно. Ничего мы тут не добьемся, если будем продолжать сидеть словно немые на похоронах.

— А, да ладно уж. Моя Пегги против твоего Пана. Готов поставить на кон свою хромую клячу, Хэмфри?

Гилберт покачал головой. Гэскойн принялся тасовать карты — из всего его имущества они были главным его сокровищем. Каждая карта представляла собой тончайший листок из слоновой кости — настолько тонкий, что просвечивался насквозь, а короли и королевы были нарисованы столь искусно, что могли сойти за художественные миниатюры. Королева червей была особенно хороша: у нее были рыжие волосы, тонкие губы и необычайной прелести руки Елизаветы Тюдор. Все остальные были брюнетками, в общем-то ничтожествами по сравнению с ней. Гэскойн никогда не видел королеву воочию, но намеревался в тот день, когда его честолюбивые мечты сбудутся и он окажется перед лицом ее величества, сказать ей, что во всех своих многочисленных и диковинных походах он всегда носил с собой ее портрет. Он только успел взять в руки свои карты и с радостью обнаружить, что рыжая королева выпала ему, как Гилберт снова вскочил на ноги и, опрокинув табуретку, ринулся к выходу. Сидней положил свои карты и спросил:

— Ты куда?

— К Лестеру. Я должен хоть что-то предпринять. Я постараюсь выпросить у него с десяток солдат и отправлюсь на поиски малыша.

— Я с тобой, — заявил Сидней.

Он протянул карты Гэскойну, который, вынув из кармана кожаную коробочку и положив в нее колоду, тоже поднялся с места и сказал:

— И я с вами.

Втроем они вышли на импровизированную улицу палаточного городка. Вдоль грязной дороги выстроились в два ряда палатки. Из некоторых доносились голоса и смех обитателей, но большинство из них, заполненные спящими людьми, тонули в темноте и безмолвии.

Мужчины решительно пропахали грязную дорогу и в конце ее повернули налево. На новом отрезке их пути грязь оказалась еще гуще и глубже, но он вывел их на открытую площадку, посредине которой находилась большая палатка — штаб-квартира Лестера. Подойдя ближе, они услышали мужские голоса и плюханье лошадиных копыт по грязи. В руках спешащих к палатке солдат плясали горящие фонари.

— Это они! — воскликнул Сидней и, схватив Гилберта за руку, устремился вперед, не замечая, что грязь с его ботинок летит прямо в лицо Гэскойна, поспевавшего следом за ним. Гэскойн выругался и отстал на шаг или два. Куда спешить, подумал он. Если это Уолтер, добрые вести никуда не денутся, а если это дурные вести о нем, тогда какой смысл торопиться?

Двое опередивших его товарищей остановились в круге света от фонаря, подошел к ним и не столь прыткий Гэскойн. Пытаясь заглянуть через плечи людей, столпившихся вокруг, он привстал на цыпочки и оперся рукой на плечо Сиднея. Бросив взгляд через толпу, Гэскойн снова опустился на пятки и возбужденно заговорил с Гилбертом, не обращая внимания на Сиднея, который, увидев, кто на нем повис, раздраженно посмотрел на него. Гэскойн знал, что Сидней не любит его, и с удовольствием без конца задирал бы его, если бы Уолтер не был их общим другом.

— Погляди на лошадей, Хэмфри. На них испанские уздечки и удила. Ей-богу, мальчики прихватили с собой пленных!

— Вернулся ли он сам? Хотел бы я знать. — Гилберт стряхнул со своего плеча руку Гэскойна и стал проталкиваться сквозь толпу. — Это люди Ралея? — спросил он несколько раз и, отчаявшись получить ответ, стал пробираться дальше. Сидней и Гэскойн ринулись вслед за ним в образованное широкими плечами сводного брата Ралея пространство, быстро заполнявшееся людьми, и скоро уже стояли перед палаткой Лестера. Из нее доносился знакомый застенчивый голос, о чем-то рассказывающий, при этом, как всегда, запинаясь. В тот же миг под напором ветра пола, прикрывавшая вход в палатку, взметнулась вверх, и прямо перед ними предстал Ралей. При свете фонарей, понавешанных на шестах вокруг палатки, они разглядели его лицо, бледное от усталости, мокрое и блестящее от дождя, с сияющими глазами и приоткрытым ртом.

— Привет, Хэмфри, Филипп, Джордж, — поприветствовал он каждого из них по очереди. — Видели, что мы доставили сюда?

— У тебя все в порядке? — спросил Гилберт.

— Лучше не бывает. Устал. Но вы поняли, с чем мы вернулись?

— Десять испанских грандов, наряженных хоть куда, и десять коней под золотыми попонами, — сказал Гэскойн, и второй раз за этот вечер Сидней обрезал его:

— Не паясничай.

Филипп Сидней понимал, что это золотой час юноши, и его друзьям следовало тихо стоять и слушать все, что он скажет, даже его похвальбы.

— На сей раз это не паясничанье. Только их не десять, а девятнадцать. И еще фургон герцога Альбы , полный серебряных и золотых монет, — жалованье испанской армии за шесть месяцев службы.

Вот уж тут все три его слушателя были потрясены.

— Что? — вскричали они.

И затем, когда великая новость дошла до них, они принялись жать ему руки, колотить его по спине, целовать в обе щеки.

— Полагаю, это действительно монеты? — с тревогой спросил Гилберт. — А то ведь эти испанцы большие проныры. Они не подсунули тебе какое-нибудь барахло, чтобы самим не остаться внакладе?

— Да нет. У них и времени на это не хватило бы. Я вам все расскажу потом, во всех подробностях, только сначала мне нужно переодеться во что-нибудь сухое. Я промок до нитки.

Все четверо тронулись в путь по грязной дороге к себе в палатку. То из одной палатки, то из другой подбегали люди и спрашивали, правда ли то, что говорят, но Гилберт, охранявший Ралея с одной стороны, и Сидней — с другой, отталкивали их, коротко бросая:

— Ага, он привез от Альбы мешки с деньгами, — и торопили Ралея вперед.

— Скоро войне конец, — рассуждал Гилберт по дороге домой. — Наши солдаты, как только им заплатят и хорошенько накормят, просто скушают испанцев. Испанцы же теперь, хлебнув горя, падут духом. Уолтер, мальчик мой, ты делаешь честь своей семье.

На его лице появилась одна из редких улыбок и, так никем не замеченная в темноте, исчезла.

Гилберт испытывал в отношении Уолтера не только гордость за его успех, но и благодарность. Потому что, как и все войны, которые проходят на мокрых, равнинных землях, эта тянулась бесконечно долго, пока обеим армиям не надоело воевать, не надоели грязища, дожди и ужасные неудобства до такой степени, что им уже было все равно, кто победит в этой войне, только бы вернуться домой, в теплую, сухую постель, где их досыта накормят. А у Гилберта были свои причины страстно желать окончания этой войны. То, чем для его сводного брата были Виргиния или Гвинея, для самого Гилберта был Северо-Западный пролив. Все, чего он желал в жизни, — это получить разрешение королевы и ее грамоту, хороший корабль под его командованием, чтобы отыскать путь к теплому и ароматному Востоку через холодные проливы, которые, по его убеждению, находились севернее Ньюфаундленда. Но для этого надо было сначала обратить на себя благосклонное внимание королевы, а Гилберт с его простой и честной натурой видел только один путь к сердцу королевы — это честно служить ей. Начинал он службу в Ирландии, но этого оказалось недостаточно; поэтому он и оказался в Голландии вместе с другими такими же джентльменами и дворянами, отдавшими свое время и состояние, сражаясь в королевской войне, и теперь утопавшими в грязи; их деньги ушли; их солдатам давно не платили, и они были на грани мятежа; а их надежды угасали день за днем под беспрестанными дождями. Теперь с этим будет покончено. Испанцы сникнут от столь неожиданно свалившейся на их головы беды, а испанская армия, и так довольно недисциплинированная в этой войне в Нидерландах, и вовсе взбунтуется, не получив заработанных денег. И именно рукой Уолтера были сбиты оковы с ног Гилберта. Милый Уолтер! Такой сумасбродный, такой сообразительный и такой везучий! Гилберт любил его за эти его качества — именно их явно не хватало ему самому.

Они вернулись к палатке и, наклоняя головы, один за другим вошли в небольшое пространство относительного уюта и комфорта. Возвращение домой знаменуется не только обостренным зрительным восприятием или некими характерными звуками, но и запахами, и Ралей с удовольствием глубоко вдохнул воздух, заполненный запахами керосиновой лампы и мокрой кожи. В течение этого дня, полного событий, он не раз думал, будет ли ему дано вновь ощутить их. Испытывая сонливое довольство, он опустился на табуретку, которую до этого занимал Гэскойн, улыбнулся друзьям и протянул руки над жаровней. Сидней встал на колени — как слуга — и начал стаскивать с него сапоги с огромными шпорами. Гэскойн, чтобы не оказаться в стороне, налил вина в один из кубков и, в насмешку над Сиднеем, тоже встал на колено и предложил вино Уолтеру. Гилберт в это время рылся в вещах, пока не отыскал шерстяной плащ, подбитый овечьим мехом, и когда Сидней поднялся с колен, держа в руках сапоги, Гилберт сказал:

— Снимай с себя всю мокрую одежду, Уолтер, и надевай это.

Ралей охотно подчинился, встал и, расстегнув застежки и ремни, сбросил тяжелые, пропитанные влагой одежды на пол. Какое-то мгновение он оставался голым, по-мальчишески стройный, с белой как алебастр кожей, за исключением его рук и шеи, которые были постоянно открыты и поэтому резко выделялись своим коричневым цветом на фоне этой белизны. Потом с чувством наслаждения завернулся в плащ и снова сел на табурет.

Гэскойн, затаив дыхание, наблюдал за ним. Для него, мужчины сорока лет, это мимолетное явление мальчишеского тела явилось воплощением юности, и непорочности, и невостребованных возможностей. Уолтер был молод, хорош собой, обаятелен и смел. И несомненно, после этого одного-единственного, такого удачного дня он сразу станет фаворитом королевы. Широко открыв глаза и чуть приоткрыв рот, она будет слушать рассказ о двадцатилетнем юноше, который во главе подразделения страшно уставших людей отобрал у испанцев золото, которое испанский генерал с нетерпением ожидал, отсиживаясь в своей неприступной крепости. И когда вся история будет изложена, за спиной рассказчика вдруг окажется его лучший друг, Джордж Гэскойн, ждущий своего часа. В ожидании момента, когда счастливым оборотом речи, неожиданной остротой или удачным комплиментом он сумеет приковать внимание королевы к себе. Вот в чем была причина того, что он, взрослый, поглощенный земными делами, многоопытный человек так рьяно поддерживал дружбу с этим мальчиком, во всем уступал ему и льстил. Однако и насмехался над ним порой. Потому что этот человек был достаточно умен, — хотя ум его никогда не приносил ему желаемой выгоды, — и он прекрасно понимал, что Ралей не дурак и ему быстро надоест друг, который только и делает, что подлизывается. Так что похвалы Гэскойна никогда не бывали чрезмерными.

Когда Ралей осушил кубок и поставил его на место, Гэскойн спросил:

— Так где же твои дукаты, Уолтер?

— У графа. Где же еще им быть? — с неприязнью ответил Уолтер: он заметил и глубоко осудил издевку Гэскойна над Сиднеем.

— Чертовщина! Какая ошибка! — вскричал Гэскойн. — Почему ты не сразу пришел сюда? Я бы растолковал тебе, что нужно делать.

— А что еще можно сделать, как не передать главнокомандующему пленных и все остальное?

— Взял бы половину, а то и все, что захватил, себе и отвез бы в Уайтхолл или Виндзор , или еще куда-нибудь — туда, где сейчас пребывает королева, и положил бы к ее ногам.

— Чьим ногам? Ах, королевы. Много было бы толку от этого! Все это нужно здесь. Солдат не кормили толком и не платили им вот уже много месяцев. У нас самих скудный стол.

Гэскойн постучал пальцем по горлышку пустой бутылки.

— Не о том речь. Тебе нужно подумать о собственной карьере. Завоевать расположение королевы куда важней для тебя, чем накормить ораву болванов.

— Твой путь ведет в пустыню, — торжественно заявил Гилберт, — и если королева, как утверждает молва, действительно хоть наполовину женщина, не в этом путь к ее расположению.

Гэскойн презрительно скривил губы.

— Если она хотя бы наполовину женщина, как о ней говорят, денег Альбы хватит для того, чтобы купить ее душу… и тело.

Сидней с раздувающимися ноздрями резко наклонился вперед на своем табурете. Наконец-то, кажется, появилась полновесная и объективная причина для ссоры, о которой он так долго мечтал.

— Откажись от своих слов, Гэскойн, или, видит Бог, я разделаюсь с тобой.

Гэскойн, взглянув на Ралея, сразу заметил, что выражение усталости и довольства на его молодом лице сменила настороженность, и только пожал в ответ плечами. Ссориться с Сиднеем он не собирался.

— Да пожалуйста, если это тебе так надо. Не думал что ты такой принципиальный.

Слова Гэскойна не успокоили Сиднея, и он продолжал с вызовом:

— В этом походе с Уолтером было еще двадцать, как ты назвал их, «болванов». Они тоже подвергались опасности, и они, как и все другие подобные им, должны получить свою долю тех благ, которые доставляют деньги.

— Накормить солдат и заплатить им значит, как мне кажется, покончить с войной, — вставил практичный Гилберт.

— Я бы сказал — это значит снабдить армию материальными ресурсами, — уже не так агрессивно ответил Гэскойн Гилберту. Он никогда не рассчитывал занять место сводного брата в сердце Ралея.

— Ладно, хватит спорить, послушаем лучше, что нам расскажет Уолтер, — предложил Сидней.

Ему, единственному из четверых, было безразлично, покончил ли Ралей с войной или она будет продолжаться, узнает ли королева о золоте или нет. Сидней не притязал ни для себя, ни для своих друзей на карьеру такой ценой. Он хотел жить и наслаждаться жизнью, находиться там, где происходят волнующие события, узнавать людей, которые способствуют возникновению таких событий, по возможности самому участвовать в них. Он отправлялся не туда, где жизнь сулила ему награды, а туда, где было Дело. И когда раздавался бой барабанов, оповещая об окончании очередного Дела и о наступлении тишины, он уходил, удовлетворив свои амбиции и оставив по себе лучшую память. И сейчас он не хотел раздумывать над тем, что может принести каждому из них этот день в будущем, он хотел услышать, как все произошло.

— Это было нетрудно, — начал свой рассказ Ралей. — Весь тот день ничего с нами не происходило, никого мы не видели. Хозяйка какой-то фермы дала нам черствого хлеба и поднялась по лестнице наверх к окну посмотреть, как мы будем есть ее хлеб — так я думаю. И вдруг оттуда, сверху она испуганным голосом стала гнать нас прочь: она увидела испанцев на дороге и побоялась, что если они вдруг заметят нас и поймут, что она нас накормила, то сожгут ее ферму. Я взбежал по лестнице, выглянул из окна и далеко, на горизонте увидел длинную вереницу конников и посредине нее повозку. Я догадался, что в ней было что-то ценное, иначе этот медленно ползущий фургон они поставили бы в конец. Мы доели хлеб — его было не так уж много — и поскакали полукругом, пока не взяли в кольцо участок дороги. Перед нами оказался мост через канал и возле него стога сена. Мы спрятались за ними и стали ждать. Дорога была очень плохая, и передние конники не ожидали нападения, они спокойно ехали, и примерно тридцать из них переправились через мост первыми. За ними, бултыхаясь в грязи, следовала повозка, а дальше, позади нее, двигались еще человек тридцать. Я велел моим парням приготовиться и, когда повозка поравнялась с нами, сказал: «Вот вам, детки, и обед на завтра, вылезайте и забирайте его». Мы захватили фургон и расправились с солдатами, следовавшими за ним, прежде чем уехавшие вперед услышали шум схватки и вернулись назад. Некоторые из них, увидев, какой мы учинили разгром, удрали, остальные сражались с нами, но это было уже ни к чему — не готовы они были к бою. Так вот мы и привели сюда фургон и заодно пленных, вот и все.

Закончив свой бесхитростный рассказ, он зевнул и сладко потянулся.

— Неплохой урок стратегии, — сказал Гилберт.

— Три против одного — не так уж мало, — добавил Сидней.

— Да не выступали они одновременно втроем против нашего одного, — снова зевнув, уточнил Ралей.

— Надеюсь, в своем донесении Лестер все опишет, как было, и не забудет, что это твоя заслуга, я не его, — заметил Гэскойн. Во время своей реплики он встал и откинул в сторону полу палатки. — Дождь кончился, — сказал он и вышел наружу.

Как только за ним закрылся полог, Сидней протянул руку к Ралею и сжал его запястье. Оно было очень тонким, его пальцы плотно охватили руку.

— Не позволяй ему отравлять твою душу его дурацкими наставлениями, Уолтер, — поспешил он высказать свое мнение, пока не вернулся в палатку Гэскойн. — Раз уж дело сделано, какое значение имеет чье-то там донесение? Только раз дай зависти укусить тебя — и ты погиб навек.

Услышав приближающиеся шаги Гэскойна, он поспешно убрал свою руку.

— Пойду спать, — сказал Ралей, прикрыв руками глаза.

Однако уже в постели, в темноте палатки он никак не мог уснуть. Его мозг как будто превратился в зеркало, в котором все события прошедшего дня отражались одно за другим. Он снова видел сражение у моста. Потом сцену, когда он докладывал о деле Лестеру. Потом стал раздумывать: а что бы он стал делать, если бы сначала пришел к Гэскойну и послушался бы его совета? Он пересек бы пролив, как всегда при этом мучительно страдая от морской болезни; он пришел бы к королеве и высыпал бы золото к ее ногам; как она была бы довольна! Нет, она разгневалась бы на него за дезертирство, как сказал Хэмфри. Какая же из представившихся ему картин была верна? Он подумал о наспех высказанном предупреждении Сиднея. При этом воспоминании Уолтер тяжело вздохнул и перевернулся на другой бок. Возможно, Сидней прав: не в награде радость, она в самом действии. Но что-то тревожило его душу, что-то совершенно чуждое высоким идеалам рыцарства, исповедуемым Сиднеем. Он любил Сиднея, наверное, даже сильнее всех других, похрапывающих тут же, рядом с ним. Характер Сиднея, его спокойный нрав и способность воспламеняться, его идеалы и поэзия — все в нем привлекало юношу, который сам во многом повторял его. Но притягивал его к себе и Джордж. Если одна часть Ралея принадлежала Сиднею, то другая осознавала куда более изощренное, тайное родство с иной, более жесткой, беспокойной и приземленной натурой. Вероятно, именно в ту ночь, когда он беспокойно ворочался на своем соломенном тюфяке и слышал шорох дождя по крыше палатки, началась эта дуэль между двумя компонентами его души, именно тогда разыгралось начало этой дуэли, конец которой мог наступить только после его смерти. То он был верным учеником Сиднея, и ему наплевать было, напишет в своем донесении Лестер о нем или нет. И тут же — ученик Гэскойна — он весь покрывался холодным потом при мысли о том, что в рапорте не окажется его имени. И все это время Уолтер прекрасно понимал, что нет у него ни выбора, ни своей воли в этом деле. Он состоял из двух персон — поэта и хитроумного софиста , боровшихся между собой за господство над ним, и ни один из них не мог отказаться от этой борьбы, не поранив его душу. «Кто же я?» — спрашивал он самого себя. «Сидней!» — кричал поэт. «Гэскойн!» — вопил софист. «Вы оба», — жалобно стенал Ралей.

Наконец два духовных символа — обитателя нашего героя угомонились.

А в это время Лестер потребовал себе две новых свечи, и когда их зажгли и они, колеблясь от сквозняка в дырявой палатке, осветили стол, он склонился над своим донесением. Новости, которые генерал собирался сообщить королеве и Совету, вселяли в него бодрость. Наголову разбит отряд из шестидесяти испанцев, девятнадцать из них и фургон с золотом захвачены в плен. Вот порадуется королева! Но имени падавшего с ног от усталости, всего в грязи мальчика, который повел в бой солдат за «завтрашним обедом», в рапорте не было. Должны были пройти целые годы, прежде чем имя его достигнет украшенных драгоценностями ушей королевы. Когда Ралей услышал о том, что его имя не было упомянуто в донесении, по неприятному ощущению в животе он понял, что Гэскойн в нем одержал свою первую победу.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

БЭЛЛИ-ИН-ХАШ, ИРЛАНДИЯ. 10 ОКТЯБРЯ 1581 ГОДА

Внимание лорда Роша Бэлли было приковано сразу к двум вещам. С одной стороны, он усиленно потчевал своего гостя мясными блюдами и не забывал подливать в его бокал вино. И в то же время он глаз Не спускал с его лица, пытаясь понять, что скрывается за этим высоким, белым лбом, за узкими, горящими, черными глазами. Он был наслышан о капитане Ралее, который не так давно с пистолетом в одной руке и пикой в другой отбил атаку грозного Фитц-Эдмондса и еще двадцати солдат у брода через реку между городами Йол и Корк.

Лорд Рош был очарован рассказом об этом военном эпизоде, несмотря на то даже, что Фитц-Эдмондс был его другом, а капитан Ралей — одним из английских тиранов. Старый воин и хитроумный ирландский мятежник одинаково рукоплескал любому подвигу, кем бы он ни был совершен. Но сейчас, когда этот герой сидел с ним за одним столом, старик чувствовал себя неловко. За ним числилось немало таких дел, которые требовали расследования, и раза два их беседа принимала опасный поворот. Так что старый вельможа тревожно посматривал на молодого человека из-под своих густых бровей и не раз пугался сказанных им слов, а испугавшись, наполнял его бокал и менял тему разговора.

Леди Рош надела на себя все уцелевшие в ее владении драгоценности. Их было не так уж много, потому что восстания обходятся дорого, а поместья Бэлли-ин-Хаш были не столь уж богаты. Она тоже наблюдала за молодым человеком — ведь он не раз останавливал взгляд своих черных глаз на ней, и было в них что-то такое, что пробуждало еще дремавшее в груди старой женщины кокетство. Она выставляла напоказ свои украшенные сверкающими и переливающимися при свете свеч бриллиантами руки — все, что осталось от ее былой красоты.

В комнате присутствовало еще одно заинтересованное лицо, и прекрасный юный капитан пробуждал в нем чувства куда более глубокие, чем врожденная настороженность отца и потаенное кокетство матери. Дженис едва могла удержать в руке нож — так дрожали ее руки — или сделать глоток — так билось ее сердце прямо у нее в горле. Всего только раз взглянул он на нее, когда они занимали свои места за столом, но в его изумленном, оценивающем взгляде она прочитала все, что хотела прочитать, и, казалось, он навсегда наложил зарок на ее красоту и на ее мечты.

— А после испанской кампании, — спрашивал в это время лорд Рош, — что после нее, капитан Ралей?

— Я поселился в Лондоне. Ведь я прежде всего мирный человек. Мне нравится читать книги, писать и вести беседы со своими друзьями. В Лондоне сейчас собралось несколько великолепных собеседников. Кит Марло, например, и Томас Нэш, и Том Лодж… — Его голос потеплел при воспоминании о них, нынешних его товарищах, но довольствоваться только чернилами и бумагой… Нет, увольте. Как же мало эти мирные орудия труда могут принести ему славы! Ему было комфортно с друзьями, он мог наслаждаться стихами Марло и писать в ответ на них свои, мог спорить с Флетчером о проблемах человечества и истории — он мог быть, как он только что сказал, «мирным человеком»; и тем не менее Уолтер всегда сознавал, что этого ему мало. Его мечты нельзя было просто переплести в кожаный переплет, чтобы люди читали их. Но и легкой славой с громом аплодисментов он не удовлетворился бы, подумал он про себя. Ралей принадлежал к обоим мирам… но ни один из них в отдельности до конца не удовлетворял его. Что будет… И тут он вдруг, за этим освещенным свечами столом, перед тремя людьми, о которых еще два часа назад и понятия не имел, а через час или два они вообще станут его врагами, обнаружил, что говорит о вещах, о которых никогда не слышали ни Кит, ни Том.

— …когда я был в Лондоне, королева поручила моему сводному брату отыскать Северо-Западный пролив, ведущий через Северную Америку в восточные страны. Я в качестве командира королевского корабля «Сокол» последовал за ним. Мы попали в шторм, и нас отнесло от других кораблей. Тогда я попытался совершить бросок на берег Американского континента. Именно там заключено наше будущее. Другие нации давно поняли это: Испания с ее Мексикой, Португалия с ее Бразилией — все они стремятся на Запад, как устремляется туда солнце. Там должны находиться прохладные страны, где мягко греет солнце, где спокойно могут жить англичане, обрабатывая землю и строя города — это все можно превратить в английскую колонию. Я не добрался до континента. Не хватило пищи, да и хозяин корабля с самого начала был против этого предприятия. Но старый моряк, которого я знавал в юности — Харкесс его имя, — клялся и божился мне, что на западе и севере Индий лежит земля пиний и фазанов, там богатая целина, на которой все наши безземельные люди — и вы в том числе, лорд Рош, — могли бы поселиться и обрести землю в собственность… Я не более чем плохой моряк, и все же я надеюсь достичь этого континента, увидеть, как разрастается земледелие, как появляются все новые дома. Мне бы самому хотелось начать это дело — построить там первую колонию Англии и править ею.

Заметив, что его слова упали на благодарную почву, Ралей понял — его мечты и амбиции обрели форму слов. Больше это не пустые фантазии, не блуждание вслепую. Он хотел править.

Шок от этого открытия вернул его к действительности. С едой было покончено, наступила ночь, и уже нельзя было откладывать дело, ради которого он тащился сюда двадцать миль пути из Корка.

— Между прочим, — произнес он, вежливо наклоняясь к хозяину дома, — меня послали за вами, чтобы привезти вас в Корк. Есть вопросы относительно последнего выступления мятежников, на которые ответить можете только вы.

Лорд Рош оставался спокоен и улыбался, несмотря на то, что вяло и как бы неуместно точивший его в течение всего вечера инстинкт вдруг вышел на свет Божий и предупреждал: «Берегись!»

— Нет таких вопросов, касающихся последнего выступления мятежников, на которые я мог бы ответить, — спокойно заявил он, — и, более того, я категорически отказываюсь ехать с вами в Корк.

— Очень сожалею, но в таком случае у меня нет выбора: я должен буду применить силу.

— Применяйте и пойдите к черту. Я пока еще в своем собственном замке. Город за его стенами тоже принадлежит мне, и народ, населяющий его, тоже мой, все до последнего человека. Боюсь, ваши угрозы мало весят, капитан Ралей.

— Угрозы? Да я не произнес ни одной. Какие могут быть угрозы с моей стороны, если вы ничего не знаете о последнем восстании? Я приглашаю вас проехать со мной в Корк; если вы отказываетесь, я вас забираю.

— Забираете? Каким образом?

Ралей поднялся и, подойдя к окну, выходившему во двор замка, отодвинул тяжелые занавеси. Старый вельможа, опершись на его плечо, смог разглядеть там, внизу, как поблескивали в свете фонарей пики в руках солдат. Он даже разглядел на плаще одного из них, повернувшегося к ним спиной, вышитую розу Англии. Единственное, чего он не мог увидеть, это что под его окном было выставлено всего лишь небольшое подразделение солдат, — все, что имел при себе Ралей. Их было пятьдесят, но стояли они как целая армия и так же выглядели. Еще днем пятьсот жителей города, вассалов лорда Роша, встретили отряд Ралея, но он со спокойной наглостью отнесся к ним как к уже потерпевшим поражение. Не объявляя военных действий, он расположил своих пятьдесят человек по улицам города в качестве полицейских, и ирландцы, обескураженные столь странным поведением, позволили загнать себя в дома, им при этом пообещали полную безопасность, если они будут вести себя хорошо. И они вели себя настолько «хорошо», что пятьдесят «полицейских» смогли по одному, потихоньку прокрасться во двор замка и подготовить подходящую картинку, на которую лорд Рош теперь взирал.

— Все они основательно вооружены, — спокойно объявил их капитан, — но если вам вдруг померещится, что этих небольших сил недостаточно, чтобы защитить вас от ваших недоброжелателей по пути в Корк, призовите своих горожан. Как я успел убедиться сегодня утром, все они крепкие ребята, и я не возражаю, если они тоже будут сопровождать вас в Корк.

Лорд Рош, который на протяжении пяти минут размышлял, как бы ему созвать своих горожан и обмануть этого пронырливого англичанина, услышав предложение Ралея, был окончательно сражен. Стало совершенно очевидно, что капитан Ралей повидался с народом и абсолютно не боится его.

Смирившись со своей судьбой, старик пошел готовиться к поездке.

Ралей обратился к леди Рош:

— Простите, что приходится в ответ на ваше гостеприимство забирать вашего мужа, но если, как лорд утверждает, он ничего не знает, ему и бояться нечего. Если же, напротив, он что-то знает, рано или поздно сюда вернутся все наши войска и, вероятнее всего, солдаты сожгут ваш замок.

Леди Рош по достоинству оценила правоту его слов и сумела ответить ему улыбкой.

Горожане по приказу своего господина построились в эскорт. Лорд и леди Рош обнялись. Ралей склонил свою темную голову над рукой Дженис и прикоснулся к ней губами. При этом он улыбался, потому что дрожь ее руки могла означать лишь одно. Однако Дженис сказала с достойной похвалы холодностью:

— Полагаю, поскольку задание ваше выполнено, мы уже никогда больше не увидимся, капитан Ралей?

И, одарив ее вторым долгим взглядом, капитан ответил:

— Никогда — это слишком долго.

Странная кавалькада двинулась в непроницаемую темь, и Ралей не отставал от всех, появляясь то тут, то там. А оставшаяся в высоком замке девушка прижимала к груди руку, как какую-нибудь драгоценность, и раз за разом повторяла: «Никогда -это слишком долго». Была ли она настолько глупа, что услышала в этих словах легкий намек на обещание?

Ралей вошел в Корк вместе со своими пленниками. Среди них был не только лорд Рош, но и его ближайшие сподвижники, и существовала надежда, что у них найдутся ответы на все назревшие вопросы. Не было пролито ни капли крови, никому не причинили оскорбления, и, ясное дело, даже самый большой пессимист — молодой пессимист, — не мог бы не рассчитывать на награду и продвижение по службе после так хорошо проведенной операции. Но губернатор, лорд Грей, недолюбливал капитана Ралея. Потому что перо Ралея оказалось более болтливым и неосмотрительным, чем его язык: в своих письмах домой он не раз выражал свое мнение о своем сводном брате, теперь уже сэре Хэмфри Гилберте; так, однажды он написал, что, мол, Хэмфри покончил с мятежом в этом именно регионе Ирландии за два месяца, имея при том всего треть от числа тех войск, которыми командовал теперь лорд Грей. А с мятежом до сих пор так и не покончено. До губернатора дошли слухи о нелояльных по отношению к нему письмах капитана, но он никак не отреагировал на них. Кто такой Ралей, кто там его корреспонденты? Так что он продолжал с холодной терпимостью проявлять несправедливость к нему, даже не соприкасаясь с ним, пока, проснувшись однажды, он не обнаружил, что имя Уолтера Ралея у всех на устах и что его письма дошли до Лестера и Беркли . Следовало срочно убрать со своего пути супостата и его никогда не остывающее перо. В декабре он отправил Ралея в Лондон с письмами для королевы. И надежнее средства избавиться от него он не мог бы придумать.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

УАЙТХОЛЛ. 30 ЯНВАРЯ 1582 ГОДА

Ему было тридцать. Даже этот его возраст был ему на руку, если говорить об отношениях с королевой Елизаветой, которая в свои сорок девять, явись Ралей юношей, нашла бы его слишком молодым для себя: она еще не впала в старческий маразм, когда только мальчик мог бы угодить ей. Теперешний Ралей вот уже десять лет прожил в условиях, частенько жестоких, всегда опасных, и жизненный опыт отложил свой отпечаток на его лице. Его высокий лоб оставался поразительно белым там, где на него падала тень от шлема, а по контрасту черные глаза и обветренные щеки казались особенно темными. Он был высок и тонок, но тонок не как какой-нибудь долговязый мальчишка, а как человек, проведший немало времени в седле и поживший в свое удовольствие. И одет он был по ее вкусу: роскошно, богато, в ушах его и на пальцах сверкали бриллианты, от волос пахло духами.

Склонив голову, он преклонил колена перед королевой, и сердце ее зашлось.

Такое случилось с ней лишь однажды, очень, очень давно, прежде чем она задумалась об искусстве управлять государством и стала рассматривать свое тело как залог в политической игре. Это был суровый зрелый мужчина, который пришел в спальню девушки позабавиться с нею и оказался втянутым в куда более серьезную игру. И заплатил за это своей жизнью Его звали Томас Сеймур . Поцелуи, которыми она покрывала его жесткий, улыбающийся рот, были такими же роковыми, как поцелуи Медузы; потому что Тайный совет, который в те времена возглавлял недалекий, анемичный Эдуард , был уже достаточно прозорливым, чтобы по достоинству оценить девственность Елизаветы. Сеймур положил свою голову на плаху, и его последняя мысль принадлежала ей королеве. Он написал ей письмо, в котором рассказал, как лучше справиться с подозрениями ее брата и министров. И она последовала совету мертвеца и благодаря своему уму победила. И теперь она вместо Эдуарда возглавляла Совет, и кто посмел бы сказать ей хоть слово упрека, если бы ей Понравился какой-то человек?

А Ралей понравился ей и своей осанкой, и своим сходством с тем далеким возлюбленным, и способностью неожиданно появляться перед ней сразу после своих мужских деяний. Она взмахнула своей необычайно красивой рукой (рукой, нарисованной на игральной карте бедного Гэскойна, обреченного так никогда и не увидеть королеву), и все ее посетители исчезли. Тяжелые, бархатные занавеси тихо прошелестели и закрыли дверной проем.

Елизавета велела Ралею подняться, сесть на стул и говорить с нею. Она не подала виду, что он ей понравился: это было не в ее привычках. Приоткрыв рот, но совсем немного: она всегда помнила о своих испорченных зубах, — королева принялась расспрашивать его. Что там делается, в этой Ирландии? Чего эти ирландцы хотят на самом-то деле? Елизавету глубоко волновало то, что часть ее народа упорно не хотела воспринимать английское правление. Как идет подавление восстания? В чем сэр Хэмфри лучше лорда Грея? Оказалось, у Ралея на все вопросы были готовы ответы. Он описал ей страну со всеми ее природными контрастами: ее равнинами, холмами и необычайно зелеными полями. Уолтер рассказал ей о народе, ее населяющем: даже по отношению к своим они бывали коварны. Они были суеверными, невежественными, бедными и фанатичными людьми, но, отстаивая свои идеалы, становились потрясающими воинами. О своих подвигах он не сказал ни слова. Впереди, как он почувствовал, еще предстояли дни: завтра, и послезавтра, и послепослезавтра… Но Елизавета в своей удивительной манере вдруг резко повернула разговор на самого рассказчика. В сражении у брода действительно участвовало двадцать ирландцев? Как именно он со своими пятьюдесятью солдатами сумел захватить в плен пятьсот? Ралей, не принижая своих достоинств, но и без хвастовства рассказал ей обо всех произошедших событиях. В комнате становилось душно. По ее приказанию Ралей отодвинул занавеси на окне и немного приподнял зарешеченное окно. Он стоял в некотором отдалении от Елизаветы и смотрел на нее. И на какое-то мгновение королева вдруг оказалась наравне с потаскушкой из гостиницы и с изнывающей от любви к нему девушкой из Бэлли-ин-Хаш. Она подошла и встала позади него, и они теперь смотрели наружу вместе. За окном над городом нависала бархатно темная ночь, и в оконном стекле отражались они оба: он, Ралей, и королева. Кровь бешено стучала в висках королевы. Вот человек, для которого она хотела бы быть только женщиной во всем ее женском величии, но вот парадокс: таким человеком должна была быть она сама, со всем набором легенд, уже созданных о ней.

Ралей со скрипом водил рукой по стеклу. Елизавета наблюдала за ним. На темном фоне нацарапанные буквы казались белыми. «Мне бы наверх, да боюсь сорваться». Королева любила и не раз прибегала к подобным завуалированным выражениям, которые можно было толковать по-всякому. Она в свою очередь нацарапала на стекле ниже его свою фразу: «Если тебе не хватает духу, то совсем ни к чему карабкаться вверх». Что бы все это значило?

Через некоторое время Ралей собрался уходить. Потаскушка в гостинице сказала ему: «Приходи еще». Дженис сказала: «Мы больше никогда не увидимся». Сколько еще женщин, помимо этих двух, расставались с ним со словами надежды или отчаяния? Елизавета была королевой Англии; она сказала: «Сопровождайте меня завтра».

Белые царапины оставались на стекле, и каждому, кто на следующее утро отодвигал в сторону занавесь, они говорили о том, что взошла новая звезда.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

ХЭТФИЛД. 10 АПРЕЛЯ 1583 ГОДА

Елизавета прогуливалась по террасе в Хэтфилде. Стоял ясный апрельский день. Свежий ветерок гнал по бледно-голубому небу редкие облака. Словно галионы проплывали они, то и дело накрывая солнце, так что королева попадала из тени в свет и снова в тень. Внизу на газоне желтые нарциссы, склоняясь под порывами ветра, будто солнышки, освещали ярко-зеленую траву, и зеленая листва легкой паутиной покрывала кусты боярышника.

Она ждала Ралея, которого не видела вот уже два месяца; королева хорошо себя чувствовала; в государственных делах не было ничего такого чрезвычайного, что могло бы тревожить ее; но то и дело она останавливалась в глубокой задумчивости и снова шла вперед, кусая губы и капризным жестом всплескивая руками, так что кольца и браслеты начинали звенеть на них. Нельзя быть старой в такое утро. Воздух насквозь пропитан флюидами молодости. Сам ветер прилетел сюда из юных стран Запада. Это утро и сознание того, что Ралей уже скачет к ней, вызывали трепетную дрожь в ее груди под украшенным драгоценностями корсажем. Но у нее была ясная голова, и она была достаточно честна перед собой, чтобы понимать, что эта дрожь не к лицу ей — ни по ее возрасту, ни по положению.

Кроме того, в то утро она читала. Бывают же люди, счастливо наделенные таким умом, что им достаточно одного взгляда, чтобы проникнуть в самую суть написанного; но когда такому человеку пятьдесят, а кругом цветет весна, ему лучше не вдаваться в содержание прочитанного или, проникнув в его существо, постараться сразу забыть о нем если прочитанное вот о чем:

Красота — лишь цветок, И морщины ее поглотят; Радость — света поток; Королевы уходят всегда Молоды, хороши как алмаз; Забит прахом Еленин глаз…

Стихи расстроили ее. Молодой и прекрасной она была когда-то. Теперь, пока ее не оденут, она не смеет взглянуть в серебряное зеркало. Ни мудрость, ни острый ум, ни ее слава, которую белопарусные корабли разносят по всему свету, ничто не сможет предотвратить окончательное разрушение ее женской сущности. Женщины-бедняки и просто глупые женщины в ее возрасте посвящают свою жизнь другим — своим детям, внукам. Она же бесплодна — цветок, слишком долго ждавший, когда к нему прилетит шмель, — и она отойдет в мир иной, так ничего и не оставив после себя.

Тот апрельский день стал началом длинной череды размышлений, которые омрачили остаток дней Елизаветы и отразились на поведении королевы: соотнесенное с ее возрастом, оно навсегда стало притчей во языцех.

Но тут, как всегда совершенно неожиданно, необъявленным на террасу взошел Ралей. Как раз в это время тучка набежала на солнце, и тень от нее упала на тот конец террасы, где находилась королева, он же стоял освещенный солнцем с головы до пят. И когда Уолтер направлялся к ней, тучка тоже передвигалась — будто он нес ей солнечный свет. Елизавета стояла неподвижно, протянув к нему обе свои руки. Но предательскую дрожь не могли скрыть ни ее сила воли ни чувство собственного достоинства. Увидев свою королеву, Ралей не позволил себе улыбнуться, как это было в Бэлли-ин-Хаш. Он и сам не заметил, как глубоко тронула его сердце какая-то странная ее печаль, и его душа, как тонко настроенная арфа, откликнулась на нее чистой нотой — не музыкальной, словесной. «Леди, которую время всегда заставало врасплох», — подумал он. И ни он, ни кто-либо другой, столкнувшись с этой реальной и достаточно банальной трагедией, так и не нашли ничего лучшего для выражения ее сути.

Ему было что рассказать своей королеве, потому что он выполнял довольно важное поручение. Уолтер состоял в эскорте, сопровождавшем герцога Алансонского и Анжуйского на место его нового назначения в качестве правителя Нидерландов. Герцог нанес довольно продолжительный визит в страну своей бывшей невесты , ныне своей «доброй сестры из Англии», и она сделала все, что было в ее силах, чтобы ублажить его и произвести на него неизгладимое впечатление: даже позволила Лестеру, Сиднею и Ралею проехать с ним в Нидерланды и присутствовать при его торжественном введении в права. Возможно, началась ее меланхолия с воспоминания о тех днях, когда она тешилась мыслью о замужестве, хотя — видит Бог! — она рада была тому, что не вышла за герцога Алансонского, но все это напомнило ей лишний раз, что Время уходит. Королева-женщина соскучилась по своим кавалерам. Она провела Ралея к каменной скамье в другом конце террасы и внимательно слушала его рассказ о путешествии и о церемонии вхождения герцога в должность правителя.

Рассказывая, он сидел, слегка сжав руки, опустив их между колен, и неотрывно глядел на окрашенные закатом в красноватый цвет деревья. Описывая Нидерланды, он говорил красочно, так же как при первом свидании повествовал ей об Ирландии. Он позволил себе посмеяться над помпезным, толстым его высочеством в его пышных атрибутах власти. Елизавета с удовольствием присоединилась к нему.

— Я всегда называла его лягушонком, — призналась она.

Ралей закончил свое повествование и молча продолжал взирать на деревья. Он никогда не смотрел на людей, кроме тех случаев, когда его взгляд что-то должен был означать: зачем зря транжирить жизненные силы? А сейчас он собирался просить ее кое о чем, но пока что не разобрался, в каком она была настроении.

Королева очень скоро поставила его об этом в известность.

— Я рада, что ты наконец вернулся, Уолтер. Я чувствовала себя такой одинокой без тебя. И пока ты не рассмешил меня, мне было очень грустно сегодня.

И тут Ралей проявил свою столь отличную от других индивидуальность. Вместо того чтобы льстиво убеждать ее, что она, Глориана , никоим образом не подвластна печали, как сделали бы на его месте другие, он просто, со всей присущей ему серьезностью спросил ее:

— Почему вдруг грусть в такое прекрасное утро?

Елизавета ответила ему коротко — цитатой из Нэша у нее был талант пользоваться своим голосом как инструментом. Она могла, например, браниться, подражая голосу своего отца; она отдавала приказы будто лаяла; или мурлыкающим голосом произносила слова ласки; а если было нужно, ее голос звучал как труба, зовущая к бою. Но голос, которым она произнесла «забит прахом Еленин глаз», никто никогда больше не слышал. Она, как и Ралей, терпеть не могла лишних трат жизненных сил.

Ралей, продолжая смотреть на деревья, сказал:

— Это не новая идея. Вспомните латинское: «Не растут амаранты по эту сторону могилы, о Евтерпа! Не бывает голоса, который в скором времени не замолк бы… « Эти слова были написаны еще до Рождества Христова. Это крик сердца каждого думающего человека.

— От этого не менее печальный.

— Не менее. Но это лучше, чем оставаться слепым. Люди, которые не ощущают, как уходит Время, не умеют по достоинству ценить его. Воспринимать каждый наступивший день как подарок судьбы, который вечером вновь ускользнет… есть в этом что-то, что вдохновляет.

— Однако все эти дни, хороши они или плохи, все они ведут к могиле. Я отнюдь не трусиха, Уолтер, с чем только мне не приходилось сталкиваться в моей жизни. Бывало и такое, что мне лучше было бы умереть, но я никогда не остерегалась ничего подобного. Но смерти я боюсь. После нее никакой тебе Англии, ни противостояния моего острого ума всяким злокозненным деяниям. Другие корабли на других морях, и ни одного пирата, чтобы принести мне новости о своих великих свершениях. Кто-то другой на моем троне; мои подданные, сдирающие монограмму «Е R» со своих плащей, и я наедине с червями.

— Говорят, существуют еще и Небеса.

— О, Небеса! Но буду ли я там королевой Англии? Ладно, Уолтер, лучше еще немного пройдемся.

Разговор так разволновал ее, что она уже не могла спокойно оставаться на месте. С хрупким изяществом, сменившим ее когда-то необузданную грацию дикарки, она поставила свою узкую стопу на пол, спустилась вниз по ступеням с террасы, и они отправились гулять по тропинкам парка.

Разговор о бренности жизни растревожил и Ралея. Сегодня он собирался просить ее разрешения в одном деле и даже настаивать на положительном решении.

— Гилберт скоро отплывает, — приступил он к трудному разговору, — и я умоляю вас позволить мне сопровождать его.

Это прозвучало как удар грома средь ясного неба.

Елизавета аж задохнулась.

— Я этого ни за что не дозволю, Уолтер. Гилберту никогда не везло в море. Спроси любого. И ты не моряк. Ты остаешься здесь.

— Умоляю ваше величество только выслушать меня. Гилберта преследовали неудачи, потому что он искал то, чего на самом деле нет. Дрейк знает об этом. Он пытался найти вход в пролив. Если бы пролив существовал, то кто, как не Дрейк, обнаружил бы его? Он его не нашел и вынужден был вернуться домой ни с чем. Гилберт не собирается на этот раз искать пролив. Он намерен найти на континенте Америки такое место, где можно было бы основать колонию для англичан. Ваше величество, вы говорите о смерти и забвении. Возможна ли лучшая память о вас, чем если люди, говорящие по-английски, через много тысяч лет, через много тысяч миль говорили бы: «Эти земли были колонизированы, когда королевой была Елизавета». Но если такая перспектива не трогает вас, подумайте о выгодах теперешних, материальных. Тамошние поселенцы, получив богатства от целинных земель, будут нуждаться в том, чтобы мы снабжали их товарами. Честное слово, не пройдет и десяти лет, как вывоз хотя бы нашего сукна в эти новые земли превзойдет поставки наших товаров в Нидерланды.

Теперь Уолтер смотрел только на нее. Исчезла женщина, страшившаяся могилы; государственный деятель смотрел на него сквозь узкие глаза Елизаветы и говорил с ним, цедя слова сквозь крепко сжатые губы.

— Мы обдумаем ваше предложение, — сказала она. — Но я запрещаю вам идти с Гилбертом или куда-либо еще без моего соизволения. Ясно вам?

— Абсолютно, ваша милость.

— Прекрасно.

Раздраженные разговором, они продолжали свою прогулку.

Ралей был разозлен, потому что снова получил отказ. Смысла идти против королевы и попытаться найти земли для колонизации без ее разрешения не было. Если он так поступит, королева не позволит ему править ими. Но время… время уходило.

Елизавету бесило то, что, едва вернувшись, он хотел… нет, страстно желал снова покинуть ее. О, за одно мгновение возвращенной юности, за проблеск былой красоты, которые дали бы ей силы покорить его, как покорила она Томаса Сеймура, валявшегося в ее ногах, вымаливая крохи ее любви, она отдала бы все. В ярости она крепко стиснула руки, гневно глядя на его темноволосую голову, и продолжала свое шествие по тропинкам парка в полном молчании.

Незаметно они вышли к тому месту, где после прошедшего накануне ночью дождя на тропинке образовалась большая лужа. Елизавета, помня о своих атласных туфельках и прелестных, редких по тем временам шелковых чулках, остановилась и готова была повернуть назад. Но Ралей одним движением снял с себя плащ и раскинул его перед нею на тропе, даже не вспомнив ни одного из многих дурацких рассказов на эту тему, просуществовавших уже многие годы. Это был прочный плащ для верховой езды из бархата, отделанный замшей, и королева прошла по нему, не замочив туфель. Ралей нагнулся, поднял свой плащ, встряхнул его слегка и расстелил на сухом участке тропы. Тут он взглянул на Елизавету. Она смотрела на него с явным обожанием. Этот его удачный и столь внезапный жест пришелся ей по сердцу. И когда Ралей выпрямился и улыбнулся ей, она снова была не только королевой Англии, но и королевой мужских сердец.

После ужина она пожаловала ему поместья Столней и Ньюлендс, которые попали ей в руки от Оксфордского колледжа, и обещала ему, что 4 мая, как только вакансия на винную монополию освободится, она будет дарована ему.

Следующим утром Уолтер помчался в Лондон и срочно подготовил свой корабль, трехмачтовый барк «Ралей», который должен был если не его самого, то хотя бы его надежды доставить в Америку вместе с Гилбертом.

Не только Время заставало врасплох Елизавету.

 

ГЛАВА ШЕСЬАЯ

ТАВЕРНА «РУСАЛКА». ФЕВРАЛЬ 1585 ГОДА

Такой ночи в Англии еще не бывало…

Через узкую, мощенную булыжником улицу русалка таращилась на высокие, витые трубы на противоположном доме. На ней местами поблескивали еще остатки морской соли, а изгиб ее шеи, вознесшейся над улочкой, свидетельствовал о том, что изготовлена она была когда-то для того, чтобы украшать нос корабля, а не дверь трактира. Над ее головой было светло-серое, умытое дождями февральское небо в тучах, и с единственной яркой звездой, украшавшей его. Дрейк остановился на булыжной мостовой, подняв кверху голову, рассматривал русалку, и на душе у него вдруг полегчало. Ее взгляд был устремлен вдаль, как будто она видела далекие, новые страны или необыкновенный парусник, пересекающий пустую линию горизонта, там, где море сходится с небом. Как и сам он, она была лишней здесь, в этом узком мощеном переулке. Когда-то она летела на носу кто знает какого старинного корабля и, возможно, могла видеть самого Колумба.

Входя в таверну, Дрейк наклонил голову, и это было как поклон ее особе, тем более что для того, чтобы у него была необходимость наклоняться, ему явно не хватало нескольких дюймов. Предстоящее ему рандеву ничуть не радовало его, и шаги моряка, когда он поднимался по лестнице, были тяжелыми и выдавали его нежелание идти туда. Он был наслышан об этом «Клубе у Русалки», но едва ли имел намерение когда-либо посетить его: это было пристанище говорливых поэтов, вечно бубнящих что-то о книгах. А он считал, что в мире существовала одна книга, заполненная добротными рассказами о Давиде и Гедеоне и дающими пищу уму изречениями о том, как надо беспощадно бить своих врагов. Это все Ралей — это он заварил всю эту кашу. Так здорово разбираться в кораблях, быть таким мозговитым в морском деле, — другого такого и не найти, — и на тебе — занимается писанием стишков, читает книги, написанные другими.

Но Дрейк откликнулся на приглашение Ралея, потому что сам сэр Филипп Сидней попросил Ралея позвать его. А для Сиднея это был последний вечер в Англии: на следующий день англичане, опять под предводительством Лестера, отплывут к берегам Нидерландов. А Дрейк всегда испытывал желание пожелать «Счастливого пути!» всем, кто шел воевать с испанцами. Все потому, что, так же как Библия удовлетворяла все его потребности в книгах, девиз «К черту всех испанцев!» — выражал вкратце все его политические убеждения. Все остальное было «от лукавого», представлялось ему пустым битьем баклуш. Однако его неохотное восхождение завершилось — он стоял на поороге комнаты, откуда доносился гул мужских голосов. Дрейк не очень уверенно толкнул дверь и, вступив в дверной проем, который он полностью загородил своим большим, крепким телом, вгляделся в происходящее в комнате. Она была обшита панелями из дуба, потемневшего от старости и мягко отражавшего блики яркого пламени, гудевшего в открытом очаге. На голом столе среди винных бутылок и на полке камина горели свечи, и в их свете и свете из камина он разглядел четырех мужчин, которые сидели на уснащенных подушками стульях вокруг стола и очага. Все они встали, когда он вошел, и приветствовали его с большим энтузиазмом, воздав тем самым должное его детскому тщеславию и изгнав из его души последние остатки плохого настроения. Он учтиво поздоровался с маленькой компанией — сэром Филиппом Сиднеем, Китом Марло, Уиллом Шекспиром и сэром Уолтером Ралеем.

— Сегодня, — сказал, одарив улыбкой Дрейка, Сидней, — исполнилась наконец моя мечта пятилетней давности. Почему мы до сих пор не встречались с вами, сэр Френсис?

— Я был занят, — ответил Дрейк, — и если когда и наезжаю в Лондон, то только по делам. Меня сделали мэром Плимута. Должен вам честно сказать — управлять городским советом куда тяжелее, чем кораблем в сильнейший шторм.

— Почему же так?

Вопрос задал Шекспир. В тот вечер Дрейк убедился, что этот спокойный человек с большой головой никогда не отпустит тебя, не получив ответа на свои бесконечные вопросы.

— Кто ж его знает, — ответил Дрейк. — Такое впечатление, что все городские дурачки входят в этот совет, и тут уж они не просто какие-нибудь Том, Дик или Гарри — их уже так не назовешь и не позовешь, теперь они «мистер такой-то» или «мистер сякой», и та толика власти, которую они обрели, кружит их бедные, тупые башки. — В его громком, ухающем голосе звучало великое презрение к этим людям. Постепенно звук его угас, но тот же смысл, немного измененный, «наделенный недолговременной малой властью», проявился снова, когда он продолжил свою речь. — По сравнению с битвой, которую мне пришлось выдержать за новый водопровод, наша с Уолтером военно-морская миссия была сплошным праздником. Вы думаете, это дурачье радовалось предложению провести прямо в их дома чистую воду? Да они растолковали это так, будто всю эту воду выпью я один! И послушали бы вы их, когда я велел им носить новую красную одежду! Но раз уж снова начинается война за Голландию, а значит, и морской промысел, пусть эти члены городского совета ковыряются в своем водопроводе сами, подоткнув подолы своих красных poб вокруг своих задниц, если так уж устроены их мозги!

— Вы снова отправитесь на Запад? — спросил Ралей.

— Возможно, — сказал Дрейк, заглядывая в пивную кружку будто в надежде прочитать там свои планы. — Но у меня есть мыслишка заглянуть в залив при Кадисе. Слышал, там затеяли что-то строить. Я бы мог заскочить туда, посмотреть, не нужна ли моя помощь. Мы с сэром Уолтером знаем все о последних моделях корабельной оснастки. А?

— Скучное занятие строить хорошие корабли только для того, чтобы их потом расстреляли и потопили; им можно было бы найти лучшее применение, — возразил Ралей.

— А, это вы все о своих колониях. Множество хороших кораблей еще пойдут ко дну, прежде чем моря станут безопасными для плавания ваших пассажирских кораблей или Америка превратится в родной дом для ваших колонистов. Вы, сэр Уолтер, не так ненавидите «донов», как ненавижу их я. Я пропитываю этой своей ненавистью каждый парус, каждую доску, каждый канат или бочку с сельдями, которую я беру на борт.

— Почему вы так ненавидите их? — спросил Шекспир, дотягиваясь до бутылки с вином.

Дрейк повернулся вместе со своим стулом лицом к нему.

— Чтобы объяснить это вам досконально, мне потребовалась бы целая ночь. Начнем с того, что они — католики. Я ненавижу их не за это, а за то, что когда дело доходит до их религии, они теряют и разум, и человечность. Вот я расскажу вам одну историю. Как-то однажды нам не повезло, и мы потеряли корабль, так что кое-кому из нас надо было переждать на берегу. Пять человек добровольно пошли на это. Они были холостяками, а у остальных были жены — поэтому так и решили. Я выбрал, как мне казалось, безопасное место — поблизости не было ни одного испанского поселения, — и обещал вернуться за ними, как только позволит попутный ветер. Испанцы обнаружили их и передали в руки их проклятой Святой инквизиции. Заметьте, совсем не как своих противников. Им не хватило совести объявить их военнопленными. Они захватили их в качестве протестантов и под розгами протащили их по улицам Веракруса; затем их повесили за ноги и держали так до тех пор, пока они не сошли с ума и не умерли. Одному из них перерезали веревку, приняв его за мертвого, но он остался жив и бежал в лес. Я нашел его, бедного безумца, и это все, что осталось от пятерых моих крепких молодцов, оставленных нами на берегу. — Его сильный, хриплый голос вдруг сорвался от переполнявших его чувств. Дрейк сглотнул слюну и добавил: — Вот вам и вся история — думаю, хватит с вас.

— Но, — сказал Марло, который любил ставить точку в любом споре, — считается, что они приносят в жертву тело во имя спасения души.

Дрейк гневно обернулся к нему.

— Пожертвуй мой зад! Они кровожадны, им нравится быть кровожадными ради самой кровожадности. Я ненавижу все это дьявольское отродье!

Он провозгласил это свое убеждение, как провозглашал любое свое мнение — как будто оно было единственным во всем белом свете и каждый разумный человек должен был разделять его с ним.

— Они так же ненавидят вас, судя по всему, — заметил Сидней.

— О, несомненно. Но не за мое отношение к пленным. Знайте, у меня перебывали сотни их, но убил я только двоих. Но и тут виноваты были сами эти свиньи. — Он опорожнил стакан и продолжал без паузы: — Я и об этом вам расскажу. Я захватил город, но не форт, находившийся снаружи. Испанцы направили офицера с белым флагом для переговоров о выкупе. Со мной был негритенок, маленький парнишка с кудрявой головой, и я послал его привести парламентера к нам в стан. Может, он и не был достаточно хорош, чтобы представлять своего хозяина; как бы то ни было, ублюдок посол наклонил свою пику, к которой был привязан белый флаг, и проткнул живот моему малому. Бедняга малыш приполз ко мне и скончался прямо у моих ног. Это же я его послал, поймите, и он смотрел на меня глазами собаки, не понимая, почему с ним случилось такое. Я был в ярости, но паршивый гад укрылся в форте и оказался недосягаем. Тогда я взял одного из захваченных мною монахов и повесил его точно на том месте, так что весь форт мог видеть его. Затем я послал другого монаха с письмом, в котором говорилось, что я буду вешать их одного за другим, пока мне не выдадут того мерзавца убийцу. Наутро никаких признаков того, что он выйдет, не было, и тогда я повесил своего второго монаха, объяснив ему, что винить за это следует не меня, а его собственных соотечественников. В конце концов мой «дон» вышел из форта ночью, и его я тоже повесил, но не единым рывком, как я сделал с монахами, нет уж…

Шекспир отвернулся к камину и уставился на огонь. Он не сомневался, что это и был нужный ему тип. Жестокий по отношению к своим врагам и нежный с друзьями. По всей видимости, неудобный для общества, но уверенный в себе и умеющий простым языком рассказать об обычной жизни. Женщине ничего не стоит влюбиться в такого человека. При этом все, казалось, было против этой ее любви. Сделать его безобразным, больным, бедным?.. В чем может быть изюминка его рассказа о нем? Ага, вот оно! Пусть он будет негром. Государственный деятель, черный человек, который покорил белую женщину рассказами о своих потрясающих делах. И что потом? Да, потом он снова потеряет ее, потому что он неудобный человек и всего лишь государственный деятель.

Шекспир взглянул довольно робко на Дрейка, отметил про себя, что у него жесткое, круглое лицо, короткий, тупой, немного вздернутый нос, что курчавые волосы, ровной линией поднимающиеся со лба, подойдут и негру, только если они будут черными, а не темно-каштановыми с проблесками соломенных прядей, как у Дрейка. Он отвернулся и стал снова смотреть на огонь в камине. Как интересна жизнь! Как много она может предложить наблюдательному глазу!

Дрейк, который не мог долго соблюдать молчание в приятной компании, опять что-то рассказывал.

— Чуть не забыл. У меня тут для вас, сэр Уолтер, сувенирчик. На память о наших совместных трудах. Никогда не думал, что так хорошо работается с поэтом.

Дрейк порылся в мягкой кожаной сумке, которую принес с собой и поставил на пол рядом со своим стулом. Он наверняка не открыл бы сумку и не преподнес бы своего подарка Ралею, если бы тот оказался в окружении болтливых писателей, которые мудростью и глупостью своих разговоров привели бы его в уныние и в результате он так и не открыл бы рта в их компании. Но сейчас, обмякнув от выпитого Канарского и от звуков собственного голоса, он забыл, что у Ралея существовала черта характера, которой он совсем не одобрял.

С непривычной бережностью он вынул из сумки, подержал в своих толстых пальцах нефритовую фигурку и поставил ее на стол, туда, где ее хорошо освещали свечи.

Будда, невозмутимый и несуразный со своими ручками, сложенными на пухлом животе, сидел и смотрел на них.

— Это идол, — пояснил Дрейк. — Глаза у него рубиновые, а то, на чем он сидит, — он притронулся пальцем к пьедесталу, — из необработанного опала. Это я не к тому, чтобы вы думали — вот какую дорогую вещь я дарю. Но это забавно. Там ему поклоняются.

— Прекрасное изделие, — сказал Ралей. Он взял фигурку в руки и подивился ее весу и законченности произведения. — Я очень благодарен вам и всегда буду ценить этот ваш подарок. Мне еще никогда не дарили ничего такого дорогого.

Очень довольный, Дрейк улыбался.

— Такие вещицы легко найти, надо только знать места. У меня их почти не осталось. Но я не забуду никого из вас в свой следующий приход.

Ему вдруг захотелось, чтобы у него для всех них были подарки. Такие приятные парни, так внимательно слушали его рассказы.

Дрейк повернулся к Сиднею.

— Завтра вы отплываете в Нидерланды, сэр?

— Да. Дело будет не из легких, но уж я задам перцу этим испанцам за вашего негритенка и пятерых крепких молодцов.

— О, и не только за них. Это еще что! Вот я вам расскажу…

И он приступил к новым историям.

Ралей сидел, обхватив одной рукой стакан с вином, а другую положив на жесткие, холодные колени Будды. Ему не было нужды слушать истории Дрейка. Он слышал их раньше. А сейчас, хотя он и обожал маленького пирата и был глубоко тронут его подарком, Уолтер чувствовал разочарование в этом человеке. Он пытался пробудить в нем интерес к своим планам по колонизации западных земель и основанию новой империи там. Но Дрейк только смеялся над этим. Его увлекали разбой и открытия. А Ралей, добившийся таких успехов, что это принесло ему немало завистливых врагов, Ралей, который, блестя своими серебряными доспехами при дворе — он их заказал, когда королева назначила его капитаном королевской гвардии, — внутренне переживал период жесточайшей депрессии и разбитых надежд. Привязанность Елизаветы, благоволение Совета, деньги, которые он получал от монополии на вино и торговлю, — для чего все это нужно, если не для достижения своей цели? Но как и прежде — далеко ему было до достижения своей цели. О его последней попытке колонизировать Виргинию — так он назвал новую землю, чтобы угодить королеве, — ничего не было слышно. Сто семь колонистов на пяти кораблях под командованием Гренвилля отправил он туда на свои средства. Это должно было оправдать себя. Другого такого упрямого человека, как Гренвилль, еще не видел свет, но он был прекрасным моряком и хорошим лидером. Пора было бы уже прийти известиям. Уолтер сидел среди своих друзей в уютной, хорошо натопленной и освещенной комнате и жаждал всей душой тяжестей и опасностей дальних путешествий, жизни первопроходцев. Как его раздражало это предубеждение королевы, будто он — и только он! — может служить по этому морскому ведомству! Вполне вероятно, что под тем или иным предлогом она свяжет его по рукам и ногам навсегда. Каждый из сидящих здесь, в комнате, имеет возможность дать волю своему таланту. Один он должен ждать и ждать без конца. Конечно, возможно, Дрейк прав со своей стороны. Может быть, на морях должно стать безопаснее плавать и политика должна стать более подходящей для того, чтобы осуществились его мечты о колониальной империи.

Сидней и Дрейк все еще были заняты разговором. Марло и Шекспир ловили каждое слово Дрейка. В голове Шекспира накапливались описания того веселого возбуждения, которое охватывало рассказчика, когда он отправлялся в открытое море или бросался в схватку: не отдельные слова, которыми пользовался моряк, а целые фразы, неожиданные даже для него самого. «А ну-ка, друзья, еще раз на брешь… стисните зубы, взбодрите кровь». Драматург, в мирную жизнь которого вторглась всего одна кровавая ссора, и его друг-поэт, посасывающий вино у камина, оба они были опьянены страстными рассказами Дрейка о баталиях. И Сидней в преддверии войны, в которой он лично никак не был заинтересован, но на чей зов он откликнулся, подобно какому-нибудь рыцарю короля Артура, внимательно слушал рассказ Дрейка о пережитом им, о зле, которое он теперь сможет искоренить. Это придавало смысл его походу на войну.

Сидней, самый отзывчивый из всей этой маленькой компании и больше всех любивший Ралея, первым отвлекся от повествований Дрейка и заметил угнетенное состояние друга.

— Хотел бы завтра пойти с нами в море, Уолтер? — спросил он.

— Одному Богу известно, как я этого хочу! Если бы мне разрешили покинуть Англию, я бы взбунтовался. И повернул бы свои корабли на запад. Знать бы только, как они там…

И будто откликнувшись на его слова, послышался стук в дверь. Ралей встал, в три шага достиг двери и распахнул ее, полагая, что знает, кто там стоит за нею. И все-таки он не рассчитывал увидеть мастера Кавендиша, того Кавендиша, который вместе с Гренвиллем отплыл от берегов Англии вот уже несколько месяцев назад.

Кавендиш стоял в дверях, онемев от восторга. На тонком юношеском лице, покрытом потом и грязью, пылали синие глаза. Ралей схватил его за руки и втащил в комнату, захлопнув за собой дверь пинком ноги.

— Это мистер Кавендиш с вестями из Виргинии! -вскричал он.

— С вестями, вы говорите? Еще с какими чудесными вестями, — сказал Кавендиш дрожащим от волнения голосом.

— Колонисты высадились на берег? Они там остановились? У них все в порядке?

Волнуясь не меньше, чем сам юноша, Ралей склонился над ним, теребя его за рукав, за воротник, за плечи, и так и сыпал вопросами.

Кавендиш кивнул, и тут поведение Ралея изменилось в корне.

— Бедный малый, да вы падаете от усталости. Посидите немного тут. С хорошими известиями можно подождать.

Он налил в свой стакан вина и протянул его юноше. С нежностью расстегнул плащ на нем и повесил его на спинку стула.

Кавендиш выпил вино и оставался молча сидеть, пока комната не поплыла перед его глазами и он испугался, что сейчас заснет, так и не рассказав ничего. Юноша был измотан до предела, потому что не терял ни минуты. Как только его судно бросило якорь в бухте Плимута, он вскочил на лошадь и несся очертя голову без остановок, только раз сменил лошадей и проглотил кувшин пива. Он должен был первым, прежде Гренвилля, прежде Фернандо, сообщить новости Ралею. Потому что для этого молодого человека — всего двадцати двух лет — Ралей, так быстро прославившийся благодаря только самому себе, представлялся существом сказочным, блистательным. Для него сражения Ралея в Голландии, Йоле и Бэлли, подернутые пленкой зависти или слишком близкого знакомства в умах других, были столь же реальными и воспламеняющими, как рассказы о подвигах героев древности. И наравне с этими подвигами его в этом человеке пленяли теперь и его положение ученого, поэта, приближенного королевы, и слава самого большого мечтателя о широких просторах. Когда Кавендиш в одиночку, на маленьком суденышке одолевал шторм в Португальском заливе и проходил его, присоединившись к другим кораблям, что было для такого неопытного моряка незаурядным подвигом, его девизом, его напутственным словом было имя «Ралей». Пока Гренвилль устраивал колонистов и ссорился с индейцами, закладывая тем самым фундамент для множества поместий будущих лендлордов, Кавендиш бродил по окрестностям в поисках специй и информации, которая могла бы заинтересовать его властелина. И вот, полумертвый от усталости, он оказался здесь, и Ралей смотрел на него с восторгом и удивлением и ждал от него рассказа об их миссии. И не один Ралей. Тут же были и легендарный сэр Френсис, похваливший его своим грубым голосом, и благородный сэр Филипп, горящий энтузиазмом и рассуждающий на тему о том, как все они вместе, когда он вернется с войны, поработают на колонию.

Возвращенный к жизни вином и головокружительными похвалами, Кавендиш приступил к своим объяснениям и описаниям.

— Вот здесь, — с помощью подсвечника он обозначил место, — они собираются устроить свою штаб-квартиру. Река протекает вот так. — Он прочертил течение реки между бутылками, фигуркой Будды и пивной кружкой. — Индейские поселения располагаются вот здесь. Тут уже были небольшие неприятности… О нет, ничего особенного, — поспешил он успокоить Дрейка, который откинулся на спинку стула с таким выражением на лице, как будто хотел сказать: «А что я вам говорил… « — С тех пор как командующим назначен Лейн, с этим покончено. Сэр Ричард такой неосторожный…

Он замолк, сообразив, что критикует начальство.

— А какие именно неприятности? — тихо спросил Ралей.

— Это напишут в рапорте, — неохотно ответил Кавендиш.

— Прошу — расскажите мне вы, и сейчас же.

— Все началось с того, что у сэра Ричарда пропала серебряная чаша, и заподозрили в ее пропаже индейцев. Когда они отказались вернуть ее — не имея возможности или не желая сделать это, мы так и не узнали, по какой из этих двух причин, — он спалил деревню и часть кукурузного поля… Это породило вражду, но Лейн скоро уладит все эти дела.

— Ах, если бы я сам мог поехать туда!

Это был крик души.

Кавендиш поспешил сменить тему разговора. Он вынул из кармана три длинных глиняных трубки, украшенных простым, но приятным рисунком.

— Индейцы делают их из глины и затем наносят рисунок из других цветов…

Снова порывшись в карманах, он вынул пучок сухих листьев, от которых исходил незнакомый запах.

— Это они курят, я сейчас покажу вам как. Это их обычай, и, надо сказать, довольно приятный.

В одну из трубок он положил листья и примял их своим большим пальцем.

Все присутствующие наблюдали за тем, как он сунул в рот мундштук трубки, поднес к пламени свечи ее повернутую к огню чашечку с табаком и стал активно затягиваться, пока листья в трубке не затлели и над ней не показался голубой дымок. Когда огонек в трубке хорошо взялся, он тщательно, почти благоговейно протер конец мундштука своим рукавом и предложил трубку Ралею.

— Не пугайтесь, если сначала вы начнете задыхаться. Так по первому разу со всеми бывает, зато потом она вам понравится.

Одну за другой он раскурил оставшиеся трубки и по очереди передал их Сиднею и Дрейку. Откуда ему было знать о том, какое важное место займет в истории спокойно сидящий слева от очага человек. Трубки наполняли табаком раз за разом и передавали их друг другу. Комната — первая в Англии, в которой происходило такое, — постепенно наполнилась голубым дымом. Ее посетители кашляли и задыхались. Мастер Кавендиш вспоминал о пиниях и фазанах, о которых давным-давно рассказывал Ралею старый Харкесс, и описывал корни растений, которые индейцы выкапывали из земли и ели. Он сказал, что таких корней у него на корабле много и что они здорово помогли ему от цинги. Он рассказывал о больших птицах, живущих в лесах Виргинии. У них пятнистое оперение и красные зобы, которые они раздувают, когда злятся; их мясо похоже на мясо курицы, но оно сочнее и его значительно больше.

— Они заменят нам гусей, если удастся приручить их, — сказал Кавендиш.

Собравшиеся болтали или впадали в задумчивость, пока последняя опустошенная бутылка не легла набок и последний табачный лист не испустил свой ароматный дух, и все, кроме молодого моряка, чувствовали тошноту и головокружение. Затем они прогрохотали каблуками вниз по лестнице, продолжая разговоры. Сидней повторил свое обещание раздолбать испанцев во имя Дрейка, Дрейк в свою очередь пообещал навестить новую колонию и оставить там большие запасы всего необходимого поселенцам, как только получит от королевы разрешение на плавание. Под русалочьим взглядом, устремленным к морю, они расстались, пожав друг другу руки и пожелав удачи. Ралей позвал Кавендиша к себе домой и взял его под руку, сделав тем самым юношу счастливейшим человеком на земле в этот миг. Дрейк важно зашагал прочь, погрузившись в планы своего визита в Кадис. Сидней шел медленно, размышляя о Ралее и Кавендише и оттачивая фразу, которой была суждена долгая жизнь: «С песней он идет, с песней, которая отвлекает детей от их игр, а стариков — от теплого угла у очага». Марло спешил домой, чтобы составить отчет о всех этих делах для смуглой леди, которая приходилась Уиллу никак не менее, чем любовницей. Сам же Шекспир тяжело вышагивал, уже «беременный» своим «Отелло».

И Ралей, почерпнув еще кое-что из того, что поведал ему заплетающимся языком Кавендиш, оказался в разброде и шатании, то окрыленным и ликующим оттого, что его мечта обрела наконец форму и имя, то опустив нос и в полном отчаянии, словно корабль без шкипера, обреченный на гибель.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

ЛОНДОН. 1586 ГОД

Ралей шел навестить Леттис Ноллис. В связи с этим он натянул шляпу до бровей и поднял воротник своего обыденного темного плаща до самого носа. Слишком много королевских слуг навещало Леттис. И Ралею вовсе не улыбалось потерять свое положение фаворита, попав им на глаза.

Однако это не было любовным свиданием.

Два дня назад он получил известие о смерти Филиппа Сиднея под Зютфеном. Погас навсегда этот яркий светоч. Уолтер потерял единственного из друзей, кто действительно понимал все его мечты и сочувствовал его устремлениям. И Ралей ощущал необходимость поговорить с кем-нибудь из тех, кто любил его, и, кроме того, было совершенно естественно с его стороны проявить свое соболезнование женщине, для которой Филипп был не просто другом, а любовником. Он миновал парадную дверь -слуги обожают посплетничать, — обогнул дом и увидел сквозь щель в занавеске горящую лампу в ее комнате. Ралей осторожно постучал в окно, щель расширилась, и из него выглянула сама Леттис.

— В боковую дверь, — тихо сказала она.

Он не замедлил появиться в ее комнате. Старуха, возившаяся возле камина, поднялась и прошаркала мимо него, даже не взглянув в его сторону. Ралей и леди остались одни, стояли и смотрели друг на друга. Его удивило, что Леттис выглядела как всегда. Не было следов слез в ярких, чуть подведенных глазах или признаков обуревавшей ее скорби в аккуратно причесанной голове и в одежде. У Ралея промелькнула мысль, что умри он сейчас, его некому было бы оплакивать, но если бы он положил свою любовь к ногам женщины, то хотел бы, чтобы после его смерти она выглядела бы немножко иначе. Уолтер не знал точно, в чем именно иначе, но чуть-чуть изменившейся, так, как если бы горе затронуло и ее.

Леттис Ноллис пригласила его присесть и сама села напротив него. Два эти долгих дня она ждала его прихода. Что-то говорило ей, что Ралей непременно явится. И оба эти дня она раздумывала, как ей нужно будет вести себя, когда они с Уолтером увидятся вновь. Возбудит ли внимание мужчины зрелище безутешного горя, или лучше в каждом слове, в каждом жесте демонстрировать свой интерес к будущему, а не к прошлому? Она остановилась на последнем и оказалась неправа в своем суждении о Ралее.

Все его поступки как будто бы свидетельствовали о его жесткости и эгоизме. Его поведение по отношению к королеве, внешне такое осмотрительное и холодное, по сути своей должно было скрывать что-то далеко не осмотрительное и не холодное — так считал весь Лондон. Ведь за что-то она любила его? И Леттис решила про себя, что человек, такой твердый и расчетливый, вряд ли склонен к сантиментам. Его мешковатые веки и довольно циничный взгляд тоже ввели Леттис в заблуждение, и не только ее. Эти умудренные опытом глаза с морщинками по углам были свидетельством его постоянных насмешек. Человеку с такими глазами ни к чему женщина, распускающая, как какая-нибудь школьница, сопли по усопшему любовнику. И поэтому ее волосы были так аккуратно уложены — локон к локону, завиток к завитку, каждая прядка на месте, — на ее лице не было и намека на слезы, а одежда продумана до мелочей. Однако именно в этом и состояла ее ошибка. Вся эта непреклонность Ралея — кроме разве что его бесстрашия — была наигранная, по требованию общества взлелеянная им, но совершенно чуждая натуре этого человека, однако весьма существенная для претворения его планов в жизнь. Глупые и пылкие попытки Елизаветы вернуться в молодость возбудили в нем жалость к ней и тягу к поэзии, в то время как весь двор, сам потешаясь над капризами королевы, считал, что и он высмеивает эти причуды. И если бы Леттис Ноллис вышла к нему вся в слезах от горя, он постарался бы утешить ее, и, возможно, испытывая общее горе, они сошлись бы ближе. Леттис поняла это слишком поздно.

Они немного поговорили о погибшем друге. О его благородстве, его стихах, его рыцарственной натуре, блестящих способностях, проявившихся уже в юности и угасших навсегда. Леттис сидела не двигаясь. Наконец она предложила ему вина, налила немного и себе и смотрела на него через край бокала, пока пила его. Она соглашалась со всем, что он говорил о Филиппе, но при этом было очевидно, что тот был для нее всего лишь одним из многочисленных любовников и что она легко заменит его другим. Однако, когда уставший и разочарованный своим визитом Ралей встал и собирался уйти, она вдруг разразилась слезами, прикрывая лицо кружевным рукавом, и вся, со своими дрожащими, худенькими плечиками, обратилась к нему.

Это были слезы досады и разочарования. Он таки навестил ее, это был ее последний, золотой шанс, и вот он упущен. Ралей вернется к своей королеве, а поскольку Сидней мертв, их дорожки не пересекутся больше никогда.

А Уолтер тут же решил, что он неправильно понял ее, что ее спокойствие происходило не от ее равнодушия, а в результате удивительного самообладания, которое наконец не выдержало, лопнуло. Он встал, подошел к ней и положил ей руку на плечо. Сквозь легкую атласную ткань Уолтер ощутил хрупкие, маленькие, как у ребенка, косточки ее плеча, и вся она была беспомощной и несчастной, как ребенок. Он обнял ее и прижал дрожащее тело к своему плечу, успокаивая ее нежными словами и довольно неуклюжими похлопываниями по спине. При этом Уолтер не испытывал страсти в отношении нее: он давно убедил себя, что уже не в том возрасте, когда его легко было бы соблазнить, тем более женщине, которую он вплоть до этого вечера воспринимал не иначе, как любовницу своего друга.

Ралей ласково подержал ее так в своих объятиях, пока не почувствовал вдруг происшедшей в ней перемены. Она уже не плакала и, повернувшись лицом, прижалась к нему всем телом. Он ощутил ее запах, и мягкость ее груди, и тепло, и ту ужасную силу, которая исходит от жаждущей тебя женщины, силу столь мощную, что под ее воздействием, — в представлении индусов, — если такая женщина обнимет ствол финиковой пальмы, на ней созреют плоды. Ему стало не по себе, прошла жалость к ней, Уолтер отпустил ее и отступил, но Леттис сделала шаг и встала перед ним; вздымающаяся грудь, влажные губы и глаза в поволоке выдавали ее тайное желание. Осознав это, Ралей вздрогнул от омерзения.

— Филиппу повезло, что он умер, так и не узнав о вашем распутстве, — отчетливо произнес Ралей.

Захватив плащ и шляпу, он быстро покинул ее. Уолтер не заметил гнева и ярости, запечатлевшихся на ее лице, и понятия не имел о том, что этой своей нехитрой фразой он сотворил себе смертельного врага, который когда-нибудь нанесет ему роковой удар.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

ИППОДРОМ МЕДОУ. ВЕСНА 1588 ГОДА

Елизавета резко бросила свой веер на ручку кресла, отчего сломались несколько его непрочных ребер, в результате чего королева еще больше разозлилась. Черт подери! Неужели у нее и так недостаточно забот, чтобы еще возиться с этим настырным парнем, без конца мучающим ее своими домогательствами — отпусти да отпусти его в Виргинию?

— Запрещаю, бесповоротно и окончательно, — заявила она. — Сиди и жди здесь, как повелевает тебе твой долг. У ворот страны испанцы — разве это подходящее время для того, чтобы тратить наши корабли и людей на твои дурацкие выдумки?

— Как раз подходящее, — настаивал на своем Ралей. — Армада скоро выступит против нас , и тогда уж ни о чем другом мы не сможем помышлять. Мои суда готовы к походу; получив ваше разрешение, я за три дня погружусь и посещу свою колонию, оставлю им запасы продовольствия и одежды, подбодрю их и буду здесь еще задолго до того, как первый галион выйдет из Кадиса.

— Так только говорится. И я хочу, чтобы ты, Уолтер Ралей, знал: мне уже докладывали, что никакой колонии в Виргинии нет. Что все эти небылицы нужны тебе для поддержания своего реноме. А еще говорят, — злобно понизив голос, добавила она, — что у тебя в Испании завелся дружок.

— Пусть подавится этой ложью тот, кто ее придумал. Назовите мне его имя, и, клянусь Богом, он откажется от своих слов.

— Об этом говорят многие, Уолтер. — Излив свой гнев, она чувствовала себя уже намного лучше. — Вряд ли ты справишься сразу с сотней их. Я им не верю…

— Благодарю ваше величество хотя бы за это.

— …но я устала от твоего нытья. Я хочу мира в моем государстве, в моем королевском дворе, в моей комнате наконец. — Перечисление своих владений она каждый раз сопровождала хлопками сломанного веера.

Время, которого так страшилась королева, наложило отпечаток на нее. Время застало ее врасплох. С недавних пор ее собственные рыжие волосы заменил парик, первый из коллекции париков, число которых к ее смерти достигло шестисот. Лицо ее было откровенно нарумянено и накрашено и приобрело теперь очарование хорошо выполненной маски, и отныне легкоранимому наблюдателю стало куда сложнее поддерживать в королеве стремление казаться молодой. Но руки ее оставались прекрасными: необычайно нежные, белые, без единого изъяна, они, казалось, подтверждали слухи о том, что она, подобно испанским грандам, спит в перчатках, пропитанных оливковым маслом и медом.

Ей хотелось обворожить Ралея после того, как она устроила ему такую выволочку, и она стала своими прелестными ручками сдирать со сломанного веера расписанный атлас.

— Я приказала устроить карнавал, — весело заявила она.

— Правда? — угрюмо откликнулся Ралей.

Он был настолько разочарован разговором с ней, что не задумывался в тот момент над тем, не оскорбит ли ее своим тоном. Быть фаворитом королевы ничего практически не значило для него: все его просьбы наталкивались на ее запреты. В этом году ему исполнится тридцать шесть; больше половины жизни прошло зря; и он по-прежнему целиком зависит от воли стареющей королевы-деспота, до которой не доходят никакие доводы.

— Карнавал поднимет настроение у народа и развеселит двор, а испанцам покажет, насколько нам наплевать на их угрозы, — продолжала она оживленно.

Ралей подумал — а отправлюсь-ка я в плавание без ее разрешения. Ну и что хорошего от этого будет? После такого его поступка она никогда не позволит ему править колонией… И все же — стоит попробовать. Если он там, на месте будет хорошо управлять колонией, может, этот номер у него и пройдет.

Уолтер отвлекся от своих мыслей, почувствовав, что он уже не наедине с королевой. Внезапно прекратив свои рассуждения по поводу карнавала, она воскликнула:

— О, Роберт! Какое удовольствие видеть улыбающееся лицо! Уолтер дуется тут на меня, оттого, что я не отпускаю его в Америку — ведь Филипп Испанский собирает против нас свою Армаду.

Эссекс посмотрел на Ралея со скрытой ненавистью.

— А почему бы не отпустить его, ваше величество?

— Он моряк, а моряки нам сейчас понадобятся, — ответила королева.

— У нас и так хватает моряков, — возразил Эссекс в таком тоне, что понятно было, что он имел в виду. — И получше сэра Уолтера.

Ралей взглянул на Эссекса так, будто впервые видел этого крепыша с веселым, румяным лицом. Он никогда не принимал Эссекса всерьез и уж тем более не опасался его. Эта его слепота происходила главным образом от его самоуверенности. Королева, осыпая его упреками, как было заведено у нее, когда бывала в дурном настроении, тем не менее с благодарностью принимала его советы и рассуждения, как это было, например, в тот апрельский день в Хэтфилде. Как этот неоперившийся мальчишка мог избавить стареющую, умную женщину от тягостных мыслей? Отчасти это было результатом ее равнодушия. Игривые выходки Елизаветы частенько раздражали и огорчали капитана королевской гвардии. Пусть королева заведет себе другую болонку, и целует ее, и ласкает, и шлепает. Это позволит ему, ее старой, поношенной игрушке, заняться вещами, к которым у него действительно лежит душа.

Однако он сразу понял свою оплошность, когда заметил, какими оживленными стали их лица, когда они обменивались своими идеями по поводу карнавала. Уолтер понял, что Эссекс будет рад убрать его со своей дороги. Ралей быстро справился со своим плохим настроением и присоединился к обсуждению планов, внося усовершенствования во все предложения Эссекса, ловя взгляды Елизаветы, играя роль придворного. И в то время как королева улыбалась, слушала, обращалась то к одному, то к другому, эти двое искоса бросали друг на друга ревнивые взгляды, как будто два пса, готовые вцепиться друг другу в глотку.

Они стояли лицом друг к другу на беговой дорожке ипподрома Медоу. Множество знаменитых дуэлей начиналось здесь так же и раньше. Место было тихое, ровное, окруженное деревьями и располагалось недалеко от города. Солнце пробивало своим теплом желтую шелковую рубашку на плечах Ралея и било своими лучами по клинку в его руках в то время, когда он засучивал свои гофрированные рукава. Высоко над ним рано потревоженный жаворонок, покинув гнездо, разразился своей песней. Вполне вероятно, песней смерти. Выжидая, пока Блаунт подаст сигнал, Ралей смотрел на человека, которого он собирался убить. Большое, крепкое тело в голубой рубашке и длинные ноги в штанах того же цвета, но с ярко-красными прорезями — было что-то в этом Эссексе удивительно инфантильное. Ралею уже не хотелось наносить ему удар: он в какой-то мере почувствовал удовлетворение, смазав своей перчаткой по этому жизнерадостному лицу. Но ничего не поделаешь — дуэль была неизбежна, оставалось только приступить к ней и победить. Не могут же Виргиния и все его надежды рухнуть от удара меча марионетки.

В поднятой руке Блаунта развевался на ветру платок. Юный Кавендиш, секундант Уолтера, издал пронзительный свист. Ралей не спускал глаз с платка, но вдруг увидел, что Блаунт, вместо того чтобы уронить его, подошел к Эссексу и стал показывать на что-то позади него, по направлению к реке. По тропе, по которой они пришли сюда, на полной скорости мчался паж, размахивая руками и крича во весь голос. За ним прямо по росистому лугу двигалась женщина, двигалась быстро, хотя ей было явно нелегко идти. Она опиралась при этом на трость. Это была королева. Не удовлетворенная усилиями пажа, она сама, заметив, что на нее обратили внимание, подняла трость и прокричала:

— Остановитесь! — голосом, который эхом отозвался в лесочке.

Эссекс бросился к Ралею.

— Это вы все заранее подстроили? — спросил он с нескрываемой ненавистью.

— Нет. Не вы ли? — ответил Ралей.

Затем, движимые одним инстинктом, они вложили шпаги в ножны и побежали навстречу королеве, которая, увидев, что они приближаются к ней, остановилась, опершись на трость.

Утреннее солнце бросало свои безжалостные лучи на ее ненакрашенное лицо. Парик королевы, с дурацким бантом под подбородком и повязанный шарфом, неуклюже сполз на сторону, так что одна растрепавшаяся рыжая прядь накрыла ее черную бровь. И все же никогда Елизавета не выглядела такой поистине царственной. Когда они оказались в шести шагах от нее, каждый стремясь приблизиться к ней первым, чтобы первому произнести нужные слова, она голосом твердым и холодным как лед приказала:

— На колени, оба! Вот оно! Так-то вы подчиняетесь моим приказам о дуэлях!

Двое крупных мужчин опустились на колени в покрытую росой траву. Королева сделала пару шагов в сторону, словно в ожидании, когда они переведут дух.

— Это что еще такое? — потребовала она затем ответа.

Они заговорили оба сразу, осыпая друг друга оскорблениями и насмешками.

— Стойте, — остановила их королева. — Уолтер, как старший, говори первый.

— Все началось с чепухи, — приступил к объяснениям Ралей. — Для карнавала он выбрал мои цвета, так что я и мои люди выглядели бы его сторонниками. Я обратил его внимание на это, в ответ он оскорбил меня.

— Как?

— Он заявил, что считал, что я остановлюсь на цветах, более близких к испанским — не знаю, что он имел при этом в виду, но это уже не важно.

— Тогда, — вмешался в разговор без разрешения королевы Эссекс, — он швырнул мне в лицо перчатку и вызвал меня на дуэль.

— Будь я мужчиной, я поступила бы так же, -сказала королева. — Это было оскорблением с вашей стороны, и вы попросите извинения у него. А вы, Уолтер, извинитесь за то, что устроили всю эту шумиху из ничего, — добавила она, обратившись к Ралей. — Нам известно о ваших монополиях, но я что-то не слышала, чтобы человек имел монополию на одежду красно-коричневого цвета.

— Но он сделал это с намерением опозорить меня, превратить меня в одного из своих слуг…

— Довольно об этом. Вы оба не правы. Хуже того — вы оба позволили себе ослушаться моих приказов. Разве я не запретила дуэли при дворе? Хорошенькое было бы дело, если бы я потеряла Уолтера благодаря тебе, Роберт, или Роберта благодаря тебе, Ралей. Еще того лучше, если бы накануне того дня, когда Англии понадобится каждый сильный мужчина, каждый из вас привел бы в негодность своего соперника. Припасите ваши удары и вашу злость для испанцев.

Она глубоко вздохнула.

— Опять же, милое дело вытащить меня из постели ни свет ни заря, поставить среди мокрого луга с риском подхватить простуду и умереть — и все только ради того, чтобы два взрослых человека не оказались наутро никчемными трупами.

Эти слова привели в замешательство обоих дуэлянтов. Они знали, что состояние здоровья королевы не позволяет ей подобные, опасные для ее жизни прогулки. Но Елизавета еще не закончила экзекуцию. Она с юности любила пользоваться своим высоким положением, и немало трясущихся послов узнали об этом на собственном горьком опыте. И теперь, несмотря на боль в спине, насквозь промокшие ноги в тоненьких туфлях, тяжело опираясь на трость, она не собиралась оставить их в покое, пока не почувствует, что сделала свое дело.

— Оставайтесь там, где вы есть, и слушайте меня. — Она подняла трость и не шутя нанесла по одному удару по ребрам каждому из них. — Если вы еще когда-нибудь поссоритесь, по любому поводу, я накажу вас обоих. Клянусь Богом, я это сделаю. И клянусь, если бы сегодня утром кто-нибудь из вас убил другого, я повесила бы убийцу. Неповиновение мне есть предательство, и я буду наказывать за это именно как за предательство. Помните об этом, вы оба. Теперь можете встать. Роберт, ты попросишь прощения за свои слова. Уолтер, ты извинишься перед Робертом за то, что ударил его. — Она оставила без внимания причины ссоры. — А ну, приступайте! Я жду.

Они сконфуженно встали на ноги — на коленках у них остались мокрые пятна.

— Прошу прощения, ваша милость, — произнес Ралей.

— Прошу прощения, сэр Уолтер, — сказал Эссекс.

И одновременно, торжественно:

— Я принимаю ваши извинения.

Они стояли в ожидании новых приказаний.

— Одевайтесь. Мальчик! Принеси их камзолы.

Они влезли в свои одежды, чувствуя себя — да и выглядя — как нашкодившие юнцы.

Королева истощила свой гнев и теперь старалась пробудить в них жалость к себе. В своей типичной манере быстро меняться она поманила к себе Блаунта.

— Возьмите мою трость, — чуть ли не шепотом попросила она его. — А вы оба можете подать мне руку, каждый со своей стороны.

Королева взяла их под руки — они уж постарались предложить для ее тонких, нежных ручек свои согнутые в локтях, одетые в шелк руки, — и повисла на них всем своим весом.

Кто знает, была ли Елизавета так утомлена, как старалась изобразить. Они шли, нежно поддерживая ее, и, хотя их соперничество не дошло до кровопролития, каждый чувствовал комизм своего положения. Они выглядели и чувствовали себя такими смешными, когда стояли на коленях в мокрой траве, а потом в спешке натягивали на себя и свои камзолы.

Елизавета, которая остро ощутила приближение грозы, теперь так же остро сознавала наступившее перемирие. Она брела между ними и то и дело раздавался скрип ее больных суставов. С юности она мучилась ревматизмом, и вот теперь при каждом шаге, перед тем как поставить ногу на землю, она производила укоризненный звук, сгибая сустав в голени. Ей при этом доставляло удовольствие наблюдать, как вздрагивал Ралей при каждом нарочитом проявлении ее немощи.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

УАЙТХОЛЛ. АВГУСТ 1588 ГОДА

Из комнаты доносились звуки клавесина, и высокий, звонкий голос исполнял простую, жалобную песню. Сэр Уолтер Ралей взялся за ручку двери и остановился послушать пение.

Когда с тобой в разлуке мы, На мир ложится тень. Ни звезд, ни солнца, ни луны - Нет ничего в тот день. Цветок и тот не расцветет, И птица не споет, Но только милый мой придет - И солнышко взойдет. Приди, любимый, пробуди Мою любовь к тебе, За что в награду получи И преданность и честь.

Последние четыре аккорда песни прозвучали и растаяли в воздухе.

Ралей открыл дверь и вошел в зал, когда королева говорила певице:

— Мелодия ничего, приятная. Но вам придется выучить другую песню. Тут мужчина должен был бы приставать к девице, а у вас получается наоборот.

Многие из фрейлин Елизаветы смолкли и были испуганы чуть не до слез этим сокрушительным разносом, но девушка, которая пела, хотя и покрылась краской чуть ли не до самых ушей, ответила королеве:

— В следующий раз, ваше величество, я спою ее иначе.

— У вас будут трудности с рифмой «пробуди» и «получи», — довольно резко заметила королева.

— Да нет, — возразила девушка, — вот послушайте.

И, подняв подбородок, она пропела ту же мелодию, но без музыкального сопровождения:

Придет любимый и вернет Любовь и лето деве, За что в награду обретет Привязанность и нежность.

— А дальше если что и нужно изменить, то разве что отдельные слова.

Кое-кто из окружения королевы улыбался, но дамы были шокированы безрассудством девушки. Королеве, которая любила одухотворенных и уверенных в своих способностях людей, понравилось, как быстро девушка сумела переделать четверостишие, и она сказала:

— Хорошо, так и пойте ее, — и повернулась с разговором к кому-то другому.

Это был один из тех полуофициальных вечеров, которые тешили Елизавете душу. С высокого расписанного потолка свисали три огромные люстры с двадцатью свечами каждая и освещали ее кремовое платье и крупные бриллианты, сверкавшие на пальцах, в ушах и на шее. У стены стоял стол, уставленный фруктами, сладостями и вином, и проворные маленькие пажи с тяжелыми, большими подносами в руках быстро сновали среди гостей.

Ралей пробился сквозь толпу придворных и склонился над рукой королевы. Она коснулась его плеча одним пальцем и спросила:

— Как ваша рана, заживает?

— Все в порядке. Это была лишь царапина.

— А как вам понравились медали?

— О, вы щедро проявили свое полное доверие к своему союзнику, — с улыбкой ответил Ралей. Он намекал на девиз, высеченный на медали по приказу королевы, которая тем самым хотела напомнить о поражении Непобедимой армады — «Дыханием Господним все они были рассеяны по морю».

Елизавета рассмеялась.

— Я хотела особо отметить, что, несмотря на их святую воду и священника на каждом галионе, они не имеют права монополизировать Бога. — И, понизив голос, добавила: — Я еще должна поговорить с Крофтсом и Сесилом, а потом я буду танцевать с тобой.

Во время беседы с королевой Ралей скрытно поглядывал вокруг в поисках девушки, которая пела, и, оказавшись на свободе, отошел в сторону, чтобы хорошенько разглядеть ее. Он наблюдал за ней, открывая все новые достоинства этого прекрасного существа. Девушка была высокая, но пониже королевы, стройненькая, но с высокой, полной грудью, что говорило о ее гордом нраве. У нее были высокие, немного выдающиеся скулы, отчего ее щеки казались немного впалыми, хотя она была очень юная — не больше двадцати — двадцати одного года. У нее были светло-золотистые с серебряным отливом волосы, но вместо вымученных завитушек и локонов они были причесаны на прямой пробор и заплетены в косу. А коса лежала на макушке как корона. Бархатное платье темно-синего цвета подчеркивало ее бледность и синеву ее больших глаз. На фоне фрейлин с крашенными хной волосами и нарумяненными щеками — в подражание королеве — она выглядела простой и естественной, но когда Ралей, побуждаемый любопытством, подошел ближе, он поразился — возможно ли, чтобы губы были такими красными, а ресницы такими черными у девушки со светлыми волосами?

Мужчина и женщина, с которыми она разговаривала, отошли от нее, и, оставшись в одиночестве, девушка почувствовала на себе пронизывающий взгляд Ралея. Она повернулась к нему лицом, чуть выпятила нижнюю губку, гордо подняла голову, как бы говоря: «Вот я какая, смотрите, если это доставляет вам удовольствие». Над людской толчеей его черные глаза встретились с ее синими. И на девушку обрушился такой заряд энергии, который не выдерживали и более подготовленные сердца, чем ее. Она видела перед собой узкое, загорелое лицо с острой, аккуратной бородкой. Не будучи в состоянии оторвать глаз от этого лица, она не смогла оценить его элегантные, ослепительно белые атласные камзол и панталоны, его украшенный драгоценными камнями пояс для шпаги. Девушка видела только его лицо; и внезапно сердце ее забилось сильнее. Горячая волна смятения охватила ее всю и бросилась ей в лицо. Медленно, неохотно она отвела глаза от Ралея и отвернулась в сторону.

Уолтер отыскал Артура Трогмортона.

— Кто эта девушка, что пела, а потом так смело разговаривала с королевой?

— Моя сестра Елизавета, — не скрывая раздражения, сказал Трогмортон. — Я еще поговорю с ней об этом. Хоть она и недавно при дворе, но должна получше разбираться в этикете.

— У нее прелестный голос, — осторожно заметил сэр Уолтер.

— Был бы совсем хорош, если бы она умела держать язык за зубами, когда нужно.

Ралей отошел от него. В последние годы его занятость и услуги, которые он должен был оказывать королеве, да и собственный характер не оставляли ему возможности ухаживать за дамами. Но в этот вечер, бродя по светлому, переполненному людьми залу, он понял, что его час пробил. Он смотрел на новенькую фрейлину и говорил про себя: «Это моя женщина».

Скрипачи и флейтисты вдруг появились на галерее, и зажигательная мелодия понеслась по залу. Ралей был осторожен и, помня о пожелании королевы, поискал ее глазами, но она, взяв за руку испанского посла, уже танцевала с такой живостью и вдохновением, что узнать в ней старуху, которая не могла без поддержки двух сильных мужчин поле перейти, было совершенно невозможно. Убедившись, что она занята, Уолтер принялся разыскивать леди в темно-синем платье. Она с братом стояла в дальнем углу зала. Артур Трогмортон явно отчитывал ее, а сестра с пылающим гневом лицом и выпяченной нижней губкой слушала его, в ярости от того, что он не давал ей слова вымолвить. Ралей уже дважды, пока пробирался к ним, видел, как она открывала рот, чтобы возразить Артуру или защититься, но всякий раз тот, ударив правым кулаком по своей левой руке, призывал ее к молчанию. Незаметно приблизившись сзади, Уолтер неожиданно схватил девушку за руку и повлек танцевать. Краска гнева залила ее лицо, она едва не задохнулась от возмущения, но, узнав Ралея, еще больше покраснела и потом рассмеялась.

— Я подумал, что хватит ему читать вам нотацию, — объяснил ей Уолтер, пока они отступали друг от друга, исполняли обороты, кланялись и снова брались за руки.

— Еще немного, и я залепила бы ему пощечину и тогда уж, опозоренная, уехала бы домой навсегда.

— Вам не нравится жизнь при дворе?

— Я еще не жила при дворе, — ответила она, бросив на него такой взгляд, что он усомнился, была ли она такой простодушной, как ему показалось сначала. Однако Уолтер порадовался своему сомнению, потому что гораздо легче играть с тем, кто знает правила игры. Он крепко сжал ее руку. У нее была удивительно твердая, маленькая ручка, тонкая, но отнюдь не хрупкая.

— Вы посчитали мое поведение шокирующим? — спросила она.

— Нет, не шокирующим, а скорее неуместным.

— Вы обожаете ее?

— А это неуместный вопрос.

— Но ведь обожаете, правда?

— Я же сказал — это неуместный вопрос. А вы?

— Я ненавижу ее.

— Тс-с! Никогда не говорите этого!

— Почему? Это же правда.

— Тем более вы не должны это произносить.

— Сегодня я могу говорить все, что хочу. Завтра я уезжаю домой. На следующей неделе в это время я буду бродить среди своих вересковых зарослей, где могу говорить и петь все, что пожелаю.

— О нет, — тихо сказал Ралей, — завтра в восемь вечера заседает Совет. Вы будете свободны и встретите меня у южной калитки в парке.

При этих словах они разошлись, вращаясь, в последнем па, и, когда снова взялись за руки, она посмотрела ему в лицо и рассмеялась, показав при это мелкие, как у ребенка, белые зубы.

— Вы так думаете? — спросила она.

Уолтер понизил голос.

— Пожалуйста, — настойчиво проговорил он.

Музыканты внезапно умолкли, и вот уже королева манила его к себе своим веером.

Над парком опустился августовский вечер. Вьющиеся по стене красные и белые розы выглядели просто светлыми или темными в сгущавшихся сумерках. Левкои, росшие у корней роз, изливали одуряющий аромат; взглянув наверх, Ралей увидел, как зажглась первая звезда. Было уже почти половина девятого, он ждал больше получаса, потому что, словно мальчишка на свое первое свидание, примчался сюда далеко загодя. Уолтер уже стал бояться, что она исполнила свою угрозу и уехала домой. Елизавета Трогмортон вполне могла так поступить, он это понимал — уж настолько-то он успел узнать ее.

Ралей прогуливался взад-вперед, и скоро к первой звезде присоединились миллионы других звезд. Летучая мышь спикировала мимо него, за ней бесшумно пролетела белая сова.

Уолтер решал, уйти ему или… Он убеждал себя, что она молодая и неуклюжая. Какое ему дело, вернулась она к своим верескам или нет? Через пару дней он забудет прикосновение этих твердых, маленьких ручек, ее молодой, звонкий голос.

Было явной глупостью с его стороны оставаться еще в ожидании ее. Ралей резко развернулся на своих каблуках… и оказался лицом к лицу с ней. Девушка так неслышно подошла к нему по траве, что Уолтер до сих пор понятия не имел о том, что она где-то рядом, пока она не оказалась здесь — только руку протяни.

В этот вечер на ней было белое атласное платье, отделанное черными геральдическими лилиями. Оно туго обтягивало ее грудь и спускалось от талии к ногам жесткими складками. На шее и плечах было что-то светлое, воздушное, и надо веем этим на фоне густеющей тьмы белым пятном выделялось ее лицо. От сознания, что она все же пришла, у Ралея сердце подпрыгнуло в груди. Такого восторга он никогда в жизни не испытывал — ни прежде, ни в будущем. Уолтер никогда не думал, что может так сильно привязаться к женщине. Он поздоровался с ней дрожащим голосом.

— Итак, вы не уехали. А я чуть не потерял последнюю надежду.

— Я развешивала платья королевы, — сухо заявила леди Трогмортон. — Мы перепробовали двенадцать платьев и все положенные к ним аксессуары, прежде чем она нашла себя готовой отправиться на зaceдание Совета. Ну, а потом, естественно, мы с Мэри Фиттон почти целый час убирали все обратно.

Между двумя контрфорсами стены находилась каменная скамья, на нее они и сели рядышком. Ее близость была для него и радостью, и мученьем, и чудом одновременно.

— Вы сэр Уолтер Ралей, не так ли? — начала она, расправляя складки своей юбки вокруг себя. — Видите ли, я этого не знала в тот вечер, узнала только потом. Я нахожусь при дворе всего неделю. А вас тут не было, правда?

— Да. Во время сражения с испанцами обломок деревянного борта судна угодил мне в плечо. Пришлось поехать в Басс, подлечиться. Теперь вы часто будете лицезреть меня. Я капитан королевской гвардии.

— Я знаю. Вы носите серебряные доспехи, и все дамы без ума от вас. Но вы предпочитаете уединение, и вам трудно угодить. К тому же вы умны и очень, очень отважны. Однажды в Голландии вы захватили фургон с деньгами герцога Альбы, а в Ирландии вы в одиночку одолели целый поселок. Вы также поэт. Еще вы интересуетесь колониями и ввели в Англии в пользование табак и картофель. Вам тридцать шесть лет, вы главный фаворит ее величества, Эссекс ненавидит вас, а с Сесилом вы в дружеских отношениях. Так-то вот! Не так уж мало удалось мне узнать о вас всего за один вечер, верно?

Она остановилась, задохнувшись от быстрого перечисления сведений о нем, и глядела на него сияющими глазами.

— Потрясающе! Что так заинтересовало вас во мне? Вы догадались, что упустили в своем списке одну леди, которая заставит меня забыть об уединении и которой не так уж трудно будет угодить мне?

Она кивнула.

— Я догадалась. Став придворным, вы не назначали свидание ни одной женщине, кроме королевы. Я узнала об этом, но при этом не призналась никому в том, что вы сделали исключение для меня. — Ее до сих пор легкомысленная манера уступила место озабоченности. — Но больше не назначайте мне свиданий. Вы и представить себе не можете, как разгневается королева. Может, вы не замечаете, но я ужасно ее боюсь. Я стараюсь не показывать вида, но когда она глядит на меня, у меня поджилки дрожат. Она страшная женщина.

— Вы преувеличиваете. Королева страшна какое-то мгновение, но это быстро проходит. Ничего не поделаешь, такой у нее характер, она унаследовала его вместе с троном. Но видеться с вами я должен. Я люблю вас.

Над деревьями парка поднималась полная, огромная, золотая луна, и в тот миг, когда Ралей произносил свое признание, она появилась и осветила лицо девушки. Оно было жестким и неподвижным, будто искусно высеченным из белого мрамора.

— Даже если это правда, мы не должны встречаться больше. Она скорее всего бросит меня в темницу. Я этого не вынесу. Я люблю воздух и открытые просторы. Да и вам это навредит. Признаюсь вам ради вашего же благополучия: я совершенно обыкновенная женщина, не умная и не смелая. Я упрямая, эгоистичная и вспыльчивая. И чтобы уж окончательно лишить вас иллюзий, скажу, что близкие зовут меня Бесс.

— И я буду звать вас Бесс, — сказал Ралей.

— Я совсем этого не хочу, ведь так меня называют разве что в насмешку. Но не будет никакой нужды называть меня как бы то ни было. Подумайте о том, что я вам сказала, и не надо вам лишаться своего положения фаворита ради меня.

— Вы все сказали, теперь послушайте меня. Я тоже упрямый. И мне никогда не приходилось видеть такую прекрасную, такую очаровательную и такую честную женщину, как вы. Преуспевающий придворный совсем не обязательно должен быть лицемером или блюдолизом. Надеюсь, я не отношусь ни к тому, ни к другому типу придворных. Я люблю вас. Возможно, вы еще не любите меня, но я заставлю вас полюбить меня. И если уж мне это удастся, ни один человек, ни сам дьявол, ни королева не смогут стать преградой между нами.

Пока Уолтер говорил, он не отрывал глаз от ямочки в основании ее юной, белой шеи. Прелестное местечко для поцелуя, думал он, и поцеловал ее. Она слегка задохнулась, но потом вдруг обхватила его голову своими твердыми, маленькими ручками и крепко поцеловала его в губы.

В ней нет робости и нет ни грана фальши, думал он, прижимая ее к своей груди. Она необыкновенная, удивительная и восхитительная. Она как раз по мне.

Прошло шесть месяцев ошеломительного счастья. Они танцевали, освещаемые шестьюдесятью свечами, и, когда скрипки достигали крещендо , они скрытно, шепотом договаривались о предстоящих встречах. В заполненном людьми зале их глаза встречались, полные тайн и любви. Тьма зимних ночей укрывала их от посторонних глаз, когда они сходились в промерзлом парке и целовались холодными, застывшими губами.

Они жили настоящим, а будущее для них олицетворялось одним словом — «Вирджиния».

Сотни раз — в Хэмптоне ли, или в Виндзоре, или в Уайтхолле — там, куда им приходилось следовать за королевой, когда наступало время расстаться и мысль о необходимости разлуки и о неудовлетворенной страсти омрачала их существование, Ралей повторял:

— Скоро я получу вести. Если поселенцы согласятся, а она даст мне разрешение и пошлет меня править колонией, ты ведь поедешь со мной?

И сотни раз Лиз, как он теперь называл ее, отвечала:

— С тобой — хоть на край света, Уолтер, только бы подальше от нее.

В конце весны 1589 года вести, которых они так ждали, пришли. Письмо от Гренвилля было вручено ему в Дархем-хаусе.

»…Очень сожалею, но должен доложить вам, что колонии Виргиния больше не существует. Когда мы сошли на берег, чтобы доставить товары, которые вы послали колонистам, на месте поселка оставались только ржавые инструменты и разрушенный дом. Ушли ли они или стали жертвой индейцев либо испанцев, узнать не удалось. Мы стреляли из пушек, день и ночь в течение двух суток жгли костры и обыскали все вокруг, охватив большой район, но не нашли ни следа. Боюсь, мои новости лягут тяжким грузом на вашу душу, но уверяю вас: все, что мы могли, все, что смогли бы сделать вы сами, окажись вы там, было сделано. В подтверждение чего ставлю подпись собственной рукой.

Ваш слуга,

Ричард Гренвилль».

Ралей застонал, откладывая в сторону письмо. В своем воображении он слышал грохот пушечных выстрелов, замирающий постепенно в пустынных землях, видел никому не нужный свет костров, окрасивший в красный цвет стволы деревьев. Было покончено еще с одной мечтой. Деревянный дом со сверкающей крышей, который он уже построил в своих мыслях для Лиз, рухнул в одно мгновение. Сегодня вечером он должен будет встретиться с нею и сказать ей, что есть всего один способ покончить с их несчастными, короткими встречами, мужественный способ — в открытую все рассказать ревнивой королеве Елизавете.

Но даже собственная беда не вытеснила из его души мысли о колонистах. Что же случилось с ними? Как мало их было и как далеко от родины!

Но по крайней мере на этот вопрос он очень скоро получил ответ: только он собрался выйти в дворцовый парк, где среди голых деревьев ему предстояло рассказать все Лиз, появился посыльный с еще одним письмом.

Ралей вернулся в дом, чтобы прочесть его, а посыльного отправил на кухню подкрепиться.

«Любезнейший сэр Уолтер (так начиналось письмо), спешу написать вам, чтобы освободить ваши мысли о благополучии вашей бывшей колонии. Когда я прибыл в Плимут через два дня после отплытия Гренвилля, до меня дошли самые разные слухи. На самом деле несколько месяцев назад, по пути в Картахену, я заглянул к колонистам и нашел их в полной прострации. Индейский вождь, который хорошо относился к ним, умер, и его сын поднял против колонистов соседние племена. Назревала война, в которой враг имел огромное численное преимущество. Кроме того, у них кончалась провизия. В отношении индейцев я немного приободрил их, предложив им оружие и амуницию и один из своих кораблей. Я к тому же нагрузил четыре лодки продовольствием для них. Но нам пришлось испытать на собственной шкуре местную погодку, и лодки с грузом как корова языком слизнул шторм. Колонисты к этому времени совсем упали духом и с большой охотой откликнулись на мое предложение доставить их домой.

Причалив к родным берегам, я услышал разговоры, что, мол, никакой колонии вообще не было. Оставшиеся в живых колонисты рассеялись по своим друзьям, но если кто-нибудь своим неверием досадит вам, отошлите его ко мне. Я ему вправлю мозги. Если моряки не постоят друг за друга, кто заступится за них? Дайте мне знать, когда отправите новую партию колонистов. Я их навещу и при необходимости верну их домой.

Искренне ваш,

сэр Френсис Дрейк».

Ралей испытал теплое чувство к автору письма, хотя горе и злость переполняли его. В последней строке письма таилась, конечно, ухмылка Френсиса, но не было в ней желчи. И хотя Дрейк со своим пиратским разумением явно не верил в возможность основания колонии в будущем, он заткнет глотку каждому, кто осмелится в его присутствии сказать, что колонии там не было в прошлом. Ралей позавидовал Дрейку. Он ни от кого не зависел. Все, чего моряк хотел, он добывал собственными руками. Но какими же ничтожными были желания Дрейка, подумал Уолтер, складывая его письмо. Хороший корабль, приключение, которое постороннему наблюдателю покажется невероятно глупым, захват испанского судна или ограбление города — ничто это не трогало и не нужно было Ралею. А для достижения иных целей и средства необходимы были иные.

В тот мартовский мокрый вечер он вышел, чтобы встретиться с Лиз.

Зачитавшись письмами, он опоздал на свидание у каменной скамьи, где обычно проходили их встречи, и Лиз, крепко обхватив себя руками от холода, быстро ходила туда и обратно по дорожке. Сидеть было невозможно — пробирало до костей, и, обняв девушку так, что его плащ почти полностью накрыл ее, он присоединился к ее моциону.

— У меня новость — хуже не бывает, — почти сразу же сказал ей Уолтер.

Он почувствовал, как она замерла вдруг и отстранилась от него.

— Королева узнала? — с ужасом, который никогда не покидал ее, спросила она.

— О нет, не то. Погибла колония. Гренвилль обнаружил развалины поселка на ее месте, потому что Дрейк подобрал колонистов, когда возвращался в Англию. Сегодня я получил письма от них обоих.

— И это все? — сказала она и облегченно вздохнула. По ее мнению, по сравнению со вчерашним днем ничего особенного не произошло.

— Все? Неужели этого мало? Знаешь, что это значит? Бесконечные свидания, как это, под дождем, в тумане, в холоде, когда я не могу даже толком поцеловать тебя.

В конце тропы они резко повернули и пошли назад, бесчувственные, словно часовые на посту.

Лиз немного помолчала, но когда заговорила, как всегда со всей свойственной ей прямотой, обратилась к самой сути проблемы.

— Я больше не живу в одной комнате с Агнессой. Меня переселили в отдельную комнатку в самом конце балкона. Взобраться туда очень легко.

— Дорогая, ты сама не понимаешь, что говоришь. Ты, всегда такая осторожная.

— Мы будем осторожными и теперь. Приходи в полночь или немного позднее.

— Я не могу так. О, Боже! Я хочу совсем другого, открытого и честного признания. Разве так нельзя, Лиз?

— Вспомни о Мэри Фиттон.

Ралей вспомнил. Мэри и ее любовник, оба оказались в Тауэре. Стоит ли так рисковать…

— Я жду тебя сегодня ночью, у себя, — сказала вдруг Лиз и, сбросив с себя полы его плаща, бросилась бежать и исчезла в ночной тьме.

Через четыре часа он тихо вскочил на балкон и прокрался к последнему окну, сквозь которое слабо пробивался свет горящей свечи, как знак ожидания и привета. Лиз подошла к окну, держа над собой свечку, и он увидел тень на лице от ее дрожащих ресниц и челки. Она выглядела удивительно, по-детски трогательно со своими распущенными по плечам светлыми волосами. Не испытывая особой радости от своего поступка, Ралей обнял ее. Но ее тело, освобожденное от корсажа на китовом усе и от многочисленных юбок, было мягким, и податливым, и желанным и возбудило в нем такую страсть, которую не могли омрачить годы, а погасить смогла только смерть.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

ЛОНДОН. 1589 ГОД

I

Он кончил говорить и стоял, протягивая королеве письма от Дрейка и Гренвилля, чтобы она ознакомилась с ними. Елизавета гневно оттолкнула их от себя и, забыв о своих гнилых зубах, которые обнаружились при ее ухмылке, сказала:

— Итак, вот она, ваша колония, которая должна была соперничать с Нидерландами по ввозу суконных товаров. Поселенцам, да и вам скорее подошли бы пеленки, а не мужские амбиции. Хорошенькое дельце для того, чтобы насмешить весь мир.

Забыв о долге вежливости, который всегда трудно соблюдать, когда плюют на твои доводы, он ответил:

— Вы в этом виноваты не меньше, чем я. Весь год я умолял вас отпустить меня к ним, проведать колонию. Если бы она была у меня в руках, если бы я правил ею, ни все индейцы мира, ни все испанцы мира, ни сам дьявол не отняли бы ее у меня.

— Много слов, сэр Уолтер. Большие болтуны это и большие бездельники.

— Только вы одна во всем мире можете говорить мне такое! Колония там была, в чем вы сами можете убедиться, прочитав эти письма, и если бы я хоть немного позаботился о ней — а у меня была такая возможность, — она и сейчас продолжала бы свое существование. Но вы, не поддержав ее, сыграли плохую роль в ее судьбе. Я, может быть, и большой болтун, но я доживу до той поры, когда увижу ее английским владением.

— Вы уповаете на долгую жизнь, — сказала Елизавета.

Она взвинтила себя до предела, и даже его внешность, устремленные на нее темные, жесткие глаза, побелевшие губы и высоко поднятая голова не могли смягчить ее гнев.

— Я уповаю на то, что когда-нибудь англичане обретут здравый смысл. Испанцы овладели всем Новым Светом всего лишь с тремя кораблями и кучкой уголовников, в которых Англия отказала Колумбу.

Злая подлость деда, от которого она так многое взяла, решила все за королеву. Да, ее волновали его смелые речи и мужественное лицо в минуту его поражения. Но его следовало проучить; он не должен был так отвечать на ее слова; она достаточно долго терпела его гордыню и дерзость. Какая-то извращенность, возникшая непонятно из какого источника — от огорчения ли или от физического недомогания, сделала ее способной испытывать удовольствие при вынесении ему своего приговора.

— Поскольку ваши яркие способности так мало согласуются с нашей леностью и тупостью, мы освобождаем вас от необходимости присутствовать при дворе. И для того, чтобы вы могли полностью посвятить свое драгоценное время и необходимое внимание этому «фениксу», который возрождается каждый год в вашем воспаленном мозгу, я освобождаю вас и от обязанностей капитана гвардии.

— Как пожелает ваше величество, — ответил Ралей, хотя ее приговор задел его за живое. — Вы даете мне ваше соизволение отправиться в Ирландию?

— В Ирландию? Да хоть к черту на рога!

— Благодарю вас.

Он склонился в очень низком поклоне, затем поднялся и, очень прямой и стройный, направился к двери. Внутри Елизаветы все кричало: «Вернись, я не имела в виду и половины сказанного». Но она не проронила ни слова.

Будь она немного моложе и не будь обучена так строго контролировать свои чувства, она бы побежала за ним, взяла бы за руку и вернула его. Но на самом деле королева подумала: «К черту этого парня. И откуда у него берется такая сила? Уж не оттого ли, что он, как и я, всегда выходит из трудных обстоятельств, действуя властно?»

Королева долго сидела в полной тишине и вдруг с удивлением и даже с тревогой обнаружила, что ее редкие ресницы повлажнели от слез.

II

— Пойдем со мной, Лиз. Она все равно уже разгневана, хуже не будет ни ей, ни мне, а в Ирландии ей нас не достать.

— Единственное место, где мы можем спрятаться от нее, это могила.

— Я присоединюсь там к повстанцам. Единственное, чего им не хватает, это настоящего лидера.

— Уж не думаешь ли ты, что я хочу сделать из тебя предателя?

— Что угодно, только бы ты поехала со мной.

— Нет.

— Даже во имя нашей любви?

— Да.

— Ради Бога, скажи, почему?

— Потому что в Тауэре мы не будем вместе.

— Мы не будем в Тауэре.

— Почему, по-твоему, нам должно больше повезти, чем Пемброкам?

— Рискни, Лиз. Рискни ради меня.

— Нет.

— Возможно, мы не увидимся целых шесть месяцев, а то и больше.

— В Тауэре мы не увидимся никогда. Небольшая разлука может оказаться полезной для нас. Она по меньшей мере закалит нас.

— Ты и так закаленная, Лиз.

— На моем месте нельзя иначе. Слабая женщина уже давно подвела бы тебя под монастырь.

— Но ты хоть думай обо мне и жди.

— Всю мою жизнь. При дворе нет другого Ралея, а на меньшее я не согласна.

— Последний раз прошу — поедем со мной, любимая.

— Последний раз отвечаю — нет.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

ИРЛАНДИЯ, ЛОНДОН. 1590-1592 ГОДЫ

— Она прекрасна и горда. Холодная как лед со всеми, со мной она пылкая как пламя, Спенсер. Я никогда не слышал, чтобы она солгала или схитрила. Вряд ли найдется много женщин, о которых мужчина мог бы сказать такое.

— Только одна, я полагаю. Вас тошнило от вашей первой трубки?

— Еще как! И Сидней, и Марло, и Шекспир, и Дрейк, и я были словно пьяные, еле доплелись до дома.

— В такой компании и я опьянел бы.

— Возвращайтесь-ка лучше со мной в Англию, если я когда-нибудь поеду туда. Мы примем вас в члены клуба «Русалка». Вы там будете чувствовать себя как дома.

— Если бы я мог! Но вы читали про ворону, которая спозналась с петухами, правда ведь?

— Мой дорогой, вы просто слишком скромны. Я нахожу вас гением. А я не бросаю слов на ветер.

Эдмунд Спенсер густо покраснел. Была ли похвала Ралея искренней, или он просто льстил ему? Может, ему приятно было найти родную душу в этом ирландском захолустье и на этой его радости зиждется суждение о нем? Спенсер отложил в сторону недокуренную трубку и развернул сверток с бумагами, которые до сих пор страшился показать Ралею.

— Это начало моей новой поэмы, — застенчиво признался он. — Я сомневался, захотите ли вы прочитать ее и сказать мне ваше мнение о ней.

— Это доставит мне величайшее удовольствие. А вы зато прочитаете вот это — я написал это для Mapло. Вы, конечно, читали его «Приди ко мне и стань моей любовью», верно? Ну а это мой ответ ему.

Он протянул листок бумаги Спенсеру, тот принял его с благоговением. За все время общения с Ралеем он действительно боготворил его. Этот человек обращался к Шекспиру «Уилл» — вместо Уильям, называл Марло «Кит» — вместо Кристофер, когда-то давно жил в одной палатке с Филиппом Сиднеем. Он и сам был не последним поэтом. И сама судьба привела его в Йол, соседствующий с Килколманом, где Спенсер отдавал себя служению только музе поэзии. От этой мысли его смиренное сердце трепетно забилось у него в груди.

Ралей склонился над текстом. Ошибки быть не могло: Спенсер был поэтом «от Бога». Настоящая находка. Это открытие взволновало тонкую натуру Ралея так же глубоко, как зрелище корабля, выходящего из порта Плимут взволновало бы Дрейка. Какое-то время он просто, как художник, наслаждался превосходным произведением поэта. А потом вдруг, все еще продолжая читать, понял, что мысль о выгоде закралась ему в душу — это была вечная его беда: все, к чему он прикасался, должно было иметь свою цель. Уолтер бросил взгляд на собственные стихи, которые Спенсер положил на стол. В последнем четверостишии там говорилось:

Могла бы юность длиться, любовь — еще желать,

Чтоб радость — без предела и не стареть — пылать;

Тогда восторги эти осилил бы мой ум,

Чтоб жить с тобой и вечно любить тебя одну…

Мысль о единстве радости и молодости заставила его задуматься сразу о двух проблемах. Его собственная юность кончалась, а похвастать ему особенно было нечем. Он подвизался в поэзии, но не числился среди поэтов. Будучи политиком, он не состоял в Тайном совете королевы. Будучи колонизатором, он истратил уйму денег на создание колонии, но она погибла от недостатка внимания к ней, и ему даже не было позволено присутствовать при ее умирании. Юность уходила. Елизавета осталась в прошлом. «И не стареть — пылать…» Что нужно этой стареющей женщине? Уверенность, и еще раз уверенность в себе, в том, что она — все та же Глориана своего воображения. Как просто! И каким дураком он был, вступая с ней в пререкания, пытаясь внушить ей свои понятия. Как глупо было с его стороны отвечать философическими, здравыми рассуждениями на ее жалобы на свой возраст. А она-то хотела — и хотела все время — всего ничего, она хотела лести, изысканной лести, которую и получала от других. Бог мой, да пусть она получит ее! Из своей ссылки он доставит ей такое жертвоприношение, какое прежде не доставалось ни одной королеве. Придя к мысли о необходимости льстить, сколько экстравагантности, сколько искусства, сколько необычайной тонкости должен был проявить он, приступая к этому!

Ралей склонился и похлопал ничего не подозревающего Спенсера по колену. Спенсер, смаковавший про себя картину, на которой Ралей, Шекспир и все остальные беседовали в клубах табачного дыма в таверне «Русалка», сделал еще одну попытку выкурить трубку и дошел уже до состояния, когда ему море стало по колено.

— Что вы собираетесь делать с этими стихами?

— Я еще ничего не собирался. Я подумывал, не возьмете ли вы на себя труд, когда снова станете фаворитом королевы, попросить ее разрешения посвятить поэму ей.

Ралей улыбнулся.

— Я уже говорил вам, Эдмунд, вы слишком скромны. Вы не только должны посвятить ее королеве, вы своей поэмой должны сделать имя ее бессмертным. Вам остается только…

Ночь потеплела, и звезды взошли над миртами, вишнями и кедрами в саду ирландского поместья Ралея, сначала яркие, потом они побледнели, а он все объяснял Спенсеру, что тот должен сделать. Чуть-чуть перестроить здесь, немного добавить в этом месте — и Елизавета уже — Королева фей, живая, несокрушимая, бессмертная.

Эдмунд прислушивался к каждому слову Ралея, благодарил за проявленный интерес к его творчеству, с радостью принимал все предложения и так никогда и не узнал, что на крыльях «Королевы фей» Ралей замыслил вернуться ко двору и заодно в объятия своей Лиз.

Рассвет разгорался над заливом, когда Ралей провожал поэта до калитки и смотрел потом, как в каком-то нереальном свете нарождающегося утра удалялся он с рукописью под мышкой, с растрепанными волосами и сползшим набок воротником.

Уолтер повернул назад и шел, проклиная себя, среди рядов цветущего картофеля. Сегодня он исхитрился заполучить прекрасный манускрипт себе в руки, теперь поэма, может быть, и прекрасна, но уже лишена своей свежести. А Спенсер ни о чем не догадывается. Поэты принимают его, Ралея, за своего; и с моряками он на короткой ноге; только политики подозревают в нем второе дно и с осторожностью вступают с ним в контакт. Леденящая душу мысль.

После той ночи он начал подыскивать подходящее время для возвращения ко двору. Он будет держать рукопись Спенсера под рукой, а другие, еще более утонченные комплименты — на кончике своего языка. Но, размышляя под своими молодыми тутовыми деревьями, даже он никак не мог предположить, что Леттис Ноллис, лишившаяся Сиднея, отвергнутая Уолтером, вскружит голову и поработит юного Эссекса. Об этом он узнал, получив записочку в одну строчку, без подписи, только своей краткостью выдававшую авторство Лиз. «Эссекс женился. Возвращайся».

Это было единственное послание от Лиз за все время его ссылки, но с его появлением кончалось его изгнание.

И вот он снова лежит рядом с Лиз на узкой, короткой кровати, и ее светлые волосы покрывают ему грудь. Только теперь, когда прокукарекали первые петухи, напомнив ему, что пора уходить, у них нашлось что сказать друг другу. Если не считать нескольких бессвязных слов нежности при встрече, их воссоединение было таким же безмолвным и простым, как весеннее соитие птиц после зимней разлуки.

— Она была рада видеть тебя, да? — вяло спросила Лиз.

— Поразительно, если вспомнить, как мы расстались, посылая друг друга к черту. Знаешь, Эссекс и его жена не в Тауэре. Возможно, со временем она становится терпимее.

— С Эссексом она не смеет поступить слишком сурово. В нем течет королевская кровь, и он безумно популярен. Елизавета Тюдор никогда не бывает терпимой без причины.

— Твое недоверие пустило глубокие корни.

— Я видела ее лицо, когда ты вошел. Не хотела бы я выглядеть так, как она в тот момент. С исчезновением Эссекса жизнь ее превратилась в сплошную скуку. Сесил слишком осторожен, Беркли стар и благоразумен. Она столкнулась с таким же одиночеством, какое переживала все эти месяцы я. И вдруг появляешься ты. Когда она протянула к тебе руки и выкрикнула твое имя, я готова была убить ее.

— Ты позавидовала ей? Зачем? Любимая, я отдаю тебе все, все, что имеет цену, что никогда не достанется ей. Бедная королева так одинока.

— Полагаю, что это действительно так. Но что ты за странный человек, Уолтер. Я смотрю на нее и вижу тирана, ненасытную властительницу рабов. Ты же видишь в ней одинокую женщину, которую следует жалеть, а не бояться и ненавидеть. Для тебя нет ничего простого.

— Есть одна простая вещь — мне уже пора бежать.

Он снова заключил ее в свои объятия и покрывал поцелуями со всей своей страстью, которую должен будет тщательно скрывать, как только покинет эту комнату: завтра, когда они встретятся в присутствии королевы, никто ничего не должен заметить.

Проходили месяц за месяцем. Ночные часы приносили тайные наслаждения; дни — новые свидетельства благорасположения королевы. Спенсер получил пособие — пятьдесят фунтов в год.

Но надо всем этим повисла легкая пелена, похожая на ту, которая возникает в природе в золотые дни осени, когда лето встречается с зимой и отступает, уходит постепенно, пытаясь обмануть себя, одевая в яркие одежды папоротники, буки и рябины, но, однажды пробудившись, обнаруживает, что первый мороз превратил эти яркие одеяния в погребальный саван.

Как-то вечером он поздно покинул королеву. На нее напало воинственное настроение. В десятый раз она, сама себя взвинчивая до полного неистовства, рассказывала ему о смерти Гренвилля. С горящими глазами, глядевшими на Ралея из-под рыжего парика, она пересказывала ему историю, которую он уже знал наизусть. Как Гренвилль доложил о том, что тысяча испанцев сдалась его флагманскому кораблю, хотя у него были начисто срублены все мачты, пушки и даже палубы искрошены. Как он три дня лежал смертельно раненный и, кончаясь, потребовал вина, выпил и, раздавив зубами стакан, проглотил и его, тем самым продемонстрировав, из какого материала сделаны англичане.

— …и теперь, когда я направлю туда экспедицию, ты возглавишь ее, — закончив повествование; добавила она. — В моем окружении нет другого человека, способного последовать подобному примеру.

— Умереть на борту моего флагмана с животом, полным стеклянных осколков?

Королева содрогнулась.

— Я не это имела в виду. Гренвилль был отрезан от всех, но в таком безвыходном положении сделал все, что было в его силах, — то же сделаешь и ты, Уолтер, несмотря на все твои ухмылки. Но ты должен взять с собой крупные силы и не подвергать себя риску.

Было уже поздно, и сонные фрейлины в ожидании часа, когда можно будет приступить к раздеванию королевы, ерзали и зевали в приемной. Но когда Ралей поднялся и направился к дверям, королева позвала его обратно.

— У меня есть кое-что для тебя, Уолтер.

Он подавил зевок и вернулся к ней.

Лукаво глядя на него, она спросила:

— Что ты думаешь о Шерборне?

— О Шерборне?

— Меня давно и сильно занимало это поместье в Дорсете. Теперь наконец у меня в руках право на аренду его, на девяносто лет. Даю его тебе.

— Вы слишком добры ко мне. Как мне благодарить вас?

— Я, помнится, глумилась над твоим желанием долго жить. Вот теперь я обеспечила тебе жизнь до глубокой старости.

С выражением искренней любви она улыбнулась ему. Ее упоминание о словах, брошенных ему в лицо в пылу гнева, звучало трогательно, как воспоминание о ничтожном событии, послужившем причиной ссоры двух любовников, когда они помирились и смеются над ним. Это был королевский жест, о котором бедный Беркли или Уолсингем могли только мечтать после своего пожизненного пребывания на службе королеве. Стоя перед ней на коленях, Ралей решил, что экспедиция, в которую она обещала послать его, завершится успехом. Он ее не подведет.

Было уже поздно, Лиз наверняка уже не ждала его. Но Уолтер испытывал желание поделиться с ней доброй новостью. Он мечтал доказать ей, что характеру королевы присущи и доброта, и щедрость. Покинув дворец, он осторожно обогнул парк и присел, разглядывая окно Лиз. По тому, что в нем горел свет, он узнавал, вернулась ли она с процедуры раздевания королевы. И когда в нем и в других окнах гас свет, это означало, что можно забраться на балкон и войти к ней в комнату. Тихо сидя в полной темноте, он вдруг обнаружил, что клюет носом, засыпая, и, испугавшись, что промокнет, встряхнулся и увидел, что во всех окнах, кроме последнего из выходящих на балкон, свет погашен. Уолтер ждал еще довольно долго из боязни, что Лиз вернулась к себе первой, но свет в других окнах так и не появился, так что он в конце концов, подобно кошке, взобрался на балкон и на цыпочках подкрался к ее окну. И тут Ралей услышал скрип плохо отточенного гусиного пера, яростно водимого по бумаге. Это остановило его. Кому это Лиз пишет, Лиз, которая сподобилась послать ему всего каких-то три слова без подписи на клочке бумаги? Он отошел немного в сторону и заглянул в комнату через щель в занавесках. Она сидела за столом, и колеблющийся от сквознячка свет свечей падал на лист бумаги, роняя тень на ее щеки, казавшиеся от этого более впалыми. Ее тяжелая коса была переброшена через плечо. Левой рукой она подпирала голову, а правой царапала по листу своим скрипучим пером. Ралей стоял и смотрел на нее какое-то время, потом тихо позвал:

— Лиз! — Это не должно было испугать ее, потому что так называл ее только он, а она должна была привыкнуть к его неожиданным ночным появлениям.

Тем не менее девушка вскочила при звуке его голоса, и перо упало на пол, она схватилась руками за стол, как бы стараясь загородить собой лист бумаги от его глаз, и оставалась в этом положении, уставившись в окно.

Ралей переступил через подоконник, привычно задернул за собой занавески и открыл ей свои объятия. Лиз нехотя отступила от стола и подошла к нему. Он заметил, что впалость ее щек объяснялась не падавшей на них тенью, а тем, что у нее действительно осунулось лицо, так изменилось, будто ей пришлось пережить какие-то серьезные потрясения.

— Что с тобою, любимая? Кому ты пишешь?

— Никому, просто пишу, — сказала она и попыталась увлечь его подальше от стола, к своей кровати.

— Но ты так бледна! Уж не заболела ли?

— Я не ожидала увидеть тебя. И мне вдруг показалось, что это не ты, а призрак.

— Тебе так же не следует опасаться моего привидения, как бояться меня самого. Что-то, по-видимому, так расстроило тебя, что ты, вместо того чтобы лечь в постель, так поздно принялась писать кому-то. И для чего этот наполовину упакованный саквояж? Уж не собираетесь ли вы поехать в Хэмптон?

Поездка в Хэмптон всегда означала для них прекращение ночных свиданий и даже поздних встреч в парке, потому что там Лиз делила комнату с Агнессой Лоули.

— О нет, — сказала Лиз. — Я просто хотела кое-что достать из него.

Она так странно вела себя, настойчиво удерживая его на краю кровати, что Уолтер был убежден: Лиз лжет ему.

— Ты что-то прячешь от меня, — сказал он. И внезапно появившийся испуг в ее глазах окончательно убедил его в этом. — Я хочу посмотреть твое письмо.

— Уолтер, пожалуйста, не надо. Ты увидишь его завтра. Оно адресовано тебе. Коротенькое, глупое письмо, чтобы сказать тебе… сказать… что я люблю тебя.

Он оттолкнул ее руку. Чтобы Лиз с ее настороженностью писала всякую ерунду — чепуха это.

Она тут же вскочила.

— Ну прошу тебя, Уолтер. Умоляю, не делай этого. Я не вынесу, если ты станешь читать это при мне.

— В нем не говорится о том, что ты устала ото всего этого?

Она молчала, и Ралей решил, что попал в точку. Первое, что пришло ему в голову, это упрек в свой адрес. Конечно, Лиз не могла не устать от всего этого. Как и любая другая женщина на ее месте. Для него она никогда не была на первом плане. Королева, колония в Виргинии, его карьера — вот что было для него самым главным. Он отошел от стола, не тронув бумагу, и увлек ее за собой, посадив рядом на кровать. Решение, которое Ралей только что принял, заставило горячо забиться его сердце. Ощущение было похоже на то, которое испытывает человек, стоящий на вершине скалы и собирающийся спрыгнуть с нее, не зная ее высоты.

— Лиз, — сказал он, — я все обдумал. Лучше я буду жить с тобой без всякого благоволения королевы и, если понадобится, в нужде и забвении. Милая, выходи за меня замуж и давай кончать со всеми этими расставаниями?

Ну вот, главное сказано. Он смотрел на нее, готовый к ее протесту, удивлению, но никак не к этому побелевшему, окаменевшему лицу, которое в ответ обернулось к нему. В какое-то мгновение Ралей был потрясен мыслью, что опоздал, что она уже тайно вышла за кого-то другого. Едва шевеля губами, она спросила:

— Что заставляет тебя именно сегодня просить меня об этом?

— Тебе нужны объяснения? Не предлагал ли я тебе то же самое перед отъездом в Ирландию?

— Ты никогда не говорил о женитьбе. Или о том, чтобы бросить вызов самой королеве. И я отвечала тебе отказом. Ты бы не стал повторять свое предложение так скоро, пока ничто не изменилось. Если бы ты не догадался. Боже, но если догадался ты, почему бы не догадаться и всем другим?

— Постой, ты о чем?

Он представления не имел, о чем она говорила, но; был достаточно умен и опытен в этих делах, чтобы добраться до правды прежде, чем стал задавать ей неуместные вопросы.

Лиз вздернула подбородок, теперь она уже не выглядела убитой, выражение упрямой решимости сменило горесть.

— Пусть так, но и в этом случае я не выйду за тебя замуж. Мало ли на свете незаконнорожденных детей, и это не самое худшее. Ты не можешь бросить все из-за того, что так не вовремя появился этот ребенок.

Значит, так оно и есть. Теперь, когда он точно знал причину, он сказал:

— У меня и в мыслях этого не было. Когда я предлагал тебе замужество, я ничего не знал о ребенке.

— Ты сказал, что догадался.

— Вовсе нет. Вспомни, я сказал: «Постой, ты о чем?» Я надеялся снять таким образом налет таинственности, и, слава Богу, он снят.

От злости глаза ее наполнились слезами, и отдельные капельки повисли на ресницах.

— Ты слишком умен для меня, — заявила она, — но всего твоего ума не хватит для того, чтобы заставить меня выйти за тебя замуж. И по собственной воле я никогда этого не сделаю.

— Очень хорошо. Я, наверное, и не могу заставить тебя, хотя подобные вещи случались, зато я завтра утром пойду прямо к королеве и скажу ей, что ее фрейлина, девица Трогмортон, больше не девица и укажу на себя как на соблазнителя. Можно себе представить, какой переполох поднимется. А каков будет твой братец Артур, можешь представить?

— Ты не посмеешь.

— Разве? Ты меня еще плохо знаешь. Послушай, Лиз, прежде чем я покину сегодня эту комнату, ты торжественно пообещаешь выйти за меня замуж, при первой возможности, тайно. Дождемся, пока закончится мой поход против Испании. Это не будет слишком поздно? — Он дождался ее согласного кивка. -Когда я вернусь, мое влияние на королеву будет таким сильным, что целый султанский гарем не сможет помешать мне. И в конце-то концов, она почти простила Эссекса.

— А я лучше уж поеду домой. Я бы уехала завтра, если бы ты сегодня не пришел ко мне.

— И ты обещаешь любить меня.

— Я люблю тебя, поэтому и не хочу твоей гибели.

— Я сам себя погублю завтра. Если сегодня не получу от тебя обещания.

— Но тогда и ты пообещай мне одну вещь.

— Что же это?

— Никогда не признаваться ей и никому другому тоже, если это грозит нам Тауэром. Я могу выдержать изгнание, если ты навлечешь его на себя, но заточение — никогда.

— Даю тебе слово, что сделаю все, чтобы не допустить этого.

— «Чтобы не допустить этого!» Ах, Уолтер, достаточно одного дуновения ее гнева, чтобы сделать из тебя соломинку на ветру. О, эти женщины, которые не знают, что такое любовь, но имеют власть на то, чтобы не дать возможность другим наслаждаться ею. Хорошо Беркли — он может сказать своему сыну: «Бойся стать похожим на Ралея». Я была бы рада, если бы ты был простым пастухом.

— Любая привилегия имеет себе цену, драгоценная моя. Если бы этот простой пастух посмел поднять взор на тебя, он лишился бы своих ушей. Как говорится в новом молитвеннике, нам надлежит строго придерживаться «стези, предназначенной нам Богом». Ну а пока мы обменялись обещаниями — я своим, ты своим. И надеюсь, малыш простит тебе попытку сделать его внебрачным ребенком.

— У тебя есть священник, которому ты полностью сможешь довериться?

Лиз уже переключилась на практическую сторону проблемы.

— Четыре или пять, рассчитывающих на мою поддержку в продвижении по службе. Да не мучай ты себя больше! Пожелай мне лучше попутного ветра и зрелища разбитых испанских кораблей. А теперь — спокойной ночи. Ты заметила, что мы целый час провели вместе без единой ласки?

— Пусть лучше мы лишим себя этого сейчас, чем потом. Я вот думаю, сколько раз ты пожалел о том, что не отправился прямо к себе сегодня.

— Черт возьми! — воскликнул Ралей, проигнорировав ее колкость. — Ты мне напомнила, ради чего я пришел сегодня к тебе. Она подарила мне Шерборн.

— Шерборн? — удивилась Лиз, как удивился сам Ралей несколько часов назад.

— Это поместье в Дорсете. Полагаю, весьма миленькое. Чудное место для малыша. Я с удовольствием стану отцом, дорогая.

— Тебе достанется это право довольно дорогой ценой, — сухо заметила Лиз.

Он совсем немного приподнял занавески, не раздвигая их, и перенес свою длинную ногу через подоконник и затем, помахав ей рукой, исчез в ночи. Лиз осторожно порвала письмо на куски и сожгла их один за другим в пламени свечи. Затем она разобрала свой саквояж, легла спать и увидела во сне, будто королева подошла к ней с вопящим ребенком на руках и сказала: «Возьми его, я украла его у тебя, но он по праву принадлежит тебе». Лиз оттолкнула от себя ребенка и закричала: «Он мне не нужен! Он -ваша копия. Заберите его от меня!»

Она проснулась и увидела склонившуюся над ней Агнессу в белой ночной рубашке.

— Простите, мне пришлось прийти к вам, — извиняющимся тоном проговорила девушка: было известно, что Лиз не любит, когда к ней заходят даже

с самыми благими намерениями. — Вы так кричали. А до этого вы долго разговаривали сама с собой. Лиз поняла, что от возбуждения они с Уолтером совсем забыли о всегда присущей им осторожности.

— Мне снились такие ужасные вещи. Очень мило, что вы зашли ко мне, Агнесса.

И у нее возникло теплое чувство к своей ничего не подозревающей соседке.

— Все этот противный картофель, который наделал столько шума при дворе, — сказала Агнесса. — Тут всякому привидятся кошмары. Я называю его свинячьей едой, но если Ралей начнет есть желуди, нам тогда тоже придется потреблять их, скорее всего.

Лиз засмеялась, и леди Лоули подумала, что не такой уж она сухарь.

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

ТАУЭР. 1592 ГОД

По секрету и в спешке ему удалось все же еще раз попрощаться с Лиз. Покидая королеву, он дрожал от страха, что она вдруг снова изменит свое решение, как это не раз бывало, и поторопился в Грейвзенд. Ему было сорок лет; почти на каждом этапе своей жизни на его долю выпадали разочарования, и тем не менее в этот ясный майский день он был полон надежд — впрочем, так бывало всегда. Снова, как это было с поэмой Спенсера и с женитьбой Эссекса, фортуна была на его стороне. Один сокрушительный рейд на богатый испанский город — и Лиз будет принадлежать ему. Обретя новый шанс на успех, он забыл о своих предыдущих поражениях, обо всех препонах, о которые разбивались его чаяния. Он проверил каждый канат, каждый бочонок и ранним утром шестого мая двинулся вниз по реке на морские просторы.

Впервые ему довелось командовать целым флотом. Когда были подняты белые паруса и «Роубак», его корабль , вклад в королевский флот, закачался на морских волнах, старые мечты о Виргинии немного потревожили его сердце. Но он быстро отбросил их. Что такое быть сорокалетним мужчиной? Это означало только одно: хватит совершать ошибки, пора приступать к настоящему делу; и для человека с его способностями и его возраста может ли быть залог надежнее, чем сама королева? Но при воспоминании о ней он нахмурился: уже с марта она все сомневалась, отправлять ли экспедицию или нет, и в конце концов, когда благоприятное время для похода в Панаму прошло, она разрешила поход. Оставалась одна надежда: встретить грузовые суда на их обратном пути в Испанию.

Уже на неспокойных водах Канала «Роубак», будто оправдывая свое имя, с легкостью танцевал и прыгал на волнах, и Ралей почувствовал давно знакомую ему тошноту и слабость в желудке. Он заставил себя осуществить последний разворот флота, убедился, что все прекрасно держат дистанцию, и спустился в свою каюту. В ней находились его книги и неуклюжий идол, подаренный ему Дрейком в память о совместной шести— или семилетней давности службе в Морском департаменте. Рядом с ним стояла синяя ваза с примулами, которые он купил у мальчишки на пристани рано утром. Это была его последняя покупка для флота, и узнай Дрейк, или Фробишер, или Гренвилль об этой вазе с бледными цветочками, они бы сказали: вот еще одно доказательство его чудаковатости.

Со вздохом удовлетворения он оглядел все свои сокровища и бросился в койку. В течение нескольких часов ему было очень плохо, и только к утру от полного изнеможения он погрузился в тяжелый сон. В его кошмарах Артур Трогмортон преследовал его. Брат Лиз был взбешен, но не говорил почему. Он стоял над ним с дубинкой в руке — с подобными дубинками ирландцы ходят по дороге из Бэлли-Хаш в Корк, — и говорил: «Ты еще поплатишься за это. Бойся быть Ралеем. Ты еще поплатишься». Он изо всех сил старался выкарабкаться из глубин ужасного сна и защитить себя и наконец сумел раскрыть глаза. Возле койки стоял матрос.

— Какое-то судно пытается догнать нас, сэр. Прикажете остановиться?

— Да, я сейчас поднимусь на палубу.

Он довольно уверенно встал на ноги, но, когда «Роубак» развернулся и сбросил скорость и вся мощь морских волн обрушилась на него, его снова стало рвать, и только хватаясь руками за мебель, ему удалось добраться до палубы и совершить торопливый и далеко не полный туалет. Он еще был наверху у сходного трапа, повиснув на канате, чтобы его не смыло в море, когда появился огромный человек в сопровождении матроса.

— Сэр Мартин Фробишер направляется к нам на корабль, сэр, — сказал матрос.

Ралей поднял на Фробишера свои покрасневшие от недомогания глаза и кивнул ему; тот уверенной ногой ступил на ступени трапа, легко взбежал на палубу и взял Ралея под руку. И таким манером они отправились в капитанскую каюту.

— Вам совсем плохо, — сочувственно сказал Фробишер своим грубым голосом.

— Не больше, чем обычно. Я всегда так — час-другой меня сначала рвет. Но вот день пройдет, и я оклемаюсь. Что привело вас сюда?

— Приказ королевы. Теперь я буду командовать экспедицией, вы же должны немедленно вернуться в Хэмптон.

— Ради всего святого, что случилось?

— Она ничего не сказала. Вчера за час до полудня она послала за мной, вручила мне свои приказания и велела поторопиться. Вот и все. Могу признаться, что мне стоило дьявольски большого труда нагнать вас. Однако вы выглядите так, что вам явно лучше будет на суше, чем в море.

— Я же сказал вам — это обычное дело для меня, и я не собираюсь возвращаться на берег.

— Как не собираетесь? Вам же приказано.

— Возможно. Но мне также было приказано идти вперед, пока я не увижу испанские корабли и не захвачу их. И я буду придерживаться этих приказов.

— Но говорю же вам…

— Не затрудняйте себя, Фробишер. Я остаюсь здесь, по крайней мере до тех пор, пока не решу, что пришло время повернуть назад.

— А что прикажете делать мне?

— Что хотите. Если вы считаете, что приказания королевы не лишают вас права присоединиться к нам, мы будем рады вашей компании.

— Мне было приказано принять на себя командование этой экспедицией.

— Аналогичные приказания получил и я, только раньше вас. Когда я решу повернуть назад, вы сможете стать главнокомандующим. Вероятно, повысившись в ранге, вы будете так добры, что доведете это до моего сведения. А теперь — вперед! Поднять все паруса! Благодарю вас. Скоро увидимся.

Когда Фробишер отошел, Ралей отвернулся и почувствовал себя хуже, чем когда-либо раньше. Явно, что-то там было неладно, и, как всякий любящий человек, он мог думать только о том, что что-то неладное случилось с Лиз. Он не подумал, что она больна, потому что в таком случае королева никогда не позвала бы его. Ей доставило бы удовольствие сознание того, что пока где-то далеко он служит королеве, женщина, которую он обожает, болеет или даже умерла. Их тайна раскрыта — вот в чем была причина неожиданных передряг. И теперь, чтобы покрыть их преступление, не оставалось ничего другого, кроме как вернуться к ней с несметными богатствами.

Так что «Роубак» продолжал следовать в авангарде флота, а кипящий от нетерпения Фробишер замыкал кильватер . Четыре дня они плыли все вперед, пока ночью среди темного моря перед ними не вырос огромный мыс Финистерре.

Два бесконечных дня они болтались в виду берега, но не появилось ни одного испанского паруса. Тогда Ралей послал за Фробишером.

— У нас есть всего лишь еще один шанс, — сказал он, — разделим флот пополам, одна половина его останется здесь, а другая пойдет к Азорским островам — таким образом мы, может быть, столкнемся с испанцами.

— Черт побери, я тоже так думаю. Если вы явитесь к королеве с пустыми руками, особенно после того, что ослушались ее приказа, вам несдобровать, сэр Уолтер.

— Кому лучше знать это, чем мне? — сказал Ралей, и они продолжали обсуждать, какие корабли направить к Азорам, а каким лучше остаться здесь.

Но все было напрасно. Корабли вернулись от Азорских островов ни с чем: они не повстречали там ничего более грозного, нежели рыбацкие суденышки. А к этому времени Ралей извел себя окончательно тревогой за Лиз и уже всей душой хотел вернуться. Он перенес свои книги, одежду и нелепого Будду на корабль Фробишера, проводил глазами мощную фигуру моряка, поднимавшегося в качестве командующего флотом на борт «Роубака», пожелал ему удачи и отплыл — все это холодно и спокойно, пробудив тем самым невольное восхищение Фробишера.

Единственный раз, когда уже приказ идти к Грейвзенду был отдан, в нем родились сомнения. Его новый корабль, хотя и был меньше и не так приспособлен к морским плаваньям, как «Роубак», был достаточно надежным. Почему бы не стать пиратом? Почему бы ему не пойти на Запад и не провести годы — если понадобится, — соревнуясь с Дрейком в его прежних предприятиях? Зачем смиренно возвращаться туда, где его ждут неведомые неприятности, во много раз умноженные еще его неповиновением королевскому приказу. Нет, это не годилось. Где-то в Англии его ждала Лиз, ждала, чтобы он исполнил свое обещание никогда, если только это в его силах, не расставаться с ней. А Елизавета была способна излить всю свою злобу на беззащитную голову Лиз.

От мыса Финистерре он плыл назад по фарватеру с пустыми руками и с тяжелым сердцем.

Прибыв в Лондон, Ралей задержался только для того, чтобы помыться, переодеться и надушиться перед тем, как явиться пред ясны очи Елизаветы в Хэмптоне, куда она, вероятно, сбежала из-за теплой погоды. Прием был абсолютно формальным, что еще больше усилило его подавленность и не предвещало ничего хорошего. Он едва успел выразить свое уважение и доложить о провале своей миссии, как королева, которая просто не слушала его, обернулась к прислужнице и сказала:

— Пригласите сюда сэра Артура Трогмортона.

Брат Лиз явился из приемной, и, хотя у него в руке не было дубинки, вид у него был достаточно грозный.

— Сэр Уолтер, — сурово произнесла королева, — этот человек клянется, что вы изнасиловали его сестру. Что, по прошествии столь долгого времени, вы имеете сказать?

— Просто…

— Только без вранья. У него есть свидетель. И хотя сама девица нема как могила, и так достаточно ясно, что хотя бы часть ее истории имеет под собой почву.

Уж не хотела ли королева в этой экстремальной обстановке, пребывая в холодном бешенстве, которое пострашнее ее вспышек гнева, уберечь его от позора прослыть лжецом в глазах всех здесь собравшихся?

— Просто я хотел сказать, что он лжет. Елизавета Трогмортон — моя жена.

Все, кто мог наблюдать за королевой, видели, как отхлынула вся кровь с ее лица и румяна яркими пятнами обозначились на щеках, отчего ее подбородок, нос и лоб сделались белыми, как кость. Это было лицо женщины, получившей смертельный удар, хотя она и пыталась не выдать себя.

— У вас есть доказательства? — сказала она наконец, и ее голое не дрогнул. Она не могла контролировать бледность своего лица, но королева долго и упорно тренировалась, чтобы голос всегда был послушен ей.

— Сколько угодно, — ответил Ралей.

Королева подозвала к себе одну из фрейлин — все они отошли на некоторое расстояние от нее, но не настолько далеко, чтобы не слышать происходящее. Никто не мог сказать наверняка, когда королеве взбредет вдруг в голову впасть в истерику и пинками отогнать от себя тех, кто окажется у нее под рукой.

— Кузен сэра Уолтера ожидает внизу, приведите его сюда, и быстро!

В зале все хранили молчание, пока в дверях не появился Джордж Кэрью в сопровождении взволнованной женщины. Все отчетливо слышали тяжелое дыхание королевы.

У Елизаветы не было времени на Джорджа Кэрью, хотя в кои-то веки он понадобился ей. Она коротко приказала:

— Отдаю в ваши руки этого человека. Возьмите двух стражников и препроводите его в Тауэр. Поместите и содержите его в Кирпичной башне, пока не поступит новых распоряжений; вы отвечаете за него своей головой.

Ралей поклонился ей, повернулся, чтобы идти, но засомневался и снова повернулся к ней.

— Умоляю, уделите мне частичку вашего милосердия, скажите, где она?

— В таком же надежном убежище, но не в Тауэре, — произнесла королева и отвернулась от него.

Первые июньские цветы украшали сады Хэмптона и берега реки. Среди полян стояли бело-розовые кусты боярышника, служившие убежищем для кукушек, которые, вовсю голося, носились в пространстве между зеленой землей и голубыми небесами, когда Ралей обратился лицом к Тауэру. Последние слова королевы означали, что Лиз находится под стражей. Ее заключили в тюрьму в таком месте, которое подобрала для нее ревнивая женщина как раз в то время, когда Лиз особенно нуждалась в свежем воздухе, в том, чтобы ее окружали друзья, чтобы рядом с ней находился ее муж. Он застонал про себя — такое вот испытание уготовила им их любовь. И он оказался так плохо подготовлен к этой катастрофе.

Кэрью, который был главным смотрителем Тауэра, мог бы сказать ему, — потому что, конечно, знал это, — что с каждым своим шагом Ралей приближается если не к ней, то хотя бы к месту, где она находится. Но, как это частенько бывает, кузены недолюбливали друг друга, поэтому лучшего надзирателя для Лиз трудно было бы найти. Кэрью не захотел говорить ему ничего. И когда он проходил в ворота Тауэра, ничто не подсказало ему, что Лиз была заключена в одном из крыльев замка в Северном бастионе. Бастион был виден из окна той комнаты, куда его поместили, он загораживал ему вид наружу, и Ралей возненавидел его. Несомненно, и Лиз, глядя в свое узкое окно, видела Кирпичную башню и тоже ненавидела ее, но по другой причине.

Уолтер пытался угадать, когда наступит час родов для Лиз. Он вернулся из изгнания в январе. У нее появилась уверенность — если бы она не была уверена, она не стала бы писать ему, — в начале апреля. Прошел май; сейчас начало июня. Освободится ли он через четыре или пять месяцев? Выйдет он из тюрьмы уже, естественно, не фаворитом, но зато свободным человеком, имеющим право и силы отыскать свою жену. Как долго еще продлится гнев Глорианы? Ралей очень быстро сообразил, что иного пути отсюда, кроме как по воле королевы, не будет. Кэрью хотя бы сказал ему о том, что распоряжения о заключении его в тюрьму не было; не было выдвинуто никаких обвинений против него, иначе его бы вызвали на допрос, где он смог бы оправдаться. Ничто, кроме недовольства королевы, не являлось причиной его заключения в это место, и ничто, кроме ее прощения, не сможет вернуть ему свободу.

Кончился один из самых длинных дней его жизни. С каждым вечером время, которое солнечный свет оставался еще на стенах Северного бастиона, становилось короче; с каждым утром все позднее луч солнца забирался на его постель и пробуждал его ото сна. Кончился август, и пришел наконец день, когда, выглянув из окна, он впервые увидел затмившую его взор пелену утреннего осеннего тумана. Это потрясло его. Ралей убедил себя, что это ему показалось. Лето еще не прошло. Как первая ласточка не делает весны, так и первый туман не делает осени. Но Уолтер был потрясен: он уже достиг того возраста, когда первое слабое напоминание о приближающемся окончании года наводило на него тоску по прежним временам, будило воспоминания о том, как все они канули в забвение зимы. К тому же он был поэт, и поэтому все первое в природе — первый снег, первые розы, расцветшие на диких кустах вдоль дороги, первый осенний туман или первые зимние заморозки — все это всегда пробуждало в нем тревогу: голоса многих умерших, кто когда-то наблюдал и любил все это, теперь уже не звучали больше.

За все время своего заключения он ни разу не написал Лиз и в письмах своих не упоминал ее имени. Любое напоминание о ней только подлило бы масла в огонь королевской ярости. К тому же Ралей не мог рассчитывать на то, что адресованное Лиз письмо дойдет до нее без перлюстрации. Эти его меры предосторожности говорили о том, что он еще не потерял надежды.

Ралей написал немало слезных просьб, в которых в доступных ему выражениях немилосердно льстил королеве. Когда она как-то собралась в поездку по стране, он написал ей: «Никогда не был я так глубоко повержен, как сегодня, когда узнал, что королева отбывает в столь дальнее путешествие, королева, которую я сопровождал всюду на протяжении столь долгих лет со всей моей любовью и вожделением, а теперь брошенный во тьме тюремной камеры совсем один…»

Что побудило ее оставить незамеченными слова «с любовью и вожделением», написанные человеком, которого она засадила в тюрьму за его любовь к другой, — тщеславие? Во всяком случае, ничто не говорило о том, что она прочитала их или вообще получила от него хоть какие-то послания.

Наступил день, когда стало известно, что королева отправляется на своей галере в плавание по реке. Ралей бросился к своему кузену с мольбой позволить ему, хотя бы под маской, выйти на реку только для того, чтобы взглянуть на эту красоту, от которой он был оторван на такое долгое время. Кэрью возражал — он, мол, не смеет этого делать. Тогда Ралей в отчаянье и решимости выхватил свой кинжал и с его помощью пытался уговорить Джорджа выполнить его просьбу. Все это было глупо, и кому, как не Ралею, было знать это? Но в рапорте Кэрью все это выглядело довольно занятно, особенно его собственное добавление о том, что он боится, как бы его подопечный не сошел с ума, если королева будет по-прежнему гневаться на него.

Однако Елизавета была в одинаковой мере нечувствительна как к лести, так и к драматическим жестам. Она вернула свою благосклонность Эссексу. Его преступление мало чем отличалось от преступления Ралея, но он был моложе. В этом было главное различие. Эссекс мог в порыве юношеской страсти наделать глупостей, оставаясь при этом в глубине души верным ей — как он сам и объяснял свой поступок. Ралею исполнилось сорок, он был достаточно взрослым человеком, чтобы устоять против ясных глаз и натуральных кудрей, если бы его чувства к ней были достаточно сильными. Его роман — который она могла бы еще простить — и его женитьба — которую простить она никак не могла — оскорбили ее до глубины души, потому что она никогда не испытывала в отношении него материнских чувств. Он был почти что сверстником ее и посмел пренебречь ею. Так что, когда она послала сказать Кэрью, чтобы он освободил пленника, не из какого-то чувства к нему она это сделала — хотя и с обидой, — а из чисто меркантильных соображений.