Джентльмен что надо

Лофтс Нора

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

ДАРТМУТ. СЕНТЯБРЬ 1592 ГОДА

На протяжении всего пути по обочинам дороги дрок пламенел своими листьями, и зеленый кустарник был украшен красными ягодами шиповника и боярышника. Ребятишки, погрузившиеся в заросли ежевики с руками и ртами, вымазанными пунцовым соком ягод, выглянули на дорогу при звуке топота копыт и уставились на двух проезжавших мимо них всадников. Один из всадников был чудесно одет, и его плащ цвета ежевикового сока развевался у него за спиной, обнаруживая при этом серебристо-серую подкладку. Он то и дело улыбался на скаку, и дети, которые видели его, восхищенные его пышным нарядом и веселостью, махали ему вслед своими грязными ручонками. Он махал им в ответ, и солнце играло на разноцветных украшениях его перчаток. Его спутник не улыбался и не махал рукой, он продолжал невозмутимо свой путь и хмуро смотрел на мир.

Уже ранним утром в тот день, когда он зашел в Тауэр к Ралею, то с угрюмым видом произнес:

— Королева приказала вам приготовиться к поездке в Дартмут со мной. У нее там есть дело для вас; но вы по-прежнему остаетесь арестантом и должны относиться ко мне как к вашему стражнику.

— Как скажете, Блаунт, — с улыбкой ответил Ралей. — Какое же дело ждет меня?

— Это мы вскоре узнаем. Лошади готовы.

— И я сейчас буду готов, вот только переоденусь. Мне совсем не хотелось бы навлечь позор на своего стражника.

Блаунт, одетый нарочито просто и заурядно, нахмурился и с нетерпением поглядывал, как Ралей надевает на себя свои самый нарядный камзол, накрахмаленные брыжи и свои лучшие, из русской кожи сапоги для верховой езды. Нетерпение Блаунта было напрасным: Ралей так рвался в путь, что у него руки дрожали, и не прошло и десяти минут, как он весело накинул себе на плечи свой пурпурно-серебряный плащ, что для наблюдателя сей процедуры представлялось прямым оскорблением в его адрес, и сказал:

— Ну вот я и готов.

И теперь он мчался в Дартмут на какое-то задание, для выполнения которого среди всех своих слуг королева не нашла никого лучше, чем он; и скакал по широкой дороге, вдыхая воздух свободы. Как же было не улыбаться и не махать рукой.

Запах дыма делал воздух терпким и возбуждал кровь. Стайки птичек, собираясь в дальний перелет на юг, щебетали на крышах сараев и на стогах. Он улыбался и им. Они ведь были путешественницами, они были свободны. Ралей вдруг почувствовал жалость к птицам, посаженным в клетку. Их вид теперь уже никогда не оставит его равнодушным.

День превратился постепенно в теплое золото, потом потускнел до виноградно-цикламеновых тонов сумерек, и в ближайшем городе они решили остановиться и подыскали гостиницу. Тут кто-то узнал это узкое лицо, на котором так сильно выделялась черная бородка на фоне все еще покрывавшей его тюремной бледности. А уж тогда, как ни старался Блаунт поддержать свой статус стражника, сделать это стало невозможно. В дверях и в окнах маленькой лавочки столпились люди, только бы взглянуть на знаменитого человека. Ралей с удовольствием переживал подаренный ему таким образом короткий миг былой популярности. Он был человеком, женившимся на своей возлюбленной вопреки воле самой королевы. Рослые горожане взирали на него с восхищением; краснолицые женщины заглядывали в окно, страстно желая увидеть его. Кто-то счел момент подходящим и помчался к дому мэра, чтобы сообщить ему, что выдающаяся личность остановилась в гостинице «Одинокий бык». Мэр в это время сидел дома в домашних тапочках с кружкой в руке. Он просипел пришедшему: «Тс-с!», — чтобы тот замолчал, потому что жена находилась в соседней комнате, а она всегда ввязывалась во все государственные дела. Выходя, он предупредил ее:

— Я тут по делу выйду на минутку, любимая, -и поднялся на цыпочках наверх за своей цепью и шляпой. Он надел их уже на улице, завязал шнурки на ботинках, застегнул пуговицы у себя на камзоле и поспешил со своим осведомителем, буквально наступавшим ему на пятки, к гостинице «Одинокий бык». Хозяин рассыпался перед ним в приветствиях и указал на дверь комнаты, где сэр Ралей вкушал свой ужин. К негодованию Блаунта, Ралей приказал зажечь свечи и не запахивать занавески, чтобы все граждане Тенмора, кому это нравится, могли видеть, как питается великий человек. Те, кто находился поближе к окну, получили дополнительное удовольствие от лицезрения того, как мэр с его блистающей золотом цепью, в камзоле с неправильно застегнутыми пуговицами украдкой заглянул в дверь и затем с трудом протиснул в нее свой кругленький животик. Он торопливо поклонился несколько раз и сказал (к сожалению, граждане города не могли слышать этого):

— Ваш покорный слуга, сэр Уолтер, ваш покорный слуга. Я мэр. Я пришел приветствовать вас, сэр Уолтер, примите наши горячие приветствия от всех граждан нашего древнего города.

— Очень мило с вашей стороны, ваша милость, — ответил Ралей, с улыбкой разглядывая комичную фигуру мэра. — Очень мило. Не присядете ли, не выпьете ли с нами вина? Мой… друг и я, мы ужинаем.

На столе для мэра не оказалось кубка, но прежде чем Ралей успел распорядиться, сам «его милость» подошел к двери и прокричал распоряжение. И когда оно было выполнено и вино разлили по бокалам, главный гражданин города Тенмора устроился у окна на виду у всех так, чтобы те, кто был ниже его по положению, могли наблюдать, как он свободно общается с великими мира сего. Тогда они, может быть, поймут, что их мэр не простой человек, а это, в свою очередь, подвигнет твердолобый городской совет провести в жизнь его решение о запрете мусорной свалки на Кук-стрит. Он потягивал свое винцо, привставая и расплываясь в улыбке при каждом взгляде Ралея на него.

Сэр Уолтер, хотя и чувствовал усталость после славного, но тяжелого дня скачки на свежем деревенском воздухе, был доволен оказанным ему приемом в «Одиноком быке», восхищен ужином и всем на свете, а потому осыпал гостя любезностями, и маленький толстяк был вне себя от полученного удовольствия.

— Когда бы мы знали, сэр Уолтер, когда бы мы только знали, мы оказали бы вам достойный прием и предложили бы мой небогатый, но гостеприимный дом к вашим услугам. А как обрадовалась бы моя жена, как бы она обрадовалась!

— Я тоже бы обрадовался.

О, если бы при этом присутствовали Эдмунд, или Уилл, или Лиз: любой из них, перехватив его взгляд, не мог бы не оценить его иронию. А если бы была королева… она не меньше других позабавилась бы.

Тем временем толстячок, взбодренный выпитым вином, решился приступить к удовлетворению своего любопытства.

— И что же, сэр Уолтер, если позволите, что привело вас в наши края?

— Дела королевы, ваша милость. С первыми петухами я отправляюсь завтра утром в Дартмут.

— Уж не связано ли ваше дело с кораблем «Матерь Божья»?

— «Матерь Божья»? — озадаченно повторил за ним Ралей.

— Большой корабль, прибывший в Дартмут две недели назад. Он так называется, правда, это по-английски. Виноват, но испанское название мне не по зубам.

— «Мадре де Дьос?» — спросил наудачу Ралей.

— Совершенно верно, сэр Уолтер, именно так. Большой корабль с непонятным грузом, с которым, по всей видимости, никто не знает толком, что делать. Думаю, за вами послали, чтобы расспросить вас о некоторых товарах, найденных на корабле, или для того, чтобы расплатиться с матросами. Они оказались в пиковом положении. Не побоюсь сказать вам, что сэр Роберт Сесил уже проехал той же дорогой, что и вы. Сам я его не видел, но слышал, что он останавливался в этой же гостинице, чтобы поменять лошадей, и отобрал у хозяина две серебряные вилки, которые тот купил у моряка двумя днями раньше. Как мне говорили, сэр Роберт объяснил, что эти вилки из того самого груза и что тот моряк не имел на них никакого права. Однако моряк свои деньги получил, а хозяин остался ни с чем. Вот все это и навело меня на мысль, что вы отправляетесь туда по тому же делу.

Ралей взглянул на Блаунта: если тот в курсе этого, он должен как-то отреагировать на слова мэра. Информация толстячка не могла ничем повредить предприятию независимо от того, верна она или нет; все равно скоро станет известно, действительно ли в этом состоит его задача. Но Блаунт уткнулся носом в свой бокал с вином и оставался так же замкнут, как прежде.

— Что ж, ваша милость, кому, как не вам, знать, что в государственных делах надо проявлять осмотрительность.

— Будьте уверены, как не знать, — согласился с ним государственный человек.

— Так что больше не будем касаться моего задания, если вы не возражаете.

В полном убеждении, что он попал-таки в точку, «его милость» лукаво улыбнулся в знак полного взаимопонимания.

Прошло совсем немного времени, но гость заметил, как Ралей подавил зевок, и, проявив невиданный такт, поднялся, чтобы попрощаться.

— Это была восхитительная встреча, сэр Уолтер, просто восхитительная. И если вы надумаете возвращаться тем же путем, умоляю вас, будьте моим гостем. А пока, прошу вас, не оплачивайте свое проживание здесь, окажите честь городу Тенмору, позвольте ему расплатиться за вас.

— Буду счастлив. Было очень мило с вашей стороны зайти к нам на огонек. Я, несомненно, дам вам знать в следующий раз, если буду проезжать через ваш город. Спокойной ночи.

Маленький человечек выскочил из комнаты и отправился домой, придерживаясь самого высокого мнения о себе, которое почти нисколько не пострадало от вида неправильно застегнутых пуговиц на камзоле. Он запасся таким количеством материала для рассказов в кругу близких друзей, и детей, и внуков, которого должно было хватить еще на много лет. А Ралей в минуту хорошего расположения духа обрел неожиданно для себя сторонника, готового прошагать многие мили на своих толстеньких, коротеньких ножках, только бы услужить ему.

Везде, где они впоследствии останавливались, события развивались примерно тем же порядком и сопровождались добрыми пожеланиями и любопытствующими вопросами, и вот наконец они прибыли в Дартмут, в гостиницу «Сокол». Они прискакали во двор «Сокола» в полдень, и как только прозвучал топот копыт по мостовой, полная женщина в широком белом переднике выбежала навстречу им.

— Вы сэр Уолтер Ралей? — спросила она немного приглушенным от низкого поклона голосом.

Ралей кивнул и спрыгнул с коня на совсем одеревеневшие ноги. От прежней веселости не осталось и следа. Но он оставался в хорошем настроении, хотя Блаунт надоел ему до смерти, а ноги были стерты в кровь седлом.

— Там, в доме, вас дожидается сэр Джон Хоукинс, — сказала ему встретившая их женщина.

— Неужели он? Прекрасно. Ведите меня к нему и приходите затем с бутылкой Канарского.

— Вино-то уже там, сэр Уолтер. Сэр Джон позаботился об этом.

Хоукинс начинал ощущать бремя своих шестидесяти семи лет, он с трудом выбрался из своего глубокого кресла и пошел по-моряцки враскачку навстречу Ралею, который устремился к нему с раскрытыми объятиями. Старик стиснул Уолтеру руку и похлопал его по спине.

— Дьявольщина, как же здорово снова встретить тебя! Пойдем сядем и выпьем за твое освобождение. — Но, заметив в коридоре Блаунта, он добавил, понизив голос на столько, на сколько был способен, а это означало, что он слышен был даже в конце коридора: — Этот мрачный тип, он ведь Эссексов дружок? Что, он тоже должен войти в эту комнату?

— Боюсь, что да. Видишь ли, в настоящее время он исполняет роль моего стражника.

— К черту стражника, мне нужно поговорить с тобой, Уолтер.

Хоукинс по возможности избегал пользоваться при обращении титулами. Только то обстоятельство, что его визиты к королеве были очень редкими и всегда официальными, мешало ему называть ее просто «Елизавета» или даже «Лэсс». Он обратился к Блаунту голосом, которым способен был перекричать любой шторм:

— В конце коридора есть очень удобная комната, сэр, где вы можете спокойно устроиться и продолжать выполнять свои обязанности. У меня с Уолтером большой разговор.

Ралей довольно улыбался, наблюдая, как Блаунт надменно отвернулся и проследовал в другой конец коридора. Поскольку на протяжении всего их путешествия Блаунт оставался нем как рыба, теперь он заслуженно был оставлен в одиночестве, в то время как Ралей выслушивал новости.

Как только за ними закрылась дверь и бокалы наполнились вином, он сказал:

— Теперь расскажи мне обо всем. Этот болван не сказал мне ничего о том, ради чего меня сюда послали, кроме того, что это дело королевы.

— А как он мог? Он ведь друг Эссекса. Они теперь по глотку в грязи оттого, что я выручил тебя из Тауэра.

— Ты?

Хоукинс энергичным кивком с явным удовлетворением подтвердил новость.

— Я тебе все понемногу выложу, — пообещал он, поднимая бокал. — Восьмого — я запомнил число, потому что это был день рождения королевы, — Фробишер вернулся из похода с «Мадре де Дьос» на буксире. Корабль шел из Малабара и имел на борту груз, лучше которого наши берега еще не видели. Корабль достался им нелегко. На нем было до восьми сотен человек, и сражение продолжалось шестнадцать часов кряду. Но ты знаешь, чего стоит старый бульдог Мартин: уж если он вцепился во что-то своими зубами, то не выпустит свою добычу никогда, так что в конце концов португальцы сдались. Но на этом схватка не закончилась. Фробишер и Берг, его заместитель, сцепились из-за сокровищ и спорили на протяжении всего пути назад, и когда команда высадилась на берег, они продолжали спорить. Большая часть товаров была выгружена прямо на пристань — атлас и слоновая кость, жемчуг и рубины, — тебе наверняка не приходилось видеть столько добра сразу, и тут матросы, которым ничего не заплатили за поход, позаботились о себе сами. Но к тому времени слухи о грузе достигли ушей королевы, а поскольку она дала на эту экспедицию и корабли и свои деньги… — Тут Хоукинс поднялся и заговорил совсем другим тоном: — Однако все это тебе и так известно, ты же был поставлен командовать флотом, не так ли, и командовал им, пока она не послала за тобой… Ну, она, конечно, ухватилась за свою долю — кто бы поступил иначе? Королева послала в Дартмут этого дурака Сесила сказать, чтобы ничего не трогали. Тогда же прибыл сюда и я. Я спустился в гавань просто посмотреть, что там творится, и, знаешь, увидел такое — около сотни тонн специй, валяющихся и рассыпанных прямо под солнцем, будто это грязь какая. Всех матросов и торгашей интересовали только драгоценности и серебро. А вокруг толпы людей громко доказывали свои права, и моряки орали, что им ничего не заплатили. Такого бедлама ты наверняка никогда не видел. И знаешь, я написал письмо; тебе известно, как я ненавижу писанину, но тут я постарался, чтобы не было ни одной ошибочки и мне не пришлось бы переписывать его заново; в нем я говорил, что в Англии есть один-единственный человек, который разбирается в цене всех этих специй, шелка и маленьких штучек, с таким искусством вырезанных из кости. Я написал что есть один-единственный человек, с чьим мнением будут считаться и моряки, и торговцы, и что этот человек — ты. — И он ткнул Ралея в грудь своим волосатым пальцем. — И вот теперь ты здесь, такие вот дела.

— В таком случае я твой должник и вряд ли смогу расплатиться с тобой когда-либо, — торжественно заявил Ралей.

— Погоди, не говори ничего, пока не увидишь всего того, что лежит в гавани. Этого добра хватит, чтобы расплатиться не с одним долгом, а я являюсь пайщиком в этом деле, — сказал хитрый старый пират. — Но не подумай, что я ради этого старался, — серьезно продолжал он, перехватив взгляд Ралея. — О, ни в коем случае. Ты никогда не угадаешь, что заставило меня приняться за то письмо.

Он откинулся на спинку стула — посмотришь и скажешь — прекрасный человек сидит. Однако, подумал его собеседник, как же мало у этого человека друзей и как много врагов, и за ним числится репутация типа со скверным характером.

— Ты имеешь в виду причину, не имевшую ничего общего с моей ролью в этом деле?

— Ага, именно не имевшую ничего общего. Парень, да если бы я не любил тебя, из меня никакими клещами никогда не вытянули бы упоминания твоего имени. Я тебе скажу… — Он наклонился вперед, будто собирался доверить Ралею строжайшую тайну. — Ты, может быть, и не помнишь этого, но как-то, вернувшись из очередного плавания, я рассказал тебе, что слышал о дереве, на котором вместо листьев растут устрицы, и о стране, у обитателей которой головы растут прямо из груди, а не из плеч. И ты не стал смеяться надо мной. Эту же байку я рассказал другим людям — ты их не знаешь, — и они подняли меня на смех. А ты обещал мне, что расскажешь ее какому-то драматургу, своему другу, потому что это довольно интересно для одной из его пьес. А мне-то как хотелось, чтобы мои слова были напечатаны! Если бы у меня было время и хоть немного умения владеть пером, я сам написал бы целую книгу.

— Да, по-моему, ты лучше всех во всей Европе владеешь пером, — вполне серьезно заметил Ралей.

И он представил себе, что это была бы за книга — полная невероятных приключений, и кровавых событий, и отчаянных подвигов. Превосходное чтение.

На окно упала тень прохожего, и Хоукинс презрительно фыркнул.

— Вот и этот окаянный крючкотвор Сесил. Устраивай свои дела сам, Уолтер, не принимай его во внимание.

Сэр Роберт Сесил открыл дверь, и Ралей поднялся, чтобы поздороваться с ним. Хоукинс оставался сидеть и благодарил Бога, что он моряк, а не какой-то там государственный деятель и ему не надо притворяться вежливым, коли он не чувствует в этом никакой надобности, и он не имел ничего против того, чтобы Сесил догадался, как он не любит и презирает его.

Ралей и Сесил не виделись с того самого дня, как королева обнаружила тайну отношений между Уолтером и Лиз. Когда только-только разразилась во дворце гроза после того, как Трогмортон обвинил Ралея в изнасиловании сестры, Сесил все это слышал и присоединился к общим выражениям протеста против фаворита, назвав его поведение «скотским». Это слово не раз повторяли в адрес Ралея, и оно глубоко ранило его. Он-то думал, что в любом, самом тяжелом случае Сесил останется его другом — если не из любви к нему, то хотя бы из ненависти к Эссексу. Сесил писал ему в Тауэр, уверяя, что его чувства к нему остались неизменными, что слово это относилось к насилию, а не к женитьбе, о которой он в то время не знал. Ралей принял его извинения, написал, что понимает его, но теперь пристально рассматривал сына лорда Беркли. Он припомнил, как Лиз предупреждала его как-то: «Беркли ничего не стоило сказать своему сыну: „Бойся быть как Ралей"“, и ему страстно хотелось прочитать мысли, скрывавшиеся в этой длинной, похожей на лисью голове, за взором этих глаз, один из которых был гораздо меньше другого.

Но приветствие Сесила было таким радушным, что лучшего и желать нельзя было.

— Как же я рад видеть вас, сэр Уолтер, — начал он, — рад за вас и за себя. Решить эту проблему абсолютно не в моих силах. Там есть такие товары, само наименование которых неизвестно мне. Надписи на сундуках все сделаны на португальском языке, что только добавляет трудностей. Это дело под силу разве что Геркулесу, самому Геркулесу.

Хоукинс посмотрел на Ралея, улыбнулся и поднял мохнатые брови, как бы говоря: «Дурак ненормальный».

Но хотя Ралей улыбнулся ему в ответ, в душе он не был согласен с мнением Хоукинса. Если судить поверхностно, сына лорда-канцлера можно было принять за «ненормального» и нерасторопного, нервничающего из-за возложенной на него ответственности, но он был умен и хитер — иначе и быть не могло: в нем текла кровь Беркли.

Следом за Сесилом в комнату вошел сэр Джон Гилберт, депутат от Девона, и превзошел всех в экспрессивности своего приветствия. Он вошел и застыл на месте, будто язык проглотил, хотя все видели, как под его плохо накрахмаленными брыжами ходит кадык. Гилберт протянул обе руки к своему родственнику и затем повис на его плечах, не стыдясь катившихся из глаз слез. Ралей хлопал его по плечу и целовал в щеку.

Немного оправившись от охвативших его чувств, Гилберт сказал:

— В странное время мы живем — человека сажают в тюрьму только за то, что он женился на своей молодке. Это же хуже инквизиции!

— Шш! — шепотом — как ему казалось — произнес Хоукинс. — В этой комнате присутствуют длинные уши и не менее длинный язык в придачу к ним. Нам бы не хотелось, чтобы вы угодили в Тауэр.

— Отправимся-ка лучше в гавань, — поспешил заявить Сесил, который прекрасно слышал каждое сказанное Хоукинсом слово.

«Неотесанный негодяй, — думал про себя Сесил, — мы сейчас от него избавимся, он не член Комиссии и не имеет права вмешиваться». Но Хоукинс не отставал от них, пока они шли по коридору, и он единственный из всех вспомнил о Блаунте, оставленном в комнате в другом конце коридора.

— Пошли с нами, если не хотите оставить без присмотра своего арестанта, — прокричал он, открывая дверь, — мы отправляемся в гавань.

Поскольку никто не решился предложить сэру Джону, чтобы он отстал от них, старый адмирал сопровождал их всю дорогу, и по его осанке вполне можно было предположить, что именно он возглавляет Комиссию. Пристань маленького приморского городка была усыпана всеми теми сокровищами, которые когда-то Ирод предложил Саломее . Из сандаловых сундуков высовывалось их содержимое, и в смеси с этой красотой в воздухе витал аромат великого множества разных специй. Некоторые сундуки были варварски вскрыты, и товары из них разбросаны на камнях.

Тут были все сокровища Востока. Сказочные богатства, которые увлекли корабли Колумба в плавание на запад. Драгоценности, из-за которых в разные времена во всем мире были совершены все преступления, значащиеся в каталоге сатаны.

— Чувствуете аромат специй? — спросил Хоукинс. — Их-то безмозглые свиньи и бросили портиться на открытом воздухе, на солнце. Там есть такие ковры, которые станут наследственными святынями и переживут всех нас, а их даже от дождей не укрыли.

Все пятеро прошли через ограждения, установленные по приказанию Сесила, и принялись рассматривать награбленное добро. Среди прочего тут были драгоценные камни, которые несчастные рабы под свист кнута добывали в тайных месторождениях; вышивки, над которыми женщины гнули спины, пока не становились слепыми; ковры, сплетенные руками детей, которые представления не имели, что такое игры, и чьи тела никогда не разовьются как следует из-за согнутого положения, которого от них требовал их труд. Была там и слоновая кость, ради которой люди охотились на слонов и валили их, осыпая сотнями стрел, каждая из которых таила на кончике своем медленную смерть; и мускатный орех, который доставляли из рощ континента на побережье моря на жестких спинах терпеливых осликов.

Ралей осмотрел все. Он один из всей этой маленькой компании мог прочесть трагические истории, связанные с добытыми сокровищами, понять, сколько пота, и крови, и боли, и риска для жизни содержалось в процессе обретения всех этих богатств. Но ему было не до этого, его поджимало время. Сейчас они были для него всего лишь ценой благосклонности ее величества, залогом нового расцвета. Он взял в руку несколько жемчужин, добытых каким-нибудь черным искателем жемчуга из морских глубин, кишащих акулами. Он вспомнил, как Дрейк рассказывал ему однажды о том, что искатели жемчуга, проработав три года, умирают, выхаркивая куски своих зря растраченных легких. Но перед его глазами не появились темнолицые призраки, он взирал на сверкающие шарики, которые скоро заблестят на шее, и на пальцах, и в ушах королевы, для которой он тут же их и отобрал.

Торговцы, которые при первом же известии о прибывшем в Дартмут грузе явились сюда, примчались, на пристань, чтобы предложить свои цены после долгого, нетерпеливого ожидания отмены эмбарго Сесила. Им Ралей продал самые обычные, хорошо известные изделия. На аукционе по продаже перца в тот же день он выручил сто тысяч фунтов. Затем он расплатился с моряками. Они подходили по очереди, один за другим со своими загорелыми, жесткими лицами и странной татуировкой на руках и груди, чтобы получить причитавшиеся им деньги. Ралей целый день простоял у входа в заграждение со списками экипажей кораблей, выкрикивал имена матросов, выплачивал им положенные суммы и вычеркивал из списков имена тех, кто получил деньги. Затем он составил скрупулезный список оставшегося добра: хрусталя, фарфора и ладана, гобеленов, янтаря, атласа, корицы; жемчуга и серой амбры; ковров, слоновой кости, гвоздики и изделий из сандала. На третью ночь Ралей вернулся в гостиницу «Сокол» с этим и еще одним реестром, в котором перечислялись имена пайщиков и доля каждого из них, закрылся в своей комнате от всех посетителей -даже от Хоукинса — и сел за подсчеты весьма интересовавшей его суммы.

К вечеру стало прохладно, в камине тихо потрескивали дрова, добавляя освещения к горящим свечам. Ралей разложил перед собой оба списка, разжег свою длинную трубку и, опершись подбородком на руку, задумался. Доля королевы насчитывала примерно двадцать тысяч фунтов. Немалая сумма, но в восторг ее не приведет: хотя эти деньги и представляли большой интерес, но их в таком случае было как раз столько, сколько ей полагалось, ни на цент больше. Он должен как-то извернуться и повысить ее пай, но под пристальным наблюдением Комиссии за каждым его действием сделать это было нелегко. Он обозвал про себя Фробишера круглым дураком. Если бы тот в свое время установил контроль над тем, что так славно захватил, не понадобилось бы никакой Комиссии… Но нет, Бог мой! Тогда бы и Ралей тут не понадобился, он по-прежнему оставался бы в Тауэре! При этой мысли капли пота выступили у него на лбу, и Ралей поспешил вместо проклятия вознести благословение на тупую, упрямую башку Фробишера. Он выбил свою трубку и озадаченно уткнулся носом в бумаги.

Часть доходов причиталась и ему самому за его «Роубака», но если он пожертвует свой пай королеве, то тем самым нарушит свои собственные планы на будущее. Можно, конечно, отдать ей половину… Потом еще Хоукинс: он включил в состав флотилии свой «Стэллион» и таким образом получил право на тридцать шесть тысяч фунтов. Но урезать его долю нельзя, отчасти потому, что он точно знает сумму своего пая, но главное потому, что Хоукинс оставался его другом и именно он порекомендовал на роль поверенного по разделению добытого добра его, Ралея, и вдруг ограбить его… но…

Хоукинс…

В его ушах вдруг явственно, как три дня назад, прозвучал рокочущий бас Хоукинса: «Ты — единственный человек в Англии, кто знает истинную цену специй, шелка и вырезанных из слоновой кости красивых штучек».

Боже милостивый! Вот оно, счастье!

Он снова заправил табаком трубку и принялся обрабатывать первый список. Фарфор, атлас, шелк, серую амбру и ладан он оценил значительно ниже, чем они стоили в действительности. Более ходким товарам, таким, как слоновая кость и ковры, драгоценности, гвоздика и мускатный орех, он назначил их подлинные цены. Затем он распределил добро между всеми пайщиками. Когда он закончил подсчеты, согласно бумаге королеве причитались ее двадцать тысяч фунтов, но настоящая цена доли королевы, как с радостью констатировал Ралей, теперь составляла восемьдесят тысяч фунтов, то есть в четыре раза больше причитавшегося ей пая.

Плутовская, кривая улыбка на губах Ралея сделала его лицо похожим на лисью мордочку Сесила. Он налил себе вина и выпил бокал за свой острый ум.

Затем он подвинул к себе чистый лист бумаги и написал наверху: «Дартмут, двадцать восьмое сентября 1592 года» — и приступил к письму королеве. В нем он рассказал о своих трудах последних нескольких дней. Он открыл ей настоящую цену выделенных ей товаров и подробно, со всей точностью доложил о том, как он это организовал: если бы он позволил ей думать, что кто-то другой помог ей получить так много, все его усилия пропали бы даром. И в заключение он написал:

»…ни один человек до сих пор не добывал для ее величества такое огромное богатство. Если Господь Бог доставит его в качестве выкупа за меня, смею надеяться, что ее величество с ее безграничным великодушием примет его. Если ее величество не вычеркнула меня окончательно из своего сердца, я еще, уповая на ее добрый нрав, льщу себя надеждой, что искренно привязанный к ней человек не будет отторгнут ею…»

На следующий день остальные члены Комиссии подписали список паев, и Джон Хоукинс укатил восвояси со своими тридцатью шестью тысячами фунтов, благословляя сэра Уолтера и счастливую мысль, которая пришла ему, старику, в голову в тот сентябрьский день.

— Если когда-нибудь доктора пропишут мне пиявки, я пошлю за вами, Блаунт, — послал он прощальный привет Блаунту, который ни на шаг все это время не отпускал от себя Ралея.

Его слова заставили Ралея задуматься, что он должен делать теперь, когда его труд окончен. Должен ли он вернуться в Тауэр? Или рискнуть и отправиться в Шерборн?

Королева уже получила его письмо и должна, должна была сменить гнев на милость. Однако если он вернется с Блаунтом в Тауэр, он там и останется, забытый и всеми покинутый. Уж лучше рискнуть.

В тот день, когда все было готово к их отъезду, за завтраком он спросил Блаунта:

— Так, а теперь что вы намерены делать со мной?

— Я взял вас из Тауэра, и теперь мой долг вернуть вас в Тауэр.

Ралей рассмеялся.

— Вам придется позвать кого-нибудь себе в помощь, потому что мой труп будет достаточно тяжелым. Я уезжаю в Шерборн.

— А мне здорово достанется за то, что я отпустил вас, — с горечью заметил Блаунт.

— Совсем не обязательно. Поедемте со мной в Шерборн. Предлагаю вам все гостеприимство моего бедного дома. А как обрадуется моя жена, как обрадуется!

Блаунт не улыбнулся в ответ на передразнивание Ралеем толстенького мэра Тенмора. Он был сыт по горло насмешками сэра Уолтера и его обществом.

Расстались они во дворе гостиницы «Сокол».

— Вы присматривали за мной восхитительно. Благодарю вас. Прощайте! — прокричал Ралей, садясь на коня.

Блаунт проворчал что-то и тоже сел на лошадь, чтобы скорее вернуться в Лондон и как можно злобнее доложить о своей миссии королеве. А Эссексу сказать, что Ралей гораздо опаснее, чем они считали его: у него есть такой подход к простому люду, о котором его враги могут только сожалеть.

Ралей поскакал в Шерборн. Его сильно разочаровало молчание королевы, зато он был в восторге от собственного издевательства над облеченным властью Блаунтом, что весьма облегчило его подверженную переменам душу, и он запел на скаку. Насмешливое упоминание о своей жене пробудило в нем былое влечение к ней. Скоро они будут вместе: восемьдесят тысяч фунтов — неплохой выкуп за двоих.

Осень шагала уже по всей стране. Из-под копыт его коня вздымались тучи сухих листьев; на фоне бледного неба желтыми всполохами горели клены. В окрестностях Шерборна буки приветствовали его красными кострами своей листвы, и он окончательно воспрянул духом. Притомившийся конь рысью одолел подъездную дорожку к дому и даже марш белых ступенек у самой двери. И когда он остановился, свершилось чудо. Дверь распахнулась, и Лиз отяжелевшей походкой, торопливо, но, соблюдая осторожность, спустилась с лестницы и кинулась в его объятия. Уолтер какое-то время крепко прижимал ее к своей груди, потом обхватил голову жены руками и внимательно заглянул ей в лицо.

— Каким чудом ты оказалась здесь?

— Меня выслали. О, Уолтер, какое счастье снова видеть тебя!

— Правда? А кто же выслал тебя?

— Уже четыре месяца прошло с тех пор, как я последний раз видела тебя. Да королева же. Появилось сообщение или что-то там еще, что ты скоро должен быть здесь. Но я точно не знаю, что это было. О, Уолтер, мы вместе! Мы свободны!

— Мы вместе, и мы свободны, — повторил он с отсутствующим видом.

Королева, получив его письмо, освободила Лиз. Это, конечно, прекрасно, но (он глубокомысленно погладил свою бородку), что же получается — его свобода, свобода Лиз и Шерборн — это единственное его вознаграждение? Это было бы так похоже на королеву. Уолтер словно услышал голос Елизаветы Тюдор: «Ты хотел эту женщину — получи ее, и живи с ней, и не появляйся мне на глаза».

Ралей почувствовал на себе взгляд Лиз. Он выбросил из головы мысли, которые по сути своей были противны ей.

— Я просто ошеломлен, — сказал он в оправдание минутной рассеянности.

И вдруг в порыве дикой радости он схватил ее на руки, взбежал с нею по ступенькам и переступил порог дома.

— Я должен был быть здесь несколько дней назад, — сказал он.

И Лиз, смеясь и протестуя, что, мол, их двоих нести ему слишком тяжело, забыла о промелькнувшей по его лицу тени и про свое кратковременное подозрение из-за того, что встреча оказалась не такой радостной, как она того ожидала.

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

ШЕРБОРН. 1594-1595 ГОДЫ

I

Лиз, сбегая по лестнице вниз и стараясь уравновесить свою тоненькую фигуру с весом сидевшего на руках малыша, увидела загорелого незнакомца, уже допущенного в дом, и остановилась как вкопанная. По его одежде, походке и голосу она сразу поняла, что это был моряк, а у моряка в этом доме могло быть только одно дело.

— Бежим, бежим дальше! — кричал малыш Уолтер, которому понравилось спускаться таким манером по лестнице. Но мать только приказала ему:

— Успокойся, — и больше не обращала на него внимания. Дальше Лиз спускалась уже медленно и как бы в раздумье. Она посадила мальчика на сундук в холле и сказала:

— Если посидишь здесь тихо, пока я не вернусь, мы еще поиграем с тобой. И чтобы никакого шума, иначе тут же отправишься в кровать.

Уолтера, который уже привык к ее непреклонному тону, ничуть не испугало ее предупреждение, он взглянул на нее широко открытыми глазами и сказал:

— Уолтер сидеть.

Лиз прошла через главный вход и резко повернула налево, к террасе. Она не слышала барабанной дроби, которую освоил Уолтер, принявшись стучать своими маленькими красными ботиночками по стенке пустого сундука. На террасу, в самом ее конце, выходило окно кабинета Ралея. Вдоль окна поднимался розовый куст, без цветов, с листвой бронзового цвета в это время года, и, скрываясь в его тени, она могла заглянуть в комнату без риска быть замеченной. Частенько в дни прошедших весны и лета она стояла там, наблюдая, как ее муж, склоняясь над столом, читает книгу, или рассматривает карту, или поглощен сочинением очередного письма Елизавете или Сесилу.

Имя моряка, которого она пока еще не знала, было Уиддон; он сел в кресло с высокой спинкой у края стола. Напротив него сидел ее муж на стуле, который сильно наклонился вперед, когда он потянулся за бумагами, протянутыми ему гостем. Она не слышала ни слова из их беседы сквозь закрытое окно, но видела, как Уиддон ткнул своим темным пальцем в какое-то определенное место на карте. Ралей вскочил со стула и направился к полке за книжкой. Быстро перелистав ее, Ралей вернулся к Уиддону и положил книгу перед ним, при этом он оперся одной рукой на спинку кресла, где сидел моряк. Две головы, одна квадратная и рыжая, а другая узкая и черная, склонились над страницей, и Лиз почувствовала, что ей становится нехорошо. Что-то задумывалось в этой ярко освещенной солнцем комнате, что-то, в чем ей отказано было участвовать. Сейчас Уиддон был всем для Ралея, она же — ничем. Лиз протянула руку, и свесившаяся в сторону ветка розового куста коснулась кисти и поцарапала ее. Она приложила царапину ко рту и удивилась, почувствовав, как холодна ее рука. Тут она сообразила, что стоит на ноябрьской стуже без плаща и шляпы уже четверть часа, и вспомнила о маленьком Уолтере, оставленном и холле. Да и все равно — делать здесь было нечего. Лиз повернулась и направилась легкой, мягкой походкой к ожидавшему ее сыну. Все время, пока она одевала его и натягивала на себя плащ и перчатки, он не переставал болтать, на что она в ответ время от времени говорила ему «Да» или «Нет», не слыша, а потому и не отвечая на его вопросы.

Сегодня наступил кризис, которого она ждала и боялась весь прошедший год. Она видела, как нарастает недовольство и тревога в душе Уолтера; но еще надеялась, что Шербон повлияет на него так же, как он повлиял на нее. Казалось, он заинтересовался экспериментами с картофелем и табаком, был доволен, когда опыты с картофелем удавались, и расстраивался, когда табак оказывался не таким сладким, каким он вырастал под горячим солнцем Виргинии. Ралей разводил лошадей и соколов и хорошо справлялся с делами в своих поместьях. Стремительно вышагивая по парку, Лиз думала: такая жизнь удовлетворила бы любого мужчину. Даже тот, кто с юных лет был поражен микробом честолюбия, мог бы прекрасно устроиться здесь в свои сорок три года и, оглядываясь назад, вспоминая мечты своей юности, считать их не более как глупым мальчишеством. Комфорт и достойная жизнь в доме, авторитет, интересные занятия и упражнения вне его стен -что еще надо человеку? Но она понимала, что обращается с проповедью к вероотступнику; ей было хорошо в Шерборне, Уолтеру — нет. Она видела, как при любом упоминании королевы или Эссекса он отодвигал от себя блюда нетронутыми. Много долгих ночных часов провела она рядом с ним, притворяясь спящей, когда он ворочался с боку на бок и и оттого, что Уолтер пытался. скрыть от нее свои страдания, они были не менее тяжкими. И вот появился этот моряк с его указующим перстом и морскими картами, он явно подстрекал Уолтера на что-то. В этом она была уверена.

Лиз яростно вонзила свои каблучки в мягкий дерн и раздраженно велела маленькому Уолтеру, отбежавшему немного в сторону, немедленно вернуться к ней и идти рядом. Он покорно подошел к матери с ручонками, полными буковых орешков, и с удивлением посмотрел ей в лицо. Она всегда была строга с ним, но редко сердилась на него по-настоящему, а мальчик отлично сознавал, что в это утро он не озорничал. Они встретились глазами, и в неожиданном порыве чувств Лиз подняла его на руки. От теплоты его маленького тела, прижавшегося к плечу, и от чудесного ребячьего запаха ее затопило чувство нежности, от чего она еще острее ощутила досаду на те обстоятельства, которые сделали ее только что такой злой и несправедливой. Лиз прищурилась и немного оттопырила нижнюю губу. Какие бы тайные планы не вынашивал там сейчас ее Уолтер, она постарается помешать их осуществлению. Раз он может писать Сесилу, то и ей это не заказано. Оставалось только по возможности выяснить, что именно он задумал.

Малыш Уолтер устал от крепкого объятия и молчания матери и стал вырываться из ее рук. Она пересадила его себе на плечи и поскакала, изображая норовистую лошадь, и галопом влетела с ним в дом.

Уиддон оставался у них всю ночь и весь следующий день, но все, что удалось узнать об их деле хозяйке, это услышать случайно оброненное слово «Гвиана». Но когда Ралей провожал его к дверям, она тоже оказалась там с самым невинным видом и с улыбкой на губах и услышала, как ее муж при прощании сказал:

— Я обращусь за патентом немедленно, и, будьте спокойны, я его получу. Сесил еще не забыл Дартмут…

После ухода Уиддона Ралей с полчаса повозился с малышом, резво подпрыгивая с сидящим на нем верхом ребенком по пледу из медвежьей шкуры, и в это мгновение никак нельзя было сказать о нем, что он собирается доставить своей жене совершенно не заслуженные ею тревоги. Но вот он поднялся. Стряхнул пыль со своих штанов и пригладил растрепавшиеся волосы.

— Пойду напишу несколько писем, — сказал он. — Не ждите меня.

Он, как и подобает доброму мужу, поцеловал Лиз, потрепал по головке сына и отправился в свой кабинет.

Лиз тут же передала сына няне и поспешила в свою комнату. Не так уж много в своей жизни писала она писем, и несколько минут ушло у нее на то, чтобы приготовить все к этому процессу, но скоро все было готово, зажжены добавочные свечи, она села и принялась за письмо к Сесилу. Ее и его отцы были большими друзьями, ее брат Артур был его закадычным другом, и она и подумать не могла, что ее письмо останется втуне. Своим неразборчивым, готическим почерком она строчила строку за строкой: «…Если уважение ко мне или любовь к нему не забыты вами, покорнейше умоляю вас — не подталкивайте его на это предприятие, а скорее остановите его…» И дальше все в том же духе — мольбы, напоминания, уговоры… и в конце: «…чем вы обяжете меня навеки».

А этажом ниже в другой части дома, в кабинете, свет из которого падал на пол террасы — Лиз, отодвинув занавеску, видела его отблеск, — Ралей обращался к тому же человеку с просьбой использовать свое положение и повлиять на королеву ради него И он тоже умолял, напоминал, уговаривал.

А Сесил, глубоко погрузившись в собственные двуличные планы, читал оба письма и думал про себя, как некий израильский царь: «Что я, Бог?»

II

Патент пришел в январе, как и предполагал Ралей. Королева уже не могла устоять против его назойливости. Новое слово «Гвиана» захватило ее воображение. Он выбросил из головы Виргинию: теперь уже поздно думать о ней, и он, и Елизавета слишком стары, чтобы связывать свои надежды с рискованным делом в стране, которая должна развиваться и расти долго, как растет ребенок. И королева не так уж сильно любит своего наследника, кто бы им ни оказался, чтобы тратить время и деньги на приумножение его наследства.

Новейшим девизом Ралея стало — золото. В своих письмах к Елизавете и Сесилу он не уставал повторять обещания, содержавшиеся в этих странных, древних морских картах, которые увлекали людей на погибель: «Здесь много золота». Он был достаточно умен, чтобы понимать, что сердце последней из Тюдоров недоступно чувствам и убеждениям, глухо к поэзии и мольбе, тем более один из них должен был постоянно подогревать его, а другой без конца, как попугай, твердить о золоте.

И в конце концов Ралей оказался прав. Наконец-то он держал в своих руках бесценный документ. Он давал ему право проникать на территорию Ориноко, исследовать ее и населять земли, еще не попавшие во владение христианских монархов. Патент был адресован «Нашему слуге, Уолтеру Ралею». Намеренно пропущенные общепринятые в подобных документах слова «верный» или «возлюбленный» дали ему понять, что он остается никем для королевы. Тяжелым ударом по его гордости было это новое оскорбление — его и так задело за живое долгое, нетерпеливое ожидание этого решения. Теперь нельзя было терять ни минуты. Нужно сейчас же довести это до сведения Лиз. С патентом в руках он отправился на ее поиски.

Лиз сидела в гостиной, придвинув поближе к разогретому камину свой станок с пяльцами, и занималась вышивкой. За окном медленно угасал короткий зимний день, бросая красные блики заката на темно-серые стволы буков. Огонь очага окрашивал одну сторону ее светлой головы в медный цвет, а на ее янтарного цвета бархатном платье плясали теплые отблески пламени. На ее вышивке павлин ярко-зеленого и синего цвета разгуливал по лугу, усыпанному маргаритками. Это был уже четвертый экземпляр, все они предназначались для кресел в столовой.

Лиз подняла глаза на вошедшего мужа и сразу поняла — по пергаменту в его руке и по выражению лица, — с чем он пришел к ней. Но она постаралась не выдать себя. Взглянув, на него, она тут же снова опустила глаза на свою работу и продолжала трудиться. Сердце бешено стучало у нее в горле, пальцы дрожали, но она казалась совершенно спокойной.

Минуту-другую Ралей потоптался возле ее пялец, подергал за нитки на изнаночной стороне вышивки. Потом подошел к огню и пошевелил его ногой. Одно полено сдвинулось. Он поправил его, не спуская с Лиз глаз. Но, хотя треск огня в камине заставил ее встрепенуться, она не повернула к нему головы. Туда-сюда, туда-сюда сновала иголка. — Лиз, — не выдержал наконец Ралей.

— А, — откликнулась она и еще ниже склонилась над последним стежком.

— Я только что получил патент королевы на поход в Гвиану.

— Гвиану?

— Ты, должно быть, слышала. Я говорил о ней. Это в Южной Америке. Говорят, там-то и есть Эльдорадо.

— И ты этому веришь?

— Конечно. И королева верит. А иначе она не стала бы посылать меня туда.

— Можно посмотреть?

— Разумеется.

Уолтер со скрипом развернул пергамент и протянул его жене. Она, аккуратно приколов иголку к материи, оставила свой станок и с пергаментом в руке пересела на низенький стул поближе к огню.

Довольно долго Лиз сохраняла молчание и сидела, повернувшись к огню так, что ему не видно было ее лицо. Затем она вернула ему манускрипт.

— Смертный приговор в вежливых выражениях, — сказала она безразличным тоном.

— Милая, ты преувеличиваешь.

— Ты так считаешь?

Лиз обернулась к нему и подняла на него свои синие глаза. В них не было ни страха, ни удивления, ни гнева, в них было такое, чего он никогда раньше не видел — что-то вроде насмешливой жалости, порожденной какой-то особой ее мудростью.

— Преувеличиваю? А что случилось с Орелиано? С Диего Ордасом? С Педро д'Ошиа и Агири? Я назвала только четверых, судьбы которых мы знаем. А сколько еще таких, чьи имена не попали ни в какие списки, но кто отправился в эти дальние страны и умер там от лихорадки, от ран или в результате вероломства?

Валаам не был так удивлен, когда его ослица повернулась к нему и заговорила человеческим голосом, как удивился Ралей, услышав эти давно известные ему имена из уст Лиз.

— Что ты знаешь о них?

— То же, что и ты. Все, что можно вычитать из твоих книг.

Ралей как ошпаренный выскочил из своего кресла. Разговор принимал совершенно неожиданный оборот. Он-то думал, что Лиз зальется слезами, что он обнимет и успокоит ее. Но к этим спокойным, бесчувственным доводам он не был готов. Ралей нервозно заходил по комнате, бросая отрывистые фразы, будто разговаривал с посторонним мужчиной.

— Допустим — они умерли. Дорога к успеху всякого рискованного предприятия вымощена смертями. Магеллан отправился в кругосветное путешествие и был убит. Это отпугнуло Дрейка? Стоит одному человеку задуматься о несчастной судьбе других людей и остановиться, как другой человек отставит тарелку, не дотронувшись до еды, от одной только мысли о том, сколько людей до него было отравлено за столом. Каждый день люди умирают от простых царапин: гвоздь в ноге, вредные испарения — все может стать причиной смерти. Смерть тех, кого ты сейчас назвала, не была по меньшей мере бессмысленной. Это была смерть во имя подвига.

— Но для чего все это, скажи мне, Уолтер? Можешь ты объяснить мне?

Ралей постоял некоторое время в задумчивости, прежде чем ответить.

— Это зов, — сказал он наконец, — и только те, кто слышат его, могут это понять. В Англии тысячи людей, которые могут жить так, как я жил до сих пор. Зачем это нужно? Рот, который легко заткнуть жратвой, две ноги, чтобы обхватить ими бока лошади. Жизнь требует от человека большего. Здесь, окруженный комфортом и надежной охраной, я похож на собаку, которая поплелась за прохожим, предложившим ей косточку. Хозяин свистнет, и она, хотя и знает, что получит не косточку, а пинок в бок, покорно возвращается к его ноге.

— Так что же, наша жизнь здесь, наш дом, наш ребенок — все это не более, нежели косточка случайного прохожего для тебя?

Ралей сообразил, что разговаривает с женщиной, принимающей, как и любая другая на ее месте, каждое его слово близко к сердцу.

— О, Лиз, — сказал он, — это было неудачное сравнение. С женщинами вообще невозможно говорить. Они все понимают так буквально. И еще не родилась такая женщина, которая способна была бы поверить, что мужчина может любить ее и тем не менее покидать ее, или хотя бы понять, что наступит конец света, если при столкновении любви и дела дело не сможет побеждать хоть иногда, хоть изредка.

— Будучи всего лишь женщиной, я припоминаю, как однажды любовь встала на пути карьеры — а именно это ты подразумеваешь под словом «дело» -и любовь, юная и сильная, победила на какое-то время. Теперь пришла очередь карьеры. Когда-нибудь, когда ты станешь стариком — если ты станешь им, — ты поймешь, что карьера — это сплошная фальшь. И будешь рад, что любовь победила ее.

— Я люблю тебя, Лиз. И всегда буду любить тебя. Но есть вещи сильнее меня. И теперь, когда королева с таким презрением и так холодно отнеслась ко мне, я поеду в Гвиану, хотя бы самая страшная из всех смертей грозила мне.

— Знаю. Ради того лишь, чтобы хорошо выглядеть в ее глазах, ты готов сделать вдовой меня, а сына — сиротой. Ни к чему мне спорить с тобой, Уолтер. Смиримся с тем, что есть.

Она немного помолчала. Если бы обычная, хорошенькая женщина грозила занять ее место в его жизни! С женщиной можно бороться женским же оружием. Но против этого коварного врага в лице его неуемного честолюбия и стремления снова завоевать положение любимца королевы у нее не было средств. Золотые волосы, нежная кожа, гибкое тело — все это ничего не значило в данной ситуации.

Когда она заговорила снова, ее тон изменился. С неподдельным интересом она спросила его:

— Что в ней такого, что делает ее мнение таким весомым? Для любви — слишком стара, для идеала — слишком фальшива и тщеславна, и тем не менее ей все должны поклоняться и льстить. Что же в ней такого?

Раскрыть секрет притягательности — возможно ли это? Способен ли Уолтер, с его умом и умением все так хорошо объяснять на словах, облечь это в такую форму, что ее можно было бы изучить и затем примерить к себе?

— Я не могу объяснить это, Лиз. Сомневаюсь, что сможет кто-либо другой. На нее можно злиться, но это все равно что злиться на Всевышнего — себе же хуже. Можно ублажать ее самой невероятной лестью и презирать ее за то, что она ее принимает, сознавая при этом глубоко в душе, что ее нельзя обмануть. С ее флиртом и скаредностью она может выставлять себя в самом смешном виде. Но несмотря на все это, она обладает таким достоинством, которое не может быть унижено ничем, даже ее собственным поведением. Она — Королева. Она — сама Англия. И если бы я вызвал хотя бы улыбку на ее устах или если бы она сказала в мой адрес «Хорошо сделано», я бы не стал подсчитывать, чего стоили мне эти ее слова… Но все это не имеет никакого отношения к тебе, любимая. И то, что я делюсь с тобой своими мыслями, только подтверждает это. Ты — это я, и поэтому ты должна понять меня.

И он посмотрел на нее своим долгим, неотрывным взглядом, от которого в недавнем прошлом у нее сердце переворачивалось в груди, но на этот раз она устояла и перед ним.

— Я понимаю. Понимаю также, насколько правильно поступают католики, требуя от своих священников дать обет безбрачия. Набожный человек, фанатик, предан он Богу, или Королеве, или Подвигу, не годится для таких простых вещей, как семейный очаг, собственный дом.

— Горечь твоих слов говорит о твоем негодовании против меня

— Напротив, я жалею тебя, как жалела бы любого больного человека. Ты болен. Ты бросаешь женщину, которая любит тебя, чтобы служить той, которая тебя презирает. Ты покидаешь Шерборн ради страны, где за каждым кустом тебя подстерегает смерть. Если это не болезнь… Прекратим разговор на эту тему.

Она зажгла свечи и снова села за свою работу. Туда-сюда, туда-сюда сновала иголка. И так же безотчетно сновали мысли женщины, которая начала познавать, насколько ненадежны узы любви. Неведомое взывало к мужским сердцам. Оно было повинно в том, что однажды Ралей сел за нее в Тауэр, оно же повинно в том, что теперь он не может остаться с нею в Шерборне. За четыре года совместной интимной жизни рассеялось былое очарование… А не в этом ли секрет притягательности королевы? При этой мысли Лиз застыла с иголкой в руке. Никто по-настоящему не знает королеву. Ходили всякие слухи о том, что ее тело так же загадочно, как и ее ум. И Лиз вдруг твердо поверила в постоянно дискутируемую девственность Елизаветы.

Вполне вероятно, подумала Лиз, королева полна желания удержать при себе мужчину, но не способна овладеть им. Что в таком случае она, Лиз, должна предпринять? Ответ напрашивался сам собой. Что сделала сестра Елизаветы для того, чтобы удержать в Англии Филиппа Испанского? Привязала его к себе байками о своей беременности, и он в них поверил и ждал до бесконечности рождения ребенка, который никогда не был зачат. Не попытаться ли и ей поступить так же? Сможет ли это удержать Ралея при ней? Вряд ли. Может, на какое-то время это и расстроит его планы. Однако не только планы, но и его веру в нее, и радость общения с ним. Слишком дорогая цена.

Лиз в одинаковой мере почувствовала себя и измученной, и несчастной. Устало поднявшись, она отставила в угол станок и ушла спать.

Спустя час или чуть позже Ралей потянулся к ней и хотел привлечь ее к себе. Он мечтал о примирении и о любви в те короткие мгновения, что еще оставались у него. Но Лиз отвернулась от него и молча отодвинулась на самый край широкой постели. Он был слишком гордым и щепетильным человеком, чтобы повторить попытку примирения.

На следующий день ранним утром он покинул Шерборн и отправился собирать корабли и товары, подыскивать людей, готовых разделить с ним трудности путешествия.

Третьего февраля сквозь непроходимый снежный буран он вернулся в Шерборн проститься. Лиз, которую на протяжении этих трех недель раздирали противоречивые чувства любви и ненависти к нему при воспоминании об их расставании, теперь на минуту заколебалась, прежде чем поцеловала его по приезде в Шерборн. Ралей за дорогу продрог и устал; он ожидал, что она обрадуется его появлению, но заметил заминку при встрече и вдруг ужасно рассердился. Сбросив плащ, он резко приказал:

— Пришли мне сюда еду. Сейчас подойдет Миер, чтобы получить поеледние указания.

Он быстро прошел по коридору в свой кабинет и на весь остаток вечера заперся в нем со своим управляющим.

Лиз безутешно слонялась вокруг его одежды и книг, которые он собирался взять с собой и которые со всей присущей ей тщательностью она упаковала. Она вынула из ящика со стружкой нелепого Будду и вгляделась в его непостижимую улыбку. Все мы идолопоклонники, подумала она. Уолтер был моим идолом, но он не был так несокрушим, как этот твердый зеленый бог. Пожалуй, впервые Лиз поняла, что из них двоих она — слабейшая и что, если она не добьется примирения с ним и не признает свое единодушие с его целями и интересами, ее дальнейшая жизнь будет искалечена навсегда. В его жизни было так много интересов; у нее было только три: Уолтер, ребенок и Шерборн. И самым важным для нее из этих трех был первый. Она осознала это сегодня, когда он уронил поднятые для объятия руки и улыбка сошла с его лица. Сейчас Лиз готова была на все, лишь бы вернуть то мгновение и изменить его. Это было невозможно, но впереди еще маячила ночь.

Она зашла на минуту к Уолтеру-младшему и поправила сползшее с него одеяло. Потом медленным шагом вошла в спальню. Распустила свои волосы и долго расчесывала их. Она прислушивалась к тишине в доме и слышала, как уходил Миер, как он желал удачи хозяину и обещал ему, что тот, вернувшись, найдет все в полном порядке в своем поместье. Она слышала, как муж накинул засов на дверь, прислушалась к его шагам по лестнице. И не услышала их. Сначала она подумала, что он убирает свои книги и бумаги и гасит свечи. Но прошел тот короткий промежуток времени, который был необходим для этого, и не прозвучало ни звука.

Лиз уже разделась, и теперь сквозь ночную рубашку ужасный холод пробирал ее до костей. Она взглянула на постель. Остатки прежней Лиз убеждали ее лечь и, если сможет, заснуть или притвориться спящей, если заснуть не удастся. Но рожденная этим утром новая женщина при этом предположении чуть не умерла от страха. Это значило бы, что Ралей всю ночь проведет внизу. Нельзя, чтобы последние их часы так пролетели. Завтра она просто не сможет подойти к нему. А сколько еще таких «завтра» ждет ее впереди? Для ее рук, для ее голоса он будет недостижим. Мысль об этом стала еще мучительней, когда она вспомнила о его достоинствах. Он был всегда добр. В век, когда на людях демонстрировалось рыцарство, а в интимной жизни царила жестокость, он всегда был с нею нежен и предупредителен. Он никогда не давал ей повода для вульгарной ревности. Он женился на ней и тем самым разрушил свою карьеру, которую теперь такими отчаянными мерами пытается восстановить. И в конце-то концов получается так, что это она своими собственными руками посылает его в эту опасную авантюру. Лиз зажгла свечу и босая сбежала вниз по лестнице и по коридору к нему в кабинет.

Он сидел у догорающего огня в камине. На столе стояли погасшие свечи, а те, что были на каминной полке, должны были вот-вот погаснуть. Уолтер сидел, опершись локтями в колени и положив подбородок на руки, и глядел на тлеющий угольки.

Он повернулся на звук открывающейся двери. Лиз не успела произнести заготовленные слова, как Уолтер, увидев ее босые ноги, вскочил с криком:

— Любимая, бедные твои ножки!

Он обнял ее за дрожащие плечи и усадил в свое кресло; взяв в руки ее ноги, он подержал их над огнем. Лиз уже не могла сдерживаться. Она в слезах уронила свое лицо ему на плечо, обхватила руками его голову, так что почувствовала уколы его жестких черных волос у себя на пальцах. Ралей так крепко прижал ее к себе, что пуговицы от его камзола оставили синяки у нее на груди. Их губы встретились в поцелуе, и он ощутил соль от слез на ее губах. Не было нужды ни в каких объяснениях. Он просто отнес ее наверх, в спальню.

И свою последнюю ночь они провели как любовники. А утром, накинув на голову шаль и взяв на руки малыша, она стояла под непрекращавшимся снегопадом и смотрела, как он садится на коня. Ралей наклонился к ней, в последний раз поцеловал ее и сжал ее руку своей теплой, ласковой рукой.

— Не бойся за меня, любовь моя. Человек обычно заранее чувствует, если идет на смерть. Я вернусь к тебе.

Он отпустил ее руку и надел перчатку.

В конце подъездной дороги Ралей обернулся в седле и помахал ей рукой. Она подняла пухленькую ручку мальчика.

— Помаши, Уолтер.

И вскоре пелена густого снега и стволы деревьев скрыли его. Сильный ветер рвал с нее шаль. Лиз повернулась и, покрепче прижав к себе малыша, поднялась по ступенькам в притихший дом.

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

ГВИАНА. 1595 ГОД

Еще немного — и они поймут. Трещали от напряжения мускулы на груди гребцов, когда они налегали на весла; их голые торсы блестели от пота, и его прогорклый запах смешивался с запахом тухлых продуктов на барже.

Ралей встал и помахал руками.

— Это большая река, ребята. Это Ориноко.

— Все тридцать миль шириной, если измерить! — испуганно прокричал Кеймис,

— Зато она ведет в самое сердце «золотого города»! — крикнул Ралей.

Баржа и лодки вышли на сверкающее лоно великой реки, и все, в том числе и их лидер, облегченно вздохнули. Это была настоящая река, можно теперь и в «золотой город» поверить. День за днем, многие дни их мучили сомнения, а есть ли вообще большая река. Они блуждали среди бесконечных протоков, которые, казалось, текли во всех направлениях, даже вспять, по плоским, заросшим джунглями землям. Они задыхались, пробираясь на своих лодках сквозь зеленые туннели мрачной растительности, огромные деревья смыкались своими вершинами у них над головами, неба не видно было за множеством лиан, которые сплели живую, цветущую крышу из своих ветвей, переброшенных с одного берега на другой. Встречались такие места в этих протоках, где приходилось прорубать топорами путь через сплетение лиан. Но эта большая река протекала по открытой местности, и у людей, которые сникли было от недостатка воздуха, теперь захватило дух от жуткой радости, и они продолжали продвигаться вперед.

Неожиданно их развлек вид голых индейцев, плывших на каноэ впереди них.

— Догоните их, — приказал Ралей, — они могут указать нам путь или по крайней мере продать свежие продукты.

Индейцы, явно смертельно напуганные, гребли что было силы, но, поняв, что от белых пришельцев им не уйти, выгребли быстро к берегу, вскарабкались на него и исчезли.

Лодки подошли вплотную к брошенному каноэ, и гребцы увидели, что в нем полным-полно каких-то плоских лепешек, напоминающих хлебные изделия, и сверкающей чешуей рыбы, еще копошащейся на дне лодки серебряной живой массой.

— Я выйду на берег, — сказал Ралей, — и осмотрю все вокруг. Вы тоже можете высадиться, разжечь костер и пожарить на нем рыбу. Если найду аборигенов, расплачусь с ними за нее.

— Не ходите один, — настаивал юный Гилберт, собираясь последовать за Ралеем, — они очень коварны.

— Если я пойду один, они увидят, что я не собираюсь им навредить, — возразил Ралей. — Оставайтесь здесь и проследите, чтобы справедливо распределили еду. И мне немного оставьте, — добавил он, потому что его соратники уже с жадностью набросились на плоские лепешки после нескольких недель диеты, состоявшей из нашпигованных долгоносиками сухарей и жестких, как полено, кусков солонины.

Взбираясь на берег, он заметил, как менялся цвет почвы из темно-красного в голубоватый. Он сделал зарубку в своей памяти, отметив про себя, что именно в таком грунте они должны искать золото. Ралей легко забрался на берег и совсем близко от него обнаружил индейскую деревню, очень хитро расположенную в расщелине, так что с реки ее невозможно было увидать. Грязные маленькие хижины напоминали ульи и по размеру были ненамного больше них. Возле некоторых из них, у низкого лаза горели небольшие дымящиеся костры, вокруг валялись разукрашенные глиняные горшки, там, где их в ужасе побросали обитатели домишек, когда всего пять минут назад подняли тревогу прибежавшие с реки рыбаки.

Ралей огляделся. Все дома пустовали, но он знал, что у индейцев не было времени уйти далеко, и он кожей ощущал, что из-за каждого куста, из-за каждого дерева, окружавших поляну, за ним наблюдают. Он сел на обугленный пенек и подумал, что дерево, которое за отсутствием топора свалили с помощью огня, теперь, возможно, было тем самым каноэ, которое они оставили на плаву возле берега. Он разложил перед собой ножи и резаки, которые принес в знак доброй воли, и закурил трубку. Прежде чем она раскурилась, из-за кустов осторожно высунулись сначала одно коричневое лицо, за ним второе, потом еще и еще и уставились на него.

Вдруг откуда-то вылетел камень и ударил его прямо в висок. Он приложил руку к месту удара и, окровавленную, снова опустил ее, потом протянул обе руки, показывая, что безоружен, хотя у него под рукой блестели резаки. Он постарался улыбнуться предполагаемому противнику. Снова наступила пауза.

Наконец из кустарника на открытую поляну вышел человек, робея, но исполненный любопытства. Ралей не шевельнулся, хотя теплая, липкая струйка крови из пораненного виска стекала ему за воротник.

Скоро образовался круг голых, коричневых зрителей. Тогда Ралей сказал по-испански:

— Я пришел к вам как друг.

Но при звуках этого вызывавшего ужас языка почти на всех лицах отразился испуг. Он отрицательно покачал головой и повторил те же слова по-английски. При этом Уолтер улыбался и, снова Протянув обе руки, показывал им на разложенные на земле подношения.

Никто даже не шевельнулся. Тогда он встал и отошел на некоторое расстояние, снова сел и наблюдал за ними. То один, то другой, потихоньку, индейцы подобрались к разложенным на земле товарам и стали с явным интересом и удовольствием рассматривать ножи и топоры. Но когда он опять поднялся и направился к ним, они быстро побросали вещи и разбежались.

Ралей поднял один из ножей и, держа его за лезвие ручкой вперед, предложил его таким образом ближайшему к нему человеку. После продолжительного Колебания тот осторожно потянулся рукой за ножом Рука еще повисела нерешительно в воздухе, потом обхватила ручку ножа и, когда Ралей отпустил лезвие, рванула его к себе. Индеец с любопытством рассматривал подарок. Его соплеменники окружили его, быстро лопоча что-то на своем языке. Он дал одному из них подержать нож, а сам бросился к своему дому.

Индеец тут же вернулся с клохчущей курицей под мышкой. Приблизившись к Ралею, он открутил ей голову и, еще трепыхавшуюся, положил к его ногам. Затем он отступил на насколько шагов и стал наблюдать. Радей поднял курицу и знаками показал, как он ее ощипывает, ест и после этого, улыбаясь, стал поглаживать свой живот, проявляя при этом все признаки истинного наслаждения. Тут наконец и индеец улыбнулся и что-то прокудахтал по-своему — мол, понял вас. Осмелели и все остальные, и скоро на месте ножей, резаков и топоров, мгновенно исчезнувших, лежал разнообразный набор рыбы, лепешек, кур и кусков свинины.

Затем индейцы собрались в большую толпу, как подумал Ралей, для того, чтобы представить ему свои подношения, но спустя некоторое время, в течение которого они что-то кричали и чуть ли не дрались, из толпы вышли два человека, держа за руки третьего. Пленник бурно и многословно протестовал. Один из державших его за руки наклонился и поднял с земли камень, которым недавно ударили в висок Ралея. Он вложил его в руку пленника, потом быстро несколько раз ткнул пальцем в индейца, потом в камень, потом показал на камень и на рану, причиненную им, досконально, жестами доказывая вину захваченного ими человека. Затем два надзирателя дали такого пинка виновному, что тот отлетел и упал на колени прямо в ноги англичанина. Индеец дико вращал глазами, испуганно смотрел на пришельца и что-то без конца тараторил. Ралей вытащил из-за пояса маленький кинжал с серебряной ручкой, несчастный страшно завопил и поднял руки, но не сделал никакой попытки как-то защититься или убежать. Гладкая серебряная ручка кинжала мягко легла в его распростертую руку, Ралей дружески похлопал индейца по дрожащему плечу. Индеец робко поднялся на ноги и кинулся бежать, а за ним и все остальные индейцы вскочили и с криками, как зайцы, пустились в другой конец поляны. Там они выстроились в круг и прошлись, кланяясь и отбивая голыми пятками ритм. Потом круг распался, и жители деревни последовали за другой группой людей, которая медленно направлялась к Ралею.

Во главе шествия выступал старик. Годы сильно согнули его, и он шел, опираясь на искусно расписанный посох. Его длинные волосы, белые как лунь, свисали ему на плечи, образуя удивительную рамку для его коричневого, испещренного морщинами, как яблоко двухлетней давности, лица. Хотя все следовавшие за ним индейцы были абсолютно голы, он носил набедренную повязку, а плечи его покрывала материя того же цвета, что и набедренная повязка. На макушке у него развевался пучок из разноцветных перьев. Без страха и без любопытства направлялся он прямо к Ралею, и ни его голые, покрытые пылью голени, ни явная дряхлость не могли унизить определенного достоинства, свойственного ему. Старик остановился в пяти шагах от Ралея и на довольно сносном испанском языке проговорил:

— Я есть Топиавари, король Арромайи, Если ты пришел с миром, будь желанным гостем.

— Я пришел с миром, — очень серьезно ответил Ралей.

— От испанцев?

— Нет. Я из Англии.

— Ага. Я слышал об этой стране и о королеве, которая правит там. Она — враг Испании.

— Это верно. Думаю, это не помещает мне быть вашим желанным гостем, Топиавари.

Старик покачал головой, но продолжал настойчиво следить за ним.

— Незнакомец, который приходит к нам с миром, всегда наш желанный гость. Ты один?

— Тут недалеко еще с сотню моих людей, но все они мирные люди. Они едят вашу пищу.

— Вели им подняться сюда, — сказал старик, обернувшись в ту сторону, куда указывал Ралей, — и мы поедим все вместе, как принято у друзей.

Он повернулся к своим подданным, которые во время беседы тихо стояли в стороне, и сказал им что-то на своем языке. Индейцы кинулись к своим домам, кое-кто из них стал дуть на угли затухающих костров, другие взяли глиняные кувшины и отправились за водой, остальные убивали и ощипывали цыплят, нанизывали их на острые палки и держали над огнем. Скоро над всей деревней распространился аромат готовящейся пищи. Английские моряки оставили внизу свои лодки и поднялись в деревню. Старый Топиавари с раздувающимися как у хорошей гончей ноздрями ходил среди них, рассматривая их одежду, оружие, даже деньги в поисках признаков их испанского происхождения. Он склонял голову набок, прислушиваясь к их разговорам, в расчете уловить какое-нибудь испанское слово или выражение, которое выдало бы их. Но к тому времени, когда зашло солнце и все было готово к празднику, он, казалось, успокоился, вернулся к Ралею, и разговор между ними пошел уже более доверительный.

Праздник устроили на открытом воздухе, потому что в Деревне не было дома, который мог бы вместить всех местных жителей и восемьдесят человек гостей, и, хотя преобладали дружественные чувства, оказалось, что как индейцы, так и белые лучше чувствовали себя в компании себе подобных. Ралей, Топиавари и Кеймис с двумя индейцами, которые пришли сюда вместе с королем, уселись немного в стороне от всех, и их обслуживали первыми и приносили им отборные блюда. И рыбу, и цыплят, и свинину раскладывали на разложенных на земле листьях или на круглых глиняных плошках. Глиняная посуда, на которой лежали лепешки и в которой подавали вино, была раскрашена в тех же тонах, что и первая трубка Ралея. Маленькие, тоже расписанные орнаментами плошки, наполненные маслом с плавающими в нем фитилями, освещали эту фантастическую сцену.

Выбирая самые простые испанские слова, понятные старому королю, Ралей рассказывал ему о взятии города Сент-Джозеф.

При упоминании имени Беррео старик нахмурился и плюнул в темноту за своей спиной. Когда он услышал, что город Беррео был разрушен, он засмеялся; а когда Ралей сказал ему, что испанец теперь его пленник, он стукнул кулаками по земле и захихикал.

— Беррео плохой человек. И жестокий. Он убил моего племянника, который был как сын мне. Конечно, никакой индеец не станет воевать за него. Он крал наших девушек или покупал их за дрянные топоры; которые после первого же удара ломались, а потом самых красивых и молодых продавал на Островах по сто пятьдесят песо. Все испанцы плохие и жестокие. Я, как видишь, старый человек. Каждый день я слышу зов смерти, но однажды они держали меня, как собаку, на цепи семнадцать дней, три из них — без воды.

Ралей посмотрел на старика, такого трогательного в своей дряхлости и наделенного таким достоинством. Его поразительная фраза «каждый день я слышу зов смерти» запала в сердце Ралея-поэта. Он подумал о том, какому жестокому обращению подвергались тысячи таких, как Топиавари. Припомнил он и давние рассказы Харкесса о том, как индейцев загоняли во мрак подземных шахт, откуда они уже никогда не возвращались на свет Божий.

Сидя на зеленой поляне с куриной ногой в одной руке и лепешкой в другой, Уолтер окончательно решил, что когда эти земли будут заселены и он станет управлять ими — а Ралей был уверен, что наступит такой день, — с индейцами будут обращаться со всей возможной добротой и справедливостью.

— Вы что-нибудь слышали о золотом городе на западе? — опросил он Топиавари, вспомнив о своей настоящей миссии при мысли о планах на будущее.

— О да. Славный золотой город инков, в садах которого все цветы и листья из металла, который белые люди ценят выше всего. Это город Маноа, которым сейчас владеют испанцы.

— Вы уверены, что это действительно город?

— Насколько я знаю, да. Но мне говорили те, кто знает, что дальше на запад есть город, еще богаче этого. Они говорили, что он принадлежит умершему племени. Но у всех народов есть такие сказки. Когда я был у испанцев, я слышал о таком городе, они называли его Рай, там души праведников летают На крыльях, как птицы, над цветами, у которых никогда не опадают лепестки, а дороги на улицах вымощены жемчугом. Слышал я и о другом городе, в котором все улицы пылают огнем и души грешников день и ночь ходят по пламени и не сгорают. Этот город называется Ад. Вы, наверное, слышали о нем?

— Я слышал о них обоих, — совершенно серьезно ответил Ралей. — Но мы попадаем в них только после смерти. А Маноа — реально существующий город. Я читал о нем в книге Мартинеса. Я буду рад посетить его.

— До него далеко отсюда, и, черт бы его побрал, в нем много испанцев. Я бы не хотел посетить его.

Ралей наклонился поближе к королю и, глядя ему прямо в глаза, заговорил тоном, самым убедительным, на какой только он был способен:

— Пошлите людей во все подчиненные вам племена и деревни, соберите всех ваших воинов, в том числе и женщин, которые владеют копьем, и тогда мы с вами, Топиавари. Ваши люди и мои, вместе мы сметем всех испанцев до единого с земли Маноа. И в обмен на золото ваш народ обретет мир.

Старик покачал головой.

— Это невозможно. Твоих людей, пусть они храбрые и хорошо вооруженные, слишком мало, и они состоят всего лишь из плоти и крови. Моих людей больше, но они стали слабы духом. Они, так же как и я, столкнулись со свирепостью и жестокостью испанцев и боятся их до смерти. И я слишком стар, чтобы сражаться, а моего племянника, который мог бы возглавить войско, убил Беррео. Это невозможно.

— Для смелого нет ничего невозможного.

— Так говорит человек, которого никогда не били. Мы не посмеем выступить против испанцев, даже ради того, чтобы воздать им за несправедливость. Арромайа теперь может рассчитывать только на то, чтобы за то время, что ей осталось жить, не было войны и чтобы не осталось наших детей на страдания. Друг, посмотри внимательно вокруг. Много ли ты видишь малышей? Никого. Но наши мужчины здоровые, сильные, и наши женщины очень добрые. Но мы не пускаем пчелу на цветок, не пускаем все эти двенадцать лет. Лучше совсем не родиться, чем родиться и жить рабом, говорим мы. К тому времени, когда он, — король указал пальцем на одного из индейцев из его свиты, — достигнет моего возраста, Арромайи не будет. А ведь мои прапрапраотцы правили племенем еще тогда, когда луна была не больше звездочки.

Голос его задрожал, и он умолк. Вождь отвернулся от англичанина и тихо плакал. Ралей был потрясен, он положил свою руку на дрожащую руку старика.

— Держитесь, друг, и поведем наших воинов на Маноа. Клянусь, вы станете свободными, и еще успеете увидеть столько детей возле себя, сколько звезд на небе.

Снова Топиавари затряс головой, но теперь в его глазах был непреоборимый страх.

— Нет-нет. Мы битые люди. Юные народы, как солнце, поднимаются на Востоке, и как солнце, старые народы умирают на Западе. Где теперь инки, или ацтеки, которые были до них, или майя? Их больше нет. Не будет и Арромайи. Вы можете разбить испанцев и стать правителями вместо них; Но придет более молодой народ и разобьет англичан, И тогда, увидев тело сына своего, вы поймете, что то, что я сказал тебе сегодня вечером, правда. Не неволь меня больше.

— В моей стране говорят, что старый конь борозды не портит, Топиавари, и урожай бывает хороший. Я предлагаю тебе оружие и мужество молодой нации. Немного мужества — и вы получите свободу для своего народа.

Но Топиавари сказал свое последнее слово:

— Не неволь меня больше.

И теперь страх переполнял его голос. Настойчивость Ралея подавляла его. Он, по всей видимости, чувствовал, что его втягивают в бессмысленную авантюру, которая лишит его народ даже той крохи мира, которая сохраняется лишь благодаря их кротости и безвестности.

Но, несмотря на то, что его чувства были омрачены страхом, по отношению к Ралею они оставались дружественными.

Масло в плошках кончалось, и ночь неумолимо надвигалась на их крохотный круг света. Топиавари коснулся своим коричневым пальцем виска Ралея в том месте, куда попал брошенный индейцем камень. Он обратился к одному из своих приближенных и что-то сказал ему на своем языке. Тот встал и поспешил в один из домиков. Он вернулся с глиняным, закупоренным пробкой кувшином в руках — изумительно раскрашенным и разрисованным изделием. Индеец осторожно вложил сосуд в руку короля, и снова присел рядом. Топиавари откупорил сосуд и понюхал его содержимое.

— Это секретная мазь, — сказал он и протянул его Ралею. — Не скупясь наложи ее на рану или на места укусов насекомых, которые ты и твои спутники так по-глупому расчесываете, что превращаете их в гнойники. Я расскажу тебе, как приготовить такую мазь. Об этом мы никогда не говорим испанцам. У них один клич — золото, и они, ради того чтобы выудить из нас будто бы известные нам сведения, пытали нас самым мучительным образом. Но они никогда не спрашивали у нас, что мы знаем о травах, и мы никогда не говорили им об этом, хотя это могло бы спасти жизнь многим из них, это надежное средство против ран, способных разбить сосуд жизни. Есть у меня еще и смесь, которая излечивает все болезни тела, а родить ребенка с его помощью все равно что сорвать с дерева зрелый плод. И про это лекарство я расскажу тебе, потому что ты разочаровался во мне за то, что я отказался отправиться с тобой в это отчаянное путешествие, и для того, чтобы, когда ты вернешься в свою страну, ты вспоминал Топиавари и не совсем презирал его при этом.

И человек, который сделал все — сначала чтобы установить дружеские отношения с индейцами, а затем обратить их в своих союзников, сел писать под диктовку Топиавари способы изготовления различных снадобий. Обманутый в своих ожиданиях, Ралей страдал и от разочарования, и от усталости, но, видя перед собой в гаснувшем, неверном свете лицо старика, он понимал, что индеец делится с ним чем-то очень ценным для себя; и отчасти из жалости к старику, отчасти из простого любопытства заставлял себя аккуратно записывать рецепты лекарств и переспрашивал индейца, просил объяснить ему всё, что сразу не схватывал.

Но даже это показалось старому вождю мало для возмещения нанесенной им, как он полагал, обиды. Так что, когда наконец Праздник закончился и индейцы, обитавшие в этой деревне, стали делиться своими одеялами и циновками с теми, кто пришел к ним вместе с Топиавари посмотреть на странного белого человека, король подошел к Ралею и сказал:

— Пойдем со мной.

Он привел его в хижину, стоявшую немного поодаль от остальных, и, пригнувшись, они прошли в низкую дверь. Три маленьких светильника слабо освещали ее внутренность, но казались при этом яркими бриллиантами после царившей снаружи кромешной тьмы. На грязном полу сидела юная индианка и нанизывала на нитку алые бусы. Поднимаясь с пола, она уронила их на пол, и они рассыпались у ее ног. Индианка робко приблизилась к Ралею.

— Испанцы забирают наших женщин и страшно оскорбляют нас, — сказал Топиавари. — Но эта девушка принадлежит мне, и я приготовил ее для тебя. Было время, когда я предложил бы тебе выбрать любую из дюжины, но едва ли найдутся теперь среди них девственницы. Однако возьми. Она твоя. — Перейдя с испанского на родной язык, он тут же что-то сказал девушке. Она кивнула в ответ и прошептала несколько слов. Топиавари взял ее за подбородок и приподнял ее голову. — Она прекрасна, — сказал он, удивляясь молчанию Ралея.

— Да, она прекрасна, — повторил за ним Ралей.

Он смотрел не на ее плоское испуганное коричневое лицо. В желтом свете ее только что умащенное маслами тело блестело, подобное бронзе, у нее были стройные коричневые ноги, а бедра и грудь были как у той девушки, которая когда-то давно на постоялом дворе лишила его невинности. Лиз была далеко от него, да и, возможно, пройдут месяцы, прежде чем он вновь увидит ее. Ралей почувствовал, аромат масел, которые делали ее тело таким блестящим, и от сладострастного запаха у него закружилась голова. Он уже не был мальчиком и, хотя его любовь к Лиз одержала верх над его амбициями, не относился к числу тех мужчин, для которых женщины значили все. Но здесь, в этой чужой стране, в компании с королем, для которого подарить девственницу гостю значило то же, что в знак гостеприимства накормить его хорошенько мясом и напоить крепкими местными напитками, он вдруг ощутил в себе дикаря, который как-то умудрялся прятаться за одеждой и речами цивилизованного человека. С какой вековой мудростью готовили ее для него! Каким крепким и податливым будет ее тело! В какое-то мгновение он возжелал ее, готов был, как говорил сам Христос, на прелюбодеяние. Но не воспоминание о Лиз остановило его, его остановила мысль о его миссии.

— Я не один, со мною восемьдесят мужчин, Топиавари, и наша цель стать друзьями индейцев, Ради достижения этой цели я запретил всем моим товарищам, как бы их ни соблазняли, дотрагиваться хотя бы пальцем до ваших женщин, И я не могу нарушать правила, которые установил для всех остальных. И тем не менее оттого, что я не могу принять вашего подарка, моя благодарность не станет от этого меньше.

— Кто узнает? — лукаво спросил старик.

— Я сам буду это знать, Топиавари, и тогда в моих приказаниях будет недоставать убедительности.

— Из таких, как ты, выходят короли, — сказал индеец просто.

Девушка стояла, наблюдая за ними. Она не понимала, о чем они говорят, но каким-то образом. до нее дошло, что ту обязанность, о которой говорил ей Топиавари, ей не придется выполнять. Она склонилась над полом и стала подбирать рассыпавшиеся алые бусы. Вид узкой коричневой спины и согнутых маленьких коленок побудил Ралея опять обратиться к старику.

— Скажите ей, что виновато табу, а не она, что она вполне пригожа, — попросил он.

Топиавари перевел ей слова Ралея, и она одарила его ослепительной улыбкой в ответ.

Они вышли из хижины, и король пожелал доброй ночи своему гостю.

Ралей долго не мог уснуть. Он лежал на спине на мягкой шкуре, которую ему постелил один из индейцев, и глядел в усеянное звездами небо, В темноте из-за деревьев слева поднялась луна, большая и красная, потом она пожелтела, поплыла над поляной и, наконец, скрылась за деревьями справа. Он думал о Лиз, о том, как лежит она теперь в одиночестве, бледненькая, беспомощная и далекая, как цветок, утопленный в глубоком пруде. Но в то же время она была менее реальной для него сейчас, чем манящий к себе город на не обозначенной ни на каких картах реке или королева, которую он видел внимающей его рассказам о взятии города. Он думал о Топиавари и его печальном смирении перед падением его народа. Так и сам он мог остаться в ожидании своего смертного часа в Шерборне. Что же это такое, что так неодолимо влечет к себе некоторых людей? Была ли это жажда похвал со стороны соотечественников, такая банальная и проходящая, как с горечью отзывалась о ней Лиз? А может, это предначертание, согласно которому они должны сыграть свою роль в драме человечества? Предположим, Колумб предпочел бы остаться на одной из узких улочек Генуи, чинить там сети и попивать винцо или Христос удовлетворился бы жизнью сапожника в лавочке Назарета… Нет, его жизнь, образец всех человеческих жизней, была предначертана во всех ее деталях, с самого ее зарождения, со всеми странствиями, со всеми трапезами, со всеми произнесенными им словами она была предопределена и известна где-то там, кому-то, даже еще до того, как Мария почувствовала всколыхнувшуюся в ее чреве жизнь. Если это мог один, почему не могут все? И кто же этот режиссер, который наделяет некоторых людей такими трудными ролями? Например, этих индейцев; или рабов из Марокко на галерах; или гугенотов во Франции. Уж не для развлечения ли все это какого-нибудь бессмертного театрала, который и сейчас смотрит на эту Богом забытую поляну среди диких лесов и, видя, что он не спит, думает: «Ралей разговаривает сам с собой»?

От старания разгадать непостижимое голова у него пошла кругом. Он оставил свои тщетные попытки, как до него делали многие другие философы, перевернулся на бок и заснул.

Ралей не слышал, как индейцы Топиавари тихо перебирались от хижины к хижине, поднимая спавших, не слышал и их крадущихся шагов, когда они, нагруженные едой и скарбом, пробирались мимо него на тропу, ведущую через скалы и заросли кустов в деревню короля. Когда проснулся первый из англичан, весь поселок был пуст. Топиавари ненавидел испанцев и готов был полюбить Ралея, но любовь его не была настолько сильной, чтобы победить страх, и ни один из его индейцев не проявил желания сесть в одну из лодок англичан для похода с ними вверх по реке и тем самым навлечь на свое племя гнев испанцев.

— Простите, сэр Уолтер, — сказал Кеймис, — но так думают все, и я согласен с ними.

Ралей, трясущимися руками удерживая подбородок и стараясь не стучать зубами, с трудом проговорил:

— Прошу, еще один только день, Кеймис. Город не дальше, чем на расстоянии одного дня пути. В конце концов, это всего лишь дождь, ну и гром иногда. Это не может повредить им.

— Ну хорошо, доберемся мы туда, и что потом? Половина наших людей больна, и все мы умираем от голода. И подумайте о себе наконец: при такой лихорадке вам надо лежать в постели.

— Мне необходимо там побывать. Кроме нескольких мешков с золотом я должен привезти в Англию еще кое-что. Ну пожалуйста, еще один день, Кеймис. Я бы сам поговорил с матросами, но мне ненавистна сама мысль, что они увидят меня в таком состоянии.

Кеймис посмотрел на вздувшиеся воды реки, мчавшиеся мимо их лодок, которые не могли продвинуться вперед против течения ни на дюйм. «Он совсем сошел с ума, — подумал Кеймис, — но надо как-то успокоить этого сумасшедшего».

— Ладно, сделаю все возможное, — сказал он.

Ралей сжал обеими руками голову и продолжал неотрывно смотреть вверх по течению реки.

Прошли сутки.

Кеймис заявил:

— Простите, но с нас хватит. Последний шторм окончательно доконал нас. На каждого человека осталось по полпорции хлеба, и если вы не отдадите приказ поворачивать назад, я сделаю это за вас. С нашей стороны было безумием разрешить вам так далеко завлечь нас.

Ралей встал. Дрожащим голосом, перекрывая рев реки и шум дождя, он прокричал:

— Вам кажется, что вы пропадете здесь и умрете с голоду? Я докажу вам, что вы не правы. Я пешком доберусь до Маноа и принесу вам еду. Кто со мной?

Ни один голос не раздался в ответ, только по-прежнему ревела река и шумел дождь. И вдруг юный Гилберт, пока еще не растерявший ни чувства жалости, ни фанатизма, встал:

— Я пойду.

И вслед за ним бас старого Уиддона:

— Раз уж ты такой дурень, я с тобой.

Прошло еще шесть часов.

— Вон там, впереди. Неужели не видите? Хрустальные и гиацинтовые ворота, и двадцать четыре башни из слоновой кости, и серебряные колокола на них. Они звонят, приветствуя нас. Маноа, Маноа!

— Бери его за ноги, Гилберт. И Бог нам в помощь! Мы с тобой вымотались окончательно.

Они вытащили Ралея из грязи, уже засасывавшей с бульканьем его тело, и, по колено в этой хляби, а иногда и проваливаясь в нее по грудь, побрели к берегу и притащили командира к лодкам, которые уже выстроились, чтобы плыть вниз по реке.

Через три дня бушующие коричневые воды реки вернули их к месту расположения индейской деревни.

— Гребите к берегу, — велел Ралей, — цепляйтесь за него с помощью весел, веток и всего, что под руку попадет. Тут мы по крайней мере достанем еду.

Весь дрожа с головы до пят от лихорадки, он кое-как выбрался с баржи и вскарабкался на берег.

На маленькой поляне стояла знакомая деревня, абсолютно пустая. «Индейцы, вероятно, бежали от реки подальше на время дождей», — подумал он и содрогнулся от ужаса. Если так, он стал невольным убийцей восьмидесяти человек, доверивших ему все, вплоть до своей жизни. До Тринидада, несмотря на бешеную скорость речного потока, они доберутся не раньше, чем умрут с голода. И все-таки стремительный поток стал их спасителем. Он пронес их со скоростью больше ста миль в день вниз по реке, с ужасающей силой швыряя суденышки от берега к берегу, грозя каждую минуту поглотить их.

Ралей пригнулся у входа в крайнюю из хижин и приподнял край соломенной циновки, спасавшей ее от непрекращающегося ливня. Он ничего не смог разглядеть: воздух внутри хижины был такой спертый и продымленный, что Ралей почти ослеп от слез и уже подался было назад в отчаянии от вновь постигшего его разочарования, когда раздался голос женщины. При этом звуке Ралей чуть не зарыдал от радости. «Топиавари», — сказал он. Это было единственное слово на их языке, которое он знал, и оно должно было помочь ему объяснить ей, пусть даже на английском языке, что он не совсем, чужой им. Но и на этот раз фортуна была на его стороне. Не сказав ни слова, женщина отвязала циновку от притолоки и, укрыв ею голову, словно большой, квадратный гриб, вышла наружу и знаком предложила Ралею следовать за ней. Они прошлепали по грязи до какой-то хижины, женщина остановилась и указала англичанину на дверь. Ралей приподнял циновку и лицом к лицу столкнулся с королем.

— Мой друг, — воскликнул старик, — как ты поживал?

— Дьявольски плохо, — сказал Ралей, — и если вы, Топиавари, не накормите нас, мы все умрем с голоду.

— Это счастье, что я оказался здесь. Я пришел сюда двенадцать дней назад, чтобы уладить тут кое-какие споры, и не смог уехать из-за дождя. Но расскажи мне, как ты поживал.

— Мои люди с неимоверным трудом удерживают лодки у берега, — сказал Ралей.

Топиавари тут же встал.

— Я прикажу, чтобы каждый дом выделил по горсти муки, — сказал он. — О большем я не могу просить их. У них самих осталось очень мало, а в такую погоду мужчины не могут выйти на охоту. Боюсь, ни мяса, ни рыбы не будет.

Он подошел к двери и прокричал что-то. Появился человек с циновкой на голове и тут же убежал выполнять поручение.

— Ну а теперь скажи мне — дошли вы до города? — спросил король.

Ралей покачал головой.

— Нет. У нас кончилась еда, и пошли дожди. Люди были напуганы — и не мне винить их за это. Я попытался дойти до него по суше, пешком. Я точно знал его местоположение. Но меня свалила лихорадка, и если бы два верных товарища не притащили меня обратно к лодкам, я бы умер там. Но все это уже позади. В будущем году я приду сюда с более солидными запасами продовольствия и с большим количеством людей и снова буду у вас, Топиавари, и вы присоединитесь ко мне.

Старик покачал головой.

— Для такого старого человека, как я, глупо строить планы на год вперед. В будущем году я встречусь со своими покойниками. А за своих соплеменников я ничего не могу обещать. Пуганый бык ярма не сбросит. А ты даже можешь навлечь на нас беду. В присутствии какого-нибудь испанца, который понимает твой язык, ты случайно можешь сказать: «Топиавари накормил нас. Он был беден, но дал нам то, что сам имел». И тогда испанцы сразу же нападут на нас со словами: «У вас хватает еды, чтобы раздавать ее налево-направо? Тогда отдайте ее нам». Или: «Такое гостеприимство говорит, что ты богат, Топиавари; покажи нам, откуда берутся твои богатства, или мы выколем тебе глаза». И когда в будущем году ты вернешься, ты не найдешь среди моего народа ни одного человека, который пожелает тебе добра. А, ладно, ты, должно быть, не видишь в нас ничего другого, кроме радушно предложенной тебе горстки еды или, возможно, нашего ночного набега на твоих врагов.

Сидя на полу, он сложил свои тонкие руки у себя на груди и, казалось, целиком погрузился в себя. В его голосе, позе, полных безысходности, было для Ралея что-то невыразимо трагичное. Его чувства, обостренные собственными неудачами и физической слабостью, натолкнули его на мысль, что король индейцев взвалил на свои тщедушные плечи груз всех просчетов его племени, вопли всех потерпевших крушение на этой земле. Дождь продолжал шелестеть по крыше, просачиваясь через дырки на глиняный пол хижины. Казалось, опустел весь мир и остались только манившие в трясину болотные огни.

Индеец, посланный королем за милостыней для Ралея, вернулся, неся в каждой руке по полной корзине. Он поставил их перед англичанином, и они немного посторонились, чтобы Ралей мог разглядеть темную маисовую муку, находившуюся в них.

— Не могу передать вам, как я благодарен. Но я за нее заплачу, если не вам, то вашему народу, — сказал Ралей.

— Не за что, — сказал Топиавари, его удрученное лицо осветилось улыбкой.

Ралей вдруг вообразил себя в своем кабинете в Шерборне, горели свечи, Лиз сидела за своим вышиванием, и на мягкой шкуре медведя перед ярким огнем очага играл маленький Уолтер. Даже если королева отвергнет его поползновения и с презрением откажет ему в своем обществе, все это останется при нем, а также его поля, его книги, его друзья и его неистребимые надежды. У Топиавари не было ничего. Ни его доброта, ни его необычайный интеллект, ни его врожденное достоинство — ничто не могло утаить того факта, что он всего лишь почти абсолютно голый дикарь, восседающий в грязи в ожидании собственной смерти. И, однако, будучи сам беден как церковная крыса, он наделил едой пришельцев, которые не могли ему дать взамен ничего, даже слабой надежды.

Самый саркастический и тонкий человек Англии, бывший любимец Елизаветы, завсегдатай самого блестящего, циничного двора Европы, видел мысленным взором, как горсти грубой, темной муки сыпались из рук людей, настолько нищих, что ни один европеец не смог бы по-настоящему понять это слово в применении к индейцам. Он вообразил, как коричневые руки голодных индейцев горстями вынимают свои сокровища из полупустых кувшинов, возносят их над корзинами и разжимают ладони. Подобно мучившей его тело лихорадке, что-то больно сдавило ему горло. Ралей снял со своего похудевшего пальца кольцо со своей печатью и, приподняв трясущуюся руку Топиавари, надел его на один из его грязных пальцев. Потом он обнял сутулые плечи короля и поцеловал его в обе щеки.

— Друг мой Топиавари, я вернусь в будущем году. И со мной будет большое войско, и я освобожу тебя. Живи ради меня и ради этого дня.

— Да расцветут все твои надежды, да будет каждый твой день радостным для тебя, и да почиешь ты в мире! — сказал ему старик.

Подняв с пола нагруженные корзины, Ралей наклонил голову, выбираясь наружу через низкую дверь хижины. Слеза — то ли от слабости, то ли от только что пережитого — скатилась по его щеке. Ему нечем было смахнуть ее — обе руки были заняты, — и дождь поглотил ее, как и его следы, оставленные им на обратном пути к барже.

Наблюдая за своими жадно поглощавшими мокрую муку и при этом не прекращавшими борьбу со взбесившейся рекой соратниками, он подумал о том, что у него есть что предъявить королеве и обществу в доказательство его трудов: его карты, образцы золота, налаженные с индейцами дружеские отношения. Нельзя считать их экспедицию полностью провалившейся. И всегда остается еще и завтрашний день.

Корабли стояли там, где он оставил их. Когда Ралей поднялся на борт, его встретил Флаудье.

— Все в порядке, сэр, и мы готовы отплыть. Докладывать не о чем, кроме…

— Кроме чего еще? Не держите меня в неведении.

— Сбежал Беррео, сэр. Трое наших спустили лодку, чтобы пойти порыбачить. Разразился шторм, и они укрылись от него на берегу. Когда шторм кончился, они не нашли ни лодки, ни пленника. Мне ужасно жаль…

— Да ладно, — сказал Ралей, — я и так не знал, что с ним делать. Формально мы не находимся с испанцами в состоянии войны, и у нас нет права брать пленных. Так что — скорее в путь!

И он бросился на свою узкую койку. И не было в мире постели мягче этой.

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

ЛОНДОН. 1595 ГОД

Шекспир ласково погладил обложку книги «Открытие Гвианы».

— Хотел бы я, чтобы мой еврей так же переплетал мои книги, — с чувством зависти сказал он. — Испытываешь наслаждение, беря ее в руки, да и при чтении не меньшее.

Ралей печально улыбнулся. Он сам написал книгу и сам же выбирал для нее переплет и шрифты с таким же тщанием, с каким составлял ее текст. Весь этот труд он готовил как подарок королеве, но до сих пор не услышал от нее ни слова и был в неведении, видела ли она вообще его книгу.

— Вы мне позавидовали? — спросил он.

— О, страшно, — ответил Шекспир. — Я долго поджидал вас в «Русалке», чтобы сказать, как сильно я вам завидую. Но вы все не приходили, и я вынужден был отыскать вас в вашем логовище.

— Рад, что вы сделали это. Я чувствовал себя одиноким и страдал от скуки, но в «Русалку» я больше не пойду. Один раз я дошел до самых ее дверей. Но клубы созданы для молодых людей, не для таких, как я: мне в каждом кресле мерещится привидение.

Шекспир бросил на него пронизывающий взгляд. Ему показалось, что Ралей имеет в виду Марло. Он успел забыть о Сиднее и обо всех других, кого из любимых мест их юности отозвали смерть или какое-то дело. Было время, когда и он стал избегать «Русалку», время, когда из темного угла таверны вдруг выглядывало лицо Марло и по лестнице разносился его крик: «Подожди меня, Уилл, я с тобой». Потому что смерть Марло тяжким бременем легла на его совесть, как будто он своею собственной рукой нанес ему роковой удар. Уилл знал, — но знал один он! — что если бы захотел, то мог бы спасти Марло. Было время… Но мозг художника подсказал ему лекарство от подобных переживаний. Страшные события своей жизни он стал обращать на пользу себе же, и сцена «На пиру» в «Макбете» навсегда изгнала дух Марло из его жизни.

«Сгинь! Скройся с глаз! Вернись обратно в землю! Застыла кровь твоя, в костях нет мозга… … Исчез! Я снова человек… -

писал Шекспир, и не кривил душой. Больше Марло не насмехался над ним из темноты, и на лестнице «Русалки» не звучал больше его голос. И он спросил Ралея:

— Ты имеешь в виду Марло? Он сам накликал на себя смерть. Разве я сторож брату своему? Нет места призраку его за моим столом.

Ралей не упустил пронизывающего взгляда Шекспира и был поражен его скоропалительным предположением о том, что разговор идет именно о Марло. Он вспомнил, что слышал о том, что Марло убили во время драки в таверне, но как-то не придал этому особого значения. По манере поведения Шекспира он понял, что что-то в этой истории было такое, что давало основание Уильяму упрекать себя, но тут же он позавидовал ему, как человеку, умеющему так контролировать свои чувства, что ему даже не приходится притворяться невинным. «Нет места призраку его за моим столом» — звучит как заклинание. Но если он может заставить замолчать свою совесть, почему бы ему, Ралею, не усмирить назойливое честолюбие, которое грызет его день и ночь?

— Я не знаю, как все это было, Уилл, — сказал Ралей, — но расскажите, как вам удалось избавиться от его призрака?

Шекспир, прежде чем ответить, взял в свою прекрасную руку стакан из венецианского стекла и вновь наполнил его вином.

— Доверьте лежащему перед вами листу бумаги то, что не дает вам житья. Если вы наберетесь терпения и выслушаете меня, мы с вами разберем ваш случай. Вам покоя не дает желание свершить что-то великое, желание прославиться — или иначе: вас будоражат ваши честолюбивые притязания. Если вы назовете себя другим именем, поставите наделенного этим именем человека в какие-то иные обстоятельства и напишете его историю, историю амбициозного человека с вашими честолюбивыми устремлениями, но с его мотивировками, ничуть при этом не щадя себя, тогда ваши честолюбивые притязания заживут самостоятельно на этом листе бумаги. А поскольку ничто не возникает из ничего, ваши страдания смягчатся, потому что часть их от вас перейдет к описанному вами герою. Возможно, это не совсем обычная концепция, но я на собственном опыте доказал ее дееспособность. Человек способен распилить дерево или соорудить скирду и остаться при этом, если не считать выступившего у него на теле пота, точно таким, каким он был до того, как взял в руки пилу или вилы. Но с явлениями, не столь материальными, касающимися нашего разума, дело обстоит совсем иначе. Разве сам Христос не сказал: «Добродетель исходит от меня», когда женщина с сильным кровотечением коснулась его одежд? В том случае благодать поступала по какому-то невидимому каналу, который, хотя и был так же реален, как русло Темзы, возможно, не был так достоверен для людей. И я писал о любви, пока во мне не осталось ни капли любви; я был молод тогда и жалел, что так должно случиться. Но теперь, в зрелом возрасте, я радуюсь возможности написать, пока талант писателя еще не оставил меня, о том, что угнетает мою душу, и таким образом освободиться от этого.

Он поднял свой стакан и залпом осушил его.

— Но тогда, — сказал Ралей, — если следовать вашей теории до конца, можно дописаться до своего полного опустошения. В вас не останется ничего из того, что составляет вашу сущность. Со временем вы превратитесь в ничто.

— Отнюдь. Мозг человека это вам не свиной пузырь, который ребятишки, привязав за бечевку, гоняют по улицам. Скорее это грифельная доска. Что касается моей «грифельной доски», с нее постоянно все стирается. Но жизнь снова заполняет ее своими письменами, и человек возрождается, но уже совсем другим.

Ралей обдумывал услышанное; в чем-то Шекспир был прав, а в чем-то и заблуждался.

— Уилл, как это вы, такой умный человек, так невероятно равнодушны к своей карьере? — произнес он наконец. — Если бы я умел писать так, как вы, я постарался бы заставить весь мир валяться у меня в ногах. Я добился бы того, чтобы меня принимали в королевском дворце. Я голодал бы день и ночь, только бы завоевать признание королевы. Растущая постоянно куча рукописей у меня на столе раздражала бы меня, как заноза в заднице.

— Всему свое время, — спокойно заметил Шекспир, опять поднимая стакан с вином. — А если когда-нибудь тщеславие начнет терзать меня, я его опишу на бумаге. Я напишу о карьеристе, который разрушил собственную жизнь из честолюбия; возможно, прототипом будет Уолси . И я разоблачу тщеславие, я напишу: «ангелы пали от этого греха». И шлюха будет подглядывать через мое плечо и скажет: «Этот человек слишком хорошо разбирается во мне», и исчезнет с глаз долой.

Первый психолог страны наклонился над каминной решеткой и выбил свою трубку; затем он повернулся к хозяину дома и улыбнулся.

— Но я пришел сюда не для того, чтобы говорить о себе. Я пришел сказать вам, что прочитал ваше «Открытие» с большим интересом и с удовольствием. Королева как-нибудь отозвалась о книге?

— Нет. И никогда этого не сделает.

— Возможно, в открытую и не сделает. Однако есть и некое утешение для вас, если вы в нем нуждаетесь. Если бы королева не знала ничего о вас, если бы она в глубине души не опасалась, что если увидит вас, то забудет свой гнев, она бы послала за вами. Будьте уверены, каждое написанное вами слово о том, как можно завоевать Гвиану и удерживать ее в своих руках силами трехтысячной армии, глубоко запало в голову королевы, в ее хранилище идей. Пока вход в него для вас закрыт, там бушует ярость, царит ералаш, но придет час, когда возникнет нужда, и она обратится к своему хранилищу и обнаружит там ваше имя. Она, возможно, холодно посмотрит на него, но вытрясет из него пыль и воспользуется им. Запомните мои слова.

Ралей посмотрел на своего гостя. Он вдруг понял, что перед ним сидит человек, знающий о мыслительном процессе других людей и о собственной мыслительной деятельности больше, чем дано простому смертному. И при мысли об этом он вдруг увидел перед собой лицо пророка. Большой широкий лоб, на котором уже появились залысины, а эти огромные, ясные, внимательные глаза могли бы принадлежать и Моисею, и Самуэлю. Удивительно приятно было сознавать, что Шекспир верит, что королева когда-нибудь вспомнит о нем, Ралее. Неведомо как, но Уилл, возможно, знал это. И в этом же его проникновении в суть вещей, вероятно, заключалось объяснение тому, что он, всегда оставаясь в безвестности и с пустыми карманами, спокойно смотрел на свою судьбу и нищету и при этом говорил: «Всему свое время». Самому Ралею никогда в голову не приходили ни такие мысли, ни такие слова. Как в свои двадцать лет он нетерпеливо ждал признания своих заслуг, так и теперь, в свои сорок три, он был так же нетерпелив. Уолтер с грустной усмешкой вспомнил, как он горько переживал, когда Лестер не упомянул его имени в своем рапорте в связи с захватом фургона с золотом герцога Альбы. И с тех пор в той или иной степени горечь подобных переживаний всегда оставалась при нем.

— Все это хорошо для вас, Уилл, — сказал он, отвечая скорее на свои мысли, а не на последнюю реплику гостя. — Ваш труд такого свойства, что может и подождать. Ведь еще не рожденные поколения будут читать ваши книги и играть ваши пьесы, наслаждаться вашей поэзией и черпать мудрость из ваших произведений. А я, если уже сейчас не достигну того, к чему стремлюсь, войду в историю — если вообще войду — как человек, настолько ослепленный любовью к королеве, что бросил в лужу перед ней свой плащ, чтобы только она не замочила свои ножки.

Шекспир расхохотался.

— Вы на самом деле так поступили? Ну, с такой очаровательной историей вас никогда не забудут. Особенно если ваши летописцы еще и добавят: «Ударив галантного юношу своей тростью по плечу, королева воскликнула: — Вставайте, сэр Уолтер». Надеюсь, этого не случилось?

Ралей тоже невольно рассмеялся.

— Едва ли. Ну а теперь, что вы думаете о ней? О королеве, я хотел сказать. Вот и работка для вашей проницательности.

— Она просто обычная, разумная женщина с головой на плечах. Половина деяний, из тех, что все называют ее макиавеллиевским государственным правлением , на самом деле не больше, чем женские хитрости, но хитрости королевы. Коварная женщина! И, не будучи такой уж умницей, один раз она все-таки провела меня. Сэр Уолтер, мужчины были мудры, когда оставляли женщин за запертыми дверями нянчить маленьких детей. Спаси нас Господь, если они выйдут оттуда. Судья-женщина, например, перехитрит самого сатану.

Взглянув на Шекспира, Ралей вдруг заметил, как странно изменилось его лицо. Глаза расширились, и в них мелькнула вспышка, мгновенно погасшая. Драматург быстро поднял стакан и осушил его. Затем, явно не желая продолжать беседу, он встал со стула и, сам будто во сне, пожелал Ралею спокойной ночи.

Откуда было знать Ралею, что это Порция, словно Минерва из головы Юпитера , родилась в тот миг в полном своем облачении в голове Шекспира.

 

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

КАДИС И ЛОНДОН. 1596 ГОД

I

На полированный стол, за которым сидели члены Тайного совета, падал слабый январский свет. В обоих концах зала в каминах горел огонь, едва ли прогревая воздух, который казался холодным и тяжелым, как вода в проруби. Королева сгорбилась и потихоньку терла и согревала свои руки у себя на коленях. Беркли произносил речь, и она смотрела на него, прислушиваясь к его рассказу о болезни короля Испании, но видела перед собой что-то иное, а не хитрое старческое лицо министра. Она видела перед собой новые длинные галереи Эскуриала и умирающего в них мужа вечно недовольной своей сестры Марии , слышала его последний вздох и вместе с ним — его призыв к народу поспешить и последним усилием сокрушить этого ренегата — протестантскую Англию, чтобы клятва его не осталась невыполненной после его смерти. Он ведь поклялся, этот медлительный, очень серьезный человек, что вернет истинную веру и церковь в Англию, и во имя достижения этого, подумала Елизавета, слегка вскинув подбородок, он устроил этот брак без любви с 6едной Марией, а потом напрашивался в поклонники к ней, ее сестре, но, будучи отвергнут, согласился на роль непримиримого ее врага. И вот теперь он умирал. И на какое-то мгновение в ней пробудилось что-то, похожее на жалость к нему. Будто заболел почти что друг — так хорошо она знала его. Его сомнения, припадки решительности, даже упрямая, старомодная привязанность к своим громоздким, тяжеловесным галионам в тот миг показались ей, женщине, которая занозой сидела у него в мозгу, милыми чертами его характера. И тем не менее его следовало разгромить. Она отбросила прочь мысль о том, что она и все эти люди собрались тут, чтобы затеять войну против человека, который сейчас, может быть, уже мертв. Какая чепуха! Филипп мог умереть. Но есть Медина-Сидония , есть приближенные короля — доны Испании, и аббаты, и кардиналы, и за всеми ними — архивраг, сам папа, все они остаются жить, и они могущественны и опасны. Беркли закончил речь, и королева подняла руки и стукнула ими по столу, затем ровным, бесстрастным голосом, специально припасенным для выступлений на Совете, она начала говорить.

— Я согласна с мнением лорда Беркли, которое он с такой неохотой воспринял. Войне быть. Но я не считаю, что мы пойдем на нее в одиночку. Как вы только что слышали, король Испании намерен напасть на Ирландию. Он полагает, что это самое уязвимое место в нашей обороне. Но у него самого есть еще более уязвимое место. Нидерланды. О нет, — быстро отреагировала она, услышав возгласы на другом конце стола: «опять эти 82-й и 85-й годы», — я не предлагаю снова проливать кровь англичан у Зютфена . На сей раз, я полагаю, Нидерланды должны помочь нам. Мы уже не раз предоставляли в их распоряжение наших солдат и деньги. Они должны нам солидную сумму. Берега нашей страны всегда служили убежищем для их иммигрантов. В Левинхэме они производят свое сукно, в Норвиче красят свои шелка. — Ей незачем было напоминать лордам о том, что это их гостеприимство было отнюдь не благодеянием. Фламандский шелк и фламандские ткачи принесли немалую пользу Англии, распространив по стране познания в области этих ремесел, но королева предпочитала считать присутствие голландцев постоянным бременем, несчастными, бездомными беженцами, живущими за счет благотворительности англичан. — Мы обратимся к Нидерландам, напомним им о наших прошлых благодеяниях и о наших нынешних дружеских отношениях и обещаем в обмен на их солдат и корабли простить им — но только на время, это должно быть четко оговорено — на время! — деньги, которые они задолжали нам; если же они не пойдут на сделку, потребуем деньги немедленно, чтобы снарядить в поход собственные корабли. У них есть корабли, что же касается денег — тут я не уверена. Думаю, у них не будет особого выбора… И тогда мы нападем на испанцев на их собственной территории, возможно, через Кадис. — Члены Совета выразили свое согласие, и королева продолжила: — А сейчас мы могли бы определить состав команд, так чтобы ко времени, когда мы получим ответ от Нидерландов, наш флот был готов и вышел бы в поход без всяких проволочек.

Беркли вооружился пером, и благонравная атмосфера зала заседаний превратилась в сплошное столпотворение, где разные предложения и контрпредложения, согласие и несогласие сталкивались, вызывали споры, сотрясая холодный воздух, заполнявший помещение. Королева не принимала участия в дискуссии. Она сидела на своем конце стола, прямая и безмолвная, спрятав замерзшие руки в широкие рукава своего платья. Наконец Беркли отложил в сторону перо и протянул ей совершенную копию листа, который лежал перед ним, со всеми фамилиями и пометками, где одни имена заменялись другими, какие-то новые вносились, какие-то вычеркивались.

Елизавета взяла бумагу и отошла с нею к окну. Зрение у нее понемногу ухудшалось, а на улице уже наступали сумерки; и хотя обычно она избегала нелестный для ее лица свет из северного окна, у которого она сейчас стояла в профиль к членам Совета, Елизавета всегда достаточно хорошо владела своими чувствами и своим тщеславием, чтобы оставить их за порогом зала заседаний. Она пробежала глазами список. Эссекс и Хоуард Эффингем в одной команде — это хорошо, кивнула она. Этим назначением она потрафит честолюбивому Эссексу, а совместное с Эффингемом командование охладит несколько его неукротимый нрав. Командовать наземными войсками, если высадка состоится, назначили Вира и Клиффорда. Сэра Джорджа Кэрью поставили командующим артиллерией. На этом имени она споткнулась, нахмурилась — она не любила Кэрью; однако он знает дело. Томас Хоуард — командующий флотом под присмотром своего родственника Эффингема.

Елизавета посмотрела в окно, оперлась подбородком на руку, насупила брови, поджала губы, постучала ногой по полу — для тех, кто знал ее и наблюдал за нею в тот момент, все это было признаком того, что она готова принять какое-то решение. Королева посмотрела на другую, чистую сторону листа, быстро свернула его и вернулась на свое место за столом. Отыскав свое золоченое павлинье перо, она мазнула им по своим губам, опустила его в чернильницу и вписала чье-то имя после имени Хоуарда, заключила оба имени в скобки и передала бумагу Беркли. Старик взглянул на элегантно написанное, еще блестевшее невысохшими чернилами имя и недоуменно поднял брови. Он взглянул на королеву, задохнувшись, готовый произнести свое несогласие; но Елизавета не спускала с него глаз, и в ее мерцающем, наполовину насмешливом, наполовину враждебном взгляде он прочел такую решимость, которая при первом же намеке на протест обернется неудержимым гневом. И на том вдохе, который он приготовил, чтобы выразить свой протест, он произнес:

— Сэр Уолтер Ралей назначен вместе с сэром Томасом Хоуардом командовать флотом.

По залу пронесся шорох, вроде шелеста зрелой пшеницы под порывом ветра, но голоса не подал никто. Королева внимательно, одного за другим, обежала взглядом всех присутствовавших на Совете. Ни один из них не принял вызова королевы.

Итак, в назначенный час, во главе с Эффингемом на его старом, еще времен разгрома «Непобедимой армады» ветеране «Арк Ройял», с гордо поднятым над ним алым флагом вошедшим в Канал, вошли и корабли его флота; плескались флаги: сразу за алым — красно-коричневый флаг Эссекса, когда-то приведший его к дуэли, за ним — сверкающий на солнце синий флаг лорда Томаса, и затем шел Ралей на «Духе войны» под своим белым, развевающимся на ветру флагом. Уолтер Ралей вышел в море во всем своем блеске. Внизу, в каюте, на книгах, которые повсюду сопровождали его, сияло золотое тиснение, и смешной Будда сидел, уставившись на покрывало на койке, которое было точно такого же бронзового цвета, как и он сам: Лиз с трудом отыскала его у какого-то торговца шелком. И сердце так и прыгало в груди Ралея. Он должен в этом походе вернуть себе свою честь, выжать ее, как говорил Уилл, «из этой бледнолицей луны».

II

Белостенный монастырь Богородицы Всех Скорбящих стоял на небольшом возвышении в центре города, и из его верхних окон были хорошо видны улицы, расположенные между монастырем и портом, и сама гавань. Весь предыдущий день сестры украдкой наблюдали за битвой и шепотом, потихоньку обменивались впечатлениями. Но сегодня выглядывать в окошки или рассуждать о превратностях войны не было времени: монастырь превратился в госпиталь, и сестрички, которые зареклись смотреть на мужчин и тем более дотрагиваться до их тел, были призваны матерью настоятельницей проявить все свое милосердие в уходе за изуродованными в сражении солдатами, а тех монахинь, которые содрогались при виде крови и от ее запаха, она убеждала, что солдаты «пострадали за то же дело, что и сам Христос». Из кладовых, из келий девственниц вытащили все узкие соломенные тюфяки и рядами разложили в залитой солнцем, южной крытой аркаде, и в течение всего дня сестры семенили туда и обратно, накладывая на зияющие раны мази, настоянные на травах, перевязывая сломанные суставы полосами от простыней, и настоем из лимона и красного клевера поили раненых, чтобы предупредить воспаления.

От тех из своих подопечных, кто мог и хотел говорить, к вечеру они узнали обо всех подробностях сражения, о двух сумасшедших англичанах, которые начисто порушили все планы обороны испанского города. Один из них, высокий, на корабле с красно-коричневым флагом, в возбуждении сбросил свою шляпу за борт корабля и приказывал спускать на воду лодку за лодкой с солдатами, с тем чтобы высадиться на берег. Но Бог помешал ему совершить это, начавшийся бурный прибой потопил лодки уже в гавани. Другой был капитаном корабля с белым флагом; он тоже был как одержимый; именно он начал брать испанские корабли на абордаж, вслед за ним сделали то же и другие; они бросали абордажные крюки за борта огромных новых галионов с благочестивыми именами двенадцати апостолов, и тут уж испанцам не осталось ничего другого, как поджечь свои превосходные суда в надежде, что огонь с них перебросится на корабли противника и уничтожит их. Сестры иногда прерывали свое занятие, прислушиваясь к стрельбе и канонаде, и когда появлялись новые страдальцы, теперь частенько не только с пулевыми ранениями, но и с ожогами, они

с трепетом спрашивали их: «Как вы думаете, они высадятся на берег?» И в конце концов, когда уже стемнело и стал ясно виден ослепительный свет горящей пристани, появился солдат, который вместо привычного ответа на их вопрос: «Конечно нет», произнес страшные слова: «Они уже высадились».

Вряд ли кто-нибудь спал в ту ночь в монастыре, да и в любой другой части города. Даже в темноте сражение продолжалось на баррикадах, спешно сооруженных на улицах города. Английские и фламандские матросы, распаленные грабежами, кровью и добычей, буйствовали на улицах, они вламывались в винные магазины, и к безумию победителей добавлялось безумие опьяневших от незнакомого им вина людей. Женщины и дети с воплями устремились в не занятые пока районы города или, полные решимости отстоять свое добро, свешивались с балконов высоких белых домов и бросали в солдат тяжелую медную кухонную утварь, камни, стулья, лили кипяток и швыряли на головы завоевателей горящую паклю.

«Они будут здесь к утру», — на ходу перешептывались монашки и снова спешили к своим раненым, и разные чувства — в зависимости от темперамента каждой — овладевали их умами под скромными монашескими чепцами. Порой это бывала смесь самых противоречивых чувств: страх, смирение, бесстрашие, смутный плотский интерес. Англичане выставили своих монахинь из монастырей в светский мир, а с монахинями побежденного врага — чего только они не сделают?

Но даже перед лицом такой угрозы положение служительниц Бога обязывало выполнять свой долг, и наутро сестры, бледные и измученные, потому что не ложились в постели всю ночь, разносили в южной галерее монастыря миски с супом, банки с мазями и рулоны матерчатых полос. Мать настоятельница приказала закрыть ворота и накинуть на них засов, сама же устроилась у подъемной решетки, чтобы решить, когда их нужно открыть. Хотя и важно было не допустить внутрь англичан, но не менее важно было и не обидеть никого из тех, кто нуждался в помощи. Но в то утро больше уже никто из раненых не поступил в монастырь, потому что в результате поражения наступил хаос, и теперь каждый раненый мог рассчитывать только на свои силы или просто оставаться лежать там, где его настигла беда. И в конце концов, поняв это, мать настоятельница покинула свой пост у ворот и вернулась в свой временный госпиталь. И ни монахини, ни раненые не знали о прибытии целой партии пьяных моряков до той самой минуты, пока они не вторглись во двор через маленькую дверь возле ворот.

Это было похоже на нашествие дьяволов: все они прокоптились до черноты, и многие из них были покрыты спекшейся кровью. Крепкие английские головы, привыкшие к легкому элю, распалились от выпитого ими диковинного вина. Они волокли за собой узлы с добычей прошедшей ночи, дурацкие вещи, вроде медных ламп, отрезов шелка, испанских сапог и кухонной посуды. Один из моряков воткнул в свою взъерошенную бороду дамский гребень, и у большинства из них на их коротких пальцах было по нескольку колец, зачастую налезавших лишь на первую фалангу пальцев. Женщин они не пощадят, подумала настоятельница, поднимаясь с тюфяка, и, пытаясь навести хоть какой-то порядок, обратилась к пришедшим с вопросом, чего они хотят. С тем же успехом она могла обратиться к глухим. Моряк с гребнем в бороде схватился левой рукой за ее четки, сразу порвал их и, крепко обняв ее за плечи правой рукой, впился в ее губы своим бородатым ртом. Она на какое-то время оказалась совершенно обезоруженной, как физически, так и умственно, но затем ужас и неожиданный поворот мысли обрели свой голос в молитве: «Боже, избавь меня, нанеси ему смертельный удар!» — и в то же мгновение она решила, что Бог услышал ее молитву и помог ей, дополнив длинный список своих чудес еще одним чудом. Но избавление пришло от рук одного из тех, кого она опекала минуту назад: потянувшись со своего тюфяка, он сумел дернуть за ноги моряка, и тот свалился, с грохотом ударившись головой о каменный пол галереи. («Все равно это Бог помог мне через своего посредника — человека», — всегда после того ужасного дня говорила себе настоятельница.) Но при виде творившегося вокруг нее безобразия она чуть было не пожелала, — что было бы большим грехом, конечно, — чтобы ее молитва звучала иначе: «Нанеси мне смертельный удар».

Раненые испанцы, которым их раны позволяли подняться на ноги, пытались защитить сестер, но вопли несчастных говорили о тщетности их усилий, и паника все возрастала, вплоть до того, что раздалось истерическое хихиканье сестры Агаты, которая оказалась такой ненадежной — мать настоятельница всегда боялась за нее. Абсолютно безотчетно и не надеясь ни на что, она бросилась на помощь Агате, так как если вопящей монахине грозит опасность, то хихикающая монахиня способна совершить грех. Но она так и не добралась до потенциальной грешницы: залп из нескольких ружей обратил весь этот ад в скульптурную, массовую группу. Настоятельница обратила свой взор к входу в галерею. Там стояли четверо мужчин, трое из них с еще дымящимися мушкетами в руках, четвертый опирался на палку, импровизированную трость из неровной серой ветки оливы. Все присутствующие, в том числе и все монахини, тоже смотрели на них, а нагрянувшие в монастырь моряки, пошатываясь, постепенно приходили в себя. Человек с палкой говорил с ними резко, энергично, на не понятном для нее языке. Но она увидела, как моряки поспешно построились парами и в относительном порядке промаршировали к воротам. Человек с палкой посторонился, пропуская их мимо себя, а двое из трех мушкетеров направились вслед за парнями, которые неожиданно превратились из вселявших ужас дьяволов в обычных пьяных людей. Третий человек с мушкетом остался стоять у ворот, а четвертый с трудом сделал шаг-другой вперед, и настоятельница увидела, что он ранен в ногу. Грубая повязка на его ноге ниже колена промокла, и кровь капала на его шелковые чулки.

Направляясь к ней, он снял с себя шляпу и, остановившись на почтительном расстоянии, поклонился ей.

— Я прошу у вас прощения, мадам, за недостойное поведение некоторых моих соотечественников. В этом виновато ваше вино. Надеюсь, ваши страдания ограничились кратковременным испугом.

У него прекрасный испанский язык, подумала настоятельница, да и лицо, хотя и бледное и искаженное от боли, тоже прекрасно.

— Это было ужасное потрясение, — просто призналась она. — Мне страшно подумать, что бы стряслось со всеми нами, если бы не появились вы. Сказать, что мы благодарны вам, — значит не сказать ничего о том, что мы на самом деле чувствуем.

Она заметила, что вокруг нее собрались монахини и не спускают глаз с человека, да и у нее самой сердце забилось от восхищения, когда она впервые увидела его. Настоятельница повернулась к сестрам и сказала:

— Вернитесь к своим обязанностям, наверстывайте упущенное время.

Робкие, как лани, монахини подчинились ее приказу, подобрали с пола, куда они от страха побросали, все свои тарелки, банки и перевязочные материалы и возобновили заботы о раненых, как будто ничего здесь не произошло. Настоятельница снова обернулась к англичанину, чтобы продолжить выражения благодарности, но вместо этого ей пришлось броситься вперед, чтобы подставить стул незнакомцу, которого качало из стороны в сторону и к которому с тревожным выражением на лице устремился уже единственный его сопровождающий.

— Это всего лишь слабость, вызванная потерей крови, мадам. Не беспокойтесь, пожалуйста, — сказал ей чужестранец.

— Как я могу не беспокоиться о таком добром друге, когда вижу его страдания, — твердо заявила маленькая женщина. — Вам не трудно будет прилечь? Эй, кто-нибудь, — обратилась она к лежащим перед ней на тюфяках раненым, — проявите благородство, отдайте ему свой матрас.

— Да нет же. Я не нуждаюсь в постели. Мне уже лучше, подобная слабость быстро проходит.

В ответ на обеспокоенный взгляд настоятельницы он улыбнулся ей, такой внимательный и так похожий на ребенка со своей грязной белой повязкой на ноге.

— Тогда что-нибудь стимулирующее, — предложила она, и скорее для того, чтобы порадовать ее, нежели из доверия к ее безобидному лекарству, он согласился.

— Это и в самом деле не помешает.

Он был приятно удивлен, когда настоятельница с необычайной резвостью — если принять во внимание ее длинные одежды, — сбегала и принесла ему маленький серебряный бокал с отборным бенедиктином. Увидев, с каким удовольствием гость выпил напиток, настоятельница решилась предложить ему сменить повязку на его ноге, но он отказался.

— Вы очень добры ко мне, но у меня нет больше времени. Одному Богу известно, что еще могут натворить эти ребята.

— А доктору вы покажетесь в ближайшее время? — настаивала она.

— Скорее всего, нет. Он начнет пускать мне кровь. И попытается успокоить боль, что уже сделано. Кривые сабли ваших парней одновременно и ранят, и лечат.

Англичанин снова улыбнулся ей, и она едва ли слышала, как он уверял ее, что больше нечего бояться нового нашествия банды. На рассвете он арестовал тех моряков и считал, что после них никто не посмеет сунуть носа в монастырь. А ей так хотелось, чтобы этот человек задержался в солнечной галерее среди ее пациентов. Как было бы хорошо поухаживать за ним, принести ему меду, зажарить курицу из монастырского курятника ему на обед! Глупая и грешная мысль. Надо будет наложить на себя епитимью. А он снова кланялся ей, собираясь уходить, когда настоятельница вдруг решилась спросить:

— Не скажете ли вы мне ваше имя? Вы чужестранец и до сих пор были нашим врагом, но сегодня вы стали другом, и мы будем молиться за вас как за друга.

Человек улыбнулся, и она тут же поняла, что он не из тех темных людей, которые с презрением относятся к молитвам верующих.

— Мое имя Ралей. Уолтер Ралей. И я счастлив и горд, что был полезен вам.

Он надел шляпу и, тяжело опираясь на оливковую палку, медленно, но твердо зашагал к дверям и вышел на площадь.

Миниатюрная мать настоятельница постояла немного, повторяя про себя резкие и труднопроизносимые слога, составлявшие его имя. Затем медленно подошла к двери и закрыла ее за ним. Эта входная дверь закрылась легко, а вот другая, в ее голове… многое она дала бы за то, чтобы и она захлопнулась, но она оставалась открытой. Она часто думала о нем и так же часто наказывала себя за это. И она считала частью наказания то, что лик Иисуса Христа, ясный и сияющий в ее воображении, теперь то и дело заслоняло другое лицо, бледное, узкое и искаженное болью, но улыбающееся. Иногда над лицом возникала изящная, с пером шляпа. И тогда настоятельница застывала в ужасе. Слыхано ли такое, чтобы Господь Бог был в шляпе? Какое смятение чувств и путаница поселились в голове этой серьезной и простой женщины! Но время и постоянные епитимьи понемногу освобождали ее память от образа чужестранца, и только изредка, по каким-то таинственным и нечестивым каналам памяти лик Христа в ее воображении возрождал имя «Уолтер Ралей».

III

Прошло двадцать четыре часа после сражения, когда лорд Хоуард Эффингем уселся в своей каюте за неприятное для него дело — рапорт о проведенной акции. По стариковскому обычаю, оставаясь в одиночестве и чувствуя раздражение, он вдруг начинал разговаривать с самим собой и теперь то и дело повторял: «Баловень судьбы», «Фат», «Дурак неотесанный». Вся трудность написания официального документа состояла в том, чтобы не допустить, чтобы все эти выражения оказались зафиксированными в нем: он слыл честным старым человеком и имел обыкновение в большинстве случаев резать правду-матку в глаза. Однако Эффингем был достаточно прозорлив для того, чтобы видеть, что теперь в этом достаточно деликатном отчете он не должен нападать на Эссекса, который был, как известно, куда милее королеве, чем любой другой участник экспедиции. Но именно этот молодой глупец, думал старик, снова ворча себе под нос ненужные слова и отложив в сторону перо, целиком виноват в гибели такого множества людей. Разгневанный донельзя, Эффингем снова вспомнил, как вел себя Эссекс, приказывая спускать на воду эти несчастные лодки. Он приказал спустить не менее четырех, и все они были потоплены, и все, кто в них находились, утонули. И не потеря лодок или людей больше всего раздражала Хоуарда: лодки для того и строятся, чтобы потом потонуть, а люди рождаются для того, чтобы умереть; но преждевременные попытки высадиться на берег довели до сведения граждан Кадиса, что англичане не собираются вступать в морской бой, что они намерены вести сражение на земле. В результате все ценное было вывезено из города задолго до того, как Ралей, применив абордаж, обеспечил успешную высадку десанта. И после разграбления города Кадиса удачливый командир должен теперь сидеть, за столом и докладывать своей королеве, что вся их добыча далеко не окупит затрат, связанных с экспедицией. Из Перу, из Вест-Индии, с Востока галионы с сокровищами прибывали в этот город, чтобы сложить на его каменной пристани в королевском складе все эти богатства, однако англичане обнаружили в нем всего лишь несколько сотен фунтов среди скрытых запасов и что-то из церковной утвари — серебро и немного вещей сомнительной ценности. «Столько-то мы могли бы получить и от голландцев», — проворчал Хоуард. С каким облегчением он вздохнул бы, если бы мог написать: «Милорд Эссекс провалил финансовую часть экспедиции, и если бы не сэр Уолтер Ралей и я не остановили его, натворил бы еще Бог знает что». С какой радостью он запечатал бы письмо, содержащее эту фразу! Но он устоял перед искушением. И ему хватало аргументов для объяснения своих действий: ведь они с Эссексом были объединены для общего командования экспедицией и поэтому должны были придерживаться одной линии в своих отчетах, а именно, что испанцы каким-то образом получили предупреждение о предстоящей атаке и вывезли из города сокровища. Ему придется забыть о длинном караване повозок, запряженных мулами, за которым они наблюдали в течение часа после первого, преждевременного приказа Эссекса спускать лодки на воду. Но, подумал Эффингем, снова берясь за перо, его никто не посмеет обвинить в том, что он в своем послании похвалил ее любимчика. Нет уж, все похвалы в нем будут относиться только к тому человеку, который так стремительно приплыл на лодке со своего корабля «Дух войны» на его «Арк Ройял» с криком: «Вы что, не видите, к чему ведет этот глупец? Если вы, адмирал, не прикажете ему сейчас же прекратить это, он потопит всех наших солдат, не дав им шанса вступить в бой. Нам сначала надо заняться их кораблями, потом уж городом».

Уолтер Ралей становился героем послания адмирала. И вполне возможно — неисповедимы пути твои, Господи! — это даже понравится ее величеству. В конце концов, когда-то она обожала Ралея и в этот поход сама его назначила. К тому же он мог бы послужить неплохим оружием против Эссекса. «Хотя и он тоже самонадеянный тип, но по крайней мере не такой отпетый дурак, как этот Эссекс. Он мне нравится намного больше. Но в наше время именно таким открыта дорога в рай», — подумал старик, после чего раздул ноздри и презрительно фыркнул. В следующий раз он скажет вслух эту заковыристую, но, как он думал, полную достоинства фразу.

Но пока Хоуард писал, и останавливался, и бранился, и оттачивал свои выражения, сэр Джордж Кэрью описывал свои собственные впечатления о состоявшейся схватке вероломному лорду Сесилу. Кэрью писалось легко, и хотя он не был приверженцем Ралея, он четко осознавал, куда дует ветер. «Должен заверить вас, ваша светлость, что сэр Уолтер был выше всех похвал, и многие из его прежних врагов вынуждены были отдать ему должное в своих высочайших суждениях о нем». Говорил ли Кэрью от себя или от лица кого-то другого? «Ничто не могло сравниться с тем, что он сделал на море». Из уст кузена Кэрью такие слова звучали высшей похвалой Ралею, и Сесил, всегда готовый ставить палки в колеса, когда дело касалось Эссекса, с удовольствием читал письмо и строил собственные приятные планы.

Ралей вернулся в Дархем-хаус, нянча свою ногу и свое разочарование по поводу ничтожности награбленного в Кадисе, и одним из первых его посетителей был возбужденный, хитрый, дальновидный человек, которому так приятно было извиниться перед Ралеем за его не к месту сказанное слово, когда речь зашла о мере ответственности.

IV

Приехала Лиз. Приехала, не желая того, потому что так же сильно ненавидела Лондон, как сильно любила Шерборн. Лондон был обиталищем враждебности, тревог и опасности; Шерборн — мирной жизни. Она не забывала никогда, как небрежно оброненное слово бросило их обоих в Тауэр, и каждое мгновение ее пребывания здесь было омрачено страхом, как бы королева не прослышала о нем, не вспылила бы от вновь проснувшейся ревности и не произнесла бы еще раз роковые, небрежные слова. И все же она приехала. Она мечтала увидеть Уолтера, подлечить его изуродованную ногу и показать ему сына. Такими причинами она объясняла свое трудное путешествие и встречу с ненавистным городом. Но гораздо более серьезная причина была спрятана так глубоко в ее душе, что даже самой себе она не признавалась в ней.

Маленький Уолтер из нежного дитяти вырос в крепкого мальчугана с кудрявыми волосами и с хохолком на макушке. Летний загар еще не сошел с его лица, и с его чудесными волосами и ресницами он выглядел как маленькое золотое изображение мальчика. Сначала он стеснялся отца, но очень скоро по улыбкам и ухмылкам узнал в нем своего старого товарища по детским играм.

Ралей, ползая по полу с Уолтером на спине, забыл и о своем возрасте, и о всяких церемониях. Лиз наблюдала за ними и пыталась понять, преуспеет ли малыш в том, в чем она сама явно проигрывала, сможет ли он завлечь отца обратно, в мирные поля Шерборна? Она много говорила о поместье, рассказала о только что собранном урожае, о скотине и о лесах; но хотя Ралей слушал с учтивым интересом, ей ясно было, что его мысли витали где-то далеко и что ее слова не пробуждают в нем желания вернуться в Шерборн. Так, он стал перечислять ей вещи, которые она должна была передать Миеру, управляющему поместьем. Спроси его об этом, напомни ему то-то. И каждое его указание, направленное этому спокойному и умелому человеку, было на самом деле стрелой, пущенной в самое сердце ее надежды, пока она окончательно не погибла, как Эдмунд под стрелами датских варваров . И когда надежда умерла, она смогла говорить.

— Королева уже посылала за тобой, Уолтер?

— Нет еще.

— Думаешь, пришлет?

— Уверен в этом. Сесил хлопочет за меня.

— За тебя! С каких это пор он стал другом кого-то, кроме себя самого?

— Не злись, родная. Если бы ты знала, как злость искажает твои губы, глаза. Ты становишься чужой.

— Я и есть чужая. Но кто в этом виноват? Мои губы, говоришь… Знал бы ты, как тяжело у меня на сердце от наших разлук…

— Нам нет необходимости разлучаться. Этот дом такой же твой, как и мой. Оставайся в нем.

— Я ненавижу Лондон. Мальчику хорошо в Шерборне. К тому же поместье требует своего хозяина. Каждый день случается такое, в чем можешь разобраться только ты или я в твое отсутствие. Все сельские угодья страдают оттого, что их владельцы предпочитают подхалимничать при дворе вместо того, чтобы заниматься хозяйством, как им надлежало бы.

— Но тебе же нравится это дело, Лиз?

— Какое?

— Быть маленькой королевой Шерборна?

— Почему ты обо всех женщинах судишь по ней?

— По кому?

— По ней. По Елизавете Тюдор. И если уж ты меряешь всех нас ее меркой, подумай обо мне. Неужели ты считаешь, что если какая-нибудь девица, моложе и красивее меня, какой я сама являюсь по отношению к королеве, отберет тебя у меня, я смогу когда-нибудь простить ее? И она никогда не простит меня. Все это время, пока я буду здесь, она глаз с меня не спустит… и в один прекрасный день… Ты помнишь Эми Робсарт и лестницу? Я не могу оставаться здесь, Уолтер.

— У страха глаза велики, родная моя, и он лишает тебя всякой логики. Лестер был любовником королевы, так говорит весь свет.

— А ты?

— Лиз!

— Прости меня! Я сказала, не подумав. Но, с другой стороны, что еще я могу думать? Почему твою женитьбу она встретила так в штыки, что вот уже четыре года не хочет видеть тебя, в то время как Эссексу его женитьбу простила чуть ли не на следующий день? Почему ты должен терять здесь зря время, как какой-нибудь терпеливый проситель, в ожидании ее вызова? Почему я все время чувствую, что достаточно одного ее взгляда, чтобы уничтожить меня?

— Ты все это придумала. Твое одинокое пребывание в Шерборне породило в тебе все эти страхи, — терпеливо объяснял ей Ралей.

Лиз поняла, что он так же далек от понимания ее проблем, как и прежде. Она соскользнула со своего кресла и упала перед ним на колени.

— Послушай меня, Уолтер. Позволь мне один раз сказать тебе все, и я никогда больше слова не вымолвлю. Ты бросил к ее ногам Гвиану как вызов. Она проигнорировала его. Слава о твоих подвигах в Кадисе у всех на языке. Только она молчит. А ты сидишь и ждешь. Проходят годы. Ты уже далеко не так молод. Временами тебя трясет лихорадка. Ты теперь еще и хромой. Вернись в Шерборн, и будем жить тихо-мирно. Что тебе до всего этого? Что великие мира сего, что нищие, все они превратились в прах и спят себе, и никто не отличит их друг от друга. Что такое слава, что такое честь? Быстротечная известность в глазах таких же, как ты, слабых и благородных людей Будет ли хоть один из тех, кого ты называешь «своим другом», любить тебя так, как будет любить тебя Уолтер только за то, что ты подаришь ему час занятий верховой ездой или чтением? Да любила ли тебя королева хоть когда-нибудь так, как люблю тебя я? Дорогой мой, ты весь изведешься в поисках, в ожидании, в стремлении ко всяким глупостям и в результате останешься ни с чем…

Ралей вскочил на ноги и, стиснув руки — по странному совпадению, очень похоже на королеву, когда она гневалась, — зашагал по комнате мимо Лиз.

— Ни слова больше, прошу тебя. — Он говорил умоляющим тоном, и Лиз почувствовала, что ее слова глубоко задели Уолтера, но, когда она взглянула на мужа, что-то в выражении его лица заставило и ее подняться на ноги. — Возможно, в твоих словах много правды. Среди сотни произнесенных слов всегда найдутся и крупицы истины. Но я выбрал свой путь. Я женился на тебе, потому что полюбил тебя; я люблю тебя и сейчас, но не тебе держать меня в повиновении. Я останусь здесь до тех пор, пока королева не пришлет за мной. Если ты согласна остаться со мной, оставайся, я буду рад. Все, что тебе положено, все твое, вопреки королеве, дьяволу или кому угодно еще. Если же ты выбираешь Шерборн, поезжай туда и правь им как моя всегда искренне уважаемая жена. Но, ради Бога, избавь меня от этих разговоров.

Лиз вздернула подбородок. Она потерпела поражение. Ее доводы в пользу его возврата в поместье ударили по ней же самой. Она надеялась увезти его с собой. Но наваждение было слишком сильным. Лиз потерпела фиаско, но не была сломлена. У нее еще оставались Шерборн и мальчик.

— Завтра я уезжаю, — своим обычным, спокойным тоном сообщила она, что прозвучало странно после ее столь страстной мольбы. — Наверняка найдется доброхот, который сообщит об этом королеве. Как она обрадуется!

Ралей хотел заговорить. Нужно было сказать что-то такое, что поставило бы все на свои места; но он так ничего и не придумал. Лиз вышла из комнаты, а он все мучился в поисках нужных слов.

На следующий день она уехала в Шерборн. Они расстались как немного поднадоевшие друг другу друзья. И Елизавета, по-видимому, знала обо всем этом, так как ее шпионы водились повсюду, и очень скоро она прислала за Ралеем.

 

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

ДВОР В ХЭМПТОНЕ. 1597 ГОД

Елизавета сидела в окружении своих фрейлин. Одна из них перебирала струны лютни, и рядом с ней пел мальчик:

Еще розы цвели, Как вернулась зима. Хлопья снега легли На златые леса. Были розы, как ты, Холодны, словно лед, Лепестки приоткрыв, Будто розовый рот. И напрасно я ждал, Как от лета, тепла - Только холодом льда Ты меня обдала.

— Ужасно глупая песня, — спокойно заметила королева. — Если лучше этой у вас нет, молчите уж.

На мгновенье наступила тишина, потом Елизавета раздраженно повернулась к музыкантам и сказала:

— Да пойте же! Что мне тут — сидеть со стреноженными болью ногами, ослепнув от головной боли, и не получать никакого развлечения? Найдите песню получше и пойте.

Прошуршали ее шелка, когда королева заворочалась в своем кресле, подняла руку и приложила ее к голове. Девушка с лютней и маленький певец испуганно, шепотом посовещались друг с другом. Потом, уставившись настороженными глазами на свою госпожу, начали снова:

Трепеща и таясь, к нам приходит любовь, Хей-хо, пой хей-хо! Он придет — не придет, вам не скажет никто, Хей-хо, пой хей-хо!

Елизавета поджала губы — казалось, она теряла терпение, но первые слова следующей строфы обнадежили ее.

Честь приходит, уходит куда-то потом, Хей-хо, пой хей-хо! Как является честь — вам не скажет никто, Хей-хо, пой хей-хо!

Королева приложила к голове вторую руку и так впилась костяшками пальцев в свои виски, будто готова была сокрушить врага. Между тем чистый мальчишеский голос продолжал:

Хорошо быть здоровым, хорошо молодым, Хей-хо, пой хей-хо! Где купить себе юность, чтобы боль утолить? Хей-хо…

Королева вскочила со своего кресла, и это неожиданное резкое движение такой болью отозвалось в ее пульсирующей голове, что она почувствовала себя в такой именно мере свирепой, в какой свирепость была написана на ее лице. Одним прыжком она оказалась рядом с певцом, схватила лютню и разбила ее на кусочки об его голову, осколки же швырнула прямо в лицо аккомпаниаторше.

— Вы что, хуже песни не нашли? Это вы мне назло. Черт бы вас побрал! Да любой сумасшедший лучше вас понимает, что такое петь о боли женщине, которая вот-вот спятит от нее. Все, все идите вон от меня! С глаз моих долой! Катитесь и пойте о розах, и о юности, и о чести тому, кто может, стоя на одной ноге, дать вам другой пинка под зад. Хотела бы я…

И пока свита поспешно удирала из зала, Елизавета с трудом дохромала до своего кресла, сложила руки на спинке кресла и уперлась в них лбом. Ненормальные, воистину ненормальные. Она и сама скоро станет такой же, если не отпустит адская боль в висках. Сколько же людей, подумала Елизавета, сошли с ума именно из-за такой вот головной боли? Завтра она спросит об этом, и если таковые найдутся, из них уже не будут выгонять бесов с помощью кнута, а уложат в постель в затемненной, прохладной комнате и приложат к голове тряпку, смоченную уксусом… Им ведь не довелось быть королевой Англии, им не обязательно стоять насмерть. Ей стало жалко себя, и по ее накрашенным щекам прокатились и спрятались в морщинистой шее между подбородком и гофрированным воротником несколько слезинок.

Она поняла, что плачет, и немедленно взяла себя в руки. Последнее время она частенько теряла контроль над собой и опасалась, что не сумеет восстановить его. А сегодня вечером у нее должна была состояться встреча, которая, возможно, потребует от нее больше выдержки, чем у нее вообще, возможно, осталось. Елизавета уже раскаивалась, что в гневе выгнала всех своих приближенных. Она хотела, чтобы Ралей, войдя к ней, застал ее, вопреки ее годам и физической слабости, в наилучшем расположении духа, окруженной весельем и болтовней придворных. И вот на тебе — именно сегодня так разболелась голова. И она вдруг твердо решила, что не примет ни его, ни Сесила, который должен был привести его. Стремительно встав на ноги, Елизавета направилась к двери. Тяжелая дверь не поддавалась ей какое-то мгновение, но она успела подумать: «Вот что делает с нами старость, даже дверь мне не поддается». Она вложила все свои силы в свою вторую попытку, и дверь широко распахнулась перед ней, обнаружив Джона Беста с уже поднятой рукой, чтобы постучать в нее, и стоявших за ним Роберта Сесила и Ралея.

Явление королевы — без свиты и явно в спешке — озадачило их всех. Джон Бест открыл было рот, но не успел и слова вымолвить, как Ралей оттолкнул его и пал на колени перед Елизаветой.

Почти машинально королева протянула ему руку. Он схватил ее и поднес к своим губам. Все еще молча Елизавета оперлась другой рукой на створку двери, которая оставалась закрытой.

— Благодарю вас, сэр Роберт, я вас больше не держу, — милостиво произнесла она, и, положив руку на плечо все еще стоявшего на коленях Ралея, она каким-то непонятным, одним движением подняла его на ноги и ввела в комнату. Дверь захлопнулась перед лицом двух ошалевших от удивления людей, и Сесил, подняв брови и вздернув плечи, покинул дворец.

А за закрытыми дверями королева встала под светильником с двенадцатью горящими в нем свечами и, взяв Ралея за подбородок, подняла его лицо к свету. Ни одна морщинка, нанесенная временем, и тяжестями жизненного пути, и напрасными надеждами, не ускользнула от ее взгляда. Седые волосы, которые появились у него на висках, вызвали у нее странную улыбку, наполовину нежную, наполовину довольную.

— Четыре года отлучки жестоко обошлись с тобой, Уолтер, — сказала она, и голос ее, за десять минут до того хрипло оравший на фрейлин, превратился в голос воркующей горлицы.

— Они пошли на службу вам, ваше величество, — выговорил Ралей, в свою очередь рассматривая ее. Он долго, внимательно вглядывался в нее и наконец, сказал: — На вас годы не оставили следов, как, впрочем, и предыдущие двадцать.

— Но они по крайней мере не лишили тебя твоего серебряного языка, — сказала королева, и тут боль, забытая было от волнения, вернулась к ней с удвоенной силой. Она опять приложила к голове руку, довольная даже в таком состоянии, что руки ее все еще выдерживают любой экзамен на красоту, и проковыляла к своему креслу. — Моя голова, — печально пробормотала она, — весь вечер она не дает мне покоя. — Елизавета закрыла глаза, но тут же, почувствовав, что Ралей полез зачем-то в карман камзола, открыла их, настороженная, как кошка. Очень осторожно он вынул из кармана пакетик, в котором, когда Ралей его раскрыл, оказалась щепотка какого-то коричневатого порошка. Он протянул его королеве.

— Если вы положите себе это на язык и проглотите, гарантирую: через пять минут или даже скорее боль пройдет.

Елизавета недоверчиво посмотрела на порошок, потом в глаза Ралею. Ее жизни всегда угрожала смерть либо от кинжала, либо от яда, и осторожность глубоко въелась в ее душу. Кроме того, ее совесть напоминала ей, что она плохо обошлась с этим человеком… и чего можно ожидать от него…

— Что это? — спросила она.

— Индейское лекарство, гораздо более эффективное, чем все известные нам. С тех пор как я впервые применил его к себе, я никогда не расстаюсь с ним.

— Меня предупреждали против незнакомых снадобий, — начала было Елизавета, но очередной, сильнейший приступ головной боли заставил ее опустить руку и попросить: — Дай его мне. Что умереть, что страдать от таких болей — не все ли равно?

— Оно абсолютно безопасно. Иначе я не стал бы предлагать его вам, — сказал Ралей.

Елизавета так широко открыла рот, что он смог разглядеть полоску, на которой кончалась губная помада. Порошок лег ей на язык, она с трудом проглотила его и закрыла глаза. Ралей молча стоял рядом. Четыре года он ждал этого мгновения, и судьба распорядилась так, что и теперь он сумел услужить ей. Он мысленно послал свою благодарность старому Топиавари, который познакомил его с этим и другими лекарствами. Молчание длилось не более трех минут, и королева открыла глаза.

— Это чудо, — воскликнула она, и лицо ее выражало одновременно и удивление и облегчение. — Все прошло. И ты давно уже знаешь об этом средстве, Уолтер?

— Уже несколько месяцев. Если бы я знал, что вы так нуждаетесь в нем, я бы давно сам прислал его вам. Даже если бы на следующий день вы приказали отсечь мою самонадеянную голову.

— Тебе нечего бояться этого. Слишком прекрасная это голова и слишком мудрая. Откуда у тебя этот порошок? — Она коснулась пустого пакета своим длинным, тонким пальцем.

— Из Гвианы…

— От Топиавари, короля Арромайи?

— Ваше величество читали мою книгу?

— Читала. Но там есть неувязка, пропуск.

— Какой? — спросил с удивительной робостью автор.

— В книге нет упоминания об этом чудесном порошке, который избавил меня не только от моей безумной головной боли, но и от болей в ноге.

— Да была ли она? — с одной из своих прежних насмешливых улыбок сказал Ралей.

— Сколько крови она мне попортила за это время, — тихо возразила королева.

Ралей рассмеялся, и после небольшого колебания королева присоединилась к нему. Неужели этот человек так легкомысленно относится к ее благорасположению, что напоминание обо всех этих зря потраченных месяцах приводит его в радостное настроение? В ее королевской душе проснулся живой интерес, которого ей так не хватало все это последнее время. Какой изысканный мужчина! На фоне занудной умеренности ее старых советников и мальчишеской запальчивости молодых фаворитов его личность, роскошная и спелая, как хорошо выдержанное вино, прямо-таки воссияла в то мгновение. Она решила, что будет теперь как можно больше времени проводить в его компании.

— А как поживает твоя жена? — был ее следующий вопрос.

— У нее все в порядке. Она в Шерборне.

— В Шерборне, да? — повторила Елизавета, подняв насурьмленные брови. — А дети, они тоже в Шерборне?

— Ребенок. У нас только один ребенок, мальчик.

— Только один? Неужели супружеское ложе так быстро лишилось своей привлекательности?

Ралей густо покраснел. Нельзя же переходить известные рамки, но…

— Лиз не любит Лондон, — коротко ответил он.

Королева провела рукой по рту, будто стараясь стереть так не к месту появившуюся на губах улыбку.

— А ты не любишь Шерборн?

— По правде говоря, я бы так не сказал — ведь Шерборн это ваш подарок мне. Но в Шерборне нет вас.

И, хотя его слова отдавали лестью, они годились в качестве объяснения его привязанности к Лондону, и королева осталась довольна ими, так как они помогли ей создать картинку у себя в голове: она словно яркий источник света, вокруг которого, как мотыльки, вьются мужчины, а их жены в это время остаются без всякого внимания в далеких поместьях вроде Шерборна.

Неожиданно ее мысли переключились на дела, и сразу в ее физическом облике произошла потрясающая перемена. Взгляд стал проницательным и жестким, руки она сложила на коленях, приготовившись таким образом и говорить и слушать.

— А какие новости из Гвианы с тех пор, как ты вернулся оттуда, сэр Уолтер?

— Плохие, — напрямик ответил ей Ралей. — Мы упустили время. Если бы мы ударили сразу, как я предлагал, с двумя тысячами солдат, земля была бы наша. Я все-таки послал туда Кеймиса с двумя кораблями — все, что я мог предложить, — но они не смогли подняться выше того места, где в Ориноко впадает Карони: на месте их слияния Беррео построил форт.

— Этого не случилось бы ни за что, если бы вы не позволили в свое время Беррео сбежать из плена, — сказала Елизавета, спеша свалить вину на кого угодно, только бы не на себя.

— Возможно, вы правы, — сказал Ралей, — но едва ли я мог взять его с собой в экспедицию; да и сбежал он, пока меня не было. К тому же еще неизвестно, имел ли я право привезти его сюда с собой. Ведь война с Испанией не объявлена.

— Тогда зачем было громить Сент-Джозеф?

— Это было необходимо. Знаете поговорку «На безрыбье и рак рыба»?

— А образцы золота — вы их проверили?

— В половине образцов обнаружено золото. Их месторождения я пометил на картах. Во время следующей экспедиции я не буду зря рыскать в поисках золота в районах с красной почвой.

— А земля действительно так богата им?

— Я уверен, что запасы золота такие, каких свет не видывал.

— А аборигены, они вроде бы были дружественно настроены к нам?

— Я постарался, чтобы это было так. Ненависть к испанцам еще до нашего появления там подготовила для нас добрую почву, а я не забывал поливать ее. Только один раз я взял у них еду и не заплатил за нее, это когда мы умирали с голоду и индейцы накормили нас из милосердия. Я ни разу никого из них не оскорбил, каким бы глупцом ни казался мне человек. Кроме того, я никому из моих мужчин не позволял касаться ни одной из их женщин. В стране полно полукровок; и какими бы чуждыми для нас ни казались их моральные устои, законы этого народа очень строгие, и, по-моему, насильственное искоренение их вызывало гораздо большее их негодование, чем грабеж.

— Но к англичанам они хорошо относятся?

— В отчете Кеймиса, который я получил, это единственное радостное сообщение. Индейцы справлялись обо мне и посылали мне добрые пожелания и слова любви.

— Что ж, я искренне надеюсь, что их лояльность к нам останется надолго. Нам это пригодится. Война с Испанией еще далека от завершения… Завтра, если моя нога будет так же хорошо себя чувствовать, прокатимся верхом и поговорим еще обо всем этом. А тем временем твой заместитель будет счастлив оставить свои обязанности капитана королевской гвардии.

Итак, сбывалась его мечта снова надеть серебряные доспехи и явиться в них пред ее очами. Лиз ошибалась: можно искать, страдать, стремиться к чему-то, но осуществление одной-единственной мечты, оказывается, стоит всего того, что ты сделал за всю свою жизнь.

Ралей и королева ездили бок о бок на лошадях по зеленым лугам, усеянным лютиками и маргаритками, по тропинкам, где запах диких роз смешивался с запахом свежескошенного сена.

Ралей и королева танцевали под тяжелыми светильниками, пока жар от них и собственная усталость не выпроваживали их на свежий воздух, в парк, где под луной поблескивали розы.

Ралей и королева играли в карты, пока в светильниках не истаивали свечи и их надо было менять. И все это время они без устали разговаривали, и строили планы, и смеялись, два утонченных, редких ума, которым было так одиноко в разлуке.

А далеко в Шерборне Лиз, подоткнув юбки, стремительно неслась за маленьким Уолтером, осваивавшим езду верхом на пони, бока которого были слишком широки для его сильных, но слишком еще коротких и толстеньких ножек. Она не могла доверить это дело никому другому, так как по мере того, как проходили недели и месяцы со дня расставанья, она все сильнее осознавала, что все, что ей осталось от странного, одержимого, непонятного человека, за которого она вышла замуж, был маленький Уолтер. Тем не менее она должна была воспитать своего сына так, как того хотел бы его отец, если бы его мысли и желания когда-нибудь снова обратились к делам житейским, к своему дому. И она обучала мальчика грамоте, вычерчивая на земле палочкой буквы, или вырезая колечки из яблочной кожуры, или прибегая к помощи сахарных палочек, которые прилежный ученик затем с жадностью поглощал, когда заканчивались уроки. И, проделывая все это, она едва ли сознавала, что готовит, возможно, самое прекрасное жертвоприношение из всех, когда-либо положенных к ногам мужчины. Ралей, вращаясь среди великих мира сего, друг Эффингема, собутыльник Эссекса, «милый Уолтер» королевы, вряд ли нуждался в преданности двух упоенных, взъерошенных созданий, дурачившихся на просторах шерборнских лугов, умиротворенных и веселых, старавшихся поймать резвого, маленького пони, который отказывался признавать время уроков.

 

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

ДВОР В ХЭМПТОНЕ. НОЯБРЬ 1599 ГОДА

Пробежало лето. Ралей успел побывать с Эссексом в его неудачной экспедиции к Азорским островам, но для себя сумел извлечь все возможные почести из этого обреченного на провал похода.

Кончалась осень, а Елизавета все еще оставалась в Хэмптоне. Обычно она уезжала из Хэмптона ко времени созревания винограда, но в этом году королева замешкалась, явно не решаясь пуститься в путь. Ее раздражал Эссекс. И хотя у Елизаветы не хватало желания, чтобы напуститься на него и излить весь свой гнев, постоянное недовольство подтачивало ее здоровье. Она горько сетовала на холод. Порошки Топиавари помогали ей от изнуряющей головной боли и болей в ревматических суставах, но они не могли согреть ее. Елизавета избегала больших помещений, где тяжелые портьеры раскачивались на сквозняке, и присмотрела себе две небольшие комнаты, в которых постоянно поддерживался большой огонь в каминах. Поверх шуршащих шелков и тяжелого шелестящего бархатного одеяния она носила горностаевый плащ с высоким, жестким воротником, плотно прилегавшим к ее шее, в результате чего походила на снежную бабу с карнавальной маской вместо лица.

Такой увидел ее Ралей как-то ноябрьским утром и впервые был потрясен сознанием того, что и она в конце концов всего лишь смертная женщина и что приближается время, когда Елизавета, как сказал однажды старый, грязный индейский король в своей замызганной глиняной хижине, будет «каждый день слышать зов смерти». Сам же Ралей чувствовал себя прекрасно и не вспоминал о своем возрасте. Он ехал в Хэмптон холодным утром, и белый пар лошадиного дыхания смешивался с облачком пара из его собственного рта. Красное солнце поднялось над горизонтом и заблистало на покрытых инеем, мерзлых лугах, а он ехал по дороге по берегу реки и пел песню о чести, которая приходит и уходит незнамо откуда, и не сознавал, какое жало таится в ней. Кому какое дело до того, как честь приходит и как уходит, если вот она, при нем сегодня? Он держит ее в своих руках, она — его. Мысли Уолтера вернулись в недавнее прошлое.

Ралей высадился на острове Файял , вопреки всем приказам, прежде чем туда прибыл Эссекс, и когда его солдаты отказались идти в атаку против вооруженных до зубов и беспрестанно паливших огнем из пушек испанцев, Уолтер сам, размахивая своим белым шарфом, с криком бросился в атаку. Сначала два, потом десять, двадцать человек присоединились К нему, и за ними, словно овцы, последовали все остальные. Ради одного такого мига стоило жить, и мысленно возвращаться к нему, и снова и снова слышать треск ружейной стрельбы и звуки расплющивающихся о скалы пуль вокруг. И стоило посмотреть на Эссекса, исходившего злобой, когда он прибыл слишком поздно, и грозил военным судом, и, наконец, сдался. Обоюдные извинения и состоявшийся потом обед тоже скрасили ему жизнь. А теперь, после того как он отсутствовал по делам и королева была предоставлена самой себе, она срочно послала за ним, потому что нуждалась в его совете И вот он, разгоряченный быстрой скачкой, стоит перед ней, а она, протянув одну руку к огню, взмахом другой отсылает своих фрейлин и предлагает ему сесть.

— Я ждала тебя, — брюзгливо начала она.

— Ваше величество, я получил ваше послание вчера в полночь и, как только забрезжил свет, выехал к вам.

— Я обо всей этой неделе говорю. Тебя не было дома всю эту неделю. Где тебя носило?

Если бы она просто спросила его: «Ты был в Шерборне?», смысл вопроса был бы так же ясен.

— Я был на острове Сент-Ив.

— Какого черта?

— Поговаривали об испанской угрозе. Шериф послал за мной, чтобы я ободрил народ, что я и сделал довольно легко.

Королева вглядывалась в него, выставив вперед подбородок, с мрачным видом, тем самым скрывая истинные свои мысли о нем. А он действительно был тем человеком, который способен взбодрить и стадо баранов. Да, он прихрамывал после ранения в Кадисе, да, его мучили приступы лихорадки, да, на висках у него появилась седина, но эти горящие, будто у веселого жеребенка, глаза, в которых почти отсутствовали белки, этот звонкий голос — нет ничего удивительного в том, что на Файяле солдаты последовали за ним. Если бы она сама была из тех женщин, которыми можно руководить, в предводители себе она выбрала бы только его.

— Меня опять выбили из колеи, Уолтер, — пожаловалась Елизавета. — И это святая правда.

— Что случилось?

— За три дня до того, как Роберт прибыл из похода, я пожаловала Хоуарду Эффингему титул графа Ноттингема. Он этого достоин. Адмирал уже старик, и все эти годы верой и правдой служил мне. Теперь в парламенте он занимает более высокое положение, чем Эссекс, и Роберт скулит, как маленький ребенок. Лишить Хоуарда предоставленной ему чести я не могу… но мне нужен покой. Подумай, Уолтер, что тут можно сделать.

Ралей провел рукой по лицу и подпер ею подбородок. Он думал, но совсем не о решении этой ничтожной проблемы. Какой же этот Эссекс глупец! Вечно эти его дурацкие выкрутасы; он ведет себя как капризная юная девица с без ума влюбленным в нее старым сластолюбцем. Поменять их полами — и будет та самая ситуация. Но капризуле ничего не стоит просчитаться, тем более что королева — дочь Генриха Тюдора. Существует некая грань, за которую в отношениях с ней нельзя заходить. Дай волю этому Эссексу, позволь ему думать, что все его самые дикие требования будут удовлетворены, и он, как домашний пес, сам себя и загубит. И в то время как внешне Ралей, казалось, был занят решением проблемы королевы и тем самым укреплением своего положения как фаворита, глубоко внутри шевелилась непрошеная мысль, которая разозлила бы Елизавету сверх всякой меры, выскажи он ее в открытую. Это была мысль о том, что как жаль, что ей, такой старенькой, такой хрупкой, приходится возиться с проблемами приоритета этого молокососа, который по возрасту своему мог бы быть ей внуком. Это была самая правильная, самая человечная из всех занимавших его мыслей, но она не заслуживала его внимания. Она появилась и растаяла, как призрак чуткого созерцателя жизни, каким, вероятно, Ралей был в более нежном возрасте. И как только она испарилась, решение королевской проблемы вырвалось на первый этаж этого забитого обитателями дома, а именно мозга Уолтера.

— У меня есть идея, — сказал он. — Должность лорда-маршала после смерти Шрусбери осталась вакантной. Предложите ее Эссексу. Ведь звание маршала выше адмирала, не так ли?

Елизавета улыбнулась.

— Ты гений, Уолтер. Я так и сделаю. Тогда, возможно, меня на некоторое время оставят в покое. А теперь — если бы ты придумал что-нибудь, что бы согрело меня!

— Это я могу, только бы вы согласились последовать моему совету.

Королеву передернуло.

— Все что угодно.

— Тогда рюмку рома. А затем выйдем на солнышко.

— Ветер прикончит меня.

— Ни в коем случае. Попробуем?

Он стоял возле нее, пока Елизавета пила обжигающий напиток и приказывала подать ей туфли потолще. Потом с королевой, тяжело повисшей у него на руке (ее собственная рука ощущалась как сучковатая палка), он вышел к старой кирпичной стене, преграждавшей дорогу ветру и скопившей тепло бледного, осеннего солнца. Тут он заставил ее непрерывно двигаться до тех пор, пока она собственными руками не отложила меховой воротник себе на плечи.

— Потеплело? — с улыбкой спросил он.

— Пожалуй, да.

После этого они замедлили шаг, и Ралей, оглядевшись вокруг, заметил на вившейся по стене ветке розового куста запоздалый цветок, его розовые лепестки покоричневели по краям, а тронутые морозом листья стали пурпурными. Он подпрыгнул и достал цветок; понюхал его и протянул королеве.

— Ни одна роза не пахнет так прелестно, как та, которую тронул морозец, — сказал он.

Взгляд, которым Уолтер одарил ее, произнося эти слова, позволил тщеславной старухе обнаружить двойной смысл, метафору в его фразе. Восстановив силы с помощью ли прогулки, или рома, или общения с ним, она вдруг решилась отдать приказ двору завтра же возвращаться в Уайтхолл. Ралей вернулся в свой Дархем-хаус, уверенный в том, что теперь вопрос о назначении его членом парламента был всего лишь делом времени. Эссексу ничего другого не оставалось, как принять небольшое продвижение, которым Елизавета, по совету Ралея, расплатилась с ним, так что место в Совете освободится.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

ЭССЕКС-ХАУС НА СТРЭНДЕ. 1601 ГОД

Женщина, которая когда-то была Леттис Ноллис, потом леди Сидней, а теперь называлась леди Эссекс, слонялась из комнаты в комнату по Эссекс-хаусу. Она приказала зажечь свечи во всех комнатах и переходах и теперь с застывшим, отрешенным взглядом сомнамбулы безостановочно бродила по ним. Слуги, исполнив ее приказание касательно свеч, сгрудились вокруг огня на кухне, и звони она хоть во все колокола в доме, ни один из них не отважился бы выйти к ней в ту ночь. Вот уже десять дней — с тех пор, как в предыдущее воскресенье Эссекса забрали на допрос по делу о предательстве интересов Англии и королевы, — она не ложилась в постель, ничего не ела, кроме разве корочки хлеба со стола. Слуги решили, что она колдунья или скорее сама заколдована. Ее бледное, как у призрака, лицо, усохшая фигура и горящие глаза приводили их в ужас, и они под шум ветра и хлопанье распахиваемых ею дверей все теснее жались друг к другу у огня и даже боялись ложиться спать.

Наконец раздался стук в наружную дверь. Никто из слуг и не пошевелился. Госпожа умолила дьявола спасти их господина, и у них не вызывало сомнений, что это сам сатана явился, чтобы заключить с нею сделку. Стук повторился, потому что сэр Роберт Сесил видел с улицы, что во всех окнах горит свет, и не мог понять, почему никто не откликается на его призывы. Но Леттис наконец сама услышала его и подошла к двери. Увидев Сесила, она прижала руку к сердцу и схватилась за косяк двери.

— Мне нужно с вами переговорить, — сказал он.

— И мне с вами, — с угрозой в голосе ответила Леттис.

Она провела его в небольшую комнату, в которой Эссекс занимался обычно своими делами и принимал огромное количество просителей. Камин в ней не горел, а февральский вечер был довольно ветреным и холодным; но Леттис стояла в своем платье с короткими рукавами, недоступная ни холоду, ни усталости.

— Допрос закончился? — спросила она.

Сесил кивнул.

— И каков приговор?

— Самый худший. Повесить и четвертовать… — Леттис закричала истошным голосом, и от этого крика слуги, трясясь как в лихорадке, схватились друг за друга. Сесил спокойно продолжал: — Но королева смягчит приговор, и ему отсекут голову по всем правилам чести. Я об этом позабочусь.

— Нет возможности отложить исполнение приговора?

— Никоим образом, — сказал Сесил, хотя мог бы повторить свои слова: «Я об этом позабочусь». Но сейчас, когда Эссекс пал, он не собирался вступаться за него, да это уже и не могло спасти графа. Это было абсолютно невозможно.

Прочла ли его мысли Леттис, или почему-то еще, но она сама решила, что пришло время и ей показать зубы. Она запустила руку за пазуху, и Сесил услышал шуршание бумаги.

— У меня есть бумага, оставленная моим мужем, в которой содержится детальный план заговора, который затевали вы и Ралей, чтобы посадить на английский трон инфанту Испании. Сегодня же ночью, если мы с вами не придем к согласию, я передам его королеве.

Она с прищуром рассматривала Сесила, но не обнаружила не только страха, но даже и бледности на этом узком, оливкового цвета лице.

— Это едва ли поможет вашему мужу. Этим поступком вы только заставите замолчать человека, который способен спасти его от потрошения. Да и сомневаюсь, чтобы королева особенно пеклась об этом. Ее величество весьма слабо интересует, кто унаследует ее трон. Ее беспокоит дата вступления на трон будущего короля.

Леттис не отрывала от него глаз.

— Тогда нам нужно подумать о будущем, моем и вашем. Королеву может не интересовать план заговора сам по себе, но вам он встанет поперек глотки. Это вы допускаете?

Сесил вновь кивнул.

— Вы также согласны — глупо было бы отрицать это передо мной, — что вы ведете переговоры с королем Шотландии, который будет претендовать на английский трон — не важно, добьется он этого или нет?

И опять Сесил склонил голову в знак согласия.

— Тогда вот мои условия. Я оставлю бумагу при себе и буду молчать о ней, пока королева не умрет. За это вы используете все свое влияние для того, чтобы спасти Роберта. А когда шотландец осуществит свое намерение и взойдет на трон, вы приложите все свои силы для того, чтобы уничтожить Ралея.

Сесил задумался.

— В чем причина вашей ненависти к этому человеку? — спросил он наконец.

— Он всегда был врагом Эссекса и моим врагом, — ответила Леттис.

— Понятно. Бумага будет находиться у вас, пока мы не сможем использовать ее против одного Ралея. А я отправляюсь сейчас же к королеве молить о пощаде графу. Так?

На этот раз опустила голову, соглашаясь, Леттис. Потом, подумав немного, она добавила:

— Если приговор будет исполнен так, как он записан теперь, я сойду с ума и в припадке бешенства могу выболтать все как есть.

— Будьте уверены, я сделаю все, что в моих силах, чтобы склонить королеву к милосердию.

Леттис снова впала в свое сомнамбулическое состояние, и Сесил решился покинуть ее и вышел на улицу. Он уже довольно далеко отошел от ее дома, когда вдруг вспомнил, что даже не взглянул на документ. Он уже почти повернул назад, но задумался. Бумага в конечном счете не имела никакого значения, решил он. Он обещал ей только то, что заранее готов был пообещать. Еще до того, как он постучал к ней в дверь, он готов был действовать именно так, как потребовала от него, угрожая документом, Леттис. Роберт Сесил собирался молить всего лишь о приличествующей Эссексу, члену Совета и пэру Англии, казни, иначе эта позорная казнь стала бы опасным прецедентом, и, совершив такое, Елизавета сама бы раскаялась в содеянном; да, он пообещал действовать против Ралея, но и это уже созрело в его голове — стать на пути сэра Уолтера после вступления на трон нового короля, потому что как соперник Ралей был страшно неудобен, хотя и мог служить полезным орудием.

Так что Сесил прямо направился к королеве и не столкнулся с человеком, которого только что, минуту назад пообещал сокрушить. Ралей с сорока своими гвардейцами присутствовал на процессе Эссекса. Он слышал выдвинутые против молодого графа обвинения, сбивчивую и противоречивую его речь в защиту себя; видел, как председатель суда разломил надвое свой жезл, когда произнес ужасный приговор.

В течение всего того дня мысли в его голове метались от прошлого к будущему. Он припомнил давнее утро, такое далекое, туманом многих лет подернутое утро, когда они с Эссексом, каждый в стремлении пролить кровь соперника, встретились лицом к лицу на поляне, заросшей росной травой. Он вспомнил о женитьбе Эссекса, когда при известий о ней он примчался из Ирландии в Лондон, и тогда наступил второй этап благоволения к нему королевы. Вспомнил Ралей и утро в Хэмптоне, когда он посоветовал королеве сделать Эссекса лордом-маршалом. Как повлияло это назначение на последующее поведение этого юного баламута? Трудно сказать. Эссекс был направлен в Ирландию, потерпел там поражение и вернулся по своей воле, не прошенный. Елизавета еще не была одета, когда он ворвался к ней в комнату, и ему было запрещено являться ко двору. Затем, вместо того чтобы действовать так, как в подобных обстоятельствах поступил бы он, Ралей, — с великой осторожностью и терпением, — он составил какой-то сумасбродный заговор против королевы, и это было его концом. Эссекса отвели в Тауэр в сопровождении палача, который шел за ним по пятам с топором, лезвие которого было повернуто к его предполагаемой жертве. Эта история наводила на грустные мысли — тут было о чем подумать, — и Ралей, отводя своих гвардейцев с места судилища, ничего не замечал вокруг себя. Его, как поэта, трогала судьба юноши и такой неожиданный конец блестящей и мимолетной, как полет метеора, карьеры; он по-человечески сожалел о настигшем Эссекса роке — расплате за его глупость; но, оставаясь при этом самим собой, он был чрезвычайно доволен тем, что в Совете теперь образовалось вакантное место.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

ВНУТРЕННИЙ ДВОР ТАУЭРА. ПЕРВАЯ СРЕДА ВЕЛИКОГО ПОСТА 1601 ГОДА

Среда Великого поста, морозное утро. Каждая былинка на земле, каждая веточка блестит под серебряным, бледным светом солнца. Оно то воссияет на небе, то скроется за низкими, багряными тучами.

Ралей стоял у плахи во дворе Тауэра, держа в руке приказ о казни Эссекса. Закутавшись в плащи, сохраняя мертвое молчание, собравшиеся ожидали последнего акта ураганной драмы о краткой жизни пэра Англии.

Ралей, находясь близко к месту, где так скоро должна была оборваться столь насильственным образом жизнь человека, ни в коей мере не праздновал в душе свою победу. Его состояние можно было бы сравнить с тем, какое он испытывал в то далекое утро, когда они с Эссексом встретились на росистом лугу ипподрома Медоу. В его душе не было чувства вражды к нему. Да, в Совете освободится место, но он предпочел бы, чтобы оно освободилось каким-нибудь другим манером. Эссекс был таким ярким, таким живым с его пылкостью, с его вспыльчивостью и с его приверженностью чести дворянина и верностью товариществу. В его памяти возникла картинка их совместного ужина после той ужасной ссоры на острове Файял. Граф больше уже никогда не выпьет вина, никогда не захохочет, никогда не будет глумиться над властителями мира сего.

Блаунт и другие друзья Эссекса не могли знать, о чем думал Ралей. Для них его величественная, мрачная фигура, оказавшаяся так близко к месту экзекуции, была прямым оскорблением. И еще до того как появился Эссекс, Блаунт подошел к Ралею и тихо, но злобно сказал ему:

— Позлорадствовать вы могли бы в каком-нибудь другом, не менее удобном месте, не так ли? А здесь, у смертного одра, место не врагам его, а друзьям и близким.

Ралей взглянул на него и на остальных людей, чьи злые лица подтверждали их солидарность с мнением Блаунта. Не говоря ни слова, он повернулся и пошел к Белой башне, где из окна Арсенала он сможет видеть все, оставаясь невидимым для других, и выполнить свой долг капитана гвардии, не бросая вызов друзьям Эссекса.

Не прозвучало ни одного звука, лишь по толпе пробежала волна какого-то движения, когда на эшафоте появился весь в черном молодой граф в сопровождении трех священнослужителей. Его обычный сангвинический румянец будто смыло с лица, неспокойные глаза без намека на прежнее гордое пренебрежение оглядывали все вокруг. Со шляпой в руке он подошел к краю эшафота и поклонился присутствовавшим. Затем тихим, неуверенным голосом граф начал публичное раскаяние в своих грехах. Он раскаивался в своей похоти, своей суетности, своем тяготении к земным утехам, в своей гордыне и особенно в своем последнем грехе — «…великом, лютом, вопиющем, грязном грехе, соблазнившем многих из любивших меня на злые дела против Бога, владычицы земной и против мира…».

Наблюдателю из Арсенала стало не по себе. К чему это самоуничижение? Человек уже обречен, смертный приговор ему подписан. Смерть ожидает его. У него нет возможности ни избежать ее, ни отодвинуть срок. Лучше, в тысячу раз лучше призвать на помощь всю укоренившуюся в душе за тридцать четыре года жизни надменность и взойти на плаху с пренебрежением. Зачем укутывать память о его блистательных, феерических годах жизни в саван, в этот убогий наряд публичного раскаяния?

Покаяние завершилось, Эссекс пал на колени и предался страстной молитве. Все собравшиеся тоже опустились на холодные камни и молились вместе с ним. Двор наполнился гулом, будто пчелы жужжали среди клеверного поля, это говорило о том, что все присоединились к молитве Господней «Отче наш». В наступившей затем тишине Эссекс поднялся, отложил в сторону свой белый плоеный воротник и черный камзол. Палач, по обычаю, встал перед ним на колени и просил у него прощения за то, что должен был вскорости совершить. После всего этого Эссекс лег ничком на плаху и распластал свои руки в красных рукавах по сторонам. Воскликнув: «Господи, будь милостив к поверженному рабу твоему!», он положил на плаху свою золотую голову. Луч солнца скользнул по лезвию поднятого топора. Три раза он взметался и падал, прежде чем разрубил сильную молодую шею, и тогда палач взял голову за светлые волосы и подержал ее, еще истекавшую кровью, над примолкнувшими свидетелями казни.

«Боже, храни королеву!» — прокричал он, и люди, хранившие молчание все то время, которое прошло с прочтения «Отче наш», повторили за ним: «Боже, храни королеву!» Но принятое обычно: «Накажи так же всех предателей!» — прозвучало едва слышно, как вздох.

Ралей, покидая башню и снова укутываясь в свой плащ, не почувствовал предостерегающего укола; даже намек на то событие, которое должно было произойти семнадцать лет спустя, не омрачил его сознание; когда он покидал Тауэр, ничто не явилось его внутреннему взору, ничто из того, что Уолтер видел в этот день, не предупредило его о том, какой будет его собственная смерть. Но, отправляясь домой, Ралей все-таки думал, что будь он на месте Эссекса, то не стал бы молить о милосердии, он молил бы о даровании ему мужества. Распустив свою команду, Ралей принялся снова тешить себя надеждами на членство в Тайном совете.

Но Сесил не дремал. С Эссексом он покончил и теперь твердо решил, что никогда ни один фаворит не добьется ни крохи власти, разве что по его соизволению. И Ралей, так рассчитывавший на место в Совете, получил губернаторство на острове Джерси.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

ШЕРБОРН. РОЖДЕСТВО 1602 ГОДА

Лиз пристроила на надлежащее место последнюю гирлянду и стояла, засунув палец в рот и любуясь проделанной работой.

— Собери мусор и гвозди и отнеси их на кухню, Уолтер. Вот-вот приедет отец.

Она подбросила дрова в камин, и, вспыхнув ярким пламенем, они осветили нарядную комнату. На сиденьях стульев красовались двенадцать павлинов, на стенах с темными панелями жемчужными выглядели ветки омелы и блестели красные рождественские ягоды. На столе стояло серебро и бокалы из цветного стекла, которые Ралей купил на венецианской каравелле, когда она зашла в порт Плимут во время одного из его наездов туда.

Лиз обошла комнату с тонкой горящей лучиной и зажгла все свечи в их тяжелых серебряных подсвечниках. Еще раз внимательно осмотрев комнату, она пришла к заключению, что теперь все готово к приему гостей. Она подняла портьеру из тисненой испанской кожи, которая загораживала дверь, и прошла на кухню, где на шампурах жарились индейка и нога оленя. Заглянула в кастрюли с приправленными пудингами, на кипящие приправы и соусы. Тут все было в порядке. Она по очереди обошла комнаты — кабинет Ралея, гостевые комнаты и их с мужем спальню, проверила, хорошо ли горят дрова в каминах. В последней комнате она задержалась и посмотрела на себя в мутное, маленькое зеркальце. Да, волосы были гладкие и блестящие: два дня спешных приготовлений не наложили на ее внешность ни отпечатка усталости, ни расхлябанности. Она не видела своего мужа вот уже десять месяцев. Он приезжал в Шерборн в феврале и оставался одну только ночь. Пришло Рождество, и он с гостями ехал, чтобы побыть здесь неделю.

Вдруг, когда она еще стояла и приглаживала складки на своем желтом шелковом платье, на промерзшей дороге к дому, под буками раздался топот копыт. Лиз подхватила свои юбки, бросилась вниз по скользким дубовым ступенькам и распахнула входную дверь. Ралей и еще двое мужчин спешивались у крыльца. Одного из гостей она не знала, лица второго не видела, пока он слезал с лошади. Однако, когда он обернулся, она с досадой узнала в нем лорда Кобхэма. У ее испортилось настроение. Эта неделя уже не будет тем безоблачным домашним праздником, на который она так рассчитывала. Вместе с Кобхэмом в Шерборн пришли политика и интриги, потому что они были неразделимы. Лиз тепло поздоровалась с мужем, изящно, но сдержанно — с незнакомцем, которого ей представили как лорда Комптона, и холодно — с Кобхэмом. Она отвела гостей в их комнаты, где они могли переодеться и помыться после дороги. Затем пришла к Ралею и, пока он, согнувшись над умывальником, плескался и умывался, спросила его:

— В каком состоянии ты оставил королеву?

— В плохом, — ответил он, окуная в воду лицо и встряхиваясь. — Ее величество уже никогда не оправится от удара, постигшего ее в октябре, когда она упала на открытии парламента. У нее появляются проблески энергии, но они становятся все короче и все реже.

— Семьдесят лет — это немало, — заметила Лиз, не имея при этом в виду свои тридцать один. — Она назвала наследника престола?

— Этот вопрос, насколько я могу судить, волнует не только тебя, он волнует всех англичан, — энергично обтираясь полотенцем, заявил Ралей. — Нет, не назвала. Ни словечка на эту тему, но мы с Кобхэмом как раз это и собираемся обсудить. Большинство высказывается в пользу шотландца Якова. Но я знаю, что Сесил — его человек, и почти уверен, что он действует против меня через Совет Звездной палаты, хотя мне непонятно — почему: мы ведь всегда были друзьями. Я же больше склоняюсь к инфанте Испании.

— Королева-испанка — странный выбор для Англии.

— Не знаю. С любой нацией можно сражаться, пока не появится странное влечение к ней. А это означало бы такой мощный альянс, какого мир не видал.

— А мне казалось, что главная идея, преследуемая нашими государственными мужами, это равновесие сил.

— Дорогая, ты становишься необычайной умницей.

— У меня было много времени для размышлений и на чтение. А ты отдаешь предпочтение инфанте только потому, что Сесил склонен посадить на трон Якова, или у тебя есть другие причины для этого?

— Да, целых две. Она моложе, и ею легче руководить. Он же будет все делать по-своему и приведет с собой своих шотландских друзей. Кроме того, когда на троне королева, у мужчин оказывается больше власти. При короле чаще правят государством женщины. Вот если он победит, я льщу себя надеждой, моя милая, благодаря твоим чарам прихватить кусочек власти и себе.

Ралей распрямился и поцеловал ее, улыбаясь при мысли, как это Лиз с ее прямотой и честностью станет интриговать и командовать при королевском дворе.

— Если я когда-нибудь и попрошу что-либо у короля, то это чтобы он запретил тебе под угрозой смерти показываться в Шерборне, пересекать границы поместья, — довольно сухо откликнулась Лиз.

Это был достаточно тонкий намек на грустную тему, что побудило Ралея сказать, поправляя складки на плоеном воротнике:

— Ну, нам пора спускаться вниз. Я, между прочим, не видел еще Уолтера.

— Да он все время болтался в холле. Но смутился, увидев шедших впереди тебя незнакомцев.

— Он уже достаточно взрослый, чтобы не выкидывать подобных штучек. Уолтер видит слишком мало людей. Ему надо побольше находиться в Лондоне, со мной.

— Да. Я уже думала о том, что он нуждается в отце. Мы, наверное, приедем к тебе в новом году.

Ралей удивленно взглянул на нее. Непонятно, что привело ее к такому неожиданному решению — болезнь королевы или собственные соображения. Он не мог ответить на этот вопрос, но ее заявление порадовало его. С легким сердцем он обнял жену за талию и сбежал с нею вниз по лестнице.

Юный Уолтер, не по возрасту высокий и серьезный, застенчиво подстерегал их внизу, у лестницы, готовый при первом же звуке незнакомых голосов быстро скрыться. Но, увидев отца и мать, он подошел к ним и обнял отца.

— Как же долго я ждал вас! — сказал он. — Скажите, вы еще не ездили за золотом?

— Каким золотом, сын?

— Он читал твою книгу о Гвиане, — объяснила Лиз.

— Ах, это… Нет, я больше не был там.

— Как хорошо! Когда вы отправитесь туда, возьмите с собой меня, пожалуйста, отец.

Мальчик говорил очень серьезно, будто это было для него делом жизни или смерти. Ралей с интересом взглянул на него. У сына было его лицо, такое же узкое, удлиненное, только глаза материнские, светлые, и волосы золотистые, и темные ресницы.

— Откуда у тебя это желание?

— О, я так хочу увидеть все эти необычные вещи и коричневых людей. Я ни о чем никогда не попрошу вас больше, если вы возьмете меня с собой. Как вы считаете, тот старик со смешным именем 6удет еще там?

— Топиавари? Нет, не думаю. Он был очень стар уже тогда, в те давние времена. — Ралей обратился к Лиз: — Мой сын абсолютно такой же, каким был я в его возрасте. Тогда я дружил со старым моряком по имени Харкесс, он рассказывал мне обо всех тех местах, где сам побывал, и я чуть с ума не сходил от желания посетить их.

— Он же, в конце концов, твой сын, — сказала Лиз и ушла на кухню.

Вспомнив об алфавите из яблочной кожуры и сахарных палочек, она с горечью подумала, что заботами Ралея мальчик едва ли научился бы читать, а теперь он забьет его головку всякими безумными рассказами, и она потеряет сына. Браня служанку за то, что она пересушила пудинг, Лиз раздумывала над тем, как вырос интерес маленького Уолтера к делам отца по сравнению с прошлым его визитом. Она сама не ожидала — и это ее потрясло, — что она станет ревновать сына к отцу. Но, хотела Лиз того или не хотела, она должна была признаться себе, что ее муж все так же очарователен. И, увидев его этим утром, немного постаревшего, растерявшего свое здоровье, она была глубоко тронута его обликом, и это натолкнуло ее на мысль поехать в Лондон, чтобы находиться рядом с ним и окружить его своими заботами, в которых он явно нуждался, хотя никогда и не признавался в этом.

Вернувшись из кухни, Лиз увидела, что гости с хозяином покинули застолье и сели возле огня. Мальчик пристроился на поручне кресла отца и задавал лорду Кобхэму вопросы, проявляя полное самообладание. Правда, лорд Кобхэм избрал для беседы подходящий предмет — пони, но Лиз пожалела, что стеснительность Уолтера так легко прошла в присутствии такой компании.

— А ну-ка, сбегай на кухню, Уолтер, — приказала она. — Я забыла сказать Марте, чтобы она подогрела эль для ряженых. Они вот-вот явятся.

Уолтер, хоть и неохотно, подчинился, и, как только он вышел из залы, за окнами, в чистом, морозном воздухе зазвучала песня.

Мы поем вам о деве, Деве благодатной. Царем всех царей Сын ее стал когда-то. Он так тихо пришел К своей матери славной, Как в апреле роса Окропляет травы. Он так тихо вошел В дом и сел у стены, Как в апреле роса Окропляет цветы. Он так тихо приник К ложу матушки-девы, Как в апреле роса Окропляет побеги. Мать и дева — одно, И подобной ей нет, Лишь одной ей дано Нести Матери крест.

Последовали шарканье ног в тяжелой обуви по промерзшей земле, покашливанья; потом они снова запели.

Как Иосиф шел да по полюшку, и услышал он

песню ангела:

Этот день, мол, будет днем рождения, днем рождения Иисуса Христа. Он не станет-де умыватися вином красным, ни вином белым, А умоется он водой чистою, водой чистою да польют его. И не будет он облачатися в пурпур-золото, в злату мантию, Словно дитятко невинное, обрядят его в покрова белые. Не серебряной и не золотой будет люлька его, люлька первая, Будут ясли в хлеву, ясли жесткие его первою колыбелькою. Как Иосиф шел да по полюшку, и услышал он песню ангела, И в ту полночь родился сын, и он стал наш царь, царь небесный наш.

— Я приглашу их в дом? — спросила Лиз. — Не то мясо подгорит.

— Пусть они споют еще немного, — сказал Ралей. — Я люблю эти старинные песни. А мясо подождет, такое бывает разве что раз в году.

И сидела Мария, и качала она дитя малое на коленях своих, Приходили волхвы, поклонялися и дары к ногам Девы складывали.

Ряженые едва успели окончить вторую строку, когда Лиз вскочила на ноги.

— Этой песни я не переношу! — вскричала она. — Я знаю, что будет дальше.

— Это что-то новенькое, что тебе там не нравится? — спросил Ралей.

Но Лиз уже отворяла двери.

— Люди добрые, желаю вам счастливого Рождества. Заходите и будьте желанными гостями.

Вошли шестеро мужчин и шестеро мальчиков в кожаных капюшонах, изображавших различных животных. Из-под длинных ослиных ушей, из-под остреньких кошачьих ушек и висячих ушей мастифов выглядывали раскрасневшиеся деревенские лица. Они выпили свой эль, провозгласили свои рождественские поздравления, добавляя странно занудными голосами: «Бог да благословит хозяина этого дома, а также его хозяйку, а также всех маленьких детей, собравшихся вокруг этого стола». Затем они удалились, чтобы повторить свое представление где-нибудь в другом месте.

— Интересные эти маски, — сказал Ралей, снова усаживаясь вместе со всеми за стол. — Вроде бы к Рождеству они не имеют никакого отношения, однако это один из древнейших обрядов.

— Может быть, он имеет какое-то отношение к животным в стойле, — заметила Лиз, проследив внимательно, все ли необходимое есть у ее гостей.

— Марта говорила мне, что на Рождество в полночь все животные становятся на колени. Но это неправда, папа, в прошлое Рождество я до поздней ночи не спал, чтобы самому убедиться в этом, — сказал Уолтер.

— Не думаю, чтобы животные имели хоть какое-то представление о времени, — сказал Ралей, — однако это забавно.

— Это то же самое, что рассказ о том, как двумя рыбами и пятью хлебами накормили пять тысяч человек, — очень серьезно заявил Уолтер, — я в это никогда не мог поверить.

Ралей рассмеялся, а Лиз кинула на него недовольный взгляд.

— Что за дурацкие разговоры в рождественский вечер, — сказала она. — Ты должен верить, что Бог может сделать все.

— Тогда он мог бы поставить животных на колени.

— С какой стати? Может, он сознавал, как нехорошо и глупо с твоей стороны так поздно не спать, и поэтому не позволил им опуститься на колени. А сейчас займись своим ужином и перестань болтать.

Лорд Комптон обратился к хозяину:

— Странную вещь я услышал перед самым нашим отъездом. Строго между нами, но меня торжественно заверили, что Харингтон, крестник королевы, отправил шотландскому Якову рождественский подарок, лампу с надписью: «Помяни меня, Господи, когда приидешь в Царствие Твое!» Подходящая надпись, но самое замечательное в ней то, чьими устами она была вымолвлена.

— Вора, — улыбаясь, сказал Кобхэм.

— Это ужасно, — сказал Ралей, — ее величество ведь еще даже не слегла в постель. Что бы она сделала, если бы услышала это?

— Ничего. Ей не до этого. Кроме того, нечего нам дожидаться, пока трон опустеет. Об этом мы и хотим потолковать с вами.

— Это будет концом эры, и мне очень жаль королеву. Таких, как она, уже не будет.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

ДВОР В ХЭМПТОНЕ. МАРТ 1603 ГОДА

Несмотря на холода и собственную, все возрастающую слабость, королева повелела двору отправиться в Хэмптон, а сама поместилась в двух хорошо протопленных комнатах, откуда Ралей когда-то вытащил ее на прогулку в парк. Оглядываясь назад, на тот далекий день, Елизавета думала, что тогда она была еще молодой и здоровой женщиной. Хотя и с трудом, ее величество еще могла передвигаться. Индейские порошки больше не помогали ей, потому что Елизавета все больше и больше увлекалась ими. Она не могла принимать пищу и иногда сидела целый час за столом, обхватив руками бокал с вином, и затем отставляла его в сторону нетронутым.

Ее болезнь пробудила нездоровый интерес к ней, и старые непристойные байки свободно гуляли по дворцу. Например: она родила Лестеру дочь, и теперь та замужем за французским принцем и будет претендовать на трон. Или: ее сын от Ралея был задушен при рождении тут же, в Хэмптоне. Или: Беркли и Уолсингем поимели удовольствие с ней и не требовали никакого вознаграждения за это. Но даже если до нее и доходило что-то из этих сплетен, она не подавала виду: никто не был повешен, никого за уши не пригвоздили к позорному столбу, никому не отрубили руки. Погруженная в меланхолию, вызволить из которой ее никто не мог, королева готовилась к смерти. Все думали, что она уже никогда не покинет своих апартаментов, но в один прекрасный день, когда под порывами ветра дым вздымался над огнем в каминах и колыхались гобелены на стенах, одна из фрейлин прошептала другой:

— Как она?

— Умирает, — ответила другая.

Елизавета встала.

— Я вовсе не умираю, бесстыдницы. Как вы посмели сказать такое?

— Да нет, ваше величество, не вы. Это графиня Ноттингем умирает.

— Графиня? О, леди Хоуард. Почему мне ничего не сказали? Если в такую дьявольскую погоду мне слишком холодно, чтобы выйти наружу, так, значит, со мной можно обращаться как с умалишенной? Притащите мне еще одну шаль. И, вы там, притащите сюда еще и мужчину. Лучше Ралея, если найдете его. Он, наверное, изнывает возле своей поблекшей женушки, но поищите его. Да поскорей.

Срочно призванный Ралей отложил небольшую книжку меланхолической поэзии, которую читал, и поспешил к королеве. Слова одного из четверостиший поэмы, которую он впервые читал в этот день, застряли у него в голове и преследовали его.

О, смертные! Дано вам в жизни сей Смотреть, как я лежу здесь, рыцарь прежних битв; Венчает все — и процветание, и спесь - Наш смертный час, своим путем прибыв. А вслед ему спускается тьма тьмы, И звон колоколов к вечерне кличет всех.

Проходя по галереям под порывами ледяного ветра, он подумал, что королева прожила долгую жизнь, но ничего утешительного не было в этой мысли.

Королева приветствовала своего фаворита словами:

— Вот до чего я докатилась, Уолтер, — приходится просить, чтобы мне подали руку. Проведи меня к леди Хоуард. Мне сказали, что она умирает.

— Боюсь, ваше величество, что так оно и есть.

Тело королевы, закутанное в шали, казалось, было не больше, чем тело ребенка, а рука, которую она просунула ему под локоть, стала тонкая до прозрачности, кончики пальцев посинели. Ее величество, однако, браво ступала по полу, во всяком случае, это получалось у нее гораздо лучше, чем предполагал Ралей, когда она изъявила свое желание пойти к графине.

Всю дорогу до покоев леди Хоуард она без конца жаловалась ему на плохое обращение с ней.

— Леди Хоуард всегда была мне другом, и они могли позволить умереть ей, не дав возможности поговорить со мной. Пусть только придет весна, отогреет мою кровь и мои бедные кости, и я заставлю их попрыгать, этих моих фрейлин.

Покои графини были полны людей, и у ее постели находились два врача. Ралей открыл дверь, и Елизавета, увидев, что чья-то спина загораживает ей проход, повисла на Ралее всем телом, а своей палкой нанесла удар по той спине. Жертва удара резко обернулась, и по толпе прошел ропот. Явилась королева. Все еще тяжело опираясь на Ралея, Елизавета прошла к постели умирающей. Та приподнялась немного на одном локте и проговорила:

— Прикажите всем уйти. Мне необходимо кое в чем признаться вам. Мне сказали, что вы не можете передвигаться, и я боялась умереть не прощенной.

— Все вон, — коротко приказала королева. — Уолтер, выйди и постой у двери, чтобы слышал, если позову.

Закрывая дверь, он видел, как Елизавета, не согнувшись, присела на край кровати, и услышал, как она самым нежным голосом произнесла:

— Итак, мой старый друг, какая суетная чепуха так тревожит тебя?

У Ралея комок стал в горле, когда он представил себе двух старых женщин за закрытыми дверями, одна из которых старается облегчить душу той, которая уже ступила одной ногой на свою последнюю стезю. Пусть Лиз говорит что хочет, но она недооценивает королеву. Есть в ней большой запас деликатного бескорыстия. Он сам видел, чего ей стоило нанести этот визит и сколько сочувствия было в ее словах: «Мой старый друг…»

Из комнаты не доносилось ни звука. Графиня старалась справиться со своей неизбывной слабостью, а у королевы было плохо с горлом, и ей трудно было говорить.

Ралей провел какое-то время в ожидании, когда тишина в комнате была вдруг нарушена.

— Бог простит тебя, я же — никогда! — кричала королева.

Дверь неожиданно широко распахнулась, и Елизавета появилась в коридоре. У нее был ужасный вид: глаза метали молнии, изо рта показались кровь и пена. Она утиралась рукавом платья, и когда Ралей предложил ей руку, она громко воскликнула:

— Ничего странного, что у меня изо рта течет кровь, это у меня в горле что-то лопнуло. Мне лучше. Но ты иди за мной, у меня есть много чего сказать тебе.

Прямая как палка — и такая же тощая, — она прошагала в свои комнаты, Ралей — за нею, как ему было сказано. Фрейлинам, скучившимся у камина, она прокричала:

— Пока меня не было, вы дали огню погаснуть, да? Наверно, думали, что я уже не вернусь. А я — вот она, и мне лучше, так что марш отсюда! И прибавьте шагу, но прежде прибавьте огня!

Фрейлины быстренько подбросили дров в камин и исчезли.

— А теперь, — сказала королева, бросаясь в кресло и стараясь восстановить дыхание, — я расскажу тебе, что выложила мне эта подлая женщина. Мое горло взорвалось от гнева, удивляюсь, как уцелело сердце. Если бы она не умирала уже, я бы ее прикончила.

Елизавета умолкла, задыхаясь. Ралей видел, с каким трудом дался ей этот вдох: плечи напряглись, раздулись ноздри.

— Уже очень давно я дала Эссексу перстень. — Голос ее пресекся при произнесении этого имени: его не разрешено было вспоминать в присутствии королевы, и сама она едва ли хоть раз произнесла его со времени казни. — На протяжении всех последних дней его жизни я ждала, что он пришлет мне перстень, потому что обещала ему когда-то, что если получу его обратно от него, то помилую, что бы он ни натворил. Перстень ко мне так и не вернулся, и я восприняла это как очередное оскорбление в мой адрес, подумала, что Эссекс предпочел умереть, но не использовать этот талисман. И знаешь, почему кольцо не вернулось? — Елизавета наклонилась к Ралею и тяжело задышала прямо ему в лицо. — Эссекс бросил его в окно какому-то человеку и просил передать кольцо леди Скоуп. А этот дурак отдал его леди Говард, сестре леди Скоуп, и та по своей злобности держала перстень при себе и призналась мне в этом только теперь. Теперь, когда Эссекс уже стал пищей для червей. И он умер, считая, что я не выполнила свое обещание, не помиловала его. -Заканчивая свой рассказ, Елизавета была на грани истерического припадка. Пока Ралей придумывал, как бы утешить ее, она, драматично понизив голос и тыча в него пальцем, сказала: — А кто сделал Эссекса врагом леди Говард?

— Хоуард и Эссекс были всегда… — начал было Ралей, но тут догадка ударила ему в голову. Он мог и не слушать дрожащего голоса королевы.

— Это был ты. Ты, в этой самой комнате, посоветовал мне, как возвысить Роберта над Хоуардом Эффингемом, когда я пожаловала тому титул графа Ноттингема. Одним ударом ты, Ралей, отсек голову Роберту Эссексу. Однажды я остановила вас, когда вы собирались убить друг друга, и всегда старалась поддерживать некое равновесие между вами. Я любила вас обоих. По-разному — он был совсем мальчишка, вроде сына мне. Но любила я вас обоих. Уолтер, я не должна больше видеть тебя. Вот то немногое, чем я могу загладить свою вину. Я, возможно, еще долго проживу, лет до восьмидесяти, и все это время я не хочу видеть тебя. Было бы неправильно встречаться с тобой после того, что ты наделал.

— Но, — сказал Ралей, в очередной раз совершая ошибку и стараясь прибегнуть в разговоре с ней к помощи логики, — я всего лишь посоветовал вам назначить его лордом-маршалом и таким образом возвысить его над адмиралом. Так что не я сделал это. Это сделали вы.

Елизавета закрыла лицо руками и заплакала.

— Да, я сделала это, я. Я убила одного из тех, кого любила, и теперь не могу смотреть в лицо другому. Уходите, Уолтер Ралей, и, если можете и знаете как, молитесь за меня.

Ралей бросился на колени перед ней.

— Не отстраняйте меня теперь, — умолял он, — мы оба, и вы и я, далеко не молоды. У нас не осталось времени на расставанья. Мы оба допустили ошибку тогда, но не из дурных побуждений. Клянусь, я никогда в жизни не желал ничего плохого Роберту. Я сожалел о его кончине не меньше, чем вы. Мы с вами все, что осталось от прежних времен. Не отстраняйте меня.

Елизавета оттолкнула Ралея от себя и сказала, глядя поверх его головы в пространство:

— Я всегда прислушивалась к твоим словам, хотя мне лучше было бы не делать этого и поступать по-своему, как должно было в таких случаях. А теперь уходи. Я наказываю себя куда сильнее, чем тебя. Пойми же это и уходи скорей.

Склонившись к нему, она быстро и крепко поцеловала его в губы.

— А теперь иди.

Ралей медленно поднялся, ощущая горечь ее поцелуя у себя на губах, и в последний раз, теперь уже навсегда, покинул ее.

Лишенный общества королевы, Ралей тем не менее не покидал дворец, собирая по мелочам сведения о ее состоянии. В субботу прошел слух, что королева окончательно потеряла рассудок. В восемь часов утра она поднялась с подушек и, с огромным усилием встав прямо возле кресел, воскликнула:

— Смерть, я сумею тебя победить!

И она простояла, не сходя с места, целый день. Придворные, боясь, что непосильное напряжение приблизит ее конец, уговаривали ее лечь или сесть по крайней мере, на что она отвечала:

— Как только я перестану стоять, я умру.

Фрейлины положили вокруг нее подушки на случай, если королева упадет, когда силы оставят ее, ей предлагали вина и отвар цикория, но она отказывалась от всего. Елизавета стояла прямо и не мигая. Заканчивался день, темнело. «Она все еще стоит», -шептали вокруг. Наступила ночь. Роберт Кэри, который должен был скакать в Шотландию, как только наступит ее смерть, проведал своего коня на конюшне, оседланного и готового пуститься в путь. В Ричмонде никто не сомневался, что смерть так и настигнет ее величество на ногах.

За час до полуночи — к этому времени она простояла уже пятнадцать часов — Елизавета сказала:

— Теперь вы можете положить меня на кровать. Я победила. Приготовьте все к службе к десяти часам утра завтра в большой часовне.

Суеверные страхи, так распространенные в тот век, потрясли двор. Ралей, проводивший все свое время в приемной, почувствовал, как и его скептически настроенный ум проникся тем же трепетом. Может быть, существуют души, не поддающиеся смерти, и если таковые есть, он вдруг поверил, что душа Елизаветы Тюдор — одна из них. Наверное, все эти долгие часы Смерть стояла, глядя ей в лицо, и наконец отступила, поверженная.

В часовне на алтаре расстелили новые покровы. Рано утром кое-кто из фрейлин вышли в парк набрать бледно-желтых нарциссов, которые росли как раз под той стеной, у которой Ралей сорвал когда-то подмерзшую розу. Они расставили их в серебряных вазах у алтаря, как приказывала всегда Елизавета вопреки суровым правилам пуританской церкви тех времен. К десяти часам все было готово: горели свечи, архиепископ Кентерберийский, маленький, темноволосый Уитгифт, стоял в ожидании у алтаря. Ралей со своими гвардейцами приготовился сопровождать королеву. Но из королевских покоев до одиннадцати часов никто не появлялся, пока наконец Агнесса Лоули не приоткрыла тихо дверь и не подошла к Ралею.

— Она не может спуститься в часовню. Попросите, пожалуйста, архиепископа провести службу в ее комнате.

Вслед за архиепископом в комнату королевы протиснулись многие из прихожан, остальные вместе с гвардейцами слушали хор и епископа, оставаясь за открытыми дверьми.

Умирающая лежала посреди комнаты, распростершись на полу, на подушках, облаченная во все королевские аксессуары.

Завеса страха и ужаса нависла над всем двором. Молитвы за здравие королевы звучали как заупокойные молитвы. Сильный голос Уитгифта дрожал, дамы громко рыдали.

Служба закончилась, и все покинули комнату. Ралей остался в прихожей. Он пытался молиться за нее, как она повелела, но вместо молитвы в голову лезли старые, полузабытые строчки из стихов Пила:

Дева, молельщиком твоим достоин Стать старец сей, кто прежде был твой воин. Или покойного Гэскойна: Баю-бай, моей юности дни, Пришло время уснуть вам навек; Годы сгорбили плечи мои, Голова моя тоже как снег.

Или строка Нэша, так расстроившая когда-то королеву:

Забит прахом Еленин глаз…

Весь тот день его одолевали мысли о прошлом: Голландия, Ирландия, Гвиана… О чем говорили они с товарищами? О королеве. К кому обращались их чаяния и надежды? К королеве. И теперь это ярчайшее Божество сокрушено, старая, больная женщина стонет, распростертая на полу. «Человек, рожденный женщиной, обречен недолго жить, он расцветает как цветок, его косят как траву».

Небо покрылось тучами, и начался чудесный, сплошной ливень, его струи погасили остатки дневного света. Прибыл Сесил, промокший до нитки, и был допущен к королеве. Когда он вышел от нее, то остановился возле Ралея и сказал:

— Я говорил ей, что она должна лечь в постель, если хочет, чтобы народ успокоился, а она в обычной своей манере заявила мне: «Ничтожный человек, „должен“ не то слово, с которым можно обращаться к персонам королевской крови». Я спросил ее о наследнике престола, и она назначила Якова.

— Назначила?

— Ну, она сказала: «не низкого происхождения человек, но король». Это указывает на единственного, кого я реально вижу.

— Она сама не знала, что говорит. Она всегда ненавидела его.

— Боюсь, вы приписываете ей свои собственные чувства.

— Я буду ненавидеть любого, кто займет ее место.

Сесил криво улыбнулся и вышел.

В восемь вечера Ралей, не имевший ни росинки во рту за весь день, решил спуститься в кладовую, выпить немного вина и съесть кусок хлеба. Возвращаясь по едва освещенным, холодным переходам, он натолкнулся на трепетавшую от ужаса Агнессу Лоули. Она всем телом прильнула к нему.

— Я только что видела ее прогуливающейся по Длинной галерее, одетую и легко передвигавшуюся. Я вернулась в комнату, чтобы проверить, но она все так же, как когда я уходила, лежала на подушках с пальцем, засунутым в рот. Это была ее тень. Это означает, что смерть пришла.

И фрейлина разрыдалась у него на руках.

— Это от перенапряжения, ваши чувства обманули вас, — уверял ее Ралей, — постойте еще немного со мной здесь.

Наконец прибыл старый Хоуард, граф Ноттингем. Он отсутствовал из-за похорон своей жены. Весь в черном, с печатью горя на лице, адмирал вызывал сочувствие и казался немощным, совсем не похожим на бравого моряка, который когда-то следил за действиями Эссекса. Но дух его был непоколебим.

— Говорят, она отказывается ложиться в постель.

— Сесил этим утром пытался убедить ее лечь, — сказал Ралей, — но она не стала слушать его.

— Я не собираюсь убеждать ее, — заявил старый граф, — я собираюсь поднять ее и положить на кровать.

— Не могу ли я помочь вам? — предложил Ралей.

— Ваша помощь мне не понадобится, — грубо возразил старик.

Он прошел в комнату, но вскоре вернулся и попросил Агнессу помочь раздеть ее госпожу.

Над Ричмондом опустилась ночь. Королева спала. Лысая голова, укутанная шалью, провалившиеся глаза под арками поднятых бровей, умолкший наконец насмешливый, лицемерный язык, упокоившиеся неугомонные руки — королева спала.

Перед самым рассветом, наклонившись над ней, они увидели, что простыни не шевелятся от дыхания, а пульс на ее морщинистой шее больше не бьется.

Роберт Кэри вскочил на своего коня и поскакал в Эдинбург сообщить Якову Шотландскому, что Англия отныне принадлежит ему.

Королевская гвардия в последний раз отправляла свою службу. В черных камзолах и касках, опустив пики, гвардейцы стояли вдоль всего пути, по которому двигалась процессия. Мимо них проследовал катафалк со свинцовым гробом, накрытым покрывалом, над которым возвышалась восковая фигура королевы в том обличий, в каком она предстала перед людьми в день ее коронации: бледное, гордое лицо, освещенное разумом, золотисто-рыжие волосы, королевские одежды. За катафалком шел старый Хоуард, в последний раз исполняя свой долг перед королевой; за ним следовал Сесил, уже изменивший своей королеве; затем шествовали придворные, фрейлины с лицами, перекошенными от рыданий. Все они медленно проплыли мимо высокого, мрачного человека, чьи мысли в это время были заняты воспоминаниями о другом апрельском дне; в тот день тучи закрывали временами солнце, и королева спросила: «Господи, да буду ли я королевой Англии Там?»

Все ее величие и острый ум, все эти вспышки гнева и доброта, все ее мужество, вся ее жизнь, вся она — все сжалось, превратилось во что-то ничтожно малое, что сейчас поднимут себе на плечи люди, унесут и забудут.

По команде гвардия пристроилась сзади похоронной процессии и проследовала к Вестминстерскому аббатству. Воздух был напоен запахом древнего ладана, смешанного с запахом колеблющихся на ветру свеч. Величественные, торжественные слова заупокойной молитвы перекрывали плач и всхлипывания присутствовавших. В назначенное время тело королевы поместили рядом с прахом ее предков: осторожного, умного Генриха Седьмого, грубого и сластолюбивого Генриха Восьмого. Она взяла многое от них, но по своему величию превосходила их обоих.

Хор закончил свое последнее печальное песнопение, свечи растаяли в подсвечниках. Ралей вывел своих гвардейцев наружу, на апрельское солнышко и распустил их. Теперь не осталось нужды в гвардии. Нечего стало охранять.