Когда он открыл глаза, было уже утро. Слабый свет пробивался в окно, в лужицах растаявшего воска видны были остатки погасших свечей, оставленных гореть с вечера. Он не собирался засыпать — берег время; короткое беспамятство сна годилось для тех, у кого впереди еще оставалось много времени для работы. Но, потянувшись, он вдруг испытал радость, потому что за эти немногие часы произошло чудо: болезнь отпустила его. Ему была ненавистна сама мысль о том, что он, трясущийся, взойдет на эшафот и все решат, что это от страха, а не от болезни он весь дрожит. А теперь, если эта передышка продлится достаточно долго, он сможет держаться прямо, как и подобает настоящему мужчине. Он был благодарен Лиз за то, что, покидая его в последний раз, после припадка слабости и рыданий, она собралась с силами и своим твердым, немного охрипшим от слез голосом сказала ему:

— Теперь спи, чтобы набраться сил и достойно встретить завтрашний день.

Стало уже настолько светло, что можно было писать. Ралей встал, все еще ощущая гордость и радость от ощущения возвратившихся к нему сил, подошел к столу, пододвинул стул, попробовал перо на своем указательном пальце и принялся нанизывать одно слово за другим с обычной для него легкостью. Сначала он не мог полностью сосредоточиться: мысли соскальзывали в прошлое и мешали писать. Он видел, как надувались паруса под октябрьским ветром и корабли отплывали в Вест-Индию. Белые стены Кадиса, отражаясь в море, возникали перед его взором, а там, в Йоле, солнце сияло над его миртовыми деревьями. Для всех, кроме него, это утро было началом нового дня, а для него… Ралей подавил в себе душещипательные мысли. Все люди — и на море, и на земле — неизбежно умрут, рано или поздно. Многие из тех, кому он сейчас завидует, не доживут до его возраста, умрут неожиданно, не раскаявшись в своих грехах, или будут умирать долго от тяжких болезней, и близкие отвернутся от них с отвращением. Поцелуй Лиз в эту последнюю его ночь был таким же трепетным и горячим, как в ночи их любви. Утешившись таким образом, потому что он был гордым человеком, Ралей. целиком погрузился в свое писание.

Наконец, заскрипев железом по железу, дверь камеры отворилась, и вошел Хирон, тюремщик, крупный мужчина, старавшийся двигаться неслышно. Он постоял немного из боязни прервать занятие узника, но Ралей даже не поднял головы, и тогда он сказал:

— Осталось меньше часа, сэр Уолтер, и священник ожидает вас в часовне.

Ралей закончил предложение и взглянул на тюремщика.

— Правда? Ну что ж, все почти закончено.

Он имел в виду свои письма, но в этом месте и в этот час его слова приобрели многозначительный, зловещий смысл; он почувствовал это и повторил: «Почти закончено», и теперь прозвучали эти слова как будто из уст совсем другого человека.

Хирон стоял и ждал. Ралей добавил пару строк и положил на стол перо. Они вместе вошли в часовню, где священник ожидал его, приготовив вино и хлеб для совершения обряда. Ралей преклонил колена там, где когда-то юная Елизавета Тюдор также стояла на коленях с мрачными мыслями о своем предстоящем правлении. Ее мысли были обращены в будущее. Мысли Ралея витали в прошлом. Он вспомнил о Джордже Гэскойне, который прожил жизнь атеистом, а умирал в смертельном страхе перед встречей с Богом, которого он всю жизнь отвергал. Красное вино, белый хлеб, превращенные некоей божественной алхимией в тело и кровь Христа. Христос, встретивший, не дрогнув, смерть, куда более страшную, нежели та, что ожидала его, более всего любил, конечно, людей мужественных.

— Дай мне, Боже, умереть бесстрашно. Прими меня в Царствие Твое. Утешь Лиз и всех, кто будет горевать обо мне.

Ралей поднялся и твердо встал на ноги.

Его ожидал завтрак, и, как ни глупо ублажать свою плоть, которая умрет здесь же всего через час, он съел все, привычным, изящным жестом стряхнул крошки с черных шелковых штанов. И раскурил свою последнюю трубку, против чего король в свое время так злобно выступал.

— Он много потерял, — заметил Ралей, ощущая горьковатый вкус табака во рту и наблюдая за голубыми колечками дыма.

Он еще не докурил трубку до конца, когда в дверях снова появился Хирон. С трубкой в зубах Ралей встал и принялся рыться у себя в карманах. Он вытащил миниатюру, оправленную в золотую рамку с бриллиантами. Положил на стол рядом с запечатанными посланиями ее и еще теплую от последней порции табака трубку.

— Это вам, Хирон. Это все, что осталось у меня от всех моих богатств. Миниатюру вы можете продать, а трубку оставьте себе, не пожалеете. Она будет вам добрым другом, каким была для меня. И отправьте, пожалуйста, мои письма.

У Хирона перехватило дыхание.

— Да, да, конечно. Все совершится быстро, сэр. Баркер большой специалист, и топор, я сам проверил, топор острый.

— Вы были настоящим другом, Хирон. А у меня их не так уж много было. Но, может быть, я не там искал их.

Ралей всматривался куда-то в даль, погрузившись в воспоминания о тех местах, где он искал, но, как видно, не друзей.

— Здесь холодно, — глухо заметил Хирон, — а там вон горит очаг. Может, вы погреетесь еще до этого…

— Да уж лучше поскорее покончить с делами, — сказал Ралей.

И они пошли по длинным коридорам Старого дворца. На ходу он вспоминал всех тех, кто до него прошел этой дорогой. Анна Болейн, жена короля Генриха и мать Елизаветы Тюдор, со словами: «У меня есть шея, но очень короткая». И старый Томас Мор, педант до конца: он отодвинул в сторону свою бороду со словами: «Будет очень жаль отрубить и ее, она не совершала предательства». Ралей думал, удастся ли ему найти такие слова, благодаря которым люди запомнят его.

Его уже ждали, ждали люди, которые пришли посмотреть, как он будет умирать; простые люди и напротив них пышная свита мэра. И вот, сказав свое последнее «прости», он опустился на колени перед плахой, и тут его осенило. Он поцеловал топор — острый, как и обещал Хирон, — и сказал: «Лекарство острое, но исцеляет от всех болезней». Мгновение — и «лекарство» сделало свое дело. Не осталось ни ненасытных амбиций, ни сдерживаемого гнева, ни горьких сожалений о прошедшей юности, ни охоты за словами, чтобы в поэтическом экстазе найти невыразимую прелесть. Один удар — и все кончено.

А в тюрьме на его столе все еще лежали написанные им письма, и прокравшееся в камеру солнце растопило и ослабило одну из недостаточно крепко притиснутых печатей. Лист развернулся, и пришедший в комнату исполнить свой последний долг Хирон мог бы прочитать написанный Ралеем самому себе Реквием, стихи, которые впоследствии разойдутся по всей Британской империи, о создании которой он так мечтал.

Вот время: взяв единым махом Все — юность, радость, жизни силы, - Заплатит нам землей и прахом; Оно в тиши и тьме могилы, Когда земной закончен бег, Захлопнет книгу дней навек. Но верю: над землей и прахом Я вознесусь единым махом.

Но Хирон не умел читать, и он представления не имел о том, какая история закончилась в этот день у него на глазах или какими стезями нужно было пройти, чтобы дойти до такого печального конца.