«Мои личные тезисы…»
Утром 4 (17) апреля встали рано. Надо было ехать, как договорились вчера, в Таврический дворец, выступать перед большевиками – участниками Всероссийского совещания Советов. Но когда за Лениным и Крупской на машине заехал Владимир Бонч– Бруевич, повернули на Волково кладбище, где были похоронены мать Владимира Ильича и сестра Ольга.
Последний раз он виделся с матерью в сентябре 1910 года в Стокгольме. После недолгой встречи Мария Александровна возвращалась на пароходе в Россию. Держась за корабельные поручни, она молча смотрела на него и плакала. А он стоял на пирсе и даже не мог подняться к ней на палубу. Там была уже русская территория и его могли арестовать…
Прав Бонч-Бруевич: «Тропинка на Волковом кладбище, туда, к этому маленькому холмику, была одной из тяжелых дорог Владимира Ильича». Цветы, которые преподнесли накануне при торжественной встрече, положили на могилы, молча постояли и поехали сначала на квартиру Владимира Дмитриевича, где ждали товарищи, а оттуда – в Таврический…
Было уже совсем светло и на стенах домов, на афишных тумбах ветер трепал свежие плакаты: «Ленина и компанию – обратно в Германию». У тех, кто плакаты заказывал, поэтов получше, видимо, не нашлось. Но после вчерашних восторгов и объятий это все-таки отрезвляло.
В давние годы, в Кокушкино, когда Володе Ульянову было лет 13, пошли они как-то в ночь, с двоюродным братом Колей Веретенниковым, на пруд. Все предыдущие дни шли дожди. Речушка вздулась, а пруд переполнило так, что мостки всплыли и подойти к купальне было невозможно. Побежали на плотину. Там, через верх, уже вовсю хлестала вода, а поднять затворы (вершняки) у мальчишек не хватало сил.
«Не прошло и пяти минут, – рассказывал Веретенников, – как раздался легкий, как бы предупреждающий треск, за которым вскоре последовал страшный грохот, и вся масса воды с шумом громадными валами устремилась с четырехметровой высоты, вниз, ломая деревянные и размывая земляные укрепления». Когда вода схлынула, на месте симпатичного пруда остались лишь безобразные илистые берега, жидкая зловонная грязь и черные обломки плотины. «“Точно после пожара”, – заметил Володя».
Эпизод запал в память. И образ этой всесокрушающей стихии всплыл у Ленина в 1905 году, когда по России прокатился первый революционный вал. В плане статьи «Уроки московских событий» он написал: «Когда вода напирает на плотину, брешь вне шлюз (вершняков) есть начало краха…»
И вот теперь, после бесед с солдатами в вагоне, после ночного разговора с питерскими большевиками в особняке Кшесинской, после беглого просмотра утренних газет, Владимир Ильич вновь услышал, а может быть, и физически ощутил, тот «легкий, как бы предупреждающий треск», вслед за которым прорывается безудержная стихия.
Еще там – в Цюрихе, после первых известий о событиях в Петрограде, встал вопрос: что дальше? Закончится революция отречением монарха или революционный вал покатится дальше? В гидродинамике, исходя из массы, скорости водяного потока, рельефа местности и прочих вполне определенных условий, все это, вероятно, можно рассчитать. Но в социальной борьбе, участниками которой являются миллионы людей, подобная задача куда сложнее. Число факторов, влияющих на такую борьбу, слишком велико, а многие из них столь неопределенны, что вряд ли можно с уверенностью вычерчивать вектор данного движения.
И все-таки еще там – в Цюрихе, Ленин пришел к выводу, что Февраль – лишь начало, лишь первый вал, первый этап революции. За ним неизбежно последует второй этап, второй вал, куда более мощный и крутой. Это понимал не только он, но и другие: и те, кто симпатизировал революции, вроде депутата IV Думы, одного из лидеров Петросовета, меньшевика Скобелева, заявившего, что «Россия стоит накануне второй, настоящей революции»; и те, кто отвергал ее, кто давно предсказывал кровавую смуту.
Уже упоминавшийся экс-министр внутренних дел Петр Николаевич Дурново, обладавший и опытом и интуицией, накануне войны писал государю: в случае начала революции «оппозиционно-интеллигентные партии будут не в силах сдержать расходившиеся народные волны, ими же поднятые, и Россия будет ввергнута в беспросветную анархию…»
В конце 1916 года, на квартире миллионера Коновалова, перед крупнейшими фабрикантами и заводчиками выступил один из лидеров «оппозиционно-интеллигентской партии» кадетов В. А. Маклаков. «Ужас грядущей революции» – вот тема его выступления. Это будет, говорил Василий Алексеевич, «революция гнева и мести темных низов, которая не может не быть стихийной, судорожной, хаотичной». Еще раньше, в 1915 году, влиятельнейший промышленник Алексей Иванович Путилов сформулировал ту же мысль еще жестче: революция неизбежна. Но она будет для страны губительна. «Начнется ужасная анархия… На десять лет… Мы увидим вновь времена Пугачева, а может быть, и еще худшие».
Того же мнения придерживался и видный русский интеллектуал Петр Бернгардович Струве – давний знакомый Ленина, проделавший за 20 лет путь от легального марксизма к самому правому либерализму. Как пишет его биограф Ричард Пайпс, с самого начала 1917 года Струве был убежден, что «как только маховик анархии начнет раскручиваться, в России не найдется политической, экономической или социальной силы, способной его остановить. Смута будет терзать страну до тех пор, пока сами основы государства и общества не окажутся в руинах».
Подобных пророчеств было много. Нередко они совпадали. И на то были свои основания. В первые же революционные дни, еще до того, как какие-либо радикальные партии вышли на политическую арену, по стране прокатилась волна насилия и различного рода эксцессов.
Писатель Александр Станкевич оставил зарисовку одного из эпизодов первых дней революции в Питере: «Барский экипаж привлек внимание. Пара вороных лошадей в сбруе с серебром, на дверцах – гербы… В толпе поднялся хохот, улюлюканье…
– Сворачивай! Кончились ваши прогулочки!
…Внезапно двери кареты распахнулись и оттуда выскочил на мостовую старый господин в шубе. Я узнал в нем члена Государственного совета князя Барятинского. Шуба на нем распахнулась, открыв всем шитый золотом мундир. Наверное, князь подумал, что его величественный вид заставит толпу отхлынуть. Он поднял руку в замшевой перчатке и хрипло крикнул:
– Я еду к князю Голицыну, председателю совета министров! Отпустите лошадей!
– Не командуй, генерал! Нету больше председателев!
Барятинский задыхался, у него не хватило сил сдержать бешенство.
– Хамы! – закричал он с ненавистью. – Долой с дороги!
Сгрудившаяся вокруг кареты толпа уже не смеялась, она утратила свое добродушие… Какой-то солдат в затрепанной шинели шагнул к князю и, подняв винтовку, со всей силой стукнул его прикладом по голове. Барятинский рухнул. Темная вмятина на лбу наполнилась кровью. Соскочившие с козел кучер и лакей впихнули в карету уже мертвое тело.
– Гляди, товарищи! – закричал кто-то в толпе. – Пожар! – Над Невой распухало, ширилось черное облако дыма. Горело здание Окружного суда».
Современникам запомнились трупы жандармов со вспоротыми животами на февральском снегу в Петрограде. В Кронштадте зверски убили военного губернатора контр-адмирала Р. Н. Вирена, начальника штаба адмирала Бутакова, генерала Стронского и других офицеров. Самосуды над генералами и офицерами имели место в Луге, Ельце, Пскове, Двинске. В Свеаборге убили командующего Балтфлотом вице-адмирала Андриана Ивановича Непенина, контр-адмирала А. К. Небольсина. Жуткая расправа над губернатором произошла в Твери…
Вновь, как и в 1905–1906 годах, запылали барские имения. Жгли прекрасные усадьбы, а вместе с ними уникальные библиотеки и картинные галереи. Горели старинные парки и сады. 19 марта «Правда» писала: «Это не конфискация и даже не захват, это – мщение порабощенных людей своим поработителям». Неслучайно эксцессы чаще всего происходили именно там, где в 1906–1907 годах свирепствовали карательные отряды. «Прежний режим, – писал Струве, – утвердил в народе традиции ненависти». И мотивом этих эксцессов как раз и были «неотмщенные обиды» и неуверенность в том, что не вернется опять «старый режим». Как выразился один солдат-крестьянин, – «как подумаю, вдруг, [что] все на старое обернется, а я и обиды своей не выплачу, – тут и звереешь».
Все более учащались случаи прямого вандализма. «После свержения самодержавия, – вспоминал художник П. Нерадовский, – в Петрограде и его окрестностях, в Петергофе, в Ораниенбауме и других местах… подвергались порче или уничтожению памятники искусства, статуи, картины и другие художественные предметы… Такие разрушения имели место в общественных местах – в казенных зданиях, в садах, парках – и в частных домах и квартирах… Слухи и сведения о гибели того или иного произведения поступали почти ежедневно».
Уже 4 (17) марта на квартире у Горького на Кронверкском проспекте собрались художники – А. Бенуа, И. Билибин, К. Петров– Водкин, М. Добужинский, Н. Рерих, архитекторы Н. Лансере, И. Фомин, артисты Ф. Шаляпин, И. Ершов – всего более 50 человек и создали специальную комиссию, которая должна была войти в сношения с Временным правительством и Петросоветом относительно незамедлительных мер по предотвращению уже начавшегося массового вывоза художественных ценностей за границу и охране памятников культуры.
Ситуация усугублялась тем, что министр юстиции Керенский амнистировал не только «борцов со старым режимом», но отпустил из тюрем и с каторги уголовников. Он, видимо, как и многие другие, полагал, что новое «Царство Свободы» способно перевоспитать любых рецидивистов. Десятки тысяч преступников – «птенцы Керенского», как их тогда называли – ринулись прежде всего в столицы. Между тем полиция была распущена, а новая милиция еще не создана. И среди тех, кто под видом «революционного патруля» врывался средь бела дня в дома и квартиры, было немало отпетых бандитов и профессиональных воров. Так что очень скоро столичный обыватель будет с тоской вспоминать прежнего городового, который – хоть и был нечист на руку – но стекла в приличных домах бить не дозволял.
Когда один из руководителей социалистического Интернационала Карл Брантинг в марте 17-го приехал в Петроград, у него в гостинице «Европа» сразу украли два куска мыла – для мытья и для бритья. «Да, – горестно говорил он коллегам – русским социалистам, – вам предстоит еще большая работа для просвещения и морального воспитания запущенного царизмом русского народа».
«Народ либо безмолвствует, либо говорит языком бунта», – полагают и сегодня некоторые историки. Не везде и не всегда!
Тогда, в Феврале многие опасались – не возмутится ли «царелюбивое» крестьянство низвержением монархии, не станет ли оно опорой «Русской Вандеи»… Каково же было изумление корреспондента газеты «Русское слово», когда он увидел, с какой легкостью восприняла деревня эту весть: «Даже не верится, как пушинку сняла с рукава». А думский отдел сношений с провинцией, обследовав 29 губерний, констатировал: «…широко распространенное убеждение, что русский мужик привязан к царю, без царя “не может жить”, было ярко опровергнуто той единодушной радостью, тем вздохом облегчения, когда они узнали, что будут жить без того, без кого они “жить не могли”». И среди постановлений сельских сходов, принимавшихся в эти дни по всей России, исследователи не обнаружили ни одного, в котором выражалось бы сожаление по поводу свержения самодержавия.
В феврале 1917 года революционные массы России оказались достаточно сознательными и для того, чтобы свести все свои надежды и чаяния к трем лозунгам: «Мир!», «Хлеб!», «Свобода!». В народном сознании они расшифровывались вполне конкретно: немедленное прекращение войны; передача всей земли крестьянам и радикальное улучшение снабжения армии и городов продовольствием; наконец, не только свержение монархии, но и установление реального народовластия. Именно это стремление к народовластию, к подлинной демократии стало причиной, может быть, самого яркого проявления революционной сознательности масс – создания Советов.
Весь предшествующий исторический опыт убедил народ в том, что «начальству» – царю, генералам, помещикам, буржуям и особенно чиновникам – доверять нельзя. Что реализовать свои требования можно лишь при том условии, если власть будет находиться в руках самих трудящихся. И как только, пишет Ленин, в Феврале появилась такая возможность, «по инициативе многомиллионного народа», самочинно и повсеместно, рабочие, солдаты, крестьяне стали создавать «демократию по-своему».
Советы стали возникать сначала на заводах и фабриках, затем в районах, – раньше, чем какая бы то ни было партия успела провозгласить этот лозунг. В определенном смысле это был спонтанный процесс воспроизводства знакомых форм организации и борьбы, ибо уроки 1905 года прочно вошли в «стихию» народного сознания.
В создании Петроградского совета сыграли свою роль Чхеидзе, Скобелев, Гриневич, Копелинский и другие, находившиеся в столице на легальном положении. Но общероссийским органом власти Петросовет сделало давление снизу, те ожидания, которые питали рабочие и солдаты, посылая в Совет своих депутатов. И Советы сразу и повсеместно, не вдаваясь в дискуссии о рамках компетенции, заявили о себе как об органах власти. Они брали под контроль охрану порядка, продовольственное снабжение, работу транспорта и т. п. А главное, они не забывали ни о мире, ни о земле.
Но эти конкретные требования были неприемлемы для власть имущих в принципе. В притязаниях на собственность помещиков и прибыли буржуазии со стороны Советов они усматривали лишь проявление бунта и анархии. Расставаться добровольно со своими привилегиями правящая элита, как и прежде, не собиралась. Поэтому, мечтая об умиротворении, стремясь к тому, чтобы спустить массовое движение на тормозах или, как тогда выражались, – «загнать скот в стойло», Временное правительство менее всего помышляло о реализации лозунгов революции.
Многие его члены искренне полагали, что, получив свободу, народ вполне удовлетворится этим и будет терпеливо ждать, когда после победного окончания войны ему милостиво ниспошлют «сверху» мир и хлеб. Такое уже бывало. Опыт созыва I Думы – «думы народных надежд» – говорил, что такой вариант возможен. Но он был возможен тогда – в 1906 году. С тех пор прошли четыре Думы и никаких решений насущных вопросов народной жизни не последовало. В 1917 году ждать никто не собирался. Ибо в «диалоге» с властью у народа появился теперь новый аргумент: штык. Как сказал Ленину в вагоне солдат: «Мы не выпустим винтовок из рук, пока не получим землю». Так что вариант стабилизации становился весьма проблематичным.
Основания для апокалиптических настроений были. Во всяком случае, коллега Струве, В. Н. Муравьев, испытал после Февраля именно такие чувства: «Нечто совершалось. Шум грозный родился, и, гулко вздрогнув, огласилась им тишина… Звуки росли громче, и то был уже не шум людей, а ропот моря. И море, казалось, вздымается и бушует, и ревет ревом вопиющим, с возрастающим, с силой чудовищной разбивая окрестные берега. И я понял, что то не моря рев, но рев народа… Как вал грохочущий, надвигался он на меня, и я знал, сейчас я буду во власти стихии и я тоже буду реветь голосом нечеловеческим… И волна настигла меня, и я отдался ей, пожирающей. И подхватила она меня, и понесла на своем гребне. И я увидел, что вся она из таких, как я…»
Григорий Зиновьев не отличался столь образным мышлением. Но когда в полночь 3 (16) апреля он и Ленин вышли из вокзала на площадь, от которой исходил гул человеческих голосов, а лучи прожекторов выхватывали из тьмы тысячи голов, острия штыков, башни броневиков и колышущиеся на ветру знамена, Зиновьев вдруг ощутил нечто похожее: «С этой минуты нахлынула могучая человеческая волна. Первое впечатление: мы – щепочки в этой волне». Разница состояла лишь в том, что если в Муравьева эта человеческая волна вселяла нечеловеческий ужас, то у Григория Евсеевича она вызывала прямо противоположное чувство – восторженную эйфорию.
В этом чувстве он был не одинок. В первые послефевральские дни и недели эйфория победы вообще стала господствующим настроением. Казалось, все то, что веками давило, угнетало, разъединяло – царский деспотизм – исчезло, рухнуло сразу, сметенное могучим ураганом. Даже ужасы войны как бы отодвинулись в глубь сознания, заслоненные тем новым, необычайным и радостным, что, наконец, свершилось… Свобода!
Один из эсеровских лидеров – Владимир Зензинов записал: «Улицы – тротуары и мостовые – во власти толпы. Все куда-то спешат… Все возбуждены, взволнованы… Ощущение какого-то общего братства. Как будто пали обычные перегородки, отделявшие людей, – положением, состоянием, культурой, люди объединились и рады помочь друг другу… Это ощущение братства было очень острым и определенным – и никогда позднее я его не переживал с такой силой… То было воистину ощущение общего народного праздника». С некоторой долей иронии о том же вспоминал академик К. В. Островитянов: то были дни «какого-то всенародного ликования. Многим казалось, что исчезли все классовые противоречия и настало царство Исайи, когда “волк почиет со агнцем”. Все нацепили красные бантики, всюду реяли огненные революционные флаги – все окрасилось в цвет революции…»
В февральские дни, на какой-то момент, действительно «дружно» слились разнородные потоки: борьба рабочих и солдат против царя и войны, и борьба либеральной буржуазии за устранение обанкротившейся власти. Усилия всех партий были направлены в одну точку. Этот момент, как выразился Владимир Ильич, «всеобщего слияния классов против царизма», как раз и стал одной из главных причин головокружительной эйфории, быстроты и относительной «бескровности» (около 2 тысяч убитых) победы.
Именно эта разнородность борющихся сил сразу же породила двоевластие. С одной стороны, было создано Временное правительство, включившее в себя «цвет» либеральной интеллигенции: кадетов – П. Милюкова, Н. Некрасова, А. Мануйлова, А. Шингарева, В. Набокова, октябристов – А. Гучкова, В. Львова, И. Годнева, «независимых» – М. Терещенко, Г. Львова и трудовика А. Керенского. С другой – Советы рабочих, солдатских, крестьянских депутатов, общероссийским центром которых стал Петросовет.
За Временным правительством, помимо буржуазии, помещиков, правых и либеральных партий, стоял достаточно мощный старый государственный аппарат, церковь, армейская верхушка – генералитет, часть офицерского корпуса. Это были вполне серьезные силы. И с какой радостью они раздавили бы народное восстание… «С первого мгновения этого потопа отвращение залило мою душу, – писал Василий Шульгин, – и с тех пор оно не оставляло меня во всю длительность “великой” русской революции… Боже, как это было гадко! Так гадко, что, стиснув зубы, я чувствовал в себе одно тоскующее, бессильное и потому еще более злобное бешенство.
– Пулеметов бы сюда! Да, да, пулеметов… Только язык пулеметов доступен уличной толпе, только свинец может загнать обратно в его берлоги вырвавшегося на свободу страшного зверя… Увы, этот зверь был… Его величество русский народ!»
Шульгину казалось, что достаточно одного надежного полка и решительного офицера, чтобы разогнать этот «сброд». Такой офицер нашелся. Полковник Александр Павлович Кутепов собрал отряд числом более тысячи человек пехоты и кавалеристов с 12 пулеметами и решил всех восставших – от Литейного проспекта до Николаевского вокзала – «загнать к Неве и там привести в порядок». Но как только «каратели» вошли в соприкосновение с толпами народа, «большая часть моего отряда, – рассказывал сам Кутепов, – смешалась с толпой, и я понял, что мой отряд больше сопротивляться не может».
Тогда, в первые послефевральские дни, для того, чтобы «привести в порядок» народ, силенок у них не хватало. А те, что имелись, были несопоставимы с гигантской народной массой, которая стояла за Советами. Существенным оказалось и то, что Петросовет, вопреки противодействию его президиума, утвердил составленный армейскими депутатами «Приказ № 1», согласно которому солдатам предоставлялась вся полнота гражданских прав, оружие – в том числе те самые пулеметы, о которых вспомнил Шульгин, – бралось под контроль ротных и батальонных солдатских комитетов, а во всех политических выступлениях воинские части подчинялись не офицерам, а только своим комитетам и Петросовету.
9 марта новый военный министр Александр Иванович Гучков сообщал генералу Алексееву: «Временное правительство не располагает какой-либо реальной властью и его распоряжения осуществляются лишь в тех размерах, как допускает Совет раб. и солд. деп., который располагает важнейшими элементами реальной власти, т. к. войска, железные дороги, почта и телеграф в его руках. Можно прямо сказать, что Временное правительство существует лишь пока это допускается Советом…».
Но параллельное существование двух общероссийских центров власти было невозможно. Оно неминуемо должно было завершиться единовластием одного из них. И с попустительства меньшевистско-эсеровских лидеров Петросовета правительство начало постепенно прибирать власть к рукам.
И тогда, и позднее соглашатели говорили, что они стремились сохранить «общенациональное единство» для борьбы со «старым режимом». Слов нет, в желании сплотить против общего врага широкие слои населения, в стремлении избежать гражданской войны, никакого грехопадения не было. Ради этого можно и должно идти на компромиссы. Но какой ценой?
Две ночи напролет, до полного изнеможения, вместе с либеральными лидерами, они вырабатывали условия передачи власти. В конце концов, в «условиях» не оказалось ни слова о прекращении войны, ни слова о демократической республике, ни слова о земле, то есть именно тех требований, ради которых совершалась революция.
Конечно, была не сей счет «теория»: раз революция буржуазная, значит и власть должна принадлежать буржуазии. Николая Романова могут сменить лишь политические деятели типа Родзянко или Милюкова. Только им может подчиниться старый чиновный аппарат, худо-бедно обеспечивающий жизнедеятельность страны.
Но теоретические формулы часто прикрывают и нечто более личное. К примеру – нерешительность, а то и просто страх. Когда председателя Петросовета Николая Чхеидзе спросили – готов ли он возглавить правительство? – он в ужасе отшатнулся: «Упаси господи, что я, сумасшедший?!» Положение страны было катастрофическим. На фронтах армия терпела поражение. Надвигалась разруха. Поэтому не только «догма», но и элементарная боязнь взять на себя ответственность за судьбу страны, определила поведение меньшевистско-эсеровских вождей, добровольно – «от имени революции» – передавших власть буржуазному правительству.
Это и позволило правительству, как выразился Ленин, «положить ноги на стол». Через российских послов Милюков заверил союзников, что война будет продолжена. В Кронштадт, Свеаборг и другие места, где имели место эксцессы, для наведения порядка направили правительственных комиссаров. А для усмирения бунтующих крестьян послали воинские команды. Так что «царство Исайи» кончилось довольно быстро. Но хотя «слияние классов» кончилось, эйфория все еще оставалась. Она проявилась и в ночной встрече Ленина с питерскими большевиками в особняке Кшесинской, пока Владимир Ильич не оборвал поток приветствий и вместо этого предложил высказаться «о той тактике, которой надо держаться».
4 (17) апреля в Таврический дворец Ленин и его спутники приехали в 12 часов. Владимира Ильича сразу подхватили старые и новые знакомые. Были тут и кожевник Иван Присягин, и уже упоминавшийся рабочий завода «Айваз» Иван Чугурин – давние ученики Ленина по школе Лонжюмо. И вернувшийся из ссылки рабочий – депутат IV Думы Федор Самойлов. Пришли Шляпников, Коллонтай… Но больше виделось лиц совсем незнакомых, смотревших с любопытством и ожиданием. Крупская заметила, как Владимир Ильич отыскал глазами Присягина, улыбнулся ему – было у них «какое-то понимание с полуслова» – и начал выступление…
«Приехав только 3 апреля ночью в Петроград, – писал на следующий день Ленин, – я мог, конечно, лишь от своего имени и оговорками относительно недостаточной подготовленности выступить на собрании 4 апреля с докладом о задачах революционного пролетариата».
Выступил «сначала на собрании большевиков. Это были делегаты Всероссийского совещания Советов рабочих и солдатских депутатов, делегаты, которые должны были разъезжаться и поэтому никакой отсрочки дать мне не могли. По окончании собрания председатель его, т. Г. Зиновьев, предложил мне, от имени всего собрания, повторить мой доклад тотчас на собрании и большевистских и меньшевистских делегатов…
Как ни трудно мне было повторять немедленно мой доклад, я не счел себя вправе отказаться, раз этого требовали и мои единомышленники и меньшевики, которые из-за отъезда действительно не могли дать мне отсрочки».
«Единственное, что я мог сделать для облегчения работы себе, – и добросовестным оппонентам, – было изготовление письменных тезисов. Я прочел их и передал их текст тов. Церетели. Читал я их очень медленно и дважды: сначала на собрании большевиков, потом на собрании и большевиков и меньшевиков».
Мария Костеловская – секретарь Краснопресненского РК РСДРП Москвы хорошо запомнила как выступал Владимир Ильич «на фракции большевиков в комнате № 13, на хорах Таврического дворца. Было человек 40. Вот его прежняя манера двигаться во время речи вперед – назад… Перед ним был длинный стол, а сзади – деревянные лавки. Когда Ленин пятился назад, он натыкался на эти лавки и каждый раз с некоторым удивлением оглядывался на них. Мы с трудом растащили лавки в сторону, и Ленин стал ходить вперед к столу и назад, пятясь к стене шагов пять– шесть, прижимая к себе локти и слегка сжимая кулаки.
Как только он кончил, сейчас же мы все перешли вниз, в думский зал, где уже собралось объединенное заседание большевиков и меньшевиков. Народу было человек 500. Здесь Ленин снова повторил свой доклад и предложил свои тезисы о задачах пролетариата в русской революции».
Весь опыт прежней политической борьбы, вся та теоретическая работа, которую Ленин вел в предшествующие годы – штудирование философских трактатов, анализ новой эпохи, мирового революционного процесса, те мысли, которые – уже после Февраля – излагал он в «Письмах из далека» – все это было теперь четко сформулировано в десяти тезисах.
И первый из них давал оценку продолжавшейся войне.
Эта война, говорил Ленин, впервые в истории поставила перед целыми странами и народами проблему выживания: «Война привела все человечество на край пропасти, гибели всей культуры, одичания и гибели еще миллионов людей, миллионов без числа». Что касается России, которая несет в этой войне наибольшие потери, то продолжение бойни приведет страну лишь к полной катастрофе, разорению и распаду.
Можно считать вполне доказанным, считал Ленин, что Временное правительство, опутанное по рукам и ногам обязательствами перед союзными державами, тесно связанное со старым генералитетом и теми буржуазными кругами, которые получали на военных поставках колоссальные прибыли, не сделает никаких реальных шагов к миру. Оно вообще не собирается отказываться от дальнейших военных действий, от захвата чужих территорий. А это означает, что война по-прежнему остается антинародной.
Ее нельзя кончить, полагаясь на добрые пожелания отдельных лиц или добиваясь смены наиболее «воинствующих» министров. «Обращаться к этому правительству с предложением заключить демократический мир, – писал Ленин, – все равно, что обращаться к содержателям публичных домов с проповедью добродетели». Войну вообще нельзя окончить усилиями лишь одной из воюющих сторон, а тем более – воткнув штык в землю и бежав с фронта. Реализовать это главное требование народных масс можно лишь передав всю полноту власти самому народу.
Наивно ждать от Временного правительства и спасения от надвигающегося экономического краха. Его признаки, проявлявшиеся в расстройстве народного хозяйства, росте инфляции, сбоях в снабжении армии и тыла, множились изо дня в день. И одновременно, у всех на глазах, росли прибыли промышленников и спекулянтов, наживавшихся на народном бедствии.
Многие полагали, что в условиях войны борьба против буржуазии, сосредоточившей в своих руках управление экономикой, пагубна и необходимо лишь поддерживать ее попытки предотвратить кризис. Но и этот довод Ленин считал чистейшим ребячеством. «Капиталисты не могут, – отмечал он, – отказаться от своих интересов, как не может человек сам себя поднять за волосы». Это правительство никогда не захочет «возложить тяготы войны на богачей», а посему – не даст народу хлеба. Оно «сможет в лучшем для него случае оттянуть кризис, но избавить страну от голода не сможет». Иными словами, и эту задачу можно решить лишь передав власть самому народу.
Таким образом, итожит Ленин, существующее правительство – «олигархическое, буржуазное, а не общенародное, оно не может дать ни мира, ни хлеба, ни полной свободы…». И второй и третий пункты тезисов фиксируют позицию: «Никакой поддержки Временному правительству, разъяснение полной лживости всех его обещаний». Ибо эти «обещания – единственная вещь, которая очень дешева даже в эпоху бешеной дороговизны». И задача «текущего момента в России состоит в переходе от первого этапа революции, давшего власть буржуазии… – ко второму ее этапу, который должен дать власть в руки пролетариата и беднейших слоев крестьянства».
Придумывать или создавать такую власть заново – не надо. Она существует. Она создана народом. Это – Советы рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Беда в том, что ни их лидеры, ни большинство самих депутатов не осознали их сути. Не поняли, что это не органы контроля за деятельностью Временного правительства и тем более не органы местного самоуправления, что Советы – это и есть новая государственная власть.
С точки зрения прежних демократических канонов – все в них было не так. Во-первых, они были «незаконны», ибо не было закона, определявшего их статус, порядок выборов. Но точно так же было незаконно и Временное правительство, которое, уж точно, никто не выбирал и не утверждал. И когда 2 (15) марта, на митинге в Таврическом, Милюкову крикнули: «Кто вас выбирал?», он с пафосом ответил: «Нас выбирала русская революция!» Он был прав. И Советы и Временное правительство возникли в результате революции, свергнувшей «старый режим» со всеми его нормами и понятиями о государственном устройстве. По-иному и не могло быть.
Во-вторых, Советы являли собой некий новый тип государственности – «прямую власть», где не было классического «разделения властей». И это тоже не было случайностью. За подобным «разделением» народ имел возможность наблюдать все десять предреволюционных лет. Конечно, Государственная дума по своему составу и функциям была «ублюдочным» парламентом. Но по накалу политических страстей, по части «говорения», она нисколько не уступала аналогичным европейским учреждениям. И этот российский опыт «толчения воды в ступе», бессилия против правящей бюрократии в немалой мере развеивал в глазах народа парламентские иллюзии.
Ведь даже европейский парламентаризм, отмечал Ленин, будучи для всего человечества гигантским шагом вперед в развитии демократии по сравнению с политическими структурами феодализма, вместе с тем показал, что эта форма представительной демократии все-таки не решает главной проблемы: отстранения, отчуждения власти от народа и использования государственной машины против народа.
Напоминая об опыте прежних революций, Ленин говорил, что они «только усовершенствовали эту государственную машину, только передавали ее из рук одной партии в руки другой партии». Отсюда и результат: «Революции делались, а полиция оставалась, революции делались, а все чиновники и проч. оставались. В этом причина гибели революций… Законы важны не тем, что они записаны на бумаге, но тем, кто их проводит…» И такое «разделение» всегда таит в себе опасность формирования авторитарно-бюрократического режима.
Вот почему, выдвигая требование свободы, революционные массы вкладывали в это понятие не только свободу слова, печати, но и надежды на реальную демократию, то есть участие в управлении государством. Вот почему, не доверяя чиновной бюрократии, они стали с помощью Советов строить «демократию по-своему». Демократию, которая не только проводила бы политику от имени народа и в интересах народа, но и исходила от народа и осуществлялась не казенным «начальством», а самим народом.
«Жизнь создала, – пояснял Ленин, – революция создала уже на деле у нас, хотя и в слабой, зачаточной форме, именно это, новое “государство”… Это уже вопрос практики масс, а не только теория вождей». И в пятом тезисе Владимир Ильич заключает: не парламентарная республика, а республика Советов снизу до верху по всей России, ибо «выше, лучше такого типа правительства, как Советы рабочих, батрацких, крестьянских, солдатских депутатов, человечество не выработало и мы до сих пор не знаем».
Многие оппозиционные платформы обычно грешат одним недостатком. Блистательно критикуя существующую власть и ее политику, они – при изложении своей конструктивной программы – либо обнаруживают полную беспомощность, либо скатываются к чистейшей демагогии.
Нынешние «лениноеды», повторяя зады той критики, которая была обрушена на «Апрельские тезисы» весной 1917 года, твердят – одни об «отходе от марксизма», другие, наоборот, о «тупом доктринерстве», которые якобы и положили начало «социалистическому эксперименту». Жаль, что у подобных критиков не хватило времени на то, чтобы эти тезисы перечитать.
Между тем, комментируя их, Ленин особо отмечает, что Февраль создал ситуацию, в которой нет ни места для «доктрины», ни времени для «социалистического эксперимента». И только тупой педант может в такой обстановке заниматься схоластическими выкладками относительно того, соответствуют ли той или иной «доктрине» те или иные практические решения.
«Не в том дело сейчас, – подчеркивает Владимир Ильич – как их теоретически классифицировать. Было бы величайшей ошибкой, если бы мы стали укладывать сложные, насущные, быстро развивающиеся практические задачи революции в прокрустово ложе узко-понятой “теории” вместо того, чтобы видеть в теории прежде всего и больше всего руководство к действию». И предлагая конкретные меры по выходу из кризиса, Ленин исходит не из «доктрины», а из реальной мировой практики. Война породила множество народнохозяйственных проблем во всех воюющих странах. Наиболее развитые из них – Германия, Англия, Франция, а отчасти и Россия – решали эти проблемы на путях создания «военно-государственного капитализма», то есть государственного регулирования производства и распределения.
На практике это означало не только свертывание свободной конкуренции и рынка, жесткую централизацию производства и снабжения, государственный контроль банковского дела, но и общегосударственную мобилизацию труда, то есть всеобщую трудовую повинность, государственное регулирование рабочего времени на предприятиях, государственные закупки по твердым ценам продовольствия у крестьян, нормированное снабжение городского населения и т. д. «Шаги эти, – отмечал Ленин, – с безусловной неизбежностью предписываются теми условиями, которые создала война и которые даже обострит послевоенное время…»
Но позволяя буржуазии, хотя бы на время, решать некоторые экономические проблемы, указанные меры решали их в интересах милитаризма, продолжения кровавой бойни – за счет трудящихся. Поэтому, предлагая ряд шагов, апробированных Европой и действительно целесообразных в экстремальных условиях войны, Ленин ставит вопрос политический: кто и в чьих интересах будет осуществлять их? Ибо в интересах народа их можно использовать, лишь передав власть самому народу.
Такой подход сразу придает трем «экономическим тезисам» (6, 7 и 8), взятым, казалось бы, из арсенала «военно-государственного капитализма», принципиальной иной характер. Он предлагает – немедленный переход к контролю со стороны Советов за общественным производством и распределением продуктов. Далее – слияние всех банков страны в один общенациональный банк и контроль над ним со стороны Совета рабочих депутатов с привлечением «советов банковских служащих».
О таких Советах Ленин упомянул не случайно. Позднее, в мае, в Петрограде собиралось Всероссийское совещание работников кредитных учреждений. Накануне его один из членов большевистской фракции совещания Дон Маркович Соловей пришел к Владимиру Ильичу за советом. Ленин ответил, что важно «узнать о настроениях среди банковских работников. Кого из них можно приблизить к нам, кого можно будет использовать в будущем, когда власть перейдет в руки Советов…» Эта мера особенно важна, поясняет в «Апрельских тезисах» Владимир Ильич, ибо «банки – нерв, фокус народного хозяйства. Мы не можем взять банки в свои руки, но мы проповедуем объединение их под контролем Совета рабочих депутатов».
И, наконец, национализация всех земель в стране и передача их в распоряжение советов крестьянских и батрацких депутатов. А дабы мера эта не приобрела «погромного» характера, подчеркивает Ленин, необходимо, чтобы Советы «строжайше соблюдали сами порядок и дисциплину, не допускали ни малейшей порчи машин, построек, скота, ни в каком случае не расстраивали хозяйства и производства хлеба, а усиливали его, ибо солдатам нужно вдвое больше хлеба, и народ не должен голодать».
Что касается угрозы распада и сохранения целостности России, то Ленин прямо указывает: «Пролетарская партия стремится к созданию возможно более крупного государства, ибо это выгодно для трудящихся… Но этой цели она хочет достигнуть не насилием, а исключительно свободным, братским союзом рабочих и трудящихся масс всех наций». Для этого необходимо избавиться от «предрассудков старины, заставляющих видеть в других народах России, кроме великорусского, нечто вроде собственности или вотчины великорусов». А, во-вторых, «чем демократичнее будет республика российская, чем успешнее организуется она в республику Советов рабочих и крестьянских депутатов, тем более могуча будет сила добровольного притяжения к такой республике трудящихся масс всех наций».
Так в чем же дело? Если сила на стороне Советов, если есть программа действий, то, казалось бы, стоит направить к Мариинскому дворцу роту солдат, а еще лучше – матросов, арестовать, а еще проще – разогнать Временное правительство и проблема будет решена. Но в том-то и дело, считал Ленин, что проблема заключалась совсем не в «захвате власти». Она лежала в совершенно иной плоскости.
Революция выявила не только сильные стороны массового движения, его способность к организации и самоорганизации. Революция сделала явными и недостатки этого движения, его слабость. Прежде всего то, что за рамками сознательности и различных форм революционной организованности оставалась гигантская политически неразвитая масса, податливая посулам и демагогии.
«Один из главных, научных и практически – политических признаков всякой действительной революции, – пояснял Ленин, – состоит в необыкновенно быстром, крутом, резком увеличении числа “обывателей”, переходящих к активному, самостоятельному, действенному участию в политической жизни… Так и Россия. Россия сейчас кипит. Миллионы и десятки миллионов, политически спавшие десять лет, политически забитые ужасным гнетом царизма и каторжной работой на помещиков и фабрикантов, проснулись и потянулись к политике». Эта гигантская волна «захлестнула все, подавила сознательный пролетариат не только своей численностью, но и идейно…». Грех соглашательских партий как раз и состоял в том, что опасаясь потерять поддержку масс, они поддались этой «волне или не осилили, не успели осилить волны».
«Буржуазия обманывает народ, играя на благородной гордости революцией и изображая дело так, будто социально-политический характер войны со стороны России изменился от… замены царской монархии гучково-милюковской почти республикой. И народ поверил…». Но необходимо четко различать и отделять тех, кто вполне сознательно дурачит народ, от тех, кто одурачен ими, ибо массы иначе поддаются иллюзиям, «чем вожди, и иначе, иным ходом развития, иным способом высвобождаются».
Временное правительство и господа генералы вполне сознательно «ведут войну в интересах русского и англо-французского капитала». А лидеры Советов и прочие господа «советские» интеллигенты – интеллектуально обслуживают их. Они, «невзирая на их добродетели, знание марксизма и проч.», бессовестно обманывают народ фразами о «защите революции». Они «грозят, усовещевают, заклинают, умоляют, требуют, провозглашают…» И переубеждать их бессмысленно, ибо они прекрасно знают, что нельзя изменить характер войны, «не отказавшись от господства капитала».
Совсем другое дело – те, кого они дурачат. «Массовые представители революционного оборончества добросовестны, – не в личном смысле, а в классовом, т. е. они принадлежат к таким классам (рабочие и беднейшие крестьяне), которые действительно от аннексий и от удушения чужих народов не выигрывают». Вот с ними, с теми, кто признает «войну только по необходимости», партия и должна работать. И делать это надо терпеливо, обстоятельно, просто, избегая «латинских слов» и псевдо-ученого умствования.
Народу необходимо сказать правду. И не только правду о буржуазном правительстве. Но и – в первую очередь – правду о самом народе. О том, что в массе своей он недостаточно организован и сознателен. Что ум его замусорен невежеством и множеством «предрассудков старины». Что по привычке, вековой забитости, он тянется за прежними хозяевами жизни, верит им на слово. И что, имея возможность взять власть, он сам дал себя «мирно обмануть» и передал власть буржуазии «по темноте, косности, по привычке терпеть палку, по традиции».
Что, обидно слушать? Да, отвечает Ленин, – «это горькая правда. Но это правда. Народу надо говорить правду. Только тогда у него раскроются глаза, и он научится бороться против неправды». Главная задача большевиков как раз и состоит в том, чтобы «избавить массы от обмана».
Для того, чтобы все это сказать публично весной 1917 года надо было – помимо честности – иметь мужество. Февраль вывел на поверхность политической жизни множество демагогов, озабоченных не столько бедствиями страны, сколько стремлением к политической карьере. Миллионы фальшивых слов, восхвалявших «Его Величество Народ», обрушились на рабочих, солдат, крестьян, приятно кружа им головы.
Естественно, что стремление плыть «против течения», иная «правда о народе», говорил Ленин, не принесет партии, особенно на первых порах, популярности и не прибавит ей голосов в Советах. Но большевики должны бороться за единовластие Советов вне зависимости от того, кто будет стоять во главе Советов и какие партии составят там большинство. «Если даже придется остаться в меньшинстве, – пусть. Стоит отказаться на время от руководящего положения, не надо бояться остаться в меньшинстве».
Поворот в сознании масс неизбежен. И он станет следствием не только, даже не столько, большевистской пропаганды. К нему приведет сама жизнь. «Мы не хотим, – говорил Ленин, – чтобы массы нам верили на слово. Мы не шарлатаны. Мы хотим, чтобы массы опытом избавились от своих ошибок». Поэтому и агитацию надо строить не на «доктрине», а на разъяснении того, что даст власть Советов для прекращения войны и разрухи, ибо к этим вопросам «массы подходят не теоретически, а практически». И если интересы народа нами поняты правильно, если именно их выразит партия, то поддержка ей обеспечена. И, в конечном счете – «к нам придет всякий угнетенный, потому что его приведет к нам война, иного выхода ему нет».
Временное правительство вполне заслужило, чтобы его свергли и заменили властью Советов. Но его нельзя свергнуть, ибо Советы – и фактически и формально поддерживают это правительство. Значит, на первый план выступает другая задача: разоблачение политики Временного правительства и завоевание большинства в Советах. А эту задачу никак не решишь ни с помощью флотского экипажа, ни с помощью солдатских штыков.
Ленин многократно повторяет эту мысль: «чтобы стать властью, сознательные рабочие должны завоевать большинство на свою сторону: пока нет насилия над массами, нет иного пути к власти. Мы не бланкисты, не сторонники захвата власти меньшинством». Имея за спиной реальную силу, Советы – без всякого восстания – могут взять в свои руки всю полноту власти. И никто – в том числе Временное правительство – не способен воспрепятствовать этому. Вот почему в России, как «нигде в мире, – заключает Ленин, – не может быть совершен так легко и так мирно переход всей государственной власти в руки действительного большинства народа…»
Вот так ниточка, тянувшаяся от разговоров с воронежцем Кондратом Михалевым в Цюрихе, с тамбовским крестьянином в вагоне поезда, от десятков других встреч, которыми будет насыщен каждый день после возвращения в Россию, и приведет Ленина к пересмотру его позиции по вопросу о перспективе развития революции. Там, в Цюрихе, он полагал, что сам факт вооруженного восстания в Петрограде, свергнувшего царизм, положил начало превращению войны империалистической в гражданскую. Но рожденное этим же восстанием двоевластие создало возможность иного – мирного пути. И прежний лозунг гражданской войны был теперь Лениным снят.
Спустя четыре года Ленин рассказывал: «В начале войны мы, большевики, придерживались только одного лозунга – гражданская война и притом беспощадная. Мы клеймили как предателя каждого, кто не выступал за гражданскую войну. Но когда мы… вернулись в Россию и поговорили с крестьянами и рабочими, мы увидели, что они все стоят за защиту отечества, но, конечно, совсем в другом смысле, чем меньшевики, и мы не могли этих простых рабочих и крестьян называть негодяями и предателями. Мы охарактеризовали это как “добросовестное оборончество”… Я напечатал тезисы, в которых говорил – осторожность и терпение». И мы выступили «против лозунга гражданской войны…».
«Кадеты, – продолжал Владимир Ильич, – которые являются тонкими политиками, тотчас же заметили противоречие между нашей прежней и новой позицией и назвали нас лицемерами». Но там, где они увидели лишь «тонкий ход», «политиканство», стояло иное: реальность, рожденная самой жизнью. «Наша первоначальная позиция в начале войны, – отмечает Ленин, – была правильной, тогда важно было создать определенное, решительное ядро. Наша последующая позиция была также правильной. Она исходила из того, что нужно было завоевать массы. Мы тогда уже выступали против мысли о немедленном свержении Временного правительства. Я писал: “…Его нельзя свергнуть немедленно, так как оно опирается на рабочие Советы и пока еще имеет доверие у рабочих. Мы не бланкисты, мы не хотим управлять с меньшинством рабочего класса против большинства”».
Задолго до 1917 года и Маркс, и Энгельс, и Ленин писали о предпочтительности мирного взятия власти трудящимися, как пути наиболее гуманном и ценном, наиболее соответствующем интересам народа. Писали они и о том, что история крайне редко предоставляет такую возможность, ибо господствующие классы, защищая свою власть и привилегии, всегда первыми прибегают к вооруженному насилию.
Именно их сопротивление ставило под вопрос реальность мирного пути и на сей раз, ибо – в отличие от Ленина – они отнюдь не собирались отказываться ни от вооруженного насилия, ни от гражданской войны. Когда в первый день революции Шульгин взывал к небесам о пулеметах для того, чтобы «загнать обратно в берлогу вырвавшегося на свободу страшного зверя… Его Величество Русский Народ!», и когда Кутепов двинул против восставших тысячный отряд с пулеметами – их намерения не стали реальностью, началом гражданской войны лишь потому, что не было у них тогда ни сил, ни возможностей. Как справедливо заметил Ленин, они «были за гражданскую войну в их пользу, они против гражданской войны в пользу народа, т. е. действительного большинства трудящихся». Но это бессилие толкало их не к примирению с новой действительностью, а наоборот – к жгучему желанию реванша. Реванша любой ценой. И с первых послефевральских дней началось собирание сил и формирование армии контрреволюции.
Именно этим, став военным министром, сразу же занялся Александр Иванович Гучков. Надо отдать ему должное – в людях он разбирался. И со всеми героями будущей гражданской войны общий язык был найден уже в марте и апреле 1917 года. В конце марта Гучков вызвал с фронта генерала Антона Ивановича Деникина и назначил его начальником штаба Главковерха. В середине апреля встретился в Одессе с командующим Черноморским флотом вице-адмиралом Александром Васильевичем Колчаком. Тогда же в столицу был вызван и генерал Петр Николаевич Врангель. Но главные надежды военный министр связывал с генералом Корниловым, вступившим в должность командующего Петроградским военным округом уже 5 (18) марта.
Настроения в этой генеральской среде были вполне определенными: необходимо с помощью надежных фронтовых частей «расчистить» Петроград, покончить – «не без кровопролития» – с Советами и установить власть, способную «навести порядок». Определились и источники финансирования, необходимого для такого рода «собирания сил». В начале апреля один из ведущих финансистов и промышленников России Алексей Иванович Путилов вместе с директором-распорядителем Международного коммерческого банка Александром Ивановичем Вышнеградским основали «Общество экономического возрождения России», в которое вошли руководители ряда крупнейших банков. ОЭВР изъявило готовность финансировать начинания Гучкова и – через журналиста и предпринимателя Василия Степановича Завойко – установило контакты с Корниловым.
Впрочем, готовность генералов и банкиров применить насилие против народа создавала лишь возможность гражданской войны. Для ее начала необходима была хоть какая-то массовая опора. И Гучков вскоре убедился в этом сам…
В начале апреля в 26-й корпус Румынского фронта прибыло пополнение. Командир корпуса генерал Миллер, увидев на шинелях солдат красные банты, пришел в ярость и приказал немедля содрать их. Но солдаты «взбунтовались», арестовали самого генерала и посадили на гауптвахту. Гучков, объезжавший в это время Румфронт, встретился с ними и после беседы понял, что «бунтовщикам» лучше не перечить. Он вынужден был даже одобрить поступок солдат.
Так что с реализацией плана «расчистки» надо было повременить. И все-таки постепенно, в определенной мере даже стихийно, «точки опоры» начинали складываться. В ряде городов, особенно в столице, стали формироваться – чаще всего из офицеров – тайные группы и группочки, завязываться связи между теми, кто не принял революции, кто считал, что «хватит звонить в колокола и пора бить в набат». Но это «белое дело» только-только зарождалось. И пока можно было просчитывать варианты мирного развития революции в России.
Ленин всегда иронизировал над «поразительным легкомыслием» и «самомнением» тех – склонных к «социальному прожектерству» – интеллигентов, которые «рассуждали всегда о том, какой путь для отечества должны “мы” избрать, какие бедствия встретятся, если “мы” направим отечество на такой-то путь, какие выходы могли бы “мы” себе обеспечить, если бы миновали опасностей пути, которыми пошла старуха-Европа, если бы “взяли хорошее” и из Европы, и из нашей исконной общинности и т. д. и т. п.».
И теперь, в «Апрельских тезисах», Владимир Ильич писал не о том, как «облагодетельствовать» или куда «вести» народ, а о том, каков будет вектор развития самого движения, куда оно придет, вернее – куда приведет революционная борьба за реализацию насущных требований народа.
Поскольку вопрос о социалистической перспективе русской революции и тогда и теперь вызывает наибольшие сомнения и критику, сошлемся на авторитетное мнение экс-министра внутренних дел Петра Николаевича Дурново, который еще в 1913 году писал Государю: «Особенно благоприятную почву для социальных потрясений представляет, конечно, Россия, где народные массы, несомненно, исповедуют принципы бессознательного социализма… Политическая революция в России невозможна, и всякое революционное движение неизбежно выродится в социалистическое… Русский простолюдин, крестьянин и рабочий, одинаково не ищет политических прав, ему и не нужных и не понятных. Крестьянин мечтает о даровом наделении его чужой землей, рабочий – о передаче ему всего капитала и прибылей фабриканта, и дальше этого их вожделения не идут».
Ленин был более осторожен: необходимо полностью отдавать себе отчет в том, пишет Владимир Ильич, что осуществление всех перечисленных в «Апрельских тезисах» мер, удовлетворяющих нужды народа и проводимых Советами в борьбе с буржуазией, неизбежно выведет революцию за рамки чисто демократического переворота, а «в своей сумме и в своем развитии эти шаги были бы переходом к социализму, который непосредственно, сразу, без переходных мер, в России неосуществим…»
Он вновь и вновь поясняет: «такие меры еще не социализм». Они решают «только то, что практически назрело»… «Подобный переворот сам по себе не был бы еще отнюдь социалистическим». Он предостерегает от любых попыток «социалистического эксперимента». Но уже сейчас надо знать куда, в конце концов, ведет эта дорога и «вопрос не в том, как быстро идти, а куда идти». Ибо социализм в России «в результате такого рода переходных мер» и при поддержке европейского пролетариата, вполне осуществим.
Те, кто полагает, что пафос «Апрельских тезисов» был связан исключительно с надеждами на поддержку революции в России социалистической революцией в Европе, пусть еще раз перечитают эти тезисы. Их пафос в надежде на разум и жизненный опыт народных масс самой России.
Еще в Цюрихе Ленин писал: «Когда рабочие и весь народ настоящей массой возьмутся за дело практически, они во сто раз лучше разработают и обставят его, чем какие угодно теоретики». В Питере он повторил: «Обычно возражают: русский народ еще не подготовлен… Это – довод крепостников, говоривших о неподготовленности крестьян к свободе… – Чем меньше у русского народа организационного опыта, тем решительнее надо приступать к организационному строительству самого народа, а не одних только буржуазных политиканов и чиновников… Ошибки в новом организационном строительстве самого народа неизбежны вначале, но лучше ошибаться и идти вперед, чем ждать, когда созываемые г. Львовым профессора-юристы напишут законы… об удушении Советов рабочих и крестьянских депутатов».
Комментируя «Тезисы», он еще раз повторяет: «Я “рассчитываю” только на то, исключительно на то, что рабочие, солдаты и крестьяне лучше, чем чиновники, лучше, чем полицейские, справятся с практическими трудными вопросами… Я глубочайше убежден, что Советы рабочих и солдатских депутатов скорее и лучше проведут самостоятельность массы народа в жизнь…»
Эту особенность «Апрельских тезисов» по-своему ухватил Милюков: «Дворянин Ленин, – говорил он, – только повторяет дворянина Кириевского или Хомякова, когда утверждает, что из России придет новое слово, которое возродит обветшавший Запад, сорвет это старое знамя научного социализма и поставит на его место новое знамя прямого внепарламентского действия голодающих масс, действия, которое непосредственно, физической силой заставит человечество взломать, наконец, двери социалистического рая».
При всем своеобразии революций, которые знала история человечества, есть некие общие – если и не «законы», то во всяком случае общие тенденции их развития. До определенной точки революционная волна набирает все большую силу, сметая все на своем пути. Но, пройдя эту точку, она начинает замедлять свой ход. Для революционного процесса точка эта определяется реализацией основных требований борющихся масс. Лишь удовлетворив их, можно добиться умиротворения и направить вырвавшуюся наружу энергию и инициативу масс не на разрушение, а на созидание, начав тем самым новую конструктивную эпоху в истории России.
Если же требования народа не будут удовлетворены, тогда кровавая смута и анархистская бестолочь – неизбежны. И поскольку удельный вес сознательных элементов в этой многомиллионной массе недостаточен, движение будет приобретать все более буйный характер. Вот откуда исходила опасность настоящего «русского бунта» и реальной «пугачевщины». Тогда страна действительно могла пойти в разнос.
Возможен был, впрочем, и третий вариант: контрреволюция. Она выжидала и надеялась, что консолидировав свои силы, используя политическую неразвитость масс, сумеет остановить революционный поток. Тогда выходом из смуты мог бы стать лишь кровавый авторитарный режим во главе с генералом-усмирителем, либо опять – та же монархия. А возможно – «и» – «и». Но и тогда Россия имела бы дело лишь с «отложенным спросом», как это произошло после подавления первой русской революции.
Между прочим, эти «законы» революции понимал не только Ленин. За 10 лет до того Павел Николаевич Милюков писал, что если бы английский абсолютизм во время революции XVII века «мог добросовестно подписаться под требованиями конституционной монархии тогдашнего парламентского большинства, логическое развитие английской революции остановилось бы на торжестве просвитериан; не дошло бы дело до торжества республиканских тенденций индепендентов, ни до борьбы Кромвеля». Точно так же и во времена Французской революции «логическое развитие событий едва ли привело бы к тем же последствиям – республике и военной диктатуре, если бы возможно было честное соглашение между Людовиком XVI и конституционными монархистами».
То есть тогда, в 1906 году, Милюков понимал, что стабилизация невозможна без удовлетворения требований революции. Тогда он все еще оставался историком, а не только политиком. Теперь, в 1917-м, он стал министром. И был убежден, что уступать напору масс – нельзя. Но ведь ясно было, что и удержать их невозможно…
Складывался таким образом исторический парадокс: те, кто громче всех твердил о своем стремлении предотвратить смуту, избежать междоусобия и распада, по существу, вели именно к такому исходу. А те, кого обвиняли в подстрекательстве, в подталкивании страны к анархии – на самом деле предлагали путь, который давал шанс избежать и хаоса, и распада, и широкомасштабной гражданской войны.
И обращаясь к большевикам, Ленин писал: «Поймем же и мы задачи и особенности новой эпохи. Не будем подражать тем горе– марксистам, про которых говорил Маркс: “Я сеял драконов, а сбор жатвы дал мне блох”».
Позднее партийные эрудиты вспомнят, что Ленин выступил с «Апрельскими тезисами» 400 лет спустя после того, как Мартин Лютер в 1517 году приколотил к дверям виттенбергской Замковой церкви свои знаменитые 95 тезисов против догматов католицизма. Энгельс заметил, что эти тезисы послужили сильнейшим толчком к революции, оказав на общественное сознание такое же действие, как удар молнии по бочке с порохом.
Весной 1917 года об этом случайном совпадении никто не вспомнил. Было не до исторических аналогий. К тому же все твердо знали, что «нет пророка в своем отечестве». Нет и быть не может.
«Против течения»
Когда политическая борьба достигает особой остроты, нередко проявляется определенная «закономерность»: политические лидеры, оппонируя друг другу, не только перестают понимать, но и слушать противника. Они просто не воспринимают любые идеи, не укладывающиеся в принятую ими схему. Диалог сменяется яростными монологами, при случае переходящими в брань, а то и в «рукопашную». И что любопытно, особые страсти зачастую возбуждают не главные, коренные явления реальной жизни, а сюжеты либо побочные, либо сугубо доктринальные.
Но 4 (17) апреля, закончив выступление перед большевиками и меньшевиками, участниками Всероссийского совещания Советов, Ленин все-таки надеялся, что дискуссия развернется по существу тех проблем, которые он поставил. Шансов на это было мало. Меньшевики преобладали в зале. И, судя по всему, с самого начала настроились на скандал. Сидевший рядом с трибуной меньшевик Борис Богданов буквально неистовствовал: «Ведь это бред, – прерывал он Ленина, – это бред сумасшедшего!.. Стыдно аплодировать этой галиматье, – кричал он, обращаясь к аудитории, бледный от гнева и презрения, – вы позорите себя! Марксисты!»
Но, как ни странно, надежду на деловое обсуждение подал другой инцидент. В тот момент, когда Владимир Ильич излагал свои тезисы о войне, один из фронтовиков, сидевших в зале, подскочил к трибуне и, как пишет Бонч-Бруевич, стал ругаться «самым отчаянным образом». Ленин выждал, пока «страсти улягутся» и продолжил: «Товарищ излил свою душу в возмущенном протесте против меня, и я так хорошо понимаю его. Он по-своему глубоко прав… Он только что из окопов, он там сидел, он там сражался уже несколько лет, дважды ранен, и таких, как он, там тысячи… За что же он проливал свою кровь, за что страдал?.. Ему все время внушали, его учили, и он поверил, что он проливает свою кровь за отечество, за народ, а на самом деле оказалось, что его все время жестоко обманывали… Да ведь тут просто с ума можно сойти! И поэтому еще настоятельней мы все должны требовать прекращения войны…»
Этот фронтовик был несогласен с «Тезисами». Но он спорил «по делу» – о способах окончания войны. И спустя несколько дней, видимо, под впечатлением этого выступления, Ленин напишет: «Массовый представитель оборончества смотрит на дело попросту, по-обывательски: “Я не хочу аннексий, на меня «прет» немец, значит, я защищаю правое дело, а вовсе не какие-то империалистические интересы”. Такому человеку надо разъяснять и разъяснять, что дело не в его личных желаниях, а в отношениях и условиях массовых, классовых, политических, в связи войны с интересами капитала… Только такая борьба с оборончеством серьезна и обещает успех – может быть, не очень быстрый, но верный и прочный».
Владимир Ильич видел, что ему собирается оппонировать вся «тяжелая артиллерия» меньшевиков, сидевшая в президиуме. И он надеялся, что уж они-то продолжат разговор по существу. Увы! Вместо этого он услышал снисходительно-поучающие речи о том, что «тов. Ленин» слишком долго не был в России и к тому же не очень тверд в азах марксизма.
Первым взял слово Ираклий Церетели. Он стал говорить о том, что в «Тезисах» отсутствует классовый анализ, что «народные массы не подготовлены к пониманию таких мер, которые предлагает т. Ленин». В ход пошел Энгельс, его предупреждение о том, что класс, рано захвативший власть, гибнет. А посему, заключал Ираклий Георгиевич, даже если русские рабочие «захватят власть», то через 3–4 дня крах неизбежен, а он приведет к поражению революции в России и в Европе. Потом Федор Дан долго говорил о том, что «Тезисы» – это удар по единству и «похороны партии». А Юрий Ларин, как «истинный интернационалист», стал доказывать, что Ленин противоречит самому Карлу Либкнехту…
Как всегда, особенно обидно выступали бывшие товарищи. Иосиф Петрович Гольденберг (Мешковский), избиравшийся от большевиков в состав ЦК РСДРП, а в годы войны перешедший к плехановцам, заявил: «Ленин ныне выставил свою кандидатуру на один трон в Европе, пустующий вот уже 30 лет: это трон Бакунина! В новых словах Ленина слышится старина: в них слышатся истины изжитого примитивного анархизма». Он «поднял знамя гражданской войны внутри демократии», ибо сеет раскол среди социалистов. Юрий Стеклов, тоже ходивший в прежние годы в большевиках, оказался более снисходительным: «Речь Ленина состоит из одних абстрактных построений, доказывающих, что русская революция прошла мимо него. После того как Ленин познакомится с положением дел в России, он сам откажется от этих своих построений».
Еще во время выступления Ленина Матвей Скобелев замечает: «Его друзья и сторонники, даже наиболее убежденные, обмениваются тревожными взглядами, ибо развиваемая Лениным идея кажется мало соответствующей условиям…» В кулуарах Матвей Иванович обменивается мнениями с Сухановым. И когда к ним подходит Милюков и, как бы между прочим, начинает расспрашивать о разногласиях между «социалистами», Суханов отвечает: «Ленин в настоящем его виде до такой степени ни для кого не приемлем, что сейчас он совершенно не опасен». Скобелев выразился жестче, сказав, что оценивает Ленина «как совершенно отпетого человека, стоящего вне движения».
«Ленина, – продолжает Суханов, – поддержала одна (недавняя меньшевичка) Коллонтай… Эта поддержка не вызвала ничего, кроме издевательств, смеха и шума… Серьезное обсуждение было сорвано». Слушать все это было не столько обидно, сколько скучно и неинтересно. И, договорившись о встрече с большевиками, приехавшими с мест, Ленин ушел, не воспользовавшись даже своим правом на заключительное слово.
Эта встреча, состоявшаяся на следующий день, в той же комнате 13 на хорах Таврического дворца, порадовала. Москвичка Мария Костеловская рассказывает: «…Слово получил шахтер из Донбасса. Он был высокий, черный, с проседью, коренастый, лет под 50, с большой черной бородой. Он смотрел на Ильича влюбленными глазами, как на родного, и сказал примерно следующее:
– Все, что тут товарищ Ленин предлагает, все это правильно. Надо брать нам фабрики и заводы и прогонять капиталистов. Вот у нас хозяев нет. На нашем руднике 10 тысяч рабочих, и мы теперь работаем сами… Поставили охрану рудника, весь порядок исполняем, работаем без хозяина. Но только ораторов у нас нет… Когда соберется народ, требует, чтобы я, как я есть большевик, объяснил им все. Ну, я только одно могу сказать и говорю им всегда: “Братцы, держитесь крепче”. А больше я ничего не могу сказать… А Ленин во всем, что он говорил, во всем прав.
Во время этой речи Ильич вел себя очень бурно. Он радовался, вскакивал, садился, подавал реплики, смеялся». И менее всего его симпатии привлекла комплиментарная часть речи. Огромное впечатление на него произвело то, что этот вполне зрелый рабочий пришел к мысли о контроле над производством, не штудируя «умные» книжки, а непосредственно от реальной жизни, от необходимости сохранить шахту и накормить людей.
Об этом выступлении донецкого шахтера Н. И. Дубового Ленин вспомнил через три недели на Всероссийской конференции РСДРП: «Я кончу ссылкой на одну речь, которая произвела на меня наибольшее впечатление. Один углекоп говорил замечательную речь, в которой он, не употребив ни одного книжного слова, рассказывал, как они делали революцию. У них вопрос стоял не о том, будет ли у них президент, но его интересовал вопрос: когда они взяли копи, надо было охранять канаты для того, чтобы не останавливалось производство. Затем вопрос стал о хлебе, которого у них не было, и они также условились относительно его добывания. Вот это настоящая программа революции, не из книжки вычитанная».
После Дубового слово дали Костеловской. Она говорила о «самочинных захватах» предприятий рабочими и земли крестьянами в Центральном районе. О том, что все это происходит стихийно, что массы гораздо «левее» партии. И опять «на мою долю, – вспоминала Мария Михайловна, – так же как и на долю моего предшественника – шахтера, досталось немного одобрительных восклицаний Ильича. Он тыкал в воздух указательным пальцем и кричал: “слушайте, слушайте”. Смеялся, хлопал. Он одобрял, радовался, шутил и вставлял язвительные словечки по адресу Каменева и других».
«Язвительные словечки» не были случайными. О том, что ему придется столкнуться с оппозицией в большевистских рядах, Ленин догадывался еще в Цюрихе. Из четырех «Писем из далека», отправленных им в марте, «Правда» опубликовала лишь первое, да и то с большими купюрами. А беглый просмотр «Правды» в Торнео, беседа с Каменевым, Сталиным и другими цекистами сначала в вагоне, а затем в Питере, окончательно убедили Владимира Ильича, что бой предстоит не только с партиями буржуазии, не только с эсерами и меньшевиками, но и с вполне сложившимися настроениями и даже предрассудками в большевистской среде.
Эти настроения и предрассудки проявились уже на площади Финляндского вокзала после выступления Ленина с броневика. Мария Костеловская, стоявшая в оцеплении, рассказывает, что «тут же начались и споры: “Как же так, ведь социалистическая революция у нас возможна лишь после того, как она начнется где– либо на Западе”. И мы чуть не подрались тут же с одним из товарищей, с которым шли рядом, держа цепь».
О том, что в предреволюционные годы во всех российских нелегальных партиях – по идейным, организационным или иным мотивам – шла острая фракционная борьба написано много. Попытки свести причины этих разногласий к соперничеству лидеров, склокам – несерьезны и за версту отдают пошлостью. Крайняя сложность непрерывно менявшейся в стране обстановки не поддавалась простым, однозначным оценкам. И это неизбежно сказывалось при выработке практических решений.
Безусловно, эти споры затрагивали прежде всего эмигрантскую среду и находившиеся там партийные «верхи». Но каждый раз, когда возникали распри, лидеры апеллировали к массе российских партийцев. В ходе дискуссий местные организации самоопределялись, принимали сторону той или иной руководящей группы и, в конечном счете, именно там, «в низах», решался исход внутрипартийной борьбы.
Однако все эти разногласия порой изрядно надоедали партийцам на местах. Особенно в тех случаях, когда сам предмет спора был им не очень понятен. Известная фраза Сталина – «буря в стакане воды» – по поводу философской дискуссии между Лениным и Богдановым в 1909 году, достаточно полно характеризует эти настроения. Поэтому в партийной среде и возникало определенное противопоставление «теоретиков-заграничников» и «российских практиков».
Слова – «мы, практики» – Сталин не раз повторял и тогда, когда речь заходила о его разногласиях с Лениным в 1917 году. «Ильич велик» – этого он никогда не отрицал. Но «нам казалось, – говорил Сталин, – что все овражки, ямы и ухабы на нашем пути нам, практикам, виднее».
Впрочем, после возвращения из ссылки 12 (25) марта отношения с питерскими «практиками» – членами Русского бюро ЦК Шляпниковым, Залуцким, Молотовым – у него сложились не сразу. Его конфликты с товарищами по туруханской ссылке были им известны и, когда встал вопрос о вхождении Сталина в состав Бюро, решили: «он состоял агентом ЦК в 1912 г. и потому являлся бы желательным в составе Бюро ЦК, но ввиду некоторых личных черт, присущих ему, Бюро ЦК высказалось в том смысле, чтобы пригласить его с совещательным голосом».
Однако уже на следующий день, 13 марта, по настоянию депутата IV Думы Матвея Муранова, Сталин становится не только полноправным членом Бюро, но и вводится в редакцию «Правды», которая с 14 марта начинает регулярно печатать его статьи.
Извлекать уроки из своих ошибок он тогда умел и никаких следов «надменности», за которую его упрекали в ссылке, за ним уже не замечалось. Наоборот, он был простым и свойским в отношениях и с питерским большевистским активом, и с «практиками», приезжавшими из провинции. Наладились нормальные рабочие отношения и с руководителями Петросовета – Чхеидзе, Церетели, Чхенкели. Сталин знал их по прежним временам, но теперь они буквально упивались той ролью «государственных мужей», которую им довелось играть.
Александра Коллонтай после возвращения в Питер записала: «Меня поразило, что о “днях революции” говорили как о чем– то прошлом, уже пережитом, будто с отречением царя и образованием Временного правительства все войдет в свою обычную колею». В письме Ленину 26 марта Александра Михайловна отметила: «Слишком громко звучит нотка уже достигнутого торжества, будто дело сделано, уже закончено… “Мы уже у власти”, таково самодовольно-ошибочное настроение у большинства в Совете. И этим опьянением достигнутыми успехами конечно пользуется гучковское правительство, склоняясь лицемерно перед волей и решением Совета в частностях, но, разумеется… удерживая в руках своих бразды правления».
В статьях Каменева, фактически возглавившего «Правду», а отчасти и Сталина, подобные настроения нашли свое отражение. Поэтому и ленинские «Письма из далека», привезенные 19 марта Коллонтай, встретили в редакции настороженно. 21 и 22 марта со значительными сокращениями опубликовали лишь первое письмо. И еще в Белоострове, увидев Каменева, Владимир Ильич сказал ему: «Что у вас пишется в “Правде”? Мы видели несколько номеров и здорово вас ругали…»
Позднее большевики не любили вспоминать об этих разногласиях. Федор Раскольников ограничился фразой: доклад Ленина 4 апреля в Таврическом «переполошил… некоторых партийных товарищей. Не все так скоро могли понять казавшийся почти максималистским призыв к социалистической революции». Старый большевик В. Залежский был более определенен: «Основные положения тезисов, – пишет он, – настолько ошеломили даже руководящую верхушку петербургской организации, что в своем выступлении Ленин не нашел сторонников даже в наших рядах». Суханов вспоминает, что прямо там – в Таврическом – один из большевиков открыто заявил, что речь Ленина «не углубила, а, наоборот, уничтожила разногласия в среде социал-демократии, ибо по отношению к ленинской позиции между большевиками и меньшевиками не может быть разногласий».
Видимо, это был бывший большевик, перешедший в годы войны к меньшевикам, Владимир Савельевич Войтинский. 5 апреля он писал в плехановском «Единстве» о Ленине: «Мы все объединимся без него и против его программы, придуманной в поезде».
Анатолий Луначарский, причислявший себя в то время к «межрайонцам», добавляет: когда Ленин на собрании 4 апреля изложил свои тезисы, «не только элементы колеблющиеся среди социал-демократов, но даже люди из очень старой большевистской среды дрогнули. Стали толковать, что Ленин со своим радикализмом может погубить революцию, толковать, что он зарвался… Почти у всех была смута на душе».
Действительно, если верить Суханову, именно в эти дни «Ленин созвал совещание из старых большевистских “генералов”, современные взгляды которых ему были неизвестны, но которые – в случае солидарности с ним – могли составить превосходное боевое ядро для создания будущей армии… В числе приглашенных были заслуженные, но в большинстве не активные ныне большевики – Базаров, Авилов [Глебов], Десницкий [Строев], кажется Красин, Гуковский и не помню, кто еще.
По словам участников, Ленин на этом совещании был вконец охрипшим и совершенно не мог говорить. Но более чем вероятно, что это и не входило в его планы: он уже достаточно высказался и хотел послушать, что скажут ему старые “маршалы”… “Маршалы” произнесли по речи. Ни один не высказал ни малейшего сочувствия. Все до одного оказались преисполнены предрассудками марксизма и старого социал-демократического большевизма».
Судя по всему, Красина на этом совещании не было. Они встретились позже. А организовать эту встречу Владимир Ильич попросил Александру Коллонтай.
Леонида Борисовича и его брата Германа он знал еще с 90-х годов. В 1905 году Леонид Красин возглавлял боевую техническую группу при ЦК РСДРП, на III и IV съездах избирался членом ЦК, а на V – членом Большевистского центра. Его всегда отличала увлеченность работой, которую он вел – будь то организация нелегальных типографий, мастерских по изготовлению бомб или подготовка восстания. Он всегда целиком отдавался тому делу, которое избрал для себя.
Но после поражения революции Красин стал отходить от партийной работы. Теперь он увлекся электротехникой, с которой не терял связей и прежде – после окончания Харьковского технологического института. В Берлине как инженер он приобрел авторитет даже среди самых высококвалифицированных немецких специалистов фирмы «Сименс и Шуккерт». А когда вернулся в Россию, возглавил отделение этой фирмы в Петербурге и «Электростанцию акционерного общества 1886 года» в Царском Селе.
Здесь они и встретились. Электростанцию Ленин посещал впервые. Его искренний интерес был для Красина в радость, ибо здесь было теперь его любимое дело. Он водил Владимира Ильича из помещения в помещение, рассказывал об устройстве всех агрегатов и механизмов. И Ленин потом говорил Коллонтай: «Красин… сейчас по уши влюблен в свою электростанцию… Умница… И так это смачно рассказывает про новую технику, что я шесть часов бродил с ним по заводу, времени не заметил… В будущем, когда начнем строить новую Россию, нам такие как Красин нужны будут. Да не десятки, а тысячи Красиных».
Но чем больше Леонид Борисович рассказывал о светлых перспективах электрификации, тем больше удивляла Ленина его отстраненность от того, что происходило за стенами станции. «Странные люди эти инженеры, – говорил потом Владимир Ильич Коллонтай. – Красин был инициативный и бесстрашный партиец, а сейчас… важно ему одно, чтобы турбины да генераторы работали без отказу… Ни о чем другом не думает. Будто нет революции, не слышит он её».
Но оказалось, что слышит… Но совсем по-другому. Его пугала та самая «пугачевщина», о которой писала большая пресса. И Леонид Борисович стал просить Ленина похлопотать в ЦИК, чтобы помогли ему «в случае эксцессов» вывезти семью – жену, дочерей – в Англию. Владимир Ильич обещал помочь. На том и расстались. И Коллонтай заметила, что рассказал он ей все это «с оттенком удивления, но без порицания».
Осадок все-таки остался. Спустя несколько месяцев, когда борьба действительно обострилась до крайности и страх перед народной стихией для многих интеллигентов стал заслонять все остальное, Ленин, не упоминая фамилии, вспомнил в одной из своих работ: «Разговор с богатым инженером незадолго до июльских дней. Инженер был некогда революционером, состоял членом социал-демократической и даже большевистской партии. Теперь весь он – один испуг, одна злоба на бушующих и неукротимых рабочих. Если бы еще это были такие рабочие, как немецкие, – говорит он (человек образованный, бывавший за границей), – я, конечно, понимаю вообще неизбежность социальной революции, но у нас, при том понижении уровня рабочих, которое принесла война… это не революция, это – пропасть.
Он готов был признать социальную революцию, если бы история подвела к ней так же мирно, спокойно, гладко и аккуратно, как подходит к станции немецкий курьерский поезд. Чинный кондуктор открывает дверцы вагона и провозглашает: “станция социальная революция. Alle aussteigen (всем выходить)!”».
До сих пор никто не расшифровывал – о ком идет речь в этих ленинских строках. Да, о Леониде Борисовиче Красине. И это нисколько не умаляло в глазах того же Владимира Ильича заслуг Красина в последующие годы, когда он активно включился в советскую работу. Тем более что тогда – в апреле 1917 года – Ленин поначалу не находил общего языка не только с ним.
6 (19) апреля на заседании Бюро ЦК против «Апрельских тезисов» выступил Каменев. Мысль Ленина о том, сказал он, что на смену империализму идет социализм – теоретически бесспорна. Но у нас «революция буржуазная, а не социальная. Не оценен момент, конкретный для России». Поэтому сравнивать российские Советы с Парижской Коммуной 1871 года неправомочно. В целом ленинская «общая социологическая схема не наполнена конкретным политическим содержанием» и не дает «конкретных указаний». Каменева поддержал Сталин. И хотя он коснулся лишь национального вопроса, вывод был тот же: «Схема, но нет фактов, а потому и не удовлетворяет». Шляпников пошутил: «Вас, Владимир Ильич, надо немного бы придержать за фалды, вы хотите двигать события слишком быстрыми темпами». Но Ленин шутки не принял. «Быстро ходя взад и вперед по комнате», он ответил, что «удерживать его за фалды никому не придется», ибо не он будет «двигать события», а партия будет вынуждена считаться с неизбежными «грядущими событиями».
Когда вопрос об отношении к ленинским тезисам поставили на заседании Петроградского комитета, лишь двое поддержали их. 13 проголосовали против и один воздержался. На заседании ЦК решили по отношению к лидеру быть более гибкими: постановили начать общепартийную дискуссию и подвести ее итоги на Всероссийской конференции РСДРП. «И тезисы и доклад мой, – писал Ленин, – вызвали разногласия в среде самих большевиков и самой редакции “Правды”… Мы единогласно пришли к выводу, что всего целесообразнее открыто продискутировать эти разногласия…»
7 (20) апреля «Правда» опубликовала «Апрельские тезисы» с редакционным примечанием, что они отражают лишь взгляды Ленина, а отнюдь не позицию партии. А на следующий день в «Правде» печатается статья Каменева «Наши разногласия», содержавшая критический анализ «Тезисов», которые рассматривались как сугубо «личное мнение» Ленина, причем противоречащее решениям, принятым мартовским Общероссийским совещанием большевиков накануне приезда Владимира Ильича.
Каменев и его единомышленники избрали, казалось бы, беспроигрышную позицию: они-де стоят на почве общеизвестных партийных решений и старых принципов большевизма, а Ленин, с его революционным нетерпением, пытается их ревизовать. Между тем буржуазная революция не завершена. Республика не узаконена. Аграрный вопрос не решен. Значит, буржуазная демократия еще не изжила себя. Значит, рвать блок с мелкобуржуазными партиями рано. Пусть они докончат свое дело. А уж потом возьмемся мы и будем думать о переходе к революции социальной.
Пока же наше место – это место добропорядочной оппозиции, которая будет поддерживать лишь конкретные шаги правительства, соответствующие интересам народа. Все это звучало убедительно и мило. Но, увы, телега российской революции уже катилась с грохотом совсем не в ту сторону.
Относительно верности «старым большевистским решениям» Каменев не столь уж грешил против истины. Но в этом доктринерстве как раз и заключалась слабость его позиции. Прежние «формулы» большевизма, отвечает ему Ленин в «Письмах о тактике», прежние «большевистские лозунги и идеи в общем вполне подтверждены историей, но конкретно дела сложились иначе, чем мог (и кто бы то ни был) ожидать, оригинальнее, своеобразнее, пестрее». Одновременное существование буржуазного правительства (а это «законченная» буржуазная революция) и Советов («революционно-демократическая диктатура пролетариата и крестьянства») создало не тот коллаж, в котором один цвет плавно переходит в другой. Сложилась сразу «двухцветная» действительность.
«Игнорировать, забывать этот факт, – продолжает Владимир Ильич, – значило бы уподобляться тем “старым большевикам”, которые не раз уже играли печальную роль в истории нашей партии, повторяя бессмысленно заученную формулу вместо изучения своеобразия новой, живой действительности». Старая формула, – заключает Ленин, – «никуда не годна. Она мертва. Напрасны будут усилия воскресить ее». Того, кто пытается делать это, «надо сдать в архив “большевистских” дореволюционных редкостей (можно назвать: архив “старых большевиков”)». И он напоминает любимую фразу из «Фауста» Гёте: «Теория, друг мой, сера, но зелено вечное дерево жизни».
В общем, ответ Каменеву и его единомышленникам получился достаточно жестким. Но Владимир Ильич откладывает эту работу – «Письма о тактике» – для издания отдельной брошюрой. А в «Правде» публикует чуть ли не ежедневно по две-три-четыре статьи, разъясняющие основные идеи «Апрельских тезисов».
Итак, дискуссия в большевистской печати началась. И велась она в достаточно сдержанных, товарищеских тонах. А вот за ее рамками обсуждение ленинской позиции с каждым днем все более превращалось в кампанию откровенной травли.
26 мая Ленин пришел в Зимний дворец давать показания Чрезвычайной следственной комиссии по делу Малиновского. С того момента, когда были опубликованы документы охранки о его провокаторстве, буржуазная пресса не переставала травить Ленина за то, что он якобы укрыл Малиновского от этих обвинений еще в 1914 году.
«В залах Зимнего дворца, занятого Чрезвычайной следственной комиссией Временного правительства, – рассказывает очевидец, – царило большое возбуждение. Нарядные машинистки, работавшие раньше в сенате, лица, прикомандированные к комиссии для производства следственных действий – следователи, товарищи прокуроров и т. д. – оставили свои кабинеты и делали вид, будто они прогуливаются в коридорах… Даже придворные лакеи сбросили с себя личины равнодушной и тупой важности». Другой очевидец дополняет: «У нас в комиссии был переполох. Все стремились посмотреть на “продавца России” и хоть вслед ему плюнуть – на большее пороху ни у кого не хватало. Ждали скандала».
«Почти минута в минуту, в назначенный час, вызванный свидетель поднялся по дворцовой лестнице, предъявил свою повестку и был проведен к судебному следователю сквозь строй жадно любопытных и остро неприязненных взоров». Отвечая на вопросы присяжного поверенного Н. А. Колоколова, Ленин рассказал, что тогда – в 1914 году – ЦК РСДРП создал специальную комиссию для проверки слухов о провокаторстве Малиновского. От партийной работы его сразу отстранили. Однако ни улик, ни серьезных фактов о связях с охранкой – не выявили. Да, теперь, спустя три года, стало известно, что Малиновский – провокатор. Но тогда, в 14-м, для столь страшного обвинения доказательств не было. Были лишь догадки, слухи и сплетни весьма сомнительного свойства. Начавшаяся война прервала расследование.
О «презумпции невиновности» Колоколов знал хорошо и ответы Ленина его удовлетворили. Полковник Коренев, присутствовавший при этой беседе, написал: «Ленин оказался на допросе не только приличным, но и крайне скромным… Он приводит данные, излагает свои соображения, которые объясняют, почему он доверял, не мог не доверять Малиновскому».
По ходу разговора выясняется, что в 1914 году о провокаторстве Малиновского доподлинно знал председатель Думы. Но он даже не намекнул, не предупредил об этом «левых» депутатов. Вот кого, считал Ленин, надо привлечь к ответственности за преступное укрывательство и навсегда исключить из числа «незапятнанных граждан» России.
Каков же итог? В последующие дни солидные «Биржевые ведомости», меньшевистские «День», «Новая жизнь» и другие газеты напечатали, что на допросе в ЧСК Ленин якобы так и не поверив в провокаторство Малиновского, всячески пытался его обелить. Такова была «объективность» свободной российской прессы.
Особенно интенсивно использовались ею два сюжета: призыв Ленина к «захвату власти» и немедленное «введение социализма» в России. К этой кампании присоединился и Георгий Валентинович Плеханов, заявивший, что тезисы Ленина являют собой «безумную и крайне вредную попытку посеять анархическую смуту на Русской Земле».
Поскольку ни первого, ни второго, ни третьего утверждения в тезисах не содержалось, можно было бы игнорировать подобную критику. «Я бы назвал это “бредовыми” выражениями, – заметил Владимир Ильич, – если бы десятилетия политической борьбы не приучили меня смотреть на добросовестность оппонентов, как на редкое исключение». Но ведь эту прессу читали люди. Она воздействовала на их умы. Значит, надо было отвечать и вновь и вновь – не оправдываться, а разъяснять свою позицию.
Плеханов, Дейч и Засулич выступают с воззванием против тех, кто ведет антивоенную пропаганду. Такая пропаганда, считают они, аморальна, ибо «Россия не может изменить своим союзникам. Это покрыло бы ее позором…». Их позиция вполне укладывалась в рамки кампании, проводившейся либеральной прессой, которая оценивала нежелание солдат воевать как отсутствие патриотизма и нравственную деградацию.
Противоположные позиции неизбежно рождали разную логику рассуждений. Почему умирать за Константинополь и проливы – это патриотизм, а нежелание погибать за чужие интересы – это позор? Согласно той логике, которой Плеханов, Дейч и Засулич придерживались в прежние времена, если общество разделено на богатых и бедных… если богатые не считаются с бедными и блюдут лишь свои корыстные интересы… если во имя этих интересов они заключают соглашения с такими же эксплуататорами из других стран, то почему эти соглашения должны быть обязательными для трудящихся. Ведь у них есть другие обязательства.
«Между рабочими всех стран, – разъясняет Ленин, – есть другой договор, именно Базельский манифест 1912 года (Плехановым тоже подписанный и – преданный). Этот “договор” рабочих называет “преступлением”, если рабочие разных стран будут стрелять друг в друга из-за прибылей капиталистов». И для всей массы трудящихся это соглашение предпочтительней, нежели те, которые заключались монархами России, Англии, Италии и т. д.
Поскольку отношение большевиков к войне стало излюбленным сюжетом, эксплуатировавшимся буржуазной прессой, Ленин уделял ему особое внимание. Еще 17 (30) апреля, выступая на заседании солдатской секции Петросовета, он сказал: «Желтая пресса пишет, что я, Ленин, призываю солдат сложить оружие и разойтись по домам. Не так, товарищи. Я призываю солдат крепче держать в руках винтовку и направлять ее туда, откуда грозит опасность нашей революции. Если грозит опасность со стороны немецкой буржуазии, направлять винтовку туда, а если грозит опасность со стороны русской буржуазии, направляй винтовку в нее». Так записал его выступление член солдатской секции Петросовета Михаил Жаворонков.
Позднее Владимир Ильич пояснял: «Мы были пораженцами при царе, а при Церетели и Чернове мы не были пораженцами. Мы выпустили в “Правде” воззвание, которое Крыленко, тогда еще преследуемый, опубликовал по армии… Он сказал: “К бунтам мы вас не зовем”. Это не было разложением армии. Разлагали армию те, кто объявил эту войну великой… Мы армии не разлагали, а говорили: держите фронт…»
При разъяснении позиции по отношению к войне и способам ее прекращения, один вопрос более всего беспокоил Владимира Ильича – о «братании». Именно вокруг него разгорались страсти на митингах и в прессе. Из-за него произошел и упомянутый выше конфликт с фронтовиком при чтении «Апрельских тезисов» в Таврическом дворце. И Ленин попросил руководителей большевистской Военной организации, сформировавшейся еще в марте 1917 года, связать его с солдатами. Со сколькими фронтовиками беседовал он на эту тему – неизвестно. Судя по всему, со многими. И запись одной из таких бесед сохранилась.
Беспартийному солдату Андрею Немчинову, заместителю председателя комитета 2-го гвардейского стрелкового полка, стоявшего под Луцком, было под тридцать. В Питере он находился проездом, так как дали ему отпуск в родные пермские края. Когда его привели в редакцию «Правды», Владимир Ильич спросил: «Вы, товарищ, с фронта? Как там с братанием?»
И вот запись ответа: «Говорят, что немцы братаются для того, чтобы выведать наши силы, но мы никакой неискренности со стороны немецких солдат, таких же крестьян и рабочих, как и мы, не видели. Наоборот, многие немцы и австрийцы со слезами на глазах жали руки нашим солдатам и по их измученным лицам видно было, как издергала их эта проклятая война. Немецкие офицеры, так же, как и наши, не хотят брататься и солдаты-немцы идут наперекор их приказаниям… По-видимому, озлобление солдат против офицеров достигает крайней степени. Немецкие офицеры другой раз открывают стрельбу по русским солдатам. В таких случаях немецкие солдаты сплошь и рядом предупреждают нас, махая шапками, чтобы мы спрятались». Уходя, Немчинов сказал: «“Так что войну мы почти кончили…" “Вот это хорошо! Сам народ кончает войну!” – одобрительно заметил мой собеседник». О том, что он разговаривал с Лениным, Андрей Ильич не знал.
А Владимир Ильич в «Правде» 28 апреля в статье «Значение братанья» написал: «…братанье есть революционная инициатива масс, есть пробуждение совести, ума, смелости угнетенных классов… Хорошо, что солдаты проклинают войну… Хорошо, что они, ломая каторжную дисциплину, сами начинают братанье на всех фронтах… Надо, чтобы солдаты переходили теперь к такому братанью, во время которого обсуждалась бы ясная политическая программа. Мы не анархисты. Мы не думаем, что войну можно кончить простым “отказом”, отказом лиц, групп или случайных “толп”. Мы за то, что войну должна кончить и кончит революция…»
В который уже раз, объясняя свое отношение к власти, Ленин пишет, что в тезисах нет призыва ни к свержению Временного правительства, ни к насилию вообще. Наоборот, «я абсолютно застраховал себя в своих тезисах от… всякой игры в “захват власти” рабочим правительством… Я свел дело в тезисах с полнейшей определенностью к борьбе за влияние внутри Советов… А Советы рабочих и т. д. депутатов заведомо есть прямая и непосредственная организация большинства народа». И действовать в Советах можно «только разъяснением, пока кто-либо не перешел к насилию над массами». Стало быть, заключает Ленин, если вы ратуете за свободу и демократию, то у вас не может быть возражений против мирного «перехода политической власти к большинству населения России!»
Что касается немедленного «введения социализма», то и тут «Тезисы» утверждали нечто прямо противоположное. Разве национализация земли, спрашивает Ленин, это «социалистическая революция? Нет. Это еще буржуазная революция……. А «слияние всех банков в один?.. Есть ли это социалистическая мера? Нет, это еще не социализм». Ну, а если бы «синдикат сахарозаводчиков перешел в руки государства, под контроль рабочих и крестьян и чтобы цена сахара понизилась?» Тем более что именно этот синдикат «стоял уже под контролем “государства”… еще при царизме. Будет ли переход синдиката в руки демократически-буржуазного, крестьянского государства социалистической мерой? Нет, это еще не социализм».
Как раз в эти апрельские дни приехал старый – еще по 1907 году – знакомый Сергей Малышев, которого избрали председателем уездного Совета в Боровичах близ Петрограда. Приехал он по делу. Был у них в Боровичах керамический завод, принадлежавший швейцарским хозяевам. С их ли ведома или нет, но управляющие приступили к ликвидации предприятия, кормившего тамошних рабочих. Вот Совет и порешил: не допустить закрытия и взять завод под свой контроль.
Разговор доставил Владимиру Ильичу удовольствие. После скучнейших споров о том, что есть марксизм и достаточно ли зрел российский капитализм, Сергей Васильевич был просто интересен. Как тот донецкий шахтер Дубовой, который столь же увлеченно и деловито толковал о канатах, без которых, мол, шахта может стать. Вот и Малышев приехал совсем не за директивами о том, как «строить социализм», а для того, чтобы посоветоваться: сможет ли он, установив контроль над заводом, прокормить уезд.
«Во время рассказа о заводе, – пишет Малышев, – Владимир Ильич два раза прерывал меня и спрашивал: “Ну, что же, вы думаете взять завод, а как крестьяне на это смотрят? Вы узнали? Что для них от этой вашей реквизиции завода? Выгода какая-нибудь для них получится от этого?”» Сергей Васильевич стал доказывать, что выгода будет. Тогда, подумав, Ленин задал главный вопрос: «“А ежели у вас ничего не выйдет?” Я ничего другого не мог ему ответить кроме того, что сказалось у меня как-то само собой: “Ну, что ж, Владимир Ильич, был бы мой начин, а там хоть выспись на мне”. – “Как, как?” – оживленно спросил он. Я еще раз произнес эту фразу полностью. Он, смеясь, повторил: “Был бы мой начин, а там хоть выспись на мне… Ну, делайте, делайте, посмотрим, что у вас выйдет из этого дела”».
Основания для опасений – справятся ли рабочие с контролем – конечно были. Но вместо того, чтобы подумать, как помочь рабочим решить эту проблему, прежние коллеги Ленина, Борис Авилов и Владимир Базаров, выступили в «Новой жизни» с упреками насчет отхода Владимира Ильича от марксизма к синдикализму.
«Ничего подобного юмористическому переходу, – отвечал он, – железных дорог в руки железнодорожников, кожевенных заводов в руки кожевенных рабочих у нас нет и следа, а есть контроль рабочих, переходящий в полное регулирование производства и распределения рабочими… В том-то и суть, что от конкретных задач, поставленных живой жизнью… от этих конкретных задач люди, превратившие марксизм в какое-то “буржуазно-деревянное” учение, уклоняются…»
Так как же помочь рабочим в осуществлении контроля? Ленин дает ответ: он предлагает создавать органы рабочего контроля «при обязательном привлечении к участию как не отошедших от дела предпринимателей, так и технически научно образованного персонала…» Сложившаяся обстановка, вновь и вновь повторяет в своих статьях Ленин, «ставит на очередь дня не осуществление каких-нибудь “теорий” (об этом нет и речи, и от этой иллюзии всегда предостерегал Маркс социалистов), а проведение самых крайних, практически возможных мер, ибо без крайних мер – гибель, немедленная и безусловная гибель миллионов людей…»
«Так в чем же дело? Откуда эта ярость полемики и «погромная агитация… Чего боитесь, господа, зачем вы лжете? – спрашивал Ленин, обращаясь к либеральной прессе. – Мы хотим только разъяснять рабочим и беднейшим крестьянам ошибки их тактики. Мы признаем Советы единственно возможной властью. Мы проповедуем необходимость власти и обязательность подчинения ей. Чего же вы боитесь?.. Вы боитесь именно правды». Плеханову Ленин отвечает персонально: «Попасть в смешное положение – наименьшее наказание тому, кто по образцу печати капиталистов сам себе рисует “врага” вместо точной ссылки на слова тех или иных политических противников».
Между тем «погромная агитация» стала выходить за рамки газетной полемики. Прежние «союзы» черносотенцев вроде бы перестали существовать. Но погромщики остались и были готовы действовать. В орбиту их влияния стала попадать наименее сознательная часть солдатской массы. И угрозы «поднять Ленина на штыки» или бросить бомбу в особняк Кшесинской все чаще раздавались на улицах Петрограда.
Большевичка Прасковья Куделли рассказывала, что как только где-либо собиралась толпа, тут же появлялись «подозрительные личности», которые «сеяли темные, нелепые слухи о Ленине. Говорили, что он очень богатый человек, что у него прииски на реке Лене – откуда и его фамилия… Говорили, что он получил от Вильгельма 17 миллионов, чтобы поднять гражданскую войну». А когда старого рабочего Бориса Жукова, знавшего Ленина еще по «Союзу борьбы…», спросили, что говорят о большевиках, он ответил: «Что о нас говорят? Говорят, что продали Россию, привезли два вагона золота да особняк заняли». В деревне того хуже: «У нас по деревне, – рассказывала крестьянка Е. Бычкова, – распространился слух, что приехал в запечатанном вагоне из Германии какой-то каторжник. Хочет подбить народ, чтобы прогнать Временное правительство и самому на царство сесть».
И задерганный, испуганный обыватель, нутром чувствовавший, что грядет нечто неведомое, верил. «Идешь по Петроградской стороне, – пишет Крупская, – и слышишь, как какие-то домохозяйки толкуют: “И что с этим Лениным, приехавшим из Германии, делать? В колодези его, что ли, утопить?” Конечно, ясно было, откуда идут все эти разговоры о подкупе, о предательстве, но не горазд их было весело слушать. Одно дело, когда говорят буржуи, другое дело, когда это говорят массы». Но вывод ее парадоксален: «Травля Ленина способствовала быстрой популяризации тезисов».
«…17 апреля, – рассказывает Суханов, – в Петербурге состоялась грандиозная манифестация инвалидов, которая произвела большое впечатление на обывателей… Огромное число раненых из столичных лазаретов – в повязках, безногих, безруких – двигалось по Невскому к Таврическому дворцу. Кто не мог идти, двигались в грузовых автомобилях, в линейках, на извозчиках. На знаменах были подписи: “Война до конца”… “Наши раны требуют победы”… Несчастные жертвы бойни ради наживы капиталистов, по указке тех же капиталистов через силу шли требовать, чтобы для тех же целей еще без конца калечили их сыновей и братьев. Это было действительно страшное зрелище!» А по городу – в этот и предшествующие дни – «стали ходить толпы каких-то людей, бур но требовавших ареста Ленина. Это были уже беспорядки и вообще довольно большой, даже слишком большой успех черносотенной кампании. “Арестовать Ленина”, а затем и “Долой большевиков” – слышалось на каждом перекрестке».
Лидеры Петросовета прекрасно знали, что если погромщиков не остановить, то вопрос будет стоять лишь об очередности: сегодня большевик Ленин, а завтра и меньшевик Матвей Скобелев, и эсер Виктор Чернов, не говоря уж о таких «инородцах», как Чхеидзе или Церетели.
И еще 15 (28) апреля, высказав «резко отрицательное отношение к платформе Ленина», Исполком Петросовета вместе с тем указал на «недопустимость применения какого-либо насилия над личностью Ленина и его единомышленников». Исполком Совета солдатских депутатов был более категоричен. Признав «невозможным принятие репрессивных мер» против пропаганды, он квалифицировал пропаганду «так наз. ленинцев… не менее вредной, чем всякая контрреволюционная пропаганда справа». Узнав об этом, Владимир Ильич немедленно заявил, что «берет всю ответственность за пропаганду ленинцев на себя».
Так уж случилось, что именно 15 апреля во время заседания Петроградской конференции большевиков пришло известие – в Михайловском манеже митинг. Пущен слух, что большевики «продались Вильгельму» и солдаты требуют самого Ленина… Владимир Ильич поднялся из-за стола президиума: «Я поеду». Опыт встречи с солдатами у него уже был. 10 апреля он с успехом выступил в казарме Измайловского полка. Но тот митинг был организован Петербургским комитетом большевиков, державшим ситуацию под контролем. Теперь же речь шла о митинге явно антибольшевистском.
«– А вдруг найдется провокатор и крикнет: Бей Ленина? – спросил кто-то. – Зачем же мы возвращались в Россию? – ответил Ильич. – Чтобы принять участие в революции или беречь собственную жизнь?»
Когда Ленин входил в Манеж, солдаты – в расхристанных гимнастерках – стаскивали с трибуны очередного оратора, изрядно намяв ему бока. «Что-то мрачное и грозное представляла эта толпа вооруженных людей, – рассказывал член ПК Владимир Иванович Невский, сопровождавший Ильича. – Какое-то безотчетное чувство ненависти и вражды блистало в глазах потных, чем-то раздраженных людей, какое-то возмущение и недовольство царили здесь, и казалось, что вот-вот прорвется это чувство…»
Потом «Солдатская правда» напишет: «тов. Ленин подробно разъясняет причины войны и цели войны… Подробно говорит, что такое Совет рабочих и солдатских депутатов и что такое Временное правительство…»
А Невский рассказывает: «Владимир Ильич говорил недолго, минут тридцать, не больше. Но уже минут через пять можно было слышать полет мухи: такое молчание воцарилось в огромном манеже. Солдаты и все мы стояли как прикованные… Какое-то чудо совершалось с толпой». И когда Ленин умолк, солдаты с ревом кинулись к трибуне, а через мгновение над бурлящей толпой появилось смущенное лицо Владимира Ильича. Под гром оваций его на руках отнесли к автомобилю.
Примерно то же самое происходило и в тех заводских аудиториях, где, казалось, было достаточно велико влияние эсеров и меньшевиков. Вот бесхитростный рассказ рабочего Трубочного завода: «Появление на трибуне т. Ленина вызвало форменное рычание со стороны противников… Ленин пытался начать говорить, но ничего не выходило, речь перебивалась… Стоящим вокруг трибуны на охране т. Ленина пришлось теснее сомкнуть ряды и быть готовыми ко всему. На нас напирали, дело доходило чуть не до рукопашной. [Тогда] тов. Ленин быстро учел и начал не с доклада, а с того, как мне помнится дословно, что заставить его замолчать и выражать негодование, а может быть сделать насилие никогда не поздно и когда угодно это можно сделать и просил послушать пять минут. После этого он приступил к речи. Были возгласы, но очень немного. А когда прошли эти пять минут, то прокатилась первая волна аплодисментов… Толпа все время росла и вместе с тем тишина делалась все больше и больше. Рабочие… притихли и эта речь стала обрываться не возгласами негодования, а все чаще и чаще бурным поощрением. И когда т. Ленин кончил речь – поднялась буря возгласов и рукоплескания».
Владимир Невский, рассказавший о выступлении Владимира Ильича 15 апреля на солдатском митинге в Михайловском манеже, – сам великолепный оратор – так сформулировал причину этого успеха: «Ленин был близок этой массе, дорог ей, понятен, и выражал так просто и ясно то, что хотела выразить она сама, чего желала и чем жила и что хотела видеть воплощенным в действительности».
Через день Владимир Ильич выступал в Таврическом на солдатской секции Петросовета по поводу ее резолюции о зловредности «пропаганды ленинцев». Ему ограничили время. Попытались устроить обструкцию. Бросали провокационные вопросы и реплики. Но он уложился в регламент и изложил все, что хотел. А солдатам, пошедшим его провожать, сказал: «Опыт жизни – это самое лучшее».
На следующий день, 18 апреля (1 мая), Петроград проснулся рано. Было холодно и необычно тихо. Молчали фабричные трубы. С Ладоги шел лед. Но уже в 10 часов грянули духовые оркестры и густые колонны демонстрантов двинулись к Марсову полю. Майское солнце высвечивало в многотысячных толпах красные юбки, шарфы, косынки работниц. Над головами реяли сотни знамен, плакатов, штандартов. И в первой шеренге рабочих Выборгского района вышагивал Ленин…
Ему пришлось выступать и на Марсовом поле, и на Дворцовой площади. Вечером поехал на многотысячный митинг рабочих, солдат и матросов на Охтенских пороховых заводах. Там пришлось полемизировать с Федором Даном. Так что после вот такой 12 часовой напряженной работы домой вернулся он поздно. «В этот день, – пишет Крупская, – я лежала в лежку и выступления Владимира Ильича не слыхала, но приехал он не радостно возбужденный, а какой-то усталый».
Россия впервые открыто отпраздновала международный праздник солидарности людей труда. И точно так же, как в Питере, алели знаменами улицы Москвы и Благовещенска, Вятки и Баку, Киева и Ташкента, Кишинева и Минска, Тифлиса и других городов. И везде лозунгами демонстрантов стали требования окончания войны и заключения демократического мира.
По иронии судьбы именно в этот день министр иностранных дел П. Н. Милюков «от имени народа» официально заверил правительства Англии, Франции и США в том, что Россия продолжит боевые действия на всех фронтах до «победного окончания настоящей войны».
Днем 19 апреля (2 мая) премьер-министр князь Львов прислал «Ноту Милюкова» в Петросовет «для сведения». «Я получил пакет, – рассказывает Ираклий Церетели, – в присутствии Чхеидзе, Скобелева, Дана и некоторых других членов Исполкома, и прочитал вслух текст, который нас ошеломил… Чхеидзе долго молчал, слушая негодующие возгласы окружающих, и потом, повернувшись ко мне, сказал тихим голосом, в котором слышалось давно назревшее глубокое убеждение: “Милюков – это злой дух революции”».
Преувеличения в этой оценке не было. Столь желаемая политическая стабильность напрямую зависела от наивной веры солдат и рабочих в то, что правительство, отказавшись от каких– либо аннексий, делает все возможное для скорейшего заключения мира. И вот теперь рабочим и солдатам, что называется, «плюнули в душу».
Кто-то из коллег Милюкова назвал его «гением бестактности». Но дело было не в отсутствии такта. «Он был абсолютно чужд и враждебен идее мира без аннексий и контрибуций, – писал управляющий делами Временного правительства Владимир Набоков. – Он считал, что было бы и нелепо и просто преступно с нашей стороны отказаться от “самого крупного приза войны” (Константинополь и проливы) во имя гуманитарно-космополитических идей интернационального социализма. А главное – он верил, что этот приз действительно не вышел из наших рук». Напрасно Владимир Дмитриевич убеждал Милюкова в том, что «трехлетняя война осталась чуждой русскому народу, что он ведет ее нехотя, из-под палки, не понимая ни значения ее, ни целей, что он ею утомлен, что в том восторженном сочувствии, с которым была встречена революция, сказалась надежда, что она приведет к окончанию войны». Переубедить Павла Николаевича было невозможно.
Что же касается надежд народа, то тогда Милюков искренне полагал, что политика – не дело масс. Парламентаризм в том и состоит, что народ передает ее в руки профессиональным политикам. А уж они – с помощью дискуссий, кулуарных переговоров, консультаций с иностранными послами, намеков и якобы случайно брошенных фраз за «круглыми столами» или за «чашкой чая» – будут решать судьбы страны и добиваться возможного.
Во времена, когда народ «безмолвствовал», так оно и было, вернее – казалось, что было так. Теперь же, когда революция началась, надеяться на нечто подобное не приходилось. И лидеры Петросовета прекрасно поняли это. В противовес большевику Шляпникову, межрайонцу Константину Юреневу и меньшевику Богданову, требовавшим на заседании Исполкома апелляции к массам и выступления против правительства, Чхеидзе, Церетели и Скобелев сделали все, чтобы замять скандал. «…Нам легко поднять массы против правительства, – говорил Церетели. – Но очень сомнительно, что, развязав эту энергию, мы окажемся в состоянии удержать движение под своим контролем и помешать его превращению в общегражданскую войну». Трудовик Брамсон был еще более определенен: «Нельзя же из-за бестактности одного министра ставить на карту судьбу общенациональной революции».
Так, может быть, все бы и обошлось, если бы… Если бы «Нота Милюкова» 20 апреля не попала в прессу.
Уже утром к правительственной резиденции – Мариинскому дворцу – стали стекаться толпы солдат, матросов, рабочих. Днем, в походном строю, с оружием, сюда пришел и гвардейский Финляндский полк. Естественно, что ни о каких «Апрельских тезисах» солдаты и слыхом не слыхивали. Все они были, писал на следующий день Ленин, «исполнены негодования. Они почувствовали – они не поняли еще этого вполне ясно, но они почувствовали, что они оказались обмануты». И над толпами появились плакаты, требовавшие отставки Милюкова и военного министра Гучкова.
«Роль большевистской партии в апрельских событиях, – писал Церетели, – была очень незначительна… Главным инициатором манифестации оказался тогда еще мало кому известный Федор Федорович Линде. Это он привел Финляндский полк к Мариинскому дворцу. Буржуазная пресса утверждала, что он большевик, но на самом деле он был беспартийный, идеалистически настроенный интеллигент. Математик по образованию, он был мобилизован во время войны и был солдатом Финляндского полка… Под непосредственным впечатлением ноты Милюкова, он, возмущенный до глубины души, по собственному почину призвал полк манифестировать против правительства».
Собравшийся днем большевистский ЦК принимает резолюцию Ленина, поддерживающую выступление масс. Но в ответ на требование отставки двух министров, ЦК заявляет, что персональные перетасовки лиц, «даже если бы все они, – как выразился Владимир Ильич, – были лично ангелами добродетели, бескорыстия и любви к людям», – не могут дать результата. Только переход власти к Советам «при поддержке большинства народа… в состоянии быстро закончить войну истинно демократическим миром».
Однако те большевики, которые находились в гуще возмущенных манифестантов, взяли, по определению Ленина, «чуточку полевее». Члены ПК РСДРП Сергей Багдатьев и Михаил Лашевич, члены Петросовета рабочие М. Крымов, И. Маврин и другие поддержали лозунг «Долой Временное правительство!». Этот лозунг не получил широкого распространения, он все-таки был ошибочным, ибо в столь раскаленной обстановке вполне мог быть истолкован как призыв к свержению правительства. Большевистский ЦК квалифицировал данный поступок как попытку «авантюристического характера». Но пресса уже вела кампанию, обвинявшую большевиков в объявлении «гражданской войны». Кадеты выпустили воззвание: «Мы стоим на краю пропасти. Граждане! Выходите на улицы, спасайте страну от анархии!»
Ленин подробно записывает хронику этих дней: «20-го и 21-го апреля Питер кипел. Улицы были переполнены народом; кучки и группы, митинги разных размеров образовывались всюду и днем и ночью; массовые манифестации и демонстрации продолжались непрерывно… Демонстрации начались, как солдатские демонстрации, с противоречивым, несознательным, ни к чему не способным повести лозунгом “Долой Милюкова”… Это значит, что широкая, неустойчивая, колеблющаяся масса… колебнулась прочь от капиталистов на сторону революционных рабочих. Это колебание или движение массы, способной по своей силе решить все, и создало кризис».
Одновременно с этой стихийной протестной волной, по призыву кадетов на улицу вышли и контрманифестанты. «Буржуазия, – продолжает свой рассказ Владимир Ильич, – захватывает Невский – “Милюковский” по выражению одной газеты – проспект и соседние части богатого Питера, Питера капиталистов и чиновников. Манифестируют офицеры, студенты, “средние классы” за Временное правительство, из лозунгов часто попадается надпись на знаменах “долой Ленина”». Рабочих и солдат среди контрманифестантов не было. И когда спустя несколько дней решили наградить военнослужащих, выступивших в поддержку правительства, георгиевский крест, будто на смех, удалось вручить лишь одному солдату.
О том, что контрманифестанты поминают его лично «недобрым словом», Владимир Ильич знал не из газет. Мария Ильинична рассказывает, что когда антибольшевистская колонна подошла к помещению «Правды», Ленин на извозчике, в сопровождении солдат, уехал вместе с нею из редакции «на квартиру одного знакомого на Невском, 3. В этой квартире было несколько комнатных жильцов. Когда Владимир Ильич вошел в прихожую, ему навстречу выбежали две барышни и, не узнав его (в комнате был полумрак), направились к выходной двери с возгласом: “Идем бить Ленина”».
О том же вспоминала Крупская: «Ближе к Морской, около Полицейского моста, было засилье котелков. Среди этой толпы из уст в уста передавался рассказ о том, как Ленин при помощи германского золота подкупил рабочих, которые теперь все за него. “Надо бить Ленина!” – кричала какая-то по-модному одетая девица. “Перебить бы всех этих мерзавцев”, – кипятился какой-то котелок. Класс против класса!»
Ленин подтверждает: на улицу вышли «крайние элементы… буржуазия и пролетариат… Пролетариат поднимается из своих центров – из рабочих предместий… Рабочие манифестации заливают небогатые, менее центральные районы города, затем частями проникают на Невский». И еще одна зарисовка Крупской: «21 апреля… я прошла пешком весь Невский. Из-за Невской заставы шла большая рабочая демонстрация. Ее приветствовала рабочая публика, заполнявшая тротуары. “Идем! – кричала молодая работница другой работнице, стоявшей на тротуаре. – Идем, всю ночь будем ходить!”»
Корреспондент кадетской «Речи», описывая рабочую демонстрацию на Невском, увидел совсем другое: «Впереди около сотни вооруженных; за ними стройные ряды невооруженных мужчин и женщин – тысячи человек. Живые цепи по обе стороны. Пение. Поразили меня их лица. У этих тысяч одно лицо, исступленное, монашеское лицо первых веков христианства, непримиримое, безжалостно готовое на убийства, инквизицию и смерть».
«На Невском, – продолжает хронику событий Ленин, – доходит до столкновения. Рвут знамена “враждебных” демонстраций. В Исполнительный комитет телефонируют из нескольких мест о том, что с обеих сторон стреляли, что были убитые и раненые; сведения об этом крайне противоречивы и непроверены».
В этой хронике не хватает одного сюжета, который стал известен много лет спустя. Утром 20-го, получив информацию о выступлениях, Гучков собрал в своем кабинете генералов Алексеева, Рузского, Корнилова и адмирала Колчака. Обсудили вопрос – нельзя ли использовать ситуацию для того, чтобы ликвидировать двоевластие и сосредоточить власть целиком в руках Временного правительства. По генеральским расчетам они могли опереться «на 3,5 тысячи надежных войск». А этого, как им казалось, было вполне достаточно, чтобы разогнать весь этот «сброд».
Днем, в том же кабинете Гучкова, заседало правительство. Александр Иванович поставил вопрос: или мы сдаем власть Совету – или «даем отпор назревавшему восстанию». «Министры, – пишет Гучков, – некоторое время молчали. Наконец, Терещенко заметил, что в случае пролития крови он вынужден будет уйти. Я посмотрел на остальных, и у меня создалось впечатление, что один Милюков готов был защищаться, а все остальные подали бы в отставку… Эта сцена ошеломила меня. Я увидел, что выраставшие перед нами задачи – необходимость контрреволюции и военных действий – с этим составом Временного правительства неосуществимы».
Между тем лидеры Петросовета начали переговоры с членами правительства. Вдохновленные поддержкой контрманифестантов и решимостью Гучкова, министры на отставку Милюкова не соглашались. А поскольку все, что происходило на улицах, у них тоже ассоциировалось с именем Ленина, Терещенко заявил: «Так что решайте, господа, кого долой: Милюкова или Ленина». 21 апреля на заседании правительства Милюков вновь стал настаивать, дабы избежать «распада государства», на том, чтобы взять курс на захват всей полноты власти с помощью вооруженной силы. Керенский тут же заявил об отставке и Павел Николаевич предложил Львову принять ее. Одновременно – с ведома Гучкова – командующий округом Корнилов приказал вывести на Дворцовую площадь войска с кавалерией и артиллерией. И вот тут-то весь заговор и лопнул, как мыльный пузырь.
Не только солдаты, но юнкера Михайловского артиллерийского училища отказались выполнять приказ. Они сообщили об этом в Петросовет, который вывод войск категорически запретил. Гучков – через генерала Алексеева – телеграфировал командующим фронтами с просьбой о поддержке. Но ни поддержки, ни ответа не получил.
Премьер – Георгий Евгеньевич Львов терпеть не мог «левых» и с удовольствием отправил бы Керенского в отставку. Он помнил, как на одном из заседаний правительства Александр Федорович бросил сквозь зубы: «Когда же уберут эту старую калошу?» Но у князя хватило благоразумия, ибо он понимал, что выход из кризиса можно найти лишь в соглашении с Советом. На переговорах с лидерами Петросовета и «общественностью» Львов резко сбавил тон и заявил: «Временное правительство взято под подозрение. При таких условиях оно не имеет никакой возможности управлять государством… Оно слишком хорошо знает лежащую на нем ответственность перед родиной и во имя ее блага готово сейчас же уйти в отставку, если это необходимо».
Известный историк Виталий Иванович Старцев писал: «В этот день существование [Временного правительства] могло быть прекращено одним решением Петроградского Совета, опирающегося на большинство вооруженных солдат и рабочих, а в России могла быть провозглашена Советская власть». Но как раз этого более всего и боялись руководители Исполкома.
Объявив запрет на любые демонстрации в столице, вдосталь наговорившись о том, что «народ надо готовить к власти», после двухдневных переговоров, они сумели свести конфликт политический к вопросу сугубо кабинетному. Милюкову, отказавшемуся принять пост министра просвещения, и Гучкову пришлось уйти в отставку. Ушел и генерал Корнилов, оскорбленный вмешательством Совета в «его дела». А состав правительства, помимо прежних десяти министров, дополнили пятью социалистами: близким к эсерам П. Н. Переверзевым (министр юстиции), эсером В. М. Черновым (министр земледелия), народным социалистом А. В. Пешехоновым (министр продовольствия), меньшевиками М. И. Скобелевым (министр труда) и И. Г. Церетели (министр почт и телеграфа). Шестой «социалист» Александр Федорович Керенский занял пост военного министра.
Эта коалиция, писал Суханов, стала «формальным бракосочетанием» буржуазных министров с мелкобуржуазным большинством Совета; «любви тут не было, но был явный и очевидный расчет… Дело было в приданом. А в приданое [Совет] должен был принести армию, реальную власть, непосредственное доверие и поддержку… Поистине это была невеселая свадьба».
В тех условиях занятые социалистами правительственные кресла были, пожалуй, наиболее «жесткими». Поэтому договорились считать милюковский «инцидент исчерпанным» и впредь быть более осмотрительными. Относительно этой договоренности Владимир Ильич заметил: «Темным мужикам извинительно требовать от капиталиста “обещаний”, чтобы он “жил по-божецки”… Вождям Петроградского Совета… вести такую политику – значит поддерживать самые вредные, самые губительные для дела свободы, для дела революции обманчивые надежды народа на капиталистов». Губительные потому, что «причины кризиса не устранены, и повторение подобных кризисов неизбежно».
Кстати сказать, ни Гучков, ни Милюков, ни Корнилов покидать политическую арену не собирались. Павел Николаевич все еще питал «иллюзии и надежды на то, что кадетской партии удастся организовать средний класс интеллигенции и противопоставить его народной стихии…» Александр Иванович был, как ему казалось, более реалистичен: «Я ставил себе целью вернуться на фронт… чтобы подготовить там кадры для похода на Москву и Петербург. Словом, я ставил себе задачу, которую потом так неудачно пытался осуществить генерал Корнилов».
Когда смотришь сегодня телевизионные «круглые столы», касающиеся событий 1917 года, видишь, что участники их никак не могут взять в толк, что не существовало тогда в России либеральной «демократической альтернативы». Что вести прекраснодушные разговоры о том, как было бы чудесно, кабы после Февраля всё остановилось на конституционной монархии англицкого фасона или демократической республике – на манер французской, это не только чистейшая маниловщина, но и элементарное незнание истории. «Красное колесо» уже покатилось. И либералы, даже при их готовности прибегнуть к насилию, не могли его остановить.
Поэтому отставка Гучкова и Милюкова, «знаменует не больше, не меньше, – писал французский посол Морис Палеолог 1 мая 1917 года, – как банкротство Временного правительства и русского либерализма». Виталий Старцев дополняет: «Потерпела крах целая эпоха русского либерализма… Русская буржуазия в лице ее ведущей партии оказалась не в состоянии управлять страной одна. Претензия на лидерство, заявленная П. Н. Милюковым еще в 1903–1905 гг., оказалась совершенно несостоятельной».
Апрельские события явились, таким образом, одновременным выступлением и революции, и контрреволюции. Многих подробностей того, что происходило в эти дни за кулисами Временного правительства, Ленин не знал. Но он сразу почувствовал главное: «на улицах Петрограда готова была закипеть гражданская война». Виновники ее были очевидны. Меньшевистская «Рабочая газета» 21 апреля писала: «Сигнал к гражданской войне дают уже не последователи Ленина, а Временное правительство, опубликовывая акт, являющийся издевательством над стремлениями демократии. Это поистине безумный шаг…»
Ленин сделал все для того, чтобы ввести движение в рамки мирного политического процесса. «Кризиса, – подчеркивает он, – нельзя изжить насилием отдельных лиц над другими, частичными выступлениями маленьких групп вооруженных людей, бланкистскими попытками “захвата власти”, “ареста” Временного правительства и т. д.» Уже 21 апреля ЦК РСДРП принял его резолюцию: «Партийные агитаторы и ораторы должны опровергать гнусную ложь… будто мы грозим гражданской войной… Пока капиталисты и их правительство не могут и не смеют применять насилие над массами, пока масса солдат и рабочих свободно выражает свою волю, свободно выбирает и смещает все власти, – в такой момент наивна, бессмысленна, дика всякая мысль о гражданской войне, – в такой момент необходимо подчинение воле большинства населения и свободная критика этой воли недовольным меньшинством; если дело дойдет до насилия, ответственность падет на Временное правительство и его сторонников».
Революционные эпохи примечательны тем, что теоретические выкладки политиков проверяются практикой очень быстро. Апрельский кризис подтвердил главное в прогнозе Ленина: если требования революционного народа не будут удовлетворены, стихийно-бунтарский протест масс – независимо от воли любых харизматических лидеров или «оппозиционно-интеллигентских» партий – будет нарастать. И при очередном кризисе, указывает Владимир Ильич, «неизбежен новый взрыв возмущения, и если этот взрыв будет несознателен, то он легко может оказаться очень вредным», т. е. приобрести погромный характер. Поэтому все силы партии необходимо «отдать делу просвещения отсталых… еще не прозревших трудящихся слоев!»
«То, что мы спорим, – очень ценно»
24 апреля в доме № 6 по Архиерейской улице, где помещался Женский медицинский институт, в 10 утра открылась VII Всероссийская конференция РСДРП. Однако через два дня институтская профессура, узнав, что в их родных стенах собираются те самые большевики и тот самый Ленин, «отказала в гостеприимстве». Пришлось перебираться в помещение Высших женских курсов Лохвицкой-Скалон в Кузнечном переулке. А последнее заседание 29 (12 мая) апреля провели в особняке Кшесинской.
По сравнению с февралем партия выросла втрое. И около 80 тысяч ее членов представляли 152 делегата. Старейшим из них не исполнилось и 50 лет: тифлисскому делегату Ф. И. Махарадзе было 49, В. И. Ленину – 47, питерским делегатам Л. Н. Михайлову-Политикус, Л. Н. Сталь и москвичу А. А. Сольцу – по 45. Самыми молодыми были – 19-летний С. М. Гессен (в партии с 1916 г.), 21-летний С. Г. Рошаль (в партии с 1914), 22-летний И. К. Наумов (в партии с 1913) и 23-летний С. И. Петриковский (в партии с 1911).
Лишь несколько человек из делегатов вступили в большевистские ряды в феврале 1917 года – москвичи Е. И. Бумажный и Б. И. Магидов. Большинство составляли те, кто работал в партии еще до 1905 года. За плечами у каждого из них стояли годы подполья, тюрьмы и, кстати сказать, – «тюремные университеты». Многие знали друг друга, и споры, достигавшие порой большой остроты, носили товарищеский характер совместного поиска истины.
Конференция заслушала доклады В. И. Ленина – о текущем моменте; по аграрному вопросу; о пересмотре программы партии; В. П. Ногина – об отношении к Советам; о «мирной» конференции; Г. Е. Зиновьева – об отношении к Временному правительству; о положении в Интернационале и задачах РСДРП; И. В. Сталина – по национальному вопросу. Были заслушаны также доклады с мест.
Характеризуя «текущий момент», Ленин затронул всю сумму вопросов, связанных с отношением к войне, Временному правительству и Советам. По предложению Феликса Дзержинского, выступившего от имени тех, кто «не согласен принципиально с тезисами докладчика», сразу же был заслушан и содоклад Каменева. И поскольку резолюция по «текущему моменту» была принята лишь в последний день работы, этот вопрос определил направление всей дискуссии и на конференции, и в ее секциях.
«Горячие схватки, – рассказывает В. Алексеева, – продолжались и в кулуарах. Участники конференции разделились на две неравные группы: основная масса – ленинцы, незначительная часть – каменевцы». Впрочем, судя по воспоминаниям Марии Костеловской, такое соотношение сил сложилось не сразу. Поначалу положение было «весьма неопределенным», пока не приехали уральцы во главе с Яковом Свердловым. «С их приездом сразу повеселело. Они стали организующим центром на конференции и подтянули к себе всех одиночек-ленинцев изо всех других делегаций».
Накануне конференции казалось, писал Суханов, что Ленину «не под силу произвести идейный переворот среди своей собственной паствы… Казалось, большевистская партийная масса основательно ополчилась на защиту от Ленина элементарных основ научного социализма… Увы! Напрасно обольщались многие, и я в том числе… Ленин победил очень скоро и по всей линии».
В чем же дело? Прежде всего, полагал Суханов, в личной «гениальности Ленина», его «сверхчеловеческой» способности убеждать, «заставить своих товарищей признать в конце концов черное белым и обратно». А во-вторых, в «серости» большевистских функционеров, не обладавших, якобы, «высоким социалистически-культурным уровнем». У большевиков, иронизировал Суханов, «в облаках сидит громовержец Ленин, а затем… вообще до самой земли нет ничего». Отсюда, якобы, и страх перед «самой мыслью пойти против Ленина». Подобного рода анализ, по-видимому, следует назвать пошлостью, ибо в объяснении явлений действительно сложных автор предлагает такие простые и плоские по своей доступности ответы, как – чего уж тут мудрить – умственная недоразвитость его оппонентов.
Что касается того, как Суханов понимал «гениальность» Ленина, то к этому вопросу мы еще вернемся. Ну, а насчет «серости» и «страха» перед начальством, то писать об этом можно было лишь тогда, когда протоколы конференции еще не были изданы. И тем, кто представляет себе большевистскую партию 1917 года как жесткую, единообразную организацию с запретом всякого «инакомыслия», где все «нижестоящие» смотрели в рот «вышестоящим», было бы недурно перечитать эти протоколы.
Казенного «единомыслия» на конференции не было ни по одному вопросу. Буквально по каждому Ленину противостояли либо содокладчик, либо иное мнение. Дело даже не в том, что «большевистские функционеры» обладали более чем высоким «социалистически-культурным уровнем». А в том, что в ходе дискуссии идеи ленинских тезисов сталкивались с реалиями российской жизни, с которыми имели дело делегаты с мест. И именно эта живая жизнь оказалась самым «гениальным» учителем.
После апрельских событий отношение к войне уже не вызывало среди большевиков прежних разногласий, и соответствующая резолюция была принята всеми при 7 воздержавшихся. Не вызвал споров и тезис Ленина о методах и формах предстоящей борьбы: «До тех пор, пока русские капиталисты и их Временное правительство ограничиваются только угрозами насилия против народа… до тех пор, пока капиталисты не перешли к насилию над свободно организующимися и свободно сменяющими и выбирающими все и всякие власти Советами… – до тех пор наша партия будет проповедовать отказ от насилия вообще…»
Оценка Временного правительства вызвала разногласия с московской делегацией, характеризовавшей его, как «контрреволюционное». Ленин возразил: «Общую характеристику правительства, как контрреволюционного, я бы считал неправильной. Если говорить вообще, то надо выяснить, о какой революции мы говорим. С точки зрения буржуазной революции, этого сказать нельзя, так как она уже окончилась. С точки зрения пролетарско-крестьянской – говорить это преждевременно…» Москвичи уступили, и в резолюции было записано, что правительство, являясь органом господства помещиков и буржуазии, явно содействует организующимся силам контрреволюции, которые «уже начали атаку против революционной демократии».
Было бы неверным полагать, что, опираясь на большинство своих сторонников, Ленин добился прохождения написанных им резолюций с помощью «машины голосования». Достаточно сравнить проекты с принятыми текстами, чтобы убедиться насколько продуктивной была полемика и насколько более четкими стали многие положения. Был, например, изменен и уточнен тот пункт резолюции о войне, в котором говорилось, как именно окончить эту кровавую бойню. Были учтены замечания, связанные с оценкой внешней политики правительства, и многие другие предложения.
Так, в ходе дискуссии Каменев сформулировал важную мысль: «Продолжение войны, – сказал он, – несовместимо с той степенью свобод, которыми пользуется сейчас революционная мелкобуржуазная масса… Воевать в атмосфере митингов, это вещь никогда не виданная и обреченная на всяческое поражение… И это неизбежно толкнет Временное правительство на борьбу с этой свободой… Ибо: или революция прекратит войну, или война посягнет на завоевания революции». Упомянул он и ту конкретную фигуру, с которой связана подобного рода опасность для демократии и Советов: «Сегодня мы эту власть имеем, а завтра Корнилов ее у нас отнимет». И в текст резолюции конференции вошло положение о том, что дальнейшее затягивание войны «несет величайшую опасность завоеваниям революции».
Говорить о «машине голосования» нет оснований и потому, что в ряде случаев делегаты – сторонники «Апрельских тезисов» не только критиковали те или иные ленинские предложения, но и целиком отвергали их. Так, при обсуждении резолюции о положении в Интернационале, Ленин решительно выступил против представительства РСДРП на международной конференции «циммервальдцев» с участием европейских «центристов». Однако его аргументы не были восприняты делегатами, и резолюцию приняли всеми голосами против одного – Ленина.
Точно так же не всеми были восприняты и его аргументы в защиту проекта резолюции по докладу Сталина о национальном вопросе. Ряд представителей партийных организаций национальных регионов выступили против права наций на отделение. От их имени содоклад сделал Пятаков. Его поддержал Махарадзе: «У нас этот вопрос, – говорил он, – вот где сидит (показывает на горло)… У нас получится настоящее столпотворение, получится такая каша, которую трудно будет расхлебать». Против проекта резолюции выступил и Дзержинский. И хотя Ленин доказывал, что сепаратизм растет прежде всего потому, что правительство не дает национальным окраинам «полной автономии», что «если украинцы увидят, что у нас республика Советов, они не отделятся, а если у нас будет республика Милюкова, они отделятся» – при голосовании ленинского проекта резолюции – за высказалось 56, против – 16, воздержались – 18.
И все-таки в ходе полемики круг разногласий сужался. В конце концов Каменев заявил, что он расходится с Лениным лишь по одному вопросу – о контроле над Временным правительством. Ленин согласился: «Я думаю, – сказал он, – что наши разногласия с тов. Каменевым не очень велики, потому что, соглашаясь с нами, он становится на другую позицию… Мы с тов. Каменевым идем вместе, кроме вопроса о контроле».
Аргумент Ленина: «Контроль без власти есть пустейшая фраза!.. Если я напишу бумажку или резолюцию, то они напишут контррезолюцию» – был воспринят не всеми даже среди его сторонников. Андрей Бубнов из Иваново-Вознесенска говорил, например, о необходимости «стального» контроля со стороны масс, что дало возможность Каменеву острить о его согласии даже на контроль «каменный». Бубнов ответил, что «контроль, о котором говорю я, ничего общего не имеет с тем, который предлагает т. Каменев; это не бумажный контроль, а контроль масс». Но, как заметил Зиновьев, не только «каменный» и «стальной», но даже контроль «бронзовый» и «чугунный» могут превратить Советы в не что иное, как «хор при Милюкове». В конечном счете делегаты отклонили каменевский «контроль» и против ленинской резолюции об отношении к Временному правительству проголосовало лишь трое, при восьми воздержавшихся. Но о содержании работы Советов продолжали дискутировать до конца конференции.
Поставленные перед необходимостью решать уйму вопросов, связанных с нуждами населения, Советы – через различного рода «контрольные» комиссии – втягивались в «деловое» сотрудничество с органами управления правительства. Причем делегаты отмечали, что эти органы стараются спихнуть на Советы наиболее острые вопросы: продовольственный, транспортный, топливный, а в некоторых провинциальных городах и чисто полицейские функции. «Ведь буржуазия, – говорил Бубнов, – рассуждает так: нужно Совет приручить, нужно эту власть унизить, нужно силу Совета соединить с той властью, которая есть у Временного правительства». Тактика буржуазии очевидна: «Совет надо сделать не противодействующим органом, а органом содействующим, приобщить его к государственной власти».
Эта тенденция особенно отчетливо проявлялась в столичных Советах, за что они подверглись критике со стороны делегатов с мест. «В Петрограде у Совета р. и с. депутатов власти нет, – сказал кронштадтский делегат Артём Любович, – и в этом все его развращающее влияние на провинциальные Советы». Самокритичным было выступление члена исполкома Моссовета Петра Гермогеновича Смидовича: «Совет находится в каком-то приниженном настроении. Власть не в его руках, но он проникнут какой-то государственностью… Сотрудничество с буржуазией создает настроение враждебного чувства к нам. Быть там трудно». Главное же, заметил Смидович, за сутолокой повседневных дел, на которые уходит вся энергия, – «улетучивается способность революционного углубления и расширения революции». «Совершенно верно», – бросил реплику Ленин.
Смидовичу ответила секретарь Пресненского райкома Москвы Костеловская: «В Московском Совете только пожинают то, что сеяли. Вместо того, чтобы заниматься организацией, сговариваться с массой, они пошли сговариваться с правительством… Это завело их в тупик, сделало их прислужниками буржуазии (Ленин с места: «Правда». Аплодисменты)… Московский Совет, – продолжала Костеловская, – разошелся с массой, на которую он должен бы опереться. Масса левее Совета, а Совет левее президиума».
Анализируя эти выступления, Ленин отметил, что стремление буржуазии интегрировать Советы в систему консолидирующейся буржуазной власти – несомненно. Эта опасность отчетливо проявляется в столице и других крупных центрах, где состав Советов был менее пролетарским. Будучи втянутыми в «большую политику», эти Советы начинали переносить свои взаимоотношения с Временным правительством из сферы «контроля» в плоскость «делового» партнерства, порождая тем самым усиление политической зависимости от аппарата буржуазной власти. А это, в свою очередь, вело к таким опасным тенденциям, как бюрократизация революционного движения и сужение инициативы самих масс. И если такого рода тенденции разовьются, то сама постановка вопроса о власти Советов станет «бессмысленна», ибо, как выразился Ленин, «если нужна буржуазная республика, то это могут сделать и кадеты».
Характерно, что к такому выводу, как вполне естественному, пришел и сам автор доклада об отношении к Советам, член партии с 1898 года, товарищ председателя Московского Совета Виктор Павлович Ногин. Советы, говорил он, стали «государственными учреждениями», а также выполняют ряд задач, свойственных профессиональным союзам. Но постепенно политические функции перейдут к партийным организациям. Административные – к органам городского самоуправления, земствам и т. д. Затем «будет созвано Учредительное собрание, а за ним парламент. Естественно, что… именно они будут представлять собой российскую демократию, они будут тем центром, который будет решать очередные вопросы. Таким образом, выходит, что постепенно наиболее важные функции Советов отмирают…»
Его поддержал Смидович: «И я думаю, что перспектива намечается совершенно иная, чем это рисуется в резолюции… Влияние и роль Совета рабочих депутатов ослабнет, власть к нему не перейдет… Возможно, что нам придется идти совсем другим путем… Созыв Учредительного собрания произойдет раньше и предупредит захват власти Советами. Поэтому нам необходимо подготовлять массы к Учредительному собранию».
Та же Костеловская ответила ему: «Наши товарищи воспитаны совершенно на ином, к чему их призывает жизнь. Они готовятся к демократической республике и готовятся к борьбе избирательных списков. Жизнь шагнула дальше, и мы уже перемахнули через демократическую республику. Пришла живая, реальная жизнь, и старые навыки губят дело, во главе которого они (товарищи) становятся».
Эту новую, реальную жизнь обрисовали выступления делегатов с мест. «В Кронштадте, – заявил Артем Любович, – вся власть, административная и оборонная, фактически в руках Совета р. и с. депутатов – и это не приводит ко вреду, а только на пользу… Верхи (Петроград) нам портят дело». О том же говорил делегат Е. И. Бумажный: «Вся власть в Орехово-Зуеве в руках рабочих… Крестьяне идут рука об руку с рабочими… Питерский Совет идет в хвосте, а провинция его перещеголяла, потому что соотношение сил там благоприятное».
Ту же мысль высказал Василий Кураев: «Провинция во многих отношениях ушла дальше Петрограда. Здесь в Петрограде стоит вопрос: брать или не брать власть, а в провинции она уже взята. В Пензенском уездном Совете р. и с. депутатов преобладают большевики, и мы диктуем свою волю. Правительство не управляет и не может управлять Пензенской губернией». Аналогичную картину нарисовали делегаты от Урала, Центрального промышленного района, Юга, то есть крупнейших пролетарских регионов, где «Советы инстинктивно идут за большевиками». Конечно, в этих сообщениях присутствовал и элемент увлечения. И когда один из делегатов заявил, что Советы в Томске и Донбассе уже «представляют зачатки коммунистической жизни», Ногин иронически заметил: «Я согласен, что на местах идет дальше развитие революции… Я против той постановки, что мы уже сейчас творим социализм… Можно творить жизнь, но можно и творить… легенды… Нам не надо легендарных убеждений».
Из выступлений делегатов картина складывалась довольно пестрая. О слабости Киевского и ряда других крупных советов, которые «идут на поводу у буржуазных элементов», говорил, например, украинский делегат М. М. Майоров. О том же рассказал один из руководителей I съезда безземельных крестьян Латвии, делегат-фронтовик П. И. Эйланд. «Так как у нас революция пришла сверху, – заявил он, – это служило причиной того, что она у нас поверхностна». Что касается Советов, «это дитя революции, это переходные организации и мы не знаем, во что они превратятся, – превратятся ли в партийные организации или в определенные организации самоуправления. Но пока они – самые авторитетные организации. И они должны взять в России судьбу государства в свои руки…».
Но при всей пестроте общероссийской картины, резолюция конференции определила две тенденции в развитии Советов. Первая, проявлявшаяся в столицах и больших городах, где «резче наблюдается политика соглашательства с буржуазией, политика, нередко тормозящая революционный почин масс и ослабляющая их самостоятельность». Вторая – характерная для провинциальных регионов, где «революция идет вперед путем самочинной организации пролетариата и крестьянства в Советах, самочинного устранения старых властей», то есть уже осуществляя на деле единовластие Советов.
Первая тенденция отражала стремление буржуазии перевести взаимоотношения с Советами из взаимной конфронтации в сотрудничество, при котором Советы будут интегрированы в систему буржуазной власти. В этом случае у них нет никакой перспективы, ибо их роль будет сведена к нулю и они либо развалятся сами, либо будут разогнаны. Вторая тенденция открывала для Советов возможность создать по всей стране самостоятельную структуру власти, противостоящей Временному правительству и его органам управления. Таким образом, у Советов, заключал Ленин, «есть только два пути: вперед к решительным экономическим и политическим мероприятиям или назад – к небытию. Третьего не дано».
Ленина в данном вопросе поддержал Зиновьев: «Нам говорят, что Советы, может быть, отомрут. Да, может быть. Если нам не удастся осуществить то, что мы задумали, если в них будет действительно осуществляться политика Церетели и Чхеидзе, то в таком случае очень возможно, что Советы отомрут и что Милюков и Гучков сумеют расправиться с ними… Мы должны попытаться и сделать все возможное, чтобы повернуть Советы на другие рельсы, чтобы они взяли власть в свои руки, создали свою республику…».
Исходя из этого, конференция в резолюциях «О Советах рабочих и солдатских депутатов», «Об отношении к Временному правительству» поставила перед партией три задачи: 1) увеличение числа Советов по всей стране; 2) сплочение внутри Советов всех подлинно революционных элементов вокруг большевиков; 3) укрепление реальной силы Советов путем развития на местах самочинных действий, направленных к смещению контрреволюционных властей, к осуществлению свобод, к проведению мероприятий экономического характера. «Двигать революцию вперед, – пояснял Ленин, – значит осуществлять самочинно самоуправление…» Да, «мы должны быть централистами, но есть моменты, когда эта задача передвигается на места, мы должны допускать максимум инициативы на местах».
Проведение данного решения в жизнь открывало перед страной перспективу создания «государства небуржуазного», способного сделать первые шаги для постепенного перехода к социализму. Необходимости борьбы за такой переход никто из делегатов не отрицал. «Здесь нет никого, – говорил тот же Каменев, – кого можно было бы отклонить от этого курса… Но если мне предлагают сделать этот путь к социалистической революции на аэроплане, то я откажусь, потому что в таком случае я приеду один, а я хочу прийти к ней с массами». Его поддержал Алексей Иванович Рыков: «Все мы стремимся… к социалистическому строю». Но сейчас «рассчитывать на сочувствие масс социалистической революции невозможно», ибо партия рискует превратиться в «пропагандистскую кучку».
Ленину пришлось вновь терпеливо разъяснять, что ни о каком немедленном «введении» социализма нет и речи, что государственное регулирование производства и распределения, контроль над банками и синдикатами, национализация земли сами по себе еще никакого социализма не означают, что подобные суждения – дань предрассудкам и старым представлениям и о капитализме, и о социализме. «Мы должны, – говорил Ленин, – ставить теперь вопрос о социализме иначе, чем он ставился, из области туманного мы должны перенести его в конкретнейшую область…».
Да, было время, когда капиталистическое хозяйство рисовалось как некое царство хаоса, порожденного свободной конкуренцией. Тогда идея планомерности экономического развития связывалась исключительно с социализмом. Но с появлением трестов, монополий – и на это обращал внимание еще Энгельс – такая точка зрения стала архаизмом. Ибо функционирование трестов предполагает и регулирование производства, и его планомерность. Точно так же постановка под контроль общенационального банка и промышленных синдикатов не выходят за пределы буржуазного строя. И практическая польза, выгодность для народа подобных мер, позволяющих, например, влиять на уровень цен или получать на льготных условиях ссуды для ведения хозяйства, вполне может быть разъяснена каждому рабочему и крестьянину.
Оживленная дискуссия развернулась вокруг национализации земли. Специальный доклад по аграрному вопросу, обосновывавший данное требование, сделал Ленин. Его оппонент – Н. С. Ангарский воспринял национализацию как меру сугубо социалистическую, вполне приемлемую в будущем. Но в настоящих условиях, говорил он, это скорее «категория идеологическая, а не материальная», ибо «идеи национализации в крестьянстве нет». Наоборот, – «нет большего собственника, чем крестьянин».
То, что крестьянин является собственником, отвечал ему Ленин, в этой общей истине сомнений нет. Но необходимо понять, что реально стоит за всеобщим требованием крестьянства о «божией земле». Когда крестьянин говорит, что земля должна «принадлежать богу» – это прежде всего означает, что она не может быть собственностью помещика. Но не только это. Помещичьи бурмистры, столыпинские чиновники запутали старыми полукрепостническими связями, создали невероятную чересполосицу и в крестьянском землевладении. Поэтому каждый крестьянин понимает: «Жить по-старому нельзя… все старое землевладение долой». И это желание крестьянина-собственника самостоятельно хозяйствовать на земле, разгороженной по-новому, разгороженной без помещиков, и не чиновниками, а им самим, как раз и составляет «материальную основу стремлений к национализации земли».
С подобной оценкой экономических мер, предлагаемых Лениным, большинство соглашалось. Но некоторые на этом и останавливались. Например, Багдатьев так и заявил: «Я думаю, что т. Ленин слишком рано отказался от старой большевистской точки зрения. Мы всегда думали, что национализация земли, банков, железных дорог не выходит за пределы капитализма, не приведет нас к социалистическому строю… В том-то и дело, что у нас на очереди еще продолжение буржуазной революции». И Ленин опять разъясняет одну из центральных идей нового подхода к социализму, подхода, порожденного новой эпохой и особыми условиями русской революции. Да, все предлагаемые меры «экономически вполне назрели, технически безусловно осуществимы немедленно, политически могут встретить поддержку подавляющего большинства…» Да, это еще не социализм, «но осуществление таких мер в связи с существованием Советов Р. и С.Д. сделает то, что Россия одной ногой станет в социализм…». Потому, что эти меры будут проводиться в жизнь не буржуазным правительством в интересах капитала, а рабоче-крестьянской властью, т. е. для народа и руками самого народа.
Ленин ответил и на еще один старый аргумент против национализации, государственного контроля за производством и распределением: не потребуют ли они «создания гигантского надзирающего аппарата и не превратят ли они тем самым социализм в “массовое чиновничество” и “массовые казармы”»? Такая опасность была бы вполне реальной, если бы речь шла о канцелярско-бюрократических методах проведения реформ. Но поскольку центр тяжести ложится на Советы, – сам «характер этих учреждений гарантирует не полицейско-чиновничье осуществление преобразований, а добровольное участие организованных и вооруженных масс пролетариата и крестьянства в регулировании своего собственного хозяйства».
Новый подход к социализму, признание необходимости длительного переходного периода, по иному ставил и вопрос о взаимосвязи между пролетарской борьбой на Западе и революцией в России. Повторяя традиционные представления, Алексей Рыков говорил на конференции, что Россия, в силу ее отсталости, может дать лишь толчок для социалистической революции на Западе. «Инициатива социалистического переворота принадлежит не нам». Но мы должны «сделать так, чтобы дать размах началу». Ленин ответил: «Революцию нельзя ни сделать, ни установить очередь. Заказать революцию нельзя, – революция вырастает… А в какой очереди, в какой момент и с каким успехом, этого мы не знаем». Поэтому сейчас «нельзя сказать, кто начнет и кто кончит. Это не марксизм, а пародия на марксизм».
Теоретические споры, в которых рождалась новая тактика партии, показали высокий интеллектуальный уровень многих выступавших. Но решающее слово было за практикой. Вот почему Ленин с нетерпением ждал докладов с мест. И его надежды не были обмануты. То, о чем он говорил как о теоретически возможном и желательном, на деле уже становилось жизненной реальностью.
«Начался саботаж заводчиков и фабрикантов в производстве, – рассказывала делегат от Екатеринослава Серафима Гопнер, – началось прекращение работ в разных местах – то нет топлива, то нет сырья… Напуганные тем, что рабочие подняли голову, предприниматели желают закрыть предприятия». Какова реакция рабочих? На некоторых заводах «рабочим пришлось взять в свои руки производство… и самочинно управлять им». Яков Свердлов доложил, что аналогичные процессы происходят и на Урале: «8-часовой рабочий день введен почти повсюду. Контроль над производством осуществляется тоже почти везде». Мало того, существует мнение, что необходимо «в случаях отказа капиталистов вести предприятия – приступить через Советы р. и с. депутатов после опроса рабочих, к захвату».
«В Иваново-Вознесенске и Самаре, – сообщал Бубнов, – мы имеем целый ряд фактов, которые говорят, что Советы накладывают руку на общественное производство и на распределение продуктов… То же самое делается и в Юрьеве: там осуществляется непосредственный контроль и ставится вопрос и о реквизиции тех предприятий, которые их хозяева хотят остановить». А делегат из Саратова дополнил: «В области промышленности осуществлен контроль над производством и распределением материалов. Создалась особая “контрольная заводская комиссия”. На трубочном заводе (22 тысячи рабочих) рабочие являются фактически хозяевами этого завода».
0 том же информировал делегат от Донбасса: «Проведен 8-часовой рабочий день. Заработная плата увеличена. Организовывается продовольственный комитет и совет старост… Шахтеры полноправные хозяева рудников». То же самое происходило в Центральном промышленном районе, где многими Советами был поставлен вопрос «о захвате контроля над производством и распределением и об изъятии всех продовольственных организаций из частных рук». В Баку рабочие контролировали нефтепромыслы. Даже в далеком Геленджике, по рассказу делегата от Кавказа, Совет «взял власть в свои руки. Продовольственный вопрос в его руках. 8-часовой рабочий день проведен. Уравнена заработная плата мужчин и женщин. Учреждена контрольная комиссия над заводом».
«Фактически рабочие во многих местах, – говорила Костеловская, – берут в свои руки производство, распределение продукции его. Так обстоит в Донецком бассейне, где рабочие не только организуют производство, продовольствие, но уже разрешают вопрос, куда направлять эти продукты производства… Мне хочется направить упрек нашему партийному органу – «Правде», – который этот материал не собирает. Мало говорить о грядущем социализме, – его надо творить. Мы уже чувствуем дыхание новой жизни».
Отметил Ленин и опыт казанцев, которые в своей практической деятельности «прямо подходят к задачам социалистической революции». Но более всего его интересовал реальный результат подобного рода мер. «В Нижегородской губернии, – отмечает он, – 8-часовой рабочий день ввели, производство увеличилось. В этом залог. Иначе нельзя из разрухи выйти. Для этого нужно гигантски работать».
Большое впечатление произвела на Ленина и привезенная Василием Кураевым резолюция Пензенского губернского крестьянского съезда. Самовольно захватывая и засеивая господскую землю, крестьяне захватили и помещичий инвентарь. Но они не стали растаскивать его по дворам, а обратили в своего рода общественную собственность. «Они устанавливают известную очередь, правило, чтобы этим инвентарем обрабатывать все земли. Прибегая к этим мерам, они руководствуются интересами повышения сельскохозяйственного производства. Этот факт имеет гигантское принципиальное значение, вопреки помещикам и капиталистам, кричащим, что это анархия». И Ленин заключал: «Крестьяне показывают, что они хозяйственные условия и общественный контроль понимают лучше, чем чиновники, и во сто раз лучше его применяют».
Значит прав был он, когда говорил, что вопрос о социализме необходимо ставить не как вопрос о внедрении той или иной «доктрины», не как проблему некоего исторического «прыжка» в туманное будущее, а как подсказываемый самой жизнью способ избежать краха. В этом Ленин видит «гвоздь» решения: «социализм ставится нами, – вновь подчеркивает он, – не как прыжок, а как практический выход из создавшейся разрухи».
Выступления делегатов позволили скорректировать курс партии в сфере экономической политики. Если в начале конференции Ленин говорил главным образом о необходимости «проповедовать» социализм, то теперь, после докладов с мест, в резолюции формулируется мысль о том, что меры по контролю и регулированию производства должны не только обсуждаться, но и осуществляться «местными революционными органами всенародной власти, когда к этому представляется возможность». В общегосударственном же масштабе их можно будет провести в жизнь лишь при непременном условии «перехода всей власти в стране в руки трудящихся».
Ленин предупреждал при этом о недопустимости какой бы то ни было «политики скоропалительных шагов». Отличие от политики соглашателей, говорил он, состоит не в том, что «она говорит “осторожность”, а мы – “быстрота”, мы говорим “еще большая осторожность”». И в резолюцию конференции «О текущем моменте» записывается: «В осуществлении названных мероприятий необходима чрезвычайная осмотрительность и осторожность, завоевание прочного большинства населения и его сознательного убеждения в практической подготовленности той или иной меры…».
За ленинскую резолюцию «О текущем моменте», завершившую дискуссию, проходившую на конференции, голосовали 71 делегат, против – 39, воздержались – 8. Прогноз Зиновьева, полагавшего накануне конференции, что «партия мыслит едино», оказался чрезмерно оптимистичным.
Особым пунктом повестки дня на конференции предполагалось обсудить организационный вопрос и новый Устав партии. Потребность в этом была очевидной. Большевики всегда отрицали саму возможность создания некой универсальной формы партии, одинаково пригодной для любых условий работы. Наоборот, изменение конкретной обстановки, задач борьбы требовало и изменения старой формы организации.
С этой проблемой большевики столкнулись уже в Феврале, когда партия вышла из подполья. Розалия Землячка рассказывала на конференции: «В первые дни революции Московская организация пережила период той растерянности, какую можно было видеть и в других местах. Она совершенно не была приспособлена к той широкой политической работе, делать которую представилась возможность. Прежние методы и навыки оказались совершенно непригодны для новых условий».
Это был период бурного роста всех политических организаций, широко открывших двери для всех желающих. Партии разбухали, как на дрожжах. Старое «ядро» (если оно существовало) растворялось и оттеснялось потоком новоиспеченных членов, нередко записывавшихся в организации лишь под влиянием сиюминутного настроения, «моды» или стремления сделать политическую карьеру. В результате партии превращались в нечто рыхлое и бесформенное. Такого рода процессы особенно наглядно прослеживались, например, у социалистов-революционеров, численность которых уже весной 1917 года достигла нескольких сот тысяч человек.
«В открывшихся для всех входных дверях этих партий, – писал Виктор Чернов, – происходила неимоверная давка; партии так разбухали от наплыва новобранцев, что вожди уже начали смотреть на этот наплыв с тайным ужасом: во что превратятся эти партии, когда старая их гвардия распустится в серой, политически неопытной, наивно-доверчивой массе? Не будут ли решения этих масс совершенно случайными, не потеряют ли партии всякое лицо, не станут ли они неустойчивыми соединениями, флюгерообразно вертящимися под ветром настроений бесформенной улицы?»
Втрое, как уже отмечалось, выросла и большевистская партия. Возвращались те, кто в предшествующие годы по разным причинам отходил от активной работы. Вступили те, кто раньше значился в «сочувствующих» и кого знали по участию в стачках и демонстрациях. Принимали и тех, кто проявил себя в февральские дни. А за ними пошла и более широкая масса, как говорили тогда, – «новорожденных» большевиков. Партийные структуры поначалу опирались на те ячейки, которые существовали еще в подполье. Но затем начался бурный процесс самоорганизации новых ячеек.
«В первые дни, – докладывал на конференции питерский рабочий Василий Шмидт, – организация насчитывала несколько тысяч человек… Постепенно количество членов росло… Не хватало сил… организовать вступающих в нашу партию новых членов, которые прибывали с каждым днем… Для идейного руководства у нас еще не было достаточно силы. Теперь насчитывается 16 тысяч членов… Наблюдается массовое устремление в нашу партию. С некоторых заводов к нам приходили даже товарищи рабочие, записавшиеся в меньшевистскую партию, и спрашивали, каким образом им переписаться из этой партии в большевистскую. И это не единичный факт».
В окрестностях Петрограда, судя по докладу Ивара Смилги, многие организации оформились лишь в марте. В Кронштадте насчитывалось около 3 тысяч членов партии, в Выборге – 560, в Петергофе – 50. «Организации состоят из рабочих и из военных… Работа классово-социал-демократическая сейчас только начинается. Сначала нужно было сорганизовать массы, приходилось приноравливаться к ним». Делегаты от Центрального промышленного района доложили, что на их областной конференции было представлено 20 крупных организаций с 23 тысячами членов. Из них 7 тысяч приходилось на Москву, а 12–13 тысяч – на московскую областную организацию, включавшую 13 губерний.
Наиболее характерная ситуация сложилась в Московской губернии: «Организация сложилась снизу… В некоторых районах сложились партийные ячейки, которые слились в подрайонные комитеты, районные комитеты. Главные пункты партийной работы – фабрично-заводские районы. Как щупальцы, распространяются наши партийные организации на заводах. Богородск… Многие стремятся стать в ряды партии. Было 2000 членов, а теперь – 4000… Орехово-Зуево. Партийная организация лучше, строже требования. Количественно силы партии меньше – 300–400 членов… Подольск. В организации – 260 членов… Серпухов. Влияние партии здесь несколько меньше, потому что старых работников пятого года не сохранилось. Есть молодежь, есть обыватель рабочий».
То же самое происходило на Урале. Накануне революции, рассказывал Свердлов, здесь было лишь девять действующих подпольных организаций. Теперь – 43. «Сначала принимали знакомых с программой и Уставом… В 43 организациях – 16 тысяч членов, но рост этого числа идет так быстро, что сейчас, возможно, членов партии гораздо больше».
У Ленина этот рост вызывал определенную тревогу. Революционная волна подняла к политической жизни самые разнородные элементы. Но одно дело, когда к большевикам, как наиболее радикальной партии, стали тянуться «сознательные революционеры» или «возмущенные борцы». И совсем другое дело, когда в партию стали «записываться» элементы авантюрные, несознательные и просто недовольные, как, скажем, солдат, «тоскующий по своей хате и не видящий конца войны, иной раз прямо боящийся за свою шкуру человек», способный на любые эксцессы. Таких Ленин спустя несколько недель назвал «лжебольшевиками» и требовал «раз навсегда отгородиться» и от «лжебольшевиков» и от «нелепейших извращений большевизма».
Рост численности организаций вызывал беспокойство и у старых партийцев. Причем в Петрограде, еще до общероссийской конференции, выявились две противоположные точки зрения. Сторонники первой считали, что необходимо шире открыть двери партии, ибо «школой является сама партия, уже внутри ее человек обучается». Другие полагали, что «необходимо принимать либо старых работников, либо вообще с большой строгостью, признавая ограничения». Тогда же появилось и предложение о необходимости при вступлении в партию двух рекомендаций ее членов.
На Петроградской конференции вокруг этого разгорелся спор. Исходя из принципа – «не количество, а качество», Василий Шмидт отстаивал необходимость рекомендаций. «Опыт европейских организаций, – говорил он, – нам доказывает, что широкое открытие партии для всех ведет к тому, что в партию входит нежелательный элемент». Ему возражал Сергей Багдатьев: «Двери партии должны быть открыты. Пример германской партии неоснователен… Этот пункт о членстве должен быть выпущен. Утверждение [приема в райкоме] тоже не годится. Говоря принципиально, наша партия должна быть широкой и демократической».
В принятом Уставе петроградской организации, который позднее стал образцом для многих других организаций, положение о двух рекомендациях было закреплено, но пункт об утверждении членства районным комитетом сняли. Устав утверждал демократическое выборное начало для избрания всех партийных органов и предоставлял достаточно широкую автономию районам, которые, по мере необходимости, могли создавать подрайонные и заводские партийные коллективы.
Апрельская общероссийская конференция РСДРП не стала вырабатывать новый Устав. Новый тип организации только– только начинал вырисовываться. Однако необходимость сохранения принципа демократического централизма никем не оспаривалась. Важно было лишь понять, что сам этот принцип был живым и динамичным. На различных этапах борьбы, в зависимости от условий, необходимо было каждый раз находить наиболее оптимальное соотношение между централизмом и демократизмом. А условия 1917 года, потребовавшие усиления инициативы, самодеятельности, ответственности от каждой организации и каждого большевика, диктовали необходимость резкого расширения демократических начал в организации партии.
Нужно было, в частности, преодолеть и пассивное ожидание директив из центра, о котором на конференции говорил делегат из Подольска И. И. Матрозов: «Когда жизнь ставит вопрос, провинция отвечает: “Послушаем, что скажет центр”… Мы должны указать, как эту психологию оглядки на центр устранить».
Это отнюдь не умаляло ни роли ЦК, ни общепартийной дисциплины. Наоборот, апрельский кризис, вскрывший многие недостатки сугубо организационной работы, показал, что без единства действия партия вообще не сможет добиться успеха. Но и сам централизм можно было создать теперь не в результате «давления сверху», а лишь снизу, почином самих организаций. Призывая рабочих строить партию «тотчас же, снизу, повсюду», не боясь «частных ошибок и недостатков», Ленин писал: «В каждом районе, в каждом квартале, на каждом заводе, в каждой роте должна быть крепкая, дружная организация, способная действовать как один человек. От каждой такой организации должны быть прямые нити к центру, к ЦК, и нити эти должны быть крепкие, чтобы враг не мог разорвать их первым ударом…».
Апрельская конференция положила конец попыткам какого бы то ни было объединения с меньшевиками. О мартовском «объединительном угаре» говорилось много. Да и среди самих делегатов от Поволжья, Юга и Кавказа было несколько человек, представлявших объединенные организации. Но если раньше, при колебаниях части большевиков по отношению к войне, эта тенденция еще имела под собой определенную почву, то теперь такая почва была полностью ликвидирована. Хотя борьба с «объединенчеством» продолжалась и после апреля, прав был питерский делегат Иванов, когда заявил, что «объединительный угар под влиянием т. Ленина идет насмарку». Конференция постановила – «признать объединение с партиями и группами, проводящими эту политику, безусловно невозможным» и, наоборот, признала необходимым «сближение и объединение с группами и течениями, на деле стоящими на почве интернационализма».
29 апреля конференция, впервые после пятилетнего перерыва, выбирала новый – первый легальный – состав ЦК. С принятием резолюций разногласия по основным теоретическим вопросам были в значительной мере преодолены: раз есть решения, надо их выполнять. Но теперь, когда предстояло избрать лидеров, все прежние трения между «заграничниками» и «практиками», между «верхами» и «низами» вновь вылезли наружу.
Главное же – ослабление связей между региональными организациями в годы войны привело к тому, что делегаты одних регионов плохо знали лидеров других. Все это и объясняет тот факт, что на тайное голосование было предложено девять списков, «причем, – как указывалось в протоколе, – большинство без подписи».
Ленин поначалу предполагал включить в ЦК ядро прежнего Заграничного и Русского бюро, дополнив его партработниками с мест. В связи с этим он предложил расширить ЦК с 9 до 13 человек. Но большинство делегатов проголосовало против.
Тогда, дабы не оставлять выборы в поле кулуарных решений, Зиновьев предлагает перед голосованием открыто обсудить каждую кандидатуру, если этого потребуют хотя бы 10 делегатов. «Слышатся возражения против этого, – записано в протоколе, – ибо голосование покажет, какие товарищи больше всего известны и считаются дельными работниками». Однако большинством в два голоса предложение Зиновьева принимается.
Началось обсуждение. Всего на тайное голосование выдвинули 26 кандидатур. Первая – Ленин. Его, а заодно и Зиновьева, принимают без обсуждения. А вот вокруг Каменева разгораются страсти. Напрасно Роберт Слассер пишет, что их разжег «дерзкий» и «неизвестный» Соловьев. Василий Иванович Соловьев был хорошо известен в партии по дореволюционной «Правде», в 1917-м он являлся членом Московского окружного комитета.
Напомнив об ошибках Каменева в 1915 году и в марте 1917-го, Соловьев сказал: «В нем нет той кристальности, нет той выдержки, которая требуются от вождя РСДРП. Поэтому считаю кандидатуру Каменева невозможной». Столь же открыто говорили делегаты и другим товарищам по партии все, что о них думали. Филипп Голощекин, указав на мартовские колебания Ивана Теодоровича, проходившего, судя по всему, по «ленинскому» списку, заявил: «Раньше т. Теодорович был видная фигура, но десять лет каторги и оторванность от партийной жизни наложили определенную печать, и человек не способен к работе».
Возникла опасность того, что чем более известен кандидат, тем вероятнее критика в его адрес. А в такой ситуации неизбежен разброс голосов. Трудно сказать, кто изначально фигурировал в «ленинском» списке. Но, оценив положение, Ленин, во-первых, включает в него Свердлова – явного лидера уральских делегатов (позднее он шутя заметит: «К счастью, снизу нас поправили»). А во-вторых, поддерживает кандидатуры Каменева и Сталина.
Отвечая Соловьеву, Владимир Ильич сказал: «В свое время поведение т. Каменева было осуждено ЦК… Нельзя из-за проступка, за который т. Каменев был уже привлечен к суду и достаточно оценен и осужден, нельзя возражать против его кандидатуры. Инцидент исчерпан». Что же касается споров при выработке нынешнего партийного курса, то они не только не вредны, но и полезны. «То, что мы спорим с т. Каменевым, – заметил Ленин, – дает только положительные результаты… так как дискуссии, которые веду с ним, очень ценны. Убедив его, после трудностей, узнаешь, что этим самым преодолеваешь трудности, которые возникают в массах».
Ленин взял слово и при обсуждении кандидатуры Сталина. В марте, вместе с Каменевым и другими товарищами, он допустил уже упоминавшиеся ошибки и колебания. Но после приезда Владимира Ильича, в статьях, опубликованных «Правдой» 11 и 14 апреля, Сталин стал переходить на позиции «Апрельских тезисов». В их защиту он выступил против Каменева и на самой конференции. Поддерживая его кандидатуру в ЦК, Ленин сказал: «Тов. Коба мы знаем очень много лет. Видали его в Кракове, где было наше бюро. Важна его деятельность на Кавказе. Хороший работник во всяких ответственных работах».
В результате тайного голосования, в котором участвовало 109 делегатов, в ЦК были избраны: Ленин (104 голоса), Зиновьев (101), Сталин (97), Каменев (95), Милютин (82), Ногин (76), Свердлов (71), Смилга (53), Федоров (48). Кандидатами в члены ЦК избрали пятерых. Первые два – Теодорович и Бубнов получили соответственно 41 и 32 голоса. Последние два – Глебов-Авилов и Правдин – по 18 голосов. Фамилию третьего, набравшего 20 голосов, установить пока не удалось.
Тот факт, что для прохождения в кандидаты оказалось достаточным 18 голосов из 109, свидетельствует о том, что избежать разброса мнений и оценок не удалось. Но даже столь минимального количества голосов не собрали члены последнего Русского бюро ЦК Шляпников, Залуцкий, Молотов и др. Не прошли и три женщины: Арманд, Землячка и Крупская.
30 апреля в 4 часа утра пением «Интернационала» конференция завершила свою работу. На состоявшемся вскоре пленуме избрали Бюро ЦК. Роберт Слассер привел достаточно убедительные доказательства создания такого органа. В него вошли Ленин, Зиновьев, Сталин, Каменев, со значительным отрывом опередившие при голосовании других цекистов. Стоит заметить, что попытки доказать, будто данное Бюро положило начало будущему Политбюро ЦК – неосновательны. Его функции были точно очерчены в одном из протоколов ЦК конца 1917 года. В связи с тем, что в ЦК входили руководители местных организаций, Бюро предоставлялось «право решать все экстренные вопросы, но с обязательным привлечением к решению всех членов ЦК, находящихся в тот момент в Смольном».
Кстати сказать, об этом Бюро Ленин упоминает уже 10 мая в связи с переговорами с Троцким и «межрайонцами». Троцкий вернулся в Россию 4 мая и сразу вошел в Комитет «межрайонцев», существовавший в Питере с 1913 года. В составе этой группы РСДРП были Луначарский, Володарский, Урицкий, Мануильский, Юренев и другие старые социал-демократы, опытные публицисты, ораторы – представители той партийной интеллигенции, в которой так нуждались и большевистская пресса и организации. Тесные контакты с «межрайонцами» были у большевиков уже налажены. Но появление Троцкого поначалу насторожило.
Сам он позднее писал: «Ленин встретил меня сдержанно и выжидательно». И это было вполне естественно, если учесть, что за предшествующие 15 лет именно Троцкий являлся одним из главных противников большевизма в рядах социал-демократии. Написано об этом много. И, надо признать, что в ходе политической борьбы обе стороны наговорили друг другу массу обидных и оскорбительных слов.
Однако первые же выступления Троцкого показали, что по главным вопросам его точка зрения вполне совпадает с позицией большевиков. Он солидаризировался с ними 5 мая на заседании Петросовета. А 7 мая, выступая на конференции «объединенных социал-демократов», заявил: «Мы ставим себе ясную и определенную задачу – переход всей полноты власти в руки Совета РСД… Мы категорически отказываемся от всякой поддержки новому Временному правительству».
Для Ленина политический блок или объединение никогда не были вопросами выяснения личных отношений или личных договоренностей между лидерами. Любое соглашение должно иметь принципиальную базу. И если таковая существует, то все прочее, «личностное» должно быть отброшено.
10 мая Владимир Ильич приходит на конференцию «межрайонцев», обсуждавшую вопрос об объединении с большевиками. Держался он чрезвычайно спокойно. А вот Троцкий явно нервничал. Ему, видимо, казалось, что вхождение в большевистскую партию, с которой он столь долго боролся, могут воспринять как «потерю лица». И он искал аргументы, чтобы как-то оправдать этот шаг.
Ленин записывает некоторые его фразы: «Русский большевизм интернационализировался. Большевики разбольшевичились – и я называться большевиком не могу… Признания большевизма требовать от нас нельзя». Устраивать с Троцким дискуссию о «разбольшевичивании большевизма» означало – переводить важное практическое дело в склоку. И Владимир Ильич набрасывает «от своего имени и некоторых членов ЦК» конкретные предложения.
1. «Объединение желательно немедленно». 2. «Межрайонцы» могут рассчитывать на место в Бюро ЦК, место в редакции «Правды» и два места в оргкомиссии по созыву в июле партийного съезда. 3. Внутри партии свобода дискуссии по спорным вопросам обеспечивается изданием дискуссионных листков и свободой дискуссии в центральном партийном журнале. Все это оказалось для «межрайонцев», как заметил Ленин, «приемлемо».
Объединяющиеся величины были несоизмеримы. Но умерить амбиции «межрайонцы» не смогли, и они приняли свою резолюцию, одобрявшую объединение «под знаменем Циммервальда и Кинталя» (правда, умалчивающую о сроках). Судя по всему, прошло предложение о том, что оно произойдет «не путем автоматического вхождения, а через Всероссийский съезд».
Настороженность к Троцкому со стороны ряда большевиков сохранялась. Но большинством голосов ЦК РСДРП одобрил предложения Ленина. 18 мая «Правда» их опубликовала вместе с резолюцией «межрайонцев» для обсуждения в среде «рабочих-интернационалистов». А Ленин сопроводил публикацию замечанием: «Политические резолюции межрайонцев в основном взяли правильную линию… При таких условиях какое бы то ни было дробление сил, с нашей точки зрения, ничем оправдать нельзя».
Во «Введении» к резолюциям конференции Ленин написал: «Положение неслыханно трудное… Не верьте словам. Не давайте увлечь себя посулами. Не преувеличивайте своих сил. Организуйтесь по каждому заводу, в каждом полку и в каждой роте, в каждом квартале. Работайте над организацией ежедневно и ежечасно, работайте сами, этой работы нельзя передоверить никому. Добивайтесь такой работой, чтобы полное доверие масс к передовым рабочим складывалось постепенно, прочно, неразрушимо. Вот основное содержание всех решений нашей конференции».
Уже после конференции, готовясь к собранию петроградской организации и размышляя о новых формах организации и пропаганды, Владимир Ильич записал: «Как? Не знаю. Но знаю твердо, что без этого нечего и толковать о революции пролетариата». Ответ могла дать только практика. И еще он записал: «Максимум марксизма = максимум популярности и простоты… Именно марксизм – гарантия…».
«Окажите доверие нам»
Ленин был прав, когда писал о том, что двоевластие Советов и Временного правительства не могло продолжаться долго. Или– или. Это прекрасно понимали и его противники.
Выход они усматривали в активизации боевых действий на фронте, в наступлении. Любой его исход, полагали они, будет им на руку. В случае успеха, опираясь на волну патриотических и шовинистических настроений, можно будет задавить Советы или, выражаясь деликатно, «поставить их на место». А при неудаче – свалить все на те же Советы и прежде всего на большевиков, повинных якобы в разложении армии.
22 мая Верховным главнокомандующим был назначен генерал Алексей Алексеевич Брусилов. На свет извлекли план наступления, подготовленный при его участии еще зимой 1916 года и согласованный с союзниками. Началось спешное переформирование воинских частей, подготовка к выводу из столицы революционно настроенного гарнизона. А для общего укрепления воинской дисциплины новый военный министр Керенский 11 мая обнародовал «Декларацию прав солдата», которую тут же окрестили как «декларацию бесправия». Особенно настораживало то, что офицерам предоставлялось право – при неповиновении солдат – применять оружие, т. е. расстреливать.
«Солдатский телеграф» сработал быстро и слухи о готовящемся наступлении молниеносно распространились по частям. «Декларация» Керенского лишь усугубила положение. 16 мая Кронштадтский Совет заявил о непризнании Временного правительства. И хотя 24 мая, под давлением Петросовета, это постановление отменили, власть правительства в городе и крепости полностью восстановить так и не удалось. А в большевистскую военную организацию, созданную еще в марте, уже с середины мая стали поступать требования солдатских комитетов столичного гарнизона о проведении внушительной акции протеста.
23 мая вопрос этот в Военной организации обсудили. Ее руководители, Владимир Невский и Петр Дашкевич, поначалу усомнились, что такая акция будет поддержана большинством частей. Но солдаты заверили, что их опасения несостоятельны и решительно заявили, что в случае отказа полки «готовы сами выступить, если не будет принято решение из центра». В Центральном Комитете партии Невскому посоветовали не торопиться, а основательней прозондировать обстановку в гарнизоне. И уже 1 июня, после совещания с представителями полков и кронштадтцев, Военная организация представила в ЦК списки частей (до 60 тысяч человек), готовых к выступлению. Но и после этого Невскому было указано, что без ведома Центрального Комитета никаких действий он предпринимать не должен.
Нежелание ЦК и Ленина форсировать события было очевидным. И на то существовали серьезные причины. Владимир Ильич прекрасно понимал, что Питер и Кронштадт это далеко не вся Россия…
Еще 4 (17) мая в оперном зале Народного дома открылся I Всероссийский съезд крестьянских депутатов. Более 1300 делегатов представляли самые удаленные уголки страны. Большевик Андрей Кучкин, посланный гарнизонами Вятской и Пермской губерний, вспоминал: «Для человека из глухой провинции, не видевшего крупных городов, Петроград показался гигантом. Машины, трамваи, ломовики, пролетки, тележки. Люди, люди без конца. Словно муравейник!». И в самом Народном доме – угрюмые часовые, зло настроенные швейцары. Было от чего растеряться…
Большевиков среди делегатов насчитывалось человек девять. Хозяевами на съезде стали эсеры. Они санкционировали голосами крестьян вхождение социалистов в состав правительства, провели оборонческую резолюцию о войне. Камнем преткновения был аграрный вопрос. По словам одного из эсеровских лидеров Наума Быховского, делегаты приехали «с полной уверенностью, что отсюда они возвратятся уже “с землей” и привезут эту радостную весть пославшей их крестьянской массе; они верили, что здесь, на этом съезде, в той или иной форме, но вопрос будет “порешен”. Формальная и конституционно-правовая сторона их не интересовала… Именно в этом вопросе делегаты обнаруживали наибольшее нетерпение».
Вместе с меньшевиками-интернационалистами большевики подали заявку на выступление по аграрному вопросу Ленина. Но проходили дни, недели… 17 мая большевики распространили на съезде «Открытое письмо к делегатам Всероссийского съезда крестьянских депутатов», написанное Владимиром Ильичем. 20-го он даже приезжал на съезд. Но лишь утром 22 мая ему предоставили слово.
Солдат-большевик Дмитрий Гразкин рассказывает: «Все ждали Ленина, причем крестьяне, судя по их разговорам представляли себе Ленина высоким, черным, курчавым, с длинными волосами». А как же? После не имевшего особого успеха выступления 11 мая на съезде Зиновьева, им, видимо, казалось, что уж у «главного большевика» волосы не только курчавые, но и, непременно, длинные. «Когда Авксентьев сказал, что “от фракции большевиков слово представляется Ленину”, весь зал замер…» Опасаясь эксцессов, двое большевиков вышли с Владимиром Ильичем на эстраду, а трое встали у трибуны. А когда «на трибуне появился человек простого русского типа, – продолжает Гразкин, – делегаты стали друг у друга спрашивать: “А где же Ленин?” Мы стали громко указывать: “Да вон же, на трибуне”… По залу прокатилось: “Это Ленин?!” Ленин стоял, выжидая, чуть улыбаясь. Это сразу как-то купило делегатов».
О том же рассказывает и другой делегат – Андрей Кучкин: «В начале речи Ленину летели с правых скамей реплики. Но потом они смолкли… Крестьяне напряженно всматривались в лицо и жесты Ленина. Как будто они хотели уловить в нем что-то чужое, не русское, а немецкое. Ведь так много говорили и писали о Ленине как о немецком агенте! А Ленин расхаживал по возвышенности взад и вперед… И глазами все время бегал по головам делегатов. Голос его звучал сильно. Слова четкие, ясные, всем понятные. И нет ничего в этом человеке чужого, а все свое, родное».
«У нас с нашими противниками, – говорил Ленин, – основное противоречие в понимании того, что есть порядок и что есть закон. До сих пор смотрели так, что порядок и закон – это то, что удобно помещикам и чиновникам, а мы утверждаем, что порядок и закон – есть то, что удобно большинству крестьянства… Помещичья собственность была и остается величайшей несправедливостью. Бесплатное владение крестьянами этой землей, если владение это будет по большинству, не есть самоуправство, а есть восстановление права. Вот наша точка зрения…»
А в это время в Таврическом шло обычное заседание Исполкома Петросовета. Эсер Сергей Мстиславский рассказывал: обычные, рутинные, текущие дела. Остывшие стаканы с чаем. Скука. И вдруг весть – Ленин выступает на крестьянском съезде. «Сразу смахнуло сонливость. Сдвинулись с мест. Заскрипели стулья. Заболтались ложечки в стаканах… Кто-то сказал неуверенным баском: “Сойдет… От крестьян это отскочит”. Александрович, левый эсер, не удержался, фыркнул: “Отскочит – вам в голову… рикошетом”». Начался торг – кому ехать? Чхеидзе, Богданов – отказались. Отказалась и Спиридонова. Александрович опять пошутил: «“Дошлите Брешковскую. Выйдет совсем по-крестьянски, стиль пейзан: икону против пожара”… А с телефона новая эстафета: “Кончил. Хлопают. Рев стоит”».
Такая реакция была вполне объяснимой. «Чрезвычайно популярная по изложению речь Ленина, – писал эсер Быховский, – произвела большое впечатление на делегатов, несмотря на несомненно существовавшее ранее предубеждение съезда против Ленина, как большевика, да к тому же проехавшего через Германию “в пломбированном вагоне”… Аргументация Ленина в пользу немедленного захвата земли весьма совпадала с настроениями и суждениями деревни. Он подводил теоретический и логический фундамент под то, что подсказывал крестьянам их классовый инстинкт».
Крупный помещик Сергей Илиодорович Шидловский, заседавший в этот момент в Главном земельном комитете с Черновым и другими эсеровскими лидерами, пишет, что их как ветром сдуло, ибо стало известно, что на съезде «крестьяне пожелали немедленно вотировать» резолюцию, предложенную Лениным. Лидеры подоспели вовремя. Был объявлен перерыв. На следующий день выступил Виктор Чернов, заявивший, что он гарантирует «неприкосновенность земельного фонда до Учредительного собрания». Речь, произнесенная «с значительной экспрессией», вызвала бурные аплодисменты. Крестьяне стали качать своего министра. После чего два дня – и в самом Народном доме, и в общежитиях им, как говорится, «пудрили мозги». Как выразился депутат Д. П. Оськин, спорить с «таким обилием умных и больших людей… стало страшно. Легче идти в штыковую атаку на фронте…»
А 3 (16) июня в помещении Первого кадетского корпуса открылся I Всероссийский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов. Более тысячи делегатов представляли на нем губернские, областные и районные Советы, объединенные рабочие, солдатские и крестьянские организации, действующую армию, флот и тыловые гарнизоны. Подавляющее большинство на этом съезде причисляло себя к эсерам (285 мандатов) и меньшевикам (248 мандатов). И лишь 105 делегатов зарегистрировались как большевики.
О составе съезда Николай Суханов писал: «Это были “настоящие” солдаты, мужички, но больше было мобилизованных интеллигентов. Не одна сотня была и прапорщиков, все еще представлявших “огромную часть действующей армии”. И что тут были за фигуры! Само собой разумеется, что все они были “социалисты”. Без этой марки представлять массы, говорить от их имени, обращаться к ним было совершенно невозможно… В кадетском корпусе была толчея. По кулуарам бродили шумные вереницы; около бойких ораторствующих людей собирались группы; была давка у раскинувшихся в нижнем этаже книжных лавочек и киосков; стояли длинные хвосты за чаем и обедом в низкой и мрачной столовой».
Начался съезд со скандала. Швейцарский социалист Роберт Гримм, сопровождавший при проезде через Германию «эшелон»
Мартова, Натансона, Луначарского и др. (257 эмигрантов), был выдворен из России за его «тайную дипломатию» в пользу сепаратного мира. Мартов попросил слова для объяснений. Увы! Слушать его не стали…
«Конечно, – пишет Суханов, – большинство собрания не имело понятия о том, кто такой Мартов, какой он партии, что он доселе делал на свете – пока его слушатели при царизме мирно поживали и добра наживали… Поднялась вакханалия, в залах начался патриотический вой; “негодование” и “гнев” против немецких пособников стоном стояли в зале… Мартов был взволнован открывшейся перед ним картиной. У его ног волновалась темная стихия, которая была живой контрреволюцией. Казалось, эта темная сила физически напирает на трибуну и вместе на революцию, а щуплая фигурка Мартова, угловатая, скромная, невоинственная, героически противостоит жадному, нечленораздельному, бессмысленно рычащему чудовищу. Даже Троцкий не выдержал этого зрелища.
“Да здравствует честный социалист Мартов!” – закричал он, подбежав к трибуне… Глядя на “определившийся” съезд, волновался мой сосед – увядший, истрепанный травлей Стеклов: “Эх, надо бы им ответить! Эх, я бы выступил!” – “Так выступите”, – не подумав, сказал я. – “Что вы, разве мне можно появиться! – ответил Стеклов. – Разнесут, разорвут…”»
На следующий день съезд слушал доклад Либера об отношении к Временному правительству. «Переход всей власти в руки Совета РСД, – сказал он, – попытка осуществления этого лозунга обозначала бы во всероссийском масштабе… не усиление власти революционной в стране, а… распад единой революции, полную изоляцию рабочего класса… А за пределами организации рабочей демократии… область авантюр, сепаратных выступлений отдельных городов, область всероссийской анархии и военных диктатур».
Прения по докладу продолжались пять дней. Говорили красиво и долго. Слушать эти речи было невозможно, и Ленин, приехав на съезд, разговорился в кулуарах с левым эсером, членом Петросовета Петром Васильевичем Бухарцевым. Многих левоэсеровских лидеров Владимир Ильич хорошо знал еще по эмиграции. Но с активным левым эсером из числа «практиков» беседовать не приходилось.
В разговоре, пишет Бухарцев, «Ильич интересовался настроениями эсеров и особенно левого крыла. Он спрашивал о взаимоотношениях Виктора Михайловича Чернова с левым крылом и, дело прошлое, буквально выпытывал, имел ли Чернов к организации левого крыла с.-р. какое-либо отношение. “Хитрый мужиченко Чернов… Со всеми заигрывает и никогда не узнаешь, с кем он будет”, – смеялся Ильич». Но потом сказал: «На этом съезде делать нечего и большевикам можно было бы и уйти… Да хочется переговорить с Черновым, авось друг от друга чему-нибудь научимся».
К ним подошел другой левый эсер, делегат от Инсарского гарнизона, офицер Павел Федоров. В ходе разговора он, между прочим, показал Владимиру Ильичу крестьянские и солдатские наказы, которые он получил, отправляясь на съезд. Ленин просмотрел их и был приятно удивлен: «Ого! – сказал он Павлу Алексеевичу, – да вы в Инсаре, судя по наказу, требуете социализации не только земли, но и фабрик и заводов!» Федоров не только подтвердил, но и добавил, что они готовы отстаивать эти требования с оружием в руках.
А в зале по-прежнему лились речи. Слово предоставляли прежде всего социалистическим министрам. «Церетели, Скобелев и Чернов выступали каждую минуту, казалось, по несколько раз по всякому вопросу, и оставались на трибуне целыми часами… Это было, – рассказывает Суханов, – нестерпимо не только для здравомыслящих людей, но начинало выводить из себя и весь кадетский корпус. Одни начали лояльно вздыхать, другие не столь лояльно ворчать себе под нос, третьи откровенно покрикивать: довольно, слышали, дайте послушать людей с мест!.. От пошлого и тупого хвастовства контрреволюционной политикой коалиции тошнило, конечно, не одних большевиков».
Было ужасно скучно. И Луначарский стал рисовать: средневековый рыцарь в стальных доспехах с обнаженным мечом… Анатолий Васильевич подписал рисунок: «Таким будет буржуазный диктатор России» и передал Ленину. Владимир Ильич внимательно посмотрел, перечеркнул надпись и быстро написал: «Диктатуре буржуазии в революционной России не быть».
А на трибуне, артистично жестикулируя, говорил Ираклий Церетели: «В настоящий момент в России нет политической партии, которая говорила бы: дайте в наши руки власть, уйдите, мы займем ваше место… Такой партии в России нет!» Стенографистка Надежда Никифоровская вспоминала: «Оратор сделал паузу, как бы любуясь эффектом, который произвели его слова на делегатов… Тишина. И вдруг, как удар грома, раздались слова: “Есть! Есть такая партия!” – По залу прокатился гул, все пришло в движение. Многие повставали с мест, чтобы увидеть того, кто бросил такую реплику». А Владимир Ильич, попросив у президиума слова от фракции большевиков, уже шел к трибуне.
Суханов пишет: «В непривычной обстановке, лицом к лицу со своими лютыми врагами, окруженный враждебной толпой, смотревшей на него как на дикого зверя, Ленин, видимо, чувствовал себя неважно… К тому же над ним тяготели жесткие 15 минут, отведенные для фракционного оратора. Но Ленину и вообще не дали бы говорить, если бы не огромное любопытство, испытываемое каждым из провинциальных мамелюков к этой знаменитой фигуре…»
Речь Ленина на съезде стала одним из тех его выступлений, смысл которых всячески извращался и тогда – в обстановке истерии, поднятой бульварной и черносотенной прессой, и теперь – спустя почти столетие, современными «лениноедами». Начиная с Суханова, они вычитывали в ней лишь одно: заявление о готовности большевиков в любую минуту взять власть в свои руки, а говоря проще – о «захвате власти».
Но перечитайте эту речь… В ней говорится о том, что программа буржуазной республики и реформ, предлагаемых соглашателями, не может решить проблем, стоящих перед Россией. Их нельзя решить ни резолюциями – «в бумажках можно написать что угодно», ни нудными докладами, которые здесь, на съезде, «делают министры, ссылаясь на то, что они вчера говорили, завтра напишут и послезавтра обещают. Это смешно». Такое толчение воды в ступе уже привело «к застою и к тем шагам назад, которые мы теперь видим в нашем коалиционном правительстве, во всей внутренней и внешней политике, в связи с готовящимся империалистическим наступлением».
Революция создала иной тип власти – Советы, непосредственно выражающие волю народа. Они могут создать новый, небуржуазный «более демократический тип государства, который мы назвали в наших партийных резолюциях крестьянско-пролетарской демократической республикой… Напрасно думают, что это вопрос теоретический». Напрасно припутывают Маркса и рассуждают о том «можно ли в России вводить социализм, вообще совершать коренные преобразования сразу – это все пустые отговорки, товарищи. Доктрина Маркса и Энгельса, как они всегда разъясняли, состоит вот в чем: “наше учение не догма, а руководство к деятельности”». Поэтому в политике надо руководствоваться реальной жизнью. А в этой жизни «чистого капитализма, переходящего в чистый социализм, нигде в мире нет и быть не может во время войны, а есть что-то среднее, что-то новое, неслыханное…» И вопрос стоит не о верности доктрине, а о том, «чтобы сделать тот шаг, который нам сейчас нужен».
Каждый делегат съезда должен сделать выбор: он за буржуазное правительство с чиновно-бюрократической машиной управления, или за власть Советов? А если вы за Советы, то и тут предстоит выбор. Ибо Советы многопартийны, внутри советского правительства, «в недрах Всероссийского Совета неизбежны трения, борьба партий за власть».
Все партии, претендующие на выражение воли народа, свои программы выработали. Сформулировали ее и большевики. И они говорят, «как всякая партия говорит: окажите доверие нам, и мы вам дадим нашу программу». Поэтому, когда «предыдущий оратор, гражданин министр почт и телеграфов… говорил, что нет в России политической партии, которая выразила бы готовность взять власть… я отвечаю: “есть! Ни одна партия от этого отказаться не может, и наша партия от этого не отказывается: каждую минуту готова взять власть целиком”. (Аплодисменты, смех.)».
Итак, не о «захвате власти» говорил Ленин, а о ее переходе к многопартийным Советам. И о готовности большевиков предложить программу и сформировать советское правительство в том случае, если Советами им будет оказано доверие.
Через несколько дней Владимир Ильич специально разъяснит этот вопрос в «Правде»: чтобы удовлетворить требования народа «надо быть властью в государстве. Станьте ей, господа теперешние вожди Совета, – мы за это, хотя вы наши противники… Пока у вас нет власти общегосударственной, пока вы терпите над собой власть 10-ти министров из буржуазии, – вы запутались в своей собственной слабости и нерешительности».
По истечении 15 минут после начала речи председатель прервал Ленина: «Ваше время истекло». Но в зале поднялся такой шум, что пришлось ставить на голосование. «Большинство за продление речи», – констатировал президиум. И Владимир Ильич продолжил…
Отличие политики соглашателей от политики революционной он продемонстрировал на простом примере. Вся пресса писала в те дни о неуемных аппетитах олигархов, зарабатывавших на военных поставках до 500–800 процентов прибыли. В министерских кругах и в газетах гадали – каким же образом, при новой-то власти, им удается так обделывать свои дела?
Если вы действительно заботитесь о жизни и благе народа, отвечал Ленин, то «опубликуйте прибыли господ капиталистов, арестуйте 50 или 100 крупнейших миллионеров [Суханов, естественно, написал: 200–300. – В.Л.]. Достаточно продержать их несколько недель, хотя бы на таких же льготных условиях, на каких содержится Николай Романов, с простой целью заставить вскрыть нити, обманные проделки, грязь, корысть, которые и при новом правительстве тысяч и миллионов ежедневно стоят нашей стране».
Что же это – покушение на капитализм? Нет! Потому что в России мы имеем дело с явлениями аномальными даже для капитализма.
Когда сегодня пишут о том, что большевики разрушили процветающую российскую рыночную экономику европейского типа, то забывают о том, что таковой просто не существовало. В годы войны сложился какой-то иной – «дикий» капитализм.
Известный экономист Владимир Александрович Базаров как раз в эти дни писал: «Война и вызванная ею экономическая и финансовая разруха создали такое положение вещей, при котором частный интерес частного предпринимателя направлен не к укреплению и развитию производительных сил страны, а к их разрушению. В настоящее время выгоднее – в ожидании повышения цен – держать в бездействии материальные составные части капитала, нежели пускать их в оборот; выгоднее производить на самых разорительных для страны условиях никуда не годные предметы военного снабжения, нежели добросовестно обслуживать насущные потребности народных масс… Можно ли удивляться, что так называемое “народное хозяйство” превратилось у нас в разухабистую вакханалию мародерства, промышленной анархии, систематического расхищения национального достояния?»
И соглашаясь с Базаровым, Ленин пишет: «Вакханалия мародерства – нет иного слова для поведения капиталистов во время войны. Эта вакханалия ведет к гибели всю страну. Нельзя молчать.
Нельзя терпеть». Именно эту аномальность капитализма Владимир Ильич и разъясняет делегатам Всероссийского съезда Советов. Прибыли в 500–800 процентов, говорит он, российские промышленники берут «не как капиталисты на свободном рынке, в “чистом” капитализме, а по военным поставкам». Поэтому предлагаемые большевиками меры – это не «анархия» и «не социализм. Это – открытие глаз народу на ту настоящую анархию и ту настоящую игру… с достоянием народа, с сотнями тысяч жизней, которые завтра погибнут… Я знаю, что вы этого не хотите, что большинство их вас этого не хочет и что министры этого не хотят, потому что нельзя этого хотеть, так как это – избиение сотен миллионов людей. Но… это связано с вопросом о власти».
И не надо бояться угроз гражданской войной. «Вы… знаете, что революция по заказу не делается, что революции в других странах делались кровавым тяжелым путем восстаний, а в России нет такой группы, нет такого класса, который бы мог сопротивляться власти Советов. В России эта революция возможна, в виде исключения, как революция мирная».
Что же касается целостности России, то «тут ближе подходит к истине даже Крестьянский съезд, который говорит о “федеративной” республике и тем выражает мысль, что русская республика ни одного народа ни по-новому, ни по-старому угнетать не хочет, ни с одним народом… не хочет жить на началах насилия. Мы, – заявил Ленин, – хотим единой и нераздельной республики российской с твердою властью, но твердая власть дается добровольным согласием народов».
«Оставляя в стороне прапорщиков, либеральных адвокатов и прочих подобных, – пишет Суханов, – у рабоче-крестьянской части собрания классовый инстинкт был, пожалуй, даже на стороне Ленина, хотя предубеждение мешало этому проявиться…» И президиуму пришлось немедленно вытащить на трибуну Керенского, который «в глазах большинства… одержал над ним блистательную победу. Керенскому после Ленина стоило немногого нарядиться в тогу демократизма и благородства, сыпать фразами о свободе, щедро сулить мир всему миру – и разбойникам-капиталистам, и товарищам-пролетариям. В ответ на проект Ленина арестовать ради скорейшего мира (?) сотню-другую (?) биржевых магнатов Керенский, пожиная бурю аплодисментов, бросил: “Что же мы, социалисты или держиморды?..”
…А когда левый сектор ответил на “держиморду” шумом и топаньем, то деревянный, с неповоротливыми мозгами председатель Гегечкори, любезный кавказскому сердцу старика Чхеидзе, разъяснил, что “держиморда” – это литературное слово. На этом основании сменивший Керенского Луначарский с места в карьер назвал Гегечкори держимордой…» Прав был Суханов: «в этих собраниях убедить друг друга речами было нельзя».
А за стенами Съезда Советов обстановка все более накалялась. 4 (17) июня несколько сот кронштадтцев прибыли на Марсово поле. К ним присоединились несколько сот солдат гарнизона. Повод был вполне основательным: почтить память тех, кто пал в дни Февраля. Выступали только большевики – Николай Крыленко, от моряков – Федор Раскольников и от Военной организации – А. Я. Семашко. По тем временам демонстрация была не столь уж многочисленной, но она явно свидетельствовала о нарастании возмущения и революционных настроений в массах.
Через два дня, 6 июня, состоялось совместное заседание ЦК, Исполнительной комиссии ПК и «военки». Николай Подвойский и Владимир Невский, опираясь на те данные, которые Военная организация представила ЦК, вновь подняли вопрос о санкции на проведение демонстрации. Цель – наглядно показать делегатам Всероссийского съезда решимость солдат и рабочих в борьбе против войны и, как выразился Подвойский, – «пробить брешь на съезде».
Цифры, приведенные «военкой» – о готовности к выступлению 60 тысяч солдат, видимо, произвели впечатление на Владимира Ильича. Он высказался за подготовку к демонстрации: если «таково мнение солдат и пролетариата», то их надо поддержать, «их лозунги – наши лозунги». За демонстрацию выступил Яков Свердлов: «Надо дать организованный выход из того настроения, которое есть в массе». «За» были члены ЦК Сталин и Григорий Федоров. При этом Федоров особо подчеркнул, что манифестанты должны быть безоружны.
Однако по данному вопросу сразу же выявились разногласия. Невский заявил, что если демонстранты выйдут без оружия, то шествие будет «кустарным» и не произведет должного эффекта. Другой представитель «военки» Сергей Черепанов был еще более категоричен: «Солдаты не пойдут без оружия. Вопрос решен». И это утверждение перенесло обсуждение вопроса о выступлении совсем в иную плоскость.
Член ЦК Виктор Ногин прямо сказал, что если демонстранты с лозунгом «Вся власть Советам!» будут вооружены, то это может стать не демонстрацией, а революцией. Его поддержали Каменев и Зиновьев. Поворот массы в сторону партии, говорили они, только начался, рабочие пока не рвутся в бой и такая манифестация «может нас погубить», ибо ставит «на карту голову партии». Даже Крупская полагала, что поскольку демонстрация «не будет мирной, потому ее, может быть, не надо проводить». Решили собрать информацию о настроениях в рабочих кварталах и вновь обсудить вопрос 9 июня с представителями полков, заводов и профсоюзов.
После окончания заседания ЦК дискуссию продолжили в Петербургском комитете уже без Ленина. Невский довольно решительно заявил, что в гарнизоне бушуют страсти, которым нужен выход и – хочет того партия или нет – демонстрация состоится. Вопрос лишь в том, кто возглавит ее. И, по его мнению, лучше пойти на риск неудачи, нежели отказаться от лидерства. С ним согласился Володарский: «Если мы не поддержим солдат в их конкретных требованиях, они отвернутся от нас». О том же заявил и один из руководителей Выборгского райкома Мартын Лацис: военная демонстрация будет проведена независимо от того, примут в ней участие большевики или нет. Что касается рабочих, то и они готовы выйти на улицу.
Некоторые члены ПК стали возражать. По их мнению, демонстрация должна была состоять исключительно из солдат. «У солдат, – говорил Михаил Калинин, – есть повод для недовольства, у рабочих такого факта нет. Революционное настроение среди рабочих есть, но оно выражается в длительной работе сознания». Однако его не поддержали. Вновь, как и на заседании ЦК были высказаны опасения: сумеют ли большевики направить демонстрацию в организованное русло и, как выразился В. Б. Винокуров, – «куда может вылиться такая демонстрация?»
«Настроение классового антагонизма, – говорил Михаил Томский, – так высоко – понаблюдайте в трамваях, – что нельзя предполагать, что демонстрация протечет мирно. Представьте себе, что же может выйти из столкновения сотен тысяч людей, может выйти больше, чем демонстрация… Оперирование с настроениями широкой массы есть оперирование с несколькими неизвестными». И хотя член ЦК Сталин заявил, что бояться не надо, ибо «при виде вооруженных солдат буржуазия попрячется», решение так и не приняли. Всем членам ПК лишь указали на необходимость обсудить вопрос о выступлении с рядовыми партийцами на предприятиях и в полках. Но принимать решение пришлось не через три дня – 9 июня, а вечером 8-го, ибо события развивались гораздо быстрее…
Когда 6 июня на заседаниях ЦК и ПК говорилось о том, что вооруженная демонстрация может состояться и без руководства большевиков, то имелись в виду вполне конкретные «конкуренты» – анархисты-коммунисты. Как раз в мае – июне их организация развернула активную деятельность в Питере, Кронштадте и Гельсингфорсе. Влияние анархистов росло, и без их лидеров Иосифа Блейхмана и Аснина не обходился, пожалуй, ни один матросский, да и солдатский митинг. Между прочим, ирония истории заключалась в том, что штаб-квартирой анархистов стала захваченная ими дача П. Н. Дурново – того самого, который предупреждал государя о кошмаре «беспросветной анархии».
С большевиками они не конфликтовали. «Общей платформой, – писал позднее член ПК Владимир Залежский, – позволившей большевикам работать вместе с анархистами-коммунистами, явилась борьба против Временного правительства и его политики… за социалистическую революцию». Поэтому «фактически анархисты шли не только рука об руку с большевиками, но скорее за большевиками».
Это утверждение верно лишь отчасти, ибо в тех случаях, когда большевики – по тем или иным причинам – начинали притормаживать выступления масс, анархисты вырывались вперед. Да и «платформа» у них не была столь определенной. С 17 марта они стали выпускать журнал «Коммуна». Судя по этому изданию, никакими теоретическими изысканиями анархисты-коммунисты не занимались. Большую часть журнала занимали пространные статьи Н. Павлова, Я. Алого (Суховольского) и Н. Солнцева (Блейхмана) чисто митингового характера: «Россию, – говорилось в редакционной статье № 3, – никому не удастся поставить на путь капиталистического строя… Только в школе социальной революции найдется истинный путь к освобождению человечества…» И не более того…
Впрочем, денег на издание «Коммуны» в чужих типографиях явно не хватало. И 5 июня 80 анархистов с бомбами и пулеметом захватили печатный станок правой газеты «Русская воля». На следующий день две роты, посланные министром юстиции Переверзевым, вернули станок на место, а 7-го анархистам предъявили ультиматум: освободить дачу Дурново в 24 часа. Анархисты и пришедшие им на помощь вооруженные кронштадтцы заняли оборону. А поскольку на даче помимо них размещалась рабочая милиция, профсоюз булочников и группа эсеров-максималистов, 8 июня в их поддержку забастовало 28 предприятий столицы, Петергофа и Ораниенбаума, а в Выборгском районе прошли вооруженные демонстрации протеста.
Василий Анисимов и Абрам Гоц, прибывшие от имени Съезда Советов на дачу Дурново, ни о чем с анархистами договориться не смогли. И вечером 8-го, по предложению Евгения Гегечкори, Съезд принял обращение к рабочим Выборгского района о неприемлемости вооруженных демонстраций без санкции Петросовета. Хотя это решение фактически имело в виду выступление анархистов, оно несколько изменило ситуацию. И вместо 9 июня большевики собрались в тот же вечер 8-го. Присутствовали члены ЦК, ПК, районов, «военки», представители полков, заводов, профсоюзов – всего человек 150–170. Не было лишь членов фракции Съезда Советов, которые оставались на вечернем заседании.
Сохранилась запись Мартына Лациса о ходе этого совещания: Выборгский район заявляет, что, помимо бастующих, «другие заводы с трудом удалось удержать от выступления… Опрос представителей [прочих районов и полков] показал, что настроение местами очень приподнятое, а местами не поддается учету». Ленин ограничился вступительным словом. Позиция его была определена еще на заседании 6 июня: все определит «мнение солдат и пролетариата». На голосование поставили три вопроса.
Первый: «есть ли в массах такое настроение, что они рвутся на улицу?» 58 человек голосовало «за», 37 – «против», 52 – воздерживаются. Видимо, это несколько охладило пыл. Ставится второй вопрос: «выйдут ли они на улицу, несмотря на отговаривание Сов. Раб. Депутатов?» 47 – «за», 24 – «против», 80 представителей воздержались. Результат достаточно сомнительный. Тогда ставится третий, решающий вопрос: устраивать ли демонстрацию? Ответ совершенно определенен: 131 – «за», 6 – «против» и лишь 22 воздерживаются. Итак, «на совещании решили организовать демонстрацию из войсковых частей и рабочих, наметив ее на субботу в 2 часа дня». В решении ЦК, принятом тут же, особо оговорили, что «демонстрация должна быть мирной». Совещание закончилось в час ночи 9 июня, когда все большевистские газеты этого дня были уже набраны. Поэтому призыв к демонстрации решили опубликовать в газетах утром 10-го, а 9-го выпустить листовки.
Поскольку санкции на демонстрацию до этого не требовалось, Петросовет официально извещать не стали. Была в этом и маленькая «военная хитрость», ибо в реакции лидеров Совета никто не сомневался. Но говорить на этом основании о «тайном заговоре» вряд ли есть основания. Вопрос о выступлении открыто обсуждался в полках и на заводах. И трудно предположить, что члены Петросовета ничего не ведали об этом. Скорее наоборот, памятуя о решении, принятом 8-го, и зная о разногласиях в большевистской среде, они, видимо, надеялись, что все обойдется.
А утром 9 июня Ленин вновь выступил на I съезде Советов с речью о войне. Фактически, он стал читать делегатам лекцию об империализме, об экономических и политических причинах вызревания мировой войны, о ее связи с интересами определенных классов, банковского и, в частности, российского капитала. Самое удивительное – его не только слушали, но и прерывали аплодисментами. А когда председатель заявил: «Ваше время прошло», в зале стали кричать – «Просим… Просим».
«В мертвой схватке, – говорил Владимир Ильич, – схватились две гигантские группы. Либо служи одной, либо другой, либо свергай обе эти группы, никакого иного пути тут нет… Мы говорим: выход из этой войны только в революции… Все остальное – посулы или фразы, или невинные добрые пожелания». Если же вы против революции, то в других странах «никто нам не поверит и никто нас не возьмет всерьез, о нас скажут – вы наивные русские дикари, которые пишете слова, превосходные сами по себе, но не имеющие политического содержания, или подумают еще хуже, что вы лицемеры». Ленин предупредил, что «наступила пора перелома во всей истории русской революции», ибо переход в наступление на фронте будет означать переход от ожидания и подготовки мира к открытому «возобновлению войны». Закончил он цитатой из письма крестьянина Г. Андреева: «Нужно побольше напирать на буржуазию, чтобы она лопалась по всем швам. Тогда война кончится. Но если не так сильно будем напирать на буржуазию, то скверно будет. (Аплодисменты.)»
Ленин мог радоваться, что как оратор имел столь явный успех. Но он прекрасно понимал, что от сиюминутного успеха до признания этой массой большевистского политического руководства очень и очень далеко…
Многие из тех, кто слушал Ленина и симпатизировал ему, через несколько месяцев станут левыми эсерами и большевиками. Но это будет потом… А теперь они терялись под напором говорливых и агрессивных лидеров, старых, действительно заслуженных борцов за народное дело. И большинством голосов соглашательские резолюции о поддержке Временного правительства, о войне были приняты. Предложение Бориса Позерна – обсудить вопрос о готовящемся наступлении – тем же большинством отвергли без обсуждения.
Но проголосовав таким образом, некоторые из солдат написали «отзыв благодарности господину Ленину»: «Мы выводим из Ваших слов, сказанных в Вашей речи, видно только Вы один имеете сочувствие к настоящей свободе и сочувствие об измученных солдатах. Господин Ленин, Ваши слова произнесенной Вашей речи вполне соответствуют правильностью». А тот же крестьянин Г. Андреев отметил в своем письме: «Я был эсер с 1905 года, но как стали они говорить, что не нужно землю у барина захватывать, то у меня мысль стала отпадать от них… Приехал я после Пасхи в Москву, пошел в Кремль, а там кадеты. Я не знал, что они за господа, думал, что теперь все люди хорошие. Я и скажи несколько слов в защиту себя, – а они на меня: “Ленинец ты” – “Нет, говорю, я смоленский”. – “Значит ты шпион германский”. – “Нет, говорю, я крестьянин”. Я не знал, что такое Ленин, и думал, что это губерния. Но потом понял… Всем крестьянам и рабочим я советую следовать примеру большевиков, а не травить их, как собак… У мужика замычка большевика, но он еще не достиг узнать все; в уме у него есть, да объяснить не может».
Требование этого крестьянина, процитированное на съезде Советов Лениным, – «побольше напирать на буржуазию, чтобы она лопалась по всем швам», как выяснилось, вполне адекватно отражало мнение столичных рабочих, солдат и матросов, готовившихся к демонстрации 10 июня. И опять, как в апреле, их решимость идти в борьбе до конца, отразилась в настроениях некоторых членов ПК и «военки».
В своем дневнике за 9 июня Лацис пишет: «Настроение тревожное. Выяснилось, что войска без оружия на демонстрацию не выйдут и демонстрация получится вооруженной. Да и рабочие, имеющие револьверы, обязательно возьмут их с собой. Это совершенно несомненно. А отсюда явствует, что демонстрация может вылиться в вооруженную борьбу и положить начало открытой гражданской войне, если только буржуазия задумает чинить демонстрантам какие-либо препятствия».
Днем 9-го эти опасения еще более усилились. Лидеры Петросовета узнали о предстоявшем выступлении «благодаря одному наборщику, доставившему им воззвание Центрального Комитета партии об устройстве демонстрации». Они тут же обратились к большевикам, и Лацис пишет, что «Исполнительный Комитет [Петросовета] прямо-таки умолял не выступать…». О том же стала просить ЦК и фракция Съезда Советов. Около 9 вечера члены ЦК, «военки» и ПК собрались в особняке Кшесинской и, как рассказывает Лацис, «был поднят вопрос об отсрочке демонстрации. За это высказывались т.т. Ногин и Каменев. Но большинство все же признало, что демонстрации отложить нельзя. Следует лишний раз подчеркнуть, что демонстрация должна быть мирной». За это проголосовало 14 из 16 собравшихся.
Между тем известие о предстоявшем выступлении дошло и до Временного правительства. Допустить его оно никак не могло. Именно на 10 июня Брусилов намечал начало наступления на Юго-Западном фронте. И Керенскому удалось добиться его отсрочки, лишь пообещав благословение Съезда Советов, т. е. «поддержки народа». Поэтому правительство тут же заявило, что демонстрация запрещается и «всякие попытки насилия будут пресекаться всей силой государственной власти». Со своей стороны, Исполком Петросовета и президиум Съезда Советов подготовили обращение к народу, подтвердившее этот запрет и предлагавшее введение в столице чрезвычайного положения. Обо всем этом Чхеидзе доложил на вечернем заседании Съезда, который принял решение о запрещении на три дня любых выступлений и объявлении нарушителей данного постановления «врагами революции».
В такой ситуации надо было думать не о «престиже» партийного решения, а о том – смогут ли демонстранты удержаться в рамках мирного выступления. В конце дня стало очевидным, что такой уверенности нет, ибо несмотря на все, как выразился Лацис, «увещевания» большевиков, демонстранты будут вооружены.
«Хотя почти все говорят, – записывает в дневнике Мартын Иванович, – что демонстрация будет мирная, но совершенно определенно явствует, что это может быть не так. Стоит контрреволюционерам сделать хотя бы провокационные попытки напасть на невооруженную часть демонстрации, как начнется борьба. Заговорят винтовки, затрещат пулеметы, револьверы вылезут из внутренних карманов… Большинство товарищей почему-то на это закрывают глаза и не дают себе отчета, что же делать в таком случае… Один лишь Смилга предложил не отказываться от захвата почты, телеграфа и арсенала, если события развернутся до столкновения. Но это правильное предложение отклонили. Какое легкомыслие!»
И дальше, несмотря на решение ЦК, Лацис демонстрирует ту самую эйфорию, которая и представляла наибольшую опасность: «Я с этим примириться не могу. Должен же я иметь ответ на всякий исход. Ну, так и буду действовать. Сговорюсь с т. Семашко (1 пул. полк) и Рахья, чтобы в случае необходимости быть во всеоружии и захватить вокзалы, арсенал, банки, почту и телеграф, опираясь на пулеметный полк.
Что-то тревожно кругом… Но страха нет».
Слухи о подобного рода настроениях отдельных, самых «левых» членов ПК, видимо, и дали основания – тогда Церетели, а позднее Суханову – утверждать, что большевики готовили переворот и даже арест Временного правительства. Однако никаких фактов, подтверждающих это, нет. И тот же Суханов, хотя и с оговорками, пишет, что «Ленин в тот момент не ставил перед собой задачу непосредственного захвата власти…»
Дальнейшие события разворачивались стремительно. Стало известно, что в городе выставлены военные патрули. После объявления на Съезде Советов перерыва Ленин и Зиновьев приехали в Кадетский корпус. Каменев от имени фракции заявил им, что на Съезде вопрос может встать об изгнании большевиков из Советов и решение об отмене демонстрации надо принимать немедленно. «Вся наша фракция, – рассказывал Зиновьев, – была единогласно против демонстрации… Нам дали один час для решения. Мы бросились сюда [в особняк Кшесинской], думая, что здесь перманентное дежурство членов Петербургского комитета, но ошиблись и должны были решить вопрос самостоятельно. Нас было пять человек. Из них трое высказались за отмену, двое воздержались от голосования». Голосовали уже во фракции, куда вернулись Ленин и Зиновьев. Трое «против» – это Каменев, Зиновьев и Ногин. Двое воздержавшихся – Ленин и Свердлов.
«Заседание фракции, – рассказывает один из ее членов, – затягивается глубоко за полночь. ЦК большевиков заседал отдельно.
Часа в три ночи пришли члены ЦК. Первый мне бросился в глаза Ильич. Спокойный, твердый, решительный. Спрашивает, как решили. Ему говорят, что у большинства мнение – отложить выступление. Он говорит: “Я не вижу в этом необходимости, но если вы все за снятие вопроса, я не настаиваю”. Итак, выступление, назначенное на 10 июня, отменяется».
Было невесело, вернее – ужасно обидно. И молодой делегат из Иваново-Вознесенска Аркадий Осинкин разразился гневной тирадой в адрес лидеров Съезда Советов, которые, мол, не имели права, потеряли всякую честь и совесть, ибо «не верят нам, своим товарищам по борьбе». Молодым, искренним революционерам Ленин симпатизировал всегда. Но сейчас были нужны не эмоции. Все эти высокие понятия – «честь», «право» и т. п., сказал он, для наших противников мало что значат. Это лишь ширма, которой буржуазия пользуется «только для достижения своих целей, там, где это ей выгодно». И сегодня – в который уже раз – мы убедились в том, что «если эти понятия ей мешают, она их выкидывает, как ненужную ветошь…» А самому Аркадию Владимир Ильич сказал: «Это хорошо, когда у революционера горячее сердце, но этого мало. Революционеру надо иметь горячее сердце и холодную голову, которая управляла бы сердцем… Надо иметь мужество и умение смело изменить намеченный план, если налицо новые обстоятельства, которые коренным образом изменяют обстановку…»Было около 3 часов ночи. Большевистские газеты были уже набраны, но тираж еще не пошел. И вот в наборе спешно изымали обращение с призывом к мирной демонстрации и заменяли решением ЦК о ее отмене. Лишь в «Солдатской правде» не успели (или не захотели?) снять прежнюю передовую о марше протеста и инструкции о маршрутах движения колонн. «Это были жуткие часы, – вспоминал об этой ночи один из руководителей кронштадтских большевиков Иван Флеровский. – Для меня лично эти часы были, пожалуй, наиболее трагичными во всей жизни… Отвратительно слово – “отмена”, способное насмарку свести плоды всей нашей работы».
Лацис в своем дневнике пишет: «С 8 утра по всему городу разъезжают на автомобилях члены С.Р. и С.Д., устраивают собрания на заводах и в войсковых частях, разбрасывают листовки и усиленно агитируют против демонстрации… Стало ясно, что они хотят опозорить большевиков, делая вид, что они отговорили рабочих и солдат от демонстрации, что массы большевиков не послушались. Но повсюду эта меньшевистская и эсэровская братия получила такую нахлобучку, что пора бы им призадуматься… На мою долю выпало отчитать Чхеидзе в пулеметном полку. Ушел он с позором. Все негодуют по поводу постановления Ц.К. Не знаю, чем это кончится. В «Старом Парвиайнене» некоторые члены в возмущении разорвали свои членские билеты… «Старый Промет» вынес резолюцию, порицающую Ц.К.»
Не менее драматично развивались события в Кронштадте. Рано утром, по сигналу общегарнизонной тревоги, на Якорную площадь, для погрузки на суда, пришли тысячи вооруженных матросов в белых форменках, солдат в серо-зеленых гимнастерках, рабочих в темных блузах. «Казалось, – пишет Флеровский, – сегодня площадь не вместит всех. При других условиях картина солнечной площади, массы с рдяными знаменами, ликующие громы труб – какой бы восторг вызвали они, какую бы гордость за силу нашего влияния на массу. А теперь?»
Первым стал говорить председатель Совета Артём Любович. «Только близкие к трибуне хорошо расслышали его и сначала не поняли, не поверили, а затем, когда до сознания их дошло – “отмена”, они ответили негодующим ревом, и Любович покинул трибуну». Вторым выступает Флеровский и «на этой любимой трибуне, – пишет Иван Петрович, – я чувствовал себя как, должно быть, чувствуется на эшафоте». Говорил о том, что «обстоятельства сложились иначе… но чувствовал, как из моих рук выпадает масса, как она не верит мне».
На трибуне анархист-синдикалист Ефим Ярчук. Он поддерживает решение об отмене. Но его сменяет делегат от «дачи Дурново» анархист-коммунист Аснин и он за то, чтобы идти на «помощь» Питеру. «Черный длинный плащ, мягкая широкополая шляпа, черная рубашка взабой, высокие охотничьи сапоги, пара револьверов за поясом, в руке наотмашь винтовка… Не помню лица, только черная клином борода… К счастью, великолепный экземпляр из кампании “дурновцев” оказался косноязычным… Успеха не имел». Единственное, чего удалось добиться большевикам – избрать 200 делегатов и послать на разведку в Петроград. А в самой столице, как отмечает Лацис, к вечеру тоже «ропот успокаивается. Начинают примиряться и понимать, что при создавшемся положении, пожалуй, другого выхода нет».
В общем и целом, большевистские организации выдержали этот трудный экзамен. Но их противники, уверенные в деморализации «ленинцев», решили добивать до конца. Днем 11 июня состоялось совместное закрытое совещание президиума Съезда Советов и представителей всех его фракций, Исполкомов Петросовета и Совета крестьянских депутатов. Ленин был против участия в нем: «Ни в каких совещаниях по таким вопросам (запрещение манифестаций) не участвуем», – заявил он. Но большевистская фракция Съезда Советов все-таки выделила своих делегатов.
Первым на совещании выступил Федор Дан. Он предложил осудить большевиков, запретить вооруженные демонстрации в будущем, а тех, кто не подчинится, выдворить из советов. Каменев ответил ему: «О чем шум? Была намечена мирная демонстрация, лозунгов о захвате власти не было. Единственным практическим лозунгом был “Вся власть Советам!”, а демонстрация была отменена сразу, как только об этом попросил Съезд».
Но тут на трибуну, вне всякой очереди, поднимается Ираклий Церетели. «Он бледен, как полотно, сильно волнуется. В зале воцаряется напряженное молчание… То, что произошло, – говорит он, – является не чем иным, как заговором, заговором для низвержения правительства и захвата власти большевиками… Заговор был обезврежен в момент, когда мы его раскрыли… Оружие критики сменяется критикой с помощью оружия. Пусть же извинят нас большевики, – теперь мы перейдем к другим мерам борьбы… Большевиков надо обезоружить».
Ираклий Георгиевич был человеком вполне искренним и, видимо, верил в то, что говорил. Но это нисколько не помешало ему озвучить сплетню. «Господин министр, если вы не бросаете слов на ветер… арестуйте меня и судите за заговор против революции, – заявляет Каменев. Большевики покидают собрание. Напряжение достигает высшей точки».
Церетели поддерживают эсеры Керенский, Авксентьев, трудовики Знаменский и Виленкин, меньшевик Либер. Против выступают меньшевики-интернационалисты Мартов и Суханов, межрайонцы Троцкий и Луначарский, эсер Саакьян, трудовик Бронзов, меньшевик Шапиро. «Волнение в зале все больше и больше увеличивается. С одним из присутствующих офицеров делается истерический припадок».
Во время выступления Либера, говорившего о «преторианских войсках, навербованных большевиками», в зале вдруг явственно прозвучало: «Мерзавец!» Все ахнули. Воцарилась тишина. Поднялся бледный Мартов и объяснил, что его не расслышали: он-де сказал не «мерзавец», а «версалец», а это не бранное слово, а политическая характеристика.
Выступая с трибуны, Юлий Осипович сказал, что всякий осел может управлять с помощью осадного положения. Но «не забывайте, что вы имеете дело не с кучкой большевиков, а с громадной массой рабочих, которые стоят за ними… Вместо применения силы не следует ли сказать рабочим, что их недовольство законно и что съезд ускорит проведение в жизнь назревших реформ». В конечном счете предложение Церетели было отвергнуто.
А на заседании Петербургского комитета, где в это время присутствовал Ленин, страсти разгорелись никак не меньше. Нервничали, впрочем, не только члены ПК. Накануне подали в отставку члены ЦК Сталин и Смилга, но эта отставка принята не была. Весь предыдущий день партийный актив столицы мотался по воинским частям и заводам, уговаривая, упрашивая, выслушивая оскорбления, призывая к отмене демонстрации и спокойствию. Что они думали о решении ЦК – там не говорили. И вот теперь члены ПК, как говорится, излили душу.
Заметим, что при всей слаженности работы, конфликт между ЦК и ПК стал вызревать еще в мае. Хотя взаимоотношения партийного центра и крупнейшей большевистской организацией и до 1917 года носили сложный характер. ЦК не раз приходилось предпринимать определенные усилия для того, чтобы доказать свое право на руководство, ибо право это могло опираться не на слепое «повиновение», а исключительно на авторитет. Признавая за ЦК приоритет в вопросах общепартийных, члены ПК были убеждены, что настроения заводов и казарм, потребности реального движения они знают лучше. Мало того, им казалось, что ЦК и «Правда» не уделяют должного внимания столице, а посему необходимо создать, независимо от «Правды», свою популярную питерскую газету.
Разговор об этом состоялся на заседании ПК 30 мая. Необходимость популярной газеты никто не оспаривал, ибо, как заметил Ленин, – «если мы не поставим популярного органа, массу возьмут другие партии и будут с ней спекулировать». Но именно поэтому, считал Владимир Ильич, такая газета не может быть сугубо питерской: «Петербург, как отдельная местность не существует. Петербург – географический, политический, революционный центр всей России. За жизнью Петербурга следит вся Россия. Всякий шаг Петербурга является руководящим примером для всей России. Исходя из этого положения, жизнь ПК нельзя сделать местной жизнью».
Предложение ЦК, внесенное Лениным, о создании двух органов ЦК («Правды» и «Народной правды») с одной редакцией и увеличении в них объема столичной информации, отвергнули 16 голосами против 12. И это лишь усугубило конфликт. На следующий день, 31 мая, Владимир Ильич обращается с письмом к районным комитетам питерской организации. «Особый орган ПК, – пишет он, – неизбежно затруднит полное согласие в работе, может быть, даже породит различие линий (или оттенков линий), а вред от этого – особенно в революционное время – будет очень велик… Если у вас есть, товарищи, веские и серьезные основания не доверять ЦК, скажите это прямо… Если же нет такого недоверия, тогда несправедливо и неправильно претендовать на то, чтобы ЦК не имел предоставленного ему на съезде партии права руководить работой в партии вообще и в столице особенно».
Письмо Ленина обсуждалось в организациях первую неделю июня. Но события последующих дней оттеснили проблему газет на второй план. И вот теперь, 11 июня, она выхлестнула наружу, но уже как проблема взаимоотношений ЦК и ПК. Повторюсь: тем, кто представляет себе большевистскую партию 1917 года как организацию с запретом всякого инакомыслия, где все «нижестоящие» смотрят в рот «вышестоящим», было бы недурно перечитать протокол данного заседания.
Выступление Зиновьева о событиях 9 и 10 июня собравшихся не удовлетворило. От имени ПК со своим анализом того, что произошло, выступил Володарский. Если в 8.30 вечера ЦК принимал одно решение, а в 2 часа ночи – другое, то «что, – спрашивал он, – изменилось в промежутке времени между двумя решениями ЦК? Ровно ничего».
Ленин ответил, что ЦК побудили отменить демонстрацию: 1) формальный запрет съезда и угроза исключения большевиков из состава Съезда Советов; 2) информация о подготовленном контрвыступлении черносотенцев и офицеров, которое грозило кровавым побоищем. «Даже в простой войне, – сказал он, – случается, что назначенные наступления приходится отменять по стратегическим причинам, тем более это может быть в классовой борьбе… Надо уметь учитывать момент и быть смелым в решениях».
Но угроза кровавого побоища менее всего смутила питерцев. «Мы, – возразил Михаил Томский, – не закрывали глаза на то, чем может кончиться демонстрация… Мы учитывали то, что Петроградский Совет и съезд [Советов] примут против нас самые решительные меры… Думать, что демонстрация будет мирная было младенчеством… Лучше быть разбитым, чем отказаться от борьбы». Тут же со своей идеей захвата почт и арсенала выступил Мартын Лацис: «Надо было предвидеть, – сказал он, – что демонстрация может вылиться в восстание. Если мы к нему не готовы, то надо было отнестись к решению вопроса о демонстрации отрицательно с самого начала».
Когда Н. Суханов написал о том, что 10 июня Ленин намечал вооруженный захват власти, протоколы ПК еще не были изданы. И Николай Николаевич никак не предполагал, что настроения Лациса он приписывает Владимиру Ильичу. Тем не менее и после публикации этих протоколов в 1927 году версия о попытке «захвата власти» повторяется и российскими, и зарубежными историками. Между тем, как видим, ни на уровне ПК, ни тем более ЦК, вопрос этот даже не поднимался. Сам Ленин на заседании ПК 11 июня особо отметил: «Мы шли на мирную демонстрацию, чтобы оказать максимум давления на решения съезда – это наше право – а нас обвиняют, что мы устроили заговор, чтобы арестовать правительство».
Успокоить членов ПК поначалу так и не удалось. Антон Слуцкий прямо сказал Ленину и Зиновьеву, что «они сделали все, чтобы подорвать нашу организацию». Сформулировал свой вывод и Томский: «Никто не станет отрицать, что ЦК допустил не только политическую ошибку, он проявил недопустимое колебание. Неважно, что в широких кругах появилось недоверие к Центральному Комитету. Важно, что у нас, ответственных работников, подорвана вера в руководство». Секретарь большевистской фракции Петросовета И. К. Наумов добавил еще круче: «Дай бог, чтобы [доверие] совсем подорвалось: надо верить только в себя и в массы».
Ленин прекрасно понимал, что чувствовали и что пережили – всего сутки назад – члены ПК. И ему, видимо, импонировал их боевой настрой. Он знал и то, что настрой этот – не проявление личных петушиных амбиций, а отражение настроений части столичного пролетарского авангарда. Поэтому, заканчивая свое выступление, Владимир Ильич сказал: «ЦК не хочет произвести давление на ваше решение. Ваше право – право протестовать против действий ЦК законно, и ваше решение должно быть свободным».
Но решая проблемы, касающиеся всей партии, надо было думать не только о столице, а о всей России. И к мнению большевистской фракции съезда Ленин прислушался не потому, что «переоценивал», как утверждали Глеб Бокий и Томский, место парламентской фракции в партии, а по той простой причине, что в нее входили делегаты от фронта и периферийных губерний, которые знали настроения окопников и российской глубинки. В этой связи толково выступил Михаил Калинин. Он сказал, что ПК «судит действия ЦК с узкой петербургской точки зрения, тогда как это акт общегосударственной важности… Съездовская фракция имеет у нас значение, и она объявила: Ваше выступление заставит нас выйти из Совета, то есть переведет партию на нелегальное положение… В этой демонстрации все оказались против нас, мы были изолированы».
К концу заседания все выговорились и действительно «отвели душу». И когда Иван Стуков, обругав всех выступавших, предложил закончить прения и обсудить накопившиеся проблемы на очередной городской конференции, все согласились.
«Сегодня революция, – сказал на этом заседании Владимир Ильич, – вступила в новую фазу… Положение гораздо серьезнее, чем мы предполагали». Соотношение сил таково, что рабочие должны проявить «максимум спокойствия, осторожности, выдержки, организованности и памятования, что мирные манифестации – это дело прошлого». Но они не должны отказываться от мирных средств борьбы первыми. Пусть первыми нападают наши противники. А «жизнь за нас, – в который уже раз повторил Ленин, – и еще неизвестно, как удастся им нападение…»
Долго ждать не пришлось. 12 июня большевики собирались огласить на Съезде Советов подготовленное при участии Ленина заявление: «Фикция военного заговора, – говорилось в нем, – выдвинута членом Временного правительства для того, чтобы провести обезоружение петроградского пролетариата… Рабочие массы никогда в истории не расставались без боя с оружием, которое они получили из рук революции. Стало быть, правящая буржуазия и “социалистические” министры сознательно вызывают гражданскую войну». Однако прочитать это заявление не дали, а приняли резолюцию, осуждающую большевиков.
Те, кто стояли у власти, и даже «полувласти», как лидеры Съезда, постепенно теряли чувство реальности. Им стало казаться, что резолюции и аплодисменты в залах заседаний – это и есть всенародное одобрение. И, вопреки отдельным скептическим голосам, президиум Съезда голосует решение о проведении – как бы в противовес большевикам – 18 июня общероссийской демонстрации в поддержку своей политики.
13 июня большевистский ЦК принял решение участвовать в этой политической акции и постараться «превратить демонстрацию против воли Совета за то, чтобы власть перешла к Совету». В ПК мнения опять разошлись, были голоса за бойкот, но потом сошлись на том, что участвовать надо и, как сказал Иван Рахья, «необходимо воспроизвести точную копию… не состоявшегося 10 июня шествия».
В оставшиеся дни столичные большевики вновь бросают все свои силы на заводы и в казармы. Туда же направляется около сотни делегатов собиравшейся Всероссийской конференции фронтовых и тыловых военных организаций РСДРП. Ленин сам проводит в ЦК совещание районных работников, инструктирует большевистских ораторов и агитаторов, проверяет подготовку плакатов, знамен. Он понимал, что предстоящая демонстрация покажет и вектор развития революции и реальное соотношение борющихся сил.
Утро 18-го выдалось отменным: было тепло и ясно. И уже в 9 утра началось движение колонн от сборных пунктов к центру. На Невском проспекте под звуки «Марсельезы» во главе демонстрантов шли лидеры и делегаты Всероссийского съезда Советов. На Марсовом поле у братской могилы они вышли из колонны, дабы «принять парад» столичного пролетариата. А с окраин, мерной, тяжелой поступью по улицам Петрограда сюда же двигалось небывалое шествие – около полумиллиона рабочих и солдат. Лидеры и делегаты Съезда Советов стали читать и считать тексты плакатов… «Первые большевистские лозунги, – пишет Троцкий, – были встречены полушутливо… Но те же лозунги повторялись снова и снова. “Долой 10 министров-капиталистов!”, “Долой наступление!”, “Вся власть Советам!”. Улыбка иронии застывала на лицах и затем медленно сползала с них. Большевистские знамена плыли без конца. Делегаты бросили неблагодарные подсчеты».
Владимир Иванович Невский стоял на трибуне рядом с эсеровским лидером Николаем Дмитриевичем Авксентьевым. Накануне, на митинге Путиловского завода, вспоминал Невский, «Авксентьев, обращаясь ко мне, гордо заявил: “За нами идут массы, а за вами – кучка крикунов, потому вам и не удалась демонстрация 10-го”». И вот теперь, «отвечая на приветствие проходящих тт. солдат, я сказал ему: “Ну что, кто за нами идет?” Самоуверенный кандидат в министры изрек: “Это не народ, а отбросы Петербурга”».
«Во время этой демонстрации, – рассказывал Георгий Валентинович Плеханов, – я стоял на Марсовом поле рядом с Чхеидзе. По его лицу я видел, что он нисколько не обманывал себя насчет того, какое значение имело поразительное обилие плакатов, требовавших низвержение капиталистических министров». Суханов дополняет: «Кое-где цепь большевистских знамен и колонн прерывалась специфическими эсеровскими и официальными советскими лозунгами. Но они тонули в массе; они казались исключениями, нарочито подтверждающими достоверность правила».
А вот свидетельство большевички Прасковьи Куделли: «Солнце палит неумолимо. Мерным шагом двигаются колонны рабочих… У могил жертв революции весь в сборе эсероменьшевистский штаб: ходульный Керенский, величавый Церетели, подтягивающийся за ним Чхеидзе… А в сторонке, в значительном отдалении стоит небольшая группа большевиков и в середине Ленин. Лицо его серьезно, зорко оглядывает он дефилирующие колонны».
Да, это была победа и, как заметил Плеханов, большевики чувствовали себя «настоящими именинниками». Мало того, успех опять начинал кружить им головы. И та же Прасковья Куделли, рисуя портрет Владимира Ильича, заканчивает с пафосом: «Ленин остро и сосредоточенно наблюдает, вдумчиво смотрит перед собой, и изредка из его прищуренных глаз вырываются и сверкают огненные искры…» Вот так!
Между тем никаких «огненных искр» он не излучал, никакой эйфории не испытывал и настроение у него было совсем иное. Ленин чувствовал и понимал, что революция неумолимо движется к переломной точке своего развития. Сравнивая эту демонстрацию с первомайской, он пишет: «Первое мая было праздником пожеланий и надежд… 18-е июня было первой политической демонстрацией действия, разъяснением – не в книжке или в газете, а на улице, не через вождей, а через массы – разъяснением того, как разные классы действуют, хотят и будут действовать, чтобы вести революцию дальше».
Внушительные и зримые силы – полмиллиона рабочих и солдат мирно потребовали от лидеров Советов взять власть в свои руки. Но эти лидеры сделали вид, что ничего не произошло. Они полагали, что опять смогут народу что-нибудь пообещать, принять соответствующую резолюцию, а если нужно, то и декларацию. В который уже раз, надежды на мирный исход событий были обмануты.
Спустя два часа после демонстрации, на квартире у Елизаровых собрались несколько членов ЦК и «военки». Среди всеобщего ликования, Ленин был задумчив и серьезен. Николай Подвойский задал вопрос – что делать дальше? Владимир Ильич ответил, вспоминает Николай Ильич, «что демонстрацией пролетариат ничего не добился. Он (пролетариат) должен с нею вместе похоронить иллюзию на мирную возможность передачи власти Советам». Теперь надо остерегаться, что буржуазия употребит все усилия на то, чтобы спровоцировать массы на такое выступление, которое будет разбито. Поэтому главная задача на ближайшее время – организация, организация и еще раз организация масс.
На следующий день газеты принесли известия о том, что 18-го демонстрации – при явном преобладании большевистских лозунгов – прошли в Москве, Риге, Ревеле, Гельсингфорсе, Минске, Киеве, Харькове и других городах России. Это еще более прибавило настроения большевикам. Но когда стало известно, что именно 18-го, несмотря на все антивоенные выступления, на фронте все-таки началось наступление, последемонстрационное ликование сменилось негодованием и яростью.
К тому же днем, в связи с победными реляциями с фронта, на улицы и площади Петрограда хлынули все проправительственные элементы. С лозунгами «Война до победы!» они двинулись к Мариинскому дворцу демонстрировать свои патриотические чувства и лояльность правительству.
Под портретом «героя дня» Керенского в одной из колонн шагал сам Плеханов. Другую – привел к английскому посольству Милюков. Во всех церквях служили молебны.
Поведение Милюкова никого не удивило. А вот Плеханов… В знак благодарности ему нанесли визиты Родзянко, Колчак и Пуришкевич. Михаил Владимирович Родзянко сказал: «Я пришел с Вами познакомиться, т. к. мне говорили, что Вы очень умный человек». Но говорить оказалось не о чем. Александр Васильевич Колчак, рассказывая о деморализации армии, «плакал, как дитя» и заявил: «Если надо, я буду служить вам, социалистам-революционерам… Сознаюсь, социал-демократов я не люблю». А когда Плеханов заметил, что он и есть социал-демократ, Колчак смутился, но, оправившись, добавил, что он в этом «ничего не понимает». Ну а лидер черносотенцев Владимир Митрофанович Пуришкевич стал упрашивать Георгия Валентиновича вообще взять на себя управление страной: «Вы мой политический враг, но я знаю, что вы любите Родину».
Черносотенцы в этот момент резко активизировались. Но их призыв – «Никакой пощады врагам русского народа!» – адресовался не немцам, а «врагу внутреннему». Стоило прохожему солдату или рабочему что-то возразить им, как тут же раздавалось: «Ленинец! Бей его!» – и в ход шли кулаки и палки. Питер от кровопролития уберегло. А вот в Старом Петергофе, когда юнкера устроили манифестацию, на улицу с оружием вышел батальон 3-го запасного полка. Если верить газетам, то в кровавой свалке человек десять было убито и еще больше покалечено.
Обстановка в столице накалилась до предела. Слова Зиновьева, сказанные на конференции фронтовых и тыловых большевистских организаций: «Перед нами выбор – смерть в окопах во имя чуждых нам интересов или на баррикадах – за наше дело», – передавались из уст в уста. Солдаты уже плохо слушали доклады и, как пишет Подвойский, «время от времени на трибуну стали подниматься делегаты от Петроградского гарнизона с требованием прекратить обсуждение стоящих перед конференцией вопросов и превратить ее в оперативный штаб вооруженного восстания».
Утром 20 июня на конференцию приехал Ленин. Многие делегаты ожидали, что Владимир Ильич одобрит их «революционность», – рассказывает Мария Сулимова, – однако для «разгоряченных голов» его речь «сыграла роль ливня». «Мы должны быть, – сказал Ленин, – особенно внимательны и осторожны, чтобы не поддаться провокации… Если и удалось бы сейчас власть взять, то наивно думать, что, взявши ее, мы сможем удержать. Мы не раз говорили, что единственно возможной формой революционного правительства являются Советы… Каков же удельный вес нашей фракции в Советах?.. Мы в ничтожном меньшинстве… Чтобы серьезно, не по-бланкистски идти к власти, пролетарская партия должна бороться за влияние внутри Советов, терпеливо, неуклонно, изо дня в день разъяснять ошибку масс, их мелкобуржуазные иллюзии. Сорвать эту нашу линию хотят контрреволюционеры, они всяческими средствами пытаются спровоцировать нас на преждевременное, сепаратное выступление, но мы на эту удочку не пойдем, нет, мы не доставим им такого удовольствия… Время работает на нас».
Убедил он не всех. Делегат Северного фронта Александр Васильев сказал: «Нам кажется, что т. Ленин недостаточно осветил положение масс, находящихся на фронте. Он не указал конкретно выхода… Наступление на фронте одобрено властью. Армия не может отнестись к этим фактам безучастно. И разумеется, она ждет от нас активных шагов. Нам кажется, что ЦК действует слишком медлительно… Ясно одно: “лучше рабочим умирать здесь на баррикаде, чем там на фронте, – за цели, пролетариату совершенно чуждые”. Эти слова Зиновьева – лучший ответ на поставленный мной вопрос… Поверьте, фронт нас поддержит. На фронте – настроение не большевистское, нет, там настроение антимилитаристское. И этим сказано все».
Однако большинство делегатов аргументы Ленина убедили. Делегат саратовской организации солдат Лазарь Каганович сказал: «Захват власти в Петрограде еще не означает захвата власти в России… Совет рабочих и солдатских депутатов не стоит на нашей точке зрения. А до тех пор – все наши попытки будет неудачны. Наша задача – оказать давление на Совет, добиваться перевыборов». «Единичные выступления, – подвел итог делегат Юго-Западного фронта прапорщик Николай Крыленко, – могут привести лишь к отрицательным последствиям. Но чтобы создались эти массовые выступления, нам нужно заняться усиленной агитацией своих идей. И лишь когда идеями большевизма будут объяты широкие войсковые массы, следует перейти от слов к делу».
Казалось бы, все в порядке. Но состоявшееся 22 июня совещание членов ЦК, ПК и «военки» вновь выявило то самое «революционное нетерпение», которого больше всего опасался Ленин. И член ПК, старший унтер-офицер Михаил Лашевич решительно заявил, что «надо сдерживать горячие головы от эксцессов… Мы теперь должны быть особенно осторожны и сдержанны в своей тактике, а в выступлениях последних дней как раз этого нет. Зачастую невозможно разобраться, где кончается большевик и начинается анархист». Его поддержал член ПК Харитонов: понять разницу между большевиком и анархистом трудно потому, что среди тех, кто идет за партией, много таких, кто теории большевизма не разделяет. И Владимир Невский позднее вспоминал, что именно 22 июня он понял, что «сдержать солдат от выступления мы не сможем».
В этот день Владимир Ильич еще раз перечитал статью эксминистра Милюкова в «Речи». «Если при прежнем составе правительства, – писал Павел Николаевич, – возможно было хотя некоторое руководство ходом русской революции, то теперь, видимо, ей суждено развиваться далее по стихийным законам всех революций». Перспектива такова: «Взяв “всю власть”, Советы скоро убедятся, что у них очень немного власти. И они должны будут восполнять недостаток власти испытанными в истории… якобинскими приемами… Захотят ли они… скатиться вниз до якобинства и террора или сделают попытку умыть себе руки?»
Комментируя Милюкова, Ленин пишет: «Историк прав. На днях или не на днях, но вскоре должен решиться именно этот вопрос. Либо наступление, поворот к контрреволюции, успех (надолго ли?) дела империалистской буржуазии, “умывание рук” Черновым и Церетели. Либо – “якобинство”. Историки буржуазии видят в якобинстве падение… Историки пролетариата видят в якобинстве один из высших подъемов угнетенного класса в борьбе за освобождение». Что касается террора, то в том же июне Владимир Ильич написал: «“Якобинцы” XX века не стали бы гильотинировать капиталистов – подражание хорошему образцу не есть копирование».
В общем было ясно, что кризис близится, задуматься было о чем, а вся круговерть Петрограда, ежеминутно вторгавшаяся в жизнь, мешала этому. К тому же Ленин просто устал от ежедневных перегрузок. В первые месяцы после возвращения они с Надеждой Константиновной пытались сохранить цюрихский режим прогулок. Но с прогулками, как пишет Крупская, «плохо выходило. Раз ходили на Елагин остров, но показалось там очень людно и толкотливо. Ходили сидеть на набережную Карповки. Потом взяли привычку ходить по малолюдным улицам Петербургской стороны».
Но в конце июня времени на прогулки уже не хватало, да и гулять стало просто опасно. По решению ЦК в квартире Елизаровых на Широкой улице установили охрану из рабочих завода «Старый Парвиайнен», и Ленин был весьма удивлен, застав их однажды на кухне: «Не слишком ли много хлопот?» – заметил он. А в самых последних числах июня, когда опасность усилилась, ему иной раз приходилось уходить на ночлег из редакции «Правды» к Стасовым на Фурштадскую. В конечном счете, в четверг 29 июня Ленин вместе с Марией Ильиничной уезжают на дачу Бонч-Бруевича в деревню Нейвола близ станции Мустамяки.
Зная потребность Владимира Ильича иногда оставаться в совершенном одиночестве, хозяева отвели ему две небольшие полумансардные комнатки. И условились приноравливаться к его привычкам, делая это совершенно незаметно, ибо знали «величайшую деликатность Владимира Ильича, его стеснительность…» В первый же вечер, когда наступила предночная тишина, Ленин задумался, ушел в себя. «Как хорошо, – чуть слышно сказал он и вновь не то погрузился в глубокую думу, не то слушал тишину… – Как хорош воздух, прямо замечательно хорош, – сказал он, выйдя в сад. – Здесь, я чувствую, хорошо можно отдохнуть…»
Но и здесь Владимир Ильич продолжает работать. И именно здесь он приходит к окончательному выводу: «…Положение объективно революционное… Реформами не поможешь. Пути реформ, выводящего из кризиса – из войны, из разрухи – нет».
А в свободное время Ленин ходит гулять к большому озеру. Пловец он был отличный и «бывало, – пишет Бонч-Бруевич, – жутко смотреть на него: уплывет далеко-далеко и там где-то ляжет и качается на волнах». Владимир Дмитриевич предупреждает: здесь глубоко, холодные течения, в омутах тонет много людей… Владимир Ильич смеется: «Глубоко?… Очень хорошо!.. Дна не достал… И нырял глубоко: ни травы, ни дна, ничего не видно, даже темно в воде…» И еще: «Тонут, говорите, – переспрашивает Владимир Ильич. – Ну, мы не потонем…»
Рано утром 4 (17) июля за Лениным приезжает Макс Савельев: необходимо срочно возвращаться в Петроград.