В СТОЛИЦЕ
На молодого человека, приезжавшего в столицу из провинции, Петербург нередко производил довольно тягостное впечатление. Когда, например, 17-летний Глеб Кржижановский прибыл сюда для поступления в Технологический институт, Питер буквально ошеломил его. «На первых порах, — вспоминал он, — я был подавлен мрачным величием этого города. Каменные громады зданий, гранит и мрамор его дворцов, могучая черная лента Невы, блеск европейских магазинов, синие лучи электричества на главных величественных проспектах и тонущие в нездоровой сырой мгле, балансирующие на болотистой почве угрюмые фабричные закоулки окраин.
Петербург того времени был поистине ужасным городом торжествующего царизма. Отборная рать здоровеннейших городовых, торчавших на каждом перекрестке, не менее упитанные фигуры дюжих «околодков», характерная дробь барабанов с пронзительным присвистом маршевой дудочки, аккомпанирующей непрерывно маршировавшим в разных направлениях многочисленным колоннам войск, «цвет» бюрократии и генералитета, гранивших широкие тротуары Невского проспекта, и целые тучи шпионской рати, шныряющей в мглистом тумане бесконечных петербургских улиц…»1
На Владимира Ульянова город столь тягостного впечатления, судя по всему, не произвел. Во-первых, ему было уже не 17, а 23. Во-вторых, исполнилась его мечта, и он все-таки вырвался из постылой, пыльной Самары и теперь уже был предоставлен самому себе. И наконец, он ведь приехал сюда не впервые. А с предыдущими приездами были связаны и успешные университетские экзамены, и новые столичные знакомства.
Помнил он, конечно, и о том, как весной 1891 года гуляли они по набережной Невы с сестрой Ольгой, смотрели ледоход. Как той же весной похоронили ее. Поэтому, сняв комнату на Сергиевской улице, он в первые же дни едет на Волково кладбище. Могила Ольги в порядке, «все в сохранности — и крест и венок», — пишет он матери2 .
Суеты, связанной с обустройством, на первых порах было много. Но уже 3 сентября Владимира Ульянова зачисляют помощником присяжного поверенного к хорошему знакомому Хардина известному адвокату Михаилу Филипповичу Волкенштейну, и отныне, облачаясь в отцовский фрак, ему приходится регулярно ходить на Литейный проспект в Совет присяжных поверенных при Петербургском окружном суде для юридических консультаций и ведения судебных дел. А в Юридическом календаре на 1894 год, на странице 276, его фамилия с указанием адреса появляется в списке столичной адвокатуры.
Постепенно налаживается и повседневный быт. Обедать он ходит к близким знакомым семьи Ульяновых — Чеботаревым. По совету матери Владимир заводит приходно-расходную книгу, в которую заносит свои траты. «Оказалось, — сообщает он Марии Александровне, — что за месяц с 28/VIII по 27/IX израсходовал всего 54 р. 30 коп., не считая платы за вещи (около 10 р.), и расходов по одному судебному делу (тоже около 10 р.), которое, может быть, буду вести. Правда, из этих 54 р. часть расхода такого, который не каждый месяц повторится (калоши, платье, книги, счеты и т. п.), но и за вычетом его (16 р.) все-таки получается расход чрезмерный — 38 р. в месяц. Видимое дело, нерасчетливо жил: на одну конку, например, истратил в месяц 1 р. 36 к. Вероятно, пообживусь, меньше расходовать буду»3 .
2 октября 1893 года Владимир переселяется на Ямскую улицу и пишет матери: «Комнату я себе нашел наконец-таки хорошую, как кажется: других жильцов нет, семья небольшая у хозяйки, и дверь из моей комнаты в их залу заклеена, так что слышно глухо. Комната чистая и светлая. Ход хороший. Так как при этом очень недалеко от центра (например, всего 15 минут ходьбы до библиотеки), то я совершенно доволен»4 .
Само описание этой комнаты — «других жильцов нет», «дверь… заклеена», «слышно глухо» — невольно выдает какието новые, скрытые, тем более от матери, помыслы сына. Освоившись в столице, Владимир сразу же начинает искать контакты с нелегальными социал-демократическими кругами. Он едет в Царское Село и навещает семью Аполлона Шухта. А здесь — прибавление: родилась дочь Анна, которая спустя много лет станет известной скрипачкой. И 24 октября 1893 года, при ее крещении, в метрической книге Царскосельской церкви лейб-гвардии 1-го стрелкового Его Величества батальона в графе «Звание, имя, отчество и фамилия восприемников» появится запись: «Помощник присяжного поверенного Владимир Ильин Ульянов».
Возобновляет Владимир знакомство и с Людвигом Явейном и Альбертом Тилло. Наконец, в ход идет рекомендательное письмо, полученное им от нижегородцев к питерским студентам-землякам. В конце сентября он вручает это письмо студенту первого курса университета Михаилу Сильвину, известному нижегородцам по занятиям в кружке П. Н. Скворцова.
«В переданном им письме, — рассказывает Сильвин, — которое я тут же просмотрел, нижегородцы предлагали мне отнестись к Владимиру Ильичу с полным доверием и упомянули об Александре Ильиче. Этого было более чем достаточно… Уничтожив письмо, в тот же день я разыскал Германа Красина, сообщил об интересном приезжем и настойчиво предложил познакомиться. Имя «Ульянов» произвело впечатление, но мне заявили «обсудим»5 .
Герман Красин, как и брат его Леонид, входил в свое время в брусневскую социал-демократическую организацию. После ее разгрома в 1891–1892 годах Германа выслали в Нижний. Однако, вернувшись в столицу, он сумел воссоздать новую группу, в которую вошли студенты Технологического института Степан Радченко, Петр Запорожец, Василий Старков, Глеб Кржижановский, Анатолий Ванеев, Александр Малченко, Яков Пономарев, Михаил Названов и др. Возобновили и связи с рабочими, входившими в брусневские кружки.
Работа шла — по тем временам — успешно, и «долгожительство» группы во многом объяснялось строжайшей конспирацией, за которой тщательно следил Запорожец. Поэтому к каждому «новенькому» относились крайне осторожно. И, получив от Сильвина сообщение о желании «брата А. И. Ульянова» вступить в организацию, Красин и Радченко отправились к нему домой. «Пойдем посмотрим», — заметил Красин.
Это позднее в своих мемуарах «технологи» будут рассказывать о том, что Владимира Ульянова, сразу же поразившего их марксистской эрудицией, приняли с распростертыми объятьями. В более ранних воспоминаниях тот же Герман Красин писал: «Мы явились к Владимиру Ильичу с целью познакомиться и произвести попутно легкий теоретический экзамен ему по части твердости его в принципах марксизма»6 . И хотя «экзамен» Ульянов не только выдержал, но и, как пишет Красин, сам превратился в экзаменующего, впечатление у «технологов» осталось неоднозначное.
Камнем преткновения стало отношение к народовольческому террору. «Помню, с какой горячностью, — вспоминал Владимир Старков, — он отстаивал от наших нападок свой взгляд на террор как на метод политической борьбы, который он изложил в первом своем литературном произведении, ходившем по рукам в рукописи (помнится, в статье под названием «Что такое «друзья народа»…»). Там он излагал еретическую, с нашей точки зрения, мысль в том смысле, что принципиально соц.-демократия не отрицает террор как метод борьбы».
Старков, видимо, запамятовал обстоятельства данной дискуссии, ибо в работе «Что такое «друзья народа»…» об отношении к террору не говорилось ни слова. Но то, что споры были, — факт. «Нам, воспитанным на статьях Плеханова, резко критиковавших программу и тактику народовольцев, поставивших во главу угла террор, и лично поломавшим не мало копий при борьбе с народовольцами, — писал Старков, — такие мысли казались еретичными»7 .
«Особая позиция» Ульянова по этому вопросу проявилась еще в Самаре в спорах с Лалаянцем, который написал о «некоторых симпатиях Владимира Ильича к народовольческому террору». Ее отметили и нижегородцы, вспоминавшие о дискуссии Владимира со Скворцовым по поводу «допустимости с точки зрения марксистской программы террора как средства борьбы»8 . И вот теперь Герман Красин и некоторые другие «технологи», страдавшие, как писал Глеб Кржижановский, от «заедавшего порой нас элементарного буквоедства», вновь решили «с особой обстоятельностью поисповедовать Владимира Ильича относительно его взглядов на террор, причем вспоминаю, как некоторые эксперты из нашей среды хотя и должны были признать правоверность его марксистских взглядов на этот метод борьбы, но все же отмечали, что наш новый друг по своему темпераменту в этом направлении слишком «красен и недостаточно надежен»…»9 .
Кржижановский считал, что отношение к народовольческому террору Владимира Ульянова «шло к нему непосредственно от фамильной трагедии, от героического образа его брата, что по-иному связывало его, чем нас, с традициями предшествовавшей героической революционной борьбы»10 . Но Лалаянц — первый оппонент Владимира по этому вопросу — напротив, определенно писал, что «отношение к террору у Владимира Ильича нисколько не было результатом непосредственного влияния на него его брата — А. И. Ульянова»11 .
Характерно, что Юлий Мартов, которого нынешние биографы любят противопоставлять Ленину, рассказывая о своих политических симпатиях начала 90-х годов, писал: «Я обрел идеал революционера в Робеспьере и Сен-Жюсте, все речи которых хорошо знал. Из этого увлечения вытекало довольно простое, примитивно-бланкистское представление о задаче революции, которую я мыслил себе в виде торжества абстрактных, для всех времен годных принципов народовластия, воплощаемых в революционной диктатуре, прочно опирающейся на «бедноту» и не стесняющейся в средствах.
…Точно сейчас не помню содержания моего первого литературного опыта: помню только, что он был, что называется, «с пылу, с жару», заключал в себе яростное обличение всякой умеренности и аккуратности, защищал террор и обильно был уснащен цитатами из речей Робеспьера и Сен-Жюста. Русские революционеры призывались при решении вопроса о тактике руководствоваться принципом якобинцев: «périsse notre nom pour que la liberté soit sauvée» (да погибнет наше доброе имя, лишь бы спасена была свобода)»12 .
Так что Лалаянц, видимо, более прав, нежели Кржижановский, ибо верность марксизму в данном случае состояла в том, чтобы к оценке любого метода борьбы подходить хотя бы «исторически», то есть с учетом времени и конкретных обстоятельств самой борьбы.
Заметим, кстати, что ссылка Владимира Старкова на Плеханова, якобы воспитавшего в них принципиальное неприятие террора, неосновательна. В «Наших разногласиях» Плеханов прямо заявлял, что «пропаганда в рабочей среде не устраняет необходимости террористической борьбы». Да и в самой программе группы «Освобождение труда» также указывалось, что социал-демократы «не остановятся и перед так называемыми террористическими действиями, если это окажется нужным в интересах борьбы»13 .
С этой проблемой нам придется неоднократно сталкиваться и в последующих главах. Пока лишь заметим, что свое отношение к тактике народовольцев Ульянов не скрывал ни тогда, ни позже.
«Они проявили, — писал он, — величайшее самопожертвование и своим героическим террористическим методом борьбы вызвали удивление всего мира». С точки зрения практического результата «своей непосредственной цели, пробуждения народной революции, они не достигли и не могли достигнуть». Но в тех условиях, когда не было массы, на которую они могли бы опереться, когда казалось, что страна — подобно древним восточным деспотиям — находится в историческом небытии, сам факт открытого протеста и борьбы, пускай даже одиночек, имел огромное значение. «Несомненно, — писал Ленин, — эти жертвы пали не напрасно, несомненно, они способствовали — прямо или косвенно — последующему революционному воспитанию русского народа»14 .
Отрицать, как выразился Кржижановский, «правоверность» подобной позиции с марксистской точки зрения не было оснований. Но логика борьбы с народничеством приводила молодых социал-демократических «ортодоксов» не только к тому, что они не делали различия между революционными и либеральными народниками, но и к отрицанию всего, что было связано с ними.
Спустя много лет Леонид Борисович Красин писал: «Маркс где-то упоминает, что при наличности враждующих течений идеологическая формулировка и самая позиция более молодого течения определяется часто как отрицание идей и воззрений его предшественников. И ради того, чтобы не быть похожими на них, «молодые» часто гораздо дальше идут по таким дорогам, по которым они не пошли бы без этой полемики и этой кружковой борьбы»15 . Это удивительно точное наблюдение нам, видимо, тоже еще не раз придется вспоминать, анализируя позицию и самого Ленина, и его оппонентов.
Василий Старков пишет, что он не помнит, «на чем состоялось примирение» в споре о терроре, но, так или иначе, «технологи» приняли Владимира Ульянова в свою среду. Отношения, впрочем, наладились не сразу. «Впечатление, которое он произвел, вероятно, не на меня одного, — вспоминал Михаил Сильвин, — вначале было довольно смешанным. Его невзрачная, на первый взгляд заурядная фигура нам не очень импонировала, но с каждым днем каждый из нас невольно останавливался все внимательней на этом странном человеке. По-видимому, присматривался и он к нам…»16
Поначалу быстрому сближению вероятнее всего препятствовала разница в возрасте. Четыре-пять лет, казалось бы, не столь уж много. Но когда ты первокурсник и тебе девятнадцать, как Сильвину, а Ульянову — двадцать четыре и он уже помощник присяжного поверенного, то эта разница весьма существенна. Однако, как пишет тот же Сильвин, поворот «начался довольно быстро».
Они собирались еженедельно на квартире у кого-либо из студентов-технологов. И чувство уважения к его марксистской эрудиции росло буквально с каждой встречей. В те годы, как отметил Леонид Красин, теоретическое верхоглядство было достаточно распространено в среде демократической молодежи, которая полагала, что «нечего корпеть над книжками, достаточно прочесть несколько статей Герцена, Чернышевского, проштудировать «Исторические письма» Лаврова, а если к этому еще прочесть брошюру Льва Тихомирова, то теоретическая подготовка революционера может считаться законченной и ему можно и должно идти немедленно в практическую работу»17 .
Среди социал-демократического студенчества тоже был свой «обязательный минимум»: первый том «Капитала» Маркса, статьи Энгельса, Каутского, Бебеля и Плеханова — и этого вполне достаточно. Поэтому, когда Ульянов рассказал о том, как с помощью рефератов прорабатывали они в Самаре марксистскую классику и иную литературу, «технологи» решили опробовать этот метод. Для начала взяли только что вышедшую книгу В. В. (Воронцова) «Наши направления» и поручили реферат Михаилу Сильвину.
Что из этой затеи вышло, рассказал сам Сильвин: «Реферат я написал, насколько теперь помню, хлесткий, но малосодержательный. Читал я его у себя же в комнате. Были, кроме Владимира Ильича, Кржижановский, Старков, Малченко, Ванеев и Г. Красин. Ввиду очевидной убогости содержания доклада особых прений или обмена мыслями не последовало, все неловко молчали, больше всех был смущен сам автор своим полным провалом и с отчаяния порвал реферат на мелкие куски, как только публика разошлась. Молчаливо признанным лидером кружка был Г. Красин, и он-то и решил спасти положение, предложив представить к ближайшему собранию реферат о рынках»18 .
В качестве объекта критического анализа он избрал уже упоминавшиеся «Очерки…» Николай-она (Н. Ф. Даниельсона). Исследуя процесс «капитализации» всего народного хозяйства, Даниельсон утверждал, что обнищание крестьянства сокращает внутренний рынок и тем самым лишает капитализм всякой почвы. Единственная его опора покровительственная политика правительства, которое толкает Россию на ошибочный путь. И если бы не эта политика, капитализм, а с ним и полуторамиллионный российский пролетариат неизбежно были бы обречены на деградацию.
Авторитет первого переводчика Маркса, огромная эрудиция, гигантский статистический материал — все это делало Даниельсона серьезным противником. Но Германа Красина это нисколько не смущало. В свое время, в Нижнем Новгороде, он не раз обсуждал данный вопрос с П. Н. Скворцовым и, основываясь на исследованиях оборота капитала во втором томе «Капитала» Маркса и на теории более быстрого роста постоянной части капитала сравнительно с переменной, вполне логично доказал, что капитализм развивается имманентно в процессе производства средств производства для средств производства.
Поскольку оратором он был неважным, то весь текст доклада написал в тетрадке, перегнутой пополам, так что полстраницы занимали поля. Текст этот он дал Владимиру Ульянову, и тот на полях набросал свои замечания. Но Герман не придал им особого значения, ибо был убежден в неотразимости своих аргументов.
Собрание состоялось в начале ноября 1893 года на квартире у Зинаиды Невзоровой, и, поскольку Красин являлся общепризнанным лидером кружка, публики собралось довольно много. Красин зачитал текст. Все было логично и правильно, вполне соответствуя цитатам из Маркса. Но кому была нужна такая правда? Это и стало очевидным, как только Ульянов изложил свои замечания.
Прежде всего выяснилось, что ни Герман, ни большинство присутствующих ничего не знают «о русском сельском хозяйстве, о всех тех многочисленных видах и формах, в которых капитализм внедрялся в самую гущу народной жизни». Без всяких ссылок на Маркса Владимир призвал своих коллег к реализму, к тому, чтобы исходить не из схем и абстракций, а из анализа российской действительности. И Даниельсон не прав не потому, что он противоречит Марксу, а потому, что его выводы не соответствуют реальности.
Опираясь на свой самарский реферат о книге Постникова, Ульянов обрисовал процесс расширения товарного производства на почве вытеснения натурального хозяйства денежным, расслоения крестьянства и его пролетаризации. «Он говорил долго, — пишет Михаил Сильвин, — со свойственным ему мастерством, старался не задевать референта, но последний, однако, чувствовал себя уничтоженным, как это чувствовали и все мы…
— Мы должны заботиться не о рынках, — закончил Владимир Ильич, — а об организации рабочего движения в России, о рынках же позаботится наша буржуазия»19 .
Это же собрание подробно описала Софья Невзорова, лишь накануне приехавшая к сестре в Питер: «Как сейчас помню нашу небольшую, в одно окно, длинную комнатку с зеленым диваном и двумя кроватями. На этом диване за столом сидит этот новый интересный человек. Владимиру Ильичу было тогда всего 23 года. Свет лампы освещает его большой, крутой лоб с кольцами рыжеватых волос вокруг значительной уже лысины, худощавое лицо с небольшой бородкой. Свои возражения по поводу статьи Германа Красина он читает по тетрадке. Напротив него на кровати, напряженный как стрела, сидит Глеб Кржижановский, дальше кругом на стульях разместились остальные: всегда на вид спокойный, но горячий в спорах Старков, чернобровый и черноглазый Малченко, высокий красивый Петр Запорожец, коренастый белокурый Ванеев, нервный и подвижной Сильвин. На кровати сидят Зина [Невзорова] и Аполлинария [Якубова], а у печки стоит, заложив руки за спину, высокий, с большим лбом Герман Красин. В стороне на столике шумит самовар, стоят стаканы, хлеб, масло. Хозяйничаю я. Владимир Ильич кончил читать. Начинается жаркий спор. Дает свои объяснения Г. Красин, горячится главным образом Кржижановский, возражают Старков, Ванеев и др. В. И. молчит, внимательно слушает, переводя свои острые, смеющиеся, пытливые глаза с одного на другого. Наконец, он берет слово, и сразу наступает тишина. Все с необыкновенным вниманием слушают, как В. И. опровергает Г. Красина и некоторых других, возражавших ему. Не помню сейчас его доводов, но осталось яркое впечатление неопровержимости их. Я видела тогда В. И. первый раз в жизни. И сразу он принес с собой что-то яркое, живое, новое, неотразимое. Я, дикая провинциалка, была прямо потрясена этим вечером. Целый вихрь мыслей кружился в голове. И так живо и ясно встает в памяти вся картина этого вечера. Как будто вчера, а не 36 лет назад стоял В. И. в нашей комнате в своем черном с мерлушковым воротником пальто. Слегка сгорбившись и надвигая поглубже мерлушковую шапку на уши, он так заразительно молодо смеялся и шутил, уходя одним из последних из нашей комнаты»20 .
Этот вечер как раз и стал поворотным пунктом и в отношении к Владимиру Ульянову, и в жизни самого кружка.
ПЕРВОЕ ПРИЗНАНИЕ
На Рождество Владимир поехал в Москву к родным. Они не виделись уже четыре месяца, и это была первая столь длительная разлука. Поэтому было и о чем поговорить, и просто посидеть всем вместе за праздничным столом. Но, как всегда, сразу же начались и иные встречи.
В эти же дни в Москву нелегально приехала его самарская знакомая Мария Голубева-Яснева, отбывавшая ссылку в Твери. Встретив одного из народовольцев, с которым имела дела еще в прежние годы, она получила приглашение на конспиративную вечеринку — «только для избранных», которая должна была состояться на Воздвиженке, в доме хозяйки книжного магазина, вполне либеральной дамы Залесской. Поначалу Владимир не хотел идти туда, но потом согласился. И совсем по другим каналам на ту же встречу получили приглашение Анна и Марк Елизаровы.
9 января в большой трехкомнатной квартире дома Залесской, совсем не ожидая того, они встретились. «Избранных», — вспоминала Анна Ильинична, — оказалась непротолченая труба. Конспирация была такова, что оказалось два входа в дом или две квартиры под одним номером, — не помню точно, — и многие тыкались сперва неправильно, а потом описательно добивались нужного. Если принять во внимание, что это были меблированные комнаты-квартиры для студенчества, — в то время самого революционного элемента, — поэтому дежурный пост для всех шпиков, то надо признать, что менее конспиративно устроить вечеринку вряд ли было возможно. Но как быть?! Более солидная публика была в то время слишком осторожна, чтобы давать свою квартиру под большие собрания. Неустрашимой являлась, как всегда и всюду, молодежь…»1
Сначала заслушали какой-то реферат, и «якобинка» Мария Голубева тихо ругалась: «Стоило собирать так конспиративно публику, чтобы слушать доклады об аптечках и библиотечках!» Но потом начались «дебаты, принявшие скоро, — как пишет Елизарова, — горячий характер, особенно после того, как одному очень солидному народнику, невысокого роста, плотному, с лысиной блондину, к которому молодежь обращалась очень почтительно и который сидел в некотором роде «в красном углу», стал возражать Владимир Ильич».
Стоя в дверях в другую комнату в толпе молодежи, он сначала бросил несколько иронических реплик, а потом взял слово и «со всем пылом молодости» подверг критике народническую доктрину. Присутствовавший на этом собрании Виктор Чернов — будущий лидер социалистов-революционеров — впоследствии вспоминал об этом выступлении Ульянова: «Он показался мне очень невзрачным; его картавящий голос, однако, звучал уверенностью и чувством превосходства. Он тогда еще не злоупотреблял «ругательностью» и производил приемами спора, в общем, весьма благоприятное впечатление».
Плотный лысый блондин с рыжей бородой был не кем иным, как Василием Павловичем Воронцовым — знаменитым «В. В.». Он стал отвечать Ульянову, «приставая к нему, — как пишет Чернов, — что называется как с ножом к горлу: «Ваши положения бездоказательны, ваши утверждения голословны… Покажите нам, что дает право вам утверждать подобные вещи; предъявите нам ваш анализ цифр и фактов действительности. Я имею право на свои утверждения, я его заработал: за меня говорят мои книги… А где ваш анализ? Где ваши труды? Их нет!»2
Вот этого Василию Павловичу как раз и не надо было говорить. И дело не в том, что упрек молодому человеку в отсутствии «фундаментальных трудов» вряд ли был корректен и сразу вызвал неприятие у присутствующих здесь студентов. Еще в Самаре Владимир не раз выступал с рефератом о книге В. В. «Судьбы капитализма в России», написал он тогда же и статью «Обоснование народничества в трудах В. В.». Поэтому «снисходительное отношение, научные возражения более старшего собеседника, — пишет Анна Ильинична, — не смутили брата. Он стал подкреплять свои мнения также научными доказательствами, статистическими цифрами и с еще большим сарказмом и силой обрушился на своего противника. Все собеседование обратилось в турнир между этими двумя представителями «отцов и детей». С огромным интересом следили за ним все, особенно молодежь. Народник стал сбавлять тон, цедить слова более вяло и, наконец, стушевался. Марксистская часть молодежи торжествовала победу»3 .
И в этой оценке первого публичного выступления Владимира не было комплиментарное. Агент охранки, присутствовавший, естественно, на этой «конспиративной вечеринке», также доложил, что защиту своих взглядов Ульянов провел «с полным знанием дела»4 . Чего не знал агент, так это комичного финала: уходя, уже в передней, Владимир спросил Голубеву: «С кем это я спорил?» И узнав, что это был сам «В. В.», ужасно смутился и рассердился, что его не предупредили5 .
После этого эпизода Ульянов сразу приобрел известность в радикальных московских кругах и, как пишет Голубева, «имя «петербуржца», разделавшего так основательно В. В., было одно время у всех на устах»6 . Но роль модного «героя» нисколько не прельщала Владимира. И когда — уже упоминавшийся в связи с голодом 1891 года — сын генерала Сергей Прокопович, сочувствовавший социал-демократам, через Марию Голубеву пригласил Ульянова к себе домой, Владимир, как писала Голубева, вел себя в гостях «ужасно скромно»7 .
Не обошлось и без курьезов…
Для встреч с московскими товарищами надо было подыскать подходящее место. И Мария Петровна предложила для свиданий квартиру своей сестры, муж которой, пристав, подолгу отсутствовал дома. И вот однажды Владимир Ильич и Мария Петровна пришли на эту квартиру и в ожидании товарищей «уединились в маленьком кабинетике…». Вдруг неожиданно возвращается пристав, решивший пообедать дома. И узнав, что приехала свояченица, стал приглашать к столу и ее. «Жена его сказала, что Мария Петровна не одна, а у нее сидит ее знакомый. Но пристав настоял, чтобы к обеду был приглашен и тот.
И вот Владимир Ильич пошел с Марией Петровной обедать вместе с приставом. Хозяин, не зная, конечно, с кем он имеет дело, был воплощенной любезностью и, чтобы занять своих гостей, стал рассказывать о том, что он пишет мемуары… Владимир Ильич поддакивал ему: «Да, это должно быть очень интересно».. Мария Петровна едва удерживалась от смеха… К счастью, два товарища, с которыми Владимир Ильич должен был иметь свидание, пришли позже, когда обед был уже закончен и пристав ушел…»8
Весть о дебатах с В. В. докатилась и до Питера. Во всяком случае, когда через несколько дней Ульянов вернулся в столицу, друзья стали осаждать его просьбами — ответить Михайловскому на его статьи в «Русском богатстве», направленные против марксистов9 .
Опыт полемики с В. В. показал, что самарские рефераты не утратили своей «убойной силы», и Владимир решил, что неплохо было бы, подновив и доработав содержание, опубликовать их хотя бы на гектографе. И делать это надо было быстро, отложив все прочие дела и, в частности, адвокатуру. Естественно, встал вопрос — а на что жить?
Впрочем, практика помощника присяжного поверенного особых доходов ему и так не приносила. Сразу же после зачисления Владимира в Петербургскую адвокатуру Департамент полиции немедленно известил его столичных коллег о «неблагонадежности Ульянова». Так что ждать больших и громких дел, суливших успех, не приходилось. Тем не менее он продолжал регулярно ходить на Литейный для юридических консультаций и несколько раз выступал по мелким уголовным делам по назначению суда, т. е. бесплатно. Михаилу Сильвину Владимир как-то посетовал на то, что его адвокатские гонорары едва покрывают расходы на выборку документов для ведения дел10 .
В Москве у него, видимо, был разговор на эту тему с матерью, и выяснилось, что материальное положение семьи стало достаточно стабильным. Помимо накоплений, оставшихся после смерти Ильи Николаевича и продажи Алакаевки, а также пенсий, которые продолжали получать Мария Александровна, сын Дмитрий, учившийся на первом курсе медфака МГУ, и дочь Мария — гимназистка 5-го класса, высокооплачиваемую должность в Управлении Курской железной дороги получил зять — Марк Тимофеевич Елизаров. Если добавить к этому те деньги, которые Мария Александровна продолжала получать от сестры Любови Александровны Пономаревой за свою долю земли из отцовского наследства в Кокушкине, то станет очевидным, что возможность помогать Владимиру была. На том, судя по всему, и порешили11 .
Теперь Ульянов гораздо реже стал появляться в Окружном суде и чуть ли не ежедневно просиживал весь день в Публичной библиотеке, просматривая новейшую литературу, выходившую из-под пера идеологов либерального народничества.
Первый выпуск работы, получившей название «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов? (Ответ на статьи «Русского богатства» против марксистов)», был закончен уже в апреле 1894 года. Этот выпуск был целиком посвящен критике Н. К. Михайловского. В мае завершилась работа над вторым выпуском, «героем» которого стал С. Н. Южаков. А к середине июня был написан и третий выпуск, анализировавший труды С. Н. Кривенко.
Обстоятельства издания этой работы подробно освещены в воспоминаниях С. И. Мицкевича, А. А. Ганшина и В. Н. Масленникова. Ее печатали в Петербурге, Москве, в имении отца Ганшина «Горки» Переславского уезда Владимирской губернии и в Борзенском уезде Черниговской губернии. «Если принять во внимание, — писал Сергей Мицкевич, — что гектограф при нашей тогдашней технике давал 30–40 оттисков и в самом лучшем случае — 50, то оказывается, что первый выпуск был издан максимум в 250 экз., вероятно — меньше, а третья часть, по-видимому, была издана только один раз на гектографе, т. е. максимум в 50 экз.». Второй выпуск так до сих пор и не найден. И все-таки имеются достоверные данные о том, что работу «Что такое «друзья народа»…» читали тогда не только в Питере и Москве, но и в Вильно, Пензе, Владимире, Киеве и Чернигове12 .
Название работы пришло из старого номера «Отечественных записок» за 1879 год, где в редакционной статье говорилось:
«Еще недавно один литературный осел лягнул «Отечественные записки» за пессимизм к народу, как он выразился по поводу небольшой рецензии о книжке Златовратского, в которой, кроме пессимизма к ростовщичеству и развращающему влиянию полтины вообще, ничего пессимистического не было… Либеральное болото, совсем как в сказке, всколыхалось… и, нежданно-негаданно, явилось такое множество защитников народа, что мы, поистине, удивились тому, что народ наш имеет столько друзей… Петь деревне серенады и «строить ей глазки» вовсе еще не значит любить и уважать ее, точно так же, как и указывать ее недостатки вовсе еще не значит — относиться к ней враждебно»13 .
Вот об этой-то «любви» и «враждебности» и шла речь в работе «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?». Владимир Ульянов отмечает характерную особенность: взывая к «отцовским идеалам», либеральные народники стараются выглядеть более духовно возвышенными и радикальными, нежели социал-демократы. Да, действительно, была целая эпоха освободительного движения, когда, по выражению Каутского, «каждый социалист был поэтом и каждый поэт — социалистом», когда вера в крестьянскую революцию, в общинный строй русской жизни воодушевляла и поднимала молодежь на геройскую борьбу с правительством. «И вы не можете упрекнуть социал-демократов в том, — пишет Ульянов, — чтобы они не умели ценить громадной исторической заслуги этих лучших людей своего времени, не умели глубоко уважать их памяти. Но я спрашиваю вас: где же она теперь, эта вера? — Ее нет..»14
«Деревня давно уже совершенно раскололась. Вместе с ней раскололся и старый русский крестьянский социализм, уступив место, с одной стороны, рабочему социализму; с другой — выродившись в пошлый мещанский радикализм». Его программа не выходит за рамки создания «министерства земледелия», проповеди агрикультуры, необходимости для обворованных крестьян «дешевого кредита», «комиссионерских контор», «упорядочения аренды» и, конечно же, «большей старательности» в работе. Иными словами, «из политической программы, рассчитанной на то, чтобы поднять крестьянство на социалистическую революцию против основ современного общества — выросла программа, рассчитанная на то, чтобы заштопать, «улучшить» положение крестьянства при сохранении основ современного общества»15 .
И Ульянов с горечью заключает: «Нельзя не вспомнить по этому поводу так метко описанную Щедриным историю эволюции российского либерала. Начинает этот либерал с того, что просит у начальства реформ «по возможности»; продолжает тем, что клянчит «ну, хоть что-нибудь» и кончает вечной и незыблемой позицией, «применительно к подлости». Ну, как не сказать, в самом деле, про «друзей народа», что они заняли эту вечную и незыблемую позицию…» А дабы не оставалось сомнения в том, что это не есть некая «самобытность» российского либерального мещанства, Ульянов вспоминает слова Гёте о немецких мещанах-филистерах: «Что такое филистер? Пустая кишка, полная трусости и надежды, что бог сжалится»16 .
Надо сказать, что в работе этой много «ругательных» слов, в том числе и давно забытых, таких, как «пустолайка» или «пустоболтунство»17 . Но, пожалуй, одним из наиболее часто повторяющихся стало слово «пошлость».
Слово это трактуется ныне достаточно однозначно: как грубый, вульгарный, низкий в нравственном отношении, даже подлый. Но в прежние времена, как отметил Даль, слово «пошлый» означало — давний, старинный, исконный, что исстари ведется. И лишь во второй половине XIX столетия слово это стало приобретать иной смысл: общеизвестный, вышедший из обычая, наскучивший, избитый…
На рубеже ХIХ-ХХ веков мир вступал в новую эпоху. Многие прежние представления утрачивали свой смысл. И не только представления… А многие интеллектуалы и политические деятели будут еще долго пытаться по-прежнему анализировать эту новую реальность, эти «новые времена» с помощью старого инструментария и прежде общеизвестных, избитых истин. Это и объясняет, почему слова «пошлый» и «пошляки» на рубеже столетий стали звучать в совершенно ином ряду.
Подобного рода пошлость особенно проявлялась тогда, когда народническая профессура начинала снисходительно рассуждать о Марксе и марксизме. Точь-в-точь как в старом анекдоте, где ребенку объясняют, что Карл Маркс — это всего лишь «экономист», в то время как тетя Циля числится в бухгалтерии «старшим экономистом».
Покровительственно похлопывая Маркса по плечу за «кропотливость» исследований и обширную «эрудицию», они иронизировали над социал-демократами по поводу явной переоценки его выводов для России. Видение ее будущего у марксистов неприемлемо уже потому, утверждал Михайловский, что оно исходит не из российских реалий, а из проекции на Россию «гегелевских триад» и «абстрактных исторических схем»18 .
России необходимо иное: надо взять все хорошее у средневековья и добавить то хорошее, что, несомненно, есть у капитализма, соединить русскую патриархальность с западной предприимчивостью и просвещением. Далее необходимо «показать соответствие этого идеального строя с «человеческой природой» и подтолкнуть на этот «истинный путь» правительство, которое до сих пор вело страну «не туда»19 .
С точки зрения либеральной народнической профессуры, Маркс лишь исследовал историю и механизм формирования капитализма на Западе. Но не более того. О каком-то общем «материалистическом понимании истории» не может быть и речи, ибо, как заявил Михайловский, в списке научных трудов Маркса монографии на данную тему нет20 .
Обвиняя марксистов в «узости» и «безыдеальности», он утверждал, что само признание социал-демократами наличия определенных законов развития общества превращает личность в марионетку некой таинственной «исторической необходимости», лишает человека возможности нравственного выбора и тем самым разрушает мораль вообще.
И это профессорское доктринерство, сопровождаемое пошлым глумлением, мелкими издевками, бессовестным передергиванием и прежде всего — претенциозным «самовосхищением», выдавалось за новейший критический анализ марксистской теории21 .
«Ни один из марксистов, — отвечал Ульянов, — никогда не видел в теории Маркса какой-нибудь общеобязательной философско-исторической схемы… Марксисты заимствуют безусловно из теории Маркса только драгоценные приемы, без которых невозможно уяснение общественных отношений, и, следовательно, критерий своей оценки этих отношений видят совсем не в абстрактных схемах и т. п. вздоре, а в верности и соответствии ее с действительностью»22 .
Что касается обвинений в том, что признание «исторической необходимости» якобы разрушает нравственность, то и это обвинение столь же неосновательно, сколь и пошло. Умение пользоваться компасом и парусом во время бури, то есть знание законов, которым подчиняется стихия, не лишает мореплавателя «свободы выбора», а подсказывает ему наиболее разумный вариант прокладки курса. Точно так же и «не уничтожает ни разума, ни совести человека, ни оценки его действий». История, пишет Ульянов, действительно «вся слагается именно из действий личностей, представляющих из себя несомненно деятелей», но реальная проблема состоит не в том — существует или нет «свобода воли», а в том, «при каких условиях этой деятельности обеспечен успех?», а сама она может «принести серьезные плоды»23 .
Русские марксисты не сулят трудящимся «лучшее будущее». Они зовут к борьбе с абсолютизмом и бюрократией, которая фактически «правит государством российским» и, защищая интересы помещиков и буржуазии, лишь усиливает гнет и произвол, низводя своей «опекой» народ до положения «подлой черни»24 . «Социал-демократы будут самым энергичным образом, — пишет Ульянов, — настаивать на немедленном возвращении крестьянам отнятой от них земли, на полной экспроприации помещичьего землевладения — этого оплота крепостнических учреждений и традиций. Этот последний пункт, совпадающий с национализацией земли, не заключает в себе ничего социалистического, потому что складывающиеся уже у нас фермерские отношения только быстрее и пышнее расцвели бы при этом…»25
Так что марксисты отнюдь не являются «пессимистами» относительно будущего деревни. «Русские социал-демократы срывают с нашей деревни украшающие ее воображаемые цветы, воюют против идеализации и фантазий, производят ту разрушительную работу, за которую их так смертельно ненавидят «друзья народа», — не для того, чтобы масса крестьянства оставалась в положении теперешнего угнетения, вымирания и порабощения, а для того, чтобы пролетариат понял, каковы те цепи, которые сковывают повсюду трудящегося, понял, как куются эти цепи, и сумел подняться против них, чтобы сбросить их и протянуть руку за настоящим цветком»26 .
И Владимир Ульянов многократно повторяет, что главная политическая задача социал-демократов состоит в том, чтобы БУДИТЬ МЫСЛЬ РАБОЧЕГО, способствовать превращению «глухого недовольства» и «тупого отчаяния» в разумный протест, а бессмысленных бунтов и разрозненных стачек в сознательную и организованную борьбу за освобождение всего трудящегося люда. «Основой этой деятельности служит общее убеждение марксистов в том, что русский рабочий — единственный и естественный представитель всего трудящегося и эксплуатируемого населения России»27 .
Финал работы звучал почти пророчески: «На класс рабочих и обращают социал-демократы все свое внимание и всю свою деятельность. Когда передовые представители его усвоят идеи научного социализма, идею об исторической роли русского рабочего, когда эти идеи получат широкое распространение и среди рабочих создадутся прочные организации… — тогда русский РАБОЧИЙ, поднявшись во главе всех демократических элементов, свалит абсолютизм и поведет РУССКИЙ ПРОЛЕТАРИАТ (рядом с пролетариатом ВСЕХ СТРАН) прямой дорогой открытой политической борьбы к ПОБЕДОНОСНОЙ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ»28 .
На читателей эта работа Владимира Ульянова производила тогда очень сильное впечатление. Спустя много лет Мартов писал: «Друзья меня познакомили с петербургской литературной новинкой, ходившей в хорошо отгектографированном виде. Это была состоявшая из трех частей брошюра «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?»… От брошюры, исполненной желчных характеристик теоретической мысли и политических тенденций эпигонов народничества, веяло подлинной революционной страстью и плебейской грубостью, напоминавшей о временах демократической полемики 60-х годов. Несмотря на некоторую тяжеловесность изложения, плохую архитектонику статей и отдельные скороспелые мысли, брошюра обнаруживала и литературное дарование и зрелую политическую мысль человека, сотканного из материала, из которого создаются партийные вожди. Я интересовался личностью автора, но уровень конспирации стоял тогда так высоко, что мне ничего не удалось узнать… Лишь впоследствии, через год, я услышал имя В. И. Ульянова»29 .
«МАРКСИСТСКИЙ САЛОН»
Попытка сформулировать общие задачи рабочего социализма в России, предпринятая Ульяновым в «Друзьях народа…», привлекла внимание всей социал-демократической публики. А поскольку марксизм начинал все более входить в моду, то вскоре после выхода гектографированных брошюр Владимира Ильича пригласили в так называемый марксистский салон1 .
Поначалу салон этот стал складываться вокруг Александры Михайловны Калмыковой. В свое время она участвовала в народовольческом движении, потом установила тесные связи с плехановской группой «Освобождение труда». Теперь ей было уже 46 лет, ее покойный муж Д. А. Калмыков был сенатором, в средствах она не нуждалась, держала в Питере книжный склад и магазин, куда частенько заглядывали социал-демократы, которым Александра Михайловна оказывала и материальную помощь. Вот в ее-то квартире, как пишет Калмыкова, «за вечерним чайным столом сходилась молодежь, заинтересованная марксизмом…»2 .
Тон в «салоне» задавал Петр Струве. Внук известного астронома — создателя Пулковской обсерватории, сын иркутского, астраханского, а затем и пермского губернатора, он заканчивал юридический факультет Петербургского университета. После смерти отца в 1889 году Петр жил у Калмыковой на правах приемного сына. На самом же деле, несмотря на разницу в возрасте в 21 год, они стали любовниками. Связь эта тщательно скрывалась, но Александра Михайловна открыто помогала ему всем, чем могла3 .
Известность Петр Бернгардович приобрел уже в конце 1893 года, когда опубликовал в немецком социал-демократическом издании критическую заметку «К вопросу о капиталистическом развитии в России» по поводу вышедшей в свет книги Даниельсона «Очерки нашего пореформенного общественного хозяйства». Разгорелась оживленная полемика, и на Струве обрушились и Воронцов, и Кривенко, и сам Даниельсон. Лишь Ульянов в своих «Друзьях народа…» выступил в защиту Струве, хотя и сделал оговорку, что не может «судить о системе его воззрений», ибо другие работы этого автора не читал, да и в данной статье «солидарен не со всеми, высказанными им, положениями…»4 .
Вторая заметная фигура «салона», Михаил Туган-Барановский, был старше Струве и Ульянова на пять лет. В 1888 году он закончил Харьковский университет и уже в 1890-м опубликовал в «Юридическом вестнике» статью «Учение о предельной полезности». А в 1894 году Михаил Иванович защитил в Московском университете магистерскую диссертацию «Периодические кризисы в Англии». Свою концепцию кризисов он поставил в прямую связь с экономическими воззрениями Маркса и использовал его схемы из 2-го тома «Капитала». Теперь Туган-Барановский ждал обещанной вакансии приват-доцента в Петербургском университете.
Непременным членом «марксистского салона» являлся сын генерала Александр Потресов. Он окончил естественный факультет, два курса юрфака Петербургского университета и уже с 1892 года поддерживал связь с группой «Освобождение труда». Роберт Эдуардович Классон — еще один постоянный участник этих собраний, в свое время входил в брусневскую организацию, но после окончания в 1891 году Петербургского технологического института уехал на стажировку в Германию. В 1894-м он вернулся в Питер и возглавил строительство электростанции на Охтенских пороховых заводах.
Часто появлялись в «салоне» архитектор С. М. Серебровский, студенты Я. П. Коробко, Клобуков, Корсак и др. Нередко заглядывали сюда и молодая учительница Надежда Крупская, а также уже упоминавшаяся Ариадна Тыркова. Помимо квартиры Калмыковой иногда собирались у Классона на Большой Охте, но чаще всего беседы и дискуссии происходили на квартире Туган-Барановского, жена которого Лидия Карловна — дочь известного виолончелиста, директора Петербургской консерватории, — славилась своим гостеприимством.
Ариадна Владимировна Тыркова терпеть не могла марксистов и социал-демократов. Но судьбе было угодно распорядиться так, что именно здесь она встречалась с тремя своими ближайшими подругами по гимназии Оболенской. Две из них вышли замуж: Нина Александровна Герд за Петра Струве, Лидия Карловна — за Тугана. Третьей подругой была Надя Крупская. И поскольку Ариадна стала писательницей, она и оставила довольно яркие картинки этих собраний.
«Пили чай, судачили о народниках, спорили без конца. Угощение было незатейливое: бутерброды с чайной колбасой и сыром, иногда варенье, печенье. Чай разливала и проливала Лида, забывала кто как пьет, заговорившись, оставляла кран самовара открытым и не замечала, что горячая вода льется себе да льется на скатерть. Михаил Иванович говорил много, других слушал рассеянно, съедал с ближайшей тарелки все пряники, потом предлагал гостям уже опустошенную тарелку. Семья Туганов очень тянулась за светскими манерами и обычаями, но в Мише никакой светскости не было, хотя этот проповедник классовой борьбы вышел из класса не пролетарского, а почти барского…
Там же, у Лиды, встретила я в первый раз П. Б. Струве… За чайным столом шли споры о нашумевшей тогда книге М. Нордау о вырождении. Многие считали, что Нордау преувеличивает… И вдруг в разговор бурей ворвался молодой рыжебородый человек. Он высвободил из-под длинных, небрежно причесанных, тоже рыжих волос большие уши, схватился за них обеими руками и, оттягивая их так, точно хотел вырвать с корнями, завопил:
— Как нет вырождения? Да вы посмотрите на меня, на мои уши!..
Все засмеялись. Смеялся и он, но продолжал выбрасывать аргументы, твердил, что вырождение есть факт неоспоримый, с такой же страстностью, с какой позже выкрикивал политические лозунги. Его жена тоже смеялась, но старалась его удержать, укоризненно говорила:
— Петя, да перестань. Ну что за глупости ты говоришь…
Сколько раз потом, в несравненно более серьезных вопросах, приходилось слышать мне его захлебывающийся голос, его страстную отрывистую речь, в которой так странно смешивались глубокие, иногда даже пророческие речи с неожиданными истерическими выкриками… Струве, как и Туган, за своими манерами не следил и следить не считал нужным. Это была общеинтеллигентская черта. Еще мода 60-х годов на опрощение не прошла… Струве был небрежен еще и потому, что не замечал людей, не интересовался их впечатлениями. Иногда он согласен был следить за их мыслями, но их вкусы, привычки, чувства его мало интересовали»5 .
Если верить Ариадне Тырковой, то дискуссии и беседы в «салоне» зачастую носили достаточно схоластический характер. «Не Туган выдумал социализм и связанные с ним экономические теории, — писала она. — На это у него не хватило бы воображения. Но мозги его обладали редкой емкостью для впитывания книжного материала. Он мог наизусть цитировать Карла Маркса и Энгельса, твердил марксистские истины с послушным упорством мусульманина, проповедующего Коран. Экономический материализм был для него не только научной истиной, но святыней. И он, и Струве были совершенно уверены, что правильно приведенные изречения из «Капитала» или даже из переписки Маркса с Энгельсом разрешают все сомнения, все споры. А если еще указать, в каком издании и на какой странице это напечатано, то возражать могут только идиоты»6 .
Известность «марксистского салона», и прежде всего Струве, значительно возросла после того, как в сентябре 1894 года А. М. Калмыкова выпустила в Петербурге его книжку «Критические заметки к вопросу об экономическом развитии России». Александра Михайловна писала, что тираж книжки был невелик — 200 экземпляров, но поскольку она вышла легально, то и разошлась сразу. Впрочем, некоторые читатели и почитатели ее оказались весьма специфичны. «Баронесса Икскуль, — рассказывает Калмыкова, — сообщила: «Уж не знаю, к добру ли это для вашего приемного сына, «Заметки» его лежат на столе у всех министров, и в кабинетах их только и говорят о книжке его»… Заключительные слова «Критических заметок» о необходимости похерить старые народнические бредни, признать «нашу некультурность» и пойти «на выучку к капитализму» были у всех на слуху, и их повторяли чуть ли не наизусть. «Струве, — продолжает Калмыкова, — начали называть лидером марксистов. Я горячо оспаривала это…»7
Понять причину широкой популярности книги Струве, как и самой моды на марксизм, можно лишь в контексте особых обстоятельств того времени. Дело в том, что при всем разочаровании в народничестве и при всем его вырождении оно по-прежнему — с 60-х годов — оставалось некой «моральной максимой», определявшей многие нравственные ценности, принятые в интеллигентной среде. Начиная с «опрощенчества» во внешнем облике и кончая демонстративным презрением, как выражался Глеб Успенский, к «господину Купону». Не то чтобы все неукоснительно следовали данным нормам, но, во всяком случае, их учитывали, определяя, «что такое хорошо и что такое плохо…»
Между тем развитие капитализма, с его потребностью на «умственный труд», открывало для интеллигенции новые, широкие возможности. И не только на традиционной и относительно низкооплачиваемой ниве просвещения и народного здравия, но и в правлениях солидных банков, акционерных обществ и компаний, на новых индустриальных гигантах.
Перспектива стать респектабельным интеллектуалом — совсем как в Европе — была заманчива. Но она попахивала изменой принципам народолюбия и нестяжательства, признававшимся, пусть зачастую лишь на словах, в 60-80-е годы. А как известно, интеллигентный человек не может совершить низкого поступка, предварительно не оправдав его самыми высокими мотивами. Книга Петра Струве как раз и решала эту проблему. Раз прогресс связан с развитием капитализма, раз народнические теории оказались несостоятельными, то всякий интеллигент, желающий блага России, не только может, но и просто обязан идти на службу к носителям этого прогресса.
Так или иначе, но книга Струве положила начало «медовому месяцу» так называемого легального марксизма, когда, как напишет позднее Ленин, «марксистами становились повально все, марксистам льстили, за марксистами ухаживали, издатели восторгались необычайно ходким сбытом марксистских книг»8 .
К популярности «Критических заметок…» Струве отнесся как к должному. «Я охотно продолжил бы работать над этой темой, — сказал он, — но чувствую, что не имею на это права: пора знакомиться с пролетариатом…» «Я ответила, — рассказывала Калмыкова, — что мы с Надеждой Константиновной поможем в этом»9 . Роберт Классон, также полагавший, что и Струве, и Туган являются «исключительно литераторами, совершенно не знавшими рабочего класса», вспоминает, что он специально провел с ними экскурсию на Путиловский завод, дабы «они воочию увидели капиталистическое предприятие в большом масштабе»10 .
Вторым шагом стало знакомство с социал-демократами «практиками». И поскольку Классон сохранял связи с «технологами», пригласили Ульянова, ибо после выхода весной 1894 года «Друзей народа…» его авторитет в среде петербургских с.-д. «нелегалов» был общепризнан. Возможно, сыграло свою роль и то обстоятельство, что именно в «Друзьях народа…» он по некоторым вопросам поддержал Струве против народников.
Надо сказать, что в кругах «нелегалов» к Струве относились весьма сдержанно. Мартов, знавший его по университету, встретившись с Петром Бернгардовичем вновь в 1894 году, заметил: «Его кислая усмешка и брезгливый тон производили впечатление той «умудренности», которая обычно сопровождает отказ интеллигента от революционной активности вообще»11 .
В кружке «технологов», судя по воспоминаниям Сильвина, вопрос о сотрудничестве со Струве также вызвал неоднозначную реакцию. Но Ульянов на встречу согласился. Как раз в конце декабря 1894 года Потресов на свои средства, вопреки всем пессимистическим прогнозам, легально издал в Петербурге блистательную работу Плеханова «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю», которая сразу же приобрела огромную популярность. Это, видимо, и стало главным аргументом в пользу выхода «нелегалов» на контакты с «марксистским салоном».
Первая встреча состоялась в квартире Классона на Охте в конце декабря. «За несколько месяцев перед тем, — рассказывает А. Н. Потресов, — вышла книга П. Струве «Критические заметки. К вопросу об экономическом развитии России», обратившая на себя и на ее автора всеобщее внимание. А чуть ли не за несколько дней до занимающего нас собрания мне удалось выпустить в свет, под псевдонимом Бельтова, книгу Плеханова «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю», книгу, давшую огромный решительный толчок распространению марксизма в России. Ленин, вскользь чрезвычайно хвалебно отозвавшись о книге Плеханова — Бельтова, с тем большей энергией, со всей ему свойственной ударностью, направил свою критику против Струве»12 .
Дело в том, что Владимир Ильич пришел с рефератом, который он написал на книгу Струве, озаглавив его «Отражение марксизма в буржуазной литературе». Реферат этот он уже читал в кругу тогдашних марксистов. Критический тон его был достаточно резок. Но Ульянов без всякой дипломатии заявил, что готов смягчить его ради публикации в легальном марксистском сборнике.
На встрече со стороны «нелегалов» помимо Владимира Ильича присутствовали Василий Старков и Степан Радченко. Их собеседниками были Струве, Потресов и Классон. «Насколько я помню, — писал Струве, — прочтя краткое резюме своей статьи упомянутой группе лиц, Ленин прочел ее целиком мне одному у меня в комнате на Литейном. Он сделал это с определенной целью, общей нам, а именно чтобы сделать возможным ее появление вместе с моим ответом моим критикам в намечавшемся сборнике. Это чтение, требовавшее не только внимательного, но и напряженного слушания с моей стороны и прерываемое разговорами, часто принимавшими характер продолжительного и оживленного спора, заняло несколько вечеров»13 .
Надо сказать, что собеседники друг другу не понравились сразу. Струве полагал, что Ульянов почувствовал в нем противника и «в этом он руководствовался не рассудком, а интуицией, тем, что охотники называют чутьем»14 . Впрочем, возможно, что на воспоминания Струве и особенно Потресова об этих встречах наложили свою печать «наслоения» последующих лет. Роберт Классон, напротив, писал, что «собеседования в общем протекали в дружелюбной атмосфере, несмотря на чрезвычайно пылкие споры, обычные для романтического периода марксизма»15 .
О том же вспоминал и Василий Старков: «Споры доходили до самых глубин исторических и экономических проблем и в конечном счете велись почти исключительно между Струве и Владимиром Ильичем, причем, полагаю, Струве был не меньше нас поражен глубиной и всесторонностью познаний Владимира Ильича… Бывало не раз так, что Струве оперировал при спорах каким-либо литературным материалом (обычно иностранным), неизвестным Владимиру Ильичу. В таких случаях Владимир Ильич забирал тома материалов у Струве или находил их в публичной библиотеке и на следующее заседание, всего лишь через день или два дня, являлся во всеоружии, вполне владея этим материалом…»16
Струве, спустя много лет, напрасно писал о том, что Ульянов «был лишен абсолютно всякого духа компромисса»17 . Итогом дискуссий стало то, что Владимир Ильич снял столь обидный для Струве заголовок своей статьи и значительно смягчил саму полемику, дабы споры увенчались, как он выразился, «союзом людей крайних с людьми весьма умеренными»18 . Со своей стороны и Струве после указанной полемики «полевел», взял, как заметил Мартов, «более боевую по отношению к капитализму ноту»19 и внес существенную поправку к своим «Критическим заметкам». «Пойдем на выучку к капитализму», — написал он в статье, предназначенной для сборника, — это вовсе не означает, для меня по крайней мере, — «будем служить буржуазии», ибо капиталистические отношения подразумевают не одну буржуазию, но и ее антипода…»
В апреле 1895 года сборник «Материалы к характеристике нашего хозяйственного развития» отпечатали в столичной типографии довольно большим по тем временам тиражом — две тысячи экземпляров. В него вошли две статьи Плеханова (псевдонимы — Д. Кузнецов и Утис), статьи Ульянова (псевдоним — К. Тулин), Струве, Потресова, П. Скворцова, В. Ионова и перевод Классона обширного очерка Эдуарда Бернштейна о недавно вышедшем III томе «Капитала» Маркса. Таким образом, сборник впервые представлял «союз» эмигрантского, подпольного и легального марксизма.
Однако после скандала с выходом книги Плеханова — Бельтова петербургская цензура была уже начеку. И помимо других материалов особенно возмутила цензоров статья Тулина, откровенно излагавшего программу марксистов. Тираж сборника немедленно конфисковали и сожгли. Потресову удалось спасти лишь сотню экземпляров, которые стали распространяться по марксистским кружкам столицы, провинции и в эмиграции.
«ПРОБУЖДЕНИЕ ЧЕЛОВЕКА…»
Получив в Цюрихе уже в мае экземпляр сборника, Павел Аксельрод внимательно прочел его. Позднее он вспоминал: «Мое внимание привлекла обширная статья К. Тулина, имя которого я встретил впервые. Эта статья произвела на меня самое лучшее впечатление. Тулин выступал здесь с критикой народничества и «Критических заметок» Струве. Статьи были построены несколько нестройно, пожалуй, даже небрежно. Но в них чувствовались темперамент, боевой огонек, чувствовалось, что для автора марксизм является не отвлеченной доктриной, а орудием революционной борьбы»1 . И хотя в то время, когда писались эти воспоминания, Павел Борисович являлся одним из самых ярых оппонентов Ленина, он схватил самую суть работы молодого Ульянова.
Один из главных упреков, который Владимир Ильич адресует Струве, — это абстрактность анализа российской действительности: «Г-н Струве рассуждает вообще, обрисовывает переход от натурального к товарному хозяйству, указывает, что бывало на свете дело по большей части вот так-то и так-то, и при этом отдельными, беглыми указаниями переходит и к России, распространяя и на нее общий процесс…» Естественно, что за этой абстрактной кажущейся «простотой», свойственной не только Струве, но и либеральным народникам, совершенно пропадают специфические общественно-экономические отношения, характерные именно для России2 .
Недостаток этот усугубляется тем, что Струве всячески пытается демонстрировать свой «объективизм», то есть стремление стать «над схваткой», над реальными интересами тех или иных классов российского общества. «Это покушение подняться выше классов, — замечает Владимир Ильич, — приводит к крайней туманности положений автора, туманности, доходящей до того, что из них могут быть сделаны буржуазные выводы…» И это прежде всего касалось пассажей, воспевавших «выгодность» капиталистического прогресса «вообще»3 .
То, что отсталость России ужасна, — это бесспорно. То, что капитализм действительно несет с собой прогресс, — это факт. И никто не станет возражать, что даже плохонький пароход лучше бурлацкой лямки, ибо облегчает труд человека. Все это так. Мало того, Ульянов доказывает, что стремление народников «задержать капитал в его средневековых формах, соединяющих эксплуатацию с раздробленным, технически отсталым производством» лишь многократно усиливает страдания трудящихся. «Поэтому надо желать не задержки развития капитализма, а, напротив, полного его развития, развития до конца»4 .
Но значит ли это, что можно ограничиться хвалебной одой в честь парохода, прогресса и капитализма вообще? «Объективист, — пишет Ульянов, — доказывая необходимость данного ряда фактов, всегда рискует сбиться на точку зрения апологета этих фактов; материалист вскрывает классовые противоречия и тем самым определяет свою точку зрения»5 .
Достаточно заглянуть на тот же Путиловский завод, где в качестве экскурсанта побывал Струве, чтобы за грохотом приводных ремней, идущих к каждому станку, увидеть, что весь этот сказочный технический прогресс не ликвидирует ни эксплуатации, ни голода, ни нового раскола на новых бедных и новых богатых. И на «прогресс» надо смотреть не только с точки зрения крупного капитала, как это делает Струве, но и глазами «антипода» — рабочих, то есть определять свое место в этой реальности и свою позицию.
Точно так же, когда речь идет о деревне, слишком мало объективной констатации недостатка земли у крестьян. Земли мало и будет еще меньше — это факт. И народник справедливо сетует на малоземелье, «он хочет, чтобы ему земли было больше (продано)». Мало и благих пожеланий о применении технических и агрономических новаций, от которых Струве ждет «выгоды» для крестьян. Во-первых, потому, что у малоземельного крестьянина нет денег на покупку земли или техники. А во-вторых, — и это главное — указанные вполне объективные рассуждения почему-то замалчивают и обходят другой факт: «малоземелье» крестьян тесно связано с «многоземельем» дворянства, владеющего обширными поместьями, на которых сохраняются самые дикие феодальные пережитки6 .
Иными словами, утверждает Ульянов, «узкий объективизм», продемонстрированный Струве в «Критических заметках», не поднимается до истинного материализма, ибо материалист «последовательнее объективиста и глубже, полнее проводит свой объективизм»7 .
Впрочем, дело не только и даже не столько в объективной констатации реалий или выявлении тех или иных противоречий русской жизни. Гораздо важнее для Ульянова другое — каким образом разрешить эти противоречия и где, «не мороча самих себя», искать, как выражались народники, «путей к человеческому счастью»8 .
Марксизм отнюдь не означает, как это утверждали либералы, «отрицания частных реформ». Если эти реформы, пишет Владимир Ильич, «ускорят вымирание особенно отсталых форм капитала, ростовщичества, кабалы и т. п., ускорят превращение их в более современные и человеческие формы европейского капитализма», если они «могут принести трудящемуся некоторое (хотя и мизерное) улучшение его положения», то социал-демократы всячески поддержат такого рода преобразования9 .
В программах старых революционных народников марксисты поддерживают и такие общедемократические прогрессивные меры, как «расширение крестьянского землевладения», «самоуправление», «свободный и широкий доступ знаний к народу», создание в деревне «технических и других училищ», подъем мелкого хозяйства «посредством дешевых кредитов, улучшений техники, упорядочений сбыта и т. д., и т. д., и т. д.». И «чем решительнее будут такие реформы в России», тем больше продвинут они «экономическое развитие» страны, тем «выше поднимут жизненный уровень» трудящегося, повысят уровень его потребностей, «ускорят и облегчат его самостоятельное мышление и действие»10 .
Вопрос заключается лишь в том кто? как? когда? проведет указанные реформы. Либеральные народники полагают, что это может сделать существующее правительство и государство. Надо лишь, преодолев «невежество» и «грубость чувств», поставить их на стезю «современной науки, современных нравственных идей» и тем самым как раз и указать истинный «путь к человеческому счастью»11 .
Самое удивительное, что и Струве оказался достаточно близок к этой позиции, ибо, выступая против «ортодоксии» и «корректируя» Маркса, он утверждал, что современное государство — «прежде всего организация порядка». А поскольку, в отличие от революций, реформы это и есть некое упорядочение, то возможность проведения их сверху вполне реальна.
«.. Дело изображается так, — замечает по поводу такого рода либеральных иллюзий Ульянов, — будто нет каких-нибудь глубоких, в самых производственных отношениях лежащих причин неосуществления подобных реформ, а есть препятствия только в грубости чувств: в слабом «свете разума» и т. п., будто Россия — tabula rasa, на которой остается только правильно начертать правильные пути». Между тем такая постановка вопроса «на самом деле означает лишь «чистоту» институтских мечтаний, которая делает народнические рассуждения столь пригодными для бесед в кабинетах»12 .
И Ульянов напоминает в этой связи читателям Салтыкова-Щедрина, его «Вольный союз пенкоснимателей», которые «за отсутствием настоящего дела и в видах безобидного препровождения времени» решили, «не пропуская ни одного современного вопроса, обо всем рассуждать с таким расчетом, чтобы никогда ничего из сего не выходило»13 .
Маркс, пишет Владимир Ильич, был прав, утверждая, что даже самое современное государство является органом классового господства. Это по-прежнему публичная власть, отделенная от народа и противостоящая народу. Соответственно, и бюрократия, сосредоточившая всю полноту реальной власти, выражает совершенно определенные классовые интересы. Именно в ее руках — сила. Поэтому никакие проповеди либеральными профессорами самых «современных нравственных идей» не заставят ее отказаться от своих корыстных интересов. Сделать это сможет только иная — противостоящая данному государству сила, опирающаяся на «разум того, от кого только и зависит перемена», т. е. на массу самих трудящихся. «Против класса, — заключает Ульянов, — обратиться тоже к классу… Это единственный, а потому ближайший «путь к человеческому счастью»…»14
Иронические издевки, а то и гомерический хохот сопровождали любое заявление подобного рода о «разуме» масс, как только раздавалось оно в среде либеральной публики. «Темнота» и «терпение» русского мужика были здесь не только предметом постоянных пересудов, но и основой убеждения в том, что любые перемены возможны в России лишь «сверху». Потому и рассуждали они о мужике, о его «завещанной от отцов и дедов… святой обязанности трудиться, обязанности в поте лица добывать свой хлеб», а не помышлять — на западный манер — о «праве на труд» и тем более о «праве на отдых от чрезмерной работы, которая калечит и давит его»15 .
Работа «Экономическое содержание народничества» написана достаточно спокойно. Лишь временами в ней прорывается не только страсть, но, если хотите, ярость. И происходит это как раз тогда, когда Владимир Ульянов цитирует подобные «прекраснодушные» рассуждения либералов…
Он вспоминает известную «сказку» Салтыкова-Щедрина «Коняга»:
«Коняга лежит при дороге и тяжко дремлет. Мужичок только что выпряг его и пустил покормиться. Но Коняге не до корма. Полоса выбралась трудная, с камешком: в великую силу они с мужичком ее одолели…
Худое Конягино житье. Хорошо еще, что мужик попался добрый и даром его не калечит. Выедут оба с сохой в поле: «Ну, милый, упирайся!» — услышит Коняга знакомый окрик и понимает. Всем своим жалким остовом вытянется, передними ногами упирается, задними — забирает, морду к груди пригнет. «Ну, каторжный, вывози!» А за сохой сам мужичок грудью напирает, руками, словно клещами, в соху впился, ногами в комьях земли грузнет, глазами следит, как бы соха не слукавила, огреха бы не дала. Пройдут борозду из конца в конец — и оба дрожат: вот она, смерть, пришла! Обоим смерть — и Коняге, и мужику; каждый день смерть…
Нет конца полю, не уйдешь от него никуда! Исходил его Коняга с сохой вдоль и поперек, и все-таки ему конца-краю нет… Для всех природа — мать, для него одного она — бич и истязание. Всякое проявление ее жизни отражается на нем мучительством, всякое цветение — отравою. Нет для него ни благоухания, ни гармонии звуков, ни сочетания цветов; никаких ощущений он не знает, кроме ощущения боли, усталости и злосчастия».
А вокруг будто слившихся воедино Мужика и Коняги кружат Пустоплясы и восторженно умиляются этому воплощению «русской души» и российского долготерпения: вот, мол, «понял он, что уши выше лба не растут, что плетью обуха не перешибешь», а потому «труд дает ему душевное равновесие, примиряет его и со своей личной совестью, и с совестью масс, и наделяет его тою устойчивостью, которую даже века рабства не могли победить!»
Владимиру Ильичу нет надобности приводить эти фрагменты из Салтыкова-Щедрина. У всех его читателей они в памяти. Он лишь многократно напоминает о Мужике и Коняге, для того чтобы поняли они, что «долготерпение» не вечно, что никакой «устойчивости» нет, что чем гнуснее это надругательство над человеком, тем страшнее станет возмездие, ибо борьба неизбежна, «борьба уже идет, но только глухая, бессознательная, не освещенная идеей». И от того, насколько успешно будут восприняты освободительные идеи, насколько вообще удастся «просветлить разум» и «придать идейность идущей борьбе», зависит и то, какие формы примет сам процесс пробуждения личности в забитом и затравленном труженике. И будто заглядывая на десятилетия вперед, Ленин пишет: «…пробуждение человека в «Коняге» — пробуждение, которое имеет такое гигантское, всемирно-историческое значение, что для него законны все жертвы, — не может не принять буйных форм при капиталистических условиях вообще, русских в особенности»16 .
Он не пугал читателей. Читатели знали, что рабочие стачки и 80-х, и начала 90-х годов нередко действительно принимали «буйные формы» и сопровождались эксцессами. Ломали станки, фабричные помещения. В Тейкове, к примеру, случилось даже убийство директора-англичанина. У всех на памяти была и юзовская стачка 1892 года, закончившаяся страшным погромом, вызовом войск и расстрелом шахтеров. В таких диких формах — в ответ на нечеловеческие условия жизни — прорывались отчаяние и месть. Но не только это… С точки зрения исторической перспективы стачки становились началом протеста, утраты исконной веры в незыблемость давящих их порядков, разрыва с рабской покорностью перед начальством. Рождалось чувство необходимости коллективного отпора. Иными словами, это были первые — пусть примитивные, пусть уродливые — шаги пробуждения сознательности17 .
В марксизме существуют положения, которые имеют характер аксиом. Не потому, что не нуждаются в доказательстве, а в силу того, что именно они являются базой всего мировоззрения. Кстати, именно такие «аксиомы» чаще всего забываются теми, кто причисляет себя к марксистам. Одно из таких положений — народ не может быть лишь объектом благодеяния сверху, и освобождение трудящихся должно стать делом самих трудящихся.
К чести Плеханова, он постоянно напоминал об этом молодым российским марксистам, дабы помышляли они не о «захвате власти», а о трудной и долгой работе революционного просвещения и организации масс.
«Если бы бог, — писал Плеханов, — спросил современного социалиста: желаешь ли ты, чтобы я немедленно, без всяких усилий со стороны страдающего человечества, даровал ему экономическое блаженство? — то социалист ответил бы ему: творец, оставь блаженство себе, а страдающему и мыслящему человечеству, современному пролетариату, позволь освободиться собственными силами, дай ему возможность прийти к доступному для него счастью путем борьбы, развивающей его ум и возвышающей его нравственность. Завоеванное такой борьбой, его счастье будет не только несравненно полнее: оно будет также гораздо прочнее. Всем обязанные тебе, люди навсегда останутся рабами; «Господь дал, и Господь взял», — смиренно будут твердить они… А когда они освободят себя сами, тогда, — не взыщи на резком слове, всевышний, — тогда придет конец твоей власти, потому что тогда и они будут, как «бози»… Мы знаем, товарищи, путь, ведущий социалистов к их великой цели. Он определяется немногими словами: содействие росту классового сознания пролетариата. Кто содействует росту этого сознания, тот социалист. Кто мешает ему, тот враг социализма»18 .
Ульянов полностью разделял эту позицию. И когда либеральные народники, воспевавшие сермяжную «народную правду», поглядывали с опаской на этот самый народ и советовали, что «лучше бы без борьбы», Владимир Ильич ответил: они «абсолютно неспособны понять, какое всеобъемлющее значение имеет самостоятельное выступление тех, во имя кого и пелись эти сладкие песни»19 .
Смысл деятельности «идеологов трудящегося класса», пишет он, состоит «в формулировке задачи и целей той «суровой борьбы общественных классов», которая идет перед нашими глазами…». И с этими идеями из «тесных кабинетов интеллигенции», а тем более из «либеральных салонов» надо идти к рабочим, к тем, для кого «идеалы» «нужны», потому что без них им приходится плохо»20 .
В заключение своей работы Владимир Ильич предостерегает молодых социал-демократов от иллюзий быстрого и блестящего успеха. Для «утилизации» революционных идей «требуется громадная подготовительная работа, притом работа, по самому существу своему, невидная. До этой утилизации может пройти более или менее значительный период времени, в течение которого мы будем прямо говорить, что нет еще никакой силы, способной дать лучшие пути для отечества…» И независимо от того, когда это произойдет, на протяжении длительного периода для российских социал-демократов единственной «мерой успеха своих стремлений является не разработка советов «обществу» и «государству», а степень распространения этих идеалов в определенном классе общества…»21
«НИКОЛАЙ ПЕТРОВИЧ»
Василий Шелгунов был одним из тех продвинутых питерских пролетариев, через которых и народники и марксисты еще в конце 80-х годов выходили на контакты с рабочими кружками.
Встретив как-то у Калмыковой Петра Струве, Василий Андреевич спросил, не согласится ли Петр Бернгардович в качестве пропагандиста вести занятия в таком кружке. В ответ Струве, как обычно, «скорчил физиономию какого-то божества. Очевидно, ему и хотелось, но в то же время, прикидывая в уме, не будет ли это с его стороны большой щедростью, он сказал: «…Видите ли, у меня сейчас более серьезные задачи. Я решил посвятить себя более серьезному труду»1 .
Для Владимира Ульянова подобного вопроса не существовало. Еще в работе «Что такое «друзья народа»…» он написал, что для социал-демократа «на 1-ое место непременно становится всегда практическая работа пропаганды и агитации по той причине, во-первых, что теоретическая работа дает только ответы на те запросы, которые предъявляет вторая. А во-вторых, социал-демократы слишком часто, по обстоятельствам от них не зависящим, вынуждены ограничиваться одной теоретической работой, чтобы не ценить дорого каждого момента, когда возможна работа практическая»2 .
Если обратиться к литературе о первых шагах российского пролетарского движения, то зачастую складывается впечатление, будто появление рабочих кружков было связано исключительно с революционно-просветительской деятельностью радикальной интеллигенции. Парадоксально, но примерно так изображали дело и жандармы, убежденные в том, что именно «студенты-социалисты» совращали с пути истинного и подстрекали к бунту заблудших агнцев. Между тем процесс роста пролетарского самосознания и активности был гораздо сложнее.
80-е годы иногда называют «мертвым» десятилетием. Десятилетием упадка и ретроградного движения. Порой казалось, что все и вся уперлось в какой-то тупик. Но именно в это время вызревали — невидимые для обывательского глаза — силы, которые в 90-е годы дали толчок бурному росту экономики и оживлению в общественной жизни.
Мало менялись лишь чудовищные условия труда и быта русского рабочего. Полуграмотный, недавно вышедший из деревни человек жил однообразной, беспросветной, полуживотной жизнью. И хотя даже в «мертвое» десятилетие не было года, не отмеченного стихийными стачками, многим действительно казалось, что этот «Коняга», отданный в жертву хозяевам, никогда не сможет вырваться из проклятой кабалы и найти лучшую дорогу. Только редкие одиночки думали о необходимости перемен, читали, учились, старались подняться выше. И как раз в 80-90-е годы помимо сугубо личностных, человеческих мотивов для этого появились и новые побудительные причины.
Подъем индустриального производства резко повысил спрос на квалифицированные кадры. В какой-то мере он удовлетворялся приглашением иностранных мастеров и рабочих. Но наиболее разумные хозяева решили, что таких профессионалов можно готовить и у себя. Это и привело к открытию при некоторых предприятиях и в фабричных районах различного рода общеобразовательных школ и ремесленных училищ.
Так, В. П. Варгунин, сын основателя Невской писчебумажной фабрики, впервые в России применившей в данном производстве паровые машины, получив сам университетское образование, основал за Невской заставой школу для детей рабочих, технические классы и воскресную школу для взрослых. Именно в ней учительствовали уже упоминавшиеся Надежда Крупская, Зинаида Невзорова и Аполлинария Якубова3 .
Появление на предприятиях грамотных, высококвалифицированных рабочих сразу поставило их в центр всей заводской жизни. Некто К. С-кий так нарисовал портрет передовых петербургских металлистов: «Все это народ развитой, с большой индивидуальностью, с довольно хорошим заработком… Во всяком случае, эта группа рабочих может еще отчасти жить без особой жгучей нужды — при неустанной работе, конечно. Они могут снимать дешевую, но все же квартиру, раз они семейные люди. Жена может заняться домом. Есть очаг, которого лишены многие другие рабочие группы… Работа на механических производствах, несмотря на всю тягость ее, должна развивать в человеке стремление к индивидуализации. Здесь должно быть место творчеству: рабочий должен много думать, соображать на самой работе… По форме разговора, даже по языку они ничем почти не отличаются от наших интеллигентов. По-моему, они интереснее, потому что суждения их свежее и убеждения, раз воспринятые, очень тверды. А за последнее время они растут морально чисто по-русски, не по дням, а по часам…»4
Такие рабочие выделялись среди своих товарищей даже внешним видом. Когда в 1893 году студент Военно-медицинской академии Константин Тахтарев познакомился с металлистом Иваном Бабушкиным, он был немало удивлен: «Бабушкин вносил некоторую дисгармонию своей внешностью. Он был одет по-праздничному. На нем было что-то вроде сюртука с жилетом, крахмаленный воротничок и манишка, манжеты, брюки навыпуск. Волосы на голове были заботливо причесаны, и руки его, по сравнению с руками товарищей, были безукоризненно чисты. Помню, что эта внешность его произвела на меня первоначально не совсем благоприятное впечатление… Я тогда еще не понимал вполне естественного и понятного стремления рабочего к поднятию не только умственного, но и вообще культурного уровня своей жизни, вполне законного желания, хоть в праздничный день, забыть о серой обстановке своей обычной рабочей жизни и одеться как можно получше»5 .
К. С-кий, который цитировался выше, был прав, когда писал, что сам характер труда таких рабочих развивал в них «индивидуализацию». Но Плеханов справедливо заметил, что коллективизм рабочего прямо пропорционален развитию его индивидуальности. Прогрессируя как личность, рабочий осознает свое положение в обществе и это лишь укрепляет в нем чувство классовой солидарности и желание пробудить это чувство у других рабочих6 .
Николай Дементьевич Богданов, создавший кружок самообразования из своих товарищей в железнодорожных мастерских еще в 1886 году, писал: «Чтобы быть организатором рабочего класса, нужно самому быть, во-первых, честным во всех отношениях, а во-вторых, хорошим товарищем и, наконец, — знающим человеком, к которому могли бы обращаться со своими вопросами… А потому надо воспитывать себя и учиться»7 .
А вопросы задавались им самые заковыристые: отчего бывает день и ночь или солнечное затмение, откуда появилась Вселенная, Земля, Человек? И услышав, что «от обезьяны», недоверчиво и откровенно смеялись. Но, конечно, более всего рабочих интересовало не «происхождение видов», а их собственная жизнь. Именно для ответа на такие вопросы и стали создаваться кружки самообразования, где наиболее развитые рабочие пытались сами вести занятия.
Тахтарев писал о Шелгунове: «Несмотря на недостаток времени, он очень много читал, интересуясь самыми различными вопросами… Василий Андреевич пользовался всякими способами, чтобы пополнить свое образование, и его можно было увидеть иногда и на какой-нибудь публичной лекции в городе и даже в университете, на защите особо интересной в общественном отношении научной диссертации»8 . Но даже таким рабочим для ведения занятий собственных знаний зачастую не хватало. Это и вывело их на контакты с радикальной интеллигенцией. Именно так в 80-е годы в Петербурге возникли кружки Дмитрия Благоева, Павла Точисского, а в начале 90-х — брусневские кружки. С такими же кружками поддерживала связь и социал-демократическая группа «технологов», в которую вошел Владимир Ульянов.
Надо сказать, что и после установления подобного рода связей рабочие не сливались с интеллигентами в общую организацию, а сохраняли самостоятельность своих кружков. И без их согласия никто из «учителей» вести занятия не мог. Между тем в этот период на петербургских заводских окраинах конкурировало между собой несколько групп. Помимо известных нам «технологов», которых стали называть «стариками», появились и «технологи» «молодые» — Илларион Чернышев, Евгений Богатырев, Сергей Муромов, Фридрих Ленгник, зубной врач Николай Михайлов и др. Особняком держались студенты Военно-медицинской академии — Константин Тахтарев, Александр Никитин, Николай Богораз. Всем им противостояла «Группа народовольцев». Она имела свою типографию, и в нее входили Михаил Александров (Ольминский), Александр Ергин, Михаил Сущинский, Б. Л. Зотов, Александр Федулов, А. И. Шаповалов и др. Были, наконец, и просто «дикие» — не признававшие интеллигентов кружки, которые вели сами рабочие9 .
Соперничество было достаточно жестким. Как писал Шелгунов, хорошо знавший и Точисского, и Бруснева, и Германа Красина, «на интеллигенцию смотрели только как на просветителей», и «рабочие чувствовали себя «дичью», на которую охотились с двух сторон: народовольцы и марксисты». Кружковцы нередко приглашали на занятия и тех и других, слушали их споры, постепенно разбирались в разногласиях, а потом и самоопределялись10 .
Еще одной особенностью кружковых занятий являлась концентрация внимания преимущественно на вопросах общетеоретических и общеобразовательных. «Я до сих пор вспоминаю, — рассказывает Глеб Кржижановский, — как беспощадно терзал я учебой головы своих слушателей, большинство которых было теми питерскими ткачами, которые еще в далекой степени не порвали своей связи с деревней. А между тем я настойчиво требовал от этих полудеревенских рабочих отчетливого усвоения первой главы «Капитала» Маркса. Наряду с этой углубленной работой по Марксу мы в наших кружках немало заботились и о широкой культурной подготовке своих слушателей…»11
Это воспоминания самого пропагандиста. А вот что писал по поводу такого рода занятий еще один из авторитетных питерских рабочих — Константин Максимович Норинский: «Отработав день до 6 часов вечера, в 7 часов мы уже сидели и слушали до 12-1 ночи, а случалось и дольше. Рассказ лектора порой действовал на товарищей усыпляюще. Больше всех в этом отношении отличался — можно даже сказать, побил рекорд — Петр Кайзо: обычно он уже в 9-м часу начинал клевать носом. Вначале чуть-чуть, незаметно; далее — больше, и, наконец, видишь, он пересаживается в какой-нибудь из дальних уголков, откуда под общий смех неожиданно услышится здоровый храп»12 .
О своем желании работать в кружке Владимир Ульянов заявил сразу же после знакомства с «технологами». Но только поздней осенью 1893 года Герман Красин сводит его с Василием Андреевичем Шелгуновым. Поначалу особо благоприятного впечатления Владимир Ильич не произвел. И прежде всего потому, что «переконспирировал» с одеждой. «Одет он был, — рассказывал Шелгунов, — я бы сказал, во всяком случае, хуже меня. У меня было пальтишко, правда, дешевенькое, с Александровского рынка, но все же чистенькое, новенькое, у него же поношенное, хотя тоже чистенькое». Да и возраст Ульянова был для Шелгунова несколько непривычен: «Он снял фуражку, и в глаза бросилась лысина с углов лба… Ожидал я встретить важного студента, а пришел какой-то чиновник и уже довольно потертый»13 .
Свои первые кружки Владимир Ильич получил, видимо, лишь весной 1894 года. Именно весной, 9 апреля, накануне Пасхи, состоялось собрание, на которое Шелгунов пригласил социал-демократов «стариков» — Красина, Радченко, Старкова, от «молодых» — Михайлова, от медиков — Тахтарева, от народовольцев — Александрова, Сущинского и Зотова. Пришли и несколько видных рабочих — Норинский, Афанасьев (Фунтиков), Фишер, Яковлев, Хотябин, Кузюткин и др.
К этому времени большинство кружковцев вполне определилось, и собравшиеся приняли решение «уничтожить грызню и не устраивать сепаратных кружков. На собрании выяснилось, — пишет Шелгунов, — что почти все рабочие, за исключением Хотябина и Кузюткина, были с.-д. После прений народовольцам предложили ходить в кружки в качестве сведущих людей и говорить, о чем предложат рабочие. Для этой цели образован был контроль из развитых рабочих и интеллигентов социал-демократов. На обязанности контролера — присутствовать в том кружке, где выступал народоволец, и «одергивать» его, т. е. ставить в рамки, желательные марксистам. В числе других контролеров ходил и я…»14 .
Но контроль осуществлялся недолго. 21 апреля 1894 года основное ядро «Группы народовольцев», выданное провокатором Кузьмой Кузюткиным, было арестовано. Пришлось срочно заполнять бреши. И когда к Шелгунову поступила «заявка» на лектора-марксиста от рабочих Петербургской стороны и Невской заставы, он направил туда Ульянова. Двадцатидвухлетний Владимир Князев — мастеровой порта Нового Адмиралтейства, на квартире которого собирались представители рабочих кружков, рассказывает: «В назначенный час ко мне постучали. Открыв дверь, я увидел мужчину лет тридцати, с рыжеватой маленькой бородкой, с проницательными глазами, в фуражке, нахлобученной на глаза, в осеннем пальто с поднятым воротником… Вообще — на вид этот человек показался мне самым неопределенным по среде человеком».
Однако дебют прошел вполне успешно: «Подойдя к собравшимся, он познакомился с ними, сел на указанное ему место и сообщил план работы, для которой мы все собрались. Речь его отличалась серьезностью, определенностью, обдуманностью. Собравшиеся слушали его внимательно. Они ответили на его вопросы: кто и на каком заводе работает, каково развитие рабочих завода, каковы их взгляды, способны ли они воспринимать социалистические идеи, что больше всего интересует рабочих, что они читают и т. д.». А когда занятия кончились и Ульянов ушел, кружковцы обступили Князева: «Кто это такой? Здорово говорит…» Но, кроме того что лектора надо называть «Николаем Петровичем», Князев ничего не знал15 .
Лишь несколько месяцев спустя, когда в связи с тяжбами о наследстве ему дали адрес опытного адвоката Ульянова, Владимир Александрович, придя к нему домой на прием, буквально опешил, увидев «Николая Петровича» в цилиндре, приличном пальто и фраке16 .
Летом занятия в кружках обычно прерывались. Многие студенты-пропагандисты были иногородними и на каникулы отправлялись домой. Как шутили рабочие, «революция разъезжалась на дачи»17 . 14 июня уехал в Подольск, где снимала дачу Мария Александровна, и Владимир Ильич. Заботы, связанные с изданием «Друзей народа…», встречи с московскими социал-демократами, перевод с немецкого брошюры Каутского об Эрфуртской программе и другие дела заняли все лето. И в Питер Ульянов вернулся лишь 27 августа.
Между тем разговоры о «Николае Петровиче» уже, видимо, ходили среди рабочих. На квартире Владимира Князева собирались представители кружков Петербургской и Выборгской сторон, Васильевского острова и Колпина. Так что известность Ульянов приобрел довольно широкую. Поэтому Шелгунов сразу предложил ему кружки Никиты Меркулова и Ивана Бабушкина за Невской заставой. Ранее с ними вел занятия Тахтарев. Затем его сменил студент-«технолог» из «молодых» Николай Малишевский. Но рабочие остались им недовольны, и Бабушкин попросил на замену «Николая Петровича»18 .
Впечатление, произведенное Ульяновым на новых слушателей, также оказалось более чем благоприятным. В воспоминаниях, написанных Бабушкиным в 1902 году, рассказывается: «Начались занятия по политической экономии, по Марксу. Лектор излагал нам эту науку словесно, без всякой тетради, часто стараясь вызывать у нас или возражения, или желание завязать спор, и тогда подзадоривал, заставляя одного доказывать другому справедливость своей точки зрения на данный вопрос. Таким образом, наши лекции носили характер очень живой, интересный… Мы все бывали очень довольны этими лекциями и постоянно восхищались умом нашего лектора». Между собой рабочие называли его иногда «Лысым», но обычно шутливо добавляли, что это «от слишком большого ума у него волосы вон лезут»19 .
Ульянов начинает вести занятия и в других кружках — П. Дмитриева на Выборгской стороне, Ивана Яковлева на Васильевском острове, в кружке братьев Арсения и Филиппа Бодровых за Невской заставой, ходит на рабочие сходки к Шелгунову, Борису Зиновьеву, Илье Костину20 . В конце концов, как пишет Тахтарев, «к зиме 1894 года наиболее ценные связи с рабочими за Невской заставой перешли к группе В. И. Ульянова…»21 .
Меняется и характер самих занятий. Многие из рабочих, несмотря на молодость, имели за плечами богатый жизненный опыт и были достаточно «индивидуализированы», чтобы представлять интерес не только в качестве слушателей, но и собеседников. Тот же Тахтарев писал, например, что Илья Костин, поначалу занимавшийся у него в кружке, поражал «своим широким, пытливым и чутким умом. Помню, одно время он очень интересовался религиозным вопросом и внимательно читал Библию. По сравнению с ярым рационалистом Бабушкиным Костин казался человеком религиозным. Это бесспорно была очень тонкая и богато одаренная человеческая личность, очень чутко отзывавшаяся на все окружающее, привлекавшая к себе других очень сильно»22 .
Впрочем, и менее развитые рабочие обладали тем опытом и знанием повседневной пролетарской жизни, которых так не хватало Владимиру Ильичу. Поэтому каждое занятие он начинает делить как бы на две части: сначала теория, чаще всего «Капитал» Маркса, а потом разговор «на злободневные темы. И это была, — пишет Крупская, — самая оживленная часть бесед»23 .
Василий Андреевич Шелгунов, заглядывавший на занятия Ульянова, как он говорил, «отдохнуть душой», вспоминал: «В этих кружках начинающих рабочих, где ему приходилось сплошь и рядом говорить не о политэкономии, не о важных государственных вопросах, а часто о том, как у рабочего живут дома, как у него семья, как жена, как она смотрит на его отлучки, когда он уходит на кружок, как мастер к нему относится, чем он больше всего интересуется на заводе — все это он узнавал так просто, незаметно…» И менее всего это походило на какой-то «педагогический прием». Рабочие сразу отличили бы снисходительное любопытство или заигрывание интеллигента от подлинного человеческого интереса. «Так вот, — заключал Шелгунов, — и эти рабочие и я — мы вынесли одно и то же впечатление: много было хороших людей тогда среди революционеров, но большей простоты в отношениях, чем у Ильича, не замечалось ни у кого никогда»24 .
Если бы Владимир Ульянов стал писателем, из этих бесед, видимо, родились бы живые рассказы или очерки о рабочей жизни; если бы университетским историком или экономистом, то вполне мог бы создать нечто вроде вышедшей в 1898 году книги Туган-Барановского «Русская фабрика в прошлом и настоящем». Но он избрал иную стезю. И чем более ширилась работа в кружках, тем явственней ощущалась неудовлетворенность ее результатами.
В сферу влияния кружков входили десятки рабочих. Да, они росли и культурно, и политически, вникая во все тонкости теории борьбы. Но за пределами кружков стояли десятки и сотни тысяч пролетариев, тех самых «коняг» Салтыкова-Щедрина, которые все свое свободное время проводили в трактирах и враждебно относились к любым «бунтарям». «Недаром рядовые рабочие, — писал Тахтарев, — называли в это время кружковых рабочих безбожниками и сторонились их, говоря: «Кто от бога и от царя отрекся, что же с ними разговаривать!» Очевидно, еще требовалось много предварительной, подготовительной работы, чтобы сделать серую рабочую массу сознательной…»25
Тахтарев знал, что писал… Возвращаясь как-то в воскресенье из кружка за Невской заставой и проходя мимо церкви Михаила Архангела, он не снял шапку. Стоявшие у паперти рабочие тут же набросились на него, сбили шапку и изрядно излупили «дюжими кулаками» под одобрительное улюлюканье толпы26 .
По опыту других стран было очевидно, что вовлечь таких рабочих в сферу сознательной борьбы за свои интересы может лишь массовое пролетарское движение. И неудовлетворенность «узостью» своей деятельности все более испытывали сами кружковцы. «К черту кружки! — говорили они, когда это чувство доходило до крайности. — Они создают лишь умственных эпикурейцев. Нужно взамен их собирать маленькие собрания из рабочих от разных мастерских данного завода, а также представителей от соседних фабрик. На этих собраниях нужно выяснять и обсуждать свое положение, записывать о положении дел там и здесь, собирать материалы… Надо, по примеру поляков, возможно шире распространять литературу, прямо раскидывая ее по мастерским»27 .
Спустя восемь лет в книге «Что делать?» Владимир Ильич напишет о «жалком кустарничестве» и будет «вспоминать о том жгучем чувстве стыда, которое я тогда испытывал…». Он поясняет: «Пусть не обижается на меня за это резкое слово ни один практик, ибо, поскольку речь идет о неподготовленности, я отношу его прежде всего к самому себе. Я работал в кружке, который ставил себе очень широкие, всеобъемлющие задачи, — и всем нам, членам этого кружка, приходилось мучительно, до боли страдать от сознания того, что мы оказываемся кустарями в такой исторический момент, когда можно было бы, видоизменяя известное изречение, сказать: дайте нам организацию революционеров — и мы перевернем Россию!»28
Как видим, настроения и пропагандистов, и рабочих вполне совпадали. И в кружках Ульянова и его товарищей беседы на «злободневные темы» начинали приобретать все более целенаправленный характер. «Мы получили от лектора, — писал Иван Бабушкин, — листки с разработанными вопросами, которые требовали от нас внимательного знакомства и наблюдения заводской, фабричной жизни»29 .
Многим рабочим это давалось нелегко, ибо как раз на привычное и повседневное они меньше обращали внимания. Сам Владимир Ильич, вспоминая о своих беседах со слесарем судостроительного завода «Новое Адмиралтейство» Александром Ильиным, не без юмора писал: «Как сейчас помню свой «первый опыт»… Я возился много недель, допрашивая «с пристрастием» одного ходившего ко мне рабочего о всех и всяческих порядках на громадном заводе, где он работал. Правда, описание (одного только завода!) я, хотя и с громадным трудом, все же кое-как составил, но зато рабочий, бывало, вытирая пот, говорил под конец занятий с улыбкой: «Мне легче экстру проработать, чем вам на вопросы отвечать!»30
Потребность в переходе к массовой агитации ощущалась во многих промышленных центрах. В частности, осенью 1894 года этот вопрос долго дебатировался среди виленских социал-демократов. В конце концов выпускник Казанского университета Александр Кремер, высланный из Питера за участие в революционных кружках Военно-медицинской академии, написал нечто вроде реферата. Его обсудили, и находившийся там же, в Вильно, Юлий Цедербаум (Мартов) отредактировал текст и написал введение. Так что получилась вполне самостоятельная брошюра «Об агитации». Издали ее позднее, но уже в октябре 1894 года Мартов привез рукопись в Петербург и передал столичным социал-демократам31 .
Спустя четверть века в мемуарах Мартов написал, что среди «молодых» брошюра нашла самый горячий прием. А вот «старики» встретили ее достаточно равнодушно и чуть ли не до осени 1895 года, когда в работу питерских социал-демократов включился сам Мартов, продолжали придерживаться прежних, рутинных методов работы. Что касается Ульянова, писал Мартов, то «у меня, — правильно или нет, другой вопрос, — создалось даже впечатление, что к работе над подъемом классового самосознания масс путем непосредственной экономической агитации он относился холодно, если не пренебрежительно»32 .
Вопрос о том, «правильно или нет» это «впечатление» Мартова, решается очень просто. Помимо цитированных выше воспоминаний рабочих и самого Ульянова можно, например, взять работу Владимира Ильича «Экономическое содержание народничества..» и прочесть в ней: «Самым высоким идеалам цена — медный грош, покуда вы не сумели слить их неразрывно с интересами самих участвующих в экономической борьбе, слить с теми «узкими» и мелкими житейскими вопросами данного класса, вроде вопроса о «справедливом вознаграждении за труд», на которые с таким величественным пренебрежением смотрит широковещательный народник»33 . Так что «впечатление» Мартова на сей раз оказалось ошибочным.
Вскоре после его отъезда в Вильно на квартире Ванеева и Сильвина «старики» собрали совещание. Присутствовали Ульянов, Красин, Радченко, Запорожец, Крупская, Якубова, а также Шелгунов, Бабушкин, Меркулов, Зиновьев и др. Шелгунов пишет, что «обсуждали брошюру в рукописи «Об агитации», а Сильвин рассказывает, что после выступления Владимира Ильича решили «перейти от кружковой пропаганды, не прекращая ее, однако, к агитации в массах на почве их насущных требований». Шелгунов утверждает, что слово «насущных» в решение вставил он34 .
Но что действительно вызвало у «стариков» настороженность по отношению к брошюре «Об агитации», так это утверждение о том, что рабочие пока не способны воспринимать политические идеи и необходимо сначала пройти подготовительный этап развития, когда агитация должна ограничиваться сугубо экономическими сюжетами. Насторожил и другой момент: говоря о приемах экономической агитации, авторы рекомендовали максимальную открытость всей социал-демократической работы. В Вильно, где они имели дело преимущественно с мелкими ремесленными мастерскими, где все друг друга хорошо знали, такие методы, может быть, и оправдывали себя, но в Питере они грозили явным провалом.
Поэтому совещание «стариков» не приняло ни первой, ни второй рекомендации. А в 1902 году, когда вопрос о соотношении политической и экономической борьбы приобрел принципиальное значение и когда участники указанных событий были живы, Владимир Ильич напомнил: «Особенно важно установить тот часто забываемый (и сравнительно мало известный) факт, что первые социал-демократы этого периода, усердно занимаясь экономической агитацией — (и вполне считаясь в этом отношении с действительно полезными указаниями тогда еще рукописной брошюры «Об агитации») — не только не считали ее единственной своей задачей, а, напротив, с самого начала выдвигали и самые широкие исторические задачи русской социал-демократии вообще и задачу ниспровержения самодержавия в особенности»35 .
Бывают такие совпадения… 20 октября 1894 года Ульянов пришел на квартиру Сильвина, где должны были состояться занятия кружка. Запоздавший рабочий Адмиралтейского завода А. П. Ильин принес вечернюю газету с сообщением о смерти императора Александра III36 .
Он умирал, сидя в кресле на террасе Ливадийского дворца в Крыму. Еще утром он сказал супруге: «Чувствую конец». И за два часа до кончины потребовал к себе наследника и приказал ему тут же подписать манифест о восшествии на престол. «Точно так, папенька», — услышал он в ответ.
Николаю II было в это время 26 лет. Он стал 18-м по счету царем династии Романовых. И, как всегда в России, не только при смене монарха, но и любого начальства вообще, началась — особенно в либеральной среде — пора надежд и ожиданий благих перемен, исходящих сверху… Так что напоминание о политических задачах и бескомпромиссном отношении к самодержавию, сделанное на упомянутом выше совещании «стариков», оказалось как раз кстати.
Спустя месяц, как выразился Ульянов, «усердно занимаясь экономической агитацией», социал-демократы все-таки проглядели начало волнений, вспыхнувших под самое Рождество 1894 года на Невском механическом заводе (бывшем Семянникова). Поводом стала задержка на несколько дней выдачи зарплаты. Такое уже случалось два или три раза, и хозяева полагали, что рабочие вполне могут подождать и на этот раз. Но не тут-то было.
23 декабря, в пересменку, около 8 вечера, когда утренняя смена еще не ушла, а вечерняя только-только явилась и на заводе скопилось около трех тысяч человек, молодежь перегородила проезжавшими санями Шлиссельбургский проспект и остановила паровую конку. Начался погром: разнесли проходную, контору, заводскую лавку, побили стекла в цехах, подожгли дом управляющего. Для подавления беспорядков прибыли две сотни казаков, полиция и пожарная команда, которая на морозе стала из шлангов окачивать рабочих ледяной водой. Погром прекратился, но семянниковцы не расходились. За разбежавшимися от страха конторщиками послали казаков, их привезли в санях, и уже глубокой ночью жандармские офицеры сами выдали рабочим получку.
Когда после этих событий Владимир Ильич пришел в кружок Ивана Бабушкина, где были и семянниковцы, он долго корил их за то, что они прозевали выступление. Вместе с Бабушкиным они написали листовку по поводу волнений, ее обсудили и, поскольку гектографа в этот момент не было, переписали от руки в 4 экземплярах. Иван Васильевич пронес их на завод и разбросал по цехам. «2 листка, — пишет Крупская, — подняли сторожа, а два подняты были рабочими и пошли по рукам — это считалось большим успехом тогда».
Текст этой листовки не сохранился, но через несколько дней Глеб Кржижановский написал новый листок, в котором, видимо, повторил основные идеи. Листок распечатали на гектографе и вновь разбросали по заводу. В нем вместе с призывом рабочих к организации разъяснялось, что стихийные бунты не только бессмысленны, но и вредны: «Возьмем хотя бы наш пример. Здесь заранее можно было сказать, что разгром хозяйских построек приведет только к быстрому вмешательству полиции, рабочим заткнут рты, и дело кончится так, как оно кончилось. Ведь все знают, что и заводчики, и полиция, и вся государственная власть — все они заодно и все против нас»37 .
А вскоре от кружковцев пришло известие, что назревает выступление в порту «Нового Адмиралтейства». В январе 1895 года командир порта генерал Верховский своим приказом фактически удлинил рабочий день, отменив «льготные» 15 минут в начале смены и урезав на 15 минут обеденный перерыв. Но и этого генералу показалось мало. 6 февраля, в понедельник, он передвинул начало смены еще на полчаса, а время обеда сократил еще на 15 минут.
На сей раз социал-демократы не опоздали. К 7 февраля листок «Чего следует добиваться портовым рабочим?» с изложением требований был готов. В этот день «часть рабочих, — рассказывает очевидец, — пришла на работу по-старому. Их не пустили. Ворота были заперты, и они принуждены были заплатить штраф как не работавшие часть дня. Запоздавших собралось человек 100. Рабочие просили сторожей впустить их, но получили отказ. Тогда они разломали ворота и вошли в мастерские. Там они обратились к работавшим товарищам, приглашая бросить работу, что немедленно же и было сделано. Администрация немедленно же призвала отряд городовых и околоточных с приставом во главе. Последовало обычное: «А! Вы бунтовать!» — и приличная случаю ругань. На замечание со стороны рабочих, что они желают не ругаться, а поговорить серьезно о деле, пристав стих… Каждый отвечал, что «бунтовать» он не думает, а надобно ему лишь исполнение условий, договоренных администрацией при найме… Кроме того, один рабочий от имени товарищей подробно и толково выяснил дело и высказал все требования. Сделанная попытка его арестовать не удалась, благодаря сопротивлению со стороны всей массы рабочих. В час дня был дан гудок на работу, но он возымел как раз обратное действие. На следующий день та же история. Порядок среди рабочих был образцовый. Было очевидно, что кто-то умело руководит движением… В среду та же история.
В четверг сама администрация «прекратила» работу до конца недели под предлогом «наступления масленицы», а в понедельник на первой неделе поста рабочие пошли на работу на старых условиях. Победа была одержана, притом на казенном заводе. Среди кружковых рабочих наступает пора новых веяний. Совершался перелом. Все сильнее и сильнее укрепляется мысль, что действительно сознательный рабочий должен ближе стоять к окружающей жизни, должен активнее относиться к нуждам и требованиям массы рабочих и к повседневным нарушениям всяких человеческих прав…»38
«ЛИДЕР ПИТЕРСКИХ ЭСДЕКОВ»
Надо было прожить те самые 80-е годы, когда казалось, что впереди нет и не будет никакого просвета, чтобы понять ту вполне интеллигентную публику, которая с воцарением Николая II ожидала от него благих перемен.
Знакомый нам по Самаре князь Владимир Оболенский в это время уже служил в столице «столоначальником» в Министерстве земледелия. Он пишет, что многие действительно «верили в либерализм молодого монарха». И были на то основания. «Рассказывали, — вспоминает Оболенский, — что он (Николай II) вышел из Мариинского дворца без всякой свиты и, купив в табачном магазине папирос, вернулся обратно. Эту необычную для России картину наблюдали многие случайно проходившие по Невскому люди, и молва о необыкновенной простоте и доступности молодого монарха моментально распространилась по городу»1 .
Однако эта пора надежд и ожиданий длилась недолго. Мать его, вдовствующая императрица Мария Федоровна (в девичестве — принцесса София Фредерика Дагмара), не раз поучала сына: «Твой дед либеральничать вздумал, вот его бомбой и разорвало. А отец твой никакого либеральничанья не допускал и, слава богу, как добрый христианин скончался»2 .
Государь внял совету. На приеме в Аничковом дворце представителей земств, городов и сословий 17 января 1895 года он заявил: «Пусть все знают, что я… буду охранять начало самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял его мой незабвенный покойный родитель». Что же касается робких просьб о привлечении «общественности» к делам управления Россией, то государь назвал их «бессмысленными мечтаниями»3 .
Речь эту написал Победоносцев, и ее текст, выведенный крупными буквами, Николай II положил в барашковую шапку, которую держал в руке. «Я видел явственно, — вспоминал тверской земец А. А. Савельев, — как он после каждой произнесенной фразы опускал глаза книзу, в шапку, как это делали бывало мы в школе, когда нетвердо знали урок».
Государь говорил в повышенном тоне, и его супруга, тогда еще слабо понимавшая по-русски, спросила у фрейлины: «Не случилось ли что-нибудь? Почему он кричит?» На что фрейлина ответила достаточно громко, чтобы услышали присутствующие: «Он объясняет им, что они дураки»4 .
Выяснилось, кстати, что и весь эпизод с выходом государя на Невский без всякой охраны — чистейший миф. «Оказалось, — пишет Владимир Оболенский, — что покупал себе папиросы на Невском не Николай II, а его двоюродный брат, будущий Георг V, который как близнец был на него похож»5 .
25 апреля 1895 года в Ярославле на бумагопрядильной фабрике Большой (бывшей Корзинкинской) мануфактуры началась стачка. Полиция, как обычно, арестовала зачинщиков. А когда толпа рабочих пошла освобождать товарищей, солдатам Фанагорийского полка был дан приказ стрелять. Троих убили, восемнадцать ранили. На донесении о случившемся Николай II начертал: «Весьма доволен спокойным и стойким поведением войск во время фабричных беспорядков»6 .
Этих событий Владимир Ульянов уже не застал. 25 апреля 1895 года он выехал за границу.
Заграничный паспорт, в котором столько раз ему отказывали прежде, был выдан 15 марта 1895 года. Но о необходимости поездки в Швейцарию для установления прямых связей с группой «Освобождение труда» питерские социал-демократы договорились уже в самом начале года. Вопрос о том, кому ехать, дискуссий не вызывал. К этому времени лидерство Ульянова стало уже очевидным.
Как и почему занял он это место? В бюрократическом аппарате лидера-начальника назначают. Тут все ясно. В демократической системе его можно выбрать, хотя и в этом случае бывают «неформальные лидеры». Но в революционной среде тех лет лидеры не назначались и не выбирались. Ими становились лишь в силу авторитета знаний, опыта, а главное — авторитета самой личности.
Александр Потресов не признал за Ульяновым авторитета знаний и опыта. Спустя 32 года он написал: «Никто, как он, не умел заряжать своими планами, так импонировать своей волей, так покорять своей личностью»; никто другой не обладал «секретом излучающегося Лениным прямо гипнотического воздействия на людей, я бы сказал, — господства над ними… Только Ленин представлял собой, в особенности в России, редкостное явление человека железной воли, неукротимой энергии, сливающего фанатическую веру в движение, в дело, с не меньшей верой в себя».
Однако поскольку «гипнотическое воздействие» можно оказать не на каждого, то, как полагает Потресов, «он умел подбирать вокруг себя расторопных, способных, энергичных, подобно ему волевых людей, безгранично в него верящих и беспрекословно ему повинующихся, но людей без самостоятельной индивидуальности, без решимости и способности иметь свое особое мнение…»7 .
Вот так, походя, можно — вроде бы и достаточно интеллигентно — унизить вполне достойных людей. Но вот ведь незадача. Не Ульянов подбирал себе окружение, а оно выдвинуло его. И «технологи», входившие в ядро организации, не были теми «расторопными» среднестатистическими «технарями», которые в силу каких-то формальных данных или «гипнотического воздействия» готовы были «беспрекословно» принять чье-либо главенство. «По своим личным свойствам, — заметил Сильвин, — каждый из нас был, конечно, вполне индивидуален: спокойный, сдержанный, даже несколько скрытный, но добродушный Степан Радченко, с хохлацким юмором и с хитрой усмешкой опытного конспиратора; чувствительный и нежный поэт-революционер Кржижановский; всегда казавшийся замкнутым в себе Старков, которому, по-видимому, чужды были всякие сантименты; Малченко — изящный брюнет, с лицом провинциального тенора, всегда молчаливый, всегда любезный товарищ; широкоплечий, кудлатый Запорожец, в глазах которого светилась вера подвижника; Ванеев — с его тонкой иронией, в которой сквозил затаенный в душе скептицизм к вещам и людям; и, наконец, я, смотревший на мир жадно открытыми глазами, часто полными наивного недоумения, которое приводило иногда в смешливое настроение Владимира Ильича»8 .
«Мы единогласно, бесспорно и молчаливо признали его нашим лидером, нашим главой, — писал тот же Михаил Сильвин. — Это его главенство основывалось не только на его подавляющем авторитете как теоретика, на его огромных знаниях, необычайной трудоспособности, на его умственном превосходстве, — он имел для нас и огромный моральный авторитет…»9
Итак, авторитет знаний, ума, трудоспособности и моральный авторитет. Иных источников лидерства в этой среде не существовало. Но с этим никак не соглашался Струве. И если Потресов не мог признать за Ульяновым авторитета знаний, то Петр Бернгардович полностью отрицал какое-либо моральное превосходство.
«В своем отношении к людям, — написал он, — Ленин подлинно источал холод, презрение и жестокость. Мне было ясно даже тогда, что в этих неприятных, даже отталкивающих свойствах Ленина был залог его силы как политического деятеля: он всегда видел перед собой только ту цель, к которой шел твердо и непреклонно. Или, вернее, его умственному взору всегда предносилась не одна цель, более или менее отдаленная, а целая система, целая цепь их. Первым звеном в этой цепи была власть в узком кругу политических друзей. Резкость и жестокость Ленина — это стало ясно мне почти с самого начала, с нашей первой встречи — была психологически неразрывно связана, и инстинктивно и сознательно, с его неукротимым властолюбием»10 .
Эту формулу с восторгом приняли Дмитрий Волкогонов и прочие нынешние «лениноеды» не только потому, что она была предельно проста. С пропагандистской точки зрения она была и вполне перспективна, ибо апеллировала к опыту российских 90-х годов XX столетия, когда мотивы политической деятельности предельно упростились и борьба за власть, как источник личного благополучия, стала вполне обычным, бытовым явлением.
Между тем, судя по всему, приведенные характеристики Потресова и Струве отражали не столько реальные впечатления и наблюдения 90-х годов XIX века, сколько наслоения политической борьбы последующих десятилетий. И в этом более всего убеждают воспоминания Мартова.
В мемуарах, написанных в 1919 году, он замечает: «В нем еще не было, или, по меньшей мере, не сквозило той уверенности в своей силе, — не говорю уже: в своем историческом призвании, — которая заметно выступала в более зрелый период его жизни… Первенствующее положение, которое он занял в социал-демократической группе «стариков», и внимание, которое обратили на себя его первые литературные произведения, не были достаточны для того, чтобы поднять его в собственном представлении на чрезмерную высоту над окружающей средой… В. Ульянов был еще в той поре, когда и человек крупного калибра, и сознающий себя таковым, ищет в общении с людьми больше случаев самому учиться, чем учить других. В этом личном общении не было и следов того апломба, который уже звучал в его первых литературных выступлениях, особенно в критике Струве… Но и в отношениях к политическим противникам в нем сказывалась еще изрядная доля скромности». И еще одно весьма существенное замечание Мартова: «Элементов личного тщеславия в характере В. И. Ульянова я никогда не замечал»11 .
Константин Тахтарев, принадлежавший к числу идейных оппонентов Ульянова, также постарался быть более объективным. «Я не знаю, — писал он, — хотел ли с самого начала Владимир Ильич непременно руководить его окружавшими, стремился ли он непременно стать во главе движения… Мне лично думается, что он в большинстве случаев становился руководителем своих товарищей и окружавших его не потому, что непременно хотел быть среди них первым, а потому, что он шел всегда впереди их, показывая им дорогу своим личным примером и невольно ведя их за собой»12 .
Особенно любопытно в этой связи мнение тех продвинутых, влиятельных рабочих, которые были не только вполне независимы в суждениях, но и в силу жизненного опыта, — как говорится, за версту почувствовали бы малейший намек на «властолюбие», а уж тем более на «холод, презрение и жестокость» к людям.
Характеристика Ульянова, данная Шелгуновым, уже приводилась: «Много было хороших людей тогда среди революционеров, но большей простоты в отношениях, чем у Ильича, не замечалось ни у кого никогда». А вот мнение Матвея Фишера с завода «Сименс и Гальске» — человека, прошедшего через народовольческие и марксистские кружки, с 1901 года в эмиграции активно участвовавшего в английском рабочем движении и вернувшегося в Россию лишь спустя 20 лет. Вспоминая 90-е годы и Ульянова, он написал: «Внешне он ничем особенным не отличался от революционной интеллигенции. Разве только тем, что обладал очень небольшим запасом волос. Одним словом, ничего особенного, но его обхождение все-таки отличалось от обхождения других. Он не был напорист, не ушибал, не хвастал и не щеголял своими знаниями. Он умел так подойти к человеку, что тот, незаметно для самого себя, начинал чувствовать себя как дома, непринужденно выкладывал свою душу, чувствуя, что он получит ответ на все свои запросы»13 .
Звучит, может быть, и несколько комплиментарно, но, зная авторов, трудно заподозрить их в неискренности. Во всяком случае, указанные мнения дают основание для того, чтобы поставить под сомнение «холод, презрение и жестокость» к людям, которые действительно следует отнести у Струве к наслоениям жесточайшей политической борьбы последующих лет.
К подобного рода «наслоениям» надо, видимо, отнести и портрет молодого Ульянова, нарисованный в 1927 году Потресовым: «Он был молод — только по паспорту. На глаз же ему можно было дать никак не меньше сорока-тридцати пяти лет. Поблекшее лицо, лысина во всю голову, оставлявшая лишь скудную растительность на висках, редкая рыжеватая бородка, хитро и немного исподлобья прищуренно поглядывающие на собеседника глаза, немолодой сиплый голос… У молодого Ленина на моей памяти не было молодости. И это невольно отмечалось не только мною, но и другими, тогда его знавшими. Недаром… его звали «стариком», и мы не раз шутили, что Ленин даже ребенком был, вероятно, такой же лысый и «старый», каким он нам представлялся в 95 году»14 .
Ну а теперь прочтите Глеба Кржижановского: «Кличка Старик находилась в самом резком контрасте с его юношеской подвижностью и бившей в нем ключом молодой энергией». Или Германа Красина: «Нас встретил необычайно живой и веселый человек…» «Он обладал неистощимым юмором и умел смеяться заразительно, до слез»15 . Или Софью Невзорову о том, как в феврале 1895 года решили они поехать за город, «собраться всем вместе и молодо, весело провести вечер».
«Едем в Лесной институт. Там были ледяные горы и маленький трактирчик, где можно было остановиться, попить и поесть. Были предприняты всевозможные предосторожности. Выехали с различных вокзалов и различными путями… В большой отдельной комнате трактира веселой гурьбой пили чай, закусывали. До упоения накатавшись с высоких ледяных гор, вернулись опять в комнату, пели, плясали русскую и казачка. Особенно мастерски плясал Петр Запорожец, а около него меланхолично, но старательно выплясывал Мих. Названов. Владимир Ильич был очень весел, шутил, смеялся, принимал самое живое участие в хоровом пении и катании с гор… Было морозно, снежно, небо усыпано звездами. Молодо и бодро чувствовали мы себя все тогда!»16
Насчет того что «пили чай» — Софья Павловна или запамятовала, или слукавила. Сильвин был более определенен: «В ярко освещенном зале мы за маленьким столиком пили вино и танцевали вместе с другими гостями этого заведения… Были с нами и наши дамы. Владимир Ильич также танцевал и был непринужденно весел»17 .
Откуда же столь контрастные и столь несовместимые характеристики?
Утверждение Потресова и Струве о том, что с первой встречи они «раскусили» Ульянова, весьма сомнительно. Ибо и после этого, на протяжении достаточно длительного времени, они не только сотрудничали, но и поддерживали личные отношения. Помимо практических соображений, о которых уже говорилось, Владимира Ильича привела в «салон» сама возможность «скрестить шпаги» с весьма серьезными и сильными оппонентами. Как полагает тот же Сильвин, Ульянов «нашел в них, в лице Струве, Потресова, Классона, Калмыковой, Туган-Барановского, Булгакова и др., людей с большими знаниями, с высокоразвитыми общественными интересами, с навыками научного мышления. На собраниях у Калмыковой, у Классона и Потресова велись споры не только на политические темы… но и на темы отвлеченные. Владимир Ильич склонен был к чистому мышлению, любил его как гимнастику ума»18 .
Но то, что с самого начала подобные контакты не влекли за собой особых взаимных симпатий, — это факт. И можно предположить, что неприязнь — кроме политических мотивов — была связана с отношением Ульянова к «салонным радикалам» вообще. Это обстоятельство и порождало ту сдержанность и холодность, о которой писал Струве.
В светском салоне традиционно принято вести себя прилично. То есть вы обязаны быть со всеми изысканно любезным, всем улыбаться и, по возможности, говорить комплименты, даже если вы глубоко презираете собеседника. С такого рода условностями Владимир Ильич не считался ни в Самаре, ни в Питере. Он никогда не изображал из себя благовоспитанного молодого человека. Просто был добр, внимателен и, как заметил Сильвин, «бесконечно деликатен»19 по отношению к друзьям, соратникам. И не очень умел скрывать своей неприязни и иронии в адрес тех, кого считал недругами.
Кстати, именно при подобных обстоятельствах, на квартире Классона, Ульянов познакомился с Крупской. На Масленицу устроили блины. Пили, ели, вели беседу… «Владимир Ильич, — пишет Надежда Константиновна, — говорил мало. Больше присматривался». Зашла речь о политике, и «кто-то сказал — кажется, Шевлягин, — что очень важна, мол, работа в комитете грамотности. Владимир Ильич засмеялся, и как-то зло и сухо звучал его смех — я потом никогда не слыхала у него такого смеха:
— Ну, что ж, кто хочет спасать отечество в комитете грамотности, что ж, мы не мешаем…
Людям, называвшим себя марксистами, стало неловко под пристальными взорами Владимира Ильича.
Я сидела в соседней комнате с Коробко и слушала разговор через открытую дверь. Подошел Классон и, взволнованный, пощипывая бородку, сказал:
— Ведь это черт знает, что он говорит.
— Что же, — ответил Коробко, — он прав. Какие мы революционеры»20 .
Так или иначе, вне зависимости оттого, кто был прав и «источал он холод и презрение», как полагает Струве, или был «бесконечно деликатен», как утверждает Сильвин, Ульянова признали лидером и интеллигенты-«технологи», и наиболее авторитетные питерские рабочие. И после этого, как заметил Михаил Григорьев, «мне не приходилось более слышать обязательного прибавления к фамилии Ульянова, что это брат и т. д.»21 .
В начале 1895 года эта нелегальная столичная организация уже поддерживала регулярные контакты с социал-демократическими группами Москвы, Нижнего Новгорода, Иваново-Вознесенска, Киева, Вильно. И пора было устанавливать прямые связи с социал-демократическим центром в эмиграции — женевской группой «Освобождение труда».
18 или 19 февраля 1895 года в Петербурге состоялось совещание. Столичных социал-демократов на нем представляли Ульянов и Кржижановский, московских — Евгений Спонти, киевских — Яков Ляховский, виленских — Тимофей Копельзон. Поскольку совещание подобного рода происходило впервые, то вполне естественно, что его участники попытались прежде всего прояснить принципиальные позиции, касавшиеся содержания и методов работы.
Спонти и Ляховский заявили, что стоят «за необходимость перейти к агитации, которую понимали так, как это было изложено в известной брошюре того времени «Об агитации». Но когда, как пишет Копельзон, они стали пояснять, что «российский пролетариат еще не созрел для восприятия политических лозунгов», возник спор. Спонти факт дискуссии отрицал: «Помнится, со стороны Ленина были реплики, возможно, в тех местах наших докладов, где указывалось на необходимость при агитации в массах придерживаться, главным образом, экономической почвы, пока масса не созреет для восприятия политических лозунгов. Но эти реплики не казались нам требующими дискуссии, так как никто из нас в принципе не отрицал необходимости также и политического воспитания масс… У меня осталось такое впечатление, что Ленин был, в общем, согласен с тем, что нами говорилось. По крайней мере, кроме указанных реплик, он ничем не обнаруживал своего несогласия. И только когда зашла речь о необходимости поездки за границу и Ленину было предложено передать имеющиеся у петербургской группы материалы для напечатания, Ленин заявил, что вопрос о поездке за границу петербургской группой уже решен и что они выполнят эту задачу самостоятельно»22 .
Как уже говорилось, заграничный паспорт Ульянов получил 15 марта. Видимо, тогда же он был готов уехать, но тяжелое воспаление легких уложило его в постель. И точно так же, как он во время болезни Софьи Невзоровой или Михаила Сильвина навещал их, теперь все «по очереди забегали к нему и, — как пишет Софья Павловна, — делали все нужное: меняли компрессы, поили чаем, бегали за лекарствами и т. д.»23 .
Сильвин пригласил ординатора Мариинской больницы доктора Кноха, и тот посоветовал немедленно вызвать мать. Мария Александровна приехала, и Владимира Ильича стал лечить бывший семейный врач Ульяновых в Симбирске профессор Александр Александрович Кальян, который с 1888 года жил в столице24 .
Через пару недель Владимир Ильич был уже достаточно здоров и 25 апреля 1895 года выехал за границу.
В «ПРЕКРАСНОМ ДАЛЕКЕ»
При пересечении границы никаких проблем не возникло, хотя вслед уже летело предписание департамента полиции — «учредить за деятельностью и заграничными сношениями Владимира Ульянова тщательное наблюдение»1 . Но сразу же обнаружились проблемы с языком. Выяснилось, что тот немецкий, которому учил его в гимназии Яков Михайлович Штейнгауэр, будучи вполне пригодным для чтения литературы, не совмещается с тем языком, на котором говорят австрийцы и немцы.
2 мая, во время остановки в Зальцбурге, Владимир Ильич пишет матери: «Я оказался совсем швах [слаб], понимаю немцев с величайшим трудом, лучше сказать, не понимаю вовсе. (Не понимаю даже самых простых слов, — до того необычно их произношение, и до того они быстро говорят.) Пристаешь к кондуктору с каким-нибудь вопросом, — он отвечает; я не понимаю. Он повторяет громче. Я все-таки не понимаю, и тот сердится и уходит. Несмотря на такое позорное фиаско, духом не падаю и довольно усердно коверкаю немецкий язык»2 .
Следующее письмо уже из Швейцарии: «Природа здесь роскошная. Я любуюсь ею все время. Тотчас же за той немецкой станцией, с которой я писал тебе, начались Альпы, пошли озера, так что нельзя было оторваться от окна вагона…»3
В Лозанне, у родственников Классона, он получает адрес Плеханова, едет в Женеву и здесь впервые встречается с Георгием Валентиновичем. О том, что Плеханов с первого взгляда произвел на него огромное впечатление, упоминалось в предисловии. Владимир Ильич сразу вспомнил фразу Фердинанда Лассаля — «физическая сила ума». Спустя почти два десятилетия он скажет Ивану Попову о Плеханове: «Вы только взгляните на него, и увидите, что это сильнейший ум, который все одолевает, все сразу взвешивает, во все проникает, ничего не спрячешь от него. И чувствуешь, что это так же объективно существует, как и физическая сила»4 .
Сказать, что Ульянов отнесся к нему с должным почтением, как к признанному российскими марксистами патриарху, было бы не совсем точно. Речь идет о другом: о «юношеской влюбленности», как выражались в старые времена. Георгий Валентинович был для него духовным пастырем, который в какой-то мере способствовал выбору жизненного пути. А от Плеханова напрямую тянулась ниточка к тем, кто стал кумирами его поколения революционеров, — к Марксу и Энгельсу. Через несколько лет Владимир Ильич откровенно напишет о «громадной любви к нему», о том, что он и его друзья «были влюблены в Плеханова и, как любимому человеку, прощали ему все, закрывали глаза на все недостатки…»5 .
Впрочем, в то первое знакомство внешне это никак не проявилось. Евгений Спонти, прибывший в Швейцарию несколько раньше и присутствовавший при этой встрече, писал, что Владимир Ильич «был очень сдержан… держал себя с большим достоинством» и, видимо, от волнения «говорил мало, вернее, ничего, кроме необходимых в общем разговоре реплик»6 .
Во время этой беседы Ульянов презентовал Плеханову свою книгу «Что такое «друзья народа»…». Георгий Валентинович «бегло посмотрел брошюру и заметил: «Да, это, кажется, серьезная работа»7 . Он был вполне любезен и приветлив, но, как пишет со слов Владимира Ильича Анна Ильинична, «чувствовался все же некоторый холодок». И это объяснялось не какими-то нюансами его отношения к Владимиру Ильичу, а обычной для него манерой держать дистанцию даже по отношению к близким людям, тем более к молодым россиянам, постоянно домогавшимся встреч и знакомства.
Сразу приходит на память отзыв Максима Горького: «Когда меня «подводили» к Г. В. Плеханову, он стоял скрестив руки на груди и смотрел строго, скучновато, как смотрит утомленный своими обязанностями учитель на еще одного нового ученика»8 .
Много лет спустя Валентинов подробно расписывал, как в 1917 году Плеханов якобы говорил ему, что уже тогда, в 1895-м, при первой встрече, он «сразу разглядел, что наш 25-летний парень Ульянов — материал совсем сырой и топором марксизма отесан очень грубо»9 . Эта информация так, наверное, и вошла бы в историческую литературу… Но вот беда, сохранилось письмо Георгия Валентиновича жене, написанное сразу же после визита Владимира Ильича: «Приехал сюда молодой товарищ, очень умный, образованный, даром слова одаренный. Какое счастье, что в нашем революционном движении имеются такие молодые люди»10 . На такой высокой ноте визит, судя по всему, и завершился.
Время было обеденное, но кормить Ульянова и Спонти у себя Плеханов не стал — жена была в отъезде, а порекомендовал недорогой ресторанчик, куда они и направились. Для Владимира это был, видимо, первый ресторанный обед за границей, и, как это часто бывает с россиянами, без смешного не обошлось. «Не знакомые с заграничным меню, — пишет Спонти, — мы с Лениным, после второго блюда, раза два, к великому удовольствию прислуживающей нам девушки, брались за шапки и пытались расплатиться, но оказывалось, что обед еще не окончен»11 .
Для более конкретных переговоров с группой «Освобождение труда» Плеханов направил Владимира Ильича в Цюрих к Павлу Аксельроду. И если почтение, испытываемое к Георгию Валентиновичу, в какой-то мере сковывало Ульянова, то Павел Борисович чем-то напомнил ему покойного отца, Илью Николаевича, и у них сразу сложились самые теплые дружеские отношения. На неделю они уехали в деревушку Афольтерн — в часе езды от Цюриха и, как вспоминал Аксельрод, проводили «целые дни вместе», гуляли в окрестностях, поднимались «на гору около Цуга и все время беседовали о волновавших обоих вопросах».
Говорили главным образом о содержании и формах социал-демократической работы. И за всеми разговорами Павел Борисович настойчиво проводил одну мысль — пора создавать партию. Каждый раз, когда собирались международные конгрессы Интернационала, Плеханов и его коллеги получали мандаты от достаточно случайных групп. С эмигрантским «Союзом русских социал-демократов за границей», созданным в 1893 году, дело явно не заладилось. Его молодые члены позволяли себе попрекать «стариков» оторванностью от российской революционной практики, и в воздухе уже пахло расколом. Летом 1896 года предстоял 4-й конгресс Интернационала. И Аксельрод полагал, что если связи питерцев с рабочими, как это следовало из рассказов Ульянова, достаточно прочны, то необходимо оформлять организацию. А назвать ее можно, к примеру, — «Союз освобождения труда»12 .
Убеждать Владимира Ильича в необходимости создания партии не приходилось. За год до встреч в Швейцарии, в работе «Что такое «друзья народа»…» он выдвинул эту задачу в качестве первоочередной13 . Поэтому дискуссий не возникало. Договорились о регулярной переписке, о том, что в Питере надо попытаться поставить нелегальную газету для рабочих, а в Швейцарии, под редакцией Аксельрода, начать издание непериодических сборников «Работник», материалы к которым будут присылать из России14 .
Общее впечатление о встрече было превосходным, и спустя много лет Аксельрод писал, что «эти беседы с Ульяновым были для меня истинным праздником. Я и теперь вспоминаю о них, как об одном из самых радостных, самых светлых моментов в жизни группы «Освобождение труда»15 . И тем не менее, когда в ходе бесед зашла речь о статье Тулина «Экономическое содержание народничества…», Павел Борисович, дав ей самую высокую оценку, не стал скрывать, что не может согласиться с отношением Ульянова к либералам: «У вас заметна тенденция, прямо противоположная тенденция, той статьи, которую я писал для этого же самого сборника. Вы отождествляете наши отношения к либералам с отношениями социалистов к либералам на Западе…
— Знаете, Плеханов сделал по поводу моих статей, — ответил Ульянов, — совершенно такие же замечания. Он образно выразил свою мысль: «Вы, — говорит, — поворачиваетесь к либералам спиной, а мы — лицом»…
Ульянов, несомненно обладая талантом и имея собственные мысли, вместе с тем обнаруживал готовность и проверять эти мысли, учиться, знакомиться с тем, как думают другие. У него не было ни малейшего намека на самомнение и тщеславие… Держался он деловито, серьезно и вместе с тем скромно»16 .
Из Швейцарии Владимир Ильич направляется в Париж. 8 июня он пишет матери: «Получил твое письмо перед самым отъездом в Париж… В Париже я только еще начинаю мало-мало осматриваться: город громадный, изрядно раскинутый, так что окраины (на которых часто бываешь) не дают представления о центре. Впечатление производит очень приятное — широкие, светлые улицы, очень часто бульвары, много зелени; публика держит себя совершенно непринужденно, — так что даже несколько удивляешься сначала, привыкнув к петербургской чинности и строгости. Чтобы посмотреть как следует, придется провести несколько недель»17 .
Владимир Ильич намеревался прежде всего встретиться с Полем Лафаргом. Талантливейший пропагандист идей марксизма, один из лидеров социалистического Интернационала, зять Маркса — для любого социалиста, тем более молодого, он был фигурой знаковой. Но Плеханову и его коллегам было важно, видимо, и другое: «предъявить», так сказать, живого представителя российской социал-демократии, связанной с нарождавшимся пролетарским движением. И когда визит состоялся, Лафарг не случайно более всего интересовался тем, как именно русские социалисты ведут практическую работу.
Со слов Ульянова, об этой беседе рассказал Мартов:
«— Чем же вы занимаетесь в этих кружках? — спросил Лафарг. Ульянов объяснил, как, начиная с популярных лекций, в кружках из более способных рабочих штудируют Маркса.
— И они читают Маркса? — спросил Лафарг.
— Читают.
— И понимают?
— И понимают.
— Ну, в этом-то вы ошибаетесь, — заключил ядовитый француз. — Они ничего не понимают. У нас после 20 лет социалистического движения Маркса никто не понимает»18 . — Помимо визита к Лафаргу в планы Ульянова входило посещение Национальной библиотеки. Здесь он составляет список книг парижских коммунаров, вышедших еще в 1871 году: «Социальная война» Андре Лео, «Третье поражение…» Бенуа Малона, «Социальный антагонизм» Адольфа Клеманса, «Красная книга об юстиции «деревенщины» Жюля Геда, «Восемь майских дней на баррикадах» Лиссагаре. Он читает их, а книгу Гюстава Лефрансе конспектирует19 .
Впрочем, законспектировал он лишь первую ее часть. Сидеть в жаркие летние дни в библиотеке не хотелось. И позднее он напишет матери: «Я жил в Париже всего месяц, занимался там мало, все больше бегал по «достопримечательностям»20 . Судя по всему, был он и у Стены коммунаров на кладбище Пер-Лашез, и в Музее революции 1789 года, и в Музее восковых фигур Гравена, в Зоологическом саду и Люксембургском саду… Он исходил все улочки и переулки, где сражались на баррикадах французские рабочие. И позднее Владимир Бонч-Бруевич рассказывал: «С особой любовью Владимир Ильич вспоминал, зная буквально все на память, события Парижской коммуны. Он знал, где какие были бои, кто погиб, кто проявил особый героизм. Он так увлекался, говоря об этих днях, что, казалось, мы… присутствуем там, где не так давно совершились великие бои парижского пролетариата»21 .
Есть основания полагать, что из Парижа Ульянов намеревался двинуться в Англию для встречи с Энгельсом. За год до этого Плеханов познакомил в Лондоне с Энгельсом Александра Потресова. Теперь ему можно было представить Ульянова. Эта встреча могла бы стать кульминацией всей его заграничной поездки. Но выяснилось, что состояние здоровья Энгельса резко ухудшилось и визит практически невозможен.
Из Парижа Владимир Ильич возвращается в Швейцарию. 18(6) июля он пишет матери: «Я многонько пошлялся и попал теперь… в один швейцарский курорт: решил воспользоваться случаем, чтобы вплотную приняться за надоевшую болезнь (желудка), тем более что врача-специалиста, который содержит этот курорт, мне очень рекомендовали как знатока своего дела. Живу я в этом курорте уже несколько дней и чувствую себя недурно, пансион прекрасный, и лечение видимо дельное, так что надеюсь дня через 4–5 выбраться отсюда. Жизнь здесь обойдется, по всем видимостям, очень дорого; лечение еще дороже, так что я уже вышел из своего бюджета и не надеюсь теперь обойтись своими ресурсами. Если можно, пошли мне еще рублей сто…»22
Заграничную переписку русская полиция перлюстрировала тщательно. Поэтому трудно сказать, был ли Владимир Ильич на курорте. Вернее всего — не был. А вот то, что из Парижа он приехал в Женеву, а оттуда вместе с Плехановым, Александром Воденом и прибывшим из России Александром Потресовым отправился в горы, в глухую деревушку Ормоны, это факт23 . Причем факт, ускользнувший от составителей биохроники В. И. Ленина.
Здесь, в горах, у подножья альпийских снегов, они, как пишет Потресов, проводили все время «в прогулках и бесконечных разговорах на ходу»24 . И хотя и природа, и это общество были великолепны, Владимир Ильич, судя по всему, чувствовал себя не вполне комфортно. Во-первых, в присутствии Плеханова по-прежнему ощущалась определенная скованность. А во-вторых, «бесконечные разговоры на ходу» слишком напоминали светский салон…
Георгий Валентинович действительно был человеком светским, по манерам своим более всего походившим на аристократа. С его феноменальной эрудицией, «с его, — как пишет Потресов, — всеобъемлющими интересами, дававшими пищу для неизменно яркого и талантливого реагирования его ума», Плеханов буквально фонтанировал идеями. Из него, «как из неиссякаемого кладезя мудрости, можно было черпать мысли и сведения по самым различным отраслям человеческого знания, беседовать с ним с поучением для себя не только о политике, но и об искусстве, литературе, театре, философии…»25 .
На этом фоне, замечает Потресов, Владимир Ульянов казался «серым и тусклым». С ним, «при всей его осведомленности в русской экономической литературе и знакомстве с сочинениями Маркса и Энгельса, тянуло говорить лишь о вопросах движения. Ибо малоинтересный и не интересный во всем остальном, он, как мифический Антей, прикоснувшись к родной почве движения, сразу преображался, становился сильным, искрящимся, и в каждом его соображении сказывалась продуманность, следы того жизненного опыта, который, несмотря на его кратковременность и относительную несложность, успел сформировать из него настоящего специалиста революционного дела и выявить его прирожденную даровитость»26 .
Каково? В который уже раз, читая такого рода характеристики, поражаешься умению автора прикрывать неприязнь к прежде близкому человеку флером, казалось бы, вполне корректных фраз. Вроде бы и «даровитый», но «малоинтересный». Вроде бы и «жизненный опыт» есть, но «кратковременный» и «несложный». Когда о России говорит, становится «сильным» и «искрящимся», а в общем-то — «серый и тусклый». И все это безотносительно к тому, ради чего, собственно, ехал Ульянов за тысячу верст в Швейцарию и колесил по Европе, перехватывая у матери совсем не лишнюю сотню из семейного бюджета. Ну а насчет «серости», то в 1918 году, рисуя портрет Плеханова, тот же Потресов напишет, что — о чем бы ни шла беседа — лишь только разговор касался России, Георгий Валентинович весь преображался, «он загорался, когда о ней говорил…»27 .
Георгий Валентинович был человеком проницательным, и он, видимо, уловил состояние Ульянова. Поэтому Плеханов продолжил тему, начатую в беседе с Владимиром Ильичем Павлом Аксельродом. Оба они, как со слов брата рассказывала Анна Ильинична, «нашли некоторую «узость» в постановке вопроса об отношении к другим классам общества в статье за подписью Тулина. Оба считали, что русская социал-демократическая партия, выступая на политическую арену, не может ограничиться одной критикой всех партий, как в период своего формирования; что, становясь самой передовой политической партией, она не должна упускать из поля своего зрения ни одного оппозиционного движения, которое знаменует пробуждение к общественной жизни… различных классов и групп»28 .
Поскольку в «Друзьях народа…» Владимир Ильич писал о необходимости в борьбе с абсолютизмом стать «во главе всех демократических элементов», то принципиальных разногласий не возникло, и он, как пишет Аксельрод, заявил, что «признает правильность точки зрения «Группы» на этот вопрос»29 . Досталось, впрочем, и «Друзьям народа…». Ухватив фразу о «материалистическом методе», Плеханов прочел Ульянову целую лекцию. И через четыре года, когда ту же фразу Владимир Ильич встретил у Каутского, он написал Потресову: «Помните, как один наш общий знакомый в «прекрасном далеке» зло высмеивал и разносил в пух и прах меня за то, что я назвал материалистическое понимание истории «методом»? А вот, оказывается, и Каутский повинен в столь же тяжком грехе, употребляя то же слово: «метод»30 .
Впрочем, никаких обид не осталось. Спустя два года Ульянов встретился с Петром Красиковым, который подробно рассказал ему о том бедственном — моральном и материальном — положении, в котором находился Плеханов в конце 1893 — начале 1894 года после смерти пятилетней дочери Машеньки. Владимир Ильич ответил: «Вы, конечно, знаете, теперь дело с Плехановым стоит уже иначе. Мы сделали и сделаем все, чтобы привлечь и сберечь для нашего общего дела такой блестящий ум и сделать общим достоянием такую огромную литературную силу. Вот эта книжка, — он указал на легально изданную книгу Плеханова под псевдонимом Бельтов, — прекрасная книжка, и в то же время она дала Георгию Валентиновичу изрядную сумму франков. Когда я его видел в 1895 году, от «штанов с бахромой» уже не осталось и следа! А теперь мы смело можем сказать, что он нужды уже никогда не увидит»31 .
Во второй половине июля Ульянов едет в Берлин. 10 августа он пишет матери: «Не знаю, получила ли ты мое предыдущее письмо, которое я отправил отсюда с неделю тому назад… Устроился я здесь очень недурно: в нескольких шагах от меня — Tiergarten (прекрасный парк, лучший и самый большой в Берлине), Шпре, где я ежедневно купаюсь, и станция городской железной дороги. Здесь через весь город идет (над улицами) железная дорога: поезда ходят каждые 5 минут, так что мне очень удобно ездить в «город» (Моабит, в котором я живу, считается собственно уже предместьем).
Плохую только очень по части языка: разговорную немецкую речь понимаю несравненно хуже французской. Немцы произносят так непривычно, что я не разбираю слов даже в публичной речи, тогда как во Франции я понимал почти все в таких речах с первого же раза»32 .
В следующем письме Владимир Ильич пишет: «Чувствую себя совсем хорошо, — должно быть, правильный образ жизни [переезды с места на место мне очень надоели, и притом при этих переездах не удавалось правильно и порядочно кормиться], купанье и все прочее, в связи с наблюдением докторских предписаний, оказывает свое действие… По вечерам обыкновенно шляюсь по разным местам, изучая берлинские нравы и прислушиваясь к немецкой речи. Теперь уже немножко освоился и понимаю несколько лучше… Мне вообще шлянье по разным народным вечерам и увеселениям нравится больше, чем посещение музеев, театров, пассажей и т. п.»33 .
Насчет «шлянья» и «увеселений» он в основном пишет в расчете на цензуру. Ибо из документов и воспоминаний видно, что его берлинское время заполнено вполне определенными делами. В читальном зале Прусской государственной библиотеки он изо дня в день штудирует новейшую марксистскую литературу. Посещает рабочие собрания и на одном из них слушает доклад об аграрной программе германской социал-демократии. Встречается со старым самарским знакомым Вильгельмом Бухгольцем. Через него знакомится с виленскими социал-демократами И. Айзенштадтом и М. Розенбаумом и договаривается о связях с Питером.
Тем временем приходит печальное известие о смерти 24 июля (5 августа) Фридриха Энгельса, и Владимир Ильич садится писать статью-некролог…
В начале сентября его принимает один из лидеров Германской социал-демократической партии — Вильгельм Либкнехт. Ради этой встречи Плеханов написал ему письмо: «Рекомендую Вам одного из наших лучших русских друзей. Он возвращается в Россию… Он расскажет Вам об одном, очень важном для нас, деле. Я уверен, что Вы сделаете все от Вас зависящее»34 . Они обсуждают возможность издания в Германии и транспортировки нелегальной литературы в Россию. А уже 7 сентября Владимир Ульянов вполне легально, в пассажирском поезде, пересекает русскую границу у станции Вержболово.
Его желтый чемодан с двойным дном, наполненным запретной печатной продукцией, был сработан немцами отлично. И начальник пограничного отделения докладывает в департамент полиции, что по самому тщательному досмотру багажа Ульянова ничего предосудительного не обнаружено35 . Шпики фиксируют приобретение им билета до Вильно, но «засечь» его в самом Вильно не удается.
«ЗАЧАТОК ПАРТИИ»
О дальнейших своих маршрутах Владимир Ильич сообщает в письме Аксельроду: «Буду рассказывать по порядку. Был прежде всего в Вильне. Беседовал с публикой о сборнике. Большинство согласно с мыслью о необходимости такого издания и обещают поддержку… Дескать, посмотрим, будет ли соответствовать тактике агитационной, тактике экономической борьбы. Я напирал больше всего на то, что это зависит от нас.
Далее. Был в Москве… Там были громадные погромы (аресты. — В. Л.), но, кажется, остался кое-кто, и работа не прекращается. Мы имеем оттуда материал — описание нескольких стачек… Вышлем.
Потом был в Орехово-Зуеве. Чрезвычайно оригинальны эти места, часто встречаемые в центральном промышленном районе: чисто фабричный городок, с десятками тысяч жителей, только и живущий фабрикой. Фабричная администрация — единственное начальство. «Управляет» городом фабричная контора. Раскол народа на рабочих и буржуа — самый резкий. Рабочие настроены поэтому довольно оппозиционно, но после бывшего там недавно погрома осталось так мало публики и вся на примете до того, что сношения очень трудны. Впрочем, литературу сумеем доставить.
…Напишите поподробнее о сборнике: какой материал есть уже, что предположено, когда выйдет 1-ый выпуск, чего именно недостает для 2-го. Деньги, вероятно, пришлем…»1
Есть в этом послании — и в содержании, и в тоне — нечто необычное. Владимир Ильич и раньше писал письма родным, друзьям, близким и дальним знакомым. Делился мыслями, спорил, высказывал какие-то пожелания. Но в этом письме он впервые отчитывается о проделанной работе. Он впервые ощущает себя как бы частью некоего весьма значимого для него целого, где отношения строятся не на личном приятельстве, а на сопричастности общему делу.
В этом деле он сам взял на себя определенные обязательства, ради них совершил опасное путешествие по России. И новое качество отношений нисколько его не тяготит. Он с явным удовольствием пишет в Цюрих о бумаге и краске для печатного станка, о каналах связи, явках, способах переписки. О том, что в китайскую тушь надо «прибавить маленький кристаллик хромпика (K2Cr2O7): тогда не смоется». А при пересылке корреспонденции в переплетах книг «необходимо употреблять очень жидкий клейстер: не более чайной ложки крахмала (и притом картофельного, а не пшеничного, который слишком крепок) на стакан воды»2 .
В Петербург Владимир Ильич возвращается 29 сентября. И уже в ближайшие недели он предпринимает шаги к объединению столичных социал-демократических групп, все еще существовавших в автономном режиме. Первой из них становится группа Мартова, о которой Ульянов получил дополнительную информацию и в Швейцарии, и в Вильно. Они сами вышли на контакт со «стариками» через Любовь Радченко с предложением о слиянии. Группа располагала опытными пропагандистами, хорошими связями на границе для транспортировки литературы и, что особенно важно, имела свой мимеограф — типографскую новинку, позволявшую гораздо проще и качественней, чем на гектографе, тиражировать листовки.
Первая встреча состоялась в октябре. «Стариков» представляли Ульянов, Кржижановский, Старков; группу — Юлий Мартов и Яков Ляховский. Владимир Ильич начал с рассказа о своей поездке за границу: о визите к Лафаргу в Париже, о беседах в Швейцарии, и, как заметил наблюдательный Мартов, он «был всецело проникнут почтением к вождям социал-демократии, Плеханову и Аксельроду, с которыми он недавно познакомился, и заметно чувствовал себя по отношению к ним еще учеником»3 .
Затем разговор зашел об общем направлении работы, и Мартов стал критиковать «стариков» за оторванность «от процессов стихийного недовольства, тлеющих в массах». Ему ответили, что «в организации новая точка зрения на методы работы более или менее усвоена», что рабочая молодежь «рвется выйти из тесных рамок кружковых занятий и кое-где на собственный риск и страх делает попытки непосредственного обращения к серым массам». В конечном счете вопрос об организационном слиянии в принципе был решен4 .
После этого обсудили вопрос о возможности объединения с группой «молодых», пытавшихся конкурировать со «стариками» в рабочей среде. Мнения по этому вопросу полностью совпали: для слияния с «молодыми» существует, по меньшей мере, два препятствия. И первое из них — сам характер взаимоотношений внутри группы.
Ее лидер Илларион Чернышев, как отметили присутствовавшие, ведет себя крайне высокомерно и «играет в ней роль непогрешимого папы, а остальные ее члены… связаны именно этим почитанием вождя»5 . Заметим, кстати, что и рабочие считали подобное поведение совершенно неприемлемым. Уже упоминавшийся Константин Норинский, признавая «начитанность» Чернышева, прямо писал, что Илларион Васильевич «любил осмеять чуть ли не каждого», был абсолютно нетерпим, «носил в себе много генеральского. И без мальчиков, прислужников — ни шагу»6 .
Мемуары Потресова, обвинявшие Ульянова в подборе кадров по признаку «личной преданности» и «отсутствия самостоятельности», были написаны спустя десятки лет, и Мартов, естественно, не знал о них. Тем интереснее его свидетельство о том, что в среде «стариков» такое было просто невозможно. Настолько, что это и стало причиной их отказа от объединения с Чернышевым, ибо они полагали, что «диктатура Чернышева в его группе должна вести к ее заполнению несамостоятельными и слишком молодыми политиками». Именно «к такому революционному «генеральству», — подчеркивает Мартов, — мы все относились отрицательно». А Ульянов? Он, отмечает Мартов, «вращаясь в среде серьезных и образованных товарищей… играл роль «первого между равными»…»7 .
Второе обстоятельство, препятствовавшее объединению с «молодыми», касалось «правой руки» Чернышева — зубного врача Николая Михайлова. Относительно него существовали серьезные опасения в том, что он связан с охранкой. Подозрения на этот счет были и у Мартова, знавшего его около четырех лет, и у самих «стариков», которые заметили, что Михайлов, через знакомых рабочих-кружковцев, пытается совать свой нос в сугубо конспиративные вопросы деятельности организации. В этой связи они, как пишет Сильвин, оповестили «товарищей, в особенности рабочих, не иметь дела с этим мерзавцем»8 .
Оставалась еще одна, державшаяся особняком группа столичных социал-демократов, ядро которой составляли студенты Военно-медицинской академии. В первых числах ноября ее лидера Константина Тахтарева пригласили на собрание рабочих групп, состоявшееся за Невской заставой на квартире Шелгунова. «Собрание началось, — пишет Тахтарев, — с выяснения положения дел в различных районах». Вел его Ульянов, и более всего его интересовало — «каковы условия труда и отношения рабочих и администрации на различных заводах и фабриках, где замечается особое недовольство рабочих, и каковы причины, где имеются связи с рабочими и где можно надеяться на успех агитации…»9 .
Начались прения. «Владимир Ильич настаивал на немедленном переходе к агитации и ведении ее в самых широких размерах, его поддерживали и другие…» Но Тахтарев выступил против. Он заявил, что концентрация «наших сравнительно немногочисленных сил на агитации» грозит неизбежным и скорым провалом. Он был уверен, что его поддержат и некоторые «старики», в частности Сергей Радченко, высказывавший ранее аналогичные опасения, и такие старые кружковцы, как Шелгунов и Бабушкин, которые прежде занимались у него в кружке и побаивались, что с выходом на открытую арену будет утрачен годами накопленный «человеческий капитал». Однако, как пишет Тахтарев, вопреки ожиданиям, Ульянова поддержали «и мои приятели Бабушкин и Шелгунов, а также и Зиновьев, последний с особенным жаром… Большинство быстро склонилось на сторону Владимира Ильича и… вопрос о немедленном переходе к широкой агитации в массах во всех районах был решен положительным образом»10 .
Помимо несогласия относительно агитации Тахтарев, по существу, выступил и против самой идеи общегородской организации социал-демократов. Он противопоставил ей предложение о создании «объединенной рабочей кассы». Дело в том, что в прежние годы многие рабочие кружки создавали подобные кассы для закупки литературы и помощи товарищам. Иногда эти кассы соединялись в рамках районов. В них Тахтарев и увидел возможность самостоятельного объединения рабочих и своего рода противовес социал-демократической интеллигенции. Ульянов решительно выступил против. По его мнению, не слияние касс, а лишь сплочение социал-демократических групп, связанных с пролетарским движением, способно выразить интересы рабочего класса. Однако переубедить Тахтарева не удалось, и вопрос об объединении с его группой отпал сам собой11 .
Более успешными оказались переговоры с «Группой народовольцев». Впрочем, в данном случае речь шла не об объединении, а о сотрудничестве. После апрельских арестов 1894 года ее молодые члены, оставшиеся на свободе, возобновили свою деятельность. «В их среде, — пишет Сильвин, — наблюдалось заметное шатание. Немногие стояли на почве старой народовольческой ортодоксии. Большинство же склонялось к марксизму и искало сотрудничества с нами»12 . Они стали передавать «старикам» свои кружки, связи с рабочими, а главное — предложили совместно издавать рабочую газету, благо в их распоряжении была нелегальная типография.
Переговоры поручили Ульянову, и он провел их столь тактично, что особых дискуссий не возникло. Договорились о том, что марксисты воздержатся от критики «идейных традиций» революционного народничества, а народовольцы не станут пропагандировать террор и касаться вопроса о путях экономического развития России. Предполагалось, что газету будут редактировать представители обеих групп, каждый из которых пользовался правом «вето». Но, как пишет Мартов, «первый номер группа [народовольцев] предлагает составить нам целиком, что уже совсем нас растрогало и обрадовало. Кржижановскому, мне и Ульянову организация поручила составить первый номер, и мы взялись за работу»13 . О результатах этих переговоров Владимир Ильич уже в середине ноября сообщает в Цюрих Аксельроду14 .
К этому времени городская организация была окончательно оформлена. На собрании, где это произошло, присутствовало все ядро группы «стариков»: Владимир Ульянов, Анатолий Ванеев, Петр Запорожец, Глеб Кржижановский, Александр Малченко, Яков Пономарев, Сергей и Любовь Радченко, Михаил Сильвин, Василий Старков, Зинаида Невзорова, Аполлинария Якубова, Надежда Крупская. От группы Мартова, помимо него самого, были Яков Ляховский, В. М. Тренюхин и С. А. Гофман. Эти 17 человек составили костяк городской организации. Кандидатами для ее пополнения в случае провалов наметили В. К. Сережникова, И. А. Шестопалова, И. Смидович и от «мартовцев» — Федора Гурвича-Дана, Бориса Гольдмана-Горева и М. А. Лурье15 .
Все члены организации распределялись по районам. Заречная часть города — Васильевский остров, Петербургская и Выборгская сторона с Охтой поручались Ванееву, Сильвину, Невзоровой, Гофману и Тренюхину. Шлиссельбургский тракт и Колпино с заводами: Семянниковским, Александровским и Обуховским — Кржижановскому, Малченко, Крупской и Ляховскому. И в третьем районе, на Путиловском заводе и предприятиях, расположенных по Обводному каналу и за Московской заставой, работали Старков, Запорожец, Пономарев, Якубова и Мартов.
В состав «Центральной группы» — руководящего центра всей организации — вошли Ульянов, Кржижановский, Ванеев, Старков и Мартов. Помимо этого Ульянов назначался редактором предполагаемых изданий, Сергей и Любовь Радченко взяли на себя конспиративные и финансовые дела, Пономарев — технику, а Крупская — связи с рабочими, которые она поддерживала и возобновляла через вечернюю школу. Конечно, все это распределение обязанностей было достаточно условно, но Мартов прав, оценивая указанные решения как первый шаг на пути создания партии16 .
Оставался нерешенным весьма существенный вопрос: о вводе рабочих в состав руководящей «Центральной группы». И поскольку в последующем он был излишне политизирован и драматизирован обвинениями в «диктатуре вождей», имеет смысл несколько прояснить его17 .
Дело в том, что еще в 1894 году из числа наиболее авторитетных рабочих различных районов сложилась так называемая «Центральная рабочая группа» во главе с Шелгуновым, которая осуществляла посреднические функции между социал-демократической интеллигенцией и кружками. Казалось бы, достаточно включить ее представителя в единый руководящий центр — и двух-ступенчатость организации ликвидируется. Однако возникла проблема, которая усложнила столь простое решение вопроса.
В связи с переходом к прямой агитации на заводах между старыми рабочими-кружковцами и молодым пополнением стали возникать явные трения. Среди молодых своим задором, подвижностью и «той страстностью, с которой они восприняли идею широкой массовой агитации», особенно выделялись путиловцы Борис Зиновьев и Петр Карамышев. «В противоположность старым кружковцам, типа Богданова, Шелгунова или Бабушкина, — пишет Сильвин, — они не обнаруживали особой склонности к углублению в кладезь премудрости, к теоретическим занятиям, к книжному чтению. С психикой не сектантов, а боевиков, они и по внешности своей были иными. Какой-то порыв чувствовался во всем их поведении, в движениях, в жестах, в манере выражаться… К старым методам пропаганды они относились насмешливо, вышучивая стариков-рабочих с их проповедью медленного, постепенного накопления развитых единиц. Они стояли за открытую агитацию и вели ее всюду, где только могли, — на заводах, в трактирах, на улицах, на квартирах рабочих, в фабричных казармах. С осени 1895 года они играли важнейшую роль во всей нашей работе»18 .
Так кого же включать в руководящий центр? Вводу шелгуновской «рабочей группы», рассказывает Мартов, «препятствовало то обстоятельство, что они все, или почти все, являлись типичными образцами рабочих-книжников, прошедших старую школу кружковщины, очень тугих к усвоению новых приемов работы… Ввести же в центр, по нашему усмотрению, лишь некоторых из них представлялось щекотливым и могущим вызвать недовольство остальных. Можно было через головы этих старейших рабочих ввести в центр лучших из того нового пролетарского поколения, на которое мы, собственно, и рассчитывали в деле постановки массовой агитации, но тут нас останавливала боязнь перед организационной и конспиративной неопытностью этих молодых рабочих»19 .
Судя по биографической хронике, Владимир Ильич не раз встречается в эти дни и с Борисом Зиновьевым, и с Василием Шелгуновым, и с Иваном Бабушкиным. Но решение так и не приходит. «В конце концов, — пишет Мартов, — излив свое огорчение по поводу ясных для нас неудобств сложившегося положения, мы решили временно не разрубать запутанного узла и поддерживать «двухпалатную» систему руководящего и рабочего центра, с которым фактически лишь совещались, и предоставить времени дать нам материал для иной постройки организации»20 .
Плодить конфликты между собой действительно было совсем не ко времени. В самом начале ноября, на том собрании, где присутствовал Тахтарев, «были опрошены… два ткача с фабрики Торнтона, которая в этот момент привлекала собой особое внимание собравшихся, так как на ней предвиделась стачка. Опросом ткачей Торнтона, — рассказывает Тахтарев, — руководил Владимир Ильич, который скоро оказался в роли главного руководителя собрания. Опрос торнтоновских рабочих он действительно вел мастерски, ставя вопросы очень умело и получая необходимые ему сведения, которые он немедленно же записывал карандашом на лежавшем перед ним на столе листочке бумаги. Он, очевидно, собирал материал, который должен был послужить для соответствующего воззвания к рабочим фабрики Торнтона»21 .
Тахтарев не ошибся. Через несколько дней написанная Глебом Кржижановским листовка была готова, отпечатана на мимеографе и разбросана по фабричным корпусам и жилым казармам. На рабочих листовка произвела огромное впечатление. И 5 ноября забастовали 500 ткачей. Прибывший фабричный инспектор начал переговоры и лишь ценой повышения заработка добился прекращения стачки 8 ноября. И в этот день, как бы подводя итоги выступления, появилась новая листовка, написанная Ульяновым.
«Ткачи своим дружным отпором хозяйской прижимке, — говорилось в ней, — доказали, что в нашей среде в трудную минуту еще находятся люди, умеющие постоять за наши общие рабочие интересы, что еще не удалось нашим добродетельным хозяевам превратить нас окончательно в жалких рабов… Мы вовсе не бунтуем, мы только требуем, чтобы нам дали то, чем пользуются уже все рабочие других фабрик по закону, что отняли у нас, надеясь лишь на наше неумение отстоять свои собственные права»22 .
С помощью группы молодежи, подобранной Зиновьевым и Карамышевым, листки забрасывали в цеха через вентиляционные системы, раздавали при выходе с завода, прямо на улице. «Ткачи подходили к ним сначала с опаской. «Видит листок, и хочется ему взять, а боится», — рассказывал нам Зиновьев». И лишь потом, прочитав листок, оживленно комментировали: «Ловко продернули!».. Читали его теперь уже громко, то есть публично..»23
А еще через два дня, 10 ноября, к Ульянову прибежал Сильвин — на Васильевском острове бунтуют папиросницы фабрики Лаферма. Вдвоем они отправились к месту событий. Фабрика была оцеплена полицией. Из выбитых окон высовывались возбужденные работницы и швыряли вниз все, что попадало под руку: инструмент, мебель, табак, папиросную бумагу. А по окнам, по распоряжению градоначальника фон Валя, били из шлангов ледяной водой пожарные машины.
Ульянов и Сильвин зашли в ближайший трактир. Из разговоров выяснилось, что на фабрике поставили новую машину для набивки папирос, что привело к росту браковки, штрафов и снижению расценок с выработки. Но никакого сочувствия по этому поводу со стороны трактирных завсегдатаев не высказывалось. Наоборот, перебирая подробности обливания работниц пожарными, они лишь гоготали: «Ни-и скандаль!» Впрочем, сиятельный градоначальник оказался еще циничнее. Выслушав жалобы выдворенных с фабрики работниц на снижение заработков, он изрек: «Можете дорабатывать на улице», т. е. на панели24 .
Сильвин отправился вслед за расходившимися по домам работницами, представился студентом и был приглашен на чай. А уже через несколько дней листовка с изложением причин конфликта и требований папиросниц подсовывалась под двери и разбрасывалась вокруг домов, где жили работницы. «С тех пор, — пишет Сильвин, — фабрика Лаферма стала как бы моей революционной вотчиной, и почти все прокламации и статьи, касавшиеся ее, до самого моего ареста писались мною»25 .
15 ноября листовки были распространены на фабрике «Скороход», и трехдневная стачка обувщиков завершилась уступками администрации. Еще через несколько дней листки появились на Путиловском заводе. Мимеограф работал на славу. На полную мощь заработала и нелегальная типография: трехтысячным тиражом выпускается брошюра Ульянова «Объяснение закона о штрафах, взымаемых с рабочих на фабриках и заводах».
Получив из Петербурга эту брошюру и торнтоновскую листовку, Плеханов и Аксельрод дали им самую высокую оценку. Ульянов ответил: «Ваши… отзывы о моих литературных попытках (для рабочих) меня чрезвычайно ободрили. Я ничего так не желал бы, ни о чем так много не мечтал, как о возможности писать для рабочих»26 .
Если сравнить книги «Что такое «друзья народа»…» или «Экономическое содержание народничества» с листком и брошюрой «О штрафах», то может показаться, что они принадлежат совершенно разным авторам. Там — размышления о сложнейших философских и экономических проблемах. Тут — разговор о расценках за «шмиц» драпа «бибер» и драпа «урал».
Послушайте: «Вознаграждения за убыток требуют от человека равного, а штрафовать можно только человека подчиненного… Штраф назначается иногда в таких случаях, когда никакого убытка хозяину не было: напр., штраф за курение табака. Штраф есть наказание, а не вознаграждение за убыток. Если рабочий, скажем, заронил при курении [искру] и сжег хозяйскую материю, то хозяин не только штрафует его за курение, но еще сверх того вычтет за сожженную материю.
.. Возьмем еще пример: работает заводский рабочий на станке около электрической лампочки. Отлетает кусок железа, попадает прямо в лампочку и разбивает ее. Хозяин пишет штраф: «за порчу материалов». Имеет ли он на это право? Нет, не имеет, потому что рабочий не по небрежности разбил лампочку: рабочий не виноват, что ничем не защитили лампочку от кусков железа, которые всегда отлетают при работе».
Это из брошюры «О штрафах». А вот из листовки: «Ткачи зарабатывали в последнее время, почитай что на круг, по 3 р. 50 к. в полумесяц, в течение же этого времени они ухищрялись жить семьями в 7 человек на 5 р., семьей из мужа, жены и ребенка — всего на 2 р. Они поспустили последнюю одежонку, прожили последние гроши, приобретенные адским трудом… Заработок в 1 р. 62 к. в полумесяц, который уже стал появляться в расчетных книжках некоторых ткачей, может стать в скором времени общим заработком ткацкого отделения… Если, наконец, не совсем окаменели ваши сердца к страданию таких же, как и вы, бедняков, сплотитесь дружно около наших ткачей… Хочет у нас хозяин грабить заработок таким образом, так пусть идет вчистую, так, чтобы мы твердо знали, что от нас хотят отжилить…»27
Важно, видимо, понять, что это не просто способность журналиста адаптироваться к новой теме за счет жаргона и новых, сугубо профессиональных слов. Чтобы выражать чьи-то интересы, надо для начала научиться понимать их. В Кокушкине и Алакаевке Ульянов услышал язык и увидел жизнь российской деревни. Теперь он осваивал новый пласт народной, рабочей жизни со всеми ее разговорами, мельчайшими деталями производства и быта. Тот пласт народной жизни, с которым он впервые соприкоснулся здесь, в Питере.
Успех листовок говорил о том, что общий язык между рабочей массой и социал-демократической интеллигенцией найден. «Листки, а потом уступки, — пишет Тахтарев, — производили какое-то магическое действие на рабочих: подымалась энергия, появлялась вера в возможность бороться, вера в силу массового натиска и в силу единения. Дело объединения рабочих разных районов Петербурга и создания общей организации продвигалось вперед. Настроение среди организованных рабочих было самое бодрое. Наконец-то найдено средство применять свои силы, развитие и знания, накопившиеся за время чисто кружковой жизни»28 .
Именно это соединение социал-демократии с пролетарским движением и стало решающим шагом на пути создания партии. Но не мало ли этого? Нет, не мало. «Разве эта организация, — писал спустя два года Владимир Ульянов, — не представляет из себя именно зачатка революционной партии, которая опирается на рабочее движение, руководит классовой борьбой пролетариата… не устраивая никаких заговоров и почерпая свои силы именно из соединения социалистической и демократической борьбы в одну нераздельную классовую борьбу петербургского пролетариата?»29
Возникал ли вопрос о названии организации? Судя по всему, да. Вокруг того, кто и когда назвал ее «Союзом борьбы за освобождение рабочего класса», страсти кипят до сих пор. Первая листовка с такой подписью появилась лишь 15 декабря 1895 года. Это факт. И о нем речь пойдет в следующей главе. Но разговоры на эту тему были, видимо, и раньше.
В этой связи сошлемся на забытые исследователями свидетельства арестованных рабочих о сходке 4 декабря, состоявшейся на квартире Бориса Зиновьева и Петра Карамышева. Помимо хозяев квартиры на ней из группы «старых интеллигентов» присутствовали Василий Старков и Юлий Цедербаум (Мартов), а из рабочих — Николай Данилов, Иван Львов, Дмитрий Морозов, Семен Шепелев, Дмитрий Демичев.
Николай Данилов на допросе показал: «На сходке Зиновьев и Карамышев доказывали, что необходимо, ввиду предполагавшейся на Путиловском заводе сбавки заработной платы, выпустить воззвание, и один из интеллигентов (Мартов. — В. Л.) сказал, что может приготовить такие воззвания, причем уговорились, что вечером в тот же день Зиновьев отправится к интеллигенту за этими воззваниями. Тут же было решено, что воззвания должны и впредь выпускаться от имени «Союза борьбы за освобождение рабочего класса».
…Обвиняемый Львов также подтвердил, что 4 декабря на сходке было решено впредь прокламации выпускать от имени «Союза борьбы за освобождение рабочего класса»30 .
6 декабря завершилась подготовка первого номера газеты. По соглашению с «группой народовольцев» ее назвали «Рабочее дело». Собрание прошло на квартире Радченко. И, открывая его, Ульянов сказал: «Я понимаю свои обязанности редактора самодержавно», — исключая, таким образом, ненужные прения по содержанию статей, уже согласованных с авторами и редакторами»31 . Утвердили содержание номера. Четыре статьи принадлежали Владимиру Ильичу, в том числе передовая, призывавшая российский пролетариат к завоеванию политической свободы. Остальные статьи написали Мартов, Кржижановский, Ванеев, Сильвин, Запорожец и др.
Вечером решили пойти на традиционный студенческий благотворительный бал, проводившийся в зале Дворянского собрания. Надо сказать, что подобного рода балы занимали особое место в деятельности социал-демократов. Перед балом студенческая корпорация избирала несколько комиссий. Артистическая, приглашавшая известных актеров, и танцевальная полностью отдавались «белоподкладочникам», то есть более состоятельным студентам.
А вот хозяйственную комиссию возглавляли, как правило, народники или социал-демократы. Они подбирали самых красивых курсисток для продажи — по совершенно несообразным ценам — входных билетов для гостей (не менее 10 руб.), цветов (25 руб. за бутоньерку) и шампанского (до 100 руб. за бокал). Выручка шла на взнос платы за обучение и на пособия бедным студентам. И лишь совсем малый процент поступал в фонд студенческих организаций. Его-то и отдавали нелегалам32 .
Вот на такой бал и пришла, как пишет Борис Горев, «повеселиться» и «отвести душу» вся группа «стариков» с Ульяновым во главе. Концерт был хорош. Начались танцы. Веселье было в полном разгаре, когда в кругу столичных знаменитостей появился, окруженный стайкой поклонниц, Михайловский. Горев, которому позарез были нужны деньги на «технику», подошел к нему и буркнул что-то про «общественные нужды». Михайловский, прекрасно понимая, о чем идет речь, барственно протянул туго набитый бумажник. Борис извлек из него четвертной, остальное вернул и с победным видом, под дружный хохот, вернулся к своим. Впрочем, к 2 часам ночи веселья поубавилось: среди публики появились явные шпики33 .
Слежка усиливалась изо дня в день. Теперь ее не составляло труда заметить. Владимир Ильич купил себе новое пальто и сменил адрес. Видимо, по принципу «клин клином», он переезжает на Гороховую улицу в дом № 61 — совсем рядом с охранкой.
В эти декабрьские дни он пишет матери: «Живу я по-прежнему. Комнатой не очень доволен — во-первых, из-за придирчивости хозяйки; во-вторых, оказалось, что соседняя комната отделяется тоненькой перегородкой, так что все слышно и приходится иногда убегать от балалайки, которой над ухом забавляется сосед… На рождество, когда кончается срок моей комнаты, не трудно будет найти другую. Погода стоит теперь здесь очень хорошая, и мое новое пальто оказывается как раз по сезону»34 .
Днем 8 декабря Ульянов успел провести еще одно редакционное собрание по «Рабочему делу». Все материалы газеты для передачи в типографию забрал Ванеев. А в ночь на 9 декабря начались аресты. Из рабочих взяли Василия Шелгунова, Никиту Меркулова, Ивана Яковлева, Бориса Зиновьева, Петра Карамышева и других. Из «стариков» — Анатолия Ванеева, Петра Запорожца, Глеба Кржижановского, Александра Малченко, Василия Старкова. В ночь на 9-е взяли и Владимира Ульянова.