Аннушка продолжала обнюхивала букет, а потом, увидев на лестнице меня, громко ухмыльнулась:
– Надо ж какой шикарный! Вот смеху-то будет, если Катька и правда замуж за прынца какого выскочит. В тихом омуте, как говорится…
– Аннушка, позвольте, я сама букет Катюше отнесу, – предложила я, протягивая к цветам руки и не давая ей шанса отказаться.
– Ну, отнесите… только потом расскажете, какое у Катьки лицо было?
Я ответила ей лишь укоризненным взглядом – порой Аннушка совершенно забывалась.
– Это что – мне? – недоверчиво спросила Катюша, когда я постучала к ней в комнату с цветами в руках.
– Да, посыльный сказал, что вам. Там записка есть, – кивком я указала на притаившуюся среди розовых бутонов карточку.
Катюша немедленно ее схватила и, нахмурившись, принялась читать:
– «Многоуважаемой Екатерине Сергеевне Карасёвой… со всем почтением… премного благодарен вам за Вашу доброту… подпись Коньяков-Бабушкин Савелий Прохорович…». Ничего не понимаю, – совсем растерялась Катюша. – Я не знаю никакого Коньякова-Бабушкина. И я вовсе не Сергеевна…
Она, кажется, начала понимать, в чем дело, но поздно: я уже протиснулась мимо ее плеча в святая святых – Катюшину спальню. Почему святая святых? Потому что, как я уже говорила, дальше порога она обычно без крайней надобности никого не пускала.
Сейчас же Катюша слишком занята была розами. А я огляделась: небольшая комнатка выходила окнами на юг, как и моя, так что здесь должно было быть солнечно и тепло – однако портьеры у Кати были опущены, из-за чего в комнате сразу поселялся полумрак, делалось как будто холоднее, а воздух становился тяжелым. Но Катюшу, похоже, это не смущало. В это время она должна была бы заниматься детьми, но без зазрения совести Катя сидела у себя и, похоже, писала письмо – догадаться об этом можно было разве что по открытому флакону с чернилами. Самого же письма поблизости не оказалось – скорее всего, Катя оперативно спрятала его в ящик бюро. Н-да, мне такой конспирации учиться и учиться.
Комната Катюши вообще поражала своим спартанским порядком – такого, пожалуй, даже у нас в dortoir Смольного не бывало. Это притом, что нас наказывали за малейшую складочку на покрывале кровати.
– Здесь написано «Пресненский переулок, дом двадцать». Пресненский, а не Пречистенка. Адресом ошиблись, – заключила, наконец, Катюша, и в глазах ее читалось, пожалуй, облегчение от сделанного вывода.
Я не стала ее переубеждать, что цветы доставили не только по верному адресу, но и сделали все наилучшим образом: служащий цветочной лавки по имени Николай с лихвой отработал свои два рубля, которые я вчера заплатила ему, чтобы он, во-первых, сделал на карточке продиктованную мною надпись, во-вторых, отнес букет по «неправильному» адресу, ну и, в-третьих, позаботился, чтобы на букете не осталось никаких опознавательных отличий их лавочки.
Ну не могу же я, право, ждать вечность, пока у Катюши появится настолько хорошее настроение, что она пустила бы меня к себе в комнату просто так, да еще и выразила бы охоту разговаривать?!
А, меж тем, именно у этой девушки в запертой комнате и запертом на ключ ящике нашли револьвер, из которого застрелили Балдинского. Она своими руками его туда положила, преследуя цели, которые едва ли окажутся благородными. Все больше я укреплялась в мысли, что Катя осведомлена, кто убийца и, так как до сих пор не призналась об этом полиции, рассчитывает что-то получить за свое молчание. Увы, я слишком хорошо знала, к чему это может привести, поэтому всей душой надеялась, что смогу девушку переубедить.
– Какая у вас миленькая комната, Катюша, – сказала я и, отчаявшись дождаться приглашения, села на один из стульев.
– Благодарю, – ответила девушка, недружелюбно глядя на меня из-под бровей.
На полминуты примерно в комнате повисло молчание, в котором отчетливо слышно было, как по коридору прошел лакей, потом чуть скрипнула дверь в гостиную, и можно было даже разобрать, что он что-то спросил.
Катя возобновлять беседу и не думала.
– Как хорошо, оказывается, в вашей комнате слышно, что происходит за дверью, – сказала я.
– Да, стены в этой части дома очень тонкие, – посетовала Катя.
Я не смогла понять, искренне ли она не понимает моих намеков, или делает вид. Но мне стало совершенно очевидно, что она не могла не слышать, что кто-то входит в гостевую спальню и стреляет в Балдинского! Пусть даже и через подушку.
Тогда я решилась подойти к интересующей меня теме еще ближе:
– Знаете, Катюша, мне все же было бы не по себе жить в комнате, напротив которой произошло убийство, – горестно покачала я головой. – Вот даже сейчас – едва вошла сюда, как сразу вспомнила о том страшном вечере.
– В вашей комнате вам было бы гораздо спокойнее, в таком случае, – отозвалась Катюша.
Теперь уже я решила не понимать намеков.
– Ох, всей душой надеюсь, что Степан Егорович найдет убийцу несчастного господина Балдинского, – продолжила я, вздохнув. – Поистине у этого человека нет ничего святого. Не знаю, быть может, за Балдинским и правда водились грехи, но вот так хладнокровно, недрогнувшей рукой застрелить беспомощного старика… ведь этот человек, почувствовав безнаказанность, с той же легкостью лишит жизни еще кого-то. Преступлением было бы не помочь следствию!
Катя теперь смотрела в сторону и нервно покусывала губу.
– Я каждый день корю себя, Катюша, что оказалась столь невнимательной и не увидела, кто выходил за Балдинским…
Последнюю фразу я произнесла уже искренне, а оттого чуть слышно. И не сводила взгляда с девушки, справедливо ожидая хоть какой-то реакции.
Катя же была невозмутима:
– Ну а я была здесь, в этой комнате, но тоже ничего не видела и не слышала.
Она сказала это с довольно резко, после чего положила букет на кровать и подошла к двери, совершенно недвусмысленно давая мне понять, что пора знать честь.
Маневр мой не удался – Катя не собиралась каяться. Заглянув в ее полные холода и решительности глаза, я отчего-то уже не была так уверена, что Кошкин не прав… у меня вовсе было ощущение, что я совершила ошибку, вызывая ее на этот разговор. Нужно было сразу довериться опыту Кошкина и позволить ему допросить девушку самому!
Что касается букета, то судьба его была печальной. Аннушка позже рассказала мне, что Катя явилась с розами к ней, убеждала ее зачем-то, что посыльный ошибся адресом, долго выспрашивала, из какой лавки доставили букет, и приставала, не знает ли она – кто такой Коньяков-Бабушкин, и действительно в Пресненском переулке живет Катерина Сергеевна… когда же Анна, устав от нее, велела Кате оставить ее в покое, та вылетела вместе с букетом на улицу и воткнула его в первую же попавшуюся урну для мусора.
Все это должно было бы мне подсказать, что с Катей будет очень не просто. Что, если убийство и впрямь совершила она? Под любым предлогом заманила Балдинского в гостевую, хладнокровно застрелила его и вернулась к себе. А револьвер положила в фортепиано, опасаясь, что полиция обыщет дом в тот же день.
Именно эту версию выдвинул Кошкин, а когда я спросила у него, как к дочери прачки мог попасть револьвер британского офицера, тот не без лукавства взглянул на меня и ответил:
– Ваша Катюша – дочь прачки, это так, но кто ее батюшка ведь неизвестно?
Кажется, Кошкина намекал, что она может оказаться внебрачной дочерью Сорокина, уже давно затаившей обиду на отца. Я сочла сей вывод странным, но любопытным и глядела на Степана Егоровича, ожидая продолжения.
– И вот, могло выйти так, что Катерина застрелила Балдинского из его же табельного револьвера, – говорил Кошкин, – а мотив… я поспрашивал соседей в доме, где жили Карасёвы, и они со мной поделились, что мать вашей Катюши никогда не бывала замужем, кто отец ее дочери – неизвестно. Та рассказывала лишь, что в молодости работала горничной в дворянской семье, а как стало понятно, что она ждет ребенка, господа ее выгнали. А женщиной она, по словам соседей, всегда была порядочной, не гулящей.
– А что за семья, в которой она работала?
Кошкин пожал плечами:
– Этого из соседей никто не знает…
– Значит, это всего лишь слухи? – уточнила я.
– Слухи слухам рознь, Лидия Гавриловна, – Кошкин пожал плечами и нахмурился, недовольный, кажется, что я его не поддержала. – Я ничего не утверждаю – это только версия.
Тогда мне эта его версия показалась слишком надуманной, в то время как допущение с шантажом было простым, логичным и куда более жизненным. А теперь… кажется, я была склонна согласиться со Степаном Егоровичем.
***
Когда я вышла от Кати, то узнала, что у нас гости. Алекс Курбатов пожаловал – собственной персоной и без деда. Последним была весьма опечалена Елена Сергеевна.
Алекс привстал при моем появлении, отвесив очередное «О, вы сегодня очаровательны, Лиди!», и продолжил заверять Елену Сергеевну, что Афанасий Никитич болен неопасно и передает искренние извинения, что не смог вчера их принять. Однако видя, как отводит он взгляд при этих словах, я сделала вывод, что граф не только ничего не передавал Полесовым, но, возможно, и вовсе не знает, что его внук ужинает у них сегодня.
Для блага всех Полесовых я бы предпочла, чтобы Алекс вовсе никогда больше не приезжал, но мое мнение, разумеется, никому не было интересно.
Елена Сергеевна же, не замечая ничего, кроме своего надуманного горя, молитвенно складывала руки и все пыталась выяснить, чем обидели они Афанасия Никитича:
– Поверьте, Алекс, – горячо убеждала она, – Мари безумно сожалеет, что сказала ту глупость относительно m-lle Волошиной…
– Я сказала всего лишь, что у нее кислое выражение лица, maman, – закатив глаза, возразила Мари, – и это не глупость, а чистая правда, так что я ничуть не сожалею.
– Разумеется, Мари не сожалеет, Елена Сергеевна, вы могли бы и сами догадаться, – язвительно хмыкнул Алекс, – Мари вообще никогда ни о чем не жалеет – она у нас исключительно самоуверенная особа.
«Самоуверенная особа» в ответ на это не удержалась от смешка, но потом напустила на себя надменный вид и сказала:
– Да, Алекс, я современная уверенная в себе женщина. Разве в этом есть что-то плохое?
– Нет-нет, Мари, в этом одни плюсы! – горячо, хоть и с явной насмешкой заверил Алекс. – Вот только между уверенностью и самоуверенностью есть разница.
– А я, по-вашему, именно самоуверенная?
– Конечно! Взять хотя бы ваш сегодняшний наряд. Посмотрите только – эта оранжевая в «турецкий огурец» юбка с наполовину оторванным, кстати, кружевом, так и кричат: моей обладательнице все равно, что на ней надето! Она выше этого! Она настолько самоуверенная натура, что может позволить себе выйти в гостиную хоть в пеньюаре, хоть вовсе в ночной сорочке!
Говорилось все это с вежливой улыбкой и достаточно дружелюбным тоном, чтобы Мари не вздумала усомниться, что это лишь очередная очаровательная шутка.
Елена Сергеевна шутке и рассмеялась:
– Ах, Алекс, – она устало махнула рукой, – было и такое – и в пеньюаре, и в сорочке Мари сиживала вот на этом самом стуле.
Да и Мари, кажется, не думала обижаться:
– Нет, маменька, я выходила сюда только в пеньюаре. Выйди я сюда в ночной сорочке m-lle Тальянова извела бы меня за это зубрежкой немецкого. И, чтобы вы знали, это кружево не оторвано – это так было задумано изначально.
– О… – делано изумился Алекс, – в таком случае, кто же автор сего творения?
– Разумеется, я! – манерно поклонилась Мари.
– Да это ведь многое объясняет!
И снова душевная улыбка преданного друга.
– Monsieur Курбатов, а что вы скажете относительно моего платья? – Алекс с Мари были очень заняты сей остроумной беседой, так что мой негромкий вопросы был услышан и понят далеко не сразу.
– Ваше платье? – Во взгляде его мелькнула растерянность, и, видимо решив, что я напрашиваюсь на комплемент, он продолжил более уверенно: – Оно, разумеется, прелестно – как и всегда…
– Благодарю. Просто я думала, что вы станете критиковать сегодня наряды всех дам в этом доме: Елены Сергеевны, мой, горничных.
В ответ тот пробормотал что-то о моем безупречном вкусе, которым можно лишь восхищаться. Кажется, Алекс был уязвлен, а Полесова поспешила замять мое бестактное поведение:
– Ах, Лидочка, дружочек, боюсь, вы принимаете все слишком серьезно – Алекс же просто шутит.
– Сомневаюсь, что Александр Николаевич шутить, – возразила я, – поскольку он должен понимать в таком случае, что для любой барышни подобные шутки чрезвычайно обидны.
Я сама с трудом могла объяснить себе, что на меня нашло. Никогда прежде, даже когда Алекс явно позволял себе лишнее, я не смела упрекать его и взглядом. У меня даже мысли не возникало ему возразить. И уж точно Алекса никто никогда не называл Александром Николаевичем – наверное, он решил теперь, что я его возненавидела за что-то.
Пока Елена Сергеевна собиралась с мыслями, чем загладить еще большую мою бестактность, в комнате висело молчание – неловкое и напряженное. А потом Алекс заговорил нерешительно:
– Мари, если я действительно вас обидел, то мне жаль… правда, жаль.
– Конечно, обидели, – ответила Мари, громко усмехнувшись, и без эмоций скользнула взглядом по моему лицу. – Я теперь всю ночь буду рыдать в подушку.
Тут и Елена Сергеевна нашлась, что сказать – непринужденный светский разговор продолжился, было. Хотя Алекс говорил теперь куда меньше и уверенней, а минут через пятнадцать спросил вдруг, который час и, хлопнув себя по лбу, «вспомнил» что ему срочно нужно заехать в одно место, так что остаться на ужин он никак не может.
– Я провожу вас, Алекс! – с готовностью поднялась за ним Мари.
Встала и я, сказав:
– Я, позвольте, тоже…
– Нет-нет, дамы, благодарю! – как будто испугался этого Алекс и поспешил заверить: – Я и правда очень тороплюсь – уверяю, я найду выход!
Когда дверь за ним закрылась, Елена Сергеевна покачала головой горестно и сказала, ни к кому не обращаясь:
– Ну вот… если теперь и Алекс перестанет нас навещать, я этого не переживу.
Сказав так, она взглянула на меня и, если бы не ее врожденная мягкость, то, уверена, впервые за три месяца службы я услышала бы от нее упрек. Но, лишь посмотрев строго, Елена Сергеевна поднялась и молча вышла из гостиной, оставив нас с Мари вдвоем.
Обычно в таких случаях и Мари тотчас покидала меня, всем своим видом показывая, что ей неприятно даже рядом сидеть со мною. Однако сегодня она и не шевельнулась в сторону дверей. Я не поднимала на нее глаз, но чувствовала, что она смотрит на меня с вызовом и усмешкой.
Я пыталась читать книгу.
– Жестко вы с Алексом сегодня, – через полминуты молчания сказала Мари. – С чего вдруг такая перемена? Вы же всегда с ним любезничали столь приторно, что смотреть было противно, не то, что слушать. Разозлились, что он женится на Волошиной?
– Разозлилась, – подтвердила я, перевернув страницу.
Мари же вдруг поднялась из кресла и развязанной походкой неспешно подошла ко мне, встав в двух шагах.
– По-вашему и я должна была разозлиться? – просила она опять же с вызовом.
Не могу назвать себя трусихой, но сейчас я отчего-то волновалась как школьница. Только боялась я не своей воспитанницы и ее острого язычка – к ним я давно привыкла. Я боялась убедиться окончательно, что все сказанное о Мари Алексом, тогда, в Берзовом, и есть правда. Что возникшая несколько дней назад моя симпатия – мнимая и растает вот-вот, едва Мари откроет рот и обнажит свою сущность во всей красе.
И лишь мысль, что Мари, возможно, не меньше меня боится того же – боится ошибиться – заставила меня все же поднять взгляд на ее лицо. А потом я захлопнула книгу и все же сказала, решив, что пусть будет что будет.
– Смотря какая у вас цель касательно Алекса, – произнесла я. – Если вы хотите, чтобы он обедал у вас каждый вторник, несмешно шутил, жаловался на свою жену и относился к вам как к глупой взбалмошной девчонке, с которой ему, однако, легко и удобно, то можете по-прежнему делать вид, что вас не трогают его слова.
Мари смело выслушала меня, помолчала немного и, будто сделав над собой усилие, чтобы побороть нерешительность, спросила:
– А если я, допустим, хочу чего-то другого?
Будто тяжелая ноша упала у меня с плеч. Захотелось тепло улыбнуться, но, решив, что улыбки здесь неуместны, я ответила строго:
– В таком случае, нам предстоит много работы.
***
Это невероятно, но мы проговорили с Мари до ночи, до темноты, запершись в моей комнате. Наверное, не разошлись бы и дольше, если бы не явились мальчики с требованием дочитать им «Всадника».
Причем разговоры наши касались Алекса и сомнительных нарядов Мари лишь отчасти, а больше мы обсуждали литературу. Снова едва не поругались из-за Толстого: меня ужасно злили ее поверхностность в суждениях и упрямое нежелание копнуть вглубь. Но, кажется, мне все же удалось убедить Мари прочесть «Войну и мир» целиком. Взамен, правда, на обещание ознакомиться с творчеством Басё.
– Вы ничего не понимаете! – вскричала Мари, забравшись с коленями в кресло и размахивая руками так, что едва не опрокинула вазу со столика. – Японская поэзия, культура это же огромный и совершенно неизученный европейским обществом пласт! В целом мире нет больше ничего подобного! Судите сами: в хокку всего три строчки – а сколько в них смысла! Ваш Толстой исписал кипу бумаги, а здесь те же самые мысли уложились всего в три строчки!
– Абсурд! – фыркнула я, возмущенная столь кощунственным сравнением. – Уместить в три строчки всю глубину Толстого невозможно. Вы говорите так, потому что не потрудились прочесть целиком хотя бы одну его книгу!
Мари несколько смешалась:
– По правде сказать, я не читала его вовсе: общий сюжет мне Алекс пересказал…
– Вот видите! – восторжествовала я.
– Ничего я не вижу! Даже Алекс сказал, что Толстой в виде хокку смотрелся бы куда лучше.
– Алекс, наверное, пошутил… – предположила я с сомнением.
Мари нахмурилась – кажется, мысль, что слова Алекса были шуткой, раньше не посещала ее:
– Он все время надо мной смеется! Будто я шут какой-то… это невыносимо, если хотите знать.
И Мари как-то сразу притихла, погрустнела, показавшись мне в этот миг даже беззащитной и слабой.
Я в течение этого вечера пыталась для себя понять, что прежде меня так отталкивало в ней? Пыталась – и теперь не могла. Причем не сказала бы, что Мари слишком уж изменилась в последние дни – скорее, я стала смотреть на нее иначе. А раньше, получается, мне было лень пытаться понять ее?
Я даже поймала себя на мысли, что, будь мы ровесницами, и, доведись нам учиться вместе, я была бы польщена, если бы она выбрала меня в подруги.
Да и наряды Мари – так ли уж они ужасны?… Нет, они, конечно, ужасны, нелепы и смешны, но, мне уже казалось, что, надень Мари что-то более соответствующее ее возрасту и статусу, она немедленно поблекнет и станет какой-то… обыкновенной. А ведь чтобы носить наряды, какие носит она, и чтобы посметь вести себя так – пойти против устоев – нужно обладать немалой смелостью, уверенностью в себе и независимостью.
И это она собирается подавить в себе ради Алекса? Я молчу о том, что его душевные качества далеко не на высоте… но он ведь может оказаться причастным к убийству Балдинского. Признаться, я уже жалела, что согласилась помочь Мари завоевать младшего Курбатова.
Поэтому я сказала – очень осторожно, боясь теперь потерять ее расположение:
– Мари, вы уверены, что Алекс нужен вам настолько, что ради него вы готовы измениться? – спросила я. – Возможно, в будущем найдется человек, который оценит вас такой, какая вы есть. Человек, гораздо более достойный, чем Алекс Курбатов.
Мари ответила не сразу, мне даже показалось, что расположение я все же потеряла, и сейчас она ответит что-нибудь резкое. Однако она неожиданно спросила:
– Вы когда-нибудь были влюблены, Лидия Гавриловна?
Она глядела на меня столь цепко, что я сочла невозможным лгать ей. Да и это было бы нечестно. Так что я ответила:
– Была. – И тотчас добавила запальчиво: – но менять в себе что-то в угоду ему я бы никогда не стала!
Мари прищурилась:
– Но, судя по тому, что вы сейчас не замужем, мне следовать вашему примеру не нужно.
Маленькая язва!
Впрочем, Мари тут же отвела взгляд и торопливо произнесла:
– Возможно, я наступила на больную мозоль – простите меня в таком случае. Я только хочу объяснить вам, что не собираюсь упускать Алекса. Он не такой плохой, как вы думаете. И если ему нужна скучная примерная тихоня, вроде maman или вас, то я готова такой стать.
В этот-то момент и нас и решились побеспокоить мальчики – и слава Богу, потому что беседа наверняка бы закончилась ссорой.