Ранним утром следующего дня Кошкин сошел с поезда в Гатчине. Зеленый, солнечный, чистый, вполне по-европейски обустроенный городок этот ничем не уступал столице - здесь даже улицы по вечерам освещались электрическими фонарями. Центром города, разумеется, был Императорский дворец - величественный и роскошный. Судя по оживлению среди городовых и слухам перекрытии улиц, во дворце и сегодня гостил кто-то из императорской фамилии. Впрочем, Кошкин задерживаться здесь не собирался. Взяв на вокзале извозчика, он с час трясся на кочках и ухабах по дорогам, не имеющих уже ничего общего с европейской роскошью Гатчины, и к полудню прибыл, наконец, в деревеньку с финским названием Вохоно . И сразу, с дороги еще, увидел возвышающуюся над шапками деревьев колокольню Мариинского девичьего монастыря.

Из мельком прочитанного прошлой ночью завещания Светланы Кошкин выхватил название этого монастыря, детскому приюту при котором Светлана оставляла часть своего имущества. Едва ли она без причины выбрала именно его среди прочих - Кошкин готов был поклясться, что сюда-то и удалилась от мирской суеты Елизавета Шелихова.

Однако его ждало разочарование.

- Инокиня Евдокия - уж простите, я так буду называть нашу сестру, потому как отказалась она от мирского имени - покинула нас уже полтора года как.

Настоятельница монастыря, игумения, смотрела на Кошкина прямым внимательным взглядом. Без вызова, а, скорее, с усталостью. Была она довольно еще молода, лет тридцати, не больше, но чувствовалось, что повидала эта женщина многое и ничему уже не удивлялась.

Они говорили в ее кабинете, тесном, но светлом и чистом, на втором этаже главного здания.

Сказав свою фразу, игумения больше ничего добавлять не стала, а сцепила в замок руки и выжидающе смотрела на Кошкина, чуть наклонив голову вбок, пока он сам, потеряв терпение, не уточнил:

- Так куда она, позвольте спросить, ушла? Вернулась к мирской жизни?

Настоятельница не повела и бровью, лишь склонила голову на другой бок и терпеливо, будто говорила с тяжело больным, пояснила:

- Сестра наша отошла в мир иной. Господь к себе призвал. В тот год погода резко испортилась, пришлось скорее летний урожай из времянок на огороде в сухой погреб убирать - не то бы зимою сестры голодали. А инокиня Евдокия уже тогда неважно себя чувствовала, но трудилась под дождем более всех, как и обычно, - и закончила совсем тихо: - за неделю всего сгорела.

Игумения не сокрушалась по ней и не вздыхала - лишь по длинным паузам меж словами можно было понять, что мать Светланы была здесь человеком примечательным, о котором скорбели до сих пор. А после настоятельница добавила, не скрывая укора:

- Вам следовало, прежде чем нарушать покой нашей обители, встретиться с дочерьми инокини Евдокии: старшая приезжала и ухаживала за нашей сестрою, когда та слегла, и знает все обстоятельства.

- Да, следовало… - машинально согласился Кошкин.

Он и не знал уж, как принимать новые факты. С одной стороны, выходит, что Светлана не лгала, давая показания - ее мать действительно умерла. С другой - почему она умолчала о монастыре? Не посчитала значительным? Или же до последнего собиралась скрывать причину, по которой ее мать отошла от мира?

Он попросил:

- А могу я поговорить с кем-то, кто был ближе всех к инокине Евдокии? Возможно, с ее подругой…

- Мы все здесь сестры, а не подруги, - свысока прервала его настоятельница.

Брови ее теперь хмурились. Кошкин понимал, что он неприятен ей одним лишь фактом своего здесь пребывания и, более того, она имела все основания выставить его вон, потому как никаких документов, требующих ее ответов, Кошкин с собою не привез. Но отчего-то все же она его терпела.

- Позвольте спросить, какова причина, по которой полиция интересуется нашей сестрой? - спросила она.

- Это беседа может спасти дочь вашей сестры, графиню Раскатову, - ответил Кошкин, подбирая слова. Он боялся ошибиться: что если игумения настроена к Светлане так же, как и ее бывшая гувернантка? - Ведь вы знакомы с нею, не так ли? Так как, по-вашему, она заслуживает помощи?

Та сцепила пальцы крепче и в этот раз вздохнула:

- Дочь инокини Евдокии далека от Бога. Она глупа и думает, что Господь ее оставил. Но в ней есть Его свет - недаром она получила свое имя. И цели ее благие, какими бы не были поступки. Если бы я имела на графиню Раскатову влияние, я бы просила ее покаяться в грехах прежде всего. А потом отпустить прошлое. Господь милостив, Господь все прощает. Скажите ей, если увидите.

Кошкин неуверенно кивнул. А ведь и правда… Светлана даже на груди носит кулон с прядью волос сына вместо креста. Кошкин поежился при этой мысли - все же он о ней ничего не знает. Что там у Светланы в мыслях, и какие у нее «благие» цели?…

- Я приведу к вам сестру, с которой инокиня Евдокия была особенно близка, - решила, наконец, настоятельница. - Ждите здесь - я позволю вам поговорить в своем кабинете… Только помните, что это Божья обитель, и, прошу вас, ведите себя подобающе!

Сказано это было тоном, от которого Кошкин себя почувствовал себя первым развратником Петербурга и даже покраснел.

***

Подругой покойной Елизаветы Шелиховой была полненькая и подвижная молодая женщина, не лишенная привлекательности. Ее даже матушкой было называть неловко, потому как она чрезвычайно забавно вспыхивала и опускала глаза долу, стоило ей случайно посмотреть на Кошкина. Один Бог ведает, как ее занесло в этот монастырь.

Назвалась она инокиней Магдалиной.

- Сестра Евдокия ближе всех мне была… - сказала она, совсем по-детски хлюпнув носом. - Уж полтора года, как ее нет, а я каждый день ее вспоминаю. Матушка-настоятельница говорит, что это грех, что не надобно так часто.

- А у инокини Евдокии тоже не было никого ближе вас? Вам она во всем доверяла?

Юная монахиня повела плечом, еще больше напомнив Кошкину девицу-дебютантку:

- Нет, это, скорее, я ей во всем доверяла. А она… - инокиня смутилась, - иногда, в чувствах, дочкой меня называла, говорила, что я на ее младшенькую похожа. С чего бы, интересно? Хотя, старшая дочь у нее прехорошенькая - младшая, должно быть, тоже…

Она опомнилась и снова залилась краской.

А Кошкин умилялся этой непосредственности, у него даже возникла глупая мысль оставить этой матушке конфет - наверняка она была бы рада.

Нет, точно не стала бы Елизавета Шелихова делиться с этой глупышкой своими бедами да откровенничать. Напрасно он приехал сюда - снова мимо. Но Кошкин не сдавался и попытался вызнать у инокини хоть что-то.

- Быть может, посещал ее кто-то, кроме дочери? Или она писала кому? - спросил он, уже заранее зная, что все впустую.

Но инокиня вдруг подняла на него быстрый взгляд и даже не покраснела в этот раз. Неужели в точку?

- Был один странный посетитель… женщина. Не ее дочка, а какая-то другая. Очень странный был визит, должна признаться…

Кошкин весь обратился в слух, а инокиня, потоптавшись на месте, начала рассказывать:

- Весною, за полгода примерно до того, как сестра Евдокия умерла, приехала к ней дама. Мне подумалось, что она учительница - я ведь сама в прошлой жизни учительницей была, - она сделала жест, будто заправляла за ухо выбившийся локон, - в черном строгом платье, вся такая худая, собранная… С ридикюльчком! Чудный такой ридикюльчик, миленький: у меня такой же точно был, только у нее коричневый, потрепанный и старый совсем, а у меня альмандиновый, с золоченой пряжечкой… - она снова опомнилась, залилась краской по-настоящему и умолкла.

Кошкин понял, что нужно спасать положение, и подбодрил:

- Альмандиновый - это вроде вишневого, да? У моей сестрицы такой же, только с серебряной пряжкой.

- Да-да, ужасно красивый, согласитесь! - Глаза юной монахини вдруг вспыхнули огнем, полным жизни.

- Да, очень!

И она улыбнулась ему уже открыто, потому как Кошкин явно понимал ее чувства.

- Так вы уверены, что дама была учительницей?

- Думаю, да. Может быть, и не учительница, но точно дама ученая. Хоть и не из благородных! Как вам объяснить… вот Светлана Дмитриевна к нам когда приехала в первый раз - так сразу все наши на нее шеи посворачивали и неделю потом этот визит обсуждали втихую. Хотя она тоже скромно была одета и не болтала почти с нами. А эта не такая… поскромнее дама. Обыкновенная.

- Но почему-то же вам ее визит запомнился? - поторопил Кошкин, который даже не понял пока, нужна ли ему вовсе эта учительница.

- Имя она назвать отказалась. Знаете, хмыкнула так и представилась Анной Ивановой - ну понятно же, что неправду говорит! Но потом-то мне ясно стало, зачем она врет… Матушка-настоятельница наша дозволила ей в келью к инокине Евдокии пройти - ну, и я за нею. Потом чаю она попросила - я принесла, разумеется, хотела сама по чашкам разлить, а она отбирает у меня чайничек: «Не утруждайтесь, - говорит, - я сама». Я чайничек-то отдала, а смотрю - она в чашку Евдокии подсыпает что-то. Да ловко так! И тотчас заметила, что я-то все вижу! И что вы думаете? Не успела я рта раскрыть, как она меня вытолкала вон за дверь! Я перепугалась, разумеется, помчалась к матушке нашей - та тоже переполошилась, поспешили мы назад… Да только посетительница эта сама уж из кельи мчалась - да так, будто ужалили ее. Ни с кем не попрощалась даже. Мы уж думали все - не увидим Евдокию больше живою… но нет. Та невредимая стоит, в окошко смотрит задумчиво.

- А что с чаем? - недоверчиво уточнил Кошкин. - Выпила она его или нет?

- Так я первым делом Евдокию-то и спросила! А она сказала, что за разговорами с той посетительницей она о чае и забыла. Мол, сперва она ее все расспрашивала, не давая пить, а потом, когда Евдокия все же собралась пригубить - взяла и толкнула ее. Чашка-то и разбилась. Специально толкнула! Я так думаю, не с благим делом приходила она к нам… Недоброе замыслила.

Инокиня суетливо перекрестилась.

- А потом передумала и сама разбила чашку? - Кошкин не советовался с нею, а, скорее, размышлял вслух.

Но матушка ответила вполне серьезно:

- Я так думаю, Евдокия сказала ей что-то, отчего посетительница эта передумала грех на душу брать. Слово-то, порой, знаете, каким сильным может быть.

Кошкин ответил ей лишь скептическим взглядом и спросил:

- Ну а сама Евдокия объяснила как-то ее поведение? Кто это был? Знала она ту даму?

- Нет, разговора мне Евдокия не пересказала, не хотела она об этом говорить… - покачала головой инокиня. - Но посетительницу она знала. Сказала, мол, из прошлой мирской жизни. И еще… Евдокия-то обычно в делах да в работе, время на молитву только по вечерам и остается, перед сном. А тут два дня к ряду она в часовне на отшибе монастыря простояла. И свечки все ставила: за упокой - мужу своему, да за здравие - дочке старшей. Я слышала!

Кошкин сорвался с места и нервно прошелся по кабинету. Вот оно! Зацепка, да еще какая! Дама из прошлой мирской жизни… он спорить был готов, что говорили они о Дмитрии Шелихове. О его смерти, точнее. «Учительница» явно приехала с намерением Елизавету отравить - но отчего же передумала?! Неужто взяла и простила вдруг? Едва ли…

И снова Кошкин подумал, что Светлане кто-то мстит. Жестоко, беспощадно. За что? Ответ вертелся на языке, но признавать его как факт Кошкин не желал…

И, главное, кто мстит? С чего эта дама считает, что она вправе?!

- Опишите эту посетительницу как можно подробнее, - уже без сил попросил он. - Возраст, цвет волос, глаз, рост… хоть что-нибудь!

Инокиня призадумалась - видно было, что она изо всех сил пытается вспомнить, но в итоге лишь покачала головой отрицательно:

- Возраст - примерно как матушка-настоятельница наша. Старенькая уже, лет тридцать. Лица вот совсем не припомню… Лицо как лицо. А волосы под платком были, у нас женщинам нельзя с непокрытой головой.

Кошкин глядел на нее почти с мольбою, надеясь, что вот-вот она вспомнит что-то более определенное. Наконец, матушка беспомощно пожала плечами и улыбнулась, как будто извиняясь. Увы, но она действительно едва ли вспомнила бы что-то - два года прошло как-никак.

- Спасибо вам, матушка Магдалина… вы помогли очень сильно. Если припомните все же что-то о той «учительнице», умоляю вас, непременно дайте знать. Сообщите вашей настоятельнице - у нее есть мой адрес. Простите, что отнял время.

Инокиня покорно кивнула. Кошкин уже направился к двери, чтобы уйти - но она его вдруг остановила:

- Вот уж не знаю, нужно ли вам это, но Евдокия мне потом, позже, сказала, как эту даму на самом деле зовут.

У Кошкина екнуло сердце.

- И как же? - боясь спугнуть в удачу, спросил он.

- Чужое такое имя. Не наше, не православное. Нелли.

***

Солнце клонилось к закату, когда Кошкин вернулся в Петербург. Всю дорогу он провел в раздумьях об этой таинственной посетительнице - Нелли. Звучит и впрямь по-иностранному… а иностранка в этом деле фигурировала лишь одна. И она действительно имела основания мстить. И даже имя ее… Кошкин помнил откуда-то, что одним из сокращений имени Хелена было Элли или Нелли. Это по документам она Хелена, но кто знает, как называют ее близкие?

Сегодня уже поздно, а завтра непременно нужно добиться аудиенции у руководства и получить санкции на официальный допрос этой гувернантки! На том Кошкин и остановился.

На вокзале как на грех в это же время собирали почтовую карету для отбытия в направлении Сердоболя, а это значит, к ночи он был бы в Горках, если б сел… до чего же хотелось Кошкину наплевать на все условности и действительно поехать. Вот только как он объяснит свое там появление? Да еще и ночью. Не было ни одной маломальской причины ему теперь быть в Горках: все обвинения он со Светланы снял, все протоколы она подписала. Теперь она свободна и ничуть не зависит от него.

С тоскою и чуть ли не стоном Кошкин проводил глазами отъезжающую карету, выругался про себя за глупое поведение и, подхватив чемодан, поплелся домой.

Квартиру он нанимал на той же Офицерской улице, где находился департамент полиции - так многие сыщики поступали, так удобней. Плохонькое это жилье он занял еще в год переезда своего в Петербург, когда денег не было совсем, да так и не сподобился с тех пор подыскать что-то получше. Пара комнат с низкими потолками, вечно темные и унылые - они чаще всего пустовали, так как Кошкин постоянно был в разъездах или же ночевал у матери. Сюда пару раз в неделю приходила женщина, которая смахивала пыль, налетевшую сквозь щели в рамах, стирала белье и зачем-то все время оставляла Кошкину борщ или холодец.

Квартира и в прибранном виде нагоняла на Кошкина тоску еще большую, чем уходящий в Горки - без него - экипаж…

Он наскоро выкупался, благо дворник позаботился о воде, с досадою подумал, что сейчас кстати пришелся бы остывший борщ - но и того не было. Потому Кошкин лишь заварил чаю и, устроившись в более обжитой комнате, которую считал гостиной, начал просматривать почту.

Счета, донесения… сумасшедшая старушка Метелкина снова пишет, что у нее за стенкою живут японские шпионы и травят ее через вентиляцию гелиевым газом… Почему гелиевым? Почему японцы?… Да и вообще рано еще - осень вот-вот только наступила… Матушка письмом звала его в театр на премьеру пьесы какого-то Чехова - сегодня в семь. Сусловы звали на именины старшего сына - тоже сегодня. Кто такие Сусловы? Ах, да…

Настроение было совершенно неподходящим, чтобы куда-то ехать. Но и дома сидеть тошно. Потому Кошкин не придумал ничего лучшего, кроме как одеться и пойти в департамент.

Там, как обычно по вечерам, царило легкое оживление. Уютное даже. Неизвестно отчего, но именно к вечеру большинство штатных, внештатных и прочих, едва причастных, порой, стекались сюда за надобностью и без. Девятова Кошкин нашел в лаборатории, снова за печатной машинкой - собственных кабинетов или хотя бы столов простые сыщики не имели, потому околачивались обычно где придется.

Выглядел Девятов неважно: взъерошенный, помятый, с залегшей под глазами синью. Он зажимал в зубах папиросу и поздоровался с Кошкиным не глядя, лишь кивком головы. Накурено здесь было столь сильно, что даже глаза слезились.

- Ну? Что нового? - мрачно поинтересовался Кошкин, сходу распахивая окно, чтобы впустить свежую вечернюю прохладу.

- Нового? - Девятов вздохнул и лениво указала взглядом на другой конец стола. - Да вон, погляди…

Кошкин подошел. Здесь лежал чистый белый лист, на котором в самом центре покоился тот самый шарик-кулон, принадлежащий Светлане - разделенный теперь на две половинки. Внутри же половинок, как и на самом листке, щедро был рассыпан белый, похожий на сахарную пудру, порошок.

- Это что? - не понял Кошкин.

- Это? - все так же лениво переспросил Девятов. - Кокаин. Анализ, правда, еще не готов, но тут и дураку понятно.

- Врешь… - цепенея отчего-то, сказал Кошкин. А потом уже увереннее с самыми недобрыми намерениями двинулся на Девятова. - Врешь! Там прядь волос ее сына лежала, куда ты ее дел?!

- Какого сына? - Девятов попытался вжаться в спинку стула. - Белены ты, что ли, объелся, Степан Егорыч? Нет у Раскатовой никакого сына и не было никогда. Наркоманка, она, кокаинщица - оттого и выкрутасы все ее, что ум за разум давно зашел!

- Врешь… - снова повторил Кошкин, но не очень уверенно.

Странностей в поведении Светланы всегда было предостаточно, но она объясняла это «приступами», а он - неким угнетающим ее сознание лекарством. И ведь, так или иначе, насчет лекарства он прав. Хотя Кошкин прежде не допускал, что она принимала эти «лекарства» осознанно. Это не может быть правдой! Но как иначе объяснить, что в кулоне, который она всегда носила при себе, хранится это порошок?

«Ей подсыпали его!» - твердо решил Кошкин.

- Два часа я над этим кулоном бился, - рассказывал, меж тем, Девятов, - но все-таки открыл. Порошок-то и посыпался! Весь стол вон угваздал…

«Кто подсыпал? Девятов? - Кошкин, часто и глубоко дыша, сверлил взглядом товарища. - Или снова Нелли?… Но в чем смысл? Зачем Нелли это делать? Полицейским с лихвой хватило бы и того факта, что кулон найден рядом с трупом!»

Но, уже чувствуя, как его душу вымораживает пустота, надвигающаяся медленно, но неотвратимо, заключил:

«…это нормальным полицейским хватило сего факта, а не мне, идиоту… Она ведь и впрямь просто наркоманка. Это объясняет все».

Тотчас он вспомнил, как вчера, в поезде, она в полном раскаянии признавалась в убийстве, брала на себя вину и смотрела на него как на безумца, когда он, полицейский, с пылом начинал вдруг уговаривать, что она невиновна. Это бред, ей-Богу, бред… В себе ли он был тогда?

Без сил, более всего желая оказаться в одиночестве, Кошкин метнулся к окну, чтобы мук его не видел хотя бы Девятов.

Он услышал, однако, как тот поднялся, с шумом проехав ножками стула по паркету, заскрипел, открывая дверцу шкафа, и, кажется, стал что-то наливать в стакан:

- Степан Егорыч, ты это… выпей, что ли, - нерешительно предложил Девятов. - Полегчает. Я и сам ведь подумать не мог, пока побрякушку эту не вскрыл.

Кошкин, не став спорить, молча подошел и в несколько глотков осушил стакан. Медленно выдохнул, чувствуя, как в голову заполняет вязкий туман. Но не полегчало, нет. Пустоты этой из него не вытравить, кажется, уже никогда и ничем. Девятов нерешительно протягивал ему корку хлеба, но Кошкин, отодвинув его руку, сам взялся за бутыль. Плеснул в стакан еще немного и снова влил в себя - и на этот раз почувствовал даже некую бодрость. А потом уверенно шагнул к дверям.

- Степан Егорыч, ты куда?

- Развлекаться, - кинул через плечо.

- Ты это… наган бы свой оставил от греха…

Второй стакан явно пошел на пользу, потому что хмурый обычно Кошкин вдруг обернулся к Девятову, дружески потрепал его за плечо и принялся отчего-то цитировать:

И час твой близок, я иду, блудница!

Меня твой взор не опьянит любовью;

Твой грязный одр зальется грязной кровью. [37]

А потом неожиданно рассмеялся. Нехорошо рассмеялся, Девятов поежился, предвидя недоброе, - а после вполне твердой походкой Кошкин вышел за дверь.