Однажды, взобравшись на высокий тополь, мальчиш­ка увидел свою деревню сверху. Увидел и изумился: она была похожа на пшеничный колос!

С тех пор родная Ключевка часто удивляла его, особенно трудолюбивые и неунывающие односельчане.

Прошли годы, мальчишка стал взрослым, у него по­явилась дочь, которую прозвали Маша Справедливая. О ее приключениях и забавных выдумках — вторая часть повести.

Новая книга Алексея Логунова «Колосок с Кули­кова поля» рассчитана на детей среднего школьного возраста. Но в ней найдут для себя немало интересно­го и взрослые читатели.

Логунов А. А.

Колосок с Куликова поля. Тула, Приок. кн. изд-во, 1979.

135 с. с ил.

В повести две части: «Карабчик» и «Маша Справедливая». В первой расска­зывается о детстве деревенского мальчишки, о становлении его характера. Во второй главным действующим лицом является уже дочь повзрослевшего героя с ее богатым внутренним миром, образностью восприятия окружающей жизни

I КАРАБЧИК

Пригорок, излучина Дона... Эй, поезд! Скорее домчи До милого отчего дома, В деревню Большие Ключи! Какое там синее небо! А к праздникам в избах пекут, Как солнышко, круглые хлебы — И в гости друг друга зовут. Там детство мое пробежало По тропкам и росным лугам... Отправлюсь я прямо с вокзала Туда, где крутые стога, Где бродит конек полудикий, Скрипят дергачи в ивняке, И ягоды спелой клубники Качаются на стебельке! И зори, и запах соломы, И тополь седой у плетня — Как имя отцовское помню, У самого сердца храня...

Красивое имя у нашей деревни — Большие Ключи, Ключевка! Старики утверждают, что так ее нарекли ратники Дмитрия Дон­ского. Именно здесь была ключевая позиция, откуда двигались они на Куликово поле, чтобы добыть в бою себе — бессмертную славу, а родной земле русской — независимость и свободу.

В деревне у нас не любят неумех и бездельников. Если уж взялся за дело, то расшибись в лепешку, но сделай его хорошо. Иначе долго потом будут над тобой потешаться. Не потому ли все наши ключевцы — большие выдумщики?

Моя сестра Манюха, когда приходила из лесу с корзиной гри­бов, всегда спрашивала за дверью:

— Терем-теремок, кто в тереме живет?

— Леня-Леша-Алексей! — радостно кричал я.

— А еще кто?

— Лесик, Лопушок, Подсолнушек, Карабчик!

— А ну, выходи по одному!— строго приказывала сестра.

— А я здесь один!— распахивал я дверь.

Игра эта, придуманная сестрой, повторялась почти каждый день и ничуть не надоедала мне. А последнее прозвище — Карабчик — так прилепилось ко мне, что никто в деревне иначе меня не называл. Я сначала обижался, потом привык.

— Ты и есть Карабчик, — «успокаивала» меня виновница.— Так и норовишь куда-нибудь повыше вскарабкаться, все тебе надо узнать да увидеть.

Это была правда. Но не озорство заставляло меня забирать­ся на заборы, старые суковатые ветлы и крыши сараев. Я тре­нировался, чтобы когда-нибудь влезть на высокий тополь, об­сыпанный грачиными гнездами, что рос на пригорке за дерев­ней. У наших ключевских мальчишек это было испытанием на ловкость.

Не раз я пытался влезть на него, не раз обдирал себе до крови коленки и рвал штаны. И однажды, когда я уже учился во втором классе, высота была покорена. Я залез даже выше грачиных гнезд!

— Ты чего там застрял?— кричали мне снизу товарищи.

А я не мог оторвать взгляда от нашей деревни. Отсюда, сверху, она была похожа на пшеничный колос!

Большак с бревенчатыми мостами и мосточками — это уз­ловатый стебель. Он начинается где-то в синей дали, на Кули­ковом поле. Влево и вправо отходят от большака узкие листья проселочных дорог. А вот и сам колосок — наша Ключевка. Словно зерна, жмутся друг к другу соломенные крыши. Между ними в разных местах видны прогалы, зеленеющие зарослями лопухов — это вылущила избы война...

Но колосок стоит, топорщит в разные стороны усики тропи­нок и стежек!

Над заветной тетрадкой Целый вечер сижу. От сестренки украдкой Строчки в рифму пишу: Про себя и мальчишек , Про цветущую рожь, И как пляшет на крыше Разлохмаченный дождь, О поре сенокоса, И глазастых цветках... Строчки тянутся косо, Как тропинки в лугах.

КАРАБЧИК

Как-то учитель литературы Владимир Сергеевич дал нам необычное домашнее задание: написать о своем дошкольном детстве. В срок я не уложился, написал только начало на не­скольких листах, но учитель все равно поставил мне «пять». Ему, видимо, понравилось то, что писал я сочинение в форме рассказа.

Помнится, это новое дело так увлекло меня, что я продол­жал просиживать над заветной тетрадкой все вечера, месяца три подряд, запустил уроки по другим предметам, нахватал двоек, и тот же Владимир Сергеевич (он был у нас классным руководителем) отчитывал меня перед всем классом. Он да­же вызвал в школу мою мать, после чего заветная тетрадка ис­чезла (мать оказала, что растопила ею печку), и я, погоревав, постепенно забыл о ней.

А мама, оказывается, тетрадку сберегла. Я нашел ее в ста­ром зеленом сундуке среди конвертов с адресами родственни­ков и газетных вырезок о разных лекарственных травах. Тет­радка от времени пожелтела, фиолетовые чернила поблекли, по разобрать написанное вполне можно. И теперь я иногда пере­читываю ее, особенно длинными зимними вечерами, когда все домашние угомонятся и можно, наконец, посидеть в одиночест­ве, подумать о жизни или просто послушать, как скребется в балконную дверь ветер и тихо позванивают стекла в рамах.

Она и сейчас лежит передо мной, эта тетрадка, и я вновь ос­торожно и медленно листаю ее.

«ПРАВДИВОЕ ЖИЗНЕОПИСАНИЕ ДЕРЕВЕНСКОГО МАЛЬЧИШКИ, ПО ПРОЗВИЩУ КАРАБЧИК, КОТОРЫЙ ОЧЕНЬ ХОТЕЛ СТАТЬ БОЛЬШИМ ЧЕЛОВЕКОМ...»

Жил в деревне мальчишка по прозвищу Карабчик. Жил он с мамой и с сестренкой Манюхой, ученицей третьего класса. Ма­ма, как и все деревенские женщины, много работала: то на фер­ме, то в поле. Домой возвращалась с заходом солнца, а то и позже. Манюха тоже часто отлучалась из дому: собирала на колхозном огороде мерзлую прошлогоднюю картошку, из кото­рой потом пекли оладьи, бегала в лес за щавелем и диким лу­ком. И мама с грустной улыбкой называла её «наша корми­лица».

А Карабчику то и дело приходилось оставаться дома одно­му, за хозяина. Вот и сегодня утром Манюха наказала ему:

— Я пойду в лес, а ты играй у дома, далеко не ходи. Утята прибегут — накормишь.

— Как будто сам не знаю, — обиженно ответил он.— Не ма­ленький...

Когда сестра ушла, Карабчик решил заранее приготовить корм. И пока он мял в чугунке вареные картофельные очистки, утята уже были тут как тут. Друг за другом перескакивали они через порог, и в сенцах сразу стало шумно и бестолково. По­следним, попискивая, вперевалочку приплелся Самолет. Так зва­ли самого маленького утенка с растопыренными в стороны крыльями.

Когда Самолет только вывелся, он ничем не отличался от своих братьев, пушистых несмышленых комочков. Высиживала утят не утка, а курица. И все-таки утята, когда немного подрос­ли, каким-то чудом разузнали, что недалеко от дома, за доро­гой, находится старый илистый пруд. Целыми днями они стали пропадать там. А курица, побегав дня два вдоль берега, снова стала нестись.

Вот тогда-то и случилась беда. Однажды теплая гладь пру­да запузырилась от налетевшего хлесткого дождя. Кинулись утята на берег, зовут свою приемную мать-курицу, а ее нет. И не добраться бы маленьким желтым комочкам до дома, не подоспей к ним на выручку Манюха. Быстро покидала она мок­рых, обессилевших утят в лукошко, накрыла маминым фарту­ком — и в избу. Лукошко поставила на печку — отогревайтесь, гулены!

Обсохнув, утята снова стали беззаботными и шустрыми. Только один из них никак не мог прийти в себя: крылья рас­пустил, глаза прикрыл синими пленками — вот-вот умрет. Его и молоком поили, и ночевать посадили в отдельное лукошко, чтоб не затоптали ненароком беспокойные братья.

— Не жилец он больше, что вы его мучаете — сердито ска­зала вечером мама.

Но утенок ожил. Утром он уже пил молоко, ел пшенную ка­шу и вперевалочку ходил по избе. Только маленькие крылья его были опущены. Как ни старался он их поддергивать и уклады­вать на место, они все равно сползали и торчали в стороны. С тех пор и прозвали его Самолетом.

За те несколько дней, пока отхаживали утенка, Карабчик очень привязался к нему. Может быть, потому, что он сам в это время болел ангиной, на улицу его не пускали, и Самолет был ему вместо товарища. Мальчик сажал его к себе на коле­ни, и утенок, пригревшись, дремал и забавно, тоненько чиликал.

Рос Самолет значительно медленнее своих непоседливых братьев, поэтому и места у корытца с кормом ему не всегда доставалось. Кто-нибудь, да ототрет в сторону. Так было и на этот раз.

— Подожди, Самолет, — ласково сказал ему Карабчик, — не лезь ты к этим нахалам. Я тебя сейчас отдельно кашей по­кормлю.

Он быстро нырнул в избу и заглянул в чугунок. Но каши не было. Карабчик совсем забыл, что еще утром они с Манюхой съели все до крошки.

И тут он увидел, что с полки свисает край полотенца. В не­го мама обычно завертывает хлеб. В доме у них к хлебу отно­сятся все уважительно и строго. Мама за обедом аккуратно отре­зает три ломтя, причем, себе всегда чуть потоньше, а остальной убирает на полку.

«Взять или не надо?» — на секунду задумался Карабчик и ре­шил взять. Он торопливо положил краюшку на стол и отрезал тоненький ломтик — для Самолета. Подумал и отрезал еще один ломтик — для себя. Прикрыв остальной хлеб полотенцем, он заспешил в сени.

Утят уже там не было. У пустого корыта стоял, доклевывая крошки, петух — мохноногий, грозный в своем черно-красном оперении. Даже почти голая от многочисленных драк шея не портила его воинственно-величественного вида.

К нему, добродушно чиликая, неуклюже ковылял Самолет.

Он, видимо, побежал вместе с братцами к пруду, но голод за­ставил его вернуться. Уж лучше бы он не возвращался! Петух скосил на него черный блестящий глаз и сердито клюнул в неж­но-желтый пушистый затылок: куда, дескать, лезешь, мелюзга? Самолет упал на спину, дернул несколько раз лапками и затих. Все это произошло за каких-нибудь несколько секунд, так что мальчик едва успел опомниться.

— Ах ты, гад ползучий! — бросился Карабчик на петуха. — Дурак! Фашист ободранный!

Самоуверенный петух нападения не ожидал. С диким кле­котом вылетел он из сеней, теряя по пути пух и разметая крыль­ями сор.

О, сколько раз мама собиралась отрубить этому разбойнику голову! Раскопанным на огороде грядкам, поклеванным огур­цам и помидорам уже перестали вести счет. Из-за него в доме не живет ни одна кошка. Стоит ей только появиться во дворе, как петух, словно только и ждал ее, налетает невесть откуда и бьет смертным боем. Однажды он налетел даже на Карабчика, ког­да тот был поменьше. И вот теперь еще одна жертва — безобид­ный заморыш Самолет!

Мальчик осторожно поднял его с холодного земляного пола, подышал в клюв, но утенок не шевелился. Он был еще теплый, хотя голова уже безжизненно свисала вниз. А на пушисто-жел­том затылке выступила алая капелька крови.

И Карабчик заплакал. Ну, почему, почему больше всего страдать приходится маленьким и безобидным?

Размазывая по щекам слезы, он положил утенка за пазуху, под рубаху, прижал к голой теплой груди и залез на печку. Печка — его неприступная крепость. Здесь он скрывается даже от рассерженной матери, если что-нибудь натворит. Мама по­шумит, поругается внизу, потом вся злость с нее схлынет, и она сама подаст ему на печку поесть.

Но на что сейчас надеялся Карабчик, он и сам не знал. Ведь мертвые не воскресают. Он прижимался к еще теплому колпа­ку печки, словно ища у него защиты, и тихо всхлипывал. Сколь­ко он пролежал так — час, два ли — Карабчик сказать не мог. Вдруг дверь открылась, и в избу тихо вошел петух. Потом он также бесшумно взлетел на печку и уселся Карабчику на грудь. Мальчик ясно ощущал его тяжесть, чувствовал, как петух воро­чается, стараясь сесть поудобнее. Карабчик хотел закричать, схватить петуха за голову и оторвать ее, но не мог пошевелить ни ногой, ни рукой. Казалось, его спеленали, как в детстве, или скрутили веревками. Слезы отчаяния и обиды так и брызнули из его глаз.

Тут он услышал, как тихо и тоненько чиликал Самолет. Не­разумный, он снова протягивал к петуху шею, словно хотел сказать ему что-то доброе и ласковое. А петух, как тогда в сен­цах, презрительно покосился на утенка блестящим глазом и вот-вот готов был снова клюнуть его в пушистый, желтый за­тылок.

— Ах ты, гад ползучий! — в отчаянии закричал на него Ка­рабчик и... проснулся. Петуха нигде не было. Зато Самолет дей­ствительно сидел на его груди и снова тоненько чиликал. Он был жив!

— Самолетик, хороший мой, оживел, — радовался Караб­чик, устраивая утенку в лукошке гнездышко поудобнее. — И от­куда у тебя только силы берутся. Заморыш заморышем, а смот­ри какой.

Глядя на утенка, Карабчик и сам чувствовал себя как будто подросшим. В голове его созревал план расправы с петухом. В том, что этого полудикого голодранца надо уничтожить, у мальчика не было никаких сомнений. Но как это сделать? Ска­зать маме, чтобы отрубила ему голову? Опять только будет обещать...

Сделаю рогатку, подкрадусь незаметно и застрелю, — окончательно решил он судьбу петуха.

Прошло несколько дней. Самолет совсем оправился и сно­ва по целым дням плавал с другими утятами в пруду. Рогатку Карабчик так и не сделал — не было резинки. Но мысль о том, чтобы убить петуха или хотя бы примерно наказать его, не по­кидала мальчика. И он почти осуществил ее: долго гонялся за петухом по двору, по огороду, кидал в него камнями, так что тот вынужден был взлететь на крышу избы, где и проси­дел до самого вечера. А разгоряченный, довольный Карабчик напился в подвале холодного молока и снова заболел ангиной.

Конечно, его опять стали закрывать в избе на замок, чтобы не убежал на улицу и не простудился еще больше. Скоро ли он поправится? Наверное, скоро, глотать уже совсем не боль­но. Только вот скучно Карабчику. Он сидит на подоконнике и смотрит в окно. А на него из палисадника смотрит большой рыжий подсолнух. Ему хорошо, подсолнуху, он на улице. Прав­да, всю жизнь на одной ножке стоять тоже не очень интересно. Но зато все-все кругом видно.

Подсолнух с утра начинает медленно поворачивать голову и внимательно все разглядывать. За день он делает только один поворот.

«И чего он, чудак, так медленно поворачивается? — думает Карабчик. — Я бы на его месте все уже давно рассмотрел. Ага, наверное, у него шея болит».

Карабчика тоже мама зовет иногда Подсолнушком. За вес­нушки. Они, как зернышки, все лицо его усеяли.

Как медленно тянется время! Но Карабчик старается не унывать. Он болтает ногами и смотрит на большой плакат, при­клеенный к стене крахмальным клейстером. На плакате — бо­ец с красной звездочкой. В руках у бойца флаг, а на нем буквы. Читать Карабчик не умеет, но что там написано, знает: «Мы по­бедим!» Об этом ему и мама говорила, и Манюха тоже. А еще Манюха сказала, что этот боец — их папа. Карабчик не пове­рил ей и спросил у мамы. Но мама отчего-то вдруг стала очень задумчивой и ничего не ответила.

Скоро мама придет,

Скоро папа придет...

— негромко напевает Карабчик. Получается что-то вроде песенки. Он еще энергичнее болтает ногами и продолжает сочинять:

Мама — с работы,

Папа — с войны...

Как здорово — он сам придумал песню! Правда, он ее и не придумывал вовсе, она сама сорвалась с языка. «Спою ее вече­ром Манюхе, она еще такой не знает», — думает Карабчик. Но до вечера еще далеко, а ему хочется с кем-нибудь поделиться радостью. И Карабчик забирается на печку. Там, на потолке, живут его друзья — маленькие смешные человечки. Сестра го­ворит, что это обыкновенные сучки. Но что она понимает? Раз­ве ей приходилось хотя бы один день просидеть под замком?

Вон тот, с бородой, похож на дедушку Митрича. Он все вре­мя куда-то торопится. Наверное, его кто-нибудь ждет. Чуть по­дальше — девочка с корзинкой. Это Манюха, сестра. Без платка идет, ветер растрепал волосы, и голова ее похожа на малень­кую копну сена. А у стенки, на самой широкой доске, живут сразу три человечка. Это мальчишки. У них там тепло и весе­ло. Наверное, недавно прошел дождь, и они бегают по лужам.

А в руках, словно сабли, держат длинные хворостины. У одного даже две.

Карабчик вспомнил, как недавно так же вот бегал сам, вздохнул и закрыл глаза. А человечки взялись за руки и за­кружились в хороводе. Они кружились и пели его песенку:

Скоро мама придет,

Скоро папа придет.

Мама — с работы,

Пана — с войны.

Когда Карабчик открыл глаза, хитрые человечки были уже на своих местах и как ни в чем не бывало занимались каждый своим делом. Карабчик посмотрел на плакат. И мальчику по­казалось, что строгое лицо папы-бойца чуть заметно улыб­нулось.

Рядом с плакатом на стене висят часы, старые заржавевшие ходики. Но они уже давно не ходят.

— Надо Митрича позвать, может, починит, — часто говорит мама. — Скучно без часов-то...

Но проходит день за днем, дед Митрич все не появляется, и часы молчаливо продолжают висеть на стене. Как украшение. Карабчик даже не знает, как они тикают. А Манюха говорит, что раньше ходики очень весело тикали: тик-так, тик-так... Ну, не тикают, и не надо. Время и по солнышку узнать можно, сей­час не зима. А зимой, когда солнышко встает поздно и утром бывает совсем темно, мама открывает штору и смотрит: не све­тятся ли в чьей-нибудь избе окошки? Если светятся, значит, по­ра вставать.

Раньше всех они начинают светиться у деда Митрича. Из­бушка у него меньше всех, а видно ее всей деревне — на бугре стоит.

Интересный это человек, дед Митрич! Ростом он совсем ма­ленький, с Манюху, а лицо сплошь заросло густыми белыми волосами. Среди них, как два золотистых шмеля, ворочаются быстрые, с хитринкой, глаза. Да еще торчит нос. Одна нога у деда деревянная. Когда он идет, она негромко поскрипывает, словно жалуется на что-то...

Но Митрич, хоть и мал ростом, и на деревянной ноге, а мастер на все руки. Он и худые ведра паяет, и стекла в рамы вставляет, и табуретки мастерит. Даже лошадей кует. Караб­чик однажды сам видел на колхозном дворе, возле кузницы. А еще про него рассказывают, что он умеет заговарить зубы, если у кого заболят. Но это, наверное, врут.

Карабчик его сначала побаивался. Но он добрый, Митрич. Когда встретит мальчика на улице, то огурец ему даст, то горсть стручков гороховых, или просто погладит своей большом твердой ладонью по голове. И всегда зовет к себе домой, в гости.

— Приходи, я тебе ветряную мельницу сделаю. Вон она, моя изба, крайняя, на отшибе стоит — видишь?

Карабчик видел. Но жил Митрич все-таки далеко, за пру­дом, на дальней слободе, которая называлась Оторвановка. Стоит она особняком, на крутом берегу глухого оврага. Словно действительно кто-то оторвал кусок от деревни и бросил в сторону. Карабчик так далеко от дома в одиночку ни разу не ухо­дил — мама не разрешает. А сегодня это получилось как-то само собой.

От скуки Карабчик вышел в сенцы, подергал дверь — на замке. Потом подергал другую дверь: она вела в хлев, где жила коро­ва Зорька. Дверь не открывалась, но зато качался клин, кото­рым ее запирали. Потянул его Карабчик посильней — клин и выскочил. Сладко запахло навозом, прелой соломой.

Не выйти на улицу было просто невозможно. И Карабчик вышел. От яркого солнца, запаха теплой земли и крапивы его слегка пошатывало. Тихо-тихо, маленькими шажками, он про­шел мимо палисадника, мимо погреба, миновал колодец... Впе­реди, за дорогой, синел пруд. А за ним начинался мир, в кото­рый одного его не пускали. «Ты куда, Карабчик?» — обычно спрашивала мама. И Манюха тоже. Сегодня его никто об этом не спросит. Он на свободе! Конечно, когда мама узнает, что он ушел из дома один, то очень огорчится. «Что же ты, Подсолнушек?» — скажет она. Но Карабчик старался не думать об этом.

Ведь так весело было идти далеко-далеко, и совсем одному! Карабчик пополоскал ноги в пруду, поймал и потом отпустил водяного жука. За прудом, на лугу, постоял у ямы, в которой выжигали известку, а на тропинке нашел осколок чашки с зо­лотой каемкой.

Но самое большое чудо его ждало впереди: это была изба деда Митрича. Вся она такая маленькая, приземистая, словно и не изба вовсе, а теремок из сказки. Оконные наличники ее вы­крашены в ярко-синий цвет, отчего изба казалась синеглазой. Да и крыша не соломенная, как у других, а из досок. По ним во все стороны разросся зеленый мох. А в одном месте между до­сок даже цвела желтая сурепка.

— Карабчик! —услышал мальчик обрадованный голос деда, словно тот давно ждал его. — Заходи под навес, потолкуем.

Навес был устроен в проулке, на случай дождя. Здесь стоял небольшой верстак, две старых кадушки, лежали доски. Вокруг были разбросаны щепки и пахло смолой. Сам дед сидел на при­земистом чурбаке и аккуратно обтесывал деревянный круглячок. На землю сыпались мелкие желтые стружки. Можно было подумать, что он не круглячок строгает, а стрижет золотистого ягненка.

Дед Митрич разворошил стружки в решете, которое стояло рядом, и вынул оттуда крупное куриное яйцо.

— Держи гостинец, — протянул он Карабчику.

И мальчик немного осмелел. Он присел на корточки и стал ловить стружки в ладонь.

— Вот, ногу себе новую делаю, — словоохотливо заговорил дед Митрич н постучал себя по деревянному обрубку. — Эта не­уклюжая очень. Рассохлась вся, скрипит.

— Сам себе ногу делаешь? — удивился Карабчик.

— Конечно, ведь я же старый солдат, — засмеялся Митрич, — значит, все должен уметь делать, даже щи из топора варить. И однажды сварил... Не веришь?

Карабчик знает, что это сказка, Манюха ее ему рассказыва­ла, но он сейчас искренне верит даже и в это. И ему хочется стать старым солдатом, чтобы все-все на свете уметь делать.

— И кто тебя только научил всему? — снова удивляется мальчик.

— Нужда научила, — отвечает дед. — Она, брат, нужда-то, всему научит.

— А какая она, деда?

— Нужда какая? Старая она. Тыщу лет ей, а может, и больше.

— А меня научит она? — снова допытывает мальчик.

Научит, — уверенно говорит дед Митрич. — Вот как по­встречаешься с ней, так и научит.

— А где я с ней повстречаюсь?

— Да уж где-нибудь повстречаешься. Ходит-бродит она по белу свету среди людей, не ждешь, не зовешь ее — а она припо­жалует.

«Скорее бы уж, что ль, приходила, — думает мальчик — Деду Митричу что, он вон даже ногу для себя делает сам... А я ма­ленький, ничего не могу».

— Плохо быть маленьким... — вздохнул Карабчик.

Дед Митрич внимательно посмотрел на мальчика, хитро прищурился.

— Мы люди маленькие, да удаленькие, — весело сказал он, — и на выдумки горазды. И ты не горюй, что мал, не один живешь — с людьми. Придет время — всему научишься.

— Научусь, — согласился Карабчик.

— А что же ты яйцо не ешь? — спросил Митрич. —Умеешь пить, чтобы скорлупу не разбить?

— А разве можно так?

— Можно.

И Митрич научил мальчика делать «фокус-мокус». Проделаешь в скорлупе гвоздиком маленькие дырочки с двух сторон — и пей. Выпьешь все, а скорлупа целая останется. Как будто настоящее яйцо, только совсем легкое.

Сделал дед Митрич мальчику и обещанную ветряную мель­ницу, и даже подарил совсем маленькую пилу-ножовку. Хотя и была она величиной с ложку, но пилила, как настоящая.

И Карабчик заспешил домой. Ему не терпелось что-нибудь смастерить самому, как дед Митрич. В избу он вошел прежним путем, через хлев. Манюха еще не приходила, и мальчик стал искать, что можно было бы распилить. Но ничего такого не на­ходилось.

Может, что-нибудь отремонтировать? Взгляд его упал на старые ходики. Что у них там внутри, почему они сломались и не тикают? Карабчик пододвинул к стене табуретку. Часы ви­сели не очень высоко, он легко дотянулся до них и снял с гвоздя.

Когда он заглянул внутрь, оттуда рысью выбежал серый па­ук и спрятался в щель между печкой и полом. Внутри часов бы­ло много зубчатых колесиков — больших, поменьше и совсем маленьких. Все они, словно нитками, были опутаны паутиной.

— Ах ты, злодей, — сказал Карабчик пауку. — Опутал все колесики в ходиках, вот они и не тикают. Ну, погоди, я еще до тебя доберусь.

Мальчик долго дул в дырочку, очищая колесики от паутины, а потом за цепочку стал возить ходики по полу: часы преврати­лись в грузовик.

Фы-ырр, фы-ырррр, — фыркал Карабчик. — Что за гряз­ная дорога, опять забуксовали. Надо подлить горючего.

Однажды, к большой радости мальчишек, возле их слободы застрял грузовик, и они помогали его вытаскивать. С тех пор Карабчик часто в играх своих становился шофером.

Мальчик разыскал на столе гасничку — пузырек со встав­ленным в него фитилем, и налил из него немного керосину в ды­рочку в часах.

Ну, вот, теперь поехали. Фы-ырр, фы-ырррр!

Грузовик продолжал еще буксовать, когда в сенцах звякну­ла щеколда и в дверях появилась Манюха. Увидев беспорядок в избе, она всплеснула руками.

— Господи, Карабчик, что ты тут делал? И зачем часы снял?

Оправдываться было бесполезно. И Карабчик честно рас­сказал обо всем.

— Я ведь не нарочно, я хотел маму обрадовать, — виновато говорил он.

— Глупый ты, глупый, — причитала Манюха, вешая на стен­ку ходики — И керосин разлил... Ох, и попадет же тебе от ма­мы!

Повесив ходики на место, Манюха поддернула гирьку, ма­шинально качнула маятник.

Тик-так, тик-так, тик-так...

Часы ходили — не останавливались! С их механизма керо­сином отъело ржавчину, и зубчатые колесики-шестеренки снова завертелись! Не остановились они и через минуту, и через пол­часа. Они шли и шли, словно спешили наверстать упущенное время. А внутри их что-то тихо поскрипывало.

Теперь на Карабчика Манюха смотрела с великим изумле­нием. Она ведь считала его малышом и лентяем, а он вот что сделал — ходики починил.

Вечером, когда мама пришла с работы, ребята первым де­лом подвели ее к часам.

— Видишь, тикают? Это их Карабчик починил. Сам! — радовалась Манюха.

— Ну, вот и помощник подрос, — сказала мама, ласково по­гладила сынишку по голове и отвернулась, чтобы ребята не видели ее неожиданно набежавших слез. Но они видели...

Наш пастух, молчун великий По оврагам в дождь и зной Ходит он с кнутом из лыка И с холщовою сумой. В сумке — хлеб да соль в бумажке, Нож, кусок лесы с крючком, И надраенная пряжка С серебристым якорьком. Он хотел бы стать матросом, Только моря рядом нет, Лишь поля: овес да просо, И ему — тринадцать лет. Пообедать на соломе, Он присел у валуна... Третий год он старший в доме, Третий год идет война.

МАТРОСКА

В Большие Ключи они приехали со Смоленщины. Вместе с другими эвакуированными. Да так и остались здесь навсегда — Шурик и его больная мать. Она еле передвигалась, даже летом носила старые подшитые валенки и никуда от дома дальше по­рога не уходила. Чтобы как-то они могли существовать, колхоз­ники выбрали Шурика подпаском, хотя ему не было и тринад­цати лет: как-никак, общественные харчи (пастухов кормили в каждом доме по очереди), да и заработок к тому же.

Завидев подпаска где-нибудь на улице, мы всегда принима­лись кричать на разные голоса:

Пастух, пастух,

Овечий дух!

Шурик иногда цыкал на нас, и мы, как воробьи, разлетались в разные стороны. Но чаще всего проходил мимо равнодушно и отрешенно. Был он вежлив и незлобив, даже с непослушными коровами и бестолковыми овцами. И некоторые считали его чуть ли не дурачком.

Слава эта особенно укрепилась, когда люди заметили одну его странность. Шурик почти никогда, даже за обедом, не снимал с головы старенькую бескозырку, или матрос­ку, как называли ее у нас в деревне. А если уж снимал, то прятал за пазуху или крепко держал в руках.

— Болеет он, — судачили между собой женщины. — Голова у него, видать, зябнет...

А нам, шести-семилетним ребятишкам, во всем этом чуди­лась какая-то тайна.

— Шурик, дай матроску померить, — говорил кто-нибудь из нас невинным голосом, когда подпасок вечером приходил в очередной дом ужинать и вокруг него собиралась ватага ребят.

Шурик обычно пугался этих слов, придерживал матроску рукой, чем доставлял окружающим немало удовольствия.

— 3-зачем? — говорил он, слегка заикаясь. — Н-не надо.

Ну, разве можно было такого человека не дразнить? И у нас появилась еще одна дразнилка, более, на наш мальчишеский взгляд, подходящая:

Моряк — с печки бряк,

Растянулся, как червяк!

Кроме подтрунивания над подпаском, было у нас еще одно любимое занятие — ловить гольцов в ручье, который бежал за деревней, в овраге. Выбрав место поуже, мы перегораживали ручей корзиной и крепко держали ее, чтобы не снесло течени­ем. Потом кто-нибудь шел по берегу и сильно шлепал по воде старыми граблями. И когда корзину вытаскивали на берег, на самом дне ее обязательно трепыхалось несколько серебристых плотвичек, уклеек или юрких черноспинных гольцов.

В тот день, о котором я хочу рассказать, рыбалкой коман­довал Мишка, мой сосед. Поэтому мне он доверил самое прият­ное и ответственное дело — собирать рыбу в стеклянную банку с водой. И я важно носил ее за веревочную ручку. Следом за на­ми по берегу ходил большой белый гусь и выбирал из выбро­шенной тины съедобные корешки.

— Щуренок попался! — неожиданно заорал Мишка.

— Держи крепче, держи!

— Это я его из-под берега граблями выгнал!

Поднялся невообразимый шум. Все сбились в кучу посмот­реть на щуренка. Я тоже норовил пролезть вперед. А малень­кий, с ребячью ладонь, пятнисто-зеленый щуренок хищно разе­вал пасть и отчаянно извивался, пытаясь выскользнуть из цеп­ких Мишкиных пальцев.

Возле нас остановился Шурик. Появился он так незаметно, что все растерялись и никто не успел дать стрекача. Шурик держал, в руках лопату. Он воткнул ее в землю и тоже с любо­пытством смотрел на щуренка.

— Ого к-какой , — дружелюбно сказал он.— Много уже на­ловили?

— Не... — за всех нас ответил Мишка, — кошке на ужин.

— Надо после дождя ловить, когда вода мутная.

— После дождя лучше, — согласился Мишка. —А где банка с рыбой?

Банку я оставил на берегу. Возле нее уже хозяйничал белый гусь. Он, не торопясь, проглотил последнего гольца и добро­душно загоготал. Все словно онемели. Мишка от неожидан­ности разжал пальцы, и щуренок плюхнулся в воду. Теперь от всего нашего улова не осталось и следа.

Гуся ребята прогнали. Его так напугали, что он даже под­нялся в воздух и полетел низко над ручьем. Мне хотели дать подзатыльник, но заступился Шурик.

— Тише! — громко и уверенно приказал он. — Драки не бу­дет. Лучше помогите мне сделать в овраге море.

Мы насторожились: уж не издевается ли он над нами? Мо­ре из нас никто не видел, но мы знали, что это много-много во­ды. А откуда же ей здесь взяться? Ручей один бежит и тот весь осокой зарос.

А Шурик уселся на траву и начал фантазировать. Он все уже обдумал. Ручей надо перегородить плотиной из дерна. Ло­пата есть, дерна сколько угодно — заготавливай на здоровье. Сначала получится небольшой пруд. Потом плотина день ото дня будет расти все выше, выше, вода разливаться все шире. И придет день, когда разольется настоящее море. По синим его волнам побегут лодки и пароходы. А сколько здесь будет рыбы, больших полосатых щук! Тогда уж не зевай, только успе­вай ловить.

Мы слушали Шурика, полуоткрыв рты. А он посмотрел на солнце, которое стояло почти в самом зените, и уже по-дело­вому сказал:

— Ну, что ж, начнем?

— Начнем! — дружно согласились мы.

Поплевав на ладони, Шурик стал ловко выкапывать лопатой куски зеленого дерна. А мы наперегонки носили их к ручью и складывали на берегу.

— Полундра! — весело кричал подпасок. — Даешь плотину!

Казалось, это был совсем другой человек. Он даже не за­икался. Мы тоже кричали «полундра» и «даешь плотину» и ра­ботали с таким рвением, какое едва ли кто из нас проявлял в домашних делах. Помню, я сопел, надувался, но каждый кусок приносил целехоньким, ни одного не разломил. Если дернина была слишком тяжела, я обеими руками крепко прижимал ее к животу. Штаны и рубаха мои были в грязи. Земля набилась под когти, за шиворот и даже в уши. Но я ничего не замечал.

Когда заготовили дерн, Шурик залез в ручей. Вода едва закрывала ему щиколотки. Он лихо сдвинул набекрень матрос­ку, снова привычно поплевал на ладони и уложил в воду пер­вый кусок. Уложил травой вверх и прижал ногой. Рядом с ним легли второй, третий, четвертый... Потом пошел второй ряд. Вытянувшись цепочкой, мы передавали ему дерн прямо в руки. И вот уже зеленая плотина выступила из воды, ручей заметно стал шире. Все по очереди пробежали по ней с берега на берег, и рядком, как ласточки на проводах, уселись отдыхать. Потные, чумазые, белозубые, мы сидели на своей зеленой плотине и смеялись.

И тут мы увидели белого гуся. Он вернулся и по-хозяйски поплыл вдоль разлившегося ручья. С гордо выгнутой шеей, гусь напоминал старинный корабль, какие обычно рисуют в школь­ных учебниках истории.

Когда был уложен последний ряд, все долго плясали на пло­тине — чтобы не просачивалась вода. А для стока ее Шурик по берегу прокопал канавку.

— Ну, а теперь купаться! — весело сказал он.

Теплая, как парное молоко, вода разлилась широко, и ребя­та переплывали пруд с берега на берег. Я плавать не умел и барахтался у края. Потом принялся скакать по плотине на од­ной ноге и, поскользнувшись, сорвался в воду. От испуга я так отчаянно закричал, что все мальчишки мигом вылетели на бе­рег. А Шурик прямо в одежде кинулся в пруд, схватил меня на руки и вынес на сухое место. Меня долго не могли успокоить.

— Ну, не реви, не утонул же ведь... — уговаривал меня Шу­рик, выжимая рубашку и брюки. — Меня отец плавать так учил. Бросил в речке на глубоком месте, греби, говорит, руками. И я поплыл.

— А вон твоя матроска плавать учится! — засмеялся Мишка.

Шурик машинально схватился за голову и пальцы его уто­нули в мокрых волосах: он забыл снять матроску, когда бро­сился за мной. А она уже набухла и погрузилась в воду — тор­чал только краешек. И Шурик кинулся ее спасать.

Мальчишек это развеселило, и они тоже попрыгали в воду.

Даже я перестал реветь и улыбнулся. А потом никак не мог понять, почему у Шурика дрожат губы, когда он, оторвав под­кладку матроски, вынул размокший комок бумаги, отдаленно на­поминающий треугольничек солдатского письма.

Много позднее я узнал, что это действительно было письмо, единственное и последнее, которое еще на Смоленщину прислал им в начале войны отец, балтийский матрос. Письмо было ску­пое и ласковое. Но Шурик иногда думал, что лучше бы и не было его. Сколько раз, придя домой, он заставал мать в сле­зах! А на коленях у нее обычно лежал заветный треугольничек. А потом, наплакавшись, она несколько дней не могла подняться с постели.

Куда только Шурик ни прятал это письмо — и в сундук, и между страницами книжек, но мать все равно находила. Вот тогда-то он и зашил его за подкладку матроски.

Стоит возле речки, Задумавшись , Васька. У ног его тихо Летают стрекозы. А в речке повсюду Зеленая ряска, И лилии в ряске, Как белые звезды. Внимательно смотрит На воду мальчишка: Там плавает солнце Крупнее налима! Хотел его Васька поймать, Да не вышло: В сачке — лягушата, А солнышко — мимо...

РУБАХА В СИНИЙ ГОРОШЕК

Летом в конце войны в нашу деревню забрел откуда-то фо­тограф, долговязый малый в берете. Желающих сниматься бы­ло много, и он остался ночевать.

— Надо и нам всем вместе сняться, пошлем отцу карточ­ку, — задумчиво сказала мама.

А вечером она достала из сундука свою старую кофту в си­ний горошек, ножницы, нитки и, вытерев насухо стол, стала вручную шить мне новую рубаху. Старая у меня тоже была не так уж плоха. Правда, на локтях ее были заплаты и две пуго­вички на вороте оторвались, но разве это так уже страшно? Впрочем, против новой я тоже ничего не имел и с удовольствием поворачивался налево и направо, когда мама примеряла ее на мне.

Вышла рубаха на славу: не велика и не мала — как раз впору.

Когда фотограф принес готовые карточки, я долго не мог на­любоваться на них, и особенно на свою новую рубаху, на кото­рой отчетливо были видны все горошины.

Фотограф ушел, а рубаха осталась, и мне совсем не хоте­лось снимать ее. Мама не возражала, только велела беречь и не пачкать. И я старался, как мог, наверное, дня три. А потом случилось неожиданное...

Произошло это как раз в тот день, когда мы с подпаском Шуриком сооружали в овраге плотину. Забывшись, я так вы­пачкал свою новую рубаху, что даже горошин на ней не стало видно, особенно спереди. Как показаться на глаза матери? Мальчишки к тому времени уже разошлись, а я все сидел на берегу пруда и чуть не ревел от горя. Не ревел лишь потому, что рядом все равно никого не было — никто не пожалеет.

Я молча и отрешенно разглядывал только что созданный пруд. По величине он был ничуть не меньше, чем пруд возле на­шей слободы, где купаются утята и женщины стирают белье. Даже еще утром здесь не было ни зеленой плотины из дерна, ни этого пруда. А мы взялись и сделали. Никто не заставлял — сами сделали! И я почувствовал, как нетерпеливо шевелятся на спине мои остро выпирающие лопатки, а сердце наполняется уверенностью и жаждой действия.

— А я ее сейчас выстираю! — громко сказал я сам себе, подни­мая грязную рубаху. — А потом высушу!

Я быстро зашел по колено в теплую воду, намочил рубаху, помял ее в ладонях, пополоскал, затем проделал все это еще и еще раз. Крепко выжав, расстелил ее на траве сушить.

Грязь заметно отмылась. И все-таки у мамы, когда она сти­рала, белье получалось куда чище. От него всегда так приятно пахло свежестью и еще почему-то мокрым снегом, даже в лет­нюю жару.

Мама обычно наберет целую корзину белья и идет к пруду. Там она встанет возле широкого плоского камня, который на­половину лежит в воде, а наполовину на берегу, и примется стирать. Возьмет мою рубашку, прополоскает, потом положит на камень и звонко колотит по ней деревянным вальком. Бывает, что стирать на пруд придут и другие женщины, остановятся у других таких же плоских камней. И тогда веселый перестук вальков далеко разносится по всей деревне.

Конечно, я тоже решил отстирать свою рубаху до настоя­щей белизны, как мама. Разыскав продолговатый плоский ка­мень, я прикатил его к воде. Найти камень поменьше, вместо валька, было совсем пустяковым делом. И вот я снова стоял на берегу, мочил в теплой воде рубаху, потом укладывал на плос­кий камень и старательно колотил по ней другим камнем. Но такого звонкого перестука, как от маминого валька, у меня не выходило. Мне же казалось, что именно веселый звонкий пе­рестук необходим для того, чтобы отмыть рубаху до самой чис­той чистоты. И я стучал все сильнее.

Когда же снова отжал рубаху и расстелил на чистой лужай­ке сушить, у меня похолодело внутри: она была вся в больших и маленьких дырах, словно ее изжевала корова! И крупные, как горошины, слезы сами собой побежали по моим грязным щекам.

Подобрав то, что осталось от рубахи, я побрел вдоль берега. Куда — не все ли равно! Незаметно я оказался за деревней. Овраг становился все меньше, склоны отложе. В густой траве чаще стали попадаться большие валуны. Я уселся возле одного из них, прижался к его теплому, нагретому солнцем боку и не­заметно уснул — словно дома на печке.

Здесь и нашла меня наша соседка тетка Пелагея, которая собирала в овраге луговые опенки, и привела домой. Она про­сидела у нас целый вечер, развлекая маму разговорами, иначе не избежать бы мне хорошей выволочки.

Мало порадовался я на свою новую рубаху, всего несколько дней, но запомнил на всю жизнь.

Объявила всем весна , Что в селе — субботник. Солнце трудится с утра, Как волшебный плотник: Из-за пазухи лучи Солнце вынимает И на голые сучки Листья прибивает . Мы работаем в саду. Я сгребаю лебеду, Щепки, листья — всякий сор, И ношу его в костер. День стоит прозрачно-синий, И у каждого двора Голубые плети дыма Вырастают из костра.

ОТЦОВСКИЕ РУКИ

Вернулся с фронта отец — незнакомый, с жесткими проку­ренными усами. Вечером, когда в избу набились односельчане (у нас еще никогда не собиралось столько народу, и я радовал­ся этому многолюдью), отец много и долго рассказывал. Слушали его с таким интересом, что даже забывали о всевозмож­ных закусках, которыми были уставлены два сдвинутых вместе стола. Но я, конечно, о них не забывал.

Из многочисленных рассказов отца меня особенно поразил один — о его руках. Однажды они обороняли небольшую дере­вушку в Белоруссии. Отец залег в меже на огороде и оттуда отстреливался. Во время боя начался дождь, который вскоре перешел в настоящий ливень. А немец все прет и прет, по де­ревушке стала бить его минометная батарея. Одна мина разор­валась совсем близко от отца, его ранило в обе руки, он поте­рял сознание. Когда фашистов отбили, здесь, в меже, по кото­рой с шумом бежала вода, его подобрали санитары и отправи­ли в госпиталь.

— Руки у меня почернели аж по самые плечи. Врачи гово­рили: надо отрезать, а то помрешь... Но я не дался: какой же я работник без рук? — со смущенной улыбкой признавался отец. — И вот ничего, целы остались

Он положил на стол два тяжелых кулака, затем разжал их и пошевелил длинными, желтоватыми от махорки пальцами. Му­жики за столом качали головами, гремели вилками и стакана­ми. Мама в белом платочке беззвучно плакала, улыбалась сквозь слезы и поминутно выбегала на кухню, чтобы принести то горячей картошки, то зеленого луку, то еще что-нибудь из съестного. А я во все глаза смотрел на отца и никак не мог представить его себе без рук.

Гости у нас засиделись далеко за полночь. Как расходились, я не помню: уснул на коленях у отца, прижавшись щекой к его теплой шершавой ладони.

На следующее утро отец подозвал меня к себе, развязал свой походный вещмешок и вынул оттуда небольшую дощечку с дырочками с одной стороны. Плоские бока дощечки были обиты блестящими железными полосками.

— Это тебе, — сказал отец, — играй.

Я повертел дощечку в руках, прикидывая, куда бы ее мож­но было приспособить в своих играх, но ничего придумать сразу не мог. Отец засмеялся, взял у меня дощечку и стал дуть в дырочки. И дощечка ожила: из нее вдруг посыпались, как звон­кие шарики, мелодичные, певучие звуки.

— Это губная гармошка, — объяснил мне отец. — В Герма­нии на таких не только ребятишки, но и большие играют.

И я снова взял отцовский подарок уже с большим благого­вением. Ведь такого еще не было ни у кого из ребят во всей Ключевке!

— Ну, а теперь пойдем посмотрим наше хозяйство, пока ма­ма завтрак готовит.

И мы пошли с отцом по двору. Он то тут, то там замечал не­порядок, и в руках его оказывался молоток с гвоздями, или то­пор, или пила-ножовка. В то утро он наточил пилу, поправил дверь в сенцах, которая висела на одной петле, вытесал и поло­жил сушить на солнышко новое топорище, заделал хворостом дыру в палисаднике, куда раньше беспрепятственно лазили ку­ры, расколол на тонкие поленья два суковатых чурбака, валяв­шиеся во дворе с незапамятных времен, вставил в окно вместо фанерки новое стекло. Я, конечно, вертелся рядом и все не мог насмотреться на отцовские руки, которые то с одного-двух уда­ров забивали по самую шляпку гвоздь, то ловко затесывали осиновый кол и от него брызгами разлетались щепки, то ероши­ли волосы на моей голове...

Мне хотелось чем-нибудь помочь отцу, и он дал мне два гну­тых гвоздя:

— Ну-ка, распрями их...

— Сейчас, пап.

Я положил гвоздь на камень, долго стучал по нему молот­ком, но гвоздь вертелся, выскальзывал, и я в конце концов угодил себе по пальцу. От боли хотелось зареветь, но надо мной склонилось похожее на солнышко отцовское лицо с рыжими усами, и я сдержался.

— Больно? Крепись, солдату плакать не положено, — ласко­во говорил он. — А ты ведь будущий солдат.

— Я крепился, но предательские слезы сами бежали по щекам, и отец вытирал их мне горячими от работы ладонями.

— Знаешь, что всего важнее для солдата? —спрашивал он.

— Что-о?

— Котелок. Причем, такой, который хорошо варит... А если у солдата котелок не варит, то он не солдат, а одно название. Смекаешь? — улыбнулся отец.

Я тоже улыбнулся, хотя не сразу понял, о каком котелке идет речь. А отец показал мне, как лучше расправиться с гвоздем: надо положить его горбом кверху, прижать за кончик, стукнуть два-три раза молотком — и вся недолга. Со вторым гвоздем я справился самостоятельно. Это мне так понравилось, что я разыскал еще несколько гнутых гвоздей и их выпрямил. Потом мы вместе с отцом сколачивали ими скворечник.

...А губная гармошка, привезенная из далекой Германии, уже мало интересовала меня.

Вот чудеса: строгал, пилил — И во дворе однажды Я сам скворечник смастерил, Как домик двухэтажный! Живут пернатые жильцы В согласии и мире: На верхнем этаже скворцы, А воробьи — под ними. Таскают вместе пух и шерсть До самого заката. — «И не дерутся? Это вещь !» — Сказали мне ребята. Теперь не расстаюсь с пилой, Всегда со мною клещи. Пусть пальцы в ссадинах порой — Учусь я делать вещи!

СПИЧКА ВЕЛИЧИНОЙ С ПОЛЕНО

Я часто болел, и мальчишки водились со мной не очень охот­но. Бывало, сидишь у окна и смотришь на тень от избы. Вот она уже подобралась почти к самому палисаднику. Между тенью и плетнем осталась совсем узенькая полоска, похожая на солнечную тропинку. Скоро и ее не будет. Значит, время бли­зится к вечеру: вот-вот должна прийти из лесу сестра. Она, как всегда, принесет корзину грибов.

Я любил перебирать грибы, потому что между ними всегда находил то веточку костяники, то гроздь лесных орехов, похо­жую на крепко сжатый мальчишеский кулак, то иссиня-черные, вяжущие рот ягоды дикого «дера» — так у нас в деревне на­зывают терновник.

А еще я находил среди грибов разные листья: золотисто-ли­монные, похожие на серьги-сердечки — от березы; красные гу­синые лапки — от клена; круглые медные пятаки с зубчатыми краями — от осины... Потом, связанные в пестрый пучок, они дол­го висели на стене, источая едва уловимый запах осен­него леса.

Придумывал я и другие забавы. Как-то попался мне в руки спичечный коробок. В доме у нас берегли каждую спичку, пото­му что их было мало. Некоторые, с большими головками, сест­ра даже ухитрялась расщеплять ножом на две, а то и на три части. И мама всегда хвалила ее. Попробовал то же самое сде­лать и я, но сера со спичек почему-то сразу отскакивала, сами они ломались, а я вошел в азарт и уже принялся за третью, пя­тую, десятую... И, возможно, научился бы их расщеплять не ху­же сестры, да пришла с работы мама. После этого эксперимен­та красные рубцы от хворостины не пропадали у меня пониже поясницы дня два. Пришлось отсиживаться на печке.

Но и там, в тишине и одиночестве, я никак не мог забыть об этих проклятых спичках. Я представлял себя Главным Спи­чечным Мастером и в мыслях своих делал спички величиной с полено, чтобы людям удобнее их было расщеплять на части.

А одну, самую большую спичку, никак не меньше бревна, я сде­лал из одной серы и положил на лугу среди деревни — для всех. Она горела у меня днем и ночью, и каждый мог унести отсюда огонек в свою печку или в костер, куда кому требовалось.

Мне хотелось с кем-нибудь поделиться своей радостью, сво­им изобретением и я, едва поправившись, помчался к товари­щам. Но когда принялся им рассказывать, что я — уже не я, а Главный Спичечный Мастер, они смеялись и говорили:

— Знаем, знаем! Манюха уже рассказывала, как тебя мать за спички хворостиной отлупцевала.

Но несмотря ни на что, страсть к выдумкам у меня не про­падала. Помню, я никак не мог научиться прыгать в речку «солдатиком» и решил потренироваться в старой риге, прыгая с переводины в сено. Прыгнул раз, два, мне это понравилось, а на третий вдруг послышался зловещий треск, и я свалился в се­но камнем. Мало того, что я чуть не свернул себе шею, но еще и располосовал штаны! Пришлось сказать матери, что па меня налетело восемь собак и я еле отбился от них, а штаны вот не уберег, разорвали собаки.

— Это где же такая прорва непривязанных собак бродит? — удивилась мать.

— На Выглядовской слободе, — бухнул я первое, что приш­ло па ум.

— Там и есть одна Жучка у деда Ивана-конюха, да и ту, того гляди, мухи съедят, до того старая.

— Наверное, новых люди завели.

— Надо сходить сказать, чтобы привязывали. Эдак они и покусать могут.

А вечером, когда мать побывала на Выглядовской слободе и убедилась, что никаких новых собак там нету, мне была хоро­шая выволочка — и за разорванные штаны, и за то, чтобы в другой раз не врал. Но хуже всего было то, что штаны мне за­шили не сразу, а дня через три. Других у меня не было, и я сидел в избе, словно на привязи. С какой завистью смотрел я на ребят, которые бегали по улице! И когда мой «домашний арест» кончился, я тут же отправился к ним. А они, как и рань­ше, относились ко мне с веселой жестокостью. То заставляли пройтись босиком по крапиве, то лизнуть стручок красного перца, то сделать еще что-нибудь в том же духе.

Мы подружились, как это часто бывает, самым неожидан­ным образом.

После войны грузовые машины в нашем краю были боль­шой редкостью. И мы, мальчишки, каждую из них провожали шумной гурьбой, с наслаждением вдыхая незнакомый запах бензина. Всем нам очень хотелось, чтобы машина остановилась в деревне хоть ненадолго. Тогда можно было бы рассмотреть ее вблизи, похлопать по рубчатым резиновым колесам, заглянуть за толстые стекла фар. Но машины всегда проходили мимо.

Тогда я предложил пойти на хитрость. На дороге мы выко­пали канавку, закрыли ее ветками, травой и стали ждать. Про­ходил день за днем, но ни одного грузовика, а тем более легко­вушки, через нашу деревню не проезжало. И вдруг, спустя не­делю, кто-то из ребят, бегая от избы к избе, радостно сообщал:

— Идет, идет!

Когда зеленая полуторка въезжала в нашу Ключевку, все мы были уже возле дороги.

Ожидания наши сбылись: полуторка попала колесом в ка­навку и забуксовала! К тому же накануне прошел дождь, так что застряла она основательно. Наши сияющие лица были пря­мой противоположностью хмурому, раздосадованному лицу шофера.

— Вот оказия, застрял... — виновато сказал он нам, выбрав­шись из кабины. — Помогите мне, ребятки, давайте камней под колеса набросаем, а я вас потом прокачу.

Нам, конечно, только этого и надо было. Мигом мы собрали в округе все камни, умостили ими часть дороги, и полуторка, тяжело и часто зафыркав, выбралась на сухое место. Шофер нас действительно прокатил — вдоль всей деревни и еще нем­ного за околицу. А меня («как самого старательного», по его словам) он посадил даже рядом с собой в кабинку!

Лицо у шофера было доброе и усталое, словно у моего отца, когда он приходил вечером с работы. И мне вдруг стало нестер­пимо стыдно за наше озорство.

— Дядя, — виновато сказал я, — ведь это мы канавку выко­пали на дороге и травой закрыли...

— А я знаю, — усмехнулся шофер.

— Как знаете, откуда же? — удивился я.

— Эх, мальчик, сколько раз я в таких канавках буксовал — и счет потерял. Как въезжаешь в какую-нибудь деревню, глядь — у дороги уже ватага пацанов сидит. И кучи камней ря­дом приготовлены, чтобы машину вытаскивать, если застрянет. Хитрецы вы мои лопоухие.

За деревней шофер затормозил и, когда мы попрыгали на землю, крикнул нам с лукавой улыбкой:

— Спасибо, что помогли!

У новой избы, Под окном, В огороде, У старого пруда И возле дороги — Вся наша деревня Сажает деревья! У тети Алены — Клены, У бабушки Феклы — Ветлы, У Зины — рябины, У Розы — березы, У дедушки Васи — Ясень... Я из лесу даже Дубок приволок: Пусть вместе со мной Подрастает дубок. Как много деревьев Посажено разных! В весенней деревне Веселье и праздник.

ЛУКОШКО С ОРЕХАМИ

С Манюхой, моей сестрой, мы жили дружно. Но когда я про­сился с ней за грибами или ягодами (ведь это целое путешест­вие!), она отвечала с насмешкой:

— Путешествуй лучше с печки на полати... Это вернее.

Но потом ее, видимо, мучила совесть, и сестра обещала взять меня в лес попозже, когда созреют орехи.

— За грибами ходить надо много, ты устанешь, Карабчик, — говорила она. — А орехи собирать просто: стон возле куста и обрывай их с ветки в лукошко.

И я терпеливо дожидался, когда поспеют орехи. А чтобы не было скучно, действительно совершал увлекательные путе­шествия с печки на полати.

Печка занимала в моей жизни особое место. Где погреться, когда прибежишь морозным вечером с улицы, громыхая обле­денелыми полами пиджачка? На печке. Где отлежаться, на­браться сил, если однажды съешь на спор большую синюю со­сульку и схватишь ангину? Разумеется, на печке. Нет лучшего места слушать сказки, или спрятаться от рассерженной матери, или просто полежать и подумать. А для меня вдобавок она бы­ла еще неведомой страной, с очень теплым климатом, которую населяли добрые и смешные существа.

Вот на горячем колпаке лежат рядышком, лицом друг к другу, два толстоносых мужичка и о чем-то мирно беседуют. Это сушатся мои подшитые валенки, сушатся с прошлой зимы. Мама про них позабыла и не убрала вместе с другими в ам­бар, а я не напоминаю: мне веселее с этими толстоносыми мужичками.

В щель, между досками на потолке высунулись два блестя­щих длинных усика и медленно шевелятся. Это большой черный таракан, который там живет, интересуется, какая сегодня пого­да, нет ли ветра. Ветра нет, мы с котенком Антоном лежим смирно, не возимся, и таракан, серьезный и важный, выходит па прогулку.

Издалека, из самого угла, с полатей, тянет тонким ароматом созревающих помидоров. Они лежат в соломенном лукошке, прикрытом старой маминой шалью, и потихоньку краснеют в тепле.

Раньше полатей у нас не было, и можно было свесить голо­ву, заглянуть вниз, в закуток между стеной и печкой, где зимой обязательно кто-нибудь жил: или ягнята, или теленок. Потом, когда пришел с войны отец, он настелил вверху над закутком доски, и печка сразу стала просторнее, шире, чему я немало радовался.

Однажды я обнаружил на полатях под старой дерюгой не­большой, туго завязанный мешочек. Что бы в нем такое могло быть? Пшено не пшено, но что-то похожее... Внимательно обсле­дуя его, я долго ломал голову и, наконец, ахнул от своей догад­ки: сахарный песок! По тем временам это было большое ла­комство, и я знал, что если залезу в мешочек без спроса, то по­том мне здорово влетит. И я тогда стал сосать угол мешочка. Так я блаженствовал, наверное, целую неделю, пока не прогрыз угол насквозь. Это уже пахло большой выволочкой, и свои пу­тешествия на полати я временно прекратил. Дыра на мешочке вскоре обнаружилась. Правда, мама решила, что это набедо­курили мыши, зашила мешочек и убрала его в ларь, где храни­лись другие продукты.

Лето кончилось, начались осенние дожди, а там и зима на­ступила. Но в моей запечной стране погода по-прежнему стояла теплая, иногда даже жаркая, особенно в те дни, когда в доме пекли хлебы. Еще с вечера начиналась словно бы предпразднич­ная суета. Печной под чисто подметали березовым веником, брызгали чистой водой из колодца, приносили с улицы свежих дров, от которых тонко пахло лесом и опилками.

Квашню обдавали кипятком, мыли пучками каких-то паху­чих трав, затем, замесив в ней тесто, укутывали одеялами, а сверху накрывали старым овчинным полушубком.

Печь хлебы маме всегда помогала наша соседка, тетка Пе­лагея. За работой она обязательно что-нибудь рассказывала или разговаривала со мной. И я однажды пожаловался ей, что Манюха так и не взяла меня летом за орехами. А ведь обеща­ла. Мне так почему-то было обидно, что даже навернулись сле­зы. Раньше я никому не жаловался: ни матери, ни отцу... А вот с теткой Пелагеей решил поделиться.

— Ты не горюй, — успокоила меня тетка Пелагея, —жди Нового года... На Новый год Дед-Мороз всем ребятам будет подарки разносить и тебе орехов принесет... Целое лукошко!

— Что-то он раньше не приносил... — засомневался я.

— Война была, Карабчик, — вздохнула тетка Пелагея. — Не до того ему было.

— А Дед-Мороз тоже воевал? — удивился я.

— А как же. Нашим солдатам он помогал здорово, много лютых ворогов ухайдакал.

Успокоенный, я стал дожидаться Нового года. Конечно, я все уши прожужжал и маме, и сестре, что Дед-Мороз принесет мне лукошко орехов.

— Обязательно принесет, — серьезно говорили они и при этом чуть заметно загадочно улыбались.

И вот наступило 31-е декабря. Днем мама снова затеяла стряпню, тетка Пелагея, как всегда, помогала ей, Манюха убе­жала в школу наряжать елку, а меня, чтобы не путался под но­гами, загнали на печку. Прижавшись к теплому колпаку, я долго лежал в одиночестве и грустно размышлял о том, что ни­каких дед-морозов не бывает, все это сказки, да и орехов взять негде: ведь они в нынешнем году совсем не уродились. Потому и не брала меня Манюха в лес — собирать было нечего. И на­ша печка мне уже не казалась загадочной страной, а просто печкой.

«Шутят со мной, словно с маленьким, — думал я, — а ведь мне на будущий год в школу идти...». С улицы прибежал коте­нок Антон, свернулся в ногах у меня клубочком и замурлыкал. И мы с ним незаметно уснули.

— Карабчик, вставай же скорей, а то на елку опоздаем!

Я открыл глаза. Манюха щекотала мне нос маленькой ело­вой веточкой, от которой вкусно пахло смолой. В избе горела лампа — значит, был вечер.

— Дед-Мороз уже за тобой приходил, вставай.

— Хватит врать, — недовольно буркнул я, переворачиваясь на другой бок. — Что вы меня все дурачите, как маленького?

— Не веришь? Посмотри, что он тебе принес, вон, на полати поставил.

Я безо всякого интереса покосился на полати. Там стояло наше старое лукошко, в котором осенью дозревали помидоры. Оно было накрыто чистым полотенцем. Скорее всего, все это подстроила Манюха, чтобы посмеяться надо мной. А может быть, сказки иногда все-таки превращаются в действительность? Я колобком подкатился к лукошку, сунул руку под полотенце и, не выдержав, закричал:

— Орехи!

В лукошке действительно были орехи, только не лесные, а домашние, испеченные из теста. От них еще тянуло теплом и вкусно пахло сдобными пирогами. Правда, были они не совсем круглые, а с уголками, похожие на конфеты-подушечки, какие иногда продавали в нашем деревенском магазине. Но разве это так уж важно? Главное, орехи были, причем много, целое лукошко!

Вечером на школьной елке я щедро угощал орехами мальчи­шек и все говорили, что они даже еще вкуснее, чем на­стоящие.

Рано утром смотришь в оба На лесные чудеса. На пригорке крутолобом Стала алою роса. Солнышко, как желтый ежик, Выползает из-за пня. Клен согнулся, стал похожим На зеленого коня! Я верхом на нем катался: До чего прыгучий конь! А щеки моей касался Лист, как мамина ладонь.

ХРОМОЙ ЧЕРТ

О хромом черте я слышал часто. Работал он лесником, и многие ключевцы, бывая в лесу, встречались с ним. У одних он отбирал топоры и пилы, когда те пытались срубить на дрова дубок или березку, других стыдил, а некоторых даже штрафо­вал, что считалось особенно большой неприятностью.

— Принесло же на нашу голову этого хромого черта! — говорили они.

Зато тем, кто собирал для лесника желуди, семена жимолости, клена, вяза и других деревьев и кустарников, oн давал дрова бесплатно — по целому возу.

Говорили, будто живет хромой черт совсем один, в лесной сторожке...

Как-то мальчишки постарше собрались в лес, и я увязался за ними. В лесу я был всего раза два, да и то с мамой, поэтому радовался, что иду, как большой, и никто меня не держит за ру­ку, чтобы не потерялся. В то же время было и страшновато: вдруг встретится хромой черт? А ребята всю дорогу только о нем п говорили.

По стоило нам войти в молодой прозрачный березняк, где на все лады звенели шмели и птицы, а вверху плавали круглые светлые облака, как все страхи сразу же забылись. Ребята тут же принялись кататься на березах. Это у нас называлось «спуститься на парашюте». После нескольких попыток научил­ся кататься и я. Проделывалось это так. Забираешься на тон­кую березку как можно выше, почти до самой макушки, затем крепко хватаешься обеими руками за ее упругую вершину и, раскачавшись, падаешь вниз. Березка под тяжестью твоего тела сгибается, и ты стремительно несешься к земле. Коснувшись пятками травы, нужно быстро разжать руки, иначе березка, распрямившись, могла тебя снова подбросить в воздух.

Так со мной и случилось. Когда я с замирающим от востор­га сердцем летел по воздуху, кто-то из ребят отчаянно крикнул:

— Хромой черт!

Товарищи мои тут же рассыпались по лесу, а я от неожидан­ности и страха вцепился в макушку березки мертвой хваткой. В то же мгновение меня снова подбросило в воздух и я, раска­чиваясь, повис словно над пропастью. Когда взглянул вниз, то к ужасу своему увидел прямо под собой синюю форменную фу­ражку и протянутые ко мне руки. Я зажмурился и... разревелся.

— Да не бойся ты, дурачок, — услышал я снизу спокойный голос. — Прыгай, я поймаю тебя. А то убьешься еще.

Не помню, сам ли я прыгнул, или руки, не выдержав напря­жения, отцепились, только оказался я в крепких объятиях лес­ника. Он поставил меня на ноги, вытер тыльной стороной ладо­ни слезы с моих щек. Теплая загорелая рука его пахла смолой п махоркой.

— Эх ты, парашютист-неудачник! — весело сказал лесник и улыбнулся.

Я несмело взглянул ему в лицо. Это был высокий рыжий па­рень в выгоревшей на солнце гимнастерке и солдатских сапо­гах. Один сапог, когда лесник поворачивался, сильно скрипел: вместо ноги у него был протез. К удивлению моему, за уши лес­ник меня не оттрепал и даже не грозился оштрафовать. А когда я немного успокоился, спросил:

— Что же тебя товарищи бросили, а?

— Н-не знаю...

— Да, брат. Жизнь — она штука заковыристая. Ты из Ключевки? Ну, пойдем, я тебя провожу немного, а то еще заблу­дишься.

Я искоса поглядывал на лесника. На гимнастерке у него поблескивал от солнечных бликов орден Красной Звезды, та­кой же, как у моего отца. Это и удивило меня, и почему-то об­радовало. А лесник то отыскивал молодые, сочные стебли ща­веля, с удовольствием ел их сам и угощал меня, то показывал причудливый старый пень, похожий на голову диковинного зве­ря, а то вдруг, быстро нагибаясь, вытаскивал из травы упругий свинушок или еще какой гриб.

— Складывай их в рубаху, — приказал он мне. —Придешь домой с лесными гостинцами. Все, глядишь, мать не отлупит. Небось, без спросу в лес ушел, а?

Но самое удивительное, чего уж я никак не ожидал от лес­ника, была сказка, которую он рассказал мне возле старого ко­рявого дуба, росшего на опушке. Не знаю, сам ли он ее выду­мал или слышал от кого, но мне эта немного странная сказка запомнилась надолго.

...На высоком лысом бугре жил разбойник-ветер. Изредка он, по-змеиному свернувшись в кольцо, вполглаза дремал. Но ча­ще улетал в соседнюю деревню, к людям, и там безобразничал. То напустит в избы холоду, то сломит макушку старой березе, то еще что-нибудь натворит. Такая у него была вредная натура.

Возвращался ветер довольный, а за ним всегда тянулся хвост из опавших листьев, сора и пыли.

Однажды на лысом бугре весной проклюнулись два зеленых росточка. Видно, ветер затащил сюда на своем хвосте семена каких-то растений. Росточки тянулись к солнцу, крепли и вско­ре превратились в два молодых деревца — дубок и тополек. С высокого бугра они видели, как ветер в деревне обижает людей, и жалели их.

— Как жаль, что мы выросли не на деревенской околице, — шептались они. — Мы бы своей грудью заслонили деревню от ветра.

Со временем они стали крепкими и сильными деревьями. Но каждый со своим характером. Когда ветер начинал бушевать слишком сильно, тополь скрипел всем своим упругим телом, шумел и возмущался. Но он не гнул спину, стоял с гордо поднятой головой перед ненавистным врагом. И однажды в силь­ную бурю сломался. Люди изрубили его на дрова и стали то­пить ими печи. Так тополь и после смерти воевал с холодным ветром: сгорая, он согревал людей и давал им силы для жизни в ту суровую зиму.

Люди сложили о гордом тополе мужественную и веселую песню. Первыми разучили ее мальчишки и каждый день рас­певали ее.

Молодой дубок остался в одиночестве. В глубокой задумчи­вости стоял он на открытом со всех сторон бугре, и каждый порыв ветра гнул его до самой земли. И люди удивлялись его живучести. Он все глубже пускал корни в землю, и разбойник-ветер уже ничего с ним не мог поделать. А осенью на его вет­вях выросли бронзовые, словно пули, желуди. Ветер от этого совсем взбеленился.

— Ишь како-о-ой! — выл и шумел он. — Все прикидывался по­корным, гнулся до земли, а сам уже желудями обвешался! Уничтожу все твое потомство!

И ветер яростно стал срывать с веток желуди и разбрасы­вать их как можно дальше.

Снова пришла весна. Из желудей проклюнулись росточки и потянулись к солнцу молодые дубки. Так постепенно на бугре, в самом логове ветра-разбойника, выросла большая дубовая роща. Она надежно заслонила собой деревню, и ветру пришлось убраться в другие края. А старый дуб, хотя и был еще си­лен, стал очень некрасивым. От постоянных поклонов ветру у него образовался большой горб, ветки скрючились, стали узлова­тыми: что делать, в жизни ничто не проходит бесследно.

В дубовую рощу сейчас часто приходят дети.

— Смотрите, какое страшилище! — говорят они, показывая на старый дуб. — И зачем только такие образины на свет родят­ся?

И дети побыстрее уходят от старого дуба. А чтобы им не бы­ло страшно, они поют веселую и мужественную песню о гор­дом тополе, которую сложили их отцы и деды...

— Ну как, понравилась? — спросил лесник.

— Тополь жалко, — отвечал я, осматриваясь вокруг. — А где же пень?

— Какой пень?

— Ну... от тополя. Ведь должен остаться пенек.

— А почему ты думаешь, что он рос именно здесь?

— Да ведь вот же дуб стоит, тот самый. Неужели ты его не узнал?

Лесник засмеялся, потом негромко, раздумчиво сказал:

— Мало ли, мальчик, по белу свету таких корявых дубов растет...

Мы посидели некоторое время молча, затем лесник тряхнул головой, словно отгонял мух или невеселые мысли, и спросил:

— Да ты чей будешь-то? Что-то личность знакомая.

— Андрея Курносова сын.

— Андрея Михалыча? — удивился лесник. — Так я и поду­мал. Воевали мы с ним вместе... Хороший мужик, справедливый.

Мне было приятно, что так говорят о моем отце, и я совсем осмелел.

— А зачем ты топоры у людей отбираешь?

— Чтобы лес не губили, — отвечал лесник. — Если люди вы­рубят весь лес, то прилетит сюда разбойник-ветер и начнет им же самим делать разные пакости... Придут тогда люди ко мне и скажут: ты куда смотрел, хромой черт? Почему не отбирал у нас топоры? Вот какие дела, Карабчик.

Я удивился: откуда лесник знает, что я — Карабчик? Но он знал не только это. Выведя меня на опушку, он показал рукой вдаль:

— А вон ваша деревня виднеется.

Но я, сколько ни смотрел, никакой деревни не видел, и ска­зал об этом леснику.

— Так она же за бугром, чудак, — улыбнулся он. —Зато вид­но флаг, который на крыше вашей школы развевается. При­смотрись получше.

Красный флаг действительно было видно. Он плескался на самом горизонте, на фоне чистого синего неба, словно бы выра­стая из пшеничного поля.

— Иди все время на красный флаг — и с пути не собьешь­ся, — напутствовал меня лесник. — Ну, счастливо!

И я заспешил по узкой полевой стежке домой.

Тишина, Тишина вековая... В небе коршун Неслышно парит. Как старинная Сабля кривая, Ручеек Средь осоки блестит. Чуть поодаль, Как шлем богатырский, Брошен в спелую рожь Террикон... А простор неоглядный, Росистый! Так у нас Начинается Дон. Тихий Дон... И не верится даже Что, как грузчик, Он носит вдали На спине И огромные баржи, И двухпалубные Корабли.

КАК Я ВИДЕЛ ГЕРОЯ

В семи километрах от нашей деревни, на краю леса, распо­ложена Бучальская шахта. Сейчас она уже выработалась и дав­но закрылась, а в первые послевоенные годы гремела на всю округу и жизнь здесь была похожей почти на городскую. Возле шахты вырос рабочий поселок, где был клуб с колоннами у входа, несколько магазинов, больница, хлебопекарня, а на окраине, под дощатыми навесами, шумел и ворочался небольшой базар­чик. Здесь колхозники из окрестных деревень продавали моло­ко, квашенку, яйца, а также разные овощи со своих огородов — зеленый лук, морковь, помидоры. На вырученные деньги тут же покупали что-нибудь в магазинах, чаще всего — хлеб.

На этот базарчик как-то утром и собралась с десятком яиц тетка Пелагея.

— Пелагея, голубушка, — сказала ей мама, — принесла бы ты нам буханочку хлеба. Сама на молотилку спешу, Манюхе тоже бригадир наряд дал: огурцы ушла обирать. Хозяин при­дет вечером с работы — похлебки не с чем похлебать.

— А ты отпусти со мной Карабчика, ведь большой уж па­рень-то, — сказала тетка Пелагея. — Да и мне с ним повеселее идти будет.

— А ведь и правда, — обрадовалась мама, — пусть сходит. Я, бывало, в его годы...

Но что бывало в ее годы, мама не договорила: некогда. Она мигом налила в синий трехлитровый бидончик парного молока, плотно закрыла его крышкой, наказала мне никуда не отлучать­ся от тетки Пелагеи, и мы двинулись в путь.

Вышли за околицу, миновали лесок, пошли по полевой дороге... Все было привычно, знакомо: и желтое поле скошенной ржи, и стадо в лощине, и соломенные крыши изб по­казавшейся впереди деревни — совсем такие же, как в Больших Ключах. Но в душе у меня радостно тренькала какая-то струнка, тренькала и никак не желала останавливаться: ведь я впер­вые уходил так далеко от дома!

Разговаривая о всякой всячине, мы добрались, наконец, до лесочка, расположенного неподалеку от шахтерского поселка. Трехлитровый бидончик с молоком невелик, но с непривычки руки мне отмотал здорово. Поэтому я был несказанно рад, ког­да мы присели на опушке отдохнуть.

На шахте заревел гудок — густой, зычный, настойчивый. Та­кой и мертвого поднимет. Гудок этот слышен был и в Больших Ключах, и даже еще дальше. Но там, смягченный расстоянием, он звучал мелодичнее и, я бы сказал, задушевнее. По нему мы проверяли время. Вот и сейчас тетка Пелагея сказала негромко:

— Восемь часов уже, утренняя смена в шахту пошла. Под­нимайся, Карабчик, а то базар разойдется.

Упрашивать меня было не нужно. Я уже сам неотрывно смотрел на волнистые шиферные крыши длинных бараков и двухэтажных домов, на аккуратные изгороди из сосновых реек, на железный столб с круглым гнутым клювом, из которого са­ма собой бежала вода и две женщины набирали ее в ведра.

Когда мы вошли в поселок и пошли по каким-то переулкам, я молча удивлялся, как тетка Пелагея находит дорогу. И вооб­ще, как здесь люди узнают свои дома? Ведь они почти все одинаковые!

— Эй, мальчик, у тебя молоко? Неси сюда!

Мы с теткой Пелагеей подошли к бараку, на чисто вымытом крылечке которого сидело несколько парней в майках и тапоч­ках на босу ногу. Они горячо спорили, то и дело вспоминая ка­кого-то Алехина. Окликнувший нас парень был в очках, и я очень удивился этому: «Как старик!» Рядом с крылечком на стене висела черная блестящая доска, на которой крупно сереб­ряными буквами было написано: «Общежитие». Во дворе бле­стели под солнцем еще свежие от росы молодые липки и клены, между которыми стоял турник, такой же, как у нас в школе.

Очкарик сунул мне в руку две рублевые бумажки и сам на­лил в литровую стеклянную банку молока из бидончика. Под­ходили другие парни, так же совали мне в руку рублевки, а мо­локо им наливала тетка Пелагея. Через несколько минут бидон­чик был пуст, а я держал в кулаке целую кучу денег — шесть рублей! Яйца у тетки Пелагеи ребята тоже купили, и на базар нам идти уже было не к чему.

— Молодец, малец, хорошее молоко принес, — сказал вновь появившийся очкарик.

— Так ведь это же от нашей Зорьки! — выпалил я.

Парни на крылечке засмеялись, очкарик тоже улыбнулся.

— Ну, раз от Зорьки, тогда оно и не может быть плохим, — сказал он. — Приноси завтра еще.

Мне совсем не хотелось уходить от этих веселых приветливых парней, я несколько раз оглядывался и снова слышал, как они говорили о своем загадочном Алехине. Мне только никак не вери­лось, что это и есть шахтеры, которые спускаются глубоко под землю, в шахту, где совсем нет ни солнца, ни облаков, ни зеле­ной травы, и там, в темноте, каким-то образом «рубают» черный тяжелый уголь.

На плакате, который висел у нас в избе вместо картины, я видел настоящего шахтера. Это был богатырь с волевым, изма­занным угольной пылью лицом, в прорезиненной непромокае­мой куртке и такой же широкополой шляпе с длинным мягким козырьком сзади. В руках этот богатырь держал рубчатую кас­ку и зажженную лампочку-шахтерку, от которой во все стороны расходились лучи.

И я, шагая за теткой Пелагеей, был уверен, что где-нибудь и на улицах поселка обязательно увижу настоящего шахтера. Но навстречу нам шли самые обыкновенные люди — мужчины, женщины, девушки, правда, одетые по-городскому, не как у нас в Больших Ключах.

Возле хлебного магазина уже стояла пестрая толпа. Здесь были и женщины с поселка, и деревенские старухи с сумками и пустыми бидонами из-под молока, и такие же, как я, мальчиш­ки и девчонки. В сторонке особняком стояло несколько мужчин. И я с изумлением отметил про себя, что они тоже, как и парни в общежитии, говорили все о том же Алехине! «Наверное, это самый главный шахтер», — решил я. Но на всякий случай все-таки спросил у мальчишки, оказавшегося рядом:

— А кто такой Алехин, ты не знаешь?

— Ты что, сельский? А, молошник, — сощурился он, но все- таки снизошел до меня и объяснил:

— Алехин — бригадир проходчиков на нашей шахте, герой труда. У него и Золотая Звезда есть, на новом костюме, какой он по праздникам всегда надевает.

И, словно спохватившись, что рассказывает такие всем из­вестные истины, он, явно подражая кому-то, добавил:

— Да ты что, газет не читаешь? Ведь нашего Алехина вся страна знает!

Я хотел было спросить у мальчишки, кто такие «проходчи­ки», но в это время открылся хлебный магазин и толпа хлыну­ла в дверь. Мы с теткой Пелагеей тоже поспешили занять оче­редь, но все-таки оказались почти в самом ее хвосте. Хлеба ока­залось мало, так как возчик из пекарни еще не приезжал, и не­известно было, приедет ли он до обеда вообще, поэтому кое-кто пытался втиснуться в очередь к своим знакомым, побли­же к весам. Но задние напирали, переругивались с перед­ними, с продавщицей, и очередь превратилась в плотную стенку.

Хлеб подходил к концу, очередь-стенка скоро расслабилась, понимая, что напирать все равно бесполезно.

— Алехин, Алехин идет!

— Пропустите без очереди!

— Да потеснитесь вы, бабы!

Я вытянул шею, стараясь увидеть Алехина. Он стоял у при­лавка напротив продавщицы — могучий, широкоплечий, в про­резиненной непромокаемой куртке и такой же шляпе. Ну, точь-в-точь богатырь с плаката, который висел у нас дома. Даже ли­цо его было так же припорошено пылью. «Наверное, только что из шахты вылез», — восхищенно думал я, стараясь увидеть у него зажженную шахтерскую лампочку. Но вместо нее Алехин почему-то держал в руках небольшой ременный кнут. Он широ­ко улыбался, протягивая через головы женщин деньги продав­щице.

— Пропустите Алехина без очереди!

И тут мне показалось довольно странным, что все, кто был в магазине, почему-то смотрели не на богатыря, а на другого че­ловека — невысокого, в серой кепке и стареньком, заштопанном на рукаве костюме. Он смущенно улыбался, пристроившись в самом конце очереди.

— Из-за чего такой шум? — негромко говорил он. — У меня же есть время, постою...

— Хлеб кончается, Андрей Николаевич!—крикнула ему про­давщица. — Теперь только к обеду привезут. Идите сюда, сколько вам свешать?

Она, не глядя, рывком сунула в руки богатырю буханку, а сама все продолжала смотреть на человека в стареньком кос­тюме. Это и был настоящий Алехин. Он все-таки купил хлеба без очереди и быстро ушел, явно смущенный вниманием всего магазина.

А богатыря мы с теткой Пелагеей увидели в тот день еще раз, когда возвращались домой. Он лихо восседал на длинной бочке, установленной на дрожках, и погонял ременным кнутом понурую лошадь.

Тиха, спокойна в сумерки деревня. Чуть опустив бревенчатые плечи, Стоят усталые от зноя избы. Девчонка, Длинноногая, как цапля, Корову гонит...Та идет неспешно И вдавливает в землю сор и щепки. Куда-то грузовик с зерном ползет . А над дорогой — месяца осколок, Как треснувшая фара, от которой Давно уж потерялось полстекла...

КОЛЕЧКО ИЗ МЕДНОЙ КОПЕЙКИ

Тетка Пелагея жила от нас через три двора. Я любил за­ходить к ней в гости. Неказистая избушка ее казалась мне по­хожей на большую растрепанную курицу. Но дома тетка Пелагея бывала редко, чаще ходила по дворам и грелась у чужого ог­ня, расплачиваясь за это нехитрыми деревенскими новостями.

Была она одинокая и какая-то бесприютная. Но в деревне любили ее за бескорыстный нрав и еще за то, что отменно уме­ла печь пироги. В доброе довоенное время ни один торжествен­ный стол не обходился без Пелагеиных пирогов. Поджаристые, румяные, начиненные яблоками, капустой, пшенной кашей с морковью и яйцами, а то и просто картошкой, пироги эти были украшением любого стола. Даже спрятанные до времени где-нибудь в дальнем чулане, они подавали о себе весть своим ароматом.

Пытались по ее рецептам печь пироги и другие хозяйки, и неплохо пекли. Но таких, как у тетки Пелагеи, у них никогда не получалось. Поэтому в Больших Ключах говорили, что у нее — золотые руки.

— Что-то давно Пелагея не заходит, не заболела ли? — иног­да озабоченно говорила мама.

Я тут же отправлялся ее проведать, но дверь избушки ока­зывалась завязанной на веревочку — не от недобрых людей, а от ветра и проказливых коз. Значит, тетка Пелагея жива-здорова и скоро должна к нам зайти.

Через день-другой она действительно появлялась, усажива­лась на зеленый сундук возле дощатой перегородки — ее люби­мое место, и неторопливо разговаривала с мамой или дремала. Ради ее прихода мама всегда зажигала висячую керосиновую лампу, и в избе у нас сразу же становилось светло и празднич­но. Мы ужинали все вместе горячей рассыпчатой картошкой, которую высыпали из чугунка прямо на стол, и запивали холод­ным, кисло-сладким свекольником. В то полуголодное время мне казалось, что ничего вкуснее свекольника на свете и быть не может.

После ужина я садился с теткой Пелагеей на сундук и про­сил ее рассказать сказку про золотое колечко. Она знала толь­ко одну эту сказку, но мне никогда не надоедала ее слушать.

В некотором царстви-и, в некотором государстви-и, — слегка нараспев начинала рассказывать тетка Пелагея, — жила-была девочка со старой матерью. Жили они бедно, ели-пили несладко, да и то не каждый день. Пришло время, мать у девочки умерла, и осталась она одна-одинешенька. Никакого богатства у нее не было, кроме проворных рук да золотого ко­лечка, подарка матери. Умирала мать — говорила:

— Береги это колечко, доченька. Оно тебе счастье принесет.

Схоронила девочка мать и пошла наниматься в работницы к богатому хозяину: есть-пить надо.

— Будешь мне печь пироги, — сказал богатый хозяин. — Вот квашня, вот ларь с мукой. Угодишь — возьму в работницы, не справишься — иди на все четыре стороны.

Взялась девочка за работу. А сама вся дрожит от страха, вдруг не получится? Ведь пирогов она никогда в жизни не пекла. Жили они с матерью так бедно, что муки у них в доме и щепот­ки не было. Но взялся за гуж, не говори, что не дюж. Замеси­ла девочка кое-как тесто, стала печь пирог. А он расползается во все стороны, словно блин. Заныло у девочки сердце: чует, что не угодит хозяину, прогонит он ее.

Ан и правда все худо вышло. Принесла она хозяину свой пирог. Откусил он кусочек, и рот у него перекосился весь. Слов­но кислое-прокислое яблоко съел.

— Отрава, а не пирог! — закричал хозяин и затопал на де­вочку ногами. — Вон из моего дома!

Подкосились у девочки от страха ноги, и упала она на пол. Лежит, не поднимается. Долго богатый хозяин бесновался, а потом и говорит:

— Есть у меня любимая свинья. Если она съест этот пирог — твое счастье. Будешь печь пироги для нее.

Пошел богатый хозяин в хлев, хотел отдать пирог своей лю­бимой свинье, да раздумал и сам съел все до крошки. Вот ка­кой жадный был. Приходит и говорит:

— Съела свинья пирог, твое счастье. А за то, что мне не угодила, будешь работать задаром. Марш на кухню, принимай­ся за дело. Да смотри, старайся!

Снова взялась девочка за работу. «Наверное, это мне ма­мино колечко помогает» — подумала она и надела его на палец. Месит девочка тесто, старается. И вдруг видит — нет на пальце колечка! Заплакала она горько-горько, и потекли прямо в квашню ее соленые слезыньки.

Стала искать она колечко. Перемесила тесто заново раз, дру­гой, третий, прощупала все по горсточке — нет колечка. Ныли у девочки руки-ноги, ломило поясницу. Тесто с каждой минутой становилось все круче, а она все искала, искала...

Пришла пора печь пироги. Сажает их девочка на противни, ставит в горячую печь, а сама еле на ногах держится — так устала. А когда испекла, отнесла их хозяину.

— Мягки ли пироги? — спросила.

— Ох, мягки...

— Понравятся ли они свинье?

— Понравятся, понравятся, — отвечает ей жадный хозяин, а сам думает: «Соли ей не давал, а пироги вроде посолены. Может, она и без муки пироги испечет. Вот тогда заживу — еще богаче стану!»

Раздобрел хозяин. Разрешил девочке оскоблить квашню и испечь для себя пирожок-поскребышек. Собирает, соскаблива­ет девочка остатки теста в квашне, и вдруг видит — вот оно, ее колечко! Лежит на самом дне.

Обрадовалась девочка. Быстро испекла пирожок-поскребы­шек и присела в уголок у печки отдохнуть. В это время в дом зашел старик нищий и попросил милостыню. Разломила девоч­ка пирожок и половину отдала старику. Отведал он ее пирож­ка и сказал:

— Золотые руки у тебя, дочка. Спасибо тебе!

...Я замечал, что и мама старается потише греметь па кухне посудой, и сестра закрыла свой учебник, притихла в уголке, то­же слушает вместе со мной Пелагеину сказку. И невдомек мне было тогда, что это и не сказка вовсе, а самая настоящая быль: тетка Пелагея рассказывала про свое детство. Это она сама, оставшись сиротой, работала у деревенского попа прислугой. И однажды обронила в квашню колечко — подарок матери. Только было оно не золотое, а обыкновенное, самодельное, из медной копейки.

И вот снова, второй раз в жизни, тетка Пелагея осталась сиротой. В первый же год войны она получила сразу три изве­щения — о гибели мужа и двух сыновей. Больше никого у нее не осталось, даже внуков. Она как-то сразу постарела, стала забывчивой и усталой. И кто знает, перенесла бы она это горе, если бы не было у нее зацепки на земле, любимого дела — печь пироги. Она была нужна людям: чуть ли не в каждом доме справляли тогда поминки. А кто мог лучше ее испечь пирог, когда вместо муки — крахмал из мороженой картошки, собран­ной по весне в колхозном поле, а начинка — мясистые листья конского щавеля?

Умерла тетка Пелагея уже после войны. Легла однажды на свою нетопленую печь и не проснулась. Хоронили ее всем се­лом. И каждый, кто шел за гробом, вдруг почувствовал, что вместе с Пелагеей уходит из деревни что-то доброе и светлое, и воспринимал это как личную утрату. После себя не оставила она даже медной копейки, лишь добрую память в сердцах односель­чан, да сказку, которую выстрадала всей своей жизнью.

В избушке тетки Пелагеи поселились молодожены. И через несколько лет, подправленная и побеленная, она стала от дет­ских голосов похожей на веселый колокольчик.

Очкарик, нескладеха — фантазером, Наверное, растет мой младший брат. С ребятами не лазит по заборам, Жалеет воробьишек и грачат. Друзья его за это невзлюбили. Бедовые, лихие пацаны, Они его не раз за это били, А он молчал, не чувствуя вины. Но лопнуло терпенье, и однажды За сломанный кораблик у реки Он раздавал отчаянно и страшно Мальчишкам синяки, как пятаки! С тех пор ребята перестали драться. Теперь друзья — водой не разольешь. Ах, Вася, Вася, лопоухий Вася, Ты медленно, но все-таки растешь!

ВОЛЧОНОК

В деревне у каждого есть прозвище. Было оно и у того нескладного мальчишки, о котором я хочу рассказать — Волчо­нок, или Волчок. Прозвище подходило к нему как нельзя луч­ше. Рос он молчаливым, диковатым. Играл почти всегда один и скучно ему не было.

Прямо за их избой бежала речка. Речушка так себе, мелкая, без названия даже. Все ее так попросту и называли — речка.

А для Волчонка она была самым лучшим другом, кроме, конеч­но, Ивана Артемыча, отчима. Но о нем будет речь впереди.

На речке Волчонок пропадал целыми днями, особенно летом. Сидит где-нибудь на бережку, среди густой осоки, и смотрит на воду. Вот прямо по воде бежит на длинных ножках-ходулях продолговатый комар. У берега распустилась крупная, с не­большой кочан капусты, лилия, и точно такая же отражается под ней в воде... Рядом торчит треугольная мордочка зеленой лягушки. Ишь, лупоглазая... Волчонок обрывает головки ро­машек, кидает в лягушку. Раз... Недолет. Еще раз... Перелет. Раз.... Цветок падает напротив треугольной мордочки. И вдруг всплеск — и цветка нету! Лягушка проглотила его. «Ах, ты, хитрюга, — думает мальчишка, — сидишь, добычу подстерегаешь... Ну, сиди, сиди...»

Волчонок вспоминает про свой зверинец и отправляется посмотреть, все ли там в порядке. Зверинец он сделал сам. На перекате, где речка совсем мелкая и из воды торчат темно-зе­леные, замшелые камни, он огородил у берега небольшой учас­ток, в шаг шириной. Между большими камнями насовал мелких, так что запруда стала похожей на частое сито и пропускала лишь воду. В запруду он пустил улитку, юркого черноспинного гольца, двух маленьких рачков, которых поймал под камнями, и пятнистого, поменьше мизинца, тритона. Живите вместе! Дно в зверинце чистое, песчаное, в углу растут несколько кустиков зеленой ряски. Своим зверятам он приносил моченый горох и хлебные крошки, ловил комаров, но еще ни разу не видел, как они едят.

Волчонок любил речку. И она, словно по секрету, как хоро­шему другу, открывала ему свои тайны. Он знал, где под бере­гом живут большие коричневые раки. К ним в норы нередко заплывали и голавли, и красноглазая плотва. Знал он также, где прячется в осоке маленький светлый родничок, выбегающий из-под плиты известняка. А однажды речка подарила ему та­кое, что он чуть не закричал от восторга. Это была небольшая пещера. Выдолбили ее люди, когда копали здесь песок для хо­зяйственных нужд. Но потом забросили: слишком часто стали попадаться глыбы известняка. Вход в пещеру зарос крапивой, полынью, и она стала невидимой. Волчонок натаскал туда сена и стал часто играть там. Даже свой зверинец он теперь наве­щал реже. Никто не мешал ему целыми часами лежать на пря­но пахнущем сене, разглядывать какой-нибудь стебелек или следить за хлопотливым муравьем, заскочившим туда по своим неотложным делам. Ему нравилось бездумно смотреть вдаль, сквозь кружево зеленых листьев крапивы. Отсюда, с крутого бугра, хорошо была видна речка внизу, и две избы за ней на косогоре — Выселки, возле них старые ветлы, обсыпанные гра­чиными гнездами, и даже крыши Ключевки, от которой Высел­ки убежали почти на километр.

Свою мать Волчонок побаивался. Всегда раздражительная, закутанная в платки, кофты, рваные фуфайки, пахнущая ле­карствами, она в тридцать лет уже выглядела старухой. Он старался пореже попадаться ей на глаза, потому что запросто мог получить подзатыльник. А она иногда, задумавшись, вдруг стискивала его в своих объятиях, принималась часто целовать, плакала и причитала:

— Сыночек, кровинушка моя, и что же мы с тобой такие горькие, а?

В такие минуты Волчонок всегда старался побыстрее сбе­гать за соседкой, бабушкой Федорой, которая успокаивала мать разговорами, а затем укладывала ее в постель и поила отваром каких-то трав.

Только две их избы и остались на Выселках. Раньше были еще три, но хозяева разъехались, избы от недогляда пришли в ветхость и их постепенно, что можно было, растащили на топ­ливо. А камень (все они были сложены из местного известняка) уже после войны перевезли на колхозный двор и построили но­вую конюшню.

На колхозном дворе Волчонок бывал редко, там всегда ватажились мальчишки, дразнили его и дрались. Но там было столько интересного! Два длинных каменных амбара, покрытых железом. Новая конюшня. Деревянная сторожка, похожая на избушку на курьих ножках, — в ней хранились хомуты и другая конская сбруя. Колодезный журавель с большой деревянной бадьей и длинное, позеленевшее внутри корыто, выдолбленное из огромного бревна. В этом корыте поили лошадей. Здесь же стояли телеги, пахнущие соломой и дегтем, под навесом ле­жали плуги и бороны, валялись различные ржавые железки.

Но интересней всего был колокол. В Больших Ключах, ког­да-то стояла церковь, но ее сломали за ненадобностью, а коло­кол приспособили для хозяйских нужд. По его звону люди вы­ходили на работу, приходили на обед, собирались на собрания. Когда случался пожар или еще какая беда, в колокол звонили изо всей силы и в его густом, зычном гудении слышались всхли­пы. Звонили в колокол и зимой, в пургу, чтобы тот, кто заблудил­ся в поле, мог выйти на его голос.

Колокол висел на перекладине, между двумя врытыми в зем­лю столбами, и к языку его была привязана веревка. Без дела звонить не разрешали, чтобы зря не будоражить народ.

Однажды Волчонок пришел на колхозный двор — там было тихо и пусто. Он медленно обошел его кругом, словно обнюхи­вая каждую вещь, попил светлой воды из деревянного корыта и остановился под колоколом. Веревка висела у самого его лица, можно было взять и дернуть, и тогда колокол протяжно загу­дит, звон его облетит все Большие Ключи, докатится до их Выселок и уплывет дальше, за речку, в поля...

Но Волчонок уже научился быть осторожным.

Он набрал горсть мелких камешков, уселся под колоколом и стал по одному кидать их вверх. Удары получались слабыми, «комариными», но колокол все равно отзывался на них, гудел добродушно и долго» Кинет Волчонок камешек и слушает. Коло­кол тихо-тихо загудит, словно поет ему неведомую песню, она становится все тише, тоньше и, наконец, совсем замирает. Тогда Волчонок еще кинет камешек, и снова колокол поет ему ту же песню, от которой у мальчика сильно колотилось под грязной рубашкой сердце, а на губах застывала некрасивая, странная улыбка.

Волчонок так увлекся, что не заметил, как на колхозный двор въехала подвода. На телеге сидели подростки — Федул и Жека, и еще Чуркин, его ровесник. В школе Чуркин и Волчонок сидели на одной парте. С того дня, как мальчишки закончили первый класс, прошло более месяца, и они все это время не ви­делись, поэтому Чуркин обрадованно крикнул:

— Волчок, ты чего здесь? Хочешь верхом прокатиться?

Федул и Жека тоже посмотрели на Волчонка, но ничего не сказали. Чуркин помогал ребятам распрягать лошадь, потом стал поить ее. А когда осмелевший Волчонок влез на корыто, чтобы сесть верхом, Федул хлестнул лошадь вожжами, и она рысью бросилась в сторону.

— И так устала, пусть отдохнет, — сказал он.

Подростки сели на телегу, свернули самокрутки и закурили, а Чуркин стал носить в сторожку сбрую. Волчонок стоял у ко­рыта и молчал. Он чувствовал, что надо уходить, но не мог сдвинуться с места.

— Чего стоишь? — кинул в него окурком Федул. — Ишь, как смотрит, того гляди — укусит...

— Его и зовут Волчок. Не зря же ведь.

Федул спрыгнул с телеги и дернул Волчонка за рубаху:

— А ну, отцепись от колхозного корыта!

И тут произошло неожиданное.. Волчонок упал, рука его заце­пилась за обломок кирпича, он схватил его и бросился на Федула. Взгляд его был диким, губы дрожали. Федул оторопел, но увернулся и кинулся за телегу.

— Тикай, Жека, а то укусит! — закричал он испуганно. — Бешеный, бешеный!

А Волчонок, не помня себя, гнался за обидчиками. Яростно бросил им вдогонку кирпич, попал в колокол, и колокол протяжно всхлипнул.

Когда у них в доме появился Иван Артемыч, однорукий, в солдатской гимнастерке, пустой рукав которой был заправлен под ремень, мать сказала Волчонку, что это его «папаня» — так у нас в деревне все зовут своих отцов. И мальчишка быстро привязался к новому папане, чутьем угадав в нем своего защитни­ка. И если мать за какие-либо провинности ворчала на сына, а то и хваталась за хворостину, Артемыч легко отстранял ее сво­ей огромной бугристой ручищей.

— Оставь его... ребенок ведь.

Однажды Артемыч позвал его во двор помочь напилить дров. Волчонок с трудом таскал тяжелую поперечную пилу, она заст­ревала в бревне, и Артемыч помогал ему, подталкивал пилу в его сторону. По сути дела, он пилил один, а Волчонок только держался за ручку пилы и не давал ей болтаться из стороны в сторону. Но дело, хотя и медленно, продвигалось. Когда отпи­лили несколько чурбаков, Артемыч спросил ласково:

— Ну что, сынок, устал?

Волчонок кивнул и улыбнулся. Улыбка у него получилась такая же, как и взгляд, некрасивая, мрачная. И отчим больше ничего не сказал, а только погладил Волчонка по голове и о чем-то сильно задумался.

Артемыч был в нашей деревне пришлым, из каких-то даль­них мест. Жену его и детишек убило бомбой, деревню немцы сожгли, и он не захотел там оставаться, а прибился здесь, на Выселках, и женился на молодой, но хворой солдатке Соньке Волчковой. Человек он был хозяйственный, до войны работал по плотницкому делу, разбирался в сеялках-веялках и других машинах, поэтому в Больших Ключах его избрали бригадиром. Дома он не бывал по целым дням, а то приходил и поздно ночью, и Сонька с грустью смотрела, как все больше зарастает бурьяном двор.

— Два мужика в доме, а толку чуть: малый да увечный. Даже крапиву скосить некому, — жаловалась она соседке.

— И не грех тебе говорить такое, Соня? — отзывалась бабуш­ка Федора. — Счастье само в руки приплыло, а ты ворчишь...

И Сонька виновато опускала глаза. Она шла домой и прини­малась все мыть, чистить, скрести, посыпала желтым песком земляной пол в сенцах, разметала перед домом дорожку, словно готовилась к празднику.

Праздники у нас в те послевоенные годы бывали нечасто, но отмечались шумно и радостно, всей деревней. Самым главным считался День Победы. К этому времени обычно уже управлялись со всеми посевными работами (разве что картош­ку еще не сажали) и потому могли позволить себе небольшой отдых.

Перед Днем Победы мы вместе со своей учительницей под­метали школьный двор, посыпали его желтым песком, а ребята постарше влезали на крышу и укрепляли там красный флаг с золотым серпом и молотом. Полотнище флага тут же подхваты­вал невесть откуда взявшийся ветерок, и оно весело плескалось на фоне синего майского неба. Потом мы выносили во двор, под начинающие зеленеть тополя, школьные парты, накрывали их досками, и получался длинный стол. За этим столом на праздни­ке сидела вся деревня, от мала до велика.

Артемыч приходил, как и все, принарядившимся, в чисто выстиранной гимнастерке, с сияющими медалями на груди. А рядом с ним солидно вышагивал, стараясь не отставать, бо­соногий Волчонок. На нем была старая солдатская пилотка с красной звездочкой — подарок Артемыча, и глаза у мальчишки светились несказанным счастьем.

Я был старше Волчонка на год, учились мы в разных клас­сах, и потому в школе мало обращали внимания друг на друга: у каждого были свои интересы. Познакомились поближе и под­ружились мы с ним летом.

Как-то в обед я понес пойло теленку, которого каждое утро отводил на луг и привязывал на длинную веревку за колышек. Колышек был на месте и веревка тоже, а теленка не было. По­ка не пришла с работы мать, я кинулся на поиски. Обошел всю деревню, все огороды и овражки, заглянул на колхозный двор — нигде нет нашего Буяна.

И ноги сами понесли меня по затравенелой проселочной до­роге — на Выселки. Там, возле речки, часто паслось стадо и, возможно, теленок увязался за коровами. Но стада у речки не оказалось. Вконец расстроенный и уставший опустился я на пригорок, возле зарослей лопухов и конского щавеля, и две слезы шлепнулись мне на голые коленки. Меня не так пугала предстоящая взбучка от матери, как жалко было теленка, светлоглазого лопоухого Буяна. Вдруг на него напали волки или увели с собой проезжие цыгане? Ведь бывали такие случаи...

И тут я увидел, как от крайней избы за мальчишкой в пилот­ке гналась разгневанная женщина. Она размахивала длинной хворостиной и визгливо причитала:

— Ax ты, антихрист, дармоед, изверг, всю душу мою ты вы­мотал! Люди в дом тащат, а этот — все из дома. У, вражина! Ну, погоди, доберусь я до тебя...

Женщина вскоре отстала, а Волчонок (я узнал его сразу), перебежав речку, юркнул в лопухи и исчез, словно сквозь зем­лю провалился. Это заинтересовало меня. Вот бы научиться так прятаться! Но я удивился еще больше, когда через некоторое время услышал рядом с собой, из бурьяна, его шепот,.

— Сонька ушла?

— Какая Сонька?

— Ну, моя мать... Не видел, что ли, она за мной гналась?

— А, видал. Она в избу ушла, — отвечал я так же шепотом. Волчонок высунул из-под лопуха лобастую голову и насто­роженно осмотрелся. На лбу его вспухал багровый рубец от Сонькиной хворостины. Он, не вставая, сорвал лист подорожни­ка, поплевал на него и приложил ко лбу.

— Ну и дерется, зараза, — беззлобно проговорил он. — А ты тут чего делаешь?

И я рассказал ему о пропавшем теленке. Наверное, вид у меня был до того убитый, что Волчонок забыл о своем рубце на лбу, покопался в кармане и протянул мне небольшое, красное с одного бока яблоко.

— Ешь вот... Грушовка, у нас их пять корней растет. Папаня говорит, можно бы еще посадить штук десять, да налоги боль­шие. А теленок твой уж дома, небось, — успокоил меня он.— Побегает-побегает, пить захочет и — придет. Наш тоже иногда убегает, а потом приходит.

Это неожиданное участие растрогало и ободрило меня. Мы долго разговаривали с ним о разных разностях, лежа на траве лицом друг к другу. И мне показалось, что не я, а Волчонок старше (а значит, умнее и опытнее) меня на целый год. А когда я спросил, за что его гоняла мать, он задумался. Потом пытли­во посмотрел мне в глаза, словно на что-то решаясь, и тихо спросил:

— Никому не скажешь?

— Никому...

— А знаешь, что за предательство бывает?

— Знаю... — как эхо, отозвался я, хотя не очень ясно пред­ставлял, что же бывает человеку за предательство. Скорее все­го, убивают.

— Значит, будем дружить? — с нескрываемой радостью про­шептал он.

— Да!

Волчонок растопырил пальцы, я тоже, мы переплели их и крепко, до боли, пожали друг другу руки.

— А теперь ползи за мной, — приказал он.

Вскоре мы очутились в его заветной пещере. Я был первым человеком, кому Волчонок доказал ее. Мне так у него там по­нравилось, что я забыл и о пропавшем теленке, и обо всем на све­те. Волчонок разворошил в углу сено и достал оттуда красный лоскут, аккуратно привязанный к чисто и гладко оструганной палочке. Это был небольшой флаг, настоящий красный флаг! В уголке его были неумело вышиты желтыми нитками серп и молот.

Вот за этот флаг и влетело сегодня Волчонку от матери. Вернее, не за флаг (о нем она ничего не знала), а за красную шерстяную юбку, от которой Волчонок отрезал солидный кусок для флага. Юбка эта хранилась у Соньки еще с девичества, с довоенного времени, на самом дне сундука. Получила она ее в районе, на слете передовых вязальщиц снопов, как премию. Всего несколько раз наряжалась Сонька в эту юбку, когда бе­гала с подружками на деревенские вечерки. А потом неожидан­но грянула война...

Откуда все это было знать Волчонку? Он видел, что юбку мать не носит, значит — ненужная, а ему до зарезу требовался красный лоскут для флага. Не знал всех этих подробностей в тот день и я, и мы веселились с моим новым другом напропалую.

Сегодня у нас будет праздник — День Победы, —возбуж­денно говорил он, прикрепляя флаг над входом в пещеру.

А потом мы сидели с ним возле плоского камня, заменяв­шего нам стол, ели кисло-сладкие, еще недозрелые яблоки, по очереди пили ледяную воду из берестяного ковшика (Волчонок набрал ее в своем потайном родничке) и, подражая взрослым, пели песни.

Вставай, страна огромная,

Вставай на смертный бой

С фашистской силон темною,

С проклятою ордой!

Это меня папаня разным песням выучил! — с гордостью признался Волчонок.

Пели мы вполголоса, чтобы не услышала Сонька и случайно не обнаружила пещеру. А о том, что она могла найти пещеру по красному флагу, который развевался над входом, мы даже не подумали. И все-таки тревога за друга не покидала меня.

— Как же мать узнала про юбку?

— Одежу нынче стала сушить, вынула все из сундука. Ви­дишь вон, на загородке развешала... А так бы она еще сто лет не догадалась. Ведь я давно уже флаг сделал, после праздника, когда в школе гуляли, помнишь?

Я кивнул и снова спросил:

— И что же тебе теперь будет?

— Что будет, то и будет... — не очень весело отвечал Волчо­нок. — Я могу и тут жить, в пещере.

— А я тебе буду еду носить: и хлеба, и огурцов...

Он быстро и благодарно взглянул мне в лицо и уже веселее проговорил:

— А хорошим флаг получился, правда? Как в нашей школе.

— Как настоящий! — подтвердил я вполне искрение.

...Домой я вернулся уже в сумерках. Буян, как и предполагал Волчонок, был дома. Он, спасаясь в самую жару от оводов, оборвал веревку, забрался в открытый хлев и простоял там весь день.

На следующее утро, придерживая топорщившиеся карманы, набитые ломтями хлеба, вареной картошкой и мало­сольными огурцами, я помчался на Выселки. Но Волчонка в пещере не было. Искать долго не пришлось: Волчонок и Артемыч были во дворе. Артемыч легко, словно играючи, колол березовые чурбаки. Я просто диву давался, как это ловко по­лучалось у него с одной рукой! «Как фокусник», — подумал я про себя. А Волчонок, тоже любуясь Артемычем, носил свежие по­ленья в избу. Я стал помогать ему. «Все в порядке, — шепнул он мне, — только смотри: про пещеру — ни гу-гу...»

Я понимающе кивнул.

Как потом выяснилось, домой Волчонок пришел лишь поздно вечером, когда вернулся с работы Артемыч. Он показал ему свой флаг и во всем признался: и как пели «Вставай, страна огромная...», и как он собирался жить в лопухах (тут Волчонок немного соврал, умолчав о пещере), и как я обещал приносить ему еду. И его не стали даже ругать, только впредь велели ни­чего без спросу не трогать. Правда, мать долго не могла успо­коиться, ворочалась всю ночь и вздыхала — очень уж ей жалко было свою шерстяную юбку.

С тех пор мы крепко подружились с Волчонком, или Володей Волчковым — так было его настоящее имя. И потом, если кто-то обижал нас, особенно в школе, всегда заступались друг за друга.

А всю провизию, что я принес ему в тот день, мы съели сообща, прямо на улице, за дощатым столиком под яблоней. Артемыч тоже завтракал вместе с нами. Он принес из избы махотку парного молока, сырых яиц, нарвал свежих яблок, и завтрак вышел на славу.

На зорьке я в поле Спешил вдоль села. И радость росточком Зеленым рос лаг А с поля иду Неторопким шажком. Земля повязалась Закатом-платком. В руках моих — тяпка, Ботинки в пыли. Вот наше село Показалось вдали . Приветливо машет Мне веткой ветла. И радость в душе, Словно мак, расцвела. Вот так же с работы Шагает отец! Наверное, вырос И я, наконец...

ЧАЛУХА

Когда я пошел в четвертый класс, часть домашней работы как-то сама собой легла на мои плечи. Наколоть дров, вычис­тить хлев, откидать снег от сеней, так как в метель избу нашу почти всегда заносило по самую крышу, — все это было мне не очень в тягость. Правда, маме приходилось ежедневно напоми­нать мне, что я должен сделать. В то время я жил, как во сне, потому что запоем читал книги. Читал в школе на уроках, до­ма на печке, даже в полутемном хлеву, пристроившись возле узкого окошка, сквозь которое падали косые предзакатные лу­чи. Особенно мне нравились книги о красивой деревенской жизни, где было электричество, дома культуры, рекордные урожаи и обязательно — веселые разноголосые свадьбы.

А весной, когда занятия в школе кончились, я повадился ла­зить на крышу соседнего брошенного дома и там, спрятавшись за трубой, продолжал читать. Здесь однажды и заметил меня колхозный бригадир.

Карабчик, в тебе сколько росту? Метр сорок будет? — озабоченно спросил он.

Один метр пятьдесят шесть сантиметров, — отвечал я. — А что?

— Ого! — обрадовался бригадир. — Скоро меня догонишь. Спустись на минутку, потолковать надо.

Говорил он серьезно, как со взрослым, и это польстило мне. Я быстро спустился. Он по-мужски, за руку, поздоровался со мной, и сунул мне ременную уздечку:

— Держи, свою отдаю.

— Зачем? — удивился я.

— Как зачем? — теперь уже удивился он. — А как же ты лошадь без уздечки запряжешь?

— Да какую лошадь? — ничего не понимал я.

— Какую — там конюх скажет. Лучше всего Чалуху, она посмирнее. Отнеси домой свою библию, — тут он покосился на толстую книгу в моих руках, — и дуй на конюшню. Навоз бу­дешь на поле возить, твои товарищи давно уже там.

Так впервые, вроде бы полушутя, я получил наряд на рабо­ту. Это было уже не баловство и даже не помощь старшим, а самостоятельное дело: за десять возов навоза, отвезенных на дальнее поле возле Алексеевского леса, бригадир записывал трудодень.

А когда я пришел на колхозный двор, где находилась ко­нюшня, то неожиданно оробел. И было от чего. На круглом широком жернове, лежавшем возле кузницы, сидело несколь­ко женщин с вилами. Значит, под их пристальными взглядами я должен был сам, без чьей-либо помощи, запрягать лошадь!

— Ну, какой же ты мужик, если лошадь запрячь не можешь? — наверняка засмеются они.

Мне уже приходилось это выслушивать. Но тогда я еще не работал и запрягал лошадь для домашних нужд, чтобы привез­ти хворосту на топливо или соломы для коровы Зорьки. А тут пришел, как взрослый, зарабатывать трудодни! Значит, и спрос с меня будет, как со взрослого.

Укрепить седелку, не сильно и не слабо затянуть подпругу, надеть хомут, завести лошадь задом в оглобли — все это я проде­лывал более-менее сносно. А дальше начиналась путаница. Я ни­как не мог запомнить, с какой стороны закладывать дугу с ле­вой или с правой? Если случайно закладывал ее правильно, то дальше все шло, как по маслу: упершись ногой в нижнюю часть хомута, затягивал супонь, потом подвязывал чересседельник, прицеплял вожжи и — но, милая, поехали!

Но мучила меня не только дуга. Порой оказывалось, что вож­жу я просунул под чересседельник, в то время как она должна быть сверху, или вдруг дорогой развязывалась супонь на хо­муте... Вот почему к конюшне я подошел с совершенно убитым видом.

— Ты чего тут с уздечкой шлендаешь? — строго окликнул меня конюх дед Иван. — Да никак уздечка-то бригадирова?

— За лошадью пришел, — отвечал я как можно бодрее. — Навоз возить.

— Дома, что ли?

— Не, от конюшни...

— A-а, кони-лошади... — удивленно-раздумчиво протянул дед Иван. — Запрягать-то умеешь?

— Умею, не впервой, — хорохорился я.

— Ну, что ж, тогда бери Чалуху, кони-лошади...

У деда Ивана была странная поговорка — «кони-лошади», ко­торой он к месту и не к месту украшал свою речь. И от этого сер­дитый старик показался мне сейчас более приветливым.

Чалуха была в стойле. Увидев меня с уздечкой, она прищури­ла один глаз и оскалила зубы. Но свирепость ее — показная. Это была добродушная кобыленка, к тому же, как говорили, с немалой ленцой. Рысью она еще бегала, а разогнать в галоп ее никому не удавалось. С Чалухой мы были хорошие знакомые, именно на ней в свое время ребята учили меня ездить верхом. Сначала шагом, а потом завели на вспаханное поле (чтобы мяг­че было падать) и разогнали на рысь. Но я тогда не упал: вце­пился в гриву, прижался грудью к самой холке и удержался.

И все-таки немного позже я с нее свалился — прямо под ноги. А было это так. Во время сенокоса на Чалухе сгребали сено на конных граблях. Вечером кто-то из мужиков попросил меня от­вести лошадь на конюшню. Чалуха чуть ли не с места припусти­лась рысью, то и дело призывно ржала. На конюшне у нее ос­тался жеребенок, которого не пустили вместе с матерью, чтобы он случайно не попал под железные зубья конных граблей и не поранился. На мое подергивание поводом лошадь не обращала никакого внимания и бежала не по дороге, а напрямик, через луг, перепрыгивая через канавы и кочки. Об одну кочку она спот­кнулась, тут-то я и свалился прямо ей под ноги. И лежать бы мне потом в больнице, а может быть, и на погосте, если бы умная лошадь быстро не сориентировалась. Большое тяжелое копы­то ее, чуть коснувшись моего живота, каким-то чудом задержа­лось в воздухе и протащилось дальше волоком. Отбежав несколь­ко метров, лошадь остановилась и повернула голову в мою сто­рону. Я даже не успел испугаться (испуг пришел потом), быстро вскарабкался ей на спину, и Чалуха снова припустилась рысью к конюшне.

Я никому про этот случай в деревне не рассказывал, но к Чалухе проникся глубоким уважением. Вот на этой лошади мне и предстояло начать свой первый самостоятельный рабочий день.

Запряг я Чалуху как нельзя лучше, потому что рядом снова оказался бригадир, однорукий Иван Артемыч. Он подавал мне сбрую, причем, всякий раз то, что требовалось в данный момент: то седелку, то хомут, то дугу или чересседельник — и я ничего не перепутал. Когда женщины накидали вилами на телегу дымя­щийся, парной, хорошо перепревший навоз, я бросил сверху охапку лопухов, уселся на них и взял в руки вожжи.

— Н-но, милая!

Чалуха мотнула головой, воз тронулся, и мы благополучно завернули за угол. Чтобы выехать на дорогу, нужно было завер­нуть еще за один угол конюшни, но возле него лошадь вдруг заартачилась. Встала — и ни с места, славно ее привязали.

— Но, старая кляча! — злился я, размахивая длинной хворос­тиной. — Кнута захотела?

Но кнутом я ее только пугал, у меня его не было, да и хворос­тиной ударить свою же спасительницу рука никак не поднималась. Лошадь продолжала не слушаться и я, выведенный из себя, все-таки раза два хлестнул ее, оставив на пыльной шерсти тощего крупа белые следы. Чалуха повернула голову, удивленно посмот­рела на меня, словно хотела сказать: «Зачем же ты так, а? Не­хорошо, брат...», затем резко рванулась в сторону, передок теле­ги подвернулся, и я вместе с навозом кубарем полетел на землю. Уже падая, я услышал подозрительный скрежет, словно с силой скребли железом по камню. Так оно и оказалось: задняя ось теле­ги за целилась за угол конюшни и выворотила несколько боль­ших камней. Умная лошадь почувствовала это раньше меня, вот и встала, чтобы не было беды. Но беда все-таки случилась — по моему недосмотру.

На шум подошел дед Иван, с первого взгляда оценил обста­новку, взял лошадь под уздцы, развернул ее, и телега снова вста­ла на колеса. Следом за /конюхом подошли женщины с вилами. От стыда я не знал, куда девать глаза, покорно ожидая града попреков и насмешек. А они молча покидали свалившийся навоз на телегу и, словно пригорюнившись, так же молча облокоти­лись о вилы.

— Эх, кони-лошади... — бормотал дед Иван, подавая мне вожжи. — Ты, малый, вперед смотри, но и назад не забывай ог­лядываться.

Чалуха, словно чувствуя мое состояние, сама вышла на до­рогу и не торопясь, но уверенно зашагала по ней.

Где-то на середине пути нам повстречалась громыхающая кавалькада. Это неслись, стоя на пустых телегах во весь рост, Юрка Жаворонков, Митя Егоров, Ванек Саксонов и другие мои одноклассники — человек десять. Они уже отвезли навоз и возвращались назад, гиканьем и веселыми криками погоняя лоша­дей. И они у них бежали, да еще как!

— Карабчик, зачем ты эту клячу взял? — кричали мне ребята.

— На ней только кислое молоко возить!

— И-э-эх, залетные!

Ребята умчались, а мы с Чалухой продолжали медленно та­щиться в сторону Алексеевского леса. Я было пробовал ее пого­нять и даже пускал в ход хворостину, но лошадь лишь недоволь­но отмахивалась хвостом и продолжала идти, как и шла. Нако­нец, доехали до места. И пока я сталкивал руками и ногами на­воз с телеги, ругая себя, что не прихватил вилы, на дороге сно­ва показалась цепочка подвод: ребята уже везли по второму возу.

«Вот так и будет весь день: товарищи два воза привезут, а я — один, они опять два, а я — один...» — с грустью думал я и замахнулся на свою ленивую лошадь.

— У, холера!

Но Чалуха снова удивила меня. Пристроившись к общей це­почке подвод, она не отставала от них, сама пускалась на рысь, если бежали другие, и даже как-то лихо и гордо держала вечно понурую голову. Мол, знай наших! Я повеселел. А когда подъ­ехали к конюшне, то на душе совсем стало хорошо. Дело в том, что вывороченные из угла камни кто-то снова вставил на место, только швы между ними были замазаны не глиной, а навозом. Кто за меня постарался, не знаю, скорее всего, конюх дед Иван. Но мне о моей оплошности никто не напоминал, словно ее и не было.

Весь этот день рядом с товарищами работалось легко и ра­достно. Так же было и на второй день, и на третий — всю неде­лю, пока наша «школьная бригада», как назвал нас Иван Артемыч, не перевозила на поля весь навоз, накопившийся возле конюшни за несколько лет. Да и какая там работа — сиди се­бе на возу да посвистывай от нечего делать или песни пой.

— Летят перелетные птицы, — начинал кто-нибудь на первой подводе.

— В осенней дали голубой! — подхватывали на второй.

— Летят они в жаркие стра-а-ны, а я остаюся с тобой, —продолжали третья и четвертая подводы.

Так, по цепочке, пес­ня докатывалась до самого конца нашего обоза, возвращалась назад и плескалась, звенела над проселочной дорогой, над по­лями, переплетаясь причудливо с весенними трелями жаворон­ков и чибисиными криками.

А приедешь на паровое поле — быстро спрыгивай, круто по­ворачивай лошадь, взяв ее под уздцы, и телега, скрипнув на шкворне, опрокидывается набок. Оказывается, и вилы совсем не нужны: навоз сваливался сам по себе.

Я всю неделю работал на Чалухе и понял, что называют ее ленивой совсем незаслуженно. Это была старательная, добро­совестная лошадь. Когда дорога круто шла на подъем (есть та­кой коварный пригорочек между нашей деревней и Алексеевским лесом), Чалуху не нужно было подгонять. Она сама за­ранее прибавляла шагу, вся напрягалась, вытягивалась в струн­ку и быстро, с разгону, втаскивала воз на вершину пригорка. Там она останавливалась и переводила дух. Стоять, конечно, она могла сколько угодно, и тут уж требовалось подстегнуть ее вожжой, лишь после этого она не спеша двигалась дальше.

Нет, Чалуха была не ленивая, а скорее всего — мудрая ло­шадь. Из-за почтенного возраста в ней не было уже такой пры­ти, как, скажем, у ее дочери Майки. Вот она и рассчитывала каждый свой шаг, берегла силы, словно понимала: сдуру можно и надорваться, а кто потом выполнит предназначенную ей часть заботы?

II. МАША СПРАВЕДЛИВАЯ

Изба в соломенном платочке! Ты не ждала меня, поди? А я пришел. И видишь — с дочкой. Ты нас на отпуск приюти. Ты расскажи моей матрешке, Что и без хлорки есть вода, И что обычные лепешки — Такая вкусная еда! Пускай девчонка-горожанка Узнает россыпь звучных слов: Брусница, скирд, амбар, лежанка, Кубан, столешница, весло... Я знаю: с твоего порога Долеко виден край родной. Будь с ней и ласковой, и строгой, Какой всегда была со мной. Ты можешь многое поведать: И быль, и сказку рассказать... Когда мы с ней назад поедем, Пусть загрустят ее глаза.

Бывает так: выдумает что-то человек, а потом сам же и поверит в свою выдумку. Вот так и моя Маша. Видно, заговорила в ней кровь предков — неутомимых на выдумки ключевцев!

Как-то шли мы с ней из детского сада, и Маша таинствен­ным полушепотом сообщила мне:

— Пап, я теперь не просто Маша, а Маша Справедливая.

— Ну-ка, расскажи, расскажи, — попросил я ее. — Это что, новая игра?

— Нет, просто я сама так решила. Вот скажи: были на свете Василиса Премудрая, Елена Прекрасная?

— Были, только давным-давно.

— Ну вот. А я буду — Маша Справедливая. Только ты нико­му не говори, а то неинтересно будет. Хорошо?

— Хорошо. А маме можно?

— Маме можно, — разрешила Маша.

После ужина она сделала мне замечание — не вымыл свою тарелку. Пришлось подчиниться. А когда по телевизору закон­чилась передача «Спокойной ночи, малыши», Маша сама, без уговоров, отправилась спать. Просто удивительно!

А на другой день она пришла с улицы в слезах. Говорит, хо­тела разнять двух драчунов. Они никак не могли решить, кому первому ехать со снежной горки. А когда мальчишки увидели, что в их дела ввязывается девчонка, они тут же перестали драться и сообща надавали тумаков ей самой.

Да, оказывается, быть справедливой не так-то просто.

Что-то ждет мою Машу впереди?

Удивительное дело — За день все зазеленело! Даже старая ветла Распустилась, ожила: На ветвях раскрылись почки, Словно клювы у скворчат, И зеленые листочки Язычками в них торчат.

КАМЕНЬ ЗА ПАЗУХОЙ

Маша пришла с улицы. Рассеянно перебирает игрушки в сво­ем ящике и о чем-то думает. Я за столом решаю задачи: у меня скоро выпускные экзамены в вечерней школе.

— Папа, а почему бабушка Роза такая злая?

— Просто она старенькая. А все старые люди раздражитель­ные, им покой нужен.

Откровенно говоря, я и сам недолюбливаю эту усатую ста­руху Розу. Целыми днями сидит она на скамейке под окнами своей квартиры, зорко наблюдает за соседями или ходит по дво­ру и придирается к ребятишкам. То ей не нравится, что они слишком громко шумят, то начнет выгонять их из-за изгороди, где растут бузина, сирень и несколько яблонь-дичков.

Но детворы у нас во дворе с каждым годом становится все меньше. Молодые семьи все чаще получают отдельные кварти­ры в новых микрорайонах и покидают этот старый квартал. Уезжают и дети.

— Папа, а зачем она камень за пазухой носит?

Это опять Маша. Никак не дает мне решать задачи. Я объяс­няю ей, что никакого камня нет, просто так говорят о людях, ко­торые на кого-нибудь затаили зло. Но Маша мне не верит. Го­ворит, что сама видела у Розы камень за пазухой — большой та­кой, серый, с острыми краями. Маша делает страшное лицо, а сама чуть заметно, одними глазами, улыбается. Это она пригла­шает меня поиграть, и мы начинаем с ней сочинять сказку.

Иначе Маша не успокоится.

...Жила-была злая старуха Роза. Сначала она не злая была, а обыкновенная, как все бабушки. Под окнами ее квартиры рос развесистый клен. Она каждое утро поливала его и слушала веселую песню маленькой птички зорянки, которая жила в ветвях.

Однажды, когда все легли спать, люди в одной из квартир забыли выключить свет. Он яркой полосой падал прямо на клен и разбудил зорянку.

— Чилинь-чилинь! — защебетала она и села на подоконник бабушки Розы — Начинается новый день, из-за леса на золотой колесницей нам едет солнышко! Чилинь-чилинь!

— Кши, полуночница! — замахнулась на нее Роза со своей жаркой пуховой постели. — Спать мешаешь!

Но птичка никак не могла остановиться. Она пела свою обык­новенную песенку о наступающем дне, о белых туманах над за­городной речкой и о розовощеких малышах, которым пора вста­вать. Она знала только одну эту песенку и поэтому так самозабвенно распевала ее, что ничего не замечала вокруг.

— Ну, погоди, — сказала старуха, — я с тобой разделаюсь.

Она оделась, вышла на улицу и нашла на дороге большой серый камень с острыми краями. Роза хотела убить зорянку. Но люди в соседней квартире в это время погасили свет, зорянка поняла, что ошиблась, приняв его за рассвет, и юркнула в густую листву клена. А старуха спрятала камень за пазуху.

— Как только эта орушка сядет на подоконник, я ее убью, — решила она.

Проходил день за днем, а зорянка все не садилась на подо­конник. Пришла осень, и птичка улетела на юг. А потом наступи­ла зима. Всю зиму старуха не вынимала из-за пазухи камень. Наконец, пришла весна, и на ее подоконнике снова запела зо­рянка. Хотела Роза подняться и убить ее камнем, но он так крепко прижал ее к постели, что она даже не смогла пошеве­литься. Так злая старуха и умерла.

— Она убила себя сама, потому что носила камень за пазу­хой, — сказали люди.

— Так ей и надо! — обрадовалась Маша. Потом она притих­ла, долго смотрела в окно и, наконец, добавила:

— Но это была не наша бабушка Роза, а так, сказочная...

— Конечно, — поддержал я ее.

— А наша бабушка Роза просто старенькая. А старые все ворчат, ведь они очень устали за свою жизнь, и им нужен покой.

Я в лес товарища зову, А он все тянет к речке . И полетели в синеву Обидные словечки! Надулись, словно индюки: Уже враги до гроба! Стоим, сшибаем лопухи, Насвистываем оба . А летний день горяч, красив, И пахнет спелой рожью, И получается мотив У нас один и тот же! Он улыбнулся, я — в ответ, И засмеялись оба, И никакой размолвки нет, Ведь мы друзья до гроба.

НОВОСЕЛЬЕ НА НОВОЙ УЛИЦЕ

Вторую неделю живем мы в новом микрорайоне на краю города. Все у нас новое — и крупнопанельный дом, и чистый, промытый недавним дождем асфальт, и молодые липки с влаж­ными ветками, и клумбы с цветами. Да и улица наша так и на­зывается — Новая.

И только воробьи, кажется, все те же, старые — серенькие и веселые. Какой гам и трезвон они поднимают по утрам! Не мень­ше воробьев шумят ребятишки. Детей во дворе так много, что можно подумать, будто в нашем доме находится детский сад.

У моей Маши уже появились новые друзья и новые хлопоты. Ребята подобрали выброшенный кем-то картонный ящик — упаковку от телевизора — прорезали в нем окошки и дверь.

— Хороший дом получился! — похвалил я. — А кто же в нем будет жить — куклы?

— Нет, не куклы. Черноушка в нем будет жить, вот он, — и мальчуган в берете показал мне на серого взъерошенного котен­ка с черными ушками, который сидел в уголке и старательно обгладывал рыбий хвост.

— И Мурка из нашего подъезда.

— И Барсик... — затараторили девочки.

— Кормить мы их кормим, — доверительно поделилась со мной Маша, — а вот спать им негде, ночью ведь холодно на улице, правда, папа?

«Чепуха какая-то... — сердито думал я, поднимаясь к себе на четвертый этаж. — Дом только что заселили, а уж в подъездах полно бездомных кошек. Тощие, голодные, с горящими насторо­женными глазами... Еще детей оцарапают или заразу какую разнесут. И откуда они берутся?»

Загадку эту мне помогла разгадать соседка, словоохотливая старушка. Оказывается, с давних времен существует такой обы­чай. Когда жильцы въезжают в новый дом, они сначала пускают кошку, а потом уже сами переступают порог. Иначе, как гласит поверье, не будет им счастья в новом доме. Обычай этот сохра­нился до наших дней, но в каком уродливом виде! С кошками в новые квартиры въезжают многие. А через день-другой выбра­сывают их за дверь: они дело свое сделали, теперь пусть катят­ся на все четыре стороны. Вот и бродят бездомные кошки по подъездам.

И зверье, как братьев наших меньших,

Никогда не бил по голове...—

вспомнились мне слова поэта. И стало грустно. Признаться, кошки меня никогда не интересовали. Вот, скажем, лошадь — другое дело. Но я все-таки выбежал в подъезд и крикнул Маше:

— Знаешь что? Давай возьмем Черноушку к себе, пусть у нас дома живет!

— А мама не будет ругаться? — радостно и настороженно спросила Маша.

— Пусть ругается, — легкомысленно ответил я. — Нас все-таки двое, выстоим как-нибудь.

— Не двое, а трое, — поправила меня Маша и погладила Черноушку, который уже сидел у нее на руках и тихо, благодар­но мурлыкал.

На следующее утро, собираясь в детский сад, Маша наказы­вала котенку:

— Не шали здесь без меня, будь умником. И никого не бой­ся — ни Бабы-Яги, ни фашистов.

И уже на улице спросила меня:

— Папа, скажи, а Баба-Яга — фашистка?

— Самая настоящая, — серьезно ответил я.

Вот и мальчишки наши говорят, что фашистка. Ты знаешь, как от нее спасаться надо?

— Как?

— Нарисуешь на двери красную звездочку, и она близко к дому не подойдет. А если незаметно подкрадешься и нарисуешь звездочку на ее доме, тогда сразу сквозь землю провалится. Вот только надо сначала узнать, где она живет.

— Где-нибудь за морями, за долами...

«Странный растет ребенок, — думал я, — Никогда не знаешь, что она думает, о чем спросит тебя в следующую минуту. А мо­жет быть, не странный, а — обыкновенный?»

Как-то покупали мы с ней в новом киоске газеты, и снова Ма­ша вспомнила про Бабу-Ягу. А сама за стеклом разные значки рассматривает. Пригляделся я — а там, среди значков, прода­ются маленькие красные звездочки, какие носят октябрята. Ну, конечно, купил одну звездочку Маше. Как она обрадовалась! Целыми днями не расставалась с этой звездочкой. Даже когда ложилась спать, прятала ее под подушку. А вчера вернулась с улицы — звездочки нет.

— Потеряла? — спросил я.

— Нет, подарила Аленке, своей новой подружке. Они вдвоем с мамой живут, папа уехал от них, совсем. Аленка боится Ба­бы-Яги, а со звездочкой не страшно. Пусть носит, правда?

— Конечно, пусть носит, — согласился я.

И Маша, чмокнув меня в щеку, снова убежала во двор, к своим друзьям. Любимое их занятие, как я заметил — рисовать па асфальте мелом. Кто ракету рисует, кто всадника на коне, а кто разных зверей или кукол. И только самый маленький маль­чик, по прозвищу Карапуз, всякий раз рисует колесо. Ему очень хочется, чтобы оно у него получилось совсем-совсем круглое, как настоящее.

— Подвинься, Карапуз, — обычно говорят мальчишки, — опять ты со своим колесом. Кому оно нужно? Только место зани­маешь...

И прогнав Карапуза, они стирают его колесо, а на его месте рисуют завод с трубой или машину.

Сегодня Карапуз снова рисовал колесо, но у него кончился мел. И Маша подарила ему свой. Мальчишка старался изо всех сил, весь перемазался, но был доволен: колесо получилось очень хорошее, совсем-совсем круглое. Но как следует полюбоваться на него он не успел: мама позвала обедать. А на улице в это время начались очень странные события.

Во двор откуда-то влетел сильный ветер, подхватил с асфаль­товой дорожки нарисованное колесо и покатил. Через минуту колесо уже было на другом краю города, а еще через минуту — далеко в чистом поле. Там на рельсах стоял поезд. Изо всех ва­гонов выглядывали пассажиры: молодые и старые, усатые и лысые, в шляпах и без шляп. Все они размахивали руками и кри­чали на машиниста.

А машинист ходил возле паровоза и молчал. У паровоза сло­малось одно колесо, и он не мог дальше ехать.

— Мы не можем опаздывать из-за вашего колеса! — крича­ли пассажиры.

— Где я возьму здесь, в чистом поле, новое колесо? — сказал машинист. — Нарисую, что ли?

— Это нас не касается, у нас билеты есть! — кричали ему молодые и старые, усатые и лысые, в шляпах и без шляп.

В это время машинист увидел, как ветер катил по полю на­рисованное колесо. Машинист тут же поймал его. Колесо было очень хорошее, совсем круглое.

— Вот здорово! — обрадовался машинист.— Теперь мы на станцию приедем вовремя, и пассажиры не будут кричать и раз­махивать руками.

Он быстро приладил нарисованное колесо на место сломан­ного, и поезд снова весело побежал по рельсам.

Карапуз ничего не знал об этих удивительных событиях. Ког­да он после обеда вышел на улицу и не увидел на асфальтовой дорожке своего колеса, то чуть не разревелся. Ведь у него впер­вые получилось такое отличное колесо, а он даже не успел на него полюбоваться! Но Маша рассказала ему все, что произош­ло, и Карапуз улыбнулся.

— А я думал, его опять стерли мальчишки.

— Ну, что ты, — не моргнув глазом, ответила Маша. — Я са­ма видела, как его ветер укатил.

Всего вторую неделю живем мы в новом микрорайоне, но, глядя на ребятишек, можно подумать, что давным-давно...

Круглый год за Круглой речкой Жили чудаки. Пели в доме их за печкой Круглые сверчки . Рос подсолнух под окошком Круглый, словно блин. Утром к маме с круглой ложкой Мчался круглый сын. Ели все из чашки круглой. Кашу с молоком, Да играли в пятый угол, Хоть был круглым дом. А когда на круглых ножках Шли кружком гулять. К дому круглые дорожки Их вели опять.

ЖУК И ПОДСОЛНУХ

Как и все дети, Маша любит, когда ей перед сном рассказы­вают сказки. Но у нас, у взрослых, всегда много важных дел, и на сказки времени не остается.

— Пойми, Машенька, ведь мы с папой и работаем, и еще учимся в вечерней школе, — говорит мама. — У нас каждая ми­нута на счету.

— Я понимаю... — задумчиво отвечает Маша. — Но что же де­лать, если я очень люблю сказки?

И вдруг радостно, звонко захлопала в ладоши:

— Придумала, придумала! Я теперь сама себе перед сном буду сказки рассказывать! Какую захочу, такую и расскажу.

На том мы и порешили. Когда запас сказок у Маши кончил­ся, она стала их выдумывать. Узнал я об этом совершенно слу­чайно, когда однажды прислушался, о чем она шепчется сама с собой. Вот одна из ее сказок, которую я записал своими слова­ми.

...Шел но дороге старый жук. Птица-синица разбила ему клювом крыло, и теперь он ходил пешком, а летать не мог. Шел он вечером. Было сыро, темно, и жук наткнулся на что-то твердое.

«Не враг ли?» — подумал жук и моментально выставил впе­ред рога. Но это было большое зерно. Стояла весна, все вокруг прорастало, шевелилось, и зерно тоже чуть заметно вздыхало.

— Бедняжка, ты болеешь, наверное, — сказал жук.

И он отнес зерно к себе в норку. Там он засыпал его рыхлой землей, сверху лег сам, чтобы было теплее, и задремал. Прос­нулся он оттого, что кто-то толкнул его в бок.

— Это ты толкаешься? — сказал жук своему гостю. — Спи себе, здесь тебя никто не обидит.

Но его снова несколько раз толкнули в бок. Это был малень­кий, упругий росточек, который тянулся вверх. Росток с каждой минутой становился все сильнее и, наконец, поднатужившись, поднял на своих плечах жука.

— Ах, — воскликнул жук, — он меня выгоняет из моего соб­ственного дома!

Но в это время взошло солнце, на сухих былинках ослепи­тельно заблестела роса, а лужица во вмятине от лошадиного ко­пыта стала голубой и нарядной, как небо.

Пришло лето. Из маленького росточка у самой дороги вырос большой красивый подсолнух. Он приветливо кивал своей зо­лотистой головой и одинокому прохожему, и лошади, и пыльно­му грузовику — всем, кто проходил или проезжал мимо. А среди его лепестков, как в солнечном дворце, прогуливался черный жук. Крыло его зажило, и теперь, когда он хотел взлететь, под­солнух служил ему хорошей стартовой площадкой.

...Незатейливые Машины сказки так понравились мне, что я всегда старался оказаться поблизости, когда она укладыва­лась спать. Маша это заметила.

— Ага, слушаешь! — как-то сказала она. — Нечего занимать­ся пустяками, иди, решай свои задачи.

Но потом она сжалилась надо мной и разрешила слушать. А недавно Маша очень серьезно объясняла своей подружке:

— Взрослые тоже любят сказки, я знаю. Только непонятно, почему они не признаются в этом, зачем притворяются?

Идет размашисто весна. В земле бунтует сок. Из полусонного зерна Проклюнулся росток. И на рассвете кулачком Отважно, как боксер, Пробил он влажный чернозем И вышел на простор.

ТРИДЦАТЬ ТРАВ

Разнотравье... Выйдешь утром на луг, куда-нибудь на берег Дона, и вдруг увидишь прямо под ногами такие замысловатые узоры из цветов и трав, такой разноцветный, мягкий, расшитый бисером-росой ковер, перед которым даже знаменитые персид­ские ковры покажутся безделушками.

А Маше слово «разнотравье» не нравится. И не потому, что она всегда в нем допускает ошибку, вместо «о» пишет «а». Не нравится оно ей, как я понял, своей неконкретностью. Маша хочет узнать по имени каждый цветок, каждую травинку. Они для нее, как отдельные люди, с которыми можно разговаривать, играть, дружить. А разнотравье — это словно бы целый народ.

Когда мы гостили у бабушки в деревне, Маша принесла мне однажды тонкий корявый прутик, унизанный синими цветами с множеством узких лепестков. Росли цветы прямо на стебле, без черенка, и потому казались словно бы привязанными к прутику.

— Папа, как его зовут? — спросила Маша.

— Василек какой-нибудь... — неуверенно отвечал я.

— Нет, васильки я знаю. Они во ржи растут.

— Тогда, наверное, осот, — предположил я, взглянув на уз­кий и острый лист, похожий на сточенный кухонный нож.

Машу ответ мой, конечно, не удовлетворил, и она пошла спрашивать бабушку, соседей... Но никто в деревне не знал, как называется цветок.

— Сорняк это, — объяснил ей колхозный пастух. — Растет по канавам, вдоль дорог, на пустырях. Скотина его не ест, былки слишком твердые, как деревянные. Так, пустая трава.

— Но ведь он красивый, — тихо возражала Маша.

— Да, цветет он все лето, с июня до глубокой осени, — со­глашался пастух, видимо, считая красивыми только цветущие травы.

И тогда Маша сама придумала имя этому растению — синеглазик. Да причем как точно! Вечером реснички-лепестки у его синих цветков закрывались, а утром, когда всходило солнце, они снова весело и любопытно посматривали на окружающий мир.

Когда в конце августа мы возвращались на пригородном поезде домой, Маша всю дорогу не отходила от окна.

— Посмотри, сколько синеглазиков! — показывала она мне.

Действительно, разлапистые кусты этого растения, сплошь унизанные синими цветами величиной с пуговицу от пальто, тя­нулись яркой полосой вдоль всего железнодорожного полотна. Осень на носу, а Машин синеглазик цветет себе, радует лю­дей... Потом мы его часто встречали и на опушке городского парка, и на старых, заброшенных клумбах. Но и в городе нам так никто и не смог сказать, как называется это растение.

А недавно зашли мы с Машей в аптеку купить витаминов. И там на большом красивом плакате, который рассказывал о разных лекарственных травах, увидели наш синеглазик. Насто­ящее его название — цикорий обыкновенный. Стоял он, как рав­ный среди равных, рядом с подорожником, пустырником, ромаш­кой, алоэ, пижмой, тысячелетником, и другими целебными расте­ниями. В корнях цикория обыкновенного, как сообщал плакат, содержатся белки, сахар, смола, горечи и другие полезные ве­щества с очень мудреными названиями.

Вот он какой, мой синеглазик! — радовалась Маша.— А говорили, что сорняк, пустая трава...

***

Есть у Маши двоюродный брат, Сережа. Они ровесники. Он каждое лето тоже проводит в Больших Ключах, у бабушки Фроси. Меня всегда удивляет, как быстро Сережа находит об­щий язык с природой. Он, выражаясь высоким слогом, не созер­цает окружающее, а живет среди всех этих ветел, ромашек и стрекочущих кузнечиков, как равный среди равных. Сережа охотно делится со мной и Машей своими знаниями: учит ловить на удочку юрких верхоплавок, отыскивать на лугу и вдоль канав шампиньоны.

Как-то мы поймали с ним черного, словно отполированного до блеска, скарабея.

— Подарим его Маше, — сказал он.

— Зачем? Ведь она боится жуков.

— Пусть привыкает. Жук этот совсем не кусачий, добрый, хоть и большой. Вот комары, — продолжал он, — маленькие, а злые... Интересно, а слон добрый? Ведь он во-он какой большой, я видел по телевизору.

В другой раз мы с ним решили подсчитать, сколько возле ба­бушкиного дома растет разных трав. Причем — не сходя с ме­ста. Насчитали что-то более тридцати. Крапива, полынь, чере­да, пустырник, чернобыл, луговая герань, подорожник, мелкая зеленая травка, которую в деревне зовут гусиной, и много других больших и малых трав, названий которых ни он, ни я не знали.

Чаще других на глаза нам попадались одуванчики. Они цве­тут прямо во дворе, возле изгороди палисадника, золотым коль­цом окружают сарай, а самые отчаянные из них ухитрились да­же расцвести на старой соломенной крыше. Кстати, в городе я не раз видел, как одуванчики, пробиваясь к солнцу, вспучивали на дорогах асфальт.

Удивительная жизнестойкость у этого немудреного цветка! Не у людей ли учился он? А может быть, люди у него... В при­роде ведь все взаимосвязано.

Как из рассохшейся Кадушки, Из пруда вырвались Ручьи. На тополиные Верхушки Расселись табором Грачи. Какие каркают Нестройно, Какие с важностью Молчат: Ведь впереди у них Постройка Домов Для маленьких грачат.

ДОМ С РАЗНОЦВЕТНЫМИ ОКНАМИ

Построил Сережа дом. Все пошло в дело — кусок бересты, обрывок газеты, стекляшки от разбитых бутылок. А вместо трубы поставил яичную скорлупу. Маша, конечно, ему помогала. Дом стоял у самой дороги и ярко сиял разноцветными окнами. А ре­бята прыгали вокруг и хлопали в ладоши:

Бим-бом, тили-бом,

Ах, какой красивый дом!

Весь день они не расставались со своим домом. Ушли только к вечеру, когда стемнело. Нужно было ужинать и спать.

— Как-то там наш дом, — уже засыпая, пробормотал Сереж­ка. — Жалко, если раздавят, ведь он такой маленький...

— Не раздавят, — успокаивала его Маша. — К утру он под­растет, совсем большой станет.

И Сережке сквозь сон показалось, что Маша соскользнула с постели, сунула ноги в бабушкины сапоги и тихо исчезла за дверью.

А дом в это время встречал первую в своей жизни ночь. Ма­ленький, не больше рукавицы, он прижался к земле и смотрел в темноту. Мимо пробежала собака. Ворочался, вылезая из крапи­вы, ветер. Где-то сердито фыркал грузовик. Дом поежился и еще плотнее прижался к земле.

— Как плохо быть маленьким! — сказал он сам себе.

Впереди зашуршало. Прямо на него шли два больших сапога.

«Неужели они не свернут в сторону?» — подумал дом и хотел за­жмуриться. Но сапоги остановились возле него, и над домом склонилось Машино лицо.

— Страшно тебе одному? — шепотом спросила она. — Не бой­ся, я подарю тебе песенку. Волшебную, не простую.

И Маша, прижавшись губами к его слуховому окошку, стала тихонько напевать. Через минуту она убежала. А дом приобод­рился, крепче уперся в землю, сдвинул набекрень берестяную крышу и тоненько запел Машину волшебную песенку.

Все растет на свете,

И трава, и дети,

И лозинка у ручья,

И со всеми вместе — я!

Дом пел и ему казалось, что с каждой новой строчкой он под­растает на целый этаж.

Утром Сережка побежал к своему дому: как он там? Но у до­роги стоял совсем большой дом. Настоящий, не игрушечный. Мальчик заглянул в окно и увидел в стекле себя. Но тоже сов­сем взрослого. Короткие штанишки превратились в рабочие брю­ки, а смешная челка — в кудрявый чуб.

— Ну, что задумался, бригадир? — кричала ему девушка-крановщица, очень похожая на Машу. — Красивый дом построили, правда? Пора начинать новый.

Впрочем, может все это Сережке приснилось. Людям часто снятся их собственные мечты.

На рассеете в лесу Тонко пахнет корой ... Как хозяйка, пройдет Вдоль поляны лосиха, Звонко хрустнет сучок, Вскрикнет сойка порой, И опять — никого... Удивительно тихо! На опушке темнеет Копна, как изба . Воздух, словно ситро: Пьешь — не можешь напиться. Поднимается солнце, Как шляпка гриба, И взлетают в ветвях, Словно мячики, птицы!

ДВА ОРЕХОВЫХ ПОСОХА

Сколько было радости у Маши, когда мы всей семьей поехали на турбазу! Расположена она в лесу, неподалеку от старинного городка Венева. Поселили нас в небольшом деревянном домике на берегу речки Осетр. Прямо под нашим окном росла береза.

— Папа, белка! — радостно кричала Маша.

— Где?

— Вон, на березе!

Мы подбежали к окну, распахнули его, и белка, цокнув на нас, скрылась в соседнем орешнике. А береза подарила нам еще одну радость: возле ее корня рос молодой гриб с круглой светло-коричневой шляпкой — подберезовик. Мы его тут же, конечно, срезали.

С этого подберезовика, наверное, все и началось. А может быть, с рассвета? Через день после нашего приезда проснулся я на рассвете. Быстро оделся и вышел на улицу. Хотел закурить, но воздух был так свеж, так свободно и глубоко дышалось, что руки сами машинально спрятали сигареты.

Тихо скрипнуло окно, и из пего осторожно вылезла Маша.

— Ты что не спишь? — удивился я.

Она заговорщицки прижала палец к губам:

— Тише... А то маму разбудишь. Я хочу посмотреть, как сол­нышко будет вставать.

Часто ли мы видим в городе восход солнца? Не знаю, как дру­гим, а мне это удается нечасто. Обычно будильники начинают подавать голоса в наших квартирах, когда времени остается в обрез: едва успеешь умыться, наскоро выпить стакан чаю — и уже пора спешить на работу. «В выходной обязательно встану пораньше», — решаешь ты. Но приходит конец недели и, чертов­ски устав от грохота машин, от городской сутолоки, ты несказан­но рад домашней тишине, и руки сами тянутся за недочитанной книгой. И будильник на следующее утро вообще не звонит — его просто позабыли завести.

Наверное, поэтому восход солнца здесь, в лесу, показался мне зрелищем необыкновенным. Солнышко было похоже на шляпку большого красноголового гриба, который прямо на наших глазах медленно вырастал из земли.

Конечно, нам захотелось найти такой же взаправдашний гриб. А может быть, и не один... Я вырезал Маше из орешника палку, или, как говорили в старину, посох. Потом вырезал себе, побольше, и мы отправились в путь. Шли-шли, а грибов все нет и нет. И вдруг выбежали нам навстречу... лисички. Конечно, не на­стоящие лисички, а грибы с таким названием. Собирать их — одно удовольствие. Вот показались из прелой прошлогодней листвы рыженькие ушки. Один грибок, второй, третий... Неужели так мало? А ну-ка, посох, принимайся за работу! Опытные гриб­ники говорили мне, что лисички растут целыми выводками, по 15—20 штук в ряд. И действительно, раздвинули мы палками траву, всякий лесной сор — и вот они, голубчики! Полезайте в корзину, вернее, в целлофановый мешок.

Потом в нашем мешке оказались и молочно-розовые грузди, и крепкие, упругие свинушки, и сыроежки, и даже шампиньоны. Эти обычные жители деревенских задворок росли на лесной опушке. Попался и гриб-боровик, «всем грибам полковик», как о нем говорится в народной сказке. Правда, всего один. Видимо, в здешних местах он довольно редкий гость.

Мы так увлеклись, что даже опоздали на завтрак, за что полу­чили выговор от матери. Но она еще не знала, что мы уже зара­зились «грибной лихорадкой».

Как и все начинающие грибники, я мечтал о своей заветной поляне, где грибы, как говорится, хоть косой коси, и все свежие, отборные, прямо-таки невиданные. Поляна эта виделась мне в неясных и туманных снах, сердце трепетало от восторга, и я просыпался еще до восхода солнца. Удивительнее всего, что Маша тоже просыпалась сама, хотя дома она обычно любит понежить­ся в постели.

Наскоро сполоснув холодной водой лицо и прихватив посохи, мы отправлялись в лес. И где-нибудь в березнячке, услышав хрипловатый бас репродуктора, который приглашал отдыхаю­щих на утреннюю зарядку, мы переглядывались и снисходитель­но улыбались. Нет лучше зарядки, чем собирать грибы! Тут тебе и бесконечные наклоны вперед, и приседания, и крутые повороты туловища, и взмах руками, и даже бег трусцой. А когда приуста­нешь, сядешь на пенек или копешку сена, которые в изобилии расставлены по лесным полянам. От сена, немного влажного от утренней росы, идет густой аромат разнотравья. В народе гово­рят, что таким сеном «хоть чай заваривай».

Но что там виднеется впереди? Кажется, молодой ельник? Заглянем и туда, подышим хвойным духом. Разлапистые елочки и молодые лиственницы растут здесь вперемежку, ровными ря­дами. Я заглянул под одну из них, привычно раздвинул посохом траву: оттуда на меня, словно золотые фонарики, весело погля­дывали четыре или пять незнакомых, но симпатичных грибов. «Золотые фонарики» светились и под соседней елочкой, и еще дальше. Один оказался прямо у носка моего ботинка — удиви­тельно, как я его не раздавил. Целлофановый мешок, вместитель­ностью с хорошее ведро, становился все тяжелее. Вот она, завет­ная поляна!

— А вдруг это какие-нибудь поганки? — предположила Маша.

Нет, не может быть, чтобы в таком количестве, — раздумы­вая, отвечал я. — Среди людей тоже встречаются поганки, но из­редка. Так и у грибов, наверное...

— Маслята это, сынок. Самые обыкновенные маслята.

Я оглянулся. Рядом стоял неизвестно когда подошедший ста­ричок. В плоской корзине из ивовых прутьев, которая висела у него на широком ремне через плечо, тоже были маслята.

— Спасибо, дедушка!

Утро было серенькое, с неба время от времени сеялся мелкий дождик, мы вымокли, лазая по кустам, но настроение было от­личное. Навстречу нам, с турбазы, грибники шли уже целыми партиями. И все удивлялись:

— Смотрите, где-то уже маслят набрали... Молодцы, видать, настоящие грибники!

Я в ответ только улыбался. И не хотел, но улыбался. Ощуще­ние было, как в детстве, когда тебя за что-нибудь погладят по голове. Покосился на Машу — она тоже улыбалась.

Лес еще не раз радовал нас своими неожиданными подар­ками.

Перед отъездом домой мы постояли немного возле березки, под которой нашли свой первый гриб, помолчали и прислонили к ней своих неизменных спутников в дальних и ближних походах по лесным дорогам — два ореховых посоха. Может, они еще кому-нибудь послужат.

Легла пороша в ноябре. То не зима еще — зазимок. А на бугре, как в букваре, Полным-полно живых картинок: У елки в стороны торчат Всегда зеленые косички. И ни минуты не молчат, Как первоклассницы., синички. И лист на ветке, как флажок. И санки мчатся друг за другом. И крепко скатанный снежок Летит, как спутник , — Полукругом!

СНЕГОВИЧОК

Странная выдалась в этом году зима! То мороз такой, что пе­рехватывает дыхание, то дождь по стеклам барабанит. А первый снег? Повалил прямо с утра на мерзлую землю: густой-густой, в двух шагах ничего не видно. А к обеду растаял. Но все-таки часа три он лежал, радовал людей. Земля была нарядная, светлая.

Ребятишки у нас во дворе взялись лепить снеговика. Пыхтят, возятся, где помогают друг другу, где мешают. Кто лопатками носит снег, кто прямо горстями. Когда во дворе ни одной снежин­ки не осталось, они к соседнему дому отправились. Но все-таки слепили. Хоть и небольшой вышел снеговичок, но все у него было честь по чести: и нос из морковки, и черные глаза-угольки, и лох­матые волосы из веток. А самый маленький мальчик, Карапуз, (снеговик был как раз с него ростом) прикрепил ему на грудь желтый березовый лист.

— Это что, медаль? — спросила Маша.

— Нет, сердечко... — тихо отвечал Карапуз.

Ребята засмеялись.

— Разве сердце бывает сверху?

— Оно внутри!

— Неграмотный ты, Карапуз! Это потому, что еще в школу не ходишь, — наставительно сказал Санька, который сам уже хо­дил в первый класс.

Карапуз, казалось, был озабочен. А потом тоже засмеялся.

— Но зато оно бьется, смотрите! Как у живого!

Желтый березовый лист действительно чуть шевелился на ветру, но ребят он уже не интересовал. Они взялись придумы­вать снеговику имя. Одни предлагали одно, другие — другое, но такое, чтобы понравилось всем, никак не придумывалось. Поднялся шум, галдеж, возня, как среди воробьев во время оттепе­ли. А солнце меж тем пригревало все сильней, с юга потянуло влажным ветром, снег быстро таял.

— Ну и уродца вы слепили, — сказал проходивший мимо пя­тиклассник Воронов. — Настоящий Квазимодо!

Оглянулись ребятишки на своего снеговика — действительно, уродец. Кособокий, весь какой-то серый, на морковке-носу повис­ла большая грязная капля. А ведь лепили его из чистого, ослепи­тельно белого снега! И стало ребятам стыдно за самих себя, за то, что они такими неумехами оказались. Притихли все, не знают, что делать. Выручил рассудительный Санька.

— Сами сделали, сами и сломаем! — запустил он в снеговика пустой консервной банкой.

— Сами и сломаем, сами и сломаем! — нараспев подхватили остальные, и в снеговика полетели камни, щепки, кто-то дал ему пинка, кто-то выдернул нос-морковку. Через минуту от него оста­лись только грязные ошметки снега. Но и они скоро растаяли. Лишь желтый березовый лист, прилипший к мокрому асфальту, долго вздрагивал на ветру.

Тихо стало у нас во дворе, как на похоронах. Играть ребятиш­кам почему-то уже не хотелось, и все разошлись по домам. Но дома тоже не сиделось, и вскоре они снова собрались во дворе.

— А ведь зря мы снеговика сломали, — сказал Санька.

— Да... Лохматенький был такой, симпатичный, — добавила Маша.

— Совсем как живой, — вздохнул Карапуз, шмыгнул носом и разревелся.

— Это Воронов виноват! — негодовал Санька. — Он его урод­цем назвал и квазимодой каким-то.

— Не плачь, Карапуз, — успокаивала Маша товарища, — завтра снег снова выпадет, и мы слепим другого снеговика, еще лучше.

На другой день снег действительно выпал и уже не растаял: началась настоящая зима. Ребята часто стали лепить снегови­ков — больших, крутобоких. Но нет-нет, да и вспомнят того, пер­вого. Они и мне про него как-то рассказывали:

— Вот это был снеговик!

— Белый-белый, как из сахара.

— А высокий какой — рукой не достанешь!

Вздохнули ребятишки и о чем-то задумались. О чем? Я не стал их расспрашивать...

Темной ночью зима Села на салазки, Повезла малышам На салазках сказки. А дорогой она Сладко задремала, И по всей по земле Сказки растеряла. Утром по воду шла Бабушка Марина — Сказки в фартук собрала, Внукам подарила.

ЧЕРНЫЙ ДЫМ И БЕЛАЯ БЕРЕЗА

Недавно наша районная газета напечатала стихотворение «Сказки вокруг нас». Его один местный краевед написал. Маша вместе с подружками, конечно, прочитала это стихотворение. То, что касается сказок, она никогда не пропустит. Ни в газете, ни в журнале.

Девочки долго шушукались, куда-то уходили, затем всей гурьбой вошли ко мне в комнату и сказали:

— Все это неправда!

— Что неправда? — удивился я.

— То, что в газете написано. Никаких сказок вокруг нас кету. Мы весь наш микрорайон обошли, в овраге были, на плотину бе­гали — нигде сказок не обнаружили. Значит, они только в сти­хах да в книжках бывают, а в жизни их нет.

— Позвольте, дорогие товарищи, — загорячился я. — А вы в березовой роще были?

— Нет, не были...

— Тогда одевайтесь и пойдемте искать. Там они наверняка есть.

И мы отправились в соседнюю березовую рощу. Откровенно говоря, шел я с некоторым сомнением в душе: смогу ли доказать девчонкам, что сказок вокруг нас великое множество? Просто их надо увидеть. Но отступать было некуда. «Ничего, — успокоил я себя, — (прогулка по зимнему лесу уже сама по себе не хуже лю­бой сказки...»

День был ясный, морозный. В нескольких избах, которые до­живают свой век рядом с нашим микрорайоном, топились печи. Дымы из труб, похожие на причудливые деревья, вырастали прямо на глазах и своими вершинами упирались в него. «Вот и начало сказки», — приободрился я.

— Девочки, на что похож дым вон из той трубы?

— На мальчишку в лохматой шапке!

— Конечно, он нам рожицы строит!

— И язык показывает!

Мальчишка так мальчишка. А мне этот дым показался похо­жим на дерево. Впрочем, каждый из нас видит мир по-своему.

Родился этот мальчик-Дымок в деревенской печке, — стал я на ходу сочинять сказку. — Был он, как и все дети в мире, весе­лым и непоседливым. И когда люди, подходя к дому, видели вьющийся из трубы Дымок, они улыбались и радостно говорили:

— Как вкусно пахнет!

Это был запах жилья, запах детства, который люди проносят в своей памяти через всю жизнь. А потом...

— А потом Дымок пошел в школу! — стали наперебой подска­зывать мне девочки.

— Он курил на перемене!

— И дрался с девчонками.

— И вообще стал очень противный мальчишка.

Сказка получалась не совсем такой, как мне хотелось бы. Но я не мог не считаться с мнением своих соавторов, практичных первоклассниц, и потому продолжал:

Учиться Дымок не хотел, учителей не слушался, и ему од­нажды сказали: «Иди-ка, брат, работать. Может, из тебя в рабо­чем коллективе сделают человека». Так Дымок очутился на...

...на химкомбинате, — услышал я подсказку.

Конечно, на химкомбинате. Ведь это самое крупное пред­приятие в нашем городе. И рабочие там славятся своими дела­ми на всю страну. Но Дымок не хотел работать. Он спрятался в большую высокую трубу и стал жить в одиночестве. Но шло вре­мя, Дымок рос и постепенно превратился в большой Черный Дым. От скуки он загрязнял атмосферу, губил молодые посевы и вообще всячески вредил людям.

— Ну, подожди, хулиган, — грозили ему рабочие, — мы все-таки поймаем тебя и заставим трудиться!

Однажды они придумали хитроумную ловушку и установили ее на большую высокую трубу, где жил Черный Дым. Но он выскользнул и спрятался в другую высокую трубу.

— И его до сих пор не поймали? — громким шепотом спроси­ла одна из девочек.

— Пока еще нет... Ведь труб на химкомбинате много, ему есть где прятаться.

Мы так увлеклись разговором, что не заметили, как очути­лись на опушке березовой рощи. Одна из березок, убежав от под­руг, остановилась на пригорке и о чем-то задумалась. Ее тонкие ветви, словно распущенные по плечам волосы, были покрыты густым пушистым инеем. И вся она, такая тихая, светлая, каза­лась мне пришедшей из другого мира.

— Наверное, это лесная царевна, — подумал я вслух.

Но спутницы мои видели мир более конкретно.

— Не царевна, а невеста, — поправили они меня. — Видите, на ней белая фата из инея? Она замуж выходит.

В таком случае, кто же ее жених? — спросил я.— поче­му она такая грустная? Ведь невесты бывают веселые!

Девочки притихли. Они старательно оглядывали окрестность, подыскивали для невесты-березки «добра молодца». Но ничего подходящего в округе не было. Сказка наша зашла в тупик. И ясный солнечный день мне показался тусклым и сереньким, словно солнце закрыли тучи. Я взглянул на небо. Со стороны хим­комбината к березовой роще полз на черных лапах густой и при­чудливый, похожий на дракона, дым.

— Смотрите, смотрите, — закричал я, — вот кто ее жених — Черный Дым! Он уже идет за ней.

Девочки моментально включились в игру.

— Бедная березонька, — говорили они, обходя вокруг нее, — вот почему ты такая грустная. Ведь он погубит тебя, этот Черный Дымище. Как же тебе помочь?

— Может, нам его разгонять? — предложила одна.

— Сказала тоже! — отозвалась другая. — Его всем классом не разгонишь, даже всей школой.

Да, Черный Дым так не отгонишь, — подтвердил я. —Но есть все-таки богатырь, который может с ним справиться.

— Какой богатырь, кто?

— Свежий Ветер. Давайте позовем его на помощь.

И мы, сложив рупором ладони, стали кричать:

— Свежий Ве-те-ер! Прогони Черный Ды-ым!

...ы-ым, ы-ым, — откликнулось эхо за рощей.

— Услышал, услышал! — радовались девочки.

Не знаю, как уж там получилось, но когда мы снова взглянули на небо, то увидели, что дым круто повернул в сторону от берёзовой рощи и рассеялся над городом.

Спутницы мои были в восторге. Мы долго гуляли с ними по зимней березовой роще, которая подарила нам немало различных чудес: и старый пень в снежной, сдвинутой набекрень шляпе, и стайку красногрудых снегирей на рябине, и совершенно зеленые листики земляники, которые мы выкопали из-под снега.

На детской площадке возле летних построек пионерского ла­геря мы увидели серьезного розовощекого мальчугана лет пяти. Он старательно рисовал прутиком на снегу ка кие-то замыслова­тые фигурки, кружочки и палочки. Рядом по тропинке прогули­валась молодая женщина, видимо, его мать.

— Костик, ты чем так увлекся? — спросила она.

— Я Главный Конструктор, мама, — ответил он. — Не мешай мне работать.

— Ой, какой серьезный... — переглянулись между собой де­вочки и рассмеялись.

— А что вы смеетесь? — сказал я. — Не забывайте, что Чер­ный Дым еще на свободе. Вот Костик вырастет и придумает та­кую ловушку, из которой тому уже никогда не вырваться. И да­же заставит его делать добрые дела.

И девочки, оглянувшись, посмотрели на розовощекого Глав­ного Конструктора с заметным уважением.

Оттаяла макушка У лысого бугра, И пахнет свежей стружкой С колхозного двора. Как славно жить на свете, По лужицам шагать, Ловить упругий ветер И все же не поймать. У солнышка на небе Улыбка — до ушей, И шарики на вербе Пушистые уже!

У СТАРОЙ МЕЛЬНИЦЫ

Стояла весна. Было солнечно, просторно, от земли поднима­лись теплые испарения и дрожали в воздухе. Бугры и лужайки покрылись мелкой зеленой травкой. На ней уже паслись коровы и овцы, а между ними весело прыгали ягнята, впервые выпущен­ные из тесных хлевов на волю.

В низинах и канавах еще стояла вода. Оттуда, уже с самого утра далеко по всей округе слышались лягушачьи концерты.

В это время и приехала Маша на выходной день в Большие Ключи проведать бабушку Фросю. Приехала она еще вчера, с вечерним автобусом, а сейчас нежилась под одеялом на печке или, как она сама говорила, на «втором этаже». Рано утром к ним забежала соседка тетя Валя.

— Прямо не знаю, что делать, — сокрушалась она. — На сеял­ке нынче работаю, у дальнего леса. А с кем Алешку дома оста­вить — ума не приложу...

— Я тоже на работу иду, горох сортировать, — ответила ба­бушка.

Четырехлетний Алешка с плутоватыми глазами стоял тут же, время от времени выглядывая из-за материной юбки.

— Ладно уж... — сказала из-под одеяла Маша, — Я побуду с вашим Алешкой. Только пусть он меня слушается.

Тетя Валя очень обрадовалась, назвала Машу умницей, стро­го наказала сынишке слушаться ее и ушла. Вскоре дети остались одни. Маша накормила Алешку простоквашей с булкой, поела сама и повела его на улицу. Там она села на бревна и стала смотреть на Алешку. А он, заложив руки за спину, смотрел на нее. Прошла минута, пять, десять...

— Алексей, займись чем-нибудь, — строго сказала Маша. — Поиграй. Что у нас бездельничать некому?

И она выразительно посмотрела на рыжего кота, который грелся на солнышке под окном. Алешка, словно очнувшись, нето­ропливо пошел по двору. На загородке палисадника он заметил воробья.

— Гам, — сказал он. — Гам-гам!

Но воробей не испугался. Он вертел головой и бусинкой-гла­зом презрительно смотрел на мальчика. Тогда Алешка замахнул­ся на него, и воробей неохотно улетел. Мальчику эта игра, види­мо, понравилась. Он нашел на молодой изумрудной крапиве жу­ка в черных крапинках и на него сказал «гам-гам». Но жук тоже не испугался.

— Алеша, — позвала Маша, — отойди от крапивы, она жжет­ся. И вообще, что у нас гавкать, что ли, некому?

И она серьезно посмотрела на старого и ленивого пса Узная, дремавшего возле конуры.

Алешка вздохнул и стал играть в работу. Поле пахал, горох сеял, надувал щеки и трещал, как трактор. Маша смотрела, смот­рела и пошла ему помогать.

За палисадником мелькнула белая, похожая на созревший одуванчик, голова и пропищала:

— Маша-простокваша!

В тот же миг, словно в мультфильме, этот одуванчик выгля­нул уже из-за погреба и тоже пропищал:

— Маша-простокваша!

И так повторялось несколько раз.

— Санька и Ванька! — крикнула Маша. — Чего вы прячетесь? Хватит дразниться, идите к нам.

Близнецы мгновенно вылезли из своих укрытий. Сначала в де­ревне их никто не мог отличить друг от друга. Даже отец с ма­терью и то с трудом разбирались. Но однажды Санька рассек се­бе затылок о старое колесо от трактора, медичка выстригла ему волосы и наложила шов. А когда ранка зажила, на ее месте ста­ла расти черная прядка. По ней-то и отличали теперь их в де­ревне.

— Вас одних дома оставили?— спросила Маша.

— А чего ж, мы большие, — солидно сказал Ванька.

— Нам на тот год в школу уже, — подтвердил Санька.

«Большие-то большие... — думала Маша. — А присмотреть и за вами не мешает, раз уж я тут за няньку у вас».

— Поиграйте с нами, а то нам с Алешкой скучно, — схитрила Маша.

И близнецы тоже стали играть в работу.

А в это время шел по деревне третьеклассник Васька. Обык­новенный мальчишка, как и все. Только очень любил проказни­чать. Посадил однажды к бабушке Фросе в трубу грача. Откры­ла она вьюшку, чтобы сажу вычистить, а грач обрадовался свету да как гаркнет:

— Ка-аарр!

Бабушка Фрося так и присела от испуга. Потом три дня печ­ку не топила — подойти боялась.

А то как-то накрыл маленького Алешку кормовой корзиной. Насыпал ему туда бобов, чтобы не скучал, а сам убежал. Алеш­ка играл, играл и уснул. А мама его ищет везде — и в огоро­де, и на речке — с ног совсем сбилась. Насилу отыскала под корзиной.

Так вот и проказничал Васька. И вдруг не стало ему в дерев­не житья: люди узнали, кто им делает разные неприятности, и стали стыдить его на каждом шагу. Упадет со сруба ведро в ко­лодец, прибежит в избу кошка с привязанной к хвосту погремуш­кой — всем сразу ясно: это дело Васькиных рук.

«Откуда они знают? — удивлялся Васька. — Ведь я все украд­кой делаю, рядом никого не бывает».

Надоели Ваське укоры да попреки и захотелось ему сделать что-нибудь особенное, чтобы люди восхищались и хвалили его. Но кто будет им восхищаться, когда вся деревня в поле, на посев­ной? И когда Васька увидел Машу и мальчишек, то очень обрадовался: вот они, зрители!

Теперь оставалось придумать, чем бы их удивить. Но это для Васьки было раз плюнуть.

— Эй, пацаны! — крикнул он, подходя. — Айда со мной на ста­рую мельницу.

— Зачем? — спросила Маша.

Она знала, что от Васьки хорошего не жди, и держалась на­стороже.

— Купаться, зачем же еще, — беспечно ответил Васька.

У Саньки и Ваньки одновременно заблестели от восторга гла­за, а через миг близнецы так же одновременно поёжились.

— Не... Вода ледяная.

— Так ведь купаться я буду, чудаки, — снисходительно объ­яснил Васька. — А вы на берегу посидите, посмотрите.

— А не забоишься?

— Я забоюсь?— обиделся Васька. — Да я, может, скоро «мор­жом» стану. Видели по телевизору таких людей, которые зимой в проруби купаются?

— Видели, видели, — сказала Маша.— Только «моржи» по­степенно закаливаются, а не сразу в прорубь прыгают.

— И я постепенно. Я, может, уже всю зиму закаливался, сне­гом по пояс обтирался. Так что для меня вода теперь в речке, как парное молоко.

— А рыбку мне поймаешь? — спросил Алешка.

— Рыбку? Само собой. Да я вам даже раков под берегом на­ловлю, там много в норьях живет. Зажарим их в костре... Айда, пацаны!

И ребята сдались. Маша схватила было за руку Алешку, что­бы остановить, но потом поняла, что ребят ей все равно не удер­жать, и пошла вместе со всеми. К тому же ей самой хотелось по­смотреть, как Васька будет ловить раков. Если он, конечно, не врет.

Старая мельница находилась от деревни километрах в двух. Самой мельницы уже давным-давно не было — от нее осталось только название, глубокий омут да несколько корявых ветел на берегу. Речка после полой воды уже успокоилась и вошла в свое русло. Вода в ней была тихая и чистая. В тех местах, где берега были поцарапаны льдинами, успели распуститься желтые цветы мать-и-мачехи. Сильно пахло нагретой землей, высохшими водо­рослями, валявшимися там и сям.

На взгорке, под ветлой, они увидели забытую копну осоки.

— На избушку похожа, — сказал Алешка.

— Только без окон, без дверей, — подхватили мальчишки.

— И без трубы.

— Давайте сверху дыру прокопаем!

И ребята дружно, с разных сторон, полезли на копну. Осока за зиму слежалась, и на ней хорошо было валяться. Как на со­ломенной крыше. Малыши подняли возню, пытаясь побороть Ваську, но он их все-таки всех уложил крест-накрест. А потом чтобы не огорчались, решил их порадовать и хотел поджечь копну.

— Костер будет — сила!

Но тут неожиданно запротестовала Маша:

— Сено ведь, зачем поджигать?

— Какое сено? Осока! — презрительно сплюнул сквозь зубы Васька. — Да и прошлогодняя она.

Но Маша уперлась — и ни в какую.

— Если спалишь — бригадиру расскажу, — твердила она. — Сено колхозное, его осенью здесь забыли.

— Ну и ябедничай, — обиделся Васька. — Подумаешь, расска­жет она... Да кому нужна эта дурацкая копна? Уж ее мыши всю изгрызли.

Мальчишки, конечно, были на стороне Васьки.

— Ябеда, ябеда! — вразнобой закричали они. —Пятница-ребятница! Чего за нами ходишь, иди отсюда.

Но Маша не уходила. Ей вдруг стало обидно за бабушкину корову. Она недавно даже березовый веник съела, а тут хотят поджечь сено. И Маша, сжав кулаки, стояла на своем.

Ваське не очень-то хотелось связываться с девчонкой. «Еще взаправду бригадиру пожалуется, — думал он. — А эту осоку я ей припомню».

— Айда, ребята! — махнул он рукой. — Смотрите, как печет, душно даже.

— Купаться будешь, да? — юлил возле него Алешка. — Не за­будь рыбку поймать.

— Поймаю, чего пристал, — буркнул Васька.

Лезть в холодную воду ему уже не хотелось, и он сейчас жа­лел, что, не подумавши, брякнул об этом мальчишкам. А тут еще лягушки брекекекали так надоедливо, словно дразнились. Неко­торые из них грелись на берегу, и когда ребята подходили близ­ко, словно подкинутые пружиной, прыгали в воду. Васька набрал белых голышей и со злости стал кидаться в лягушек. Одну он так ловко прихлопнул, что та свалилась в воду и некоторое вре­мя плавала кверху брюхом. Живот ее красиво был разрисован красными узорами. Но вскоре лягушка очнулась и нырнула в во­ду. Малыши тоже старались не отставать от Васьки, но никто из них ни в одну не попал.

— Не бейте лягушек — дождь будет, — предупредила Маша.

— Это почему же? — усмехнулся Васька.

— Я от бабушки слышала...

— Темнота! — засмеялся Васька. — Бабкиным сказкам ве­ришь. Человек — царь природы, поняла? А царь все может: и каз­нить, и полцарства насовсем отдать.

— А ты тоже царь? — спросил Алешка.

— А как же.

— Значит, и я — царь? — удивился мальчишка.

— Ты еще царенок! — засмеялся Санька.

— Царенок-цыпленок! — подхватилВаська и тоже засме­ялся.

Васькин авторитет, несколько поколебленный Машей, был восстановлен.

И вдруг Санька и Ванька увидели на берегу такую здоровую лягушку, что со страху попятились назад. Она сидела у самой воды, устремив на ребят круглые осуждающие глаза и, казалось, хотела что-то сказать. Беловатый подбородок ее часто-часто хо­дил вверх и вниз.

— Где она? — кричал Васька. — Только не пугайте, сейчас я ее ухлопаю!

А большая лягушка совсем не боялась ребят. Она спокойно смотрела на них выпученными стеклянными глазами и вдруг гортанно, словно человеческим голосом, квакнула и нырнула в воду. Всем стало жутко. Маша посмотрела на омут — вода в нем была черная-черная. Да и солнышка уже не было видно, а от речки веяло холодом. Над головами ребят резко и неожиданно ударил гром. Все испуганно посмотрели на небо. Прямо на них плыла огромная лохматая туча, похожая на черного медведя. Солнечный день превратился в густые сумерки. Рванул такой ве­тер, что чуть не сшиб с ног Алешку. И тут же хлынул ливень.

Все кинулись к двум старым ветлам. Они росли рядышком, и ветки их в пушистых сережках трепались на ветру, как волосы. Загородив спиной узкий прогалок между ветлами, Маша прижа­ла к себе Алешку, Саньку и Ваньку. Сейчас она была похожа на наседку с растопыренными крыльями. Девочка дышала в остри­женные макушки своим царятам-цыплятам и нашептывала ка­кие-то бессвязные, успокаивающие слова.

И вдруг ей стало страшно: с ними не было Васьки! Куда он делся? Маша совершенно отчетливо представила себе, как его сшибло ветром с ног, он цепляется пальцами за мокрую скольз­кую землю, кричит, а его все тащит и тащит прямо в черный омут.

А вокруг творилось что-то невообразимое: плескалось, шипе­ло, ухало и грохотало.

Вась-ка! — закричала Маша. — Ты где-е? Васень-ка-а!

Слова ее заталкивало ветром обратно в рот, Маша захлебы­валась ими, но все звала и звала. Побежать бы поискать его, по с кем оставить малышей? Не одних же!

А Васька в это время сидел под копкой осоки. Правда, копны уже не было, ее всю разметало ветром, осталась одна охапка, ко­торой Васька прикрывал голову от ливня. Ему казалось, что кто-то большой и беспощадный хлещет его длинными гибкими хво­ростинами, хлещет и что-то приговаривает. На миг перед ним мелькнули осуждающие глаза большой зеленой лягушки и тут раздался такой оглушительный грохот, что Васька ткнулся ли­цом в мокрую землю и мертвой хваткой вцепился в осоку.

«А как же там Маша с ребятами?» — слабо подумал он, хотел приподняться, бежать к ним — и не мог. Все тело его так прилип­ло к земле, будто по нему проехал трактор. И все-таки Васька поднялся: сквозь шум ливня ему послышался далекий захлебывающийся голос, который звал его по имени, звал на помощь. Скользя по размокшей земле, то и дело падая, он побежал на этот голос. Охапку осоки, оставшуюся от копны, он так и держал в руках.

Увидев Машу и мальчишек живыми и невредимыми, Васька так обрадовался, будто не видел их сто лет. И неожиданно раз­ревелся — откровенно, не стесняясь малышей.

— Я к ва... к ва... к вам пришел, — еле выговорил он.

— Ты где был, дура-ак? — набросилась на него Маша. — Мы думали, тебя в ом... в омут утащило...

Девочка тоже не могла уже сдерживать слезы.

Ваське вдруг захотелось сделать для товарищей что-нибудь хорошее-хорошее, и он принялся укрывать их остатками осоки. И длинные гибкие хворостины, как показалось ему, стали хлес­тать его все реже и реже.

Вместе пережидать дождь было веселее. А он становился все тише. Похожая на черного медведя туча уплывала дальше по не­бу, и у старой мельницы постепенно посветлело. Только речка сделалась совсем мутной и глухо плескалась в берега.

Когда гроза утихла, мокрые и взъерошенные дети, не сговари­ваясь, заспешили домой. Впереди шел Васька, за ним Санька и Ванька, а сзади Маша за руку вела Алешку.

— Эх, раков я вам не наловил, — обернувшись, виновато ска­зал Васька.

— Господи, хоть сам живой остался! — жалостливо улыбну­лась Маша. — Горе ты луковое...

Солнце снова уже припекало макушки, от одежды валил пар, и к Большим Ключам ребята подошли умытыми и почти сухими.

Как разворчится Старый гром, Как хлопнет Молнией-кнутом, И поплывут Издалека К нему, как гуси, Облака. Спешат по небу Во весь дух, Чтоб не сердился Гром-пастух!

ОВСЯНЫЕ ДЕТИ

Гусей в Больших Ключах держат почти в каждом доме. Весной, когда появляются гусята, старые гуси далеко от домов не ухо­дят, пасутся возле сараев, на зеленых лужайках, или плавают с малышами в неглубоком деревенском пруду. Ближе к сентяб­рю, когда убирают хлеб, им тоже простор — иди на все четыре стороны и везде найдешь и оброненные колоски, и зерна. Целыми днями бродят гуси по окрестным полям и проселочным дорогам, а в деревню возвращаются только к вечеру, с туго набитыми зобами, и белыми ручейками стекаются в пруд. И потом до са­мой ночи не смолкает там гогот и хлопанье крыльев.

Летом же, когда гусята начинают подрастать и желтый пу­шок на них постепенно превращается в белые жестковатые перья, хлопот с ними хоть отбавляй. Гуси так и норовят вор­ваться в огород, или на овсяное поле, или в начинающую нали­ваться рожь. В это время их приходится пасти в овраге за де­ревней. Трава там густая, сочная, по дну оврага бежит, прячась в осоке, ручей.

Пасут гусей по очереди. У бабушки Фроси в этом году гусят вывелось много, и пасти ей приходится два дня подряд.

— Тебе что, — говорили ей соседки, — у тебя двое внучат живут, легко отпасете.

— И еще Узнай будет пасти, — сказала Маша, почесывая за ухом добродушного лохматого пса.

— Ну вот, значит, всего вас — четверо, — улыбнулись со­седки.

— Ничего, отпасем, — соглашалась бабушка. — Лишь бы мои помощники не заленились. А то вот Сережа залился с самого утра с удочками и до сих пор его нет.

— Не заленимся, бабушка, — успокоила ее Маша. — Что нам, не все равно, где играть?

— То-то и оно-то... — сказала бабушка. — Заиграетесь и про гусей забудете.

«Встану завтра раньше Сережки и даже раньше бабуш­ки», — решила Маша, укладываясь вечером спать. Но она дол­го не могла заснуть, в темноте ей все мерещились гуси и огнен­но-рыжая кочка на берегу ручья — это притаилась, спрятав мордочку под пушистый хвост, хитрая злодейка-лиса... Маша открывала глаза, и гуси с лисой пропадали — лишь мерцали в синем окне далекие звездочки. Потом Маша долго не открыва­ла глаза, а когда снова чуть разлепила их, то увидела огненно-­рыжую пушистую кочку прямо в избе на подоконнике. Она ста­новилась все больше и больше, тонкие ворсинки ее стали похо­жими на солнечные лучи, и в избе заметно посветлело. «Да ведь это солнышко всходит, — догадалась Маша. — Утро уже!» Она покосилась на диван — бабушка спала, укрывшись одеялом с головой.

Маша быстро оделась и на цыпочках пробралась к двери: решила сначала разбудить Сережку, который спал в сене на чердаке. Выглянула в сенцы, а там... бабушка стоит, молоко процеживает — только что корову подоила. Маша даже рот раскрыла от неожиданности. Кто же тогда спит на диване? А бабушка смеется:

— Да никого там нет... Сережка старую фуфайку под одеяло сунул, чтоб над тобой подшутить.

— А он встал?

— Встал уже, за водой на колодец пошел. Сейчас умоетесь, молочка парного попьете, и гусей погоним. Обувай резиновые сапоги, а то роса нынче сильная, ноги остудишь.

Пока Маша обувалась, вернулся Сережка, и вскоре они, напившись молока и вооружившись хворостинами, пошли вы­пускать гусей, которые уже требовательно гоготали в хлеву:

— Го-га-га! Го-га-га!

А Маше чудилось, что они крмчат: «Когда-когда? Когда- когда?»

— Сейчас выпущу, сейчас, — приговаривала она, открывая хлев. — И чего раскричались в такую рань? Спали бы себе...

Она посмотрела на солнышко, которое поднялось лишь до нижней ветки старой ветлы и словно бы повисло на ней, потом повернулась назад, оглядела деревню, водонапорную башню возле коровника, где солнце обычно садилось, подумала, какой долгий предстоит день и невольно вздохнула.

«Поспать бы еще...» — послышалось над ее ухом.

Маша оглянулась — рядом никого не было. Только пес Уз­най помахивал закорючкой-хвостом, облепленным еще прошло­годними репьями. Кто же тогда сказал? Не Узнай же! А мо­жет, она сама сказала? Странно начинался для Маши сегодняш­ний день...

Но раздумывать было некогда: из сеней вышла бабушка, и они погнали гусей. По пути к ним присоединялись одна гусиная важа за другой, некоторые уже норовили нырнуть в огороды, и Маше с Сережкой пришлось порядком набегаться, пока собра­ли их всех вместе и выгнали за деревню. В овраге гуси рассы­пались вдоль ручья, пили воду, плескались, хлопали крыльями. Потом некоторые из них стали бродить по лужине, пощипывая травку, другие продолжали в ручье искать рачков-червячков и разные съедобные корешки.

Маша и Сережка перешли на другую сторону оврага и сели на краю овсяного поля. Собственно, охранять нужно было вот это овсяное поле, да еще деревенские огороды на той стороне оврага, где осталась бабушка с Узнаем. Ну и еще смотреть, чтобы какая-либо пронырливая важа не ушла вниз по ручью, в Ольховку. А вверх по оврагу гуси могли пастись до самой пло­тины. Там, возле большого пруда, всегда были люди: кто ка­расей ловил, кто купался или просто загорал. Туда же, на берег пруда, колхозные пастухи пригоняли стадо на дойку, так что в такое людное место гуси и сами не шли.

Солнце уже поднялось порядочно, роса сошла, и Маша с Сережкой растянулись на теплом пригорке, уткнувшись лицом в пахучую траву. А пригорок оказался не простым. Прямо перед глазами ребят в траве висели на стебельках сочные ягоды луговой клубники. Некоторые были совсем белые, другие покраснели лишь с одного бока, но все равно до чего ароматные! Сверху их и не видать, а когда ляжешь на землю — вот они, только руку протяни, а иную можно сорвать прямо губами. Ребята, конечно, так и делали. Отправляя ягоду за ягодой в рот, Маша расска­зала Сережке, как кто-то утром сказал за ее плечом: «Поспать бы еще...», а когда она оглянулась, там стоял один Узнай.

— Сочиняешь...

— Честное пионерское, правда! — обиженно сказала Маша.

— А тебе спать хотелось? — примирительно спросил Се­режка.

— Хотелось немножко... — призналась она.

— Ну, тогда это твоя лень сказала.

— Сам ты лень! Во, слышь — опять?

— Ничего не слышу.

— Кто-то сказал: «Гуси в овсе».

Ребята вскочили, огляделись. Никого вокруг не было. Толь­ко вдалеке что-то кричала бабушка и показывала хворости­ной на овсяное поле. Через минуту оттуда выбежала старая крикливая гусыня, а за ней и весь ее выводок. Бежали они быст­ро, но тихо, без гогота, словно чувствовали свою вину. Следом за гусятами так же молча выскочил из овса Узнай.

Оказывается, ребята так увлеклись луговой клубникой, что не заметили, как гуси пробрались мимо них в овес. Бабушка кричала, кричала им — не слышат, вот и послала на выручку Узная. Теперь надо было смотреть в оба, и Сережка с Машей разошлись в разные стороны.

Пока они прохаживались по краю овсяного поля, помахивая хворостинками, гуси делали вид, что им, кроме травы, ничего и не надо, и торопливо, старательно общипывали какую-нибудь кочку. Но стоило Маше и Сережке присесть на землю, как гуси бегом, по какой-нибудь канавке, промытой весенними потоками, устремлялись в овес. Если бы не Узнай, трудновато было бы ребятишкам.

Тогда гуси решили прорваться на огороды и стали атако­вать склон оврага, где «вахту» несла бабушка. Пришлось Узная отправить к ней. Видя, что заслоны прочные везде, гуси утихо­мирились: и в овраге находилось немало еды, стоило только чуть-чуть поискать.

Когда бабушка ушла готовить завтрак, Сережка перешел на ее место. Маша осталась одна. Теперь она все время ходила вдоль овсяного поля, изредка нагибаясь, чтобы сорвать спелую клубничку. Солнышко припекало все сильней, хотелось лечь в пахучую траву, раскинуть руки и лежать без движения долго-­долго, а потом закрыть глаза и уснуть. Но ведь гуси только этого и ждут!

Маша окинула взглядом овраг: гуси вели себя спокойно. Многие, набив зобы травой, мирно дремали на берегу ручья, спрятав красные носы в перья. Издалека они были похожи на разбросанные там и сям белые камни. «Отдохну и я, — решила Маша, сладко потягиваясь. — Немножко только посижу на траве...» Маша закрыла глаза, прислушалась. О чем это гуси говорят между собой? Вот бы научиться понимать их! Девочка стала слушать еще внимательнее.

— Го-го-горькая трава, очень го-рькая! Го-роху зеленого хотим! — тараторили гусята.

— Ишь, какие га-гары-бары, — ответила гусыня. — Овес го-раздо питательнее, го-раздо!

— Тиш-ш-ше! — прошипел гусак. — А то Маша услыш-ш- шит...

И гуси стали негромко разговаривать про Машу. Старая гу­сыня утверждала, что если бы не Маша и не этот Гам-Гам (так она называла Узная), то они давно наелись бы вкусного пита­тельного овса и стали еще жирнее.

— Ниче-го! — успокоил ее гусак. — Гам-Гам на той стороне, а Машу, может быть, скоро лень одолеет.

— Неужели лень такая с-с-си-ильная, что и Машу одолеет? — пропищал самый маленький гусенок.

— Будем надеяться, будем надеяться... — вздохнула старая гусыня.

«Не надейтесь, — улыбнулась Маша, не открывая глаз. — Лень меня не одолеет, как-нибудь уж справлюсь с ней...»

Ее совсем не удивляло, что она так быстро научилась пони­мать гусиный язык. И когда к ней подошла маленькая сухонь­кая старушка, Маша тоже не удивилась.

— Устала, дитятко? — ласково сказала ей старушка. — Отдох­ни немного, отдохни...

И она протянула девочке подушку, расшитую синими цве­точками. Только Маша дотронулась до подушки рукой, как цве­ты тотчас ожили, запахли, закачались на ветру, и два или три лепестка, оторвавшись, прилипли к Машиной щеке.

— Какие цветы красивые... Как они называются, бабушка? — спросила Маша, поудобнее укладываясь на подушке.

— Сон-трава, дитятко, сон-трава. Спи, спи... За гусей не волнуйся, они тоже спят. А если и уйдут в овес — не беда. Во-он его сколько, целое поле! Весь не поедят. Лиса тоже не придет, это тебе про нее Сережка наврал. Лисы у нас давно-о-о переве­лись, днем с огнем не сыщешь. Охотников стало больше, чем лис.

— А ты кто, бабушка? — тихо спросила Маша, сладко поса­пывая носом.

— А я твоя лень, дитятко, — усмехнулась старушка и загого­тала по-гусиному:

— Га-га-га! Го-го-го!

Маша тут же открыла глаза и, ничего не понимая, огляде­лась. Прямо под рукой лежала смятая подушка, которая, впро­чем, оказалась синим островком настоящей сон-травы. И за спиной ее гоготала не зловредная старуха, а гуси. Бабушка Фрося и Узнай торопливо выгоняли их из овса. Маша кинулась помогать им. Весь край овсяного поля был истоптан узкими гу­сиными стежками.

— Что же ты, внучка? — упрекнула Машу бабушка Фро­ся. — Уснула, что ли?

— Маша виновато молчала. Не рассказывать же бабушке про подушку из сон-травы и старуху-Лень, которая так хитро обве­ла ее вокруг пальца!

Видя, что Маша насупилась и глаза уже на мокром месте, бабушка сказала ей:

— Не переживай, всякое бывает... Их, прохвостов, хоть на веревку привяжи — все равно в овес убегут. Ступай к Сережке, я вам завтрак принесла.

— Не хочу я есть...

— Иди, иди, там гречневые блины со сметаной. Твои люби­мые.

Против гречневых блинов Маша устоять, конечно, не могла и побежала завтракать, а после вкусной еды ей снова захотелось поваляться на травке, позагорать. Но Маша вспомнила ковар­ную старуху-Лень и, пересилив себя, отправилась к овсяному полю. «И чего их так тянет в овес? — думала она про гусей. — Неужели он такой вкусный? Надо попробовать...» Она сорвала овсяную метелку, пропустила сквозь пальцы, и на ладони оста­лись пухлые, в зеленых коконах, овсяные зерна. Сверху коконы были открыты и напоминали спальные мешки. Присмотрелась Ма­ша получше, а это вовсе не зерна у нее на ладони, а маленькие зеленые человечки. Овсяные дети! Вот за кем охотились жадные гуси!

Долго Маша думала-гадала, за что же гуси так ненавидят этих симпатичных овсяных человечков в спальных мешках и, наконец, догадалась.

Когда-то давным-давно домашние гуси были вольными пти­цами и даже умели петь песни. Хоть и не ахти какие певцы были, но из общего птичьего хора их не прогоняли. Но однажды, уви­дев в луже свое отражение, гуси заважничали:

Вон мы какие большие! Не чета всем этим жаворонкам, скворцам и овсянкам!

И стали они всех осмеивать.

— Го-го-го! — гоготал гусак, когда какая-нибудь птичка-невеличка начинала распевать свою песенку.

— Га-га га! — вторила ему гусыня.

Увидел это усатый овес «и говорит:

— Ой, смотрите, как бы не охрипли!

Набросились гуси на овес и стали щипать его.

Наелись они овса, разжирели и еще больше заважничали.

— Что нам птичий хор, — говорили они, — мы и без хора ого-го как споем!

Разинули гусак с гусыней клювы, а из горла у них вместо песни вырвалось только шипение. Вот с тех пор гуси лишь го­гочут да шипят. А если где увидят овес, тут же набрасываются на него и сердито щиплют.

— Ну нет, я вам овсяных человечков в обиду не дам! — по­грозила Маша гусям хворостиной.

Весь день она глаз с гусей не спускала. Хоть и устала бегать взад-вперед, но не сдавалась. Даже бабушка Фрося подивилась на нее. Откуда ей было знать, что Маша теперь не просто пасла гусей, а охраняла от них маленьких овсяных человечков!

Вечером, когда ребята после ужина укладывались спать, Се­режка спросил Машу:

— Ты чего за гусями, как заводная, носилась? А утром спала на ходу...

И Маша рассказала ему про подушку из сон-травы, про старуху-Лень, про овсяных человечков и злых гусей, которые ре­шили не оставить на земле ни одного овсяного зернышка...

— Вот чудачка! — удивился он. — Ведь ты же все это вы­думала.

— Ну и что? — уже засыпая, улыбнулась Маша. — Зато я лень свою обхитрила...

Пять матрешек встали в ряд, Пять матрешек петь хотят . Только музыки не слышно, И стоят они, грустят. Чем же я им помогу? К музыканту побегу: У меня грустят матрешки, Поиграй для них немножко. Под столом мурлычит кот, Во дворе петух поет — На земле никто без песен Без веселых не живет!

ПЕСНИ ВЕРНУЛИСЬ В АЛЕШКИН ДОМ

Рядом с домом бабушки Фроси стоит маленькая избушка-развалюшка. Крыша ее съехала на одну сторону, окна заколо­чены досками, и Маше всегда кажется, что избушке завязали глаза, и она собирается с кем-то играть в жмурки. Когда-то в этой избушке жили дядя Ваня и тетя Валя — Алешкины родите­ли. Правда, Алешка уже родился в новом кирпичном доме, ко­торый стоит напротив, на другой стороне улицы. Построил этот лом дядя Ваня сам, своими руками. И стены сложил, и окна-двери вставил, и печку выдумал какой-то новой конструкции, с паровым котлом, который обогревает все три комнаты.

Строил дом дядя Ваня долго, года три. Зато теперь живут они уютно и просторно. Алешка, когда матери нет дома, даже в футбол в горнице играет. При ней — нельзя. От матери им достается обоим — и Алешке, и дяде Ване. Маша часто слы­шит, как тетя Валя по утрам ругается на них:

— Ироды, вы что же это со мной делаете, а? Кто горшок со сметаной повалил? И фартук нигде не найду...

— Да он у тебя в руке, мам, — говорит Алешка.

— А ведь и правда, — спохватывается тетя Валя. — С вами тут закружишься совсем.

И она, поворчав еще для порядка, спешит на ферму, где ра­ботает дояркой. А дядя Ваня — рядовой колхозник, но он уме­ет делать все: и автопоилки на ферме отремонтирует, и стог сметает, и воды привезет на колхозный огород, и починит телефонную линию, если оборвет ветром провода. А еще он подстри­гает ребятишек. Своей парикмахерской в Больших Ключах нет, в шахтерский поселок идти далеко — целых семь километ­ров. Вот и приходит ребятня к дяде Ване. Стрижку он делает всем одинаковую — оставляет небольшой чубчик.

— Как огурчик стал! — говорит он какому-нибудь карапузу, с удовольствием оглядывая его круглую стриженую голову.

Дядя Ваня все делает с удовольствием — Маша это давно заметила. Но она заметила так же и то, что он некогда не поет песен. Даже когда выпьет с мужиками.

От кого-то из ключевцев она услышала такие слова: если из дома уходят песни — там поселяются ссоры. И потом она не раз вспоминала их, глядя на большой кирпичный дом дяди Ва­ни, где песни звучали только по телевизору.

— А что, если песни снова вернутся в дом?—размышляла Ма­ша. — Тогда ссоры, может, уйдут... Наверняка, уйдут!

Она вспомнила, что осенью пустые скворечники занимают воробьи и живут там всю зиму. А весной, когда возвращаются скворцы, воробьи покидают чужие дома. Правда, не всегда добровольно. Скворцам нередко приходится выгонять нахаль­ных воробьев, и возле скворечников возникают шумные драки. Но зато до чего же голосисто и звонко распевают по­том скворцы!

И Маша зачастила к дяде Ване — вроде бы поиграть с ма­леньким Алешкой. А сама все что-нибудь напевает или возьмется Алешку учить новым песням. Тетя Валя всегда рада ей и спо­койно уходит на работу, оставляя сынишку с Машей. А дядя Ваня прозвал ее за песни Колокольчиком.

— Вот и Колокольчик идет, — улыбается он, встречая ее на крыльце. — А я только что малину смотрел. Вовсю цветет! Как поспеет, будете с Алешкой урожай собирать.

Малину, вишню, несколько яблонь и даже очень редкую в наших краях голубую ель дядя Ваня посадил возле дома тоже сам. Сад не сад, а все дом не голый...

Целую неделю Маша не слышала ссор в доме дяди Вани и втихомолку радовалась: значит, помогли ее песни! И вот насту­пил праздник русской березки, который в деревне называют по-старинному — троица. Маша встала рано, погладила себе но­вое платье, волосы на затылке завязала голубой лентой и по­шла помогать бабушке печь пироги. Но бабушка до завтрака от­правила ее гулять.

На улице было тихо, солнечно, из открытых окон вкусно пахло сдобным тестом и березовыми ветками, которыми к празднику ключевцы украшают сваи избы: развешивают на сте­нах, устилают вымытый и выскобленный до желтизны пол. И только в кирпичном доме дяди Вани окна были закрыты. Но и сквозь закрытые окна Маша услышала сердитый голос тети Вали:

— Алешка, паршивец, ты зачем котенка за хвост Дергаешь?

— А он первый начал! Оцарапал вот...

— Да тебя так разве надо оцарапать? В кровь надо изо­драть за твои проделки. Куда отец ушел?

— Не знаю, он не сказал.

— Унесло его куда-то ради праздника... Господи, у всех мужья как мужья, а у меня тюха-матюха, слова ласкового го­дами не дождешься... Иди ищи отца!

— Сама ищи! — огрызнулся Алешка.

— Ты у кого это научился так с матерью разговаривать, сор­ванец! Ремня захотел? Сейчас заработаешь! — бушевала тетя Валя, мелькая то в одном, то в другом окне: видимо, прибира­лась в доме.

«Ох, опять они ссорятся!» — вздохнула Маша и решительно поднялась к соседям на крыльцо.

— Это ты, Машенька? Заходи, заходи, — сказала тетя Ва­ля. — А я вот со своим балбесом ругаюсь: все у него озорушки на уме. И большой балбес ушел куда-то с утра пораньше. Нет что-нибудь по дому сделать, жене помочь, а его и след простыл. Про­стофиля какой-то... Позовут его — он и рад стараться. У одних печку перекладывает, у других крышу кроет... Да что ж ты у по­рога стоишь? — спохватилась тетя Валя. — Иди в горницу, поиг­рай с Алешкой. А я вас сейчас блинами накормлю.

Тетя Валя хоть и ворчала на своих «балбесов», но дело не забывала: прибралась в доме, перемыла посуду, заболтала тесто и уже пекла на плите блины, густо смазывая их сливочным мас­лом. Маша и Алешка играли в горнице.

— А мне папка нынче тросточку подарит, — похвалился Алешка, — ореховую, с разными узорами, вот!

— А где он возьмет?

— Сам сделает, где же еще. Он у нас знаешь какой? Все умеет!

— Так уж и все-все? — прищурилась Маша.

— Все-все на свете! — заверил Алешка.

— А может он сделать... — Маша обвела взглядом горницу, — ну, вот такой стол?

— А кто ж его делал? Папка! — засмеялся Алешка.

— Ну, а может он сделать... вертолет?

— Сделает!

— А мост от земли до луны?

— И мост сделает.

— Ври больше. Такой мост никто на свете не сделает. Он сразу рухнет — ведь земля наша вертится.

— Мам! — крикнул Алешка. — Может наш папка мост от земли до луны сделать?

— Он черта с рогами сделает, если захочет, — отозвалась те­тя Валя. — Только не для себя, а для людей. А для себя его все из-под палки приходится заставлять. И где он, окаянный, шлендает?

— А вот песни петь дядя Ваня ваш не умеет.

— Все он умеет... — вздохнула тетя Валя и замолчала, слов­но вспомнила что-то очень важное. Она сняла готовый блин, по­стояла в задумчивости над сковородой, затем помазала ее кусочком скворчавшего сала, но печь новый блин почему-то не стала.

— А когда песни-то петь, Машенька? — сказала она с какой- то виновато-грустной улыбкой. — То дом вот этот строили, три года роздыху не видели, то сад сажали, потом Алешка народил­ся, опять заботы да хлопоты. Вот так и проходит жизнь...

Вдруг, словно на что-то решившись, она подошла к посудно­му шкафу, что-то поискала там, затем вытащила фарфоровый кофейник, которым, видимо, никогда не пользовались, и вытрях­нула из него завернутый в бумажку ключик. Подошла к большо­му, окованному железными полосками, старинному сундуку, открыла замок и подняла крышку. Ребята молча наблюдали за ней. Разворошив белье, куски материи, какие-то узлы и тряпки, тетя Валя все с той же виновато-грустной улыбкой вынула со дна сундука... гармонь. Сдунув невидимые пылинки, она бережно поставила ее на стол перед ошеломленными ребятами. У Алешки от восторга заблестели глазенки.

— М-а-амка! — протянул он. — Это чья?

— Отцова... Он ведь у нас гармонист, — ответила она уже совсем другим, мягким и задушевным голосом. — Бывало, идешь с покоса, думаешь: только бы до постели добраться — сутки про­сплю! А Иван заиграет на лугу за деревней — и про усталость забудешь, бежишь на вечерку. Гармонь голосистая, звонкая, и по заре далеко-о-о разносится. Со всех Больших Ключей ребят и девок соберет вокруг себя. Даже из Ольховки часто на вечерку к нам приходили, вот как играл! Из себя он не видный, а гар­мошкой так душу разбередит, что и петь, и плакать хочется... Я, наверно, и замуж за него из-за гармошки пошла, —засмея­лась тетя Валя, — как приворожил!

Она разрумянилась, как-то сразу помолодела и все говорила, говорила. Ребята слушали внимательно (ведь взрослые так ред­ко рассказывают им о своей жизни!), и никто даже не заметил, как открылась дверь и в избу просунулась большая охапка бере­зовых веток, из-за которой выглядывала голова дяди Вани. Он, оказывается, уже сходил в лес и, кроме веток, принес Алешке обещанную ореховую тросточку, а тете Вале подал целую кепку молодых упругих подберезовиков.

— Поджарь-ка их нам, мать... Рано нынче грибки пошли: дожди свое дело сделали.

— И Колокольчик здесь? — улыбнулся он Маше. —Вот и те­бе подарок, держи.

И дядя Ваня вынул из кармана несколько ландышей, чуть по­мявшихся, но все равно ослепительно белых и прекрасных, тон­кий аромат которых тут же распространился по всему дому.

— Кто же цветы в кармане носит, чудило? — добродушно, скорее всего, по привычке, проворчала тетя Валя и принялась чистить грибы.

А дядя Ваня, увидев на столе свою гармонь, растерянно оста­новился среди комнаты.

— Поиграйте нам, пожалуйста! — попросила его Маша.

Он вопросительно посмотрел на жену, и та кивнула головой:

— Играй, чего там... Сколько же ей в сундуке пылиться?

— Ну, тогда я сейчас... я мигом.

Дядя Ваня тщательно умылся под рукомойником, надел чи­стую белую рубаху и уж после всего этого, старательно приче­санный, улыбающийся, осторожно взял в руки гармонь.

— Эх, пальцы совсем задубели, отвыкли...

Но пальцы не отвыкли, они словно только и ждали этого мо­мента и заплясали, задвигались по перламутровым пуговицам. Гармонь вздохнула, как вздыхает человек, выйдя из душного помещения на свежий воздух, и тихо, раздумчиво попробовала голос. Потом, словно поборов смущение, запела громче, призыв­нее и вдруг зачастила, затараторила, будто приглашала окружа­ющих порадоваться вместе с ней и пуститься по избе вприсядку. Дядя Ваня играл, наклонив голову и чуть зажмурившись, как от солнышка. Зато Маша с Алешкой смотрели на него во все глаза, с нескрываемым восхищением, а тетя Валя улыбалась светло и счастливо, как после крепкого сна. Она накрыла чистой ска­тертью стол и все суетилась, устанавливая его тарелками, чаш­ками и блюдцами с разными вкусными вещами, в центре кото­рых поместились прямо на сковородке ароматно пахнущие жа­реные грибы с зеленым луком и яйцами.

— Кажется, все... — говорит она, оглядывая тарелки. — Ну, ребятки, давайте-ка за стол.

— Колокольчик у нас самый главный гость! — обнял дядя Вайя Машу за плечи. — Поэтому садись вот сюда, в передний угол. А Алешка рядом.

Тетя Валя тоже переоделась в нарядное платье и все расска­зывала за столом, как ей в детстве хотелось узнать, почему поет патефон, который был в избе-читальне, и как она подговорила Ивана залезть с ней в окно и посмотреть.

— А потом мы разбили нечаянно пластинку и целый день в овраге прятались, помнишь? — смеялась она, глядя на дядю Ваню.

— Было дело... — усмехнулся он и снова взял в руки гармонь.

Некоторое время он смотрел в открытое окно, словно соби­рался с мыслями, затем тряхнул разлохматившимся чубом и ос­торожно, тихо заиграл протяжную старинную песню, которую Маша раза два или три слышала по радио. И вдруг дядя Ваня запел — мягко, вполголоса:

Что стоишь, качаясь,

Тонкая рябина?

Тетя Валя глубоко вздохнула, наклонилась к нему, опершись рукой о спинку стула, и так же негромко, но уверенно подхвати­ла песню:

Головой склоняясь

До самого тына-а-а.

Пели они слаженно, чуть печально, а гармонь вторила им, плела замысловатые узоры, и Маше хотелось слушать песню долго-долго, весь день. Ей вдруг почему-то показалось, что поют тетя Валя и дядя Ваня про самих себя, только не про тепереш­них, а про давно прошедших. Это они сами были когда-то деревь­ями, тонкой рябиной и кудрявым дубом и никак не могли пере­браться друг к другу. А теперь, когда стали людьми, они сидя рядышком и поют о своей прошлой жизни песню. Маша так жи­во представила их себе зелеными деревьями, что невольно за­смеялась.

— Что, Машенька? — спросила тетя Валя, у которой ярко блестели и глаза, и розовые, рябиновые губы.

— Хорошо у вас! — сказала Маша. — И песня такая хоро­шая...

— И правда хорошо... — отозвалась тети Валя. — Давно у нас такого праздника не было, а, отец?

И она взъерошила дяде Ване волосы.

Праздник прошел, но гармонь тетя Валя больше прятать в сундук не стала. На ней теперь каждый день упражняется Алеш­ка. Он уже разучил одну песенку — «Чижик-пыжик, где ты был?» — и играет ее для всех, кто ни попросит. Алешка и Маше дает поиграть на гармони, но у нее ничего не выходит. Впрочем, она не расстраивается. Маша радуется, что в доме у дяди Вани снова поселились песни. Как скворцы в скворечнике ранней весной.

На огородной грядке Большой переполох: Куда-то без оглядки Отправился горох. Эй, горох! Иль оглох? Ты куда пошел, горох? Дороги не найдешь, В крапиве пропадешь! А горох-чудачок Шел, не отзывался. Лишь стручок-рюкзачок За спиной болтался.

ФАНТАЗЕРЫ

Как-то Маша, Васька и маленький Алешка собирали щавель на лесной опушке, неподалеку от дороги. Они давно уже наелись сочных кочетков, набрали с собой по большому пучку, но домой им идти все не хотелось. Ребята уселись в густую траву на краю канавы, заросшей терновником, и болтали о всякой всячине.

— Маш, а этот лес — дремучий? — спрашивал Алешка.

— Сказал тоже! — засмеялся Васька. — Это не лес, а лесок.

— Тогда почему же он дремлет? — не унимался мальчишка. — Смотрите, тихо как.

Но в это время над головой у ребят что-то зашуршало и все подняли головы. В ветвях прошмыгнула большая сорока, словно хотела узнать: что за люди расселись тут, с добром ли пришли? Сорока опустилась на верхушку небольшой осинки и посматри­вала на детей.

— Чего вылупилась! — замахнулся на нее Васька. —Вот на­халка, и не боится.

— А чего ей бояться, она у себя дома, — сказала Маша. — Это мы к ней в гости пришли. И к ней, и к деревьям, и к муравьям...

— Вот кого терпеть не могу — муравьев! — отвечал Вась­ка. — Скажешь, они полезные? Они глупые: вечно к человеку за шиворот лезут...

И он, хлопнув себя по шее, действительно вытащил из-за во­рота рубахи муравья, который, оглушенный шлепком, уже почти не шевелился.

— Ах ты, мелюзга... Кусаться вздумал. Да я тебя сейчас...

Но он ничего не успел сделать муравью: Маша сдунула его с Васькиной ладони в траву.

— Это мой знакомый муравей, — сказала она. — И лез он к тебе, дураку, не кусаться, а на ухо кое-что пошептать.

— О чем пошептать?

— Да мало ли о чем... Может, про свою жизнь хотел расска­зать. Знаешь, сколько с ним приключений было?

— Расскажи, Маша, расскажи! — обрадовался Алешка.

И Маша стала рассказывать.

.. Родился Муравьишка в большом красивом тереме-муравей­нике, который стоял на краю леса, недалеко от дороги. Когда он вместе со своими братьями в первый раз отправился в лес, то старый Седой Муравей напутствовал их:

— Бойтесь одиночества! Если какой муравей останется один, то он сразу же оцепенеет.

Но Муравьишка был озорник и не послушался дедушку. Он отстал от братьев, залез на высокую липу и сидел там, загорал на солнышке. Когда он захотел пить, то побегал по коре и нашел зарубку, из которой тек липовый сок. Сок был вкуснее, чем га­зировка с двойным сиропом, и Муравьишка пил его, сколько хо­тел. Отсюда, с высокой липы, он видел родной муравейник. Юж­ная сторона его была покатая, а северная шла к земле чуть ли не крутым обрывом. Сделано так было для того, чтобы в муравейнике всегда было тепло.

— Вот какие мы, муравьи, умные! — радовался Муравьиш­ка. — Дедушка говорил, что только люди умнее нас.

Неожиданно он увидел на дороге человека, но какого-то странного. Он все время подпрыгивал на ходу и старался попасть пальцем в небо. Муравьишка не знал, что это был Большой Олух, и сначала удивился, а потом стал хохотать. Он так расхохотал­ся, что даже не смог усидеть на липе и свалился прямо в густую траву.

А Большой Олух в это время подошел к муравейнику. По­смотрев на муравьев, которые дружно работали у себя в тереме, он решил, что они играют в чехарду.

— Бездельники! — сказал Большой Олух. — Вы чего это мне дорогу загородили? Вот я вас!

И он пнул муравейник ногой, а затем поджег его...

— Он что — озверел? — воскликнул Васька.

— Наверное... — задумчиво ответила она. — Нам учительница говорила, что из больших олухов иногда получаются настоящие звери. А еще она нам говорила про атомную бомбу. Если такая бомба упадет на большой город, то он сразу же сгорит, как му­равейник от спички — и люди, и дома...

— Войны не будет! — уверенно заявил Васька. — Ты телеви­зор почаще смотри, тогда все будешь знать.

— Я смотрю, — согласно кивнула Маша. — Да и Валентина Ефимовна на классном часе нам объясняла, что только большие олухи могут на нас войной пойти. Но их, она говорила, на белом свете все меньше становится.

— Маш, ты дальше рассказывай про Муравьишку, — попро­сил Алешка, видимо, недовольный тем, что рассказ прервался на самом интересном месте.

...Почти все муравьиное население погибло. В живых оста­лись только те, что ушли в лес за провиантом и строительным материалом. Прибежав, они. сбрасывали свои непомерные ноши и кидались в огонь, чтобы спасти белые куколки — муравьиных младенцев. Но из огня живым никто не возвращался.

А Муравьишка, свалившись с липы, продолжал хохотать и на земле. Но когда он учуял запах дыма, то забеспокоился. Ему вдруг захотелось домой, к своим многочисленным братьям и сестрам. По знакомой тропинке Муравьишка добрался до дома. Но вместо прекрасного терема увидел лишь пепелище. Ни одной живой души не было с ним рядом — ни братьев, ни товарищей. И он стал медленно цепенеть, как и предсказывал его дедушка, Седой Муравей.

Весь день и всю ночь пролежал Муравьишка без движения. Тут бы и закончилась его короткая жизнь. Но случилось иначе. В поисках строительного материала на пепелище зашли несколь­ко муравьев из соседнего муравейника. Они всегда ходили целой бригадой — так было удобнее работать. Если один не мог справиться с какой-нибудь слишком тяжелой ношей, на помощь при­ходили другие. От их дружной работы и очнулся наш Муравьиш­ка. Вместе со всеми он стал собирать хвоинки, кусочки коры, мертвых жуков. И чужие муравьи приняли его в свою семью, как брата.

— Вот и вся история про моего знакомого муравья, — улыб­нулась Маша. А Васька еще убить его хотел.

— Да я так, пошутил... чуть смущенно отвечал Васька.

«Сама она сфантазировала или прочитала где?» — думал он. И тоже решил рассказать что-нибудь необыкновенное. Пока он раздумывал, Алешка допытывался у Маши про Большого Олуха.

— А он в кого обратился, когда муравейник поджег, — в волка?

— Волк, волк! — нарочно крикнул Васька, показывая рукой в кусты.

— Мама-а! — испугался Алешка и колобком подкатился к Маше. — Боюсь...

— Да врет он! — сказала она, прижимая к себе мальчика. — Врет...т...

Голос ее неожиданно осекся. Из зарослей терновника в кана­ве, где было сыро и сумрачно, прямо на Машу смотрели два зеле­ных светящихся глаза. И девочка стала медленно, увлекая за со­бой Алешку, подниматься на ноги. А Васька еще не видел то, что видела Маша, и продолжал забавляться:

— Там не волк, там Большой Олух! Иди к нам, Большой Олух! Иди, иди...

Но в следующую секунду пятки всех троих уже мелькали да­леко от канавы. А за ребятами, почти настигая их, катился лох­матый клубок шерсти с торчащими кверху ушами. И только ког­да выбежали на полевую дорогу и оглянулись, дети увидели, что за ними трусцой бежал бездомный деревенский кот по прозвищу Драный.

— Да это же Драный! — первым обрадовался Васька. — А мы его... а вы его испугались!

Прозвище свое кот получил не зря. Серая свалявшаяся шерсть его на спине и особенно на левом боку была выдрана большими клоками. Это были следы драк с деревенскими соба­ками. Драный никогда не убегал от собак, как другие кошки, а первым нападал на них и многих обращал в бегство. Такая храбрость особенно восхищала ключевских мальчишек, и они нередко натравливали Драного на какую-нибудь собачонку. Ког­да та с визгом убегала, кот победно задирал кверху хвост и воз­вращался к мальчишкам. Если они шли на рыбалку или в поле за горохом, он часто отправлялся вместе с ними. Но в руки кот не давался и даже погладить себя не позволял.

Откуда Драный взялся в деревне, никто не знал. Ночевал он на колхозной ферме, где сердобольные доярки иногда давали ему молока. А днем уходил в поле или в лес, охотился на мышей и мелких пгиц. Вот и сейчас ребята заметили прилипшие к его усам перышки.

— Кого-то уже слопал, — спокойно сказал Васька. —Ишь, рыльце в пушку.

Маша с неприязнью посмотрела на кота, который на некото­ром расстоянии шел за ними по обочине дороги. Она на миг представила себе голосистого дрозда, самозабвенно распевающего на ветке рябины свою утреннюю песенку. Дрозд так увлекся, что даже не заметил, как сзади к нему подкрадывался, щуря узкие зеленые глаза, этот жадный хищник — Драный...

— Маша, — потянул ее за рукав Алешка, — а может, Драный тоже раньше человеком был, а потом озверел?

После обеда Маша пошла с бабушкой на огород полоть мор­ковку. Рядом была тропинка, по которой доярки ходили на фер­му. А сейчас по ней, прижимаясь к земле, бежал Драный: его выгоняли из деревни ласточки. Маша впервые видела такое. Со свистом рассекая воздух, ласточки бесстрашно налетали на Драного, долбили в затылок и молниеносно увертывались, когда кот пытался отбиться лапой. На их сердитый и тревожный ще­бет прилетели два черных скворца, потом несколько воробьев, и птицы сообща гнали кота до самой фермы, где он юркнул под пол.

Маша даже в ладоши захлопала от восторга.

— Ай да ласточки, вот молодцы! Бабушка, а за что они его так?

— Гнездо, небось, разорил, звереныш... — отвечала бабушка, которая тоже с любопытством наблюдала за схваткой на тро­пинке.

— А как же они, такие маленькие, не боятся его? — удивля­лась Маша. — Ведь от Драного даже собаки бегают.

— Так ведь они дом свой защищают, птенцов своих, — сказа­ла бабушка. — А в таком деле и смерть не страшна.

— Как в войну было, да?

— И в воину, и всегда так было, пока люди на свете живут...

Наша улица проста: Избы в ряд , завалинки, У ракитова куста Дедушкины валенки. Чуть подальше журавель Две косилки собранных. Где-то скрипнул коростель ... Ничего особого! А подсолнух каждый день Обопрется на плетень И глядит на улицу — Улицей любуется!

ЗЕЛЕНЫЙ ЛУЖОК

Раньше всех в Больших Ключах начинает зеленеть лужок за домом бабки Луши. Отшумит половодье, пронесется по канаве мутный, бурлящий, с водоворотами поток — и лужок тотчас же покроется мелкой, словно подстриженной травкой. А там и рас­кидистые ветлы, которыми он обсажен со всех сторон, обвешают­ся желтоватыми сережками, молодыми лаковыми листочками, и загудят над ними неугомонные пчелы.

Соседние огороды и поля еще черным-черны, а здесь уже све­тятся па коротких стебельках желтые цветы мать-и-мачехи, лопушатся первые листья конского щавеля, а на месте двух сло­манных изб, когда-то отделявших лужок от деревенской улицы, неудержимо прет к солнцу молодая крапива. Сам лужок удиви­тельно ровный, чистый, ни кочки на нем, ни камня, даже ни одна тропинка не пересекает его. Лишь на самом краю, в неглубокой залужевшей канаве, долго стоит весенняя вода, отражая и си­нее небо, и облака, и влажные ветки одичавшей смородины с красноватыми почками.

Зеленый лужок (так его все у нас и зовут) редко бывает пуст. То забредет сюда колхозная лошадь с жеребенком, то хло­потливая и озабоченная утка приведет в канаву выводок пушистых утят, то прибегут поиграть в лапту деревенские ребятишки. И места здесь хватает всем.

Маша тоже часто приходит на Зеленый лужок — и с подру­гами, и одна. И всякий раз открывает для себя что-нибудь новое: услышит в зарослях смородины невидимого соловья, отыщет не­знакомый цветок или набредет на куртинку с диким анисом, сочные стебли которого так здорово похрупывают на зубах...

Но особенно Зеленый лужок близок стал для Маши после од­ного июньского дня. Вроде бы и ничего не произошло в тот день особенного, а вот поди ж ты... Живет он в Машиной душе — све­жий, яркий, радостный, живет, и никак не забывается.

Накануне дня два лил дождь, правда, тихий и теплый, но все равно по дождю много не нагуляешься. А тут вдруг с утра небо сразу очистилось, потоками хлынуло солнце и запахло просыха­ющей землей, цветами. За Машей забежала ее подружка Татьянка.

— Пойдем на Зеленый лужок сбегаем! — позвала она.

— Мячик брать?

— Не надо, венки будем плести. Там одуванчиков — море!

— Сейчас завтрак будет готов, подождали бы... — сказала бабушка Фрося.

— Мы быстро! — пообещали девочки и убежали. Они еще не знали, что домой сегодня вернутся только к вечеру.

На Зеленом лужке по траве ползали Сережка, близнецы Санька и Ванька и что-то собирали в кепку.

— Может, щавель нашли... — сказала Татьянка.

— А тут растет?

— А как же.

Но ребята собирали не щавель, а грибы — луговые опенки. Росли они полукружиями, словно шел по лужку неведомый сея­тель с большим лукошком и горстями рассевал их впереди себя. Махнет рукой — один полукруг, махнет еще — другой появляет­ся. Девочки тоже стали помогать ребятам собирать опенки. Там, где они росли, трава была густая и темно-зеленая, так что отыс­кивать их было совсем просто.

Из дома бабки Луши вышел Костюха, ее внук. В этом году он закончил училище механизаторов и теперь работал трактори­стом в колхозе. Костюха помахал руками, как мельница, потом присел на цыпочки и пошел вперевалку, словно гусь, — делал за­рядку. Затем принес из колодца ведро воды и долго плескался под ветлой. Был он загорелый, светловолосый, а в голубых гла­зах его всегда прятались смешинки.

— Вы что там потеряли? — весело крикнул Костюха ребятам, растираясь белым вафельным полотенцем.

— Не потеряли, а нашли. Опенки!

— И много?

— Во, уже целую кепку набрали.

— На поджарку маловато... — определил Костюха, когда по­дошел к ним. — Ну ладно, я вам покажу одно местечко, где землянушки растут.

— Какие землянушки? — удивилась Маша.

— Это я так шампиньоны зову.

Костюха привел ребят на соседний пустырь, где лишь квадра­ты чуть торчавших из земли каменных фундаментов напомина­ли, что когда-то здесь стояли две избы. Раздвигая руками мок­рые заросли чернобыла, цветущего купыря и лопухов, распугивая удиравших во все стороны зеленых кузнечиков, он внимательно приглядывался к земле.

— Смотрите лучше, я тут, бывало, по целому ведру землянушек набирал.

Но Татьянка с Машей, как ни старались, ничего, кроме не­больших вздутий на земле, не видали. И только когда Костюха начал осторожно разгребать эти земляные бугорки и на свет стали выглядывать твердые белые шляпки шампиньонов величи­ной с куриное яйцо и больше, девочки восхищенно заахали.

— Ой, Костя, ты колдун, что ли?

— Сквозь землю видишь!

А Костюха, хоть и был старше своих спутниц лет на пять-шесть, но относился к ним как равный, без взрослой снисходи­тельности, и сейчас даже порозовел от удовольствия, слушая их. Ловко орудуя перочинным ножичком, он извлекал из земли один шампиньон за другим, оставляя лишь корешки и самые малень­кие грибки.

— Пусть растут. Завтра опять урожай соберем.

Когда выбрались из зарослей на лужок, грибов вместе с опенками оказалось с добрых полведра. Стали думать, куда их деть. Если разделить на всех — что там достанется... Лучше от­дать кому-нибудь одному.

— Давайте-ка мы их зажарим, — предложил Костюха. — Вместе собирали, вместе и съедим.

— А где?

— Да здесь, на лужке. Я сейчас сковородку принесу.

Мальчишки тут же кинулись собирать возле ветел сухие вет­ки и гнилушки для костра, а девочки пошли к колодцу мыть и перебирать грибы. Через полчаса в самом конце Зеленого лужка весело горел костерок и на широкой сковородке жарились в сме­тане шампиньоны и опенки. Костюха (он был выходной в этот день) принес гитару, и Маша с Татьянкой, обнявшись, как это де­лают взрослые девушки, пели песни — про глобус, который крутится-вертится, про тропку тайную во ржи, про девчонку На­ташку и ее ждущие чуда глаза...

А вокруг в траве несмолкаемо звенели кузнечики, вкусно пах­ло дымком и медовой сурепкой, и мелькали, мелькали перед глазами Костюхины пальцы, заставляя гитару и петь, и плакать...

Целый день пробыли ребята на Зеленом лужке. Когда поели грибов, стали играть в волейбол, потом в салочки. Затем девоч­ки плели венки, а мальчишек Костюха учил ходить на руках и делать «мостик», даже разрешил побренчать на гитаре. А проголодавшись, снова развели костер и пекли на палочках, как шашлык, молодую картошку — Костюха принес со своего огоро­да. Ушел он от них только к вечеру.

— Сейчас, небось, в Ольховку пойдет, — сказал Сережка.

— Зачем? — спросила Маша.

— К ухажерке своей, зачем же еще.

— А ты откуда знаешь?

— Все знают... Он ее на велосипеде недавно катал, она те­перь у нас завклубом работает. Артииистка! — насмешливо про­тянул Сережка.

Когда ребята возвращались домой, то действительно увидели Костюху. В белой нейлоновой рубахе с закатанными по локоть рукавами, с гитарой в руках, он размашисто шагал в сторону соседней деревни — Ольховки.

— Сереж, а она... красивая? — спросила дорогой Маша.

— Кто?

— Ну, эта... артистка.

— А... Ничего, в брючках ходит, с челочкой. А тебе зачем?

— Да просто так... — вздохнула Маша. — Ох, и попадет нам сейчас с тобой от бабушки: целый день дома не были!

— Это уж точно, — согласился Сережка.

И больше до самого дома они не проронили ни слова.

Вскоре Маша уехала в пионерский лагерь и в Большие Клю­чи вернулась только через месяц. Конечно, соскучилась по дерев­не, по своим друзьям-товарищам, и решила сбегать на Зеленый лужок: наверняка там кто-нибудь играет.

— Никого там нет, — охладил ее пыл Сережка. — Был лужок, да сплыл.

— Так-таки и сплыл? — лукаво улыбнулась она, понимая, что Сережка ее разыгрывает. — Вместе с опенками, с ромашками, с бабы-Лушиным теленком, с ветлами?

— Нет, ветлы остались. Да сходи, посмотри, если не ве­ришь... Хочешь, пойдем вместе?

— Пойдем.

По дороге они зашли, за Татьянкой и та тоже сказала, что Зеленого лужка больше нету.

— Украли его у нас...

— Кто же это такой ловкий выискался? — усмехнулась Маша.

— Кто? Трактористы. А самый первый зачинщик — Костюха. Оставит трактор возле дома, гитару в руки — и мчится к своей артистке, — негодовала Татьянка. — А потом и другие стали там трактора ставить.

— И машины, — добавил Сережка.

— Да, и машины тоже. Всю землю вокруг так искорежили — ужас просто!

Вскоре и Маша убедилась, что ребята говорили правду. На месте стоянки тракторов трава была вытоптана, выжжена мазу­том и соляркой. Через весь Зеленый лужок, словно шрам по ли­цу, тянулся наискось глубокий след от трактора. А в одном месте чернел большой круг: здесь, видимо, трактор крутился на одной гусенице. В канаве, где еще недавно стояла прозрачная весенняя вода, в которой плавали пушистые утята и отражалось небо с облаками, теперь были свалены какие-то железки. В них ковыря­лись Санька и Ванька.

— А мы водолазами работаем! — весело закричали они. — Смотрите, сколько всякой всячины со дна «моря» вытащили!

Но увидев озабоченные лица ребят, близнецы тоже притихли.

— Вот написать в газету, будут знать! — опять завелась Татьянка.

— В «Пионерскую правду», что ль? — усмехнулся Сереж­ка. — А трактористы ее не читают...

— Ну, тогда в район пожаловаться!

— Пожалуешься на свою шею... Я один раз отцу пожаловал­ся, когда еще в первый класс ходил. Живо заработал.

— Что заработал? — спросил Санька.

— Подзатыльник, что же еще.

С объездной дороги прямо на ребят по косому тракторному следу мчалась грузовая машина. У стоянки она круто разверну­лась, фыркнула отработанным бензином и затихла. Из кабины вылез шофер дядя Коля, живший по соседству. Человек он был добродушный и частенько катал в кабине ребятишек. Маша то­же не раз каталась с ним и сейчас, как старого знакомого, спро­сила его:

— Дядя Коля, а зачем вы машину здесь ставите?

— Что? — не понял шофер. — А, машину... Да вы чего собра­лись целой толпой? Ведь все в кабину не поместитесь...

— Да мы не кататься, — объяснила Маша. — Раньше играли на Зеленом лужке, а теперь видите он какой...

— Тут не заправочная станция, вас штрафовать будут! вы­палила Татьянка.

— Та-а-к... — заинтересованно протянул дядя Коля, оглядев ребят. — Это за какие же грехи нас штрафовать? Здесь земля колхозная? Колхозная. А машина и трактора чьи? Тоже колхоз­ные. Вам все, надеюсь, понятно? А теперь — марш отсюда, не вертитесь возле техники.

Сегодня дядя Коля был не в духе. И ребята медленно пошли краем Зеленого лужка, словно совершали круг прощания. По пу­ти им попадались то ворох битого кирпича и сажи (видимо, в ка­ком-то доме перекладывали печку, а мусор выбросили сюда), то пустые бочки из-под горючего, то разорванный бумажный ме­шок с удобрениями, который, наверное, свалился из кузова и его не стали поднимать... Там, где удобрения рассыпались по траве, она завяла и пожухла. Саньке и Ваньке это показалось удиви­тельным: ведь она должна быть еще гуще и выше!

— Если вас одними таблетками кормить, что от вас будет? — спросил Сережка.

— Умрем! — уверенно заявил Санька.

— Если много съедим — умрем, — подтвердил Ванька.

— Вот так же и трава.

— А удобрения все равно как таблетки, да?

— Конечно.

— А мы думали все равно как витамины, — признались близ­нецы.

— Витамины и есть, — поддержала близнецов Татьянка. — Я сама в газете читала: «витамины полей» их называют.

— Иди ты со своими газетами! — разозлился Сережка, — Что же тогда трава от этих витаминов посохла вся?

И наверняка разгорелась бы ссора, да Маша вовремя вспом­нила, что привезла две коробки акварельных красок.

— Пойдемте к нам рисовать! — пригласила она.

И ребята всей гурьбой зашагали к дому бабушки Фроси.

Прошло несколько дней. Вряд ли ребята думали что рисование так увлечет их: игры, шалости, рыбалка, даже походы за го­рохом на колхозное поле — все было забыто.

— Бабушка, Маша встала? — прибегал кто-нибудь из них с утра пораньше.

— Встала, встала, греховодники... Проходи-ка в горницу, она там.

А через час-другой горница уже гудела от ребячьих голосов. Девчонки и мальчишки превратили ее в мастерскую и картин­ную галерею одновременно.

Когда Маша показала товарищам акварельные краски и кис­точки, всем захотелось что-нибудь нарисовать. У кого дом полу­чился, у кого самолет... А Маша нарисовала Костюху — идет он по Зеленому лужку с гитарой, спешит к своей артистке, а сзади него остаются огромные черные следы.

— Здорово! Очень похоже! — загалдели мальчишки, хотя вряд ли кто из них (да и Маша тоже) могли объяснить, зачем здесь огромные черные следы. Хорошо — и все тут! И все тоже принялись рисовать Зеленый лужок. Кто на столе расположил­ся, кто на сундуке, кто на подоконнике. Готовые картинки раз­вешивали по стенам. Чего только тут не было! И взявшиеся за руки луговые опенки, преградившие дорогу трактору, и храбрый зеленый кузнечик, который дрался двумя шпагами с шофером дядей Колей, и грустный соловей на смородиновом кусте, зажи­мающий уши крылышками, и посиневшая от удобрений-таблеток трава...

Слух о том, что школьники «протаскивают» трактористов, рисуют на них карикатуры и собираются послать их в газету, быстро облетел всю деревню. Дошел этот слух и до Костюхи. И однажды он заявился к бабушке Фросе. Да не один, а со своей артисткой! Ребята не ждали таких гостей и настороженно при­тихли: что-то будет?

— Да у вас тут целая Третьяковка! — улыбнулась Светлана (так звали новую заведующую клубом), окинув взглядом горни­цу. — Можно посмотреть?

— Только руками не трогать, — на всякий случай предупре­дил Сережка.

— Значит, как в настоящем музее? Молодцы! Костя, смотри, это не ты ли с гитарой шагаешь?

— Он, он, — солидно объяснил вынырнувший из-под Маши­ной руки пятилетний Алешка. — В Ольховку спешит, к своей ар­тистке.

Мальчишки заулыбались, Маша и Татьянка, ахнув, схватили Алешку за руки, а Светлана так отчаянно и с удовольствием хо­хотала, что даже повалилась грудью на стол.

— Ой, ребята, с вами не соскучишься!

Рисунки Светлане очень понравились, и она предложила раз­весить их в клубе — сделать выставку детского рисунка.

— А кто же все это затеял? Говорят, ты, Машенька?

— Почему я? — удивилась Маша. — Мы все вместе.

— Ну ладно, все так все, — серьезно продолжала Светлана. — Главное, хорошее дело вы начали, ребята. Как ты счита­ешь, Костя?

— Это трактористов-то критиковать — хорошее дело, — ус­мехнулся Костюха, оторвавшись взглядом от рисунков. — Не знаю, не знаю...

Светлана слово свое сдержала — помогла ребятам оформить в клубе выставку их рисунков. Вместе со всеми она придумыва­ла хлесткие подписи, клеила картонные рамки, писала тушью фамилии авторов. Когда все было закончено, стали думать, как назвать выставку. Предложения сыпались одно за другим:

— Берегите природу!

— Кузнечики и трактористы.

— Битва на Зеленом лужке!

Остановились на названии, которое предложила Маша «Был у нас Зеленый лужок...» Тут же на оборотной стороне ка­кого-то плаката написали его огромными буквами и укрепили на стене, рядом с рисунками.

— Ну, что ж, будем ждать вечера, — сказала Светлана. — Приходите пораньше, не опаздывайте.

Ребята уже знали, что вечером в клубе состоится общее соб­рание колхозников. Поэтому они и спешили побыстрее оформить выставку, чтобы ее смогли посмотреть как можно больше людей. А главное — пусть трактористы и шоферы на себя полюбуются. Может, все-таки проймет их ребячья критика? Воевать так воевать!

Стоит ли говорить, что наши художники лишь ка минутку разбежались по домам, чтобы наскоро перекусить, и снова — в клуб! Всем не терпелось лишний раз полюбоваться на свою вы­ставку.

— Ой, я даже боюсь чего-то... — шепнула Маше Татьянка. — Как мужики нас погонят отсюда!

— За что?

— А за рисунки.

Маша успокоила подружку, сказав, что за них и Светлана, и бабушка Фрося, но на душе у нее тоже было отчего-то тревожно. Кто их поймет, этих взрослых... Еще на смех поднимут. Сказал же дядя Коля-шофер, что Зеленый лужок — колхозный, и трак­тора с машинами —тоже колхозные, так что весь сыр-бор вроде бы и ни к чему.

Но выставка всем понравилась. Особенно радовались матери тех ребят, фамилии которых стояли под рисунками. А дядя Коля-шофер, увидев себя сражающимся с зеленым кузнечиком, усмехнулся и негромко сказал:

— Вот никогда не думал, что я такой злодей...

Поздно вечером, когда бабушка Фрося вернулась с собрания, Маша и Сережка еще не спали.

— Ну, кузнечики, вы знаете, что натворили? — сказала она. — Сам председатель о вас вспомнил.

— Ругался? — вырвалось у Маши.

— Наоборот, похвалил, — улыбнулась бабушка.—Всю де­ревню решили в порядок привести: насажать деревьев поболь­ше, дороги разровнять. Да и давно пора, а то в дождик к колод­цу без резиновых сапог не пройдешь. Раньше у нас улица зеле­ная была, чистая. А потом, как начали тракторы эти вдоль деревни шастать, и ни травинки у домов не осталось. Пристру­нили трактористов, хорошо приструнили. Теперь будут только по объездной дороге ездить, а в деревню — ни ногой!

— Ни колесом, бабушка! — засмеялась Маша.

— Ни гусеницей! — поправил Сережка. — Ведь у нас все трак­тора гусеничные.

— Все бы вы дурачились, — добродушно проворчала бабуш­ка. — Ладно, ложитесь спать. Да, чуть не забыла: на Зеленом лужке для вас детскую площадку решили сделать.

Тут уж ребята не удержались и от восторга запустили друг в друга подушками. Бабушка еле угомонила их.

Детскую площадку сделали быстро — дня за три. Сначала очистили Зеленый лужок от мусора, затем установили турник, бум, песочницу для малышей, разместили футбольное поле. Вме­сте с ребятами и двумя плотниками добровольно трудился и Ко­стюха. Он все время старался выбрать работу потяжелее. Маша видела, как он часто останавливался возле широких проплешин, выжженных в траве соляркой, и о чем-то думал. Один раз она даже услышала, как он произнес, словно бы про себя, два сло­ва — «черные следы». И невесело усмехнулся. А потом Костюха засыпал все проплешины желтым песком.

В тот же день Татьянка рассказала Светлане, что Маша на­рочно испортила свой рисунок, какой висел в клубе.

— Разорвала?

— Нет, черные следы, какие за Костюхой тянулись, белой краской замазала. И зачем? — удивлялась Татьянка. — Ведь та­кой хороший рисунок был!

— Спроси у нее самой, — отвечала Светлана, улыбнувшись: она, кажется, догадалась, в чем дело.

Но Маша ничего объяснять не стала.

— Пойдем скорей на Зеленый лужок, — звала она Татьян­ку. — Там ребята уже в футбол играют.

И девчонки, взявшись за руки, побежали на свой Зеленый лужок.

Ребята, милые ребята! Все чаще думаю о вас. Ведь вам — вихрастым, конопатым — Страна судьбу свою отдаст. Вам сеять хлеб и строить домны. И плавать к дальним берегам. Богатства Родины огромны — И умножать их тоже вам. И вам же в трудные годины Вставать в ряды богатырей, Чтоб грудью заслонить седины России — матери своей!

ШЛИ БОЛЬШАКОМ БОГАТЫРИ

Бабушка привезла Маше учебник истории для четвертого класса — ведь скоро первое сентября. Все другие учебники у Ма­ши давно куплены, а этого не было. Вот бабушка и купила его. Правда, подержанный, прошлогоднего выпуска.

— Ничего, и по этому поучишься, — сказала она, — авось, ис­тория за год другой не стала.

— Поучусь! — согласилась Маша.

И она тут же перелистала учебник от корки до корки, про­смотрела все картинки. А когда стала читать, очень удивилась: в учебнике рассказывалось про родные места! Мелькали дав­но привычные для нее названия — река Дон, Епифань, Куликово поле... Читает Маша про нашествие татар на русскую землю, про великое Мамаево побоище — и все больше удивляется: ведь то же самое и бабушка не раз рассказывала, только другими сло­вами. И всегда Маша слушала ее, затаив дыхание.

...Давным-давно, много веков назад, на русскую землю часто нападали басурмане. Когда они стреляли из луков, тучи стрел загораживали солнце и среди дня наступали сумерки. Там, где они проходили, все живое гибло, вода в прудах и колодцах вы­сыхала до дна, а земля становилась черной и годами на ней ничего не росло.

Долго терпели русские люди позор и разорение, а однажды объединились и вышли басурманам навстречу. Встали за Доном, на Куликовом поле. Была темная ночь. Прилегли воины на род­ную землю, ждут утра. А когда забрезжил рассвет, то увидели они чудо: за ночь в чистом поле выросла зеленая дубрава и укрыла собой половину русского войска. Поняли тогда воины, что это мать-земля им знак дает: всем сразу в бой не вступать, а беречь силы.

Хитрые басурмане выслали вперед страшного колдуна Чаро­дея. Конь у Чародея под стать всаднику — черный, лохматый. Никто еще не побеждал басурманского колдуна, потому что был он заговоренным от макушки до пяток.

Навстречу Чародею выехал русский воин Ясный Свет. Был он у матери единственным сыном, как свет в окошке, и она дол­го не отпускала его от себя, из лесной избушки, где они жили. А когда весь народ поднялся на великую битву, мать сама отко­вала за ночь острый меч и вручила его сыну.

Вихрем налетели Чародей и Ясный Свет друг на друга. И грохнулся Чародей на землю. Не помогли ему колдовские ча­ры, пронзил его Ясный Свет материнским мечом. Но и сам не уберегся от басурманского копья, верный конь примчал его к своим уже бездыханного.

И началась великая битва. Много народу полегло и с той, и с другой стороны. Осталось русских воинов совсем мало, уже на­чали побеждать их басурмане. И тогда расступилась зеленая дубрава, что выросла в ночь перед битвой, и кинулись из засады русские полки на помощь братьям. Со стороны казалось, будто выезжают они из чрева самой земли. Увидел это басурманский Мамай, ужаснулся и бросился бежать. А за ним поверну­ло и все его оставшееся войско. Далеко в степь прогнали их на­ши воины. Снова русская земля стала свободной...

Идет Маша по селу, задумалась. Не заметила, как до школы дошла. Глядит — на школьном крылечке, до желтизны выскоб­ленном и вымытом уборщицей тетей Дусей, мальчишки сидят: Алешка, Санька и Ванька. А Васька их свистеть учит.

— А я что знаю... — заговорщицки сказала им Маша.

— Что знаешь? Что? — закидали вопросами близнецы Сань­ка и Ванька.

— Чепуху какую-нибудь, — усмехнулся Васька.

В другой раз Маша ответила бы ему: «Сам ты чепуха» или что-нибудь в этом роде, но сейчас ей не терпелось рассказать и про поединок Пересвета с Челубеем (бабушка называла их Яс­ный Свет и Чародей), и про Куликовскую битву. Ведь не где-нибудь в дальних краях это было, а здесь, на их земле, неподалеку от Больших Ключей! А мальчишки, бедняги, ничего-то не знают, не ведают. И Маша, втиснувшись между ними на желтую сту­пеньку, стала торопливо выкладывать все, что прочитала в учеб­нике и что услышала от бабушки.

Слушали ее, не перебивая. Никто даже не заметил, как сзади остановилась в дверях уборщица тетя Дуся (школьники ее про­звали за разговорчивость Сорочиха) и тоже слушала Машин рассказ.

— Да я про это уж сто раз слыхал! — похвалился Васька, когда Маша умолкла.

— Слыхал звон, да не знаешь, где он, — сказала ему тетя Дуся, и ребята, как по команде, повернулись на ее голос. — А вот что дальше было, после битвы, кто знает?

Никто ничего не знал, а тете Дусе, видимо, хотелось погово­рить, и она тоже присела на ступеньку.

Победили русские люди Мамая и стали расходиться с Ку­ликова поля по домам. Кто побогаче был — на коне возвращал­ся. А простой неимущий люд пешком шел. Двенадцать изранен­ных богатырей остановились отдохнуть во-он в том овраге (тетя Дуся показала рукой за кусты сирени), рядом с Куликов­ским большаком. Хочется им попить, омыть свои запекшиеся раны. Разбрелись они по оврагу, ищут воду, а вокруг — ни кап­ли. И стали богатыри от жажды и слабости падать на землю. Все полегли... Тут, может, и нашли бы они смерть свою, да вот что вышло. Там, где капала на землю их горячая кровь, вдруг пробились двенадцать ключей с чистой прозрачной водой. Напи­лись богатыри той воды — и снова силу в себе почувствовали. Омыли раны из светлых ключей — и раны их быстро зажили. Помогла им земля-матушка в живых остаться.

И поселились они здесь навсегда. Избы построили, землю пахали, в дозор ходили, чтоб незваных гостей басурманских встретить вовремя. А двенадцать ключей в овраге обнесли дубо­выми срубами. Потому и село наше так называется — Большие Ключи.

— Значит, мы с теми богатырями — односельчане? — спро­сила Маша.

— Самые настоящие! — подтвердила тетя Дуся. — Ох, заго­ворилась я с вами, пойду.

Когда уборщица ушла, ребята заспорили: правду ли она им рассказала или все выдумала? Ведь недаром же она как-то очень уж хитро улыбнулась, эта Сорочиха! Решили проверить и побежали в овраг. Ключей там было множество. Но самых боль­ших, обнесенных замшелыми срубами да каменными плитами, они действительно насчитали двенадцать.

«Эх, Сережки с нами нет! — вспомнила Маша про двоюродно­го брата. — Он все возле больших крутится, ему даже наряд на работу дают. А мы тут такое узнали! Надо найти его и обо всем рассказать».

Только подумала так, а Сережка — вот он, катит по лугу на велосипеде. Лицо чумазое все, в мазуте — видно, трактористам помогал. Окружили его ребята и давай рассказывать все, что узнали: и про Пересвета с Челубеем, и про Мамая, и про две­надцать русских богатырей, которые основали их село — Боль­шие Ключи. Сережка только успевал поворачивать голову, слу­шая то одного, то другого. А когда все выговорились, загадочно улыбнулся и снова повел их к школе, самому высокому зданию в Больших Ключах. Убедившись, что Сорочихи поблизости нет, ре­бята по пожарной лестнице забрались на школьный чердак.

— Смотрите вон туда, вдоль большака, — указал Сережка, когда товарищи сгрудились вокруг него. — Что видите?

— Галка пролетела... — прошептал Алешка.

— Да вы не на галок, вдаль смотрите.

— Там лес стоит, — отвечала Маша.

— А за лесом что?

— Поля...

— А среди полей ничего не видите?

Присмотрелись ребята повнимательнее и увидели, что на са­мом горизонте, на холме, сверкает что-то на солнышке, будто кто оттуда зайчиков зеркалом пускает.

— Это и есть Куликово поле, — объяснил Сережка. — Там стоит большой чугунный столб. А верхушка у него, говорят, от­лита из чистого золота, вот он и светится.

— А кто его там поставил?

— Народ, кто же еще... После битвы с татарами.

— Побывать бы там! — вырвалось у Маши. — А, Сереж? Ведь недалеко совсем, можно сходить.

— Это так кажется, что недалеко. А на самом деле — двад­цать километров по спидометру. Мне дядя Коля говорил.

Вспомнив про дядю Колю, колхозного шофера, который не раз катал их на своем газике, ребята тут же отправились к не­му может, отвезет их на Куликово поле, когда будет свободен. Но найти его оказалось не так-то просто. Пришли они на ток, а им говорят: «Дядя Коля на заправочную уехал». Оли на запра­вочную, а его и там уже нет — в поле укатил, зерно от комбайна отвозить. У комбайна дяди Коли тоже не было увез зерно на ток.

Так бы и ходили они за ним по кругу, да женщины на току остановили их:

— Берите-ка веники да помогите нам ток подметать. А дядя Коля никуда от вас не денется, сам сюда приедет.

Так и получилось. Правда, поговорить с ним ребятам долго не удавалось. Привезет дядя Коля зерно, быстро сгрузит, и сно­ва в поле. Узнав, зачем он ребятам понадобился, дядя Коля за­думался, закурил и неожиданно для ребят (да и для самого себя тоже) вспомнил и рассказал одну историю.

— Воевал я там, на Куликовом поле... — начал он, глядя ку­да-то вдаль, мимо мальчишек. — Было это в сорок первом, осенью.

— С басурманами воевал? — деловито поинтересовался ма­ленький Алешка.

— Да, мальчик, с басурманами. Только назывались они по-иному — фашисты.

У машины, где примостились на подножке дядя Коля и обле­пившие его ребятишки, стали останавливаться женщины, обло­котился на деревянную лопату сторож дед Семен, сверкнула за­горелыми коленками девушка-учетчица. Как и ребята, все они тоже внимательно слушали колхозного шофера.

— На фронт я в восемнадцать лет ушел, но был таким тщедушным да низкорослым, что мне больше четырнадцати ни­кто не давал. Товарищи жалели меня. Но война есть война, и раз ты солдат — делай свое дело.

Однажды группа наша ушла в разведку, а меня оставили в засаде — следить за дорогой. Устроился я под старой ветлой, в глубокой промоине. Часть корней у ветлы вымыло дождями, и они торчали из земли, словно длинные жилистые руки.

Сижу, жду... Луна взошла — огромная, красная. «Эх, — ду­маю, — не ко времени ты вылезла, голубушка. Плохо разведчи­кам в такую ночь работать». Оглянулся назад — Куликов столб сверкает своей главой-шлемом, горит весь. Дня три по нему фа­шисты дальнобойными лупили от Епифани. Всю землю вокруг изрыли, а столб вот он, стоит! Один наш старый разведчик, Парамонов, уверял меня, будто видел, как чугунный столб во время обстрела передвигался по Куликову полю. Прицелятся в него фашисты, жахнут, а столб в сторону отодвинется. Так ниче­го с ним и не смогли поделать, хотя снарядов уйму истратили.

Сижу я так, размышляю над словами Парамонова, и вдруг — шмяк! — сверху на меня будто мешок с песком бросили. Я даже язык до крови прикусил: горячо стало так во рту, соло­но. А мешок этот фашистом оказался. Здоровый, как боров. И откуда его принесло на мою голову, заблудился, что ли? Хвать он меня за горло и давай душить. Притиснул к земле так, что в ушах зазвенело. Я, понятное дело, вырваться норовлю да рукой до винтовки дотянуться, но где там! Силенок не хватает. «Вот и смерть твоя пришла, Колька, — мелькнула последняя мысль. — И не где-нибудь, а на родной земле...»

И вдруг, поверите ли, зашевелились корни у старой ветлы, сцапали сзади фашиста, оторвали от меня и бросили в дальний угол промоины. Да так шмякнули, что он дух испустил.

На рассвете вернулись наши разведчики. «Как же, — гово­рят, — Колька, ты с таким боровом справился? Вон у него ряжка какая...» Я им рассказываю, как было дело — не верят. И только Парамонов оказал: «А чего вы удивляетесь? Разве мо­жет русская земля не помочь своему сыну-солдату? Да еще та­кому шкету, как наш Колька!»

Вот на какой земле живем мы, ребятки, — заключил свой рассказ дядя Коля. — А на Куликово поле я вас обязательно от­везу, дайте с уборкой только управиться.

Колхозный ток расположен в полукилометре от села, и домой ребята шли большаком. Тем самым, по которому возвращались с Куликовской битвы израненные русские богатыри.

И ребята, так ясно видевшие их перед собою, как бы при­строились к их небольшому, но такому грозному отряду.

По долинам и по взгорьям

Шла дивизия впе-е-ред!

Нет, не мальчишки шли сейчас Куликовским большаком. Шли богатыри...