В комнате темно. Издалека доносится песня про мир безбрежный, который залит слезами. Это поют в зале. Там первомайский вечер, там все детдомовцы, нет только Аси и Кати. Разве не обидно? Руководитель хора, вторая скрипка Большого театра — вот кого раздобыла Татьяна Филипповна! — сам проверял их голоса. Ася — попрано, Катя альт. Разве они не разучивали песни вместе со всеми? Разве не приводили в порядок зал, не обтирали колонны, стараясь дотянуться повыше? И что же? В самый разгар веселья приходится лежать вдвоем на узенькой койке в комнате дежурного персонала. Сюда в дежурку их втолкнула рассвирепевшая Ксения, как только последний из иностранных делегатов скрылся за поворотом коридора: «Осрамили наш дом перед всем Третьим Интернационалом!»

Катя хотя и обиделась, но уснула. Ася же никак не успокоится, перебирает события дня.

Праздник начался с завтрака, даже раньше — уже когда бежали в столовую. Все были в новых нарядах: мальчики в голубых полосатых рубашках, девочки в платьях из такого же ситца. У каждого празднично белел воротничок или торчал из кармашка платочек — все подарки Вариной фабрики. У Аси в волосах трепыхался белый шелковый бант.

В столовой протерты окна, вымыт пол. По тарелкам разложены манные котлеты, в кружках дымится какао (на молоке!). Поднос полон куличиков. Куличики один к одному, но все же их стали делить, как делят хлеб. Дежурный по столу отвернулся, а Вава Поплавская ровным голосом — обязательно ровным, не то подумают, что она подает дежурному знак, — спрашивала:

— Этот кому?

Разобрали куличики, и стало так тихо, что Ксении смогла обратиться, с приветствием сразу ко всем столам. Сейчас, вечером, Ася, конечно, ненавидит эту Ксению Петровну, которая наказывает, не разобравшись, но утром та ей очень понравилась. Она впервые была без куртки, в светлом платье, с красным революционным бантом на груди. Подумать только, Асе она показалась такой славной, такой хорошей!

Ксения сказала, что Первое мая девятнадцатого года особенное — тридцатая годовщина! Тридцать лет назад Международный Парижский Конгресс установил этот великий пролетарский праздник. Свою речь Ксения закончила, как и полагается в такой день:

— Да здравствует мировая революция!

Все, кто успел прожевать, кричали «ура». Ася успела.

Затем на середину столовой вышла Татьяна Филипповна. Она, конечно, не такая красивая, как Ксения, она пожилой человек, ей больше тридцати лет, она родилась раньше самого первого Первого мая. И потом она не такая веселая: у нее муж на колчаковском фронте, а там сейчас день и ночь ведутся бои. Даже у Вари на фабрике собирали митинг по гудку насчет мобилизации, а у них и мужчин почти нет.

Из-за этого Колчака и дети не могут быть веселыми, особенно у кого отец или брат на фронте, как, например, Дуси и Туси Зайцевых, с которыми Ася теперь дружит, хотя Люська и злится.

Татьяна Филипповна подняла руку и объявила:

— Ребята! Вам Московский Совет приготовил подарок!

Оказалось, что отныне все воспитанники детских домов будут обеспечиваться питанием и всем остальным в первую очередь после бойцов Красной Армии. В самую первую очередь.

Это здорово! Ведь Красная Армия сейчас для страны всего важней. Тут уж и те, кто не успел прожевать, тоже кричали «ура».

…Катя вздохнула во сне и повернулась на другой бок. Пришлось повернуться и Асе. Она оперлась на локоть, на левый локоть, который почти зажил, потому что Яков Абрамович откуда-то выцарапал бутыль рыбьего жиру.

Теперь в зале танцуют краковяк. Так обидно, что лучше уснуть! Но как уснешь, если тебя одолели мысли?

С чего все началось? С пасхи, с того апрельского утра, когда всех потянуло на воздух, на солнышко. Двор превратился в сплошную лужу, и нельзя было отойти от крыльца, разве что найдешь сухой островок или камень, на котором удержишься, не соскользнув.

В церквах звонили колокола, и иных ребят по случаю светлого воскресенья навешали родные, у кого кто есть — бабушка, тетка, сестра. Приходили, совали в руку или крашеное яичко, или кусок освященного кулича. Каждый, получив гостинец, старался уйти в дом и поесть в укромном уголке, — невозможно же есть при всех!

Только Панька Длинный, когда от него ушел дед, начал нахально при всех жевать толстую плитку жмыха, словно дразнился. Попробуйте не смотреть на этот жмых — аппетитный, пахнущий подсолнухами, подсолнечным маслом…

И все же настроение было пасхальное. Девочки не ссорились, не дразнились, христосовались друг с другом. Ася не посмела нарушить обычай, трижды поцеловалась с Люсей. Она и раздружиться с ней не смеет, хотя эта дружба тягостней с каждым днем.

Про себя Ася называет Люсю Липучкой. Ей представляется, что сама она, словно муха, увязла в клейкой, ядовитой бумаге. Ну да, как глупая муха. Передние лапки влипли, а задние свободны, дергаются, сучат. Дергаются, трепещут крылышки, но липучка не отпускает…

Однако тогда, в пасхальное воскресенье, Асе не хотелось думать о своих горестях, она старалась радоваться празднику и весне. Пусть с затененной части двора от черных, будто остекленевших сугробов тянет холодом, сыростью, зато вблизи крыльца вовсю печет солнце, радугой играет в бегущих ручьях.

Весна пришла настоящая, бесповоротная, а то еще недавно детдомовцы пугались каждого пасмурного дня, все мнилось: вернулась зима! Сил Моих Нету кряхтела:

— Доживем ли до тепла?

Ася жмурилась, жмурилась от солнышка и вдруг увидела: тетя Анюта! Высокая, в каком-то чудном жакете, заметная на всю площадь, пробирается между лужами, ищет, куда ступить. За долгую зиму площадь перед детским домом, как и все московские площади, улицы и дворы, накопила столько снегу, что в апреле ее почти сплошь залило водой. Лужи, ручьи, реки… Ася поспешила наперерез гостье, — лучше насквозь вымочить ноги, чем слушать насмешки насчет теткиной шляпы. Удалось перехватить гостью посреди площади. Добрая Лапша умилилась:

— Встретила? Рада? Ну, душенька, Христос воскресе!

Стыдно стало Асе, что застеснялась перед ребятами. Даже шляпка не показалась уж слишком буржуйской.

Тетя Анюта не пошла дальше, к калитке, — она спешила к Казаченковым. Она сказала, что Василию Мироновичу, поскольку он устроился на хорошее место, не совсем удобно бывать у прежних хозяев, но сама она считает долгом хоть изредка поддерживать добрые отношения, хоть в такие дни, как сегодня. Однако и племянницу нельзя забывать. Сделала по дороге крюк, чтобы поздравить ее, принести всего понемножку с пасхального стола. Можно было не объяснять Асе, что в такие подробности Василий Миронович не посвящен.

Порасспросив Асю об ее жизни, тетка заторопилась:

— Прощай, душенька, разговляйся на здоровье.

Теперь, когда Ася сделалась обладательницей сверточка с вкусными вещами, она могла подойти к ребятам и предложить то, что с самого утра вертелось на языке. Пусть башмаки ее хлюпали и чулки были мокры, пусть запахи, доносящиеся из свертка, заглушали все ароматы весны, Ася не торопилась в дом. Она протиснулась в самую гущу ребят (Федя всегда в гуще) и сказала быстро, чтобы не перебили:

— Знаете что? Давайте, если кому чего принесут, делить на всех.

Никто не засмеялся, никто не сказал, что она глупая дура. Наоборот, обрадовались:

— Верно!

— А то получается, вроде одни буржуи, другие пролетарии. Один жрет, другой — гляди.

Заминка вышла из-за того, что не знали, как, к примеру, разделить одну сайку или же две карамельки на весь дортуар. Федя и тут сообразил:

— Можно самим разделиться. Рассчитаемся на пятерки.

— Даешь на пятерки!

— Разобьемся на пятачки, и пойдет дележ.

Федя стал строгим.

— Не на пятачки, а на коммуны. И не на один день, а на постоянно. Мало ли когда принесут…

Подняли такой крик, что с карниза упала сосулька.

— Правильно! На коммуны!

— На коммуны! Ура!

У Феди стало гордое лицо, у Аси глупое. Будет глупое, если сама не знаешь, отчего тебе радостно.

Ася сказала:

— Пока еще нет коммун, давайте угостимся.

И развернула сверток. А там кусочек пасхи, ломоть кулича, коврижка, — лучше, чем в сказке про пряничный домик. Не будь рядом Феди, все бы расклевали, как воробьи. Но Федя теперь староста мальчишечьего этажа. Он заставил всех угощаться вежливо, не рвать из рук. Ася никак не могла перестать улыбаться. Перестала только тогда, когда откуда-то подоспела Люся. Вот липучка! Высмотрела все-таки Асю.

Друзей у Люси нет, ей завидно, если где общая игра или просто веселье. Она завела недавно манеру — подойдет и попросит:

— Примите собаку.

Становится неудобно. Все-таки теперь равноправие, собак среди людей нет… Самим противно, а все же нельзя оттолкнуть.

В этот раз Люська ничего не сказала, подхватила с Асиной ладони корочку, облитую глазурью, и поинтересовалась, что это будут за коммуны. Потом спросила:

— А если кому ничего не носят, нечего принести, таких тоже будут принимать?

Ася ответила, как ответил бы Андрей:

— Глупый вопрос.

— Не глупый! — Люся, которая вечно ныла, что ее сестре самой нечего есть, произнесла с обидой: — Знаю я вас. Меня кто захочет принять?

Ася испугалась, что та пустит в ход свою проклятую собаку, и сказала:

— Я приму.

Правильно сказала. Очень хорошо, что они с Люськой попали в одну коммуну!

За обедом Федя и Катя обошли столы и устроили голосование. Порешили так: в каждой коммуне будет пять человек, причем вперемежку, те, кого навещают, кому приносят гостинцы, и те, кому некого и нечего ждать.

Катя на Асю и не глядела, словно не Ася придумала насчет дележки. Тогда не глядела, а теперь всегда будет глядеть. Вот она! Обняла и спит рядом…