В кубовую то и дело заходят жильцы, кто с чайником, кто с кувшином. Татьяна Дедусенко ничего не замечает. Пристроившись на высоком табурете, поближе к тусклой лампочке, она с трудом разбирает бледный, нечеткий шрифт, оттиснутый через изношенную копирку.

В руках у нее письмо, адресованное правлению Союза рабочих и служащих города Москвы по выработке пищевых продуктов, где до последнего времени, до поступления на курсы командиров, работал Дедусенко.

Начиналось письмо официально:

«Отдел детских домов Наркомсобеса просит Союз пищевиков оказать содействие для получения продуктов на детские дома г. Москвы и пригородов».

Пока один из обитателей «Апеннин», Бернацкий, сотрудник «Роста», цедил в голубую эмалированную кастрюлю уже остывший кипяток, Татьяна дала передышку глазам. Но стоило кому-то затем подойти к кубу, заслонить ей свет, она в нетерпении соскакивала с табурета и продолжала читать:

«Питание детей в детских домах теперь более чем скудно. Слышен вопль заведующих, что нечем кормить детей. Они приходят в Народный Комиссариат и плачут, говоря, что некоторые детишки уже не стоят на ногах, что приходится во избежание лишней траты сил не выводить их на прогулки, что нельзя занять ничем детей, ибо они тянут: «Кушать хочу». Наиболее отзывчивые говорят, что не могут выносить вида чахнущих детей, и оставляют службу».

— Странная отзывчивость! — пробормотала Татьяна, и двое военных, вооруженных чайниками, недоуменно переглянулись.

«Особенно сказывается это недоедание на младшем возрасте, от трех до восьми лет».

У матери Шурика, которому недавно стукнуло семь лет, сжалось сердце. Но она заставила себя подумать и о более старших детях, о долговязых, тянущихся вверх подростках; эти должны страдать еще ощутимей. Эти и в мирное время готовы вечно есть. Что им полфунта хлеба в день?!

«В приютах, только что посещенных заведующей Отделом детских домов (Первый Знаменский пер. и «распределительный пункт» в Грузинах), дети поражают своей исхудалостью, слабостью. Восьмилетние дети по росту и весу напоминают скорее пятилетних. Их тонкие шеи, обтянутые кожей, бледные личики, их вялость, неподвижность говорят красноречивее всяких слов…»

Обняв руками все еще теплый, отдающий металлическим запахом медный бачок, Татьяна задумалась о маленьких изголодавшихся гражданах молодой республики и о тех взрослых, которые, как успел пожаловаться Григорий, равнодушно отнеслись к их нуждам, оставили письмо, случайно попавшееся на глаза ее мужу, без всякого ответа…

Вернувшись в номер, Татьяна никак не могла успокоиться.

Григорий сказал:

— Может, нехорошо тревожить Надежду Константиновну, но я одну из копий послал ей…

— Крупской?

— Да. Правда, она непосредственно детскими домами не ведает, но близка к этим делам. Не может она не думать о детях. Любит их. Тогда, в Кракове, она столько расспрашивала меня о Шурике…

Затем Дедусенко перечислил, что успел сделать за день:

— У пищевиков все переворошил. Оттуда — по красноармейским частям. Завтра артиллеристы и конники собираются митинговать. Сухарей наберут, сахару… Хоть на первые дни… — Он провел рукой по волосам жены; круглый гребень, скользнув по ее шее, упал на коврик. — Не сердишься, что запоздал к тебе в последний день?

Последний день позади, идет ночь. Гостиница угомонилась: никто не гремит чайником, не спешит в кубовую за кипятком. За окнами темь и тишина. Разве что донесется стук копыт, дружный шаг патрулей.

Шурик спит крепким детским сном. Родители обсуждают свои дела, однако и они наконец засыпают.

Под окнами «Апеннин», грохоча самым бессовестным образом, пронесся и остановился где-то поблизости мотоцикл. Татьяна очнулась, подтянула шинель, сползшую с атласного одеяла, проверила, не разбудил ли ее мужчин шум с улицы.

«Дышат… — улыбнулась она, подумав о том, что нет для нее лучшей минуты, как слушать сонное дыхание обоих. — Дышат…»

Вскоре к Дедусенко постучали, послышался голос Агафонова:

— Григорий! Спешная побудка.

— Что такое? Входи!

— За нами. Понимаешь? Связной приезжал на мотоцикле.

Григорий одевался, Агафонов скороговоркой объяснял:

— Эшелон подан, тронется в путь на рассвете.

— Как, уже?! — вырвалось у Татьяны.

Григорий в темноте отыскал ее руку.

— Война, Таня… Засвети-ка огонь.

Агафонов вышел. Татьяна, поставив на обрезок картона коптилку, приподняла ее, чтобы осветить всю комнату. Боясь, как бы муж в спешке чего-либо не позабыл, она переводила взгляд с предмета на предмет, осматривала все углы. Коптилка двигалась вместе с ней. Двигались и тени — огромные, неправдоподобные. Татьяне казалось: не пламя, не огонек мечется с места на место, а вихрь нахлынувших на нее мыслей. Почему так, почему жизнь вечно сметает ее планы, врывается самым нежданным образом? Почему сейчас она вторглась так безжалостно? Приблизила разлуку…

Прошла минута, две. Татьяна обрела спокойствие. Она нашарила на полу упавший гребень, пригладила волосы. Взялась руками за кусок картона, подложенный под коптилку, поднесла огонь к шинели, лежащей на кровати, и деловито проверила, все ли пуговицы на месте.

Жест, каким она приподняла коптилку, воскресил в памяти Дедусенко другую ночь, давнюю…

Тогда его Тане было немногим больше двадцати лет. В ту ночь в их комнатушку ввалились жандармы, и самой тревожной мыслью было: найдут ли они листок бумаги, который никак не должен попасть в руки охранки. От этого зависела судьба не только Григория, но и его товарищей. Листочек с шифром, как знала Татьяна, хранился в обложке задачника по геометрии. Татьяну осенило: она поставила на задачник лампу и стала послушно светить жандармам, переворачивающим все до последней книжки. Хитрость удалась. Юная Татьяна с редким хладнокровием провела эту операцию; рука, а вместе с нею лампа, задрожала лишь после того, как за жандармами захлопнулась дверь…

В номер вернулся Агафонов.

— Растяпы мы с тобой, Григорий, а не солдаты. Обмундирование-то заночевало у меня.

Он поставил возле дивана пару новеньких армейских сапог; к ним, ахнув, потянулся проснувшийся Шурик; к ним приблизился огонек, мерцающий в руках Татьяны. Ее развалившиеся ботинки глядели рядом с поблескивающими сапогами особенно жалко.

Дедусенко нагнал в коридоре Агафонова.

— Как ты думаешь, не преступление, если я оставлю жене свои сапоги? Совсем босиком…

— Новые сапоги?

— Новые. — Зная, что Татьяна стесняется размера своих ног, он добавил: — Конечно, они ей будут велики…

— Нельзя, — ответил, подумав, Агафонов. — Ты теперь красный командир. Выдали тебе.

Выход все же был найден. Татьяна прошлась по комнате, стуча стоптанными, но еще годными к носке старыми сапогами мужа. Она давно не была так тепло обута. Желая развеселить своих мужчин, Татьяна взялась за края юбки, выставила вперед ногу:

— Видали? Золушкин хрустальный башмачок.

Оставшись вдвоем с сыном, мать тут же задула огонь: мальчик не должен был видеть ее слез.