То, что стряслось с Асей, всегда, с первых лет детства, пугало ее, как самая огромная, но и самая невероятная, невозможная беда. Такое могло случиться с любой девочкой, только не с ней.

В пальто, с незаплетенными косами, Ася слоняется по квартире. На похороны ее не взяли: мол, в теперешних условиях это непосильно и взрослым. Ася промолчала, у нее нет охоты ни спорить, ни вообще разговаривать. Ей даже есть не хочется…

Из кухни несет погребом. Из детской — мышами. Асе странно, что почти все осталось на своих местах. Игра «Рич-Рач», большой красно-синий мяч и маленький мячик, серый. С обоев по-прежнему улыбается множество девочек в голландских чепчиках и деревянных башмаках, по-прежнему машут крыльями ветряные мельницы. Эти обои, веселые, желтые, казавшиеся постоянно облитыми солнцем, теперь вспучились, покрылись пятнами и потеками, но Асе они милы: их выбирали всей семьей. Давно это было, еще до войны, когда и не думалось ни о каких горестях…

Только что заходил какой-то старик из черноболотцев, просил передать Кондакову, что в обратный рейс их теплушка отправится завтра к вечеру. Ася сказала: «Ладно», а он все топтался, медлил, видно, знал, из-за чего Варя вызывала Андрея, и хотел спросить, что же с мамой…

За свою коротенькую жизнь Ася поглотила немало книжек, где самым несчастным ребенком был круглый сирота. Асе не надо чужой жалости. Она потому и не стала разговаривать со стариком, ничего ему не сказала…

Может быть, она той же теплушкой уедет с Андреем на Торфострой. Пусть в первобытные условия, пусть в барак или землянку. Все лучше, чем к Василию Мироновичу.

А вдруг… На это она почти не надеется. Вдруг Андрей решит переехать в Москву, чтобы ей остаться в своем доме, чтобы она не была такой круглой сиротой.

В детской, на подставке, купленной под цветочный горшок, стоит Асин глобус. Давно она к нему не подходила. Материки, когда-то пестревшие равнинами и возвышенностями, теперь затуманились от пыли; синие водные пространства посерели. Ася провела пальцем по Ледовитому океану, появился четкий голубой след. Она написала четыре буквы: «мама». И заплакала. Не в первый раз за эти дни, но впервые наедине с собой. Жгучие, горькие слезы капали на глобус, и поверхность его из пыльной стала грязной.

Андрей и Варя пришли усталые, окоченевшие. Варя бросилась топить печку. Андрей растопырил перед огнем большие красные руки и, казалось, не замечал ни Вари, ни Аси. Лишь после того, как все напились чаю, Ася сообщила о старике и теплушке.

Присев у самой печурки, Варя проверяла кочергой, не затаилась ли под жаром головешка. Услышав Асины слова, она спросила чужим голосом: «Завтра?» — и, забывшись, выгребла на пол несколько раскаленных углей.

Андрей кинулся подбирать угли и виновато пробормотал:

— Война кончится скоро, вот увидишь…

— При чем тут война? — быстро спросила Ася.

Тут она узнала, что Андрей еще неделю назад, когда на Торфострое шла профсоюзная мобилизация в армию, записался добровольцем. Он поспешил пояснить:

— Собственно говоря, не совсем добровольцем. Ведь это все-таки мобилизация, хотя и профсоюзная. Собрался рабочком, вот какая штука. — Когда Андрей принимался что-нибудь доказывать или просто волновался, он непременно употреблял свое любимое: «Вот какая штука». — Собрались и постановили: все члены рабочкома, годные к военной службе, записываются первыми… Что же, разве я не годен?

Ася не раскрыла рта. Варя сказала:

— Теперь уж хода назад нету, теперь погонят…

— Любишь ты бабьи словечки, — досадливо сказал Андрей. — Гнать нас никто не собирается. Отправят в ближайшие дни маршевой ротой со станции Приозерск.

— Ну и хорошо! — В Андрея впились злые детские глаза. На покрасневших веках отчетливо вырисовывались слипшиеся кустики ресниц. — Нужен ты нам…

Отойдя от печки, девочка поплелась к постели, укрылась с головой материнским фланелевым халатом. В комнате стало тихо, как среди ночи. Андрею и Варе было не по себе: им предстояло нанести Асе еще удар, объяснить, что выход для нее только один — вернуться к Алмазовым.

Варя так тревожилась за Асю, что собственные горести временно отошли на второй план. А разве малое горе, если человек, уходя на фронт, ничем не показывает, что ты ему дорога, что ему невмоготу расстаться с тобой? Варе много не надо, молвил бы слово: «Жди». Правда, на кладбище он все норовил заслонить ее от ветра, но это, возможно, просто по доброте…

Понятно, что Андрею Игнатьевичу сейчас не до нее. Хоть и спорил он постоянно с сестрой, хоть и ругались из-за политики, а все же родная… У Вари одна надежда на последнюю минуту прощания. Улыбнется он грустно и спросит: «Будешь ждать? Всякого? И покалеченного?»

У Вари ответ готов. Только спросит ли?

Варя сознательная, она не против переворота, обидно лишь, что Андрея Игнатьевича словно околдовали за этот год. Особенно он переменился с лета, когда поступил на Торфострой. События все дальше уводили его от родных, а главное — от Варьки, которую он не так давно звал Варенькой и уверял, что скучает по ней на своих Черных Болотах.

Варе горько, что в последние дни, когда она так старалась, так хлопотала, Андрей Игнатьевич и вовсе отдалился от нее. Сегодня шли с кладбища — он поднял воротник и ни слова. А тут еще Варя некстати сказала, что вот, слава богу, все устроили по-людски. Он и отрезал:

— Люди бывают разные.

Получилось, что она зря устроила такие замечательные похороны. Он считает, что все это дурман и поповский обман. Не в первый раз у них спор из-за опиума и дурмана.

Возможно, она перестаралась. Но ведь не для себя же, для покойницы. Она даже пробовала торговаться, только батюшка разъяснил, что не по его и не по божьей воле церковь лишили помощи, или — как он мудрено выразился — отделили от государства. Варьку он приструнил:

— Кто истинно верует, не станет рядиться из-за копейки.

Пришлось отсчитать клиросным пятьдесят рублей, за чтение псалтыря столько же, двести на церковные расходы. А за крест? А за отпевание?! Легко ли Варьке было толочься на Сухаревке, продавать с рук разные вещички, чтобы выручить несчастные рубли?

Сейчас, глядя на недвижную в отчаянии Асю, Варя сама приходит в отчаяние. Не отвали она «на приличные похороны» все, что выручила за вещи, отложенные в семье про черный день, и даже все, что привез из съестного Андрей, можно было бы не спешить с отправкой Аси к Алмазовым, подержать девочку при себе, дать ей выплакаться в родном доме.

Остыла печка, надвинулся вечер. Ася все молчит. Она не оборачивается, даже когда Андрей роняет стул, снимая с него свой тулуп. Ася не желает знать, куда собрался этот бездушный человек, а он, внутренне протестуя, вынужден идти к Алмазовым.

Замоскворечье. Красная площадь. Тверская.

У ограды особнячка, в котором Андрей Кондаков за всю свою жизнь бывал лишь три-четыре раза, и то подростком, кого-то дожидались извозчичьи сани, дожидались, как видно, давно, снежная пороша сплошь укрыла медвежью полсть.

Асина тетка вскрикнула, когда Андрей за дверью назвал себя. Она сразу поняла, что привело его к ним. Руки, ставшие непослушными, долго возились с крюком и задвижками. Она и дальше все суетилась, потащила Андрея в кухню, в эту мирную обитель, благоухающую яблоками и кофе, заставила подержать руки под краном, чтобы отошли от мороза, а затем подала умыться живительной теплой воды, которой вдосталь хватало в бачке, вмурованном в плиту.

— Теперь подкрепитесь, голубчик.

Поставив перед Андреем тарелку борща, Анна Ивановна вспомнила о сметане, но, покосившись на дверь, ведущую в комнаты, предпочла о ней забыть. Оглушенный впечатлениями дня, отупевший от потрясений и усталости, Андрей не сумел отказаться от еды, хотя дал себе слово не размякать у богатых родственников. Гость работал ложкой, а хозяйка осушала платком свои все еще прекрасные глаза, оплакивая сразу и покойного брата и его жену.

— Вы не обиделись, что я вас не в комнаты?

В сравнении с общежитием Торфостроя теплая чистая кухня Алмазовых была царским дворцом, — Андрей только плечами пожал.

— Понимаете, — продолжала извиняться Асина тетка, — у Василия Мироныча гостья.

Судя по тому, что на будничное платье Алмазовой была накинута дорогая кружевная шаль, гостья была важная. Но хозяйка к ней не торопилась, только приглядывала, чтобы не выкипел самовар. Она подробно расспросила Андрея про то, как болела «бедная Ольга», каковы первые признаки сыпняка. Андрей с трудом поддерживал разговор, наконец решился:

— Анна Ивановна, сможет Ася пока побыть у вас?.. Не пока, а довольно долго…

Красивые глаза хозяйки стали жалкими.

— Обязательно у нас. Разве я дам ребенку пропасть?

Асин отец еще в юности прозвал свою старшую сестру «Лапшой». Когда сестра вышла замуж, прозвище это и вовсе закрепилось за ней: она ни в чем не перечила мужу. От ее доброты окружающим было мало пользы.

— Поговорю с Василием Миронычем.

— Придется упрашивать? — угрюмо спросил Андрей, и рука его, потянувшаяся было за хлебом, упала на колени.

— Обиделся он. Нехорошо тогда Асенька… Устроила нам переполох на ночь.

— Всполошился? Обеспокоился, что девочка ночью бежала одна? (Тете Анюте стало не по себе от взгляда таких же, как у Аси, черных, пытливых глаз.) Такое было волнение, что после и справиться никого не прислали? Не заблудилась ли племянница? Не замерзла ли?

— Я-то хотела, да он из принципа… — Лапша затеребила край кружевной шали. — Не говорила вам Асенька, на что обиделась? Может, услышала что?

Андрей промолчал. Он сам старался забыть слова, вызвавшие Асин бунт. Тетка Аси доверительно шепнула:

— Сегодня он сговорчивый. Вот проводит гостью… — Лицо шептавшей стало торжественным. — Сама пожаловала… За советом.

— Вот кто у него!

Андрей усмехнулся. Должно же было так случиться, что именно сегодня дом Алмазовых посетила Казаченкова, одна из наследниц Фомы Казаченкова.

Прославленный родоначальник текстильной фирмы приобрел известность не только как удачливый московский коммерсант, но и как покровитель искусств. Умер он в конце прошлого века; по его завещанию наследники выстроили в Москве так называемую Казаченковскую больницу, основали училище для подготовки фабричных рабочих. Румянцевскому музею отошла Казаченковская картинная галерея. Андрею довелось слышать, что наследники могущественного Фомы, его дети и внуки, неуклонно следовали семейным традициям. Толково ведя предприятие, они оставались покровителями искусств, с должной широтой пеклись о неимущем люде. Добрая слава фамилии помогла им более или менее благополучно пережить последний, грозный год, но затруднений становилось все больше и больше…

Казаченковы издавна ценили житейский ум, жизненную хватку Алмазова, который много лет заведовал лабораторией на их территории. Неудивительно, что до сих пор бывшие хозяева Василия Мироновича обращались к нему за советом.

По пути сюда Андрей мучился, сомневался, вправе ли он принять помощь у того, кого в спорах с сестрой сам называл прислужником буржуазии, вправе ли отдать девочку в такой дом? Но это было единственной возможностью устроить Асю, освободить руки, которым предстоит уже через несколько дней взять винтовку. Лучше не ломать голову, не сбивать себя с толку перед отъездом.

Привалившись к теплой плите, чистой, как гладильная доска, Андрей дремал, ожидая ухода Казаченковой. Та не спешила. Андрей не без яда подумал, что в нынешние времена даже самым добродетельным богачам вряд ли поможет самый опытный советчик.

Хозяйка отнесла в комнаты поднос с чаем, со сластями, припасенными к особому случаю. Она, разумеется, предложила бы и Андрею чай с этими лакомствами, но сочла неделикатным нарушить его покой. Гость, для которого и борщ был редкостным блюдом, казалось, видел не первый сон. Порой он на миг вскидывал голову, открывал и вновь прикрывал глаза, как пассажир поезда, затормозившего на полустанке.

Вернувшись из комнат, добрая Анна Ивановна сокрушенно оглядела Андрея: ведь прежде был недурен собой. А сейчас? Щеки ввалились, губы потрескались, руки совсем мужицкие. Сам обмяк: ни выправки, ни стати; длиннющие ноги наследили у стола и плиты.

Едва она успела посочувствовать современной молодежи, на долю которой выпало столько испытаний, как увидела на измученном лице Андрея странно счастливую улыбку. Это изумило и обидело ее. Лапша не могла проникнуть в путающиеся мысли задремавшего гостя, не могла знать, что мысли эти кружатся не только вокруг печальных семейных событий.

Даже в полусне Андрея не оставляло то состояние тревожного счастья, которое в последний год стало у него постоянным и давало столько сил, что ни голод, ни продуваемый всеми ветрами барак на Торфострое, ни маячившие впереди треволнения, опасности фронта не были ему страшны. Он радостно пойдет отстаивать новую власть, утверждать ее оружием.

Надо лишь устроить жизнь осиротевшей девочки, которая оказалась вверенной ему. Ради этого, сжав зубы, он пошел на поклон к Алмазову, ради этого терпеливо сидел на кухне, ждал трудного разговора. То и дело пробуждаясь, он вновь и вновь давал себе слово: не сорваться. Быть дипломатом.