Дом имени Карла и Розы

Лойко Наталия Всеволодовна

Журнальный вариант повести Наталии Лойко «Ася находит семью» о судьбе девочки-сиротки Аси, попавшей в детский дом. Повесть опубликована в журнале «Пионер» №№ 2–6 в 1958 году.

 

Ночная Москва

По старому стилю еще ноябрь, по новому — декабрь. Тысяча девятьсот восемнадцатый год. Зима впереди, а московские улицы и переулки уже так завалены неубранным снегом, что трудно пробираться между сугробами. Вечерами прохожие благодарны каждому светящемуся окошку, возле которого хоть немного расступаются потемки.

В небольшом особнячке, занимаемом Алмазовыми, плотные шторы тщательно задернуты, свет пробивается скупо, словно не желая служить посторонним. А в переулке мрак, ни одного зажженного фонаря.

Только что на крыльцо особнячка, неслышно притворив за собой дверь, выскочила худенькая, тонколицая девочка. Зовут ее Асей. По метрике — Анастасией Овчинниковой, год рождения 1906-й.

Лишь пробежав палисадник, стукнув калиткой, Ася догадалась застегнуть пальто. Пальцы сразу окоченели, еле справились с тесемками капора. А глаза тем временем — черные, сердитые — вглядывались в покинутый ею дом. Он еле виден, зато на его темном фоне явственно проступает опушенный снегом литой узор ограды.

Девочка с наслаждением вдыхает сухой, морозный воздух, будто вырвалась из заточения.

Пусть в кухне Алмазовых в этот час перед ужином топится плита, булькает в кастрюле каша. Пусть…

Асе предстояло пробыть у родственников все то время, пока ее мать не выпишется из больницы; но случилось так, что девочка нарушила материнский приказ. Не помня себя, выскочила, очутилась под хмурым, беззвездным небом, среди сугробов и тьмы. Теперь один путь — домой! Путь долгий: из района Тверских-Ямских до Замоскворечья, до Пятницкой улицы.

Скользко, приходится бежать мелкими шажками, а хочется скорее выбраться туда, где не так безлюдно. Вчера у Алмазовых были гости; вперемежку с анекдотами про новую власть за столом рассказывали истории, от которых мороз подирал по коже. Еще бы! С тех пор, как разогнали полицию, в любой момент вас могут раздеть на улице, ворваться в вашу квартиру.

Василий Мироныч, провожая гостей, похвастал новым хитрым замком на входной двери. Замков и задвижек устроили столько, что до верхних он, коротышка, доставал лишь на цыпочках. Асе было смешно, а гости знай восхищались. Хорошо, что верхний крюк служит только по ночам, а то, бог знает, как бы Ася сейчас выскользнула.

Ася вдруг запнулась на полном ходу. Она только что оставила эти знаменитые двери чуть не нараспашку! Нарушила все правила. У Алмазовых строго-настрого полагалось предупреждать, если выходишь на улицу. За тобой мигом повертывался ключ, щелкала задвижка, гремел нижний крюк.

Что, если грабители уже подстерегли, уже проскользнули в прихожую?

Прижав к груди подвешенную на шнурке муфту, как бы желая унять заколотившееся сердце, Ася идет обратно, поднимается на парадное крыльцо.

За дубовой дверью никакой суматохи. Тихо… Неожиданно Ася чувствует разочарование. Втайне она представляла себе картину: кто-то в большом картузе (нет, в таинственном черном капюшоне!) воспользовался ее оплошностью, прокрался в кабинет хозяина, где висят самые ценные картины и хранятся старинные золотые часы, которые нельзя трогать… Здорово бы струхнул Василий Мироныч…

А в доме, видно, ее пока не хватились, думают, что она преспокойно спит в комнатушке рядом со столовой. Тетя Анюта со своим Василием Миронычем, вероятно, до сих пор сидят у обеденного стола под самой яркой лампой. Сидят, переговариваются…

Переговариваются, как и несколько минут назад, когда Ася лежала на диване. Едва она проснулась, как ее уже бросило в жар: в столовой за неплотно притворенной дверью шел разговор о ней, о том, что в тяжелое время в доме совсем некстати лишний рот. Насчет лишнего рта беспокоился, конечно, Василий Мироныч. Вежливо беспокоился, своим тихим, липучим голоском, которого так боится тетя Анюта. Она не спорила, только оправдывалась:

— Мы же пока не нуждаемся…

Хорошо, что из комнатушки вторая дверь ведет в прихожую, Ася смогла незаметно выскользнуть. Если бы у нее вдруг не отнялся язык, она бы крикнула напоследок:

— А раньше зачем притворялись?

В детстве (сейчас, дрожа от обиды, Ася чувствует себя совсем взрослой) она любила бывать в гостях у Алмазовых. Ее баловали, закармливали крендельками, и она, глупая, верила каждой ласке… А может, и не было притворства? Может, правда, это теперь все очерствели? Есть такие, что и бога забыли.

Но Ася помнит о нем, всемогущем! Она решительно дергает рукоятку звонка, барабанит в тяжелые двери, сигналит обидчикам: запирайтесь на сто замков!

Теперь, когда за дверью послышались суетливые шаги, можно исчезнуть, нырнуть в темноту… Бог видел: она не подвела людей, которые как-никак давали ей приют.

Плутая, спотыкаясь, она идет переулками, спешит, чтобы поспеть на Пятницкую до одиннадцати, пока во всех домах не выключат электричество. В тревоге Ася спрашивает:

— Будьте добры, скажите, пожалуйста, который час?

Вопрос задан чрезвычайно вежливо. Прохожий, идущий навстречу, наверное, человек воспитанный: на нем инженерская фуражка. Однако — хорош! — взглянул угрюмо и прошел мимо. Обернувшись в сердцах, Ася застывает на месте. Прохожий тянет за собой салазки, на них — небольшой гроб. Тянет и даже не поглядит назад, хотя санки кренятся набок, прыгают по бугристой, похожей на застывшие волны мостовой. Наверно, гробик еще пустой.

Мама говорила, что главное теперь — сохранить детей. Только бы продержаться, пока не настанут лучшие времена. Больше ничего и не надо… А сама не продержалась, захворала. Но она сказала, что выживет, что ей никак нельзя умирать, потому что Аське тогда конец.

И верно. Германская война отняла у Аси отца. На Андрея, маминого брата, нечего рассчитывать. Мама часто говорит, что ему самому требуется нянька. В начале революции он прекрасно окончил техникум в Приозерске, мог бы поступить на хорошее место даже в Москве, везде взяли бы способного электрика, но Андрей захотел работать на Черных Болотах на Торфострое, а там землянки, бараки и первобытные условия. Где ему заботиться об Асе! Выходит, что маме никак нельзя оставлять Асю. Есть еще Варька. Она живет у Овчинниковых и любит их всех без памяти, но она чужая и малокультурная. Правда, как говорит мама, малокультурные сейчас всеми делами вершат… И никому нет дела до чужих детей, до чужих ли в такое время?

Пожалуй, мама знала, что за родственнички эти Алмазовы. Она так странно, так нерешительно сказала:

— В случае чего помни, что у тебя есть приют, что тетя Анюта — папе родная сестра. В случае чего, понимаешь?

Ничего Ася не хочет понимать! Выпишется, мама из больницы, Ася признается ей, до чего она ее любит, как скучала. А потом посмешит. Изобразит коротышку — теткиного мужа, его испуг, что Асю навяжут им на шею.

Перебежав Садовую, попав наконец на Тверскую, людную, хоть не щедро, но освещенную — даже можно разглядеть все впадинки и бугры на пути, — Ася припустила во весь дух. Не бежит, а летит.

Бац! С Асей иначе не бывает. Разыграется, разойдется — и обязательно заработает щелчок по носу. Ну почему ее угораздило грохнуться со всего размаху, почему налетела на какую-то тетку в платке?

Женщина, угодившая в сугроб, вместо того, чтобы обругать Асю, рассмеялась:

— Мы с тобой ни при чем. Виноваты буржуи, что никак не выучатся по-людски чистить тротуары. — Она отряхнула своей большой рукавицей Асино пальто. — Ленту не оброни, сердитая. Потеряешь — влетит от матери.

Это верно, что влетит. Ася схватилась за косы. Теперь ленты не купишь. Варька говорила, что все ленточные фабрики закрыты. Как не имеющие государственного значения.

То ли снег, набившийся за шиворот и в башмаки, охладил возбуждение Аси, то ли взяла свое усталость, но девочка уже не шла, а едва тащилась. В мыслях неотвязно всплывала картина — тетя Анюта раскладывает по тарелкам кашу. В особнячке к каше всегда подают масло. Настоящее масло…

Издали, как мираж среди мрака, завиднелись взвивающиеся искры и язычки костра. Костер освещал площадь, расступившуюся перед губернаторским дворцом, что теперь занят Московским Советом. Прибавив шагу, Ася вспомнила, как вдвоем с Варькой приходила сюда перед самым маем; как у них на глазах, словно отслужившую мебель, убирали с площади чугунного генерала, сидевшего на чугунном коне; как возмущались некоторые прохожие, что синие дощечки с надписью «Скобелевская площадь» заменены красными, сообщающими, что площадь переименована в «Советскую».

Костер пылает ярко, зовет к себе. Но как подступиться, если вокруг солдаты? Возможно, караул, приставленный к Совету; возможно, патрули, которых Ася почему-то побаивается. Эти люди нисколько не напоминают тех аккуратных солдатиков, что отдавали честь Асе и ее отцу, когда он надел офицерскую форму, став военным врачом. Не похожи теперешние солдаты и на тех, что появились в прошлом году, — бородатых, оборванных, называвшихся демобилизованными.

Потоптавшись, набравшись, наконец, храбрости, Ася проскользнула к костру, к самому жару. Пришлось у всех на виду протягивать к огню то одну, то другую ногу в неуклюжих, уродливых башмаках. Варькиной работы башмаки. Скроены из оставшейся от отца гимнастерки.

Кто-то сломал пополам доску, швырнул в костер. Пламя разгорелось, вымахнуло вверх. На розовой стене бывшего дворца стали различимы выбоины, следы пуль.

— Эка, зазевалась!

Один из солдат отвел в сторону Асин башмак: толстая войлочная подошва начала дымиться.

— Оплошала, барышня.

Под общий хохот Ася в растерянности пробормотала:

— Извините, пожалуйста.

Солдат, спасший ее башмак, пробасил:

— Деликатная! Штиблетики-то офицерского сукна.

Тетя Анюта предупреждала Асю, что нынешняя солдатня не щадит офицерское сословие. Съежившись, стараясь стать незаметной, девочка отошла от костра. Еще больше потянуло домой, хотя там, конечно, нетоплено и вряд ли найдется ужин. Только бы Варька была дома, только бы не пришлось дожидаться на каменных грязных ступеньках…

На углу Охотного ряда Ася остановилась, взглядом распрощалась с Тверской. Еще были различимы отблески костра, собравшего вокруг себя солдат. Возможно, эти самые солдаты и сшибли вывеску с углового дома. Вот она болтается на одном крюке.

Ася помнит каждое слово:

«Магазин офицерских вещей Ольдероге.

Существует с 1882 года».

Давно существует… Кажется, все было давным-давно… Железная вывеска жалобно дребезжит, словно хочет напомнить Асе, как та приходила сюда с отцом вскоре после того, как началась война.

А вот и Красная площадь. Велика она и обширна. Попробуйте перейти ее быстро, если ноги окоченели, не слушаются. Важная площадь. Сюда в праздники сходятся манифестанты. Рассказывали, что Первого мая весь народ, проходя мимо братских могил, склонял знамена и музыканты играли торжественный марш. Только Ася ничего не видела: ее не пустили дальше двора.

Зато уж они с Варькой вознаградили себя в ноябре, в праздник первой годовщины революции! Веселье началось еще накануне, многим в тот вечер не сиделось дома. Просто одетые люди шли с песнями, взявшись за руки. Варька сказала, что теперь так и надо ходить, что под ручку ходить совестно, особенно парочкой, что это буржуйская привычка. Рядом двигались экипажи, разукрашенные гирляндами и флажками, в экипажах сидели дети. Пролетарские дети, как пояснила Варя. Из-за угла показался грузовик, он ехал медленно, чтобы все могли разглядеть чучело международного капитала в картонном цилиндре.

Кругом заговорили, что надо расходиться по площадям, что повсюду будут фейерверки и обещано символическое уничтожение старого строя, что художники изготовили из тряпья и соломы генералов, городовых, попов… На Красной площади, на Лобном месте, где в старину казнили людей, готовились сжигать старый строй.

От толстого чучела кулака-мироеда несло керосином. Волосы, стриженные «под горшок», сделанные из пакли, вспыхнули прежде всего, когда к чучелу поднесли горящий факел. По правде сказать, Ася боялась шевельнуться, чтобы не упустить какой-либо подробности, но кричать от восторга, как вся эта толпа, она не стала и петь тоже не пожелала. Вслед за оркестром множество голосов подхватило «Интернационал», но Ася молча смотрела, как над пеплом старого строя водружали красное знамя…

Сейчас площадь пуста. Ветер, да снег, да глухая стена с высокими башнями, с которых все еще смотрят на город двуглавые когтистые орлы. За этой древней кремлевской стеной живет Ленин, Владимир Ульянов, тот, кто устроил революцию.

Теперь он подписывает декреты. Конечно, и лозунги он составляет. В октябрьские праздники на многих домах были расклеены лозунги. Асе запомнился один: «Борьба за социализм — борьба за счастье детей».

А знает ли Ленин, каково сейчас детям?

 

В доме на Пятницкой

В ряду других домов на Пятницкой улице стоит и тот, до которого добирается, но все еще не добралась Ася. Электричество уже выключено, и большая часть окон в этом ничем не примечательном доме, как и повсюду в городе, черна. В редком сквозь слой инея угадаешь мерцание коптилки, различишь огонек керосиновой лампы. За стеклом крайнего во втором этаже окошка брезжит, порою вдруг разгорается красноватый свет. Там, видно, топится печка.

Маленькую «буржуйку» разожгла Варя, раскалила ее так, что железные бока стали малиновыми. Находясь эти дни в одиночестве, Варя экономила, почти не прикасалась к скудному запасу сырых, сложенных на кухне дров. Но сегодня она щедра: она тем более может себе это позволить, что гость, ради которого печурка обильно источает тепло, сам приволок толстенный, расколотый на чурбаки, высушенный солнцем пень. Провез в служебной теплушке.

Обычно быстрая, порывистая в движениях, Варя сейчас не разрешает себе лишний раз шелохнуться, боится потревожить того, кто уснул сидя, неуклюже согнув ноги в больших валенках, от которых на паркет натекли лужицы. Темноволосая голова спящего тяжело опустилась на руку, лежащую на спинке стула.

Андрей (для Вари он Андрей Игнатьевич) сегодня приехал в Москву по ее вызову. Проводив в тифозный барак Ольгу Игнатьевну, Варя стала изыскивать способ, как вызвать ее брата с Черных Болот. Телеграфу особой веры не было, и Варя, движимая чувством долга и еще одним чувством, которое она хотела бы скрыть от других, бросилась на поиски оказии. Была в Главтопе, в Главторфе и добралась наконец до старика-рабочего, отправлявшегося в этот день на Черные Болота с оборудованием для кузницы.

За этим последовали иные хлопоты. Придя с фабрики, Варя стирала, прибирала, вымораживала тюфяк после больной. Огрубевшими за последний год пальцами Варя подштопала свою шерстяную кофточку, ее она и накинула прошлой ночью, когда еще до рассвета постучали в дверь. Застегивая кофточку, слышала, как сильно заколотилось сердце.

Андрей расспрашивал о сестре, даже не догадавшись сбросить на пол привезенную вязанку чурок. Согнувшись под нескладной, огромной ношей, он нерешительно улыбнулся Варе, как бы прося у нее добрых вестей. На его щеках, докрасна исщипанных морозом, давненько небритых, проступили ямочки и исчезли: Варя ничего хорошего сообщить не могла. Она приняла из его рук в негнущихся больших варежках мешочек с провизией и лукошко, полное мерзлых, постукивающих, словно костяные пуговки, клюквин. Андрей немного согрелся, пока Варя готовила для больной морс. Вышли вместе. Варя — на фабрику, Андрей — в больницу.

Сейчас Варя оберегает его покой. Пристроившись на коврике, она не дает смолкнуть веселому треску полешек, временами отворяет заслонку, длинной кочергой мешает жар. В такие минуты ее пышные, отливающие темной бронзой волосы вспыхивают рыжиной. Сердце Вари полно жалости и горячего желания доказать свою преданность Андрею. Она мечтала об этом с той поры, как впервые увидела его весной шестнадцатого года. Самой ей тогда только что стукнуло шестнадцать лет…

…Незадолго до войны Варю отдали в мастерскую мадам Пепельницкой. Не в пример другим ученицам она как-то ухитрялась правдами и неправдами постигать премудрое швейное мастерство. В свободную от множества поручений минуту Варька хитростью или лаской добивалась настоящего дела. Тоненькой шелковой ниткой подрубала подол, пришивала крючки один к одному густым, ровным рядом. Слушая россказни мастериц, мечтала когда-нибудь, как мадам Пепельницкая, выйти замуж за богатого приказчика.

Модной мастерской и в дни войны хватало заказчиц. Правда, иные, сшив траурное платье, больше не появлялись, но зато дамы, чьим мужьям привалила удача, заказывали наряд за нарядом. Заказчица Овчинникова Ольга Игнатьевна и прежде шила нечасто, а с четырнадцатого года и вовсе пропала. И вдруг весной шестнадцатого объявилась, выбрала фасон и все повторяла, что пришло письмо от мужа из действующей армии с обещанием скорого приезда — в отпуск, на побывку. Когда закройщица снимала с Овчинниковой мерку, та шутя поторопила:

— Меня внизу брат дожидается.

Несколько женских голосов отозвались также шутливо:

— Пускай поднимется к нам, не съедим.

О своем единственном брате заказчица как-то, еще давно, выложила целый короб сведений: охотник, рыболов, вообще «покоритель природы».

Варе, ни разу по-настоящему не насладившейся природой (была один раз в Нескучном саду, и все), оставалось лишь восхититься.

Сейчас она звонче всех закричала:

— Пусть поднимется к нам!

Но Овчинникова засмеялась:

— Что вы, девушки… Это серьезнейший мужчина. Он презирает тряпки.

Варя как раз протирала окно, она имела возможность наклониться и поглядеть на «покорителя природы» и в то же время серьезнейшего мужчину. Он сидел в забрызганной грязью пролетке, читал газету, вернее, целый ворох газет. Варя выждала, когда он в нетерпении взглянул на окно мастерской, и увидела очень молодое и очень загорелое лицо. Черноглазого, черноволосого брата заказчицы можно было принять за цыгана, но какой же цыган станет читать газету? Варька так сильно высунулась из окна, что молодой человек вскрикнул и вскочил, даже пролетку накренил набок. Он и руки протянул, словно собирался подхватить Варьку, когда та будет падать со второго этажа. Но Варька цепкая, она не свалится. Она была счастлива, что вызвала улыбку у серьезнейшего из мужчин. Правда, он тут же снова уткнулся в газету и больше не поднимал головы.

Ушла Овчинникова, извозчик тряхнул вожжами (Варя совсем свесилась, держась за косяк раскрытой рамы), и тут пассажир пролетки вдруг привстал, помахал Варе газетой.

В мастерской о любви говорилось и пелось без устали. Варю до слез волновали песни, где прославлялись настоящая любовь и обязательное в каждой любви страдание. Под такие напевы думалось не о том, чтобы найти стоящего жениха, а о том, каким должен быть тот, кто наполнит ее, Варину, жизнь страданием и любовью.

С той минуты, как Варя проводила глазами свернувшую за угол пролетку, ей все стало видеться по-иному.

Все дальнейшие дни стали необыкновенными. Стоило Варе приметить в руках той или иной мастерицы голубовато-серый поплин, из которого скроили платье Овчинниковой, у нее теплело на сердце.

Не случайно Варька подвернулась хозяйке, когда готовую вещь надо было отправить заказчице на дом. Глянула в зеркало, подхватила фанерную коробку и припустила на Пятницкую.

Сама не своя шла она по этой солидной, купеческой улице, знаменитой своими церквами — святой Параскевы Пятницы, святого Климента, святого Иоанна Предтечи. Заказчица куда-то вышла. Варе было предложено подождать в прихожей. Куда девались обычные мысли: получит ли она на чай и сколько сможет купить себе семечек и монпансье? Варя напряженно прислушивалась ко всякому звуку в комнатах. Ей нестерпимо хотелось узнать: кто там сейчас? Кто дома?

Дома оказалась забавная черноглазая девочка, с которой Варя ловко повела разговор. Девочке накануне подарили галчонка. Не просто подарили, а привезли с Черных Болот. Дядя Андрей привез.

— Дядя?!

В горле у Варьки пересохло. Она страстно пожелала взглянуть на галчонка. Она уверила девочку, что всем птенцам на свете всегда предпочитала галчат.

Оставив в прихожей перетянутую ремнем желтую лакированную коробку, волоча ослабевшие ноги, Варя, следуя приглашению, пошла в комнату.

Там она сразу охватила взглядом: распахнутое окно, небо, как синька, нежная зелень листвы и у окошка он, брат заказчицы.

Андрей мельком приветствовал Варю. Кивнул и вновь склонился над подоконником, где что-то мастерил. Не изумился, не выказал радости. Похоже, и не узнал!

Варя прижала к себе галчонка, а он забился, затрепыхался, будто был в такой же тревоге, как Варино сердце.

Ася погладила птенца.

— Мамин земляк. И Андрея тоже, приозерский житель.

Выяснилось, что серьезнейший мужчина родом из Приозерска, учится в приозерском техникуме, на лето поступил электриком на лесопилку, около Черных Болот. А сейчас — посмотрите-ка! — девочка повела Варю к окну — делает особенный фонарь, вроде велосипедного, чтобы ловить по ночам рыбу. Однако, хотя Варя и увидела этот хитрый фонарь, на нее — такую нарядную, с розовой ленточкой в волосах — никто и не взглянул, не обернулся. Еще не обменявшись со своим избранником ни единым словом, Варя ощутила к далеким Черным Болотам нечто похожее на ревность. К болотам, озерам, кишащим рыбой, даже к приозерским галчатам.

Водворив птенца в ящик, застланный ватой, Варя завела разговор, предназначенный не только для Асиных ушей. Стараясь походить на старшую мастерицу, она заговорила несколько в нос, защеголяла словечками: либерти, стеклярус, грило, но, к сожалению, рассказы ее заинтересовали одну лишь девочку. Тогда Варя щегольнула номером, которым умела насмешить даже суровую закройщицу Марью Карловну. Надо привстать, засеменить ногами, пройтись, как модница в длинной узкой юбке. Чуть переступишь — рвется.

Ася хохотала до слез:

— Еще, еще!

И наконец потребовала:

— Андрей, погляди же!

Тот отложил напильник, уставился на Варю так, что ее храбрость вдруг куда-то сдунуло.

— А чему-нибудь дельному вас обучают? — услышала она.

У Вари чересчур нежная кожа. Чуть что, шея, лицо заливаются краской; руки, и те розовеют. От слов Андрея ее словно ожгло. Она, не ответив, опустилась на стул. А он повторил ее тоном, вернее, тоном старшей мастерицы:

— Либерти. Стеклярус. Грило́. — Затем рассмеялся. — Ну, а если товар погрубее — холст, парусина?

В смущении Варька брякнула:

— Мужское не работаем.

Молодой человек разложил на столе видавший виды рюкзак.

— Как думаете, послужит еще сезон?

Варя вновь порозовела. Теперь от радости.

— Иголку дайте и суровую нитку.

Пока Ася разыскивала требуемое, Варя догадалась взяться за оконное стекло, задать хитрый вопрос:

— Окошко не требуется протереть?

Тот понял, узнал. Вздумал сделать занятой вид — не вышло! Раз глянул на Варю, другой…

Варя не дала ему молчать. Поскольку ее руки взялись за рюкзак, владельцу этого старенького заплечного мешка пришлось порассказать о ночной ловле щуки. Так и пахнуло рыбой, озером, густой болотной травой. Душная мастерская мадам Пепельницкой вдруг показалась Варе доверху наполненной тоской, и навсегда расхотелось выходить замуж за приказчика, даже очень богатого…

С той поры все Варины помыслы были связаны с семьей, проживающей на Пятницкой. Она, припрятав шелковые лоскутки, сшила мантилью для Асиной куклы, простегала атласное одеяльце. Заявилась к Овчинниковым в троицын день, уверив Ольгу Игнатьевну, что Ася ей до смерти полюбилась. Тут же перебрала девочкин гардероб, предложила зайти в следующее воскресенье, кое-что переделать. Просто так, из симпатии. Кстати, Варя и свои скромные платьица, как могла, обновила, причесалась по-новому — пышно. Ну, точно как одна из заказчиц, что сама удивлялась, откуда у нее столько поклонников.

Однако сколько Варя ни забегала в дом, ставший для нее самым притягательным, самым значительным не только в городе, но и на всей земле, некому было, кроме Аси и ее матери, удивляться переменам во внешности скромной ученицы.

Стоило Варе вырваться из мастерской, она мчалась в Замоскворечье, обшивала кукол, обучая шитью девочку, черноглазую, черноволосую, похожую на своего молодого дядюшку. Каждый раз ухитрялась выведать хоть небольшую подробность о нем — об Андрее Игнатьевиче Кондакове.

Перед рождеством из действующей армии пришло горестное известие. Варя оказалась незаменимой в тяжелые для осиротевшей семьи дни. Вскоре Ольга Игнатьевна предложила ей перебраться на Пятницкую.

Потом, чтобы быть вечерами свободной и помогать по хозяйству, Варя бросила мастерскую, поступила на фабрику Герлах, где шили воинское обмундирование.

Дни Февральской революции принесли Варе долгожданное счастье. Вдвоем с Андреем Игнатьевичем, примчавшимся из Приозерска, они ходили к Спасским казармам, то есть не вдвоем, а со всей процессией. Вместе со всеми срывали трехцветные флаги, втаптывали в снег синие и белые полосы. Варин спутник, словно вина хлебнул, говорил разные непонятные слова и называл ее жертвой эксплуатации. А вечером…

Из печки с треском выскакивает уголек, заставляет Варю вздрогнуть, вернуться к действительности. Варе самой непонятно, как это она могла так забыться, задуматься. К месту ли сейчас вспоминать о радостных минутах? Самой совестно.

Варя со вздохом ворошит жар, косится в сторону гостя. Сегодня особенно надо беречь его сон, дать ему передышку… И все же с того мига, как у него сомкнулись глаза, она ждет его пробуждения, ждет, когда можно будет напоить его чаем, сказать хоть несколько слов утешения…

Красные, чуть распухшие Варины руки ставят на «буржуйку» безнадежно прокопченный чайник, аккуратно нарезают настоящий ржаной, испеченный на Черном Болоте хлеб. Тоненькие ломтики раскладываются по краям железной печки: пусть прогреются, подрумянятся. Кто же еще позаботится об Андрее Игнатьевиче? Некому, их только двое. Он и она…

К отчаянию Вари, кто-то настойчиво стучит с лестницы в дверь. Так колотит, что Андрей просыпается, недоуменно вскидывает голову. Варя в смятении бросается открывать. Кого там еще принесло?

— Кто там? — чуть не плача спрашивает Варя.

— Это я… Ася…

Ошеломлены Варя и Андрей. Ошарашена Ася.

— Андрей? Ты приехал, а за мной не зашел…

Ася протягивает руки к печке, опускается на пол.

— Я туда никогда не вернусь, — бормочет она, стуча зубами. — Буду вместе с вами дожидаться мамы.

Девочка не заметила замешательства взрослых, она обиженно бубнит:

— Родственничек у нас… Врет, будто Варя нарочно забыла дать мне с собой карточки, чтобы моим хлебом воспользоваться…

Теперь не только Асю, но и Варю трясет озноб. Дрожащими руками она отворяет тумбочку, достает тщательно завернутый хлеб.

— Вот он… По детской карточке… Берегла, думала — Ольгу Игнатьевну подкормлю.

Упомянув об Ольге Игнатьевне, Варя испуганно умолкает. Но Ася, ничего не поняв, счастливо улыбается.

— А я думала, что Варя давно легла… Что дома холод…

Ее сразу сморило в тепле. Она почти спит, пока ей растирают пальцы, поят чаем с клюквой, всовывают в рот теплый, душистый хлеб. Андрей и Варя хлопочут возле нее в полном молчании. Оба думают о том, что завтра предстоит самое страшное: сказать девочке, что сегодня под вечер ее мать умерла.

 

Жильцы «Апеннин»

Эту же ночь неспокойно провела еще одна семья. Ничего удивительного: на долю семьи Григория Дедусенко (партийная кличка «Дятел») редко выпадали спокойные ночи, так же редко, как безмятежные дни.

Сегодняшней ночи предшествовал хлопотливый, полный волнений день. Татьяна, жена Григория, собирала его в дальний путь. Шурик, их семилетний сын, был так возбужден, столько раз в течение дня поминал Сибирь, Колчака, Восточный фронт и, главное, столько раз переворошил отцовский вещевой мешок, что мать наконец не выдержала:

— Слушай, атаман, ступай в коридор.

Коридорами гостиницы «Апеннины» владели дети. За исключением номеров в первом этаже, забронированных за делегатами многочисленных конференций и съездов, оба верхних этажа были отданы тем, кто недавно приехал в столицу из ссылки, из эмиграции. Многие селились с семьями, а где семьи, там и детвора, даже у людей, посвятивших себя политике.

— Слышал? — Глуховатый, низкий голос Татьяны загремел в полную силу. — Я кому разрешила сегодня играть в коридоре? Ведь разрешила же? Ну…

Мальчик недоумевал, чем он так досадил матери. Неужели тем, что старался отправить на фронт как можно больше полезных вещей. Но спорить не рискнул, ушел.

До сих пор Татьяна избегала выпускать сына в помещение, где носящимся без удержу мальчишкам случалось сбивать с ног взрослых, а те ведь иной раз несут кипяток из кубовой. Но впредь не убережешься, впереди вереница дней и месяцев, когда замусоренный коридор станет для Шурика клубом, школой, местом прогулок. Мальчик останется без присмотра. Татьяна распрощается с мужем и поступит работницей на фабрику, бывшую Герлах. Она уже побывала в цеху мотористок, видела длинный стол, за которым ей предстоит работать, познакомилась с несколькими будущими товарками. Одна ей особенно запомнилась — Шашкина Варя. Миловидная, с пышными рыжеватыми волосами, забранными под розовую косынку, Варя отнеслась к ней покровительственно. Услышав, что Татьяна никогда не работала на моторе, знала лишь свой ножной «Зингер», обещала научить ее всей премудрости; похвастала, что сама постигла все «в два счета».

Еще тогда, на фабрике, Татьяна с грустью подумала, что Варе легко быть веселой и бойкой. Ей не приходится думать о ребенке, брошенном без присмотра…

Шурик не маленький, но он не привык оставаться без матери. Даже когда Дедусенко был схвачен охранкой, когда, бежав из ссылки, жил в эмиграции, Татьяна, вынужденная трудиться целыми днями, не расставалась с сыном. Она шила на магазинчик готового платья, работала на дому. А теперь придется уходить на целый день. Впрочем, надо радоваться, что удалось добиться места на фабрике. Москве недоставало кочегаров, кузнецов, зато среди швей по вполне понятным причинам была безработица. Татьяну приняли лишь потому, что муж, кончив командные курсы, уезжает на передовую.

Муж… Нахмурив широкие светлые брови, Татьяна спускается в вестибюль, чтобы в который раз за сегодняшний день взглянуть на часы. С трудом различив на циферблате положение стрелок, она убеждается, что ранние декабрьские сумерки наступили не преждевременно, а в положенный час. Зато Григорий Семенович Дедусенко запоздал.

В полутьме вестибюля поблескивало украшенное позолоченными амурами трюмо. Тусклое, давно не протиравшееся зеркало отражало крупную женскую фигуру; как ни исхудала Татьяна, а тонкой не стала — кость широка. Татьяна не любительница разглядывать свое отражение, она никогда не считала себя красавицей, а теперь и подавно: щеки впали, скулы торчат.

Татьяна оборачивалась всякий раз, как хлопала входная дверь и в нетопленный вестибюль волной, окатывающей ноги, врывалась уличная стужа. Но ожидание было напрасным. Прошагал матрос с винтовкой на ремне, дулом вниз; плача, проскочила девочка с пустым ведерком; просеменила старуха Куницина, известная на всех трех этажах тем, что днем она регистрирует частные библиотеки, а вечерами докучает всей гостинице описанием виденных ею книжных сокровищ.

Затем вошла пара, заставившая Татьяну вскрикнуть:

— Агафонов? Вы?

Агафоновы, как и Дедусенко, были жильцами «Апеннин». Сам он, человек не старый, но поседевший на поселении в сибирской деревушке, теперь оканчивал те же курсы, что и Дедусенко. Этому бывшему ссыльнопоселенцу завтра предстоял обратный путь а Сибирь.

Увидев Агафонова вместе с женой, Татьяна не на шутку встревожилась.

— Вас давно отпустили?

Низенькая, по самые глаза повязанная шалью жена Агафонова высвободила подбородок, ответила:

— С двух часов командую им. У матери побывали: прощался. — Развязав шаль, стряхнув с нее приставший снег, она спросила: — А ваш где? Не пришел разве?

Татьяна ответила вопросом:

— Может, его куда послали?

— Постойте, постойте. — Агафонов дважды обозвал себя старым ослом. — Он же просил передать, что заглянет в Союз…

— Зачем? — ревниво перебила Татьяна.

— С товарищами попрощаться. Он и сапоги мне всучил, а я, уж простите… В номере они у меня…

— Какие сапоги?

— Обмундировали все-таки… — Агафонов щелкнул новенькими каблуками. — На Григория не сердитесь, Отпуск у нас большой, на целые сутки.

«Целые сутки, — хмуро подумала Татьяна. — После нескольких лет разлуки!..»

Войдя в номер, посеревший от сумерек, она устало опустилась на диван, машинально погладила его плюшевую обивку. Под руку попадались то гладкие залоснившиеся полосы, то слипшиеся жесткие кустики ворса. Вероятно, диван частенько обливали вином, пачкали закуской.

Вопреки всякой логике Татьяна мысленно обрушилась на Союз пищевиков. Профсоюзники вдруг превратились в ее представлении в скопище людей, не желающих понимать, что у человека, кроме товарищей по работе, есть семья, имеющая право провести с ним последние сутки. Охотно вспомнила она и о том, как Дедусенко поначалу противился, когда Московский Комитет партии предложил ему поработать на отнюдь не романтическом поприще — в профсоюзе пищевиков. Сам подтрунивал над тем, как нежданно подвела его после Октябрьского переворота давняя работа слесарем на паровой мельнице под Екатеринославом. Посчитали пищевиком, объяснили, что здесь-то и требуются особо честные люди, насчет романтики посмеялись вместе с ним.

Сидеть без дела Татьяна не умела. Едва включили свет, вновь принялась за хлопоты. Стол был накрыт торжественно, в центре его на чистом полотенце с вышитыми краями красовалась тарелка с тремя разложенными веером воблинами. Татьяна и сама принарядилась, верная правилу: в минуты разлада особенный порядок во всем.

Чтобы и Шурка был на высоте, мать извлекла его из коридора в самый разгар игры в казаки-разбойники, умыла, нарядила и усадила играть тремя оставшимися от давних времен оловянными солдатиками.

Однако Шурка-то и испортил все дело. Мало того, что он не вытерпел, потребовал свою рыбину, он захотел ее сам очистить. А могла ли Татьяна позволить кому-либо портить ценный продукт? В семье она одна артистически управлялась с воблой: трахнет по подоконнику — мигом отлетает голова, словно отпиленная.

В самую неудачную минуту, когда Шурка концом вышитого полотенца вытирал слезы, в номер вошел глава семьи.

Весь вид его: шинель, на которой таял снег, превращаясь в прозрачные, повисавшие на ворсе капли, новые, лишь сегодня выданные неширокие ремни, крест-накрест пересекающие грудь, багровое с мороза лицо, мокрый ледок на концах коротко стриженных темных усов — все остро напомнило Татьяне о том, что впереди у него неведомая солдатская судьба, сибирская стужа, фронт. Сердце ее заныло, но язык сделал свое злое дело:

— Решил и к своим снизойти?

В семье было известно, что Татьяне свойственно порою действовать наотмашь, не разобравшись. В таких случаях Григорий не тратил слов, молчал. Молчание было тем упорней, чем несправедливей вела себя жена. Сейчас лицо его стало каменным. Разделся он рывком, шинель повесил, словно бросил. Притянул к себе сына.

Татьяна уже остывала, но не знала, как нарушить невеселую тишину. Однако Григорий вдруг сказал просто:

— Принес оправдательный документ. Получай! — Он нашарил в кармане гимнастерки сложенные вчетверо листки папиросной бумаги с отпечатанным на машинке текстом, протянул жене. Затем помедлил, попридержал их. — Уложи атамана, тогда и прочтешь.

— Не получится! — твердо сказал Шурик. — Не уложите.

— Получится. Уложим, — еще более твердо возразил отец.

Мать стелет на диване пышное пуховое одеяло, выстеганное завитушками на купеческий лад, но с командой ко сну не торопится: много ли в жизни отец и сын бывали вместе? Пусть наговорятся…

Когда они рядом, сходство между ними особенно разительно. Даже коротко подстриженные усы Григория не помеха. Оба — отец и сын — тонколицы, кареглазы, темноволосы и, как убеждена Татьяна, красивы. Сама она — это тоже для нее несомненно — выглядит рядом с ними малоинтересной, неуклюжей. Татьяна не понимала, что ее широковатое, открытое лицо имеет особую прелесть, так же как и сильная, крепко сколоченная фигура.

Отец прикалывает к мальчишеской куртке красную жестяную звезду — прощальный подарок.

— Ты теперь один останешься с мамой, — тихо произносит он. — Будь мужчиной!

Шурик поправляет на груди звезду. Жестяной острый луч должен глядеть строго вверх, никуда не уклоняясь. Мальчик понимает, что отец говорит не просто о мужчинах, а о таких, которые носят красную звезду. Он негромко отвечает:

— Буду!

Татьяна притихла, боясь помешать разговору.

Как изменился Григорий с того далекого дня, когда она, недавняя гимназистка, которую пригласили преподавать русский язык в вечерней рабочей школе, впервые разговорилась с ним! Давно он ее перерос. Пусть он и сейчас восхищается ее «ученостью», почерпнутой из учебников и книг, но чего стоит все это рядом с теми знаниями, что дала ему жизнь, полная напряженной борьбы? У Татьяны тоже была борьба, но борьба за кусок хлеба. Ребенок… Швейная машинка… Нет, теперь, когда жизнь для всех повернулась по-новому, ей тоже хочется настоящего дела! Теперь отставать нельзя. Муж вернется и не узнает своей Татьяны…

В этот вечер Шурика уложил отец, прилег с ним на диване.

— Спи… Мы с мамой тоже хотим наговориться.

Татьяна помахала мужу листками папиросной бумаги, погасила свет и вышла из комнаты, чтобы, пока сын будет засыпать, прочесть эти листки.

 

Нежданно-негаданно

В кубовую то и дело заходят жильцы, кто с чайником, кто с кувшином. Татьяна ничего не замечает. Пристроившись на высоком табурете, поближе к тусклой лампочке, она с трудом разбирает бледный, нечеткий шрифт. По требованию Дедусенко письмо это размножили сегодня под копирку, чтобы разослать повсюду, где можно рассчитывать на помощь.

Письмо адресовано правлению Союза рабочих и служащих города Москвы по выработке пищевых продуктов.

Начиналось письмо официально:

«Отдел детских домов Наркомсобеса просит Союз пищевиков оказать содействие для получения продуктов на детские дома г. Москвы и пригородов».

Пока один из обитателей «Апеннин», сотрудник «РОСТА», цедил в голубую эмалированную кастрюлю уже простывший кипяток, Татьяна дала передышку глазам. Но дальнейший текст письма был таков, что стоило кому-либо подойти к кубу, заслонить ей свет, как она в нетерпении соскакивала с табурета.

«Питание детей в детских домах теперь более чем скудно. Слышен вопль заведующих, что нечем кормить детей. Они приходят в Народный Комиссариат и плачут, говоря, что некоторые детишки уже не стоят на ногах, что приходится во избежание лишней траты сил не выводить их на прогулки, что нельзя занять ничем детей, ибо они тянут: «Кушать хочу». Наиболее отзывчивые говорят, что не могут выносить чахнущих детей, и оставляют службу».

— Странная отзывчивость! — пробормотала Татьяна, и двое военных, вооруженных чайниками, недоуменно переглянулись.

«Особенно сказывается это недоедание на младшем возрасте, от трех до восьми лет».

У матери Шурика, которому недавно стукнуло семь лет, сжалось сердце. Но она с тоской подумала и о более старших детях, о долговязых, тянущихся вверх подростках: эти должны страдать еще ощутимей. Что таким, даже и в мирные времена вечно голодным, полфунта хлеба в день?!

«В приютах, только что посещенных заведующей Отделом детских домов (Первый Знаменский пер. и распределительный пункт в Грузинах), дети поражают своей исхудалостью, слабостью. Восьмилетние дети по росту и весу напоминают скорее пятилетних. Их тонкие шеи, обтянутые кожей, бледные личики, их вялость, неподвижность говорят красноречивее всяких слов…»

Обняв руками все еще теплый, отдающий металлическим запахом медный бачок, Татьяна задумалась о маленьких изголодавшихся гражданах молодой республики и о тех взрослых, которые, как успел пожаловаться Григорий, равнодушно отнеслись к их нуждам, оставили письмо, случайно попавшееся на глаза ее мужу, без всякого ответа…

Вернувшись в номер, Татьяна никак не могла успокоиться. Григорий сказал:

— Может, нехорошо беспокоить Надежду Константиновну, но я одну из копий письма послал ей…

— Крупской?!

— Да. Правда, она непосредственно детскими домами не ведает, но близка к этим делам. Не может она не тревожиться о детях! Помнишь, я рассказывал, как расспрашивала в Кракове о Шурике?

Затем Дедусенко перечислил, что успел сделать за день.

— У пищевиков все переворошил. Оттуда — по красноармейским частям. Завтра артиллеристы и конники собираются митинговать. Сухарей наберут, сахару… Хоть на первые дни… — Он провел рукой по волосам жены; круглый гребень, скользнув по ее шее, упал на коврик. — Не сердишься, что запоздал к тебе в последний день?

…Шла последняя ночь. Гостиница угомонилась: никто не гремит чайником, не спешит в кубовую за кипятком. За окнами темь и тишина. Разве что донесется стук копыт, дружный шаг патрулей.

Шурик спит крепким детским сном, не мешая родителям обсудить все свои дела. Однако и они наконец засыпают…

Под окнами «Апеннин», грохоча самым бессовестным образом, пронесся и остановился где-то поблизости мотоцикл. Татьяна очнулась, подтянула шинель, сползшую с атласного одеяла, проверила, не разбудил ли ее мужчин шум с улицы.

— Дышат, — улыбнулась она, подумав о том, что нет для нее лучшей минуты, как слушать сонное дыхание обоих. — Дышат!

Вскоре к Дедусенко постучали, прозвучал голос Агафонова.

— Григорий! Спешная побудка.

— Что такое? Входи!

— За нами, понимаешь! Связной приезжал на мотоцикле.

Григорий одевался, Агафонов скороговоркой объяснял:

— Эшелон подан, тронется в путь на рассвете.

— Не дожидаясь дня? — вырвалось у Татьяны.

Григорий в темноте отыскал ее руку.

— Война, Таня… Засвети-ка огонь.

Агафонов вышел. Татьяна, поставив на обрезок картона коптилку, приподняла ее, чтобы осветить всю комнату. Боясь, чтобы муж в спешке чего-либо не позабыл, она переводила взгляд с предмета на предмет, осматривала все углы. Коптилка двигалась вместе с ней. Двигались и тени — нелепые, неправдоподобные. Татьяне казалось: не пламя, не огонек мечется с места на место, а вихрь нахлынувших на нее мыслей. Почему так, почему жизнь вечно сметает ее планы, врывается самым нежданным образом? Почему сейчас она вторглась так безжалостно, приблизила разлуку?..

Прошла минута, две. Татьяна — это уже выработано в ней — обрела спокойствие. Она нашарила на полу гребень, пригладила волосы. Взялась обеими руками за кусок картона, подложенный под коптилку, поднесла огонь к шинели, висящей на гвозде, деловито проверила взглядом, все ли пуговицы на месте.

Жест, каким она приподняла коптилку, воскресил в памяти Дедусенко другую ночь, давнюю.

Тогда его Тане было не многим больше двадцати лет. В ту ночь в их комнатушку ввалились жандармы, и самой тревожной мыслью было: найдут ли они листок бумаги, которому никак нельзя было попасть в руки охранки: от этого зависела судьба не только Григория, но и ряда товарищей. Листочек с шифром, как знала Татьяна, хранился в обложке задачника по геометрии. Татьяну осенило: она поставила на задачник лампу и стала послушно светить жандармам, переворачивающим все до последней книжки. Хитрость удалась. Юная Татьяна с редким хладнокровием провела эту операцию, эту маленькую войну нервов: рука, а вместе с нею лампа задрожала лишь после того, как за жандармами захлопнулась дверь.

В номер вернулся Агафонов.

— Растяпы мы с тобой, Григорий, а не солдаты. Обмундирование-то заночевало у меня.

Он поставил возле дивана пару новеньких армейских сапог, к ним, охнув, потянулся проснувшийся Шурик, к ним приблизился огонек, мерцающий в руках Татьяны. Ее развалившиеся ботинки, тоже вырванные из мрака, выглядели рядом с блестящими сапогами особенно жалко.

Дедусенко нагнал в коридоре Агафонова.

— Как ты думаешь, не преступление, если я оставлю жене свои сапоги? Совсем босиком…

— Новые сапоги?

— Новые. — Зная, что Татьяна втайне стесняется размера своих ног, он добавил. — Конечно, они ей будут страшно велики…

— Нельзя, — ответил, подумав, Агафонов. — Ты теперь красный командир. Выдали тебе.

Выход был найден. Татьяна прошлась по комнате, стуча стоптанными, но все же годными к носке старыми сапогами мужа. Она давно не была так тепло обута. Желая развеселить своих мужчин, Татьяна подбоченилась, притопнула:

— Видали? Кот в сапогах!

Оставшись вдвоем с сыном, мать тут же задула коптилку: мальчик не должен видеть ее слез.

 

Куда девать Асю?

То, что стряслось с Асей, всегда, с первых лет детства пугало ее, как самая огромная, но и самая невероятная, невозможная беда. Такое могло случиться с любой девочкой, только не с ней.

В пальто, с незаплетенными косами, Ася слоняется по квартире. На похороны ее не взяли. Ася не стала спорить: не хочется ей разговаривать, даже есть не хочется…

Из кухни несет погребом, из детской — мышами. Асе странно, что почти все осталось на своих местах. Игра «Рич-Рач», большой красно-синий мяч и маленький мячик, серый. С обоев по-прежнему улыбается множество девочек в голландских чепчиках и деревянных башмаках, по-прежнему машут крыльями ветряные мельницы. Эти обои, веселые, желтые, казавшиеся постоянно облитыми солнцем, теперь вспучились, покрылись пятнами и потеками, но Асе они милы: их выбирали всей семьей. Давно это было, еще до войны, когда и не думалось ни о каких горестях…

Только что заходил какой-то старик из черноболотцев, просил передать Кондакову, что в обратный рейс их теплушка отправится завтра к вечеру. Ася сказала: «Ладно», — а он все топтался, медлил, видно, знал, из-за чего Варя вызывала Андрея, и хотел узнать, что с мамой…

За свою коротенькую жизнь Ася проглотила немало книжек, где самым несчастным ребенком был круглый сирота. Асе не надо чужой жалости. Она потому и не стала разговаривать со стариком, ничего ему не сказала…

Может быть, она в той же теплушке уедет с Андреем на Торфострой. Пусть в первобытные условия, пусть в барак или землянку. Все лучше, чем к Василию Миронычу.

А вдруг… На это она почти не надеется. Вдруг Андрей решит переехать в Москву, чтобы ей остаться в своем доме, чтобы она не была такой круглой сиротой.

В детской, на подставке, купленной под цветочный горшок, стоит Асин глобус. Давно она к нему не подходила. Материки, пестреющие равнинами и возвышенностями, кажутся серыми от пыли; и водные пространства посерели. Ася провела пальцем по Ледовитому океану, остался четкий голубой след. Она написала четыре буквы: «МАМА», — и заплакала. Не в первый раз за эти дни, но впервые наедине с собой. Жгучие, горькие слезы капали на глобус, и поверхность его из пыльной стала грязной.

Андрей и Варя пришли замученные, окоченевшие. Варя взялась за печку, даже не поправив прически, хотя растрепавшаяся прядка свисала ей прямо на глаза. Андрей растопырил перед огнем большие красные руки и, казалось, не замечал ни Вари, ни Аси. Лишь после того, как все напились чаю, Ася передала насчет старика и теплушки.

Присев против заслонки, Варя проверяла кочергой, не затаилась ли под жаром головешка. В ответ на Асины слова она спросила чужим голосом: «Завтра?» — и, забывшись, выгребла на пол несколько раскаленных углей.

Андрей бросился подбирать угли и виновато пробормотал:

— Война закончится скоро, вот увидишь…

— При чем тут война? — быстро спросила Ася.

Тут она узнала, что Андрей еще неделю назад, когда на Торфострое шла профсоюзная мобилизация в армию, записался добровольцем. Он поспешил пояснить:

— Собственно говоря, не совсем добровольцем. Ведь это все-таки мобилизация, хотя и профсоюзная. Собрался рабочком, вот какая штука. — Когда Андрей принимался что-нибудь доказывать или просто волновался, он обязательно употреблял свое любимое: «Вот какая штука». — Собрались и постановили: все члены рабочкома, годные к военной службе, записываются первыми… Что же, разве я не годен?

Ася не раскрыла рта. Варя сказала:

— Теперь уж хода назад нету, теперь погонят…

— Любишь ты бабьи словечки! — досадливо сказал Андрей. — Нас гнать никто не собирается. Отправят в ближайшие дни маршевой ротой со станции Приозерск.

— Ну и хорошо! — В Андрея впились злые детские глаза. На покрасневших веках рельефно вырисовывались слипшиеся кустики ресниц. — Нужен ты нам…

Отойдя от печки, девочка поплелась к постели, укрылась с головой материнским фланелевым халатом. В комнате стало тихо, как среди ночи. Андрею и Варе было не по себе: им предстояло нанести Асе еще удар, объяснить, что выход для нее только один — вернуться к Алмазовым.

Варя так тревожилась за Асю, что собственные горести временно отошли на второй план. А разве малое горе, если человек, уходя на фронт, ничем не показывает, что ты ему дорога, что ему невмоготу расстаться с тобой? Варе много не надо, молвил бы слово: «Жди»… Правда, на кладбище он все норовил заслонить ее от ветра, но это, возможно, просто по доброте…

Понятно, что Андрею Игнатьевичу сейчас не до нее. Хоть и спорил он постоянно с сестрой, хоть и ругались из-за политики, а все же родная… У Вари одна надежда на последнюю минуту прощания. Улыбнется грустно и спросит:

— Будешь ждать? Всякого? И покалеченного?

У Вари ответ готов. Только спросит ли?

Варя сознательная, она не против переворота, обидно лишь, что Андрея Игнатьевича словно приворожили за этот год. Особенно он переменился с лета, когда поступил на Торфострой. События все дальше уводили его от родных, от Вари, которую он не так давно звал Варенькой и уверял, что скучает по ней на своих Черных Болотах.

Варе горько, что в последние дни, когда она так старалась, так хлопотала, Андрей Игнатьевич и вовсе отдалился от нее. Сегодня шли с кладбища, а он поднял воротник и ни слова. А тут еще Варя некстати сказала, что вот, слава богу, все устроили по-людски. Он и отрезал:

— Люди бывают разные.

Получилось, что она зря устроила такие замечательные похороны. Он считает, что все это дурман и поповский обман.

Возможно, она перестаралась. Но ведь не для себя же, для покойницы. Она даже пробовала торговаться, только батюшка разъяснил, что не по его и не по божьей воле церковь лишили помощи, или — как он мудрено выразился — отделили от государства. Варьку он приструнил:

— Кто истинно верует, не станет рядиться из-за копейки.

Пришлось отсчитать клиросным пятьдесят рублей, за чтение псалтыря столько же, двести на церковные расходы. А за крест? А за отпевание?! Легко ли Варьке было толочься на Сухаревке, продавать с рук разные вещички, выручать несчастные рубли?

Сейчас, глядя на застывшую в отчаянии Асю, Варя сама приходит в отчаяние. Не отвали она на «приличные похороны» все, что выручила за вещи, отложенные в семье про черный день, и даже все, что привез из съестного Андрей, можно было бы не спешить с отправкой Аси к Алмазовым, подержать девочку при себе, дать ей выплакаться в родном доме.

Остыла печка, надвинулся вечер. Ася все молчит. Она не оборачивается даже тогда, когда Андрей роняет стул, снимая с него тулуп. Ася не желает знать, куда он собрался.

…У ограды особнячка, в котором Андрей Кондаков за всю свою жизнь бывал лишь два или три раза, и то подростком, кого-то дожидались извозчичьи сани, дожидались, как видно, давно: снежная пороша сплошь укрыла медвежью полость.

Асина тетка вскрикнула, когда Андрей за дверью назвал себя. Она сразу поняла, что привело его к ним. Руки, ставшие непослушными, долго возились с крюком и задвижками. Она и дальше все суетилась, потащила Андрея в кухню, в эту мирную обитель, благоухающую яблоками и кофе, заставила подержать руки под краном, чтобы отошли от мороза, а затем подала умыться живительной теплой воды, которой вдосталь хватало в бачке, вмурованном в плиту.

— Теперь подкрепитесь, голубчик.

Поставив перед Андреем тарелку борща, Анна Ивановна вспомнила о сметане, но, покосившись на дверь, ведущую в комнаты, предпочла о ней забыть. Оглушенный впечатлениями дня, отупевший от потрясений и усталости, Андрей не сумел отказаться от еды, хотя дал себе слово не размякать у богатых родственников. Гость работал ложкой, а хозяйка осушала платком свои все еще прекрасные глаза, оплакивая сразу и покойного брата и его жену, думая о предстоящем разговоре с мужем.

— Вы не обиделись, что я вас не в комнаты?

В сравнении с общежитием Торфостроя теплая, чистая кухня Алмазовых была царским дворцом. Андрей только плечами пожал.

— К чему мне комнаты?

— Понимаете… У Василия Мироныча гостья.

Судя по тому, что на будничное платье Алмазовой была накинута дорогая кружевная шаль, гостья была важная. Но хозяйка к ней не торопилась, только приглядывала, чтобы не выкипел самовар. Она подробно расспросила про то, как болела «бедная Ольга», каковы первые признаки сыпняка. Андрей обратился к ней без обиняков:

— Анна Ивановна, сможет Ася пока побыть у вас? Не пока, а довольно долго…

Красивые глаза хозяйки стали жалкими.

— Обязательно у нас. Разве я дам ребенку пропасть?

Асин отец еще в юности прозвал свою старшую сестру Лапшой. Когда сестра вышла замуж, прозвище это закрепилось за ней: она ни в чем не перечила мужу. От ее доброты окружающим было мало толку.

— Поговорю с Василием Миронычем.

— Придется упрашивать? — угрюмо спросил Андрей, и рука его, потянувшаяся было за хлебом, упала на колени.

— Обиделся он. Нехорошо тогда Асенька… Устроила нам переполох на ночь.

— Обеспокоился, что девочка ночью бежала одна? — Тете Анюте стало не по себе от взгляда таких же, как у Аси, черных, пытливых глаз. — Такое было волнение, что после и справиться никого не прислали? Не заблудилась ли племянница? Не замерзла ли?

— Я-то хотела, да он из принципа… — Лапша затеребила край кружевной шали. — Не говорила вам Асенька, на что обиделась? Может, услышала что?

Андрей промолчал. Тетка Аси доверительно шепнула:

— Сегодня он сговорчивый. Вот проводит гостью… Сама пожаловала… За советом…

— Вот кто у него!

Андрей усмехнулся. Должно же было так случиться, что именно сегодня дом Алмазовых посетила Казаченкова, одна из наследниц Фомы Казаченкова.

Прославленный родоначальник фирмы приобрел известность не только как удачливый московский коммерсант, но и как покровитель искусств. Умер он в конце прошлого века; по его завещанию наследники выстроили в Москве так называемую Казаченковскую больницу. Румянцевскому музею отошла Казаченковская картинная галерея. Андрею довелось слышать, что наследники могущественного Фомы — его дети и внуки — неуклонно следовали семейным традициям. Толково ведя текстильное предприятие, они оставались покровителями искусств, с должной широтой пеклись о неимущем люде. Добрая слава фамилии помогла им более или менее благополучно пережить последний, грозный год.

Известно было, что Казаченковы издавна ценили житейский ум, жизненную хватку Алмазова, который много лет заведовал лабораторией на их предприятии. Не удивительно, что до сих пор бывшие хозяева Василия Мироныча обращались к нему за советом.

По пути сюда Андрей мучился, сомневался, вправе ли он принять помощь у того, кого в спорах с сестрой сам называл прислужником буржуазии, вправе ли отдать девочку в такой дом. Но это было единственной возможностью устроить Асю. Лучше не ломать голову, не сбивать себя с толку перед отъездом.

Привалившись к теплой плите, чистой, как гладильная доска, Андрей дремал, ожидая ухода Казаченковой. Та не спешила. Андрей не без яду подумал о том, что, видно, потомкам Фомы даже с помощью опытного советчика не легко найти безопасный способ существования при новой власти.

Хозяйка отнесла в комнаты поднос с чаем, со сластями, припасенными к особому случаю. Вернувшись, сокрушенно оглядела дремлющего Андрея: ведь был недурен. А сейчас? Сквозь черную, давно ожидавшую бритвы щетину видны ввалившиеся щеки, губы растрескались, руки совсем мужицкие.

Едва она успела посочувствовать современной молодежи, на долю которой выпало столько испытаний, как увидела на измученном лице Андрея странно-счастливую улыбку. Это изумило и обидело ее. Лапша не могла проникнуть в путающиеся мысли задремавшего гостя, не могла знать, что мысли эти кружатся не только вокруг печальных семейных событий.

Даже в полусне Андрея не оставляло то состояние тревожного счастья, что в последний год стало у него постоянным и давало столько сил, что ни голод, ни продуваемый всеми ветрами барак на Торфострое, ни маячившие впереди треволнения, опасности фронта не были ему страшны. Торфостроевец, строитель электростанции на торфу, он ощущал себя и строителем нового мира, частицей революционной власти. Эту власть он пойдет отстаивать, утверждать оружием.

Надо лишь устроить жизнь осиротевшей девочки. Ради этого, сжав зубы, он пошел на поклон к Алмазову, ради этого терпеливо сидел на кухне, ждал трудного разговора. То и дело пробуждаясь, как пассажир поезда, тормозящего на полустанке, он вновь и вновь брал с себя слово: не сорваться, быть дипломатом.

 

Андрей в роли дипломата

Наконец в коридоре послышались шаги, раздался голос Василия Мироныча:

— Анюта, провожай гостью!

Едва жена Василия Мироныча оправила на себе шаль, готовясь выйти на зов мужа, как на пороге кухни показалась Казаченкова. Андрей, приняв независимый вид, стал разглядывать потолок.

— Не беспокойтесь, милая Анна Ивановна, попрощаемся здесь, — сказала вошедшая.

Андрей не выдержал, покосился на нее: хотелось видеть, как выглядит сама. Его почему-то рассердило, что она (собственница, буржуйка!) обладала столь мелодичным, богатым интонациями голосом.

— Да не беспокойтесь же… — звенел этот голос. — Вы, я вижу, заняты.

Казаченкова посмотрела в сторону Андрея и, хотя явно приняла его за мастерового, вызванного по хозяйственной надобности, мило, без всякой важности кивнула и ему.

Она так и держалась — просто и мило. Андрей вынужден был отдать ей должное: по типу она никак не принадлежала к тем представительницам буржуазии, что служат натурой для сатирических рисунков, как, например, госпожа Спрыгина — владелица черноболотской лесопилки. Худощавая, стройная, одетая во все черное, что выгодно оттеняло ее раннюю седину, Казаченкова скорее была похожа на начальницу гимназии или даже на игуменью.

— Счастливица вы, Анна Ивановна, — с чувством сказала Казаченкова. — Муж ваш — редкая умница. Золотая голова.

Тот, кого она нахваливала, предпочел остаться в дверях. Он не без любопытства поглядел оттуда на родственничка, обросшего, в грубой фуфайке, который, выйдя из отроческого возраста, перестал оказывать честь его дому своими посещениями.

Василий Мироныч, маленький человечек с большой головой, держался так величественно, что казалось, раз навсегда решил не замечать своего крошечного роста. А жена его, видная, до сих пор еще красивая женщина, в его присутствии приходила в такое замешательство, что на каждом шагу совершала неловкости. Она и сейчас, к неудовольствию мужа, представив гостье Андрея, стала перечислять беды своей родни.

— Анюта, — вежливо, но твердо остановил ее Алмазов. — Валентина Кондратьевна спешит.

— Бог с вами, Василий Мироныч, — отозвалась Казаченкова. — Ведь горе в семье… Столько горя кругом, столько сирот! — Она укоризненно взглянула на бывшего заведующего лабораторией, своего постоянного советчика, не без участия которого летом удалось схлопотать охранную грамоту на усадьбу «Фомичево», названную так в честь знаменитого Фомы. — И тут горе и в деревнях. Там ведь тоже, кроме всего, сыпняк…

Андрей узнал, что Казаченкова лишь вчера вернулась из своей усадьбы, и понял, откуда на широком кухонном подоконнике еще не распакованные деревенские гостинцы — ящичек антоновки и гусь с двумя торчащими из кулька красными лапками.

В мелодичном голосе Казаченковой Андрей уловил искреннее участие:

— Ужасно, что количество сирот продолжает расти… В приюты очередь. Я слыхала, по одной Москве дожидаются места около двух тысяч детей! — Гостья повернулась к Андрею: — Глубоко сочувствую вашему горю. Хотелось бы что-нибудь сделать для вашей сиротки…

Последние слова Андрей предпочел пропустить мимо ушей. Он не подозревал, что наступит время, когда сердобольная Лапша напомнит Казаченковой о высказанном желании. Следующая фраза куда больше заинтересовала Андрея. Она была адресована Алмазову:

— Девочка, как я понимаю, переходит под ваше крылышко?

Василий Мироныч вынужден был ответить:

— Разумеется… Куда же еще?

Когда Андрея пригласили в парадные апартаменты, он еще раз поклялся себе ни за что не сбиться с учтивого тона.

Убранство комнат свидетельствовало о том, что Алмазовы разделяли со своими бывшими хозяевами пристрастие к искусству. Среди других холстов, заключенных в изящные рамы, был портрет молодой Анны Ивановны; она задумчиво опиралась на столик красного дерева, и ее воздушные рукава отражались в полированной столешнице, что удивительно ловко передал художник.

Остановившись перед пейзажем, изображавшим озеро, в котором разросшаяся ива купала свои ветви, Андрей ощутил холодок восторга и не сумел это скрыть. И тут он невольно оказался дипломатом: ничто так не действовало на Василия Мироныча, как признание его художественного вкуса. Если бы не разительная разница в росте, он бы, того и гляди, обнял гостя за талию. Вместо этого он доверительно шепнул: «Малявин. Подлинник». И подвел Андрея к небольшому эскизу.

Хозяйка, стоя вблизи картины, изображавшей ее в расцвете молодости, созерцала мирную, приятную сердцу сцену. На мужа нашла одна из лучших его минут.

— А это… Правда же, в духе Менье?

Андрей с искренним восхищением уставился на могучий, набросанный углем торс кузнеца, взмахнувшего кувалдой, действительно сделанный в манере знаменитого бельгийца.

— Мне этот набросок и прежде страшно нравился, — сказал он, как бы напоминая этим о давнем знакомстве.

Усевшись в глубокое, покойное кресло, Андрей внутренне одобрил свою выдержку. Ни одной бестактности, могущей отбросить его от цели! Был он доволен и тем, что не сунулся сразу с заранее припасенными доводами, вроде, например, того, что при уплотнении большевики оставляют на ребенка лишнюю комнату.

Куда уместнее, куда более по-родственному оказалось ввернуть (это он и поспешил сделать), что Ася недурно рисует, что от матери она унаследовала талант к ручному труду.

— Ася — одаренная девочка, — с доброй улыбкой проговорила Анна Ивановна и вдруг стала похожа на свой прекрасный портрет. — У нас ее вкус разовьется… — Она признательно взглянула на мужа и осеклась.

В чертах лица Василия Мироныча проступило знакомое ей оцепенение. То самое оцепенение, что мигом ввергало ее в безмолвие. Она знала, что сейчас зазвучит спокойный, вежливый голос.

— В общем, приводите… Если, конечно, девица осознала свою вину. Пусть просит прощения.

Наступила очередь оцепенеть и Андрею. Он бросил взгляд на хозяйку, скисшую, уже не напоминающую свой портрет, словно ища у нее совета. Как объяснить этому удивительному человеку состояние девочки, только что потерявшей мать?

— Понимаете, Василий Мироныч… У нее в данный момент обострены все рефлексы… Она и вообще-то была возбудима, нервна…

Алмазов остановил его саркастической усмешкой:

— Мать баловала, нам расхлебывать?

Хозяин дома, подобно многим бездетным людям, твердо знал, как следует воспитывать детей, и особенно твердо, как не надо им потворствовать. На эту тему он и пустился в рассуждения, откинувшись на кожаную спинку дивана. Диван, сделанный по заказу, был высок, он как бы восполнял недостаточный рост хозяина: тот, восседая на нем, чувствовал себя не только в буквальном, но и в переносном смысле «на высоте».

Не кипятясь, методично Алмазов принялся доказывать необходимость особо строгих мер воспитания теперь, в обстановке всеобщего хаоса.

— От заразы надо оберегать. И лечить. Не потакать, упаси боже! — Крупная, сильная фигура Андрея раздражала его, и он четко выговаривал: — Растленное время… Советская педагогика… Калеченье детских душ…

Андрей принуждал себя к молчанию. Идя сюда, он твердил: «Иного выхода нет. Революция требует жертв», — но внутренний голос подсказывал ему: «Жертвовать-то в конечном счете будет маленькая Ася».

Он и сейчас твердил себе: «Терпи! Надо выдержать!» — и слушал Василия Мироныча с любезнокаменным выражением лица.

С первых дней революции Андрей старался побороть в себе черты, которые в те времена звались «интеллигентщиной». Правда, большевистские газеты подчеркивали, что «интеллигенция делится на жирную и тощую». Правда и то, что Андрей Кондаков принадлежал к самой отощавшей части технической интеллигенции, но он взыскательно и сурово искоренял в себе всякие следы мягкотелости и нерешительности.

Алмазов разглагольствовал, наслаждаясь замешательством гостя. Бедная Лапша ерзала на низеньком пуфе, ее голубые глаза перебегали от желчного лица мужа на застывшее, потемневшее лицо Андрея.

— Закон таков, — журчал голос хозяина, — кто кормит, тот воспитывает. Не взыщите, если к девчонке наше прилипнет. Постоишь на ветру — обветришься; под дождем — вымокнешь. А вообще-то, приводите. Не голодранцы пока, слава богу.

Андрей встал, выпрямился во весь рост. Теперь ему снова был виден набросок «в духе Менье» — суровое лицо кузнеца.

— Одно знайте… — хрипло выговорил гость. — Все вам возмещу сторицей. Если вернусь… Все, что уйдет на Асю. Каждый кусок!

— Что значит — вернусь? — живо спросил Алмазов.

— В армию ухожу.

— Призывают? — прищурился Алмазов. — Или как?

— Конечно, призывают, — поспешила вставить его жена. — Не вина молодых людей, если их забирают.

Асина тетка недвусмысленно подсказывала Андрею разумный ответ. Надо было подтвердить: «Призывают», — и беспомощно развести руками, как это только что сделала она. Но в комнате, которую плотные, тщательно задернутые шторы отгораживали от чужих глаз, прозвучало:

— Добровольцем иду.

— Браво! — со странной усмешкой отозвался Василий Мироныч. — Может быть, вы и правы.

— Знаю, что прав.

Алмазов разглядывал гостя, как некое диковинное существо, затем взялся за нижнюю пуговицу его неказистого, под стать фуфайке пиджака.

— Кто знает, пожалуй, комиссаром вернетесь? Так от родни не отвертывайтесь. Порядочные люди платят долги.

— Я же сказал: все возмещу.

Хозяин тряхнул головой.

— Кому это надо, все? Найдем другой способ посчитаться. Времена сложные… Поняли?

Андрей понял. Перед ним стоял человек, который брался не только кормить, но и воспитывать Асю. По спине пробежал холодок. Ведь действительно что-то «прилипнет»…

— Нет, — сказал он. — Не понял.

«Моллюск», — подумалось ему. Андрей не помнил точно, что значит это слово, но почему-то именно оно подвернулось в эту минуту. Будучи от природы застенчив, Андрей отличался неловкостью в словесных перепалках; если ему и приходило на ум обидное, меткое слово, он поносил им противника после, когда перебирал про себя все перипетии происшедшего горячего разговора. И все же он бросил:

— Моллюск! — И, кинувшись прочь из комнаты, добавил: — Думали из девочки сделать моллюска?!

Рванув с вешалки тулуп, пропитавший овчинным духом всю переднюю, еле дождавшись, пока трясущиеся руки хозяйки одолеют сложную систему замков и задвижек, Андрей наконец соскочил с крыльца, жадно глотнул морозный воздух. Хлопнув калиткой, остановился, пробормотал:

— Вот какая штука.

 

Добрая фея

Утро прошло в полной растерянности. Чтобы не разбудить заспавшуюся Асю, Варя и Андрей обсуждали ее судьбу в промерзшей, промозглой детской. Андрей успел побриться, обтереться ледяной водой — мобилизовался, по собственному выражению. Но придумать ничего путного не мог.

Варя в конце концов сказала:

— Оставляйте ее на меня. Как-нибудь продержимся. Может, с нового года легче станет.

— Легче? Быстрая ты, Варенька… Нет, вдвоем вам оставаться нельзя: пропадете обе.

— Обеих жалко?

— Конечно… Глупый вопрос.

Вновь всколыхнулись Варины надежды. Он назвал ее Варенькой, он и о ней тревожится. Главное, глупый вопрос! На бритых щеках должны бы показаться ямочки, но лицо, каждую черточку которого Варя хочет запомнить, сковано бедой, как морозом, глаза застывшие… И все же Варя ждет, не может не ждать. Сейчас будет сказано то. Сейчас все решится.

Но Андрей, пораздумав, говорит совсем о другом:

— Слушай внимательно. Я завтра же вышлю тебе письмо за подписью военного комиссара. Ты с этим письмом пойдешь… Я укажу, куда надо идти, кажется, в Комиссариат призрения. Может, и не сразу устроишь ее, но устроишь. Говорят, в детские дома очереди. Много сирот.

— В приют хлопотать? В сиротский?!

— Приют — прежнее слово. Асю им не пугай. Помни: детский дом.

— Все одно приют!

Варю с малолетства страшило это слово. Она едва избежала участи попасть в одно из прославленных учреждений ведомства императрицы Марии, в эти казармы для детей низших сословий. Варя шепчет:

— Аська приютская! — и поднимает глаза к отсыревшему потолку. — Каково покойнице слушать?!

Долго философствовать на эту тему не пришлось: помешал приход почтальона. Горько было вскрывать конверт, адресованный Ольге Игнатьевне Овчинниковой. На листочке штамп: «РСФСР. Народный комиссариат просвещения». Ниже: «Отдел единой школы». Далее следовало приглашение зайти для направления на работу.

Варя рассказала, что Ольга Игнатьевна с месяц назад выбралась на Остоженку, в Наркомпрос, просить работы. Варя помнила ее прошение чуть не наизусть.

Ольга Игнатьевна перечислила все, чему могла научить школьников в качестве преподавательницы ручного труда: плетение, лепка, вырезывание, металлопластика. Не забыла написать и про частную группу, которую вела перед самой революцией.

И вот… предлагают место. Даже в Замоскворечье, как она и просила.

Пока Ольга Игнатьевна еще не впала в беспамятство, она не раз повторяла: «Пришлют ответ, а я валяюсь». И все сожалела, что слушала кого не надо — тех, кто испугался новых школьных порядков, из-за кого она так поздно решилась пойти на Остоженку…

— Да, поздно… — глухо сказал Андрей.

Варя не сразу решилась нарушить гнетущее молчание.

— И Асю с собой брала… — сказала она. — Когда с прошением…

— Да, да… Асю… — Андрей стряхнул задумчивость. День отъезда был слишком занятым днем. — Так вот, Варя, выход один: приют, то есть детский дом! Если ты не добьешься толку в Комиссариате призрения, или, как его, обеспечения, ступай в Наркомпрос. — Андрей повертел в руках запоздавшее письмо. — Прихватишь его. Спрячь. — И пошел говорить с Асей.

Наступил час проводов. На вокзальной площади была толкучка. Множество подошв утаптывало подсолнечную шелуху, окурки, перемешивая их со снегом. Ася всегда побаивалась людских сборищ, брани, толкотни: всегда сторонилась тех, кого мать называла уличными мальчишками, но сейчас ей, понуро бредущей рядом с Андреем и Варей, остро захотелось затеряться в толпе, ускользнуть неизвестно куда.

«Заделаюсь уличной девчонкой», — мелькнуло в голове. Но тут же Асю снова сковало безразличие. Она и утром смолчала, узнав, что ее решили сбагрить в приют. Пусть. На то она и круглая сирота…

Двери, ведущие в помещение бывшего первого класса, получив от новых властей право впускать пассажиров всех сословий, не испугались ни овчинного тулупа, выданного управлением Торфостроя, ни валенок, ни заплатанного рюкзака. Они спокойно впустили Андрея и обеих его понурых спутниц.

— Ждите меня здесь, в зале, — распорядился Андрей. — Разузнаю насчет теплушки и вернусь к вам.

Вокзальная суета, едкие запахи карболки и махорочного дыма оглушили Асю: она остановилась, равнодушная к тому, что ее толкают и ругают — не там-де и не так стоит.

Варя лихорадочно выискивала местечко, куда можно было бы усадить Асю. Пристроить ее — означало развязать себе руки. Наконец удалось втиснуть девочку между чьими-то мешками, поставить у ее ног туго набитый рюкзак. Злоумышленники не могли знать, что содержимое рюкзака никак не является приманкой для их брата, что в нем лишь кипа брошюр, которые Андрей по дороге на вокзал захватил в издательстве ЦИК; поэтому Варя шепнула:

— Если отойду, следи. Народ такой, что из-под седока лошадь уведут.

Правда, ближайшие соседи Аси выглядели совсем безобидно. Неподалеку, опершись на трость, дремал вполне приличный господин; рядом восседала на сундучке молодая бабенка, поглощенная заботой о собственном добре. Ее сынишка, в длинной, до полу, поддевочке, не давал ей минуты покоя, ему не сиделось; мать то и дело ловила его за концы красного широкого кушака. Однако, следя за мальчишкой, она ни на миг не забывала о своем скарбе. Нога ее была словно пригвождена к сундучку, неотрывно стерегла его.

«Так вот и я, — грустно подумала Варя. — Что бы ни делала, думы все об одном. Никуда не денешься». И встрепенулась: не прозевала ли возвращения Андрея Игнатьевича?

С той секунды, как он снова вошел в зал, для Вари во всей толпе, во всем огромном помещении не существовало никого, кроме него. Она бы не поверила, если бы ей сказали, что в зале ничего не изменилось, что никто и не заметил его, рослого, бледного, с черными блестящими глазами. Беда была в том, что глаза эти, казалось, избегали ее глаз. Пробираясь сквозь людскую толчею, работая локтями, Андрей Игнатьевич прокладывал дорогу шедшему сзади бородатому Емельченко. Тому самому старику-слесарю, что по дружбе заходил вчера сказать насчет теплушки; тому, кто осенью приволок на Пятницкую полмешка черноболотской мелкой картошки и назвал Варю несколько раз барышней: «Посторонитесь, барышня… Я уж сам, барышня».

Прежде Варе льстило такое обращение, но в последнее время это слово приобрело обидный смысл; она почувствовала, что старый слесарь не случайно так величал ее, что он в ней чего-то не одобрил. А ведь она так старалась понравиться ему! Она надеялась, что, вернувшись на Торфострой, он скажет что-нибудь ей в похвалу, ну, например, так: «Кто это принял у меня картошку? Вроде артистка такая…»

Модная мастерская была своеобразным Вариным «университетом». Пытливая девчонка жадно прислушивалась к дамской болтовне, копировала жесты, походку, не сомневаясь в их неотразимости. Но вся эта женская хитрость по причинам, Варе неясным, не действовала на Андрея, вернее, действовала вовсе не так, как предполагалось. Варя и сейчас робела, не уверенная в эффекте, который должны были вызвать локоны, что она навила себе, пользуясь раскаленным в «буржуйке» гвоздем. Ей показалось, что, выйдя из дому, Андрей как-то странно взглянул на нее. А горжета, наброшенного на плечи поверх пальто, словно бы испугался. Странно… Она столько надежд возлагала на этот кусочек меха, недавно купленный по дешевке…

Варя вздохнула, вспомнив, как когда-то Андрей сказал ей, что с ней не сравнится ни одна разряженная девица. Давно это было… Сейчас у него думы об ином.

Она видит, что он остановился, указал Емельченко на группу матросов, то ли отправляющихся на фронт, то ли являющихся боевым продотрядом. Этого достаточно, чтобы причинить ей страдания, всколыхнуть ревность ко всему новому, что вторглось за последний год в жизнь Андрея, заслонило от него Варю.

Андрей шел к двери, ведущей на перрон. Варя перемахнула через чьи-то пожитки и устремилась за ним.

Ася решила сидеть неподвижно, пока взрослые не вспомнят о ней. Вот так и прождет их, уставившись в стену, к которой прибита полоска картона со стрелой и с непонятной надписью: «Центропленбеж».

Когда Ася узнала о смерти отца, ей тоже долго не хотелось ни с кем разговаривать, только маме пожаловалась: «У меня внутри все устало». А теперь и этого некому сказать.

Временами до Аси доносился разговор соседей. Больше всех тараторила мать малыша, обряженного в поддевочку.

— Отец-то в плену пропал, — сообщила она. — Едем к родне, на деревенские корма.

Ася сидела сгорбившись. Ей отчего-то вспомнилось, с каким волнением она наблюдала однажды — это было еще в те времена, когда на углу их улицы стоял городовой, — шеренгу приютских ребят. Они были похожи на маленьких старичков, а рослая басовитая воспитательница смахивала на мужчину. Дети в серых длинных пальто парами проследовали мимо Аси и ее матери, и ни один не улыбнулся. Каждый взглянул не то со злом, не то с завистью. Мама, когда они завернули за угол, сказала: «Какие отупевшие, безжизненные лица… С малых лет их заставляют знать свое место. Вот что значит дети казенные, призреваемые…»

— Ты что пригорюнилась, девчушка? — спросил Асю незнакомый ласковый голос.

К ней склонилась женщина, немолодая, в беличьей истершейся шубке, в такой же шапочке; женщина так приветливо улыбалась, что Ася вскочила, готовая уступить ей место, но уступать не пришлось: та выкроила крошечную долю скамьи, пристроилась рядом.

— Вижу грустное личико и подошла…

Асе, легко смешивающей жизнь и книжку, вдруг представилось, что на выручку к ней, как в отчаянную минуту и положено, поспешила добрая фея. Ну да, сейчас, словно в «Золушке», все примет иной вид… Добрая фея ловкой рукой поправила Асин съехавший набок бархатный капор.

— Ты совсем утонула в своем чепце… Что у тебя за печаль?

И Ася, безучастно молчавшая все эти дни, внезапно оттаяла. Иной раз чужой участливый человек добивается больше, чем свой, привычный. Прижавшись щекой к пушистому беличьему меху, Ася отвечала на все расспросы. Про маму, про Андрея, про приют…

Неведомо из-за чего Ася прониклась надеждой, что ее слушательница придумает что-то такое, после чего все переменится, как по мановению волшебного жезла, но та ничего не придумала, только удивилась жестокосердию Андрея. Среди разговора женщина шутливо приподняла рюкзак.

— Его имущество?

— Его. Военная литература про «Максима» и еще про ружье-пулемет «Львицу».

О книжках женщина слушала рассеянно: ее заинтересовал мальчик с красным кушаком. Но тот отмахнулся от нее и стал о чем-то шептаться с матерью.

Мать осмотрелась и обратилась к Асе:

— Постереги, миленькая. — Она пододвинула к Асиным ногам сундучок и узел; затем, помедлив, водрузила ей на колени кошелку из тех, что кухарки берут на рынок. — Не обманешь: сама сирота.

Подхватив сына, женщина стала пробираться в глубь вокзала. У Аси засосало под ложечкой: она учуяла дух ржаного хлеба, пахнущего квашней, подобно черноболотским хлебцам, испеченным по-крестьянски, на закваске. Вспомнив о предупреждении Вари, Ася крепко обняла вверенное ей сокровище. Женщина в беличьей шубке зло посочувствовала:

— Деревенщина бестолковая! Навалила тяжесть на слабенькую девочку. — Не пожалев шубки, она переставила объемистую кошелку к себе на колени и приказала: — За узлами следи! Чужое.

Ася не сразу выпустила из рук драгоценный хлеб, но услышала:

— Слушайся взрослых!

Сказано это было маминым тоном, и Ася повиновалась. Женщина к тому же попросила рассказать, как они с мамой ходили в Наркомпрос. Было горько вспоминать про ту прогулку, про маму, особенно оживленную в тот день. Вдруг добрая фея, не дослушав, вскрикнула:

— Ах, началась посадка!

Вскрикнула и исчезла, не менее неожиданно, чем появилась. Ася не заметила никаких признаков начавшейся посадки, она растерянно искала глазами беличью шубку, что словно сквозь землю провалилась; искала, не разрешая себе подумать недоброе.

Из столбняка ее вывел голос молчавшего до сих пор господина.

— Знакомая твоя, что ли?

— Нет… но она…

— Она-то ловкая дама, да ты ворона. Доверили тебе…

— Где она? Где?!

Господин чуть заметно приподнял трость, как бы указывая направление в сторону выхода на площадь, а затем всем своим видом показал, что его это дело не касается.

Выскочив на площадь, Ася бросилась туда-сюда. Хотя уже начало смеркаться, ее зоркие глаза все отлично различали. Заметили они и беличью шубку возле заколоченного ларька. Ася очутилась у ларька, еле удерживая крик, но женщина как ни в чем не бывало спросила:

— Что ты, детка? — И развела руками, в которых не было никакой кошелки.

Ася опешила.

— Понимаете… вы куда?..

— Ступай, ступай… — оборвала ее женщина. — Видишь: спешу.

Какие-то новые нотки в ее голосе, что-то тревожное, мелькнувшее в лице в тот миг, когда Ася ее настигла, заставило не отступить. И потом… Почему она на площади, если ждала посадки?

Девочка крепко вцепилась в беличий рукав.

— Где хлеб? Он же чужой!

Рядом шумела, жила своей жизнью толкучка. Мимо ларька то и дело сновали люди, но все они, как определила в горячке Ася, имели разбойничий вид. Она не звала на помощь еще и потому, что из-под беличьей шапочки на нее глядели недоумевающие, невинные глаза.

— Господь с тобой, глупенькая. Пусти…

— Понимаете… — Тон, взятый женщиной, не давал Асе возможности отбросить деликатность. — Понимаете… вы случайно… нечаянно… — Наконец она выдохнула: — Обманывать грех!

— Дура! — взъярилась женщина, пытаясь стряхнуть Асю со своей руки. Видно, убоявшись скандала, она прошипела совсем тихо: — Дура… Почаще развешивай уши, выучат люди.

Трясясь от гнева, Ася намертво повисла на беличьем рукаве. Она ненавидела себя за то, что расчувствовалась, что и впрямь оказалась дурой, попавшейся на приманку, дурой, поверившей притворной ласке. Нет! Теперь уже она никогда никому не поверит. Все взрослые — обманщики!

— Ведьма! — Асе именно этим словом захотелось хлестнуть ту, кого она посчитала доброй феей. — Ведьма! Притворщица! Воровка!

Вырвавшись из Асиных рук, воровка с силой грохнула ее оземь. Беличий рукав выскользнул из сведенных морозом детских пальцев, в них остались лишь клочья серого пуха.

 

Час прощания

Как же были потрясены Варя и Андрей, когда, вернувшись в зал первого класса, не застали там Аси! У скамьи, где она раньше сидела, валялся развязанный кем-то рюкзак, белели разбросанные брошюрки. Громко плакала женщина с мальчиком на руках.

Выслушав невнятные объяснения господина, размахивающего тростью, Андрей и Варя кинулись на площадь. К Асе они подошли в тот миг, когда, брошенная оземь, потерявшая из виду беличью шубку, она пыталась подняться. Невыносимо болел локоть, но плакала Ася не столько от боли, сколько от обиды, от страшной мысли, что больше нельзя никому верить.

— Аська! — бросилась к ней Варя. — Расшиблась?

Трудно было что-либо толком понять в несвязном рассказе девочки.

— Ну, обманули, — пытается утешить ее Андрей. — Не все же на свете такие…

— Все! Все хороши! — Ася не говорит, а кричит, словно вознаграждая себя за молчание предшествующих дней. — И вы не лучше! Думаете, пойду в приют? Попробуйте — убегу!

Варя что-то шепнула девочке и отвела Андрея в сторону.

— Чего вы все от меня требуете? — почти в истерике дернулся Андрей. — Разве я могу остаться?

— Мы сами знаем: мужское дело — воевать, а не только читать газеты. Никто вас не удерживает.

Голос у Вари непривычно строгий. Андрей, приученный к тому, что Варя всегда лишь несмело советуется с ним, несколько уязвлен. Варя рассуждает, как… как равная! Андрей чуть было не срезает ее, и вдруг острое чувство стыда заставляет его опустить глаза. Он понимает, что до сих пор и не позволял ей держаться как равной. Он, можно сказать, солдат Красной Армии!

— Что же ты, Варя, советуешь? — пристыженно спрашивает Андрей. — И вообще, почему ты говоришь мне «вы»?

Обширную площадь пересекала группа красноармейцев. На ветру бился лоскут кумача, в сумерках совсем темный, скромный, суровый флаг отряда. Грозно звучали удары солдатских подошв об утоптанную мостовую. Андрей выпрямился, проводил взором тех, кто шел к эшелону, отправляющемуся на фронт.

Выпрямилась и Варя, она тоже не отрывала взгляда от тех, для кого ее руки изо дня в день готовили воинское обмундирование.

Когда последняя шеренга бойцов завернула за угол, Андрей вновь спросил:

— Так что же ты советуешь?

Варя не советует, а почти приказывает:

— Вы… — произнести «ты» она все-таки не сумела. — Вы, Андрей Игнатьевич, бейте Деникина и вместе с ним и всю эту Антанту. О нас не думайте, мы проживем. На фабрике же многие с детьми. Завтра, к примеру, начнет работать жена Дедусенко, не слышали такого? Партийный… Он на фронт, а она здесь, с ребенком…

Ася стоит отвернувшись, стихнув, растеряв свое возбуждение, изнемогая от горьких дум. Перед нею площадь, почти опустевшая с наступлением сумерек; перед ней город, в котором полно недобрых людей. Всякий может ее обидеть, перехитрить. В ушах ее звучит: «Выучат люди».

Снова к вокзалу приближается воинский отряд. Снова сотни ног отбивают шаг. Голоса красноармейцев выводят песню:

Со всех концов земного шара К нам угнетенные идут…

Земной шар… Огромный голубой глобус… Асе трудно противиться песне, противиться волнению, которое, как она видит, охватило Андрея и вот-вот охватит ее. Но она не дается. Она слишком больно ушиблась о землю. Вся земля теперь неприютная, как эта площадь, — замусоренная, взъерошенная, чужая.

Земля плоха. Плохи люди. Даже звезда, светлая, иглистая, первой вспыхнувшая в небе, кажется злой, колючей…

— Аська, — шепчет подошедший сзади Андрей. — Скажи словечко. — Он повернул колесико зажигалки, заветной, выменянной у слесарей механической мастерской на пачку табака. Но лицо девочки не оживилось в свете огня. — Аська… Нельзя же сердиться на весь мир…

— А что в нем хорошего?

Не верит Ася, что можно жить, радуясь песне, звездам, радуясь тому, что живешь… Зачем Андрей утром столько наобещал, выдумал, что завоюет ей счастье? А главное — ей! Кому она нужна?!

— Аська, живи с огоньком! — Андрей протягивает Асе зажигалку с мерцающим фитильком. — Это тебе. Вспоминай одного красноармейца.

Варя настороженно ждет.

— А тебе спасибо за Асю. Ты, Варя, хороший товарищ.

Товарищ — это теперь глазное слово. Она, Варька, хороший товарищ! И все же хочется услышать и другие слова. Однако Андрей круто поворачивает к темному зданию вокзала, к еле освещенной двери, ведущей в первый класс, где разбросаны брошюрки про «Максима» и про ружье-пулемет «Львицу».

 

Суп из баранины

Печка раскалена, в кастрюле варится суп из бараньей грудинки. Не из селедки, не из конины, не из солонины, а из свежей баранины.

Тепло лишь у самой печки, поэтому Ася, как всегда, в пальто. Она сидит на корточках против заслонки и заготавливает косариком мелкие чурки. Бурлящий суп благоухает так, как, вероятно, благоухал в сказке о маленьком Муке. Постукивая косариком, Ася напевает в такт:

Стол накрыт, суп кипит. Кто войдет, будет сыт…

С того дня, как уехал Андрей, прошло полтора тяжких месяца. Тяжких — это значит голодных, потому что от холода легче спрятаться, чем от голода. Если очень морозно, Ася может остаться дома, забраться под все одеяла и пальто, полеживать, пока Варя не придет с фабрики.

Однако школу лучше не пропускать: на этом теряешь тарелку чечевицы, а иной раз и больше того. Когда присылают дополнительное питание, Асе дают ломтик хлеба с топленым маслом: это из-за локтя, ушибленного «доброй феей». Ранка, образовавшаяся при падении, мокнет, болит, не заживает. Школьный врач объяснил, что все это от худосочия, от недостатка питания. Мальчишки дразнят, что скоро у Аси рука отсохнет, и она не знает, верить им или нет. Варя, пожалуй, верит: уж очень она переживает; словно это ее вина, словно она поклялась Андрею кормить Асю молоком и котлетами. Он в письме поблагодарил Варю, что она с их семьей поступила по-товарищески, и теперь она готова совсем не есть. Приходится с ней скандалить, чтобы не подсовывала свою порцию, не обманывала.

Неделю назад Варя читала в газете речь Ленина. Он так и сказал на весь Большой театр, что Советская Россия представляет собою осажденную страну, крепость, в которой нужда неминуема. И еще сказал, что хозяйничать нужно разумно и расчетливо, что нельзя обижаться на продовольственников: не могут они превысить норму.

А что делать, если растешь? Сидишь без масла, без сахара, почти без хлеба и все равно тянешься вверх, а потом дураки мальчишки дразнят скелетом или, еще хуже, шкелетиной.

Хорошо, что недавно на фабрике Герлах это наконец, как сказала Варя, «приняли во внимание»: стали давать нитки в виде пайка. Несколько шпулек в день. Их надо перематывать на пустые катушки и менять на продукты. В завкоме Варе так и объявили: специально, чтобы девочка поправлялась.

Ася, прикрыв глаза, вдыхает аромат кипящего супа. Сегодня у нее настоящий воскресный день…

Звонили во всех церквах, когда Варя и Ася шли на Сухаревку. Варя подвела Асю к знаменитой башне, высоченной, кирпичной, выстроенной еще при царе Петре, и велела дожидаться в затишке. Две катушки остались у Аси в муфте, две Варя взяла на обмен. Больше брать с собой опасно: милиция не разберется, примет за спекулянтку. А Ленин как раз в своей речи ругал спекулянтов.

Варя не велела ни с кем разговаривать:

— Ни с какими феями!

И предупредила, что тут, на Сухаревке, еще побольше нечисти, чем на вокзале, — так и шныряют мошенники и дезертиры. Про дезертиров даже плакат висел на башне: «Митька-бегунец». Но Ася остерегалась не столько бегунцов, сколько мальчишек. Сухаревка полна ими. Сироты ли они, круглые ли? Только все они оборванцы, и все обзываются так, что их бы повыгоняли из любой школы, даже из теперешней. Продают они ириски, какой-то сногсшибательный табак и папиросы, рассыпные-рассыпные!.. И все, наверное, сплошное жулье! Подумать только: оборвыши, а денег полно! Пока Ася дожидалась Варю, двое купили себе по порции каши. Краснолицая баба (лицо красное не от мороза, а от сытости) накладывала горячую рассыпчатую пшенную кашу из ведра, укутанного рогожей. Кашу! Когда пшено можно растянуть на много супов!..

Мальчишки уплетали кашу, а Ася, глотая слюнки, приняла решение: если фабрика перестанет давать нитки, Ася начнет торговать ирисками. Повесит на шею лоток и огребет кучу совзнаков! Стыдно не будет… Ведьма ей правильно сказала: «Выучат люди».

Пусть учат! Даже мама, когда папу забрали на войну, говорила: «Надо очерстветь! Кто очерствел, тем легче».

Ася старается очерстветь. Это не всегда удается. В прошлое воскресенье они с Варей тоже вышли из дому, и тоже кругом толпились люди. Но иные, совсем не такие. Это называлось митинг. Какие-то кровавые палачи убили в Германии двух коммунистов: Карла Либкнехта и Розу Люксембург. Были траурные знамена и музыка, от которой сжималось сердце. Совсем было не то настроение, что на Сухаревке…

А сейчас, дома, какое у Аси настроение? Никакого! Ее дело — стучать косариком да горланить куплет, что выкрикивал сегодня один из маленьких торгашей:

Спички шведские, Головки советские! Две минуты трения, Пять минут терпения.

Терпение-то требуется! Варя и сегодня намучилась, пока разожгла печурку. Зато теперь суп клокочет вовсю, душистый, необыкновенный…

Ася бормочет под нос: «Стол накрыт, суп кипит. Кто войдет, будет сыт». И хитро улыбается оттого, что знает: к ним никто не войдет, они все поедят сами. Полкастрюли сейчас, полкастрюли — завтра. Варя уже накрыла на стол так аккуратно, словно они к обеду ждут Андрея.

Вдруг раздался стук. Неужели почтальон? Прошлое письмо от Андрея тоже пришло в воскресенье. Ася открыла сама. Варя возилась на кухне.

Но кто это?! Что за странная тетка? Высокая, в больших сапогах…

Вошедшая громко спросила:

— Шашкина Варвара здесь проживает?

Почтальоном она не могла быть потому, что с ней был ребенок. Не то мальчишка, не то девчонка, какой-то заморыш, укутанный, словно грудной. Ася встревожилась: «Гости! Придется ставить на стол еще две тарелки». Варя выбежала из кухни.

— Татьяна Филипповна? — И стала вытирать руки.

— Пришла непрошеная, — сказала та.

— Вам кто мой адрес сообщил?

— Адрес? — Дедусенко сняла шапку-ушанку, провела гребнем по светлым волосам, прищурилась. — В завкоме взяла. Ты же как-никак член «Союза иглы».

Асю покоробило от этого «как-никак». А Варя и вовсе стала пунцовой.

Запах баранины подтвердил подозрения Татьяны, но присутствие детей удержало ее от замечания. Даже на фабрике она не стала затевать с Варей неприятного разговора. Зная свою привычку действовать наотмашь, дождалась воскресенья и пришла выяснить свои сомнения с глазу на глаз. Кроме всего, хотелось убедиться, что у Вари действительно на руках ребенок.

Варя это поняла. Пока Дедусенко стаскивала с Шурика башлык, она, несмотря на сопротивление Аси, быстро обнажила ее больной локоть.

— Видите, — бормотала она. — От недостатка питания…

Татьяна, взглянув на незаживающую ранку, помогла смущенной девочке натянуть рукав платья и пальто, затем обратилась к Варе:

— Где бы нам с тобой поговорить?

Чтобы Шурик не слишком заглядывался на кастрюлю, из-под крышки которой аппетитно выбивался пар, Дедусенко резко повернула его стул от печки к книжному шкафу, сказала Асе:

— Займи его, пожалуйста, хоть книжку сунь.

Дети остались одни. Полная неясной тревоги, Ася спросила:

— У тебя мама очень строгая?

Шурик вздохнул:

— Теперь строгая, как пошла работать. Ругается, что я хулиганом стал…

Взрослые вошли в детскую, сели в молчании возле столика, на котором, освещенный заходящим солнцем, весь в грязных потеках, стоял глобус. Татьяна долго разглядывала западное полушарие, наконец, не глядя на Варю, вымолвила:

— Не ожидала я от тебя… Мне казалось, что ты хороший товарищ.

В цехе швей-мотористок Дедусенко и Шашкина сидели друг против друга, разделенные лишь лотком — вместилищем готовой продукции, тянущимся во всю длину стола. Когда рука кидала в лоток простроченную наволочку для госпиталя либо пару солдатских кальсон, глаза невольно взглядывали на соседку напротив.

Немец Герлах, владея фабрикой, хитроумно упрятывал все катушки в круглые железные коробки; на двенадцати стерженьках умещалось двенадцать катушек; пломбу в коробке вскрывали тогда, когда с последней катушки сбегала вся нитка. Многое изменилось на фабрике за год; не изменились лишь железные коробки, в которых катушки томятся, как узницы. Попробуй выпусти их, если по карточкам давно не дают ниток.

Варины проделки не остались тайной для Татьяны.

— Все отматывают… — пробормотала Варя.

Ни для кого не секрет, что то одна, то другая притащит из дому шпульку, перемотает себе немного ниток. Белых, если надо починить белье, черных, если порвалось пальто.

— Отматывают, — ответила Татьяна, — да не так, как ты, не хитри, Варя, со мной…

Варя чуть не напомнила, как совсем недавно та же Татьяна Филипповна смеялась ее, Варькиной, хитрости. Вышла задержка из-за закройного цеха, и Варя, развлекая соседок, изображала, как ловко она надувала мадам Пепельницкую, бегая по ее поручениям. Варя, конечно, прихвастнула, потому что надуть хозяйку было почти невозможно, но все очень смеялись, а Дедусенко даже сказала, что Шашкиной надо идти в артистки.

Сейчас Варя совсем не чувствует себя артисткой. Не поднимая глаз, она бормочет:

— Чего там хитрить… На Сухаревку снесла…

— И ты не поперхнешься таким супом?!

В тех случаях, когда тема разговора не только не позволяла вести его в шутливом тоне, но и требовала некоторого пафоса, Татьяна становилась почти косноязычной:

— Считаешь, можно без ниток?

— Чего без ниток?

— Армию обмундировать. Каждая утаит по катушке, а Колчак..

До Вари словно издалека доходили фразы о том, что фабрика теперь своя, не хозяйская, что фабричное добро общее; если тащить, то у своих, у тех же рабочих, у красноармейцев. Она куталась в платок, скрывая озноб. Позабыв про суп, который мог выкипеть, не беспокоясь даже о том, какие неприятности ей может доставить вмешательство Дедусенко, она мучилась мыслью: что бы сейчас подумал о ней один из красноармейцев?

Варя нарушила молчание неожиданным вопросом:

— Правда, что вы записались в партийные?

— Правда.

— А верно… верно, что теперь не время для чувств?

— То есть как это теперь не время? Теперь?

Выслушав негодующую, но опять-таки довольно косноязычную отповедь, Варя долго молчала. Затем встала, подошла к комоду, достала завернутую, хранимую в чистой тряпке горжетку, встряхнула ее, чтобы мех выглядел лучше.

— Берите!

— Мне? С ума сошла.

— Вам. То есть всем. Вы же сами записывали в кружок, чтобы спектакли ставить. — Пытаясь побороть смущение, Варя изысканным — так она полагала — жестом набросила на плечи горжетку. — Можно играть графинь.

Нельзя было недооценить Варин порыв. Незаметно, как бы между делом расспрашивая о ней на фабрике, Татьяна узнала и о «шикарной» обнове, приобретенной в надежде завоевать чье-то сердце…

— Осуждаете, что не продала? Это же не катушки. Не берут! Это предмет роскоши.

Татьяна не сумела сдержать улыбку.

— Эх ты, графиня!.. Прячь в комод. Важно, чтобы ты поняла.

Тем временем Ася занимала Шурика. Вначале они поссорились из-за того, что он отверг предложенную ему книжку. Когда-то Ася зачитывалась ею. «Моя первая священная история», подаренная бабушкой, блистала яркой обложкой, имела множество иллюстраций.

— Не люблю картинок!

— Врешь!

Мальчик оттолкнул книгу.

— Это здесь врут! Поповские враки.

— Не буду я занимать тебя.

Однако вид священной истории напомнил Асе, что надо быть милостивой к заблудшим душам. Кроме того, ее тревожил разговор, происходящий за стеной. Пожалуй, лучше не ссориться.

— Ну, ладно… Я расскажу тебе про мальчика, который заблудился и попал в волшебную страну.

Захлебываясь, вращая горящими черными глазами, Ася вела вдохновенный рассказ, все более завораживая своего слушателя. В сказке особенно захватывающим был миг, когда в конце своих скитаний мальчик очутился перед входом в страну чудес, откуда доносились тончайшие ароматы колбас и пирожков, растущих прямо на деревьях. У самого входа возвышалась гора гречневой каши. Голодный маленький путник, упав на колени, прильнул ртом к подножию горы…

Тут Ася не пожалела красок: каша оказалась не рассыпчатой, сваренной из поджаренной крупы, а нежной, жидковатой, теплой. Густо промасленную размазню можно было прямо втягивать в себя. Ляжешь, ткнешься в нее лицом и тянешь…

Сила искусства была потрясающей. Шурик, до сей поры деликатно не интересовавшийся хозяйским супом, повернулся к нему как заколдованный. Не пришлось Асе досказать сказки. Она налила полную тарелку, распорядилась:

— Садись!

Когда взрослые вошли, было поздно решать, что делать со злосчастным супом: дети уплетали по второй тарелке.

Варя потянула за рукав опешившую мать Шурика.

— Пусть. Не выливать же…

Татьяна сказала, что считает необходимым вмешаться в судьбу Аси, и приказала найти письмо из Наркомпроса. Ася взглянула на Варю, убедилась, что спорить нельзя, и стала рыться в шкатулке. Шкатулка была большая, полированная. В ней, кроме всего, хранились лучшие Асины рисунки — про гномиков, про Снегурочку. Шурик потянулся было за ними, да получил отпор:

— Не любишь картинок, не лезь!

Асю смущал покорный вид Вари, а то бы она и Шуркиной матери что-нибудь сказала. Что-нибудь вроде того, что нечего всюду совать нос, что чужие дети ее не касаются… Она даже представила себе, как отбрили бы такую тетку оборвыши, кормящиеся возле Сухаревой башни.

На дне шкатулки лежал конверт с траурной каймой. В таких конвертах знакомым посылались письма, сообщавшие о смерти Асиного отца. Тут же нашлось письмо Наркомпроса.

Шурик потянулся, желая разглядеть марку на конверте. То была первая почтовая марка, недавно выпущенная новой властью. Синяя, ценой в 35 копеек. На ней была изображена рука с мечом, разрубавшим цепи.

Отведавший бараньего супа Шурик повеселел и порозовел. Ася невольно залюбовалась им — худеньким, остроглазым. Улыбка приоткрыла его зубы, видно, недавно прорезавшиеся на смену молочным, еще по-детски в зубчиках, как почтовые марки.

— Мама! — восторженно прошептал Шурик. — Папа же про эти марки говорил… Обещал, что скоро выпустят революционные. Давай пошлем ему.

— Не хватай! — словно взбесилась Ася. — Не твое.

Она размахнулась и дала мальчику тумака. Ошеломленный, тот заревел не сразу, а потом никак не мог успокоиться. Трудно было понять, чем он обидел эту сумасшедшую девчонку. Кто мог знать, что Асе показалось, будто Шурик похвастал тем, что у него есть отец и мать.

Татьяна Филипповна сказала Варе: «Видишь?» Варя поняла это так: «Вот что значит таскать детей на Сухаревку».

К Асе Татьяна Филипповна обратилась уже после того, как завязала всхлипывающему сыну башлык.

— Во вторник в школу не ходи. Жди меня.

Ася снова взглянула на Варю и снова прочла в ее глазах, что спорить нельзя.

 

В Наркомпросе

Шаги. Шаги… Тишина раннего утра сменилась гулом многих шагов. Не только тротуары, но и мостовые во власти пешеходов. Почти не слышно трамвайных звонков, скрипа извозчичьих полозьев, гудков автомобилей. Москвичи преодолевают расстояния между местом жительства и местом работы пешком. Как и все, деловой походкой шагает Татьяна, рядом с ней покорно семенит Ася. Покорно не только потому, что она побаивается своей спутницы в мужских сапогах, но и потому, что в Наркомпросе, по уверению Вари, ее, Асю, ждут всяческие блага. Ложась вечером на боковую, они обе помечтали вслух о том, как сотрудники школьного отдела взглянут на письмо, затем на Асю, всполошатся и спросят, что ей нужней: валенки или талоны в детскую столовую? Как-никак Асина мама была почти что школьный работник.

С Крымского моста Ася увидела четырехэтажное, с большими окнами здание бывшего императорского лицея, переданное Неродному комиссариату просвещения около года назад, когда вместо Петрограда столицей стала Москва. В это здание она приходила с мамой…

— А знаешь, что было прежде в этом доме? — поспешила спросить Татьяна, видя, как поникла Ася.

— Знаю. Подумаешь!..

— А знаешь, какой был первый приказ Луначарского, когда Наркомпрос переехал сюда? — Татьяна, взяв Асю за плечи, заставила ее прибавить шагу. — В подвале-то жили люди, низшие служащие лицея: дворники, прачки, всякая прислуга. Нарком распорядился всех их переселить в верхние этажи.

— Ну и что?

— А то, что весело было! Перекочевали, как говорится, из хижин во дворцы.

Татьяна рассказала еще кое-что из наркомпросовских преданий; события летели так стремительно, что каждое из вновь возникающих учреждений тут же обзаводилось своей историей. Поначалу, пока не иссякли запасы фуража, в пользовании сотрудников Наркомпроса находилось директорское ландо — нарядный четырехместный экипаж. В нем ездили по районам, в дальние концы Москвы на обследования, на заседания. Впереди на козлах восседал важный кучер в цилиндре, в кафтане с вензелями лицея. Кучера побаивались: он сидел, как истукан, — ни слова! — выказывая, чудилось, даже широченной недвижной спиной презрение как ко всем действиям, так и к невзрачному виду своих новых хозяев.

А служебные бумаги размножались на шапирографе в бывшем карцере. Да, в лицейском карцере, где до сих пор на стене красуется выведенная химическим карандашом надпись: «Отворите мне темницу!» Ася улыбнулась. Довольная, что наконец-то развеселила девочку, Татьяна торопливо втолкнула ее в нетопленый, но чистый вестибюль и повела по мраморной, устланной ковром лестнице.

В коридор второго этажа выходило много дверей, на каждой висела написанная от руки табличка с названием отдела: «Отдел школьной политики», «Подотдел съездов»…

— Куда теперь? — подумала вслух Татьяна.

Ася не сразу отвела глаза от приколотого к стене объявления. Замысловатые буквы, выведенные чернилами, сообщали, что в клуб Наркомпроса «Красный петух» приглашаются все желающие прослушать лекцию о Прометее.

— А тогда, — сказала Ася, — было про Стеньку Разина…

При слове тогда черные глаза подозрительно заблестели, сигнализируя Татьяне, что не следует, пожалуй, сразу вести с собою девочку. Лучше без нее рассказать ее невеселую историю. Оглянувшись, Татьяна отвела Асю в актовый зал, пустующий в утренние часы, усадила на стул.

— Жди, — распорядилась она. — Могу я спокойно уйти? Не надуешь?

Ася обиделась.

— Что же, я обманщица?.. Как все?

Оставшись одна, Ася вспомнила с тоской, как они вместе с матерью заглянули сюда, в актовый зал, восхитились высоким лепным потолком, красивым, пусть затоптанным, паркетом. Из стен, как и теперь, торчали железные костылики, и мать пояснила, что здесь, вероятно, висели портреты лиц царской фамилии.

Изваяние Карла Маркса по-прежнему стояло а углу у окна. Теперь рядом с ним повесили большую яркую диаграмму. Ася подошла, чтобы взглянуть на рисунки и географическую карту, вычерченную от руки в центре диаграммы. Интересней всего была подпись, уверявшая, что если все книги, изданные за год Комиссариатом просвещения, сложить в ряд на полке, то полка протянется от Москвы до Рязани. В Асином воображении возникла вьющаяся меж лесов и нив проселочная дорога и по краю ее — книги, книги…

Сквозь распахнутые двери, как и в тот раз, доносились спорящие голоса, так же мелькали фигуры торопливо идущих людей. Про молодых, обязательно куда-то спешащих, напоминающих Андрея, мама сказала, что это скорее всего курсанты, что у Наркомпроса тысяча разных курсов. И вздохнула: «Счастливцы… Верят, что перевернут не только школу, но и весь мир».

Асю потянуло к окну. Прошлый раз стекла еще не были охвачены морозом и Ася любовалась лицейским садом. Среди голых кустарников и деревьев бегали дети, швырялись охапками мокрых листьев. Сейчас Асе захотелось увидеть сад в зимнем уборе. Она поскребла варежкой по шершавому инею. Затем догадалась взобраться на подоконник, отворить фортку. Белели ветви деревьев, белел весь сад. Среди сугробов толкались дети с лопатами и метлами, расчищали дорожки. Много детей…

Кто-то сзади дернул Асю за пальто. Послышался тихий, но настойчивый голос:

— Слезай! Так высунулась, что ничего не слышит…

Обернувшись, Ася мигом захлопнула фортку.

Ослушаться было невозможно: та, что стояла перед ней, была, несомненно, учительницей. Простой, скромной, может быть, даже сельской, откуда-то между Москвой и Рязанью. Из тех учительниц, которые, не повышая голоса, умеют добиться полного послушания. В этом-то Ася разбиралась! И одета, как учительница: кофточка, закрытая до самого подбородка, темный длинный жакет, юбка почти до полу, еле видны ботинки, похожие на детские, на низком каблуке. Глаза не то что сердитые, но строгие и как-то странно выпуклые. И сама, видно, усталая…

— Так слезай же! Свалишься!

Поспешно спрыгнув, Ася ушибла коленку, а главное, задела и без того ноющий локоть, но только чуть поморщилась и лихо поправила сбившийся набок капор. Вряд ли кто из учеников этой женщины решался хныкать в ее присутствии.

Ася сказала с деланной веселостью:

— А что? Баловаться нельзя? В саду полно ребят, а я и посмотреть не могу…

— Вот ты кого высмотрела! — улыбнулась женщина и сразу стала другой. Она как-то по-домашнему пригладила свои темно-русые волосы, прикрутила растрепавшийся пучок. — Понравились наши ребятишки?

— Как, ваши?

— У нас, у Наркомпроса, свой показательный интернат.

Слово «интернат» было знакомо Асе. Она похолодела от страшной догадки.

— Могут сразу схватить?

— Кого?

— Меня! В приют… В интернат ваш несчастный.

— Чего же ты испугалась? И как это ты очутилась у нас?

— Добрая фея привела.

— Кто?!

— Большевичка одна. Хитрая! Как и все они, понимаете? — Черные глаза Аси вдруг сердито блеснули. — Вы чему смеетесь? Истинная правда! Вела меня сюда, а про интернат ни словечка. Зубы заговаривала.

— В интернате у нас все переполнено, глупая. Попросишься, не возьмут. А ты что? Ты в семье живешь или как?

Асина собеседница беспокойно оглянулась на двери; было видно, что она не располагала свободным временем. Однако присела выслушала Асины жалобы, затем произнесла:

— Глупенькая… Бояться тут нечего. Для чего же сейчас так спешно создают детские дома? Чтобы всех вас сохранить. — Улыбка тронула ее губы. — Тоже большевистская хитрость! Так кто же эта посторонняя женщина, что ради тебя пришла к нам?

— Так, одна… Дедусенко. — Ася выложила все, что знала про Татьяну Филипповну. Последние слова произнесла, осуждающе поджав губы: — Не только шить умеет, но и командовать. И сказки рассказывать, когда ее не просят.

— Очень хорошо!

— Ничего хорошего.

— Но ты все-таки дождешься ее, не сбежишь? Или струсила? Признавайся…

— Может, и струсила, а дождусь! Не обманщица!

— Я и вижу, что не обманщица. Только в форточку больше не лезь. А Дедусенко передай, чтобы сразу шла ко мне. Пусть войдет в приемную и скажет, что ее звала Надежда Константиновна.

— Кто? Ладно. Скажу.

Уже в дверях Надежда Константиновна сказала:

— И не грусти. Никто тебя насильно не схватит.

— Пусть хватают. Мне все равно.

— Уж и «все равно»! Почему же нам, взрослым, не все равно, что с тобой станет? Ну, ну, не вешай носа! Будет невмоготу, прибежишь сюда. Запомнишь, к кому? К Надежде Константиновне.

 

Декрет, подписанный Лениным

В кабинете Надежды Константиновны Крупской, как и в других комнатах Наркомпроса, бросалось в глаза характерное для того времени сочетание так называемых «остатков былой роскоши» с суровыми вкусами новых хозяев. Стильный дивен для посетителей — и донельзя скромное убранство письменного стола. Массивный, черного дерева стол, примыкающий к письменному, предназначенный для того, чтобы вокруг него рассаживались участники небольших совещаний, — и скромные венские стулья, обступившие этот стол. Великолепно отделанные стены — и два небольших портрета в простеньких рамках: Маркс и Энгельс.

Преодолев смущение, Татьяна села.

— Так вы жена Дятла?

Вот как!.. И партийную кличку Григория знает. И помнит, как он заезжал к ним в Краков…

Муж не раз рассказывал Татьяне о Крупской, помощнице и друге Ленина. Он восхищался тем, с какой точностью, неся на своих плечах утомительную будничную работу большевистского ЦК, она запоминала все необходимые сведения — шифры, фамилии, партийные клички. Теперь Татьяна сама удивлялась ее поразительной памяти. Надежда Константиновна знала многих товарищей Григория, помнила, кто где работал в годы подполья, на какой участок работы послан сейчас.

Расспрашивая, каким делом занимался Дедусенко в Москве до того, как стал командиром, Крупская — так показалось Татьяне — старалась побольше разузнать и о ней самой. Роясь в ящике письменного стола, она спросила:

— Вы читали письмо, которое ваш муж направил мне накануне отъезда? О детских домах.

— Не только читала, каждую строку помню.

— Хочется показать вам один документ, декрет, который на днях будет опубликован. — Крупская вышла из-за стола и тихо позвала своего секретаря: — Голубушка, Ольга Степановна!

Взяв из рук секретаря бумагу, она попросила разыскать какую-то Гущину:

— Попробуйте, Ольга Степановна. Возможно, она еще не ушла. А вы, товарищ Дедусенко, пока ознакомьтесь с декретом.

Татьяна стала читать. В руках у нее был подписанный Лениным и Луначарским декрет об учреждении «Совета защиты детей».

Совет Народных Комиссаров объявлял одной из важнейших государственных задач снабжение детей пищей, одеждой, помещением, топливом, медпомощью — всем необходимым. Прямо, без всяких обиняков в декрете было сказано о тяжелых условиях жизни в стране. Сказано, что революционная власть обязана сберечь в опасное время подрастающее поколение. Сдвинув светлые брови, Татьяна старалась затвердить слова декрета. Она хотела, не упустив ни одной подробности, написать о нем Григорию. Ведь именно об этом — о том, что сказано в декрете, — ее муж мечтал в последний вечер перед отправкой на фронт.

В кабинет вошли два паренька с завода Бромлей. Разговор зашел о только что возникшей там профтехнической школе. Крупская внимательно выслушала обоих, не мешая им препираться, перебивать друг друга. И Татьяне вспомнилось, как один из товарищей Григория, побывавший в свое время в партийной школе в Лонжюмо, уверял, что никто так не умеет слушать, как Крупская. По его словам, где бы Надежда Константиновна ни была — в уличной ли толпе, на собрании ли, — она все впитывала в себя, чтобы потом передать Владимиру Ильичу. Татьяна подумала, что, верно, до Ленина и теперь доходило то большое и малое, что Крупская выясняла из разговоров со множеством лиц, посещавших ее кабинет.

Напутствуя бромлеевцев, Надежда Константиновна сказала:

— Главное, не пугайтесь трудностей. У всех так. Дело новое. Поверите, вот в Наркомпросе работаешь, так каждый вечер словно уроки готовишь! Жизнь ставит тот или иной вопрос, и для того, чтобы ответить на него, разобраться в нем, надо ряд книг перелистать, посидеть над материалами.

В кабинет заглянул пожилой наркомпросовец с потрепанным портфелем под мышкой, в пенсне на замерзшем носу.

— Я, Надежда Константиновна, только что из клуба «Парижская коммуна».

Наркомпросовца сменила очень живая, прямая станом старуха, видно, большая спорщица. Разговор шел о том, какими должны быть буквари для взрослых.

Татьяна, сидя на покойном, обтянутом гобеленом диване, внимательно следила за всем. С той минуты, как она попала в этот кабинет, она со все возраставшим интересом, даже с завистью вбирала в себя дыхание жизни, которую почти не знала, и которая теперь показалась ей такой привлекательной.

Крупская, полуприкрыв лицо рукой, слушала очередного посетителя.

Двери в кабинет распахнулись, и вошла Гущина, Татьяна еле сдержала улыбку: так не вязались энергичные, размашистые жесты, грубошерстная, колом торчащая куртка с хрупким, нежным обликом девушки.

Гущина тряхнула мягкими, коротко подстриженными волосами, поздоровавшись таким образом с Татьяной, а затем по приглашению Крупской села на стул, по-мальчишески закинув ногу на ногу. Спрятав улыбку, Надежда Константиновна рассказала, как осенью, вскоре после съезда РКСМ, группа учащейся молодежи пришла с просьбой использовать их «на фронте коммунистического просвещения масс». Большинству из них Надежда Константиновна посоветовала отдать свои силы детским домам — трудному, неналаженному делу.

— Самый страшный дом достался бедняжке Ксюше…

«Бедняжка Ксюша» вскочила, сунула руки в карманы, всем своим видом показывая, что никому, кроме товарища Крупской, она, товарищ Гущина, не позволит называть себя так по-домашнему.

— Не говорила я, что самый страшный… Отлично справлюсь…

Надежда Константиновна улыбнулась.

— Ты просила совета? Так присядь на диван и поведай товарищу Дедусенко без прикрас о положении в бывшем Анненском.

— Он не Анненский! Я забыла сказать, у вас в прошлое воскресенье митинг был. Мы теперь «Имени Карла и Розы».

— Карла и Розы? — не сразу отозвалась Крупская. — Надо стать достойными этих имен… Хотя, раз ты сумела своих башибузуков созвать на митинг, надежда есть.

— Пока небольшая, — призналась Ксения. — Вместе со мной собралось двенадцать человек. Но вообще-то и протокол есть, честь честью. И портреты достала в райкоме. Такие вот, — она показала пальцами размер портретов, — крошечные. Одна из наших кикимор взялась увеличить…

— Ксюша! Уговорились… Не кикиморы, а преподаватели.

Ксения промолчала, но румянец на мягко очерченных щеках стал ярче. Татьяну удивила сила этого румянца, столь редкого в голодное время.

Крупская склонилась над большим блокнотом, а Ксения, устроившись на диване рядом с Татьяной, стала вполголоса рассказывать о бывшем Анненском институте. «Благородных девиц» там осталось немного, лишь та часть сирот, кого не разобрала по домам родня. Теперь под одним кровом нашли пристанище и институтки, и дети красноармейцев, и вообще самые разные мальчики и девочки, осиротевшие недавно, взятые прямо из дому, а то и подобранные на вокзалах, на рынках, на улице.

Ксения, вскидывая свои тонкие, словно наведенные кисточкой брови, ужасалась «невероятной социальной запущенности вверенного ей коллектива». Она привела случай, происшедший в канун Нового года. Из Средней Азии в адрес детских учреждений Москвы прибыла курага. Детдомовцы чуть не плясали, предвкушая с вечера обед с третьим блюдом, но утром выяснилось, что замоченные на ночь в кухонном котле сушеные фрукты для компота кто-то повыловил все до последней абрикосинки.

— Все вытащили! — забывшись, громко сказала Ксения. — А наша первая обязанность — накормить ребят!

— И одеть! — неожиданно вмешалась Крупская, выразительно взглянув на Ксению. — Расскажи, как ваши дети одеты. Товарищ Дедусенко — швея.

— А-а-а…

Ксения живо изложила, как плохи дела с одеждой. Девочек не устраивает прежнее институтское одеяние: длиннющие платья с китовым усом в талии, со шнуровкой, с короткими рукавчиками под пелеринку. Мальчикам и вовсе худо. Кладовая полна добротной, но нелепой, неудобной одежды.

— Неужели некому руки приложить? — вырвалось у Татьяны.

— Вот в том и беда, — подхватила Надежда Константиновна. — Ох, как нужны добросовестные, умелые руки!

Татьяна поняла Крупскую.

— Нет, нет! Только не я… Я с детьми не сумею… Нет, не берусь.

— Посмотрели бы, кто берется! — возбужденно перебила Ксения. — Идут, лишь бы прокормиться, лишь бы перебыть разруху…

— Ксюша! Опять крайность!.. — Крупская обратилась к Татьяне: — Не умеют взять в руки иглу — вот в чем в данную минуту беда всего персонала.

— Гладью вышивать, пожалуйста! — негодующе ввернула Ксения.

— Не только руки нужны, — как бы про себя проговорила Татьяна. — Тут требуется и голова. Возьмешься — поневоле станешь во все входить. Мимо же не пройдешь… — В ответ на внимательный взгляд Надежды Константиновны она поспешила закончить свою мысль: — Тут надо и педагогом быть. Понимающим человеком. Верно ведь?

— У французов есть пословица, — улыбнулась Надежда Константиновна. — «Крепость, которая ведет переговоры, близка к сдаче».

— Нет! Что вы… Куда мне!

— Когда пришло письмо Дедусенко, — уже без улыбки произнесла Крупская, — мы тут призадумались. Главное, поднять людей на это дело. Своих людей…

Кончилось тем, что «крепость» сдалась.

Крупская, напутствуя Татьяну, не пыталась изобразить все легче, чем оно было на самом деле; она подтвердила, что придется быть и педагогом, придется во многое вмешиваться. Она сказала:

— Особенно нужны те, кто сам ощущает потребность воспитывать детей в революционном духе, те, кто сумеет делать это, приобщая их к труду. — И повторила свою любимую мысль о том, что трудовой процесс учит ребенка познавать самого себя, измерять свои силы и способности.

Когда Татьяна выходила из кабинета, Надежда Константиновна удержала ее вопросом:

— Девочку не забудете? Ту, что большевиков не одобряет за хитрость.

— Ох, я нескладная! — смешалась Татьяна. Взволнованная всем происшедшим, она и впрямь забыла про Асю, про цель своего визита в Наркомпрос. — Вот видите… А вы мне сотни ребят хотите доверить! Так что же мне с девочкой делать?

— Как что? Взять с собой. В Дом имени Карла и Розы.

 

Белые пелеринки

Над площадью, еще недавно звавшейся Анненской, взошло тусклое зимнее солнце. На карнизных выступах под крышей бывшего Института ордена святой Анны заискрился снег; порозовели, заблестели сохранившиеся кое-где стекла слуховых окон, а вся громада здания еще в тени. Затенен и дворик, утонувший в сугробах, и кое-как проложенная дорожка.

К распахнутой, вмерзшей в снег калитке подошла Татьяна с двумя детьми.

— Вот дом, в котором мы будем жить.

Шурик насмешливо отозвался:

— Дворец с чудесным старинным парком?

Мать, словно оправдываясь, пояснила:

— Парк, вероятно, сзади, за зданием.

Ася процедила:

— Казарма, и все!

Сказала она это из упрямства. В действительности же здание, украшенное колоннами, треугольным фронтоном (чем не театр или музей?), восхитило ее.

— И внутри казарма! — продолжала бурчать Ася, открывая дверь.

Тут же внезапное чувство стыда заставило ее умолкнуть: в вестибюле висели нарисованные карандашом портреты Карла Либкнехта и Розы Люксембург. Ася сразу узнала их: недавно она вместе с Варей провожала глазами траурные колонны москвичей. Теперь она входит в дом, названный именами этих двух погибших коммунистов.

Что ее ждет тут?

Холодно. Пусто. Треснувшее окно, первое от входной двери, забито большой картонной таблицей с красочными изображениями памятников египетской культуры.

В высоком, просторном помещении гулко отражался каждый звук; Татьяна шепотом попросила детей подождать внизу.

— Скоро приду. — И подала знак сыну, как бы вверяя ему Асю.

Шурик расстегнул пальто, чтобы была видна красная жестяная звезда, приколотая к курточке, и сел на чемодан. Ася облокотилась на подоконник, очутившись лицом к лицу со сфинксом и фараоновой гробницей. На свою сплетенную из прутьев корзину она не рискнула сесть: крышка могла прогнуться, корзина была полупустой. Варя не дала с собой лишних вещей: ведь теперь в детские дома набирают кого попало, даже воришек с Сухаревки. Ася и сама хотела взять поменьше: кто знает, не придется ли ей сегодня же пуститься в обратный путь?

Хотя… Варя прямо сказала: «Другого спасения нету, как детский дом. Не будет у нас с тобой больше ни катушек, ни бараньего супа. — Но все же добавила: — Если уж очень-очень невмоготу будет, я тебя заберу, не брошу».

Уговаривая Асю пожить в детском доме, в бывшем институте, Варя раскрыла ее любимую книжку и давай восхищаться: на каждой картинке девочки в белых пелеринках! Ася всегда удивлялась взрослым, считавшим чтение этих книжек вредным занятием. Оторваться нельзя… До чего же интересной была жизнь в этих благородных институтах!

Ася отворачивается от сфинкса, оглядывает пустой вестибюль. Подумать только! Совсем недавно тут прогуливались хорошо воспитанные девочки, низко приседали в реверансе…

Обещания Дедусенко, что Асю будут кормить не один, не два, а четыре раза в день, что от такого режима локоть обязательно заживет, конечно, возымели свое действие, но решили дело доводы Вари. Разве мало значило, что Асю определили не в какой-нибудь жалкий приют, а в известный на всю Москву Анненский институт?

Правда, поскольку теперь равноправие, здесь появились хулиганы-мальчишки, но от них надо держаться подальше — так они с Варей решили. А Варька-то! Словно обрадовалась, что ей не надо больше возиться с Асей. Привела ее чуть свет в гостиницу «Апеннины» и бегом на фабрику. Там получен срочный заказ, такой срочный, что Варя и не обещала навестить Асю в ближайшие дни. Будет от зари до зари шить шелковое белье — мужское и женское. Работницам разъяснили, что на скользком материале не удерживается ни один тифозный паразит, поэтому для персонала лазаретов и сыпнотифозных поездов спешно готовится особое обмундирование. Ася услышала про это вчера и не спала полночи. Если бы раньше знать секрет и иметь деньги, чтобы купить маме шелковое белье!

Ася не разрешает себе спорить с богом, но вчера она такое про него подумала, что потом долго повторяла молитвы, замаливая грех. Замолила и стала просить, чтобы он, милосердный, не забывал про Анненский институт, если она в нем останется. Чтобы тепло было, чтобы хлеб был насущный, и воспитатели добрые, и мальчишки неозорные. И еще чтобы кончились все эти войны и за нею вернулся Андрей. Господи, ведь без твоей воли ни один волос не упадет с головы!..

В последнюю ночь думалось о многом: например, о том, что придется следить за руками, не растопыривать пальцы, не делать новых расчесов. На уроках в ее классе многие ребята потихоньку терли между пальцами, там, где особенно густо сидят мелкие водянистые пузырики. Школьный врач предупреждал: нельзя расчесывать, этим разносишь по коже чесоточных клещей, производишь новое заражение; но когда класс протапливали и от тепла зуд становился сильнее, нельзя было удержаться. Своих-то ребят Ася не стеснялась, а здесь?..

— Ася! — окликает ее Шурик. — У тебя же были косы.

— Ну и что?

— Я знаю, почему ты их отрезала.

Ася пугается.

— Почему?

— Чтобы мальчишки не дергали.

— Верно.

Никто, кроме Аси и Вари, не должен знать, что Варя, срезав ее косы, долго орудовала частым гребнем, чтобы не было стыдно за волосы, которые редко мылись в эту зиму.

— Все тут, наверное, дразнятся, — вздохнул Шурик.

— Пусть, — ответила Ася.

Погрустнев, она стала загадывать, прозовут ли ее Цыганкой или будут кричать вдогонку, что глаза у нее, как сковородки?

На лестнице наконец показалась Татьяна Филипповна. Опередив ее на целый марш, к детям сбегала Ксения. С ней Ася уже была знакома, уже успела в Наркомпросе поцапаться из-за того, можно ли называть советский детский дом приютом.

Воспитательница!.. А похожа на воспитанницу. Совсем была бы девчонкой, если бы не куртка. Сразу видно: надела для храбрости, чтобы детьми командовать. Ясно, такой воспитательнице мальчик со звездой милее, чем девочка а бархатном капоре…

Татьяна Филипповна шутливо поворачивает Асю к себе.

— Спиной к обществу стоять не полагается. Знаешь, куда тебя сейчас поведут? В столовую.

В столовую? Вот здорово! Не успели прийти, как на них уже выписан паек! Варя не зря говорила: «Теперь государство взялось о тебе заботиться, ты уж пользуйся!»

— Завтракать! — торопит Ксения и пробует, не слишком ли тяжела для Аси ее корзинка. — Вещи пока оставите у меня.

Над лестничной площадкой висело два красных полотнища. На верхнем было выведено:

«Мы наш, мы новый мир построим».

Нижняя надпись уже давно смущала Ксению:

«Дети, любите друг друга!»

Ей захотелось спросить Дедусенко: «Не пахнет поповщиной, на ваш взгляд?», — но та не смотрела на Ксению, а склонилась к ребятам, обняла обоих. Обняла и сказала:

— Ну, храбрецы, вступаем в неведомую страну!

В комнате Ксении стоял большой рояль, на нем фарфоровый мопс и статуэтка: пастух и пастушка. Выше красовался плакат: «Граждане, сдавайте оружие!».

— Поверите, товарищ Дедусенко, днем к себе и не заглядываю… — Ксения поспешила сдвинуть безделушки в дальний угол рояля, на пыльной поверхности которого сразу обозначились ярко-черные полосы. — Все руки не доходят повыкинуть это мещанство. — Она ударила ладонью о ладонь, отряхивая пылинки. — Досталась мне обстановочка от параллельной дамочки…

Ася оживилась и не преминула щегольнуть перед Шуриком своими познаниями.

— Параллельные дамы — это, например, французские и немецкие. Разговаривают с институтками каждая на своем языке.

Татьяна Филипповна сказала:

— Так идемте, Ксения!

— Пошли! Только, товарищ Дедусенко, если можете, зовите меня при всех Ксенией Петровной.

— А меня… Не Шуриком, мама, а Шуркой.

— Слушаюсь! — улыбнулась Татьяна, поняв, что с этой минуты она для всего мира Татьяна Филипповна.

Столовая, расположенная в первом этаже, напоминала трапезную монастыря. Толстые стены, глубокие проемы окон, длинные столы и скамьи. На столах в ожидании едоков стояли, сгрудившись, жестяные кружки и стопки таких же тарелок. Там, где дети уже примчались к завтраку, воспитатели накладывали из кастрюль на тарелки жидковатое картофельное пюре, разливали из объемистых медных чайников темный, не заправленный молоком кофе. Из кружек поднимался белый, густой на холоде пар. Был виден и парок дыхания. Не дожидаясь горячего, ребята жадно расправлялись с хлебом.

Ксения подвела Асю и Шурика к крайнему, пустому столу и сказала:

— Потерпите. Пойду добывать на вашу долю. — Прежде чем отойти, она, скорчив гримаску, указала Татьяне Филипповне на длинноволосого молодого человека, выходившего из кухни. — Бывший латинист. Нанялся воспитателем…

Длинноволосый воспитатель, оставшийся не удел с тех пор, как в школах упразднили латынь, видно, чувствовал себя в новой роли прескверно. Напряженно вытянув перед собой руки, он нес поднос с хлебом. Подойдя к столу, по которому его подопечные нетерпеливо колотили ложками, он быстро поставил на середину поднос и отскочил, словно от горячей плиты. Дети — и мальчики и девочки — бросились к хлебу. Кто был сильнее и обладал наметанным глазом, хватал кусок получше. Из-за одной горбушки просто передрались.

Шуркина шершавая рука непроизвольно отыскала Асину, вцепившуюся в край скамьи.

Картину, которую наблюдали новички, довершал неказистый вид детдомовцев. Локти и коленки мальчишек выглядывали из прорех. Зеленые камлотовые платья девочек, рассчитанные на пелеринки и накрахмаленные нарукавники, оставляли руки голыми. На плечи накидывалось что попало: платок — так платок, полотенце — так полотенце.

«Белые пелеринки!» — подумала Ася и принялась сводить про себя счеты с Варькой.

Шум за столом латиниста утих: рты были набиты хлебом. В столовой появился новый табун детей. Приведшая их далеко не молодая воспитательница в длинном, старомодном платье, с зачесанными вверх — валиком — волосами, со странно испуганным лицом поспешила на кухню, а ребята расселись вокруг стола, стоящего в центре, и принялись барабанить ложками.

«Порядочек!» Не без ехидства покосилась Ася в сторону Татьяны Филипповны, по дороге воздававшей хвалу разумному режиму детских учреждений.

Из кухни вышла седовласая воспитательница с подносом, нагруженным хлебом.

— Господа, не будем дикарями! — еще издали взмолилась она.

Но «господа» повскакали со своих мест и потянулись к хлебу. С грохотом опрокинулась скамья.

Татьяна Филипповна метнулась в самую свалку.

— Может быть, действительно не будем дикарями! — крикнула она, не соображаясь с акустикой помещения. Голос ее не прозвучал, а прогремел. — Отдайте хлеб!

От неожиданности дети прекратили возню, уставились на незнакомую им женщину, поднявшую поднос над головой.

— Садитесь! — потребовала Татьяна Филипповна.

В опыте ее собственного полуголодного детства имелся испытанный способ дележки. Один из ребят закрывает глаза, другой, ткнув пальцем в любую из порций, спрашивает: «Кому?»

— Садитесь же, — повторила Татьяна Филипповна. — Сейчас все поделим.

Однако не тут-то было.

— Тетка! Отдавай хлебушек! — понеслось со всех сторон.

— Не твой! Казенный!

— Не имеешь права, буржуйка! Ишь, чистюля!

Если бы не помощь подоспевшей Ксении, поднос был бы вышиблен из рук. Только страх обронить хотя бы одну драгоценную крошку останавливал даже самых отчаянных.

Не дав детям опомниться, Ксения сунула каждому в руку по ломтю, но одна детская ладонь осталась пустой. Кто-то, воспользовавшись суматохой, ухитрился стащить двойную порцию хлеба. Пострадавшая девочка завыла о голос. Воспитательница в старомодном платье стояла, обиженно поджав губы.

Ксении пришлось пойти за собственной порцией хлеба. Сев рядом с сыном, пытаясь скрыть смущение, Татьяна Филипповна молча корила себя: «Тоже… Вспомнила детство!»

Неудачное вмешательство Татьяны Филипповны сконфузило Асю не меньше, чем Шурку, однако оба утешились, как только Ксения поставила перед каждым тарелку с пюре — теплым, похожим на кашицу, восхитительным! Втягивай в себя, как гречневую размазню из любимой Асиной сказки.

Ксения принесла завтрак себе и Татьяне Филипповне. Садясь, вздохнула:

— Сплошь анархисты, хотя и представители различных классов! — И стала поругивать каких-то райкомовских ребят, которые воображают, что можно в два счета превратить собственнические инстинкты в общественные.

Ася, неуверенная в том, что и у нее все в порядке с собственническими инстинктами, смущенно поймала ртом последнюю каплю кофе, стекавшую с краев кружки, и задумалась. Если райкомовские ребята (какие они: вроде торфостроевцев?) потребуют, чтобы Ксения занялась Асиными инстинктами, если Асе будет очень-очень невмоготу, она напомнит Варе о ее обещании.

Из кухни вышла деревенская с виду старуха в темном фартуке и напустила в столовую теплого воздуха, пахнущего щами, обедом, сытостью… Шурка подмигнул Асе, словно предлагая расстаться с невеселыми мыслями. Ася потянула носом и рассталась…

— Сейчас, товарищ Дедусенко, ознакомитесь с нашим учреждением, — произнесла Ксения, вставая и собирая тарелки. — Ребят я мигом пристрою.

Татьяна Филипповна решила по-своему.

— Давайте ребят возьмем с собой, покажем им дом, Ксения… Ксения Петровна.

Дедусенко-младший внес поправку:

— Вовсе и не дом и не учреждение. Неведомую страну!

 

По неведомой стране

Пошли по неведомой стране. Вначале это был длинный коридор с высоким потрескавшимся потолком, потом унылая канцелярия, где Ксения велела вписать в какую-то толстую книгу фамилии Дедусенко и Овчинниковой. Затем опять коридор.

— В этом крыле, между прочим, домовая церковь, — сказала Ксения.

Ася поспешила к массивным, украшенным резьбой дверям, прильнула к замочной скважине. Потянуло ладаном, сладковатым запасом прошлого. Раз уж Ася занялась изучением новой земли, она будет делать раскопки. Так же, как, например, на Черных Болотах. Там, прорубая просеки, роя в торфяной толще канавы, рабочие находили всякие черепки, кости давно вымерших животных, даже мамонта. И краеведческая комиссия установила, что на том бугре, где начали строить временную электростанцию, давным-давно было стойбище предков. «По обломкам установили, — так объяснил Андрей, — и по частям скелета». Вот и Ася… Она по запаху может представить себе церквушку, где трепещет пламя свечей и девицы во всем празднично-белом чинно простаивают долгую службу, замаливают свои прегрешения за неделю.

Ася взялась за дверную ручку:

— Открыть нельзя?

Холодные пальцы Ксении приподняли Асин подбородок. Приподняли, чтобы продемонстрировать большую сургучную печать, молчаливо охраняющую вход. Басом, по-дьяконски, Ксения объявила:

— Волею революции во всех учебных заведениях ликвидированы как домовые церкви, так и часовни любых вероисповеданий. Церковь святой Анны закрыта на веки веков. Аминь!

— И верить не позволяют? — с вызовом спросила Ася.

— Верь, пока не поумнеешь, — нахмурилась Ксения и стала вполголоса что-то втолковывать Татьяне Филипповне.

— Самый сложный участок, — услышала Ася. — Еще повезло, что заведующий нашим домом подкованный атеист, естественник… Представьте, его охотно слушают!

«Анархисты… Атеисты!.. — недоумевала Ася. — Называется детский дом!»

Тем временем Ксения разыскала глазами висящий невдалеке от церковных дверей выпрошенный ею вчера в райкоме плакат: «Царь, поп и богач на плечах у трудового народа». И тут же поспешила его содрать. Кто-то, как видно, обидевшись за попа, густо зачернил углем его пузатую фигуру. И написал наискосок: «Не трожь!» Кто-то из тех, что вчера начали свистеть, когда она (что делать? Ведь завдомом выбыл из строя: схватил воспаление легких!) вздумала поговорить о вреде религии. Действовала она вроде правильно. Но кто знает? Когда Ксения с десятком других членов Коммунистического союза молодежи пришла в Наркомпрос, Надежда Константиновна не один раз подчеркнула необходимость такта в антирелигиозной работе среди детей.

Ксения обернулась к шедшей сзади Татьяне Филипповне:

— Что такое такт, товарищ Дедусенко? Сформулируйте поточнее.

— Ну… Правильный подход, что ли, — холодно ответила та, усмотрев в вопросе справедливый, но малоприятный намек. — Умение действовать, поступать кстати… — Чувство юмора пересилило в ней досаду. — Если поточнее, то могу сказать, что после моих нескладных действий в столовой, пожалуй, бестактно спрашивать меня, что такое такт.

Обе рассмеялись, но тут же вскрикнули, наскочив в полутьме коридора на железную, не к месту брошенную кровать с продранной, провисшей до полу сеткой.

— Вот черт! — кряхтела Ксения, потирая коленку. — Покалечили койки, теперь натыкайся на них!

— Кто калечил? — спросил Шурик. — Институтки?

— Это уже наши постарались! Первые из новичков. Хватиться не успели, как они принялись скакать на кроватях чуть не до потолка.

— Анархисты! — вставил Шурик понравившееся ему словечко.

— Просто некультурные! — осадила мальчика Ася, заподозрив его в стремлении понравиться Ксении.

Ксения сердито передразнила Асю:

— Некультурные! Откуда же им быть культурными? Без гувернанток росли, отдельной кровати не знали. А культурные, если хочешь знать, больше вреда сотворили. Поусердствовали, чтобы ничего нам не досталось.

Волнуясь, она рассказала о том, как прежний персонал уничтожал учебные пособия, классную мебель, посуду. О том, какую невеселую картину разрушения застали в институте новые хозяева.

Пока шли по коридорам, Ксения без устали продолжала говорить. Сообщила, что кое-кого пришлось повычистить. Самых заядлых, злостных, старорежимных. А новых работников подобрать нелегко: ведь дела хватает на круглые сутки. Идут сюда в основном многодетные, и то при условии, что их детям разрешат жить при родителях, а не в общих спальнях.

— Оно и понятно, — заключила Ксения, желавшая быть справедливой. — Понятно, если заглянешь в наши милые спаленки.

— И я буду с мамой? — быстро спросил Шурик.

— И ты. Вам дадут комнату на двоих. Да еще рояль сунут: некуда девать эти бандуры…

Ася подумала, что и ее мама могла бы преподавать здесь ручной труд. Подумала и ощутила неожиданное желание надрать уши мальчишке, прыгавшему рядом с ней.

— Вот и знаменитый зал! — сказала Ксения.

Наступила очередь повеселеть Асе.

— Правда? Для балов?

— Тебе что, танцклассы понадобились? Зал для собраний и конференций. Лучший в районе. Только зимой холодище…

Пусть холодище! Ася торопится войти. Зал выглядит внушительным, даже торжественным, несмотря на полное запустение. Настоящий праздничный зал с двумя рядами белых мраморных колонн. Сюда со всего здания сволокли рояли, на которых когда-то благородные девицы разучивали гаммы и этюды. Один из этих инструментов стоял, накренившись набок, словно огромное животное с подбитой лапой.

Фантазия Аси разыгралась. Пыльный, затоптанный паркет засиял, отражая огни люстр; по паркету заскользили девицы с осиными талиями, наряженные в белоснежные пелеринки, но все улетучилось, когда Татьяна Филипповна каким-то не своим голосом спросила Шурика:

— Помнишь Колонный зал в Доме Союзов?..

Да, сын помнил. Он ответил:

— Папа тогда обещал, что больше не будем расставаться…

Здание Дворянского собрания, переданное вскоре после революции в распоряжение профессиональных союзов, было для семьи Дедусенко «нашим». Оно было первым домом, гостеприимно принявшим Татьяну Филипповну с сыном, когда весной восемнадцатого года они приехали в Москву. Возвратившийся из эмиграции Григорий Дедусенко так и телеграфировал к ним в Сураж: «Жду Москве Доме Союзов».

Там и состоялась их встреча после долгой разлуки. Там на роскошном, широченном диване Шурик отоспался с дороги, пока Союз пищевиков выхлопатывал семье Дедусенко номер в гостинице. В тот день Григорий Дедусенко обещал сыну никогда с ним не расставаться…

Шурик нахохлился — то ли от нахлынувших воспоминаний, то ли от ледяной стужи, казалось, зримо исходившей от мраморных колонн. Ксения потянула его за рукав.

— Столярное дело любишь? Тут рядом наша мастерская, пошли…

По пути Ксения оживленно рассказывала, как из ничего создавалась столярная мастерская, как наконец-то ею был отыскан очень подходящий человек, бывший рабочий мебельной фабрики. Фамилия у него смешная: Каравашкин. И усы смешные, топорщатся. Каравашкин — истинная находка для детского дома, поскольку он никуда не сбежит: у него четверо детей. И жена его — находка: она охотно взялась работать в детдоме техничкой, попросту уборщицей.

В мастерской было почти так же холодно и почти так же пусто, как в зале. Ободранный канцелярский стол, на нем ворох видавших виды инструментов. В одном углу комнаты горка опилок и стружек, в другом — нагроможденная кучей поломанная мебель.

Ася со скукой отметила: ничего здесь не раскопаешь — никаких останков прошлого, никаких любопытных черепков.

Усатый Каравашкин, подняв на лоб очки в железной оправе, вместе с двумя красноносыми и краснорукими мальчишками выпрямлял скрюченные, заржавленные гвозди, которые, как видно, были необходимы для ремонта сваленной здесь мебели. Он был невысок — оба мальчика доставали ему до плеча — и очень худ. Зато очки, а главное, грозно торчащие усы придавали его лицу внушительность.

— Как же, Ксения Петровна, — сказал Каравашкин, — я с места не схожу по уговору! — Он выразительно кивнул на своих красноруких помощников, и стало понятным, почему ему опасно трогаться с места: не сбежали бы, мол… — Кто обещал обеспечить явку?

— Виновата! — всполошилась Ксения. — Как же это я?..

Асе понравилось, что вместо того, чтобы оправдываться, — дескать, явилась новая сотрудница, и вот она закружилась с нею — Ксения откровенно расстроилась, поспешила заверить:

— Сейчас сбегаю на этаж к мальчишкам! Честное слово, вчера я географичке полкласса пригнала… Неженки! Лежебоки! Готовы валяться от завтрака до обеда — в самое рабочее время. Ух, и налечу я на наших деточек! Что ж это? Учебные часы побоку. Кухонные — всему голова!

Ксения энергично распахнула двери, приглашая желающих следовать за собой, или, как она выразилась, устраивать облаву на дезертиров.

«Кухонные часы! — думала на ходу Ася. — Большие, круглые, пристроенные прямо над раскаленной плитой. Футляр медный, как ободок таза, в котором варят варенье, стрелки торчат, словно усы Каравашкина. Часам безразлично, что вокруг сплошь анархисты, что все дерутся, валяются, разбрасывают по коридорам ломаные кровати… Часам все равно. Они себе тикают, и старуха в темном фартуке колдует возле плиты. Стрелки четыре раза в день указывают: время кормить!»

Этим летом, когда считалось, что большевики все равно не удержатся, мама прочла Асе вслух из газеты, что по всей республике взяты на учет манка, какао и даже шоколад — в фонд детского питания. «В таком хаосе, — удивилась мама, — и берут на учет!» Она потянула Асю за нос и сказала: «Все-таки к вам они относятся по-рыцарски». «К вам» означало к детям.

Вот и Дедусенко… Пусть она совсем недавно стала большевичкой, совсем на днях, она всю жизнь была все равно что партийная, спасала от полиции мужа, товарищей мужа. Разве она не по-рыцарски отнеслась к Асе? Потащилась, топая своими сапожищами, в Наркомпрос, не пожалела дня на чужую девчонку; из-за этого и сама попалась. Варька так и сказала: «Попалась!» То строчила бы себе красноармейские гимнастерки, а теперь поди отвечай за каждого неслуха и озорника.

Детям легче: они ни за кого не отвечают. За них отвечают. Дети могут полеживать в своих берлогах и выбираться из-под одеял лишь по сигналу добрых кухонных часов. Марш из спальни в столовую! Как это? «Стол накрыт, суп кипит. Кто войдет, будет сыт!»

А взрослые — вот скука! — опять заговорили о швейных делах.

— Теперь вам прибавится беспокойства, — невесело шутит Татьяна Филипповна, — сгонять народ в мою мастерскую.

— Ничего не прибавится! Вместе мы живо наладим. Честное слово, наладим! — Когда Ксения радовалась, ее лицо — Асе это сразу бросилось в глаза — как бы светлело, становилось еще краше. — Вы понимаете, товарищ Дедусенко, что значит, когда твоего полку прибыло? Не только новый работник, даже кто из ребят, если свой…

Ася спотыкается о попавшееся под ноги, забытое кем-то на лестнице ведро. А может быть, дело не в ведре, а в том, что Ксения, как думается Асе, не считает ее своей?..

Вчера они с Варей долго не опали. Ася не могла успокоиться: ведь она впервые надолго оставляла родной дом. Поездки в Приозерск, пока была жива бабушка, не в счет. Настоящее расставание было теперь — с домом, с книжками, с глобусом, купленным еще папой, с большой именинной чашкой, из которой вкусно пить даже пустой кипяток, с фотографиями всех Овчинниковых и Кондаковых, собранными в один альбом…

— Ты привыкнешь, — уверяла Варя. — Главное, подружись, найди новых друзей. Если кого-нибудь любишь, — ничего не страшно.

При последних словах голос Вари дрогнул. Ася догадалась, о ком она думала; она сама о нем все время вспоминала в последний день. Андрей первый настаивал, чтобы Ася росла в детском доме. Кто знает, может, и ему, так же как Асе, представлялись эти добрые, волшебные часы, пекущиеся о детях. «Суп кипит, суп кипит! Кто войдет, будет сыт!»

— Ты чего, сумасшедшая, заскакала? — Шурик, смеясь, загородил Асе дорогу, повиснув на ее локте.

— Ой! — чуть не взвыла Ася. — Сам сумасшедший! Ой!..

Локоть-то не залечен. Может, он и заживет в детском доме от питания и режима, но не с одного же завтрака!

Татьяна Филипповна, пригрозив сыну, стала успокаивать девочку:

— Сегодня же покажу тебя врачу. — И оглянулась на Ксению. — Врач у вас есть?

— Конечно! Кроме нас с вами, единственный здесь коммунист. Ася, не отставай. Надо Асе дортуары обойти.

Как она сказала? Дортуары?!

Французское слово «дортуар» — общая спальня — столь укоренилось в стенах бывшего института, что даже Ксения пользовалась им. На Асю оно подействовало магически.

— Шурка, быстрее! Шурка, вперед по неведомой стране!!!

 

Ася готова хитрить

Вперед значило наверх, на этаж, отданный беспокойному племени мальчишек. Еще издали свежему человеку ударял а нос запах, в происхождении которого не могло быть сомнений. Тюфяки наиболее ослабленных младших ребят нуждались в ежедневной просушке; в зимних условиях это оставалось несбыточной мечтой.

Кроме того, заметно попахивало дегтем — обстоятельство, приободрившее Асю, означавшее, что мазь от чесотки пользуется у местного населения не меньшей популярностью, чем у школьных сотоварищей Аси.

Изучившая все повадки самого трудного и самого шумного этажа, Ксения нисколько не удивилась, когда у порога первой же двери, которую она раскрыла, оказалась пыхтящая, колышущаяся «куча мала». Кого-то тузили всем миром.

К изумлению Аси и восторгу Шурика, юная воспитательница пустила в ход собственные кулаки и локти. В самом низу обнаружился рослый, плечистый мальчик лет тринадцати. Его распаренное, пылающее азартом и обидой лицо было разукрашено царапинами и синяками, на лбу размазана кровь.

— В чем дело, Федя? — отдуваясь, спросила Ксения.

— Ни в чем, — нехотя отозвался мальчик. — Пустое дело. Мне и не больно.

— Не больно? — пискнул кто-то из участников потасовки. — Тогда еще заработаешь! Отучишься повторять, как попка-попугай!

— Что повторять? — насторожилась Ксения.

— Твое! — отозвалось несколько голосов. — Давешнее! Сама угадай!

Ксения угадала. Федя Аршинов понес расплату за ее вчерашнюю попытку провести в дортуаре беседу на антирелигиозную тему. Она виновато сказала:

— Умылся бы…

— Ступайте уж! — буркнул Федя. — Захочу, умоюсь.

Грубоватый тон паренька уязвил Ксению. Федя держался так, словно и не было несколько дней назад дружественного разговора между ним и Ксенией.

В тот день мальчик (надо сказать, он был на полголовы выше своей воспитательницы) сопровождал ее в распределительный пункт, чтобы помочь донести оттуда ящик с оловянными ложками. В пути он разговорился. Ксения вытянула из него много невеселых подробностей — о мачехе, о мрачной каморке фабричного общежития… В детский дом Федя Аршинов попал по ходатайству областного Союза рабочих по стеклу и фарфору. Отец его (нередкая судьба точильщиков, занятых в этом производстве) умер, не дотянув и до сорока лет.

Припоминая трудные обстоятельства своего детства, мальчик и не думал жаловаться; он принимал их, как обычное, естественное течение жизни. Ксения же ощущала нечто вроде вины, оттого что она, дочь опытного наборщика, смогла окончить шесть классов гимназии, ходила в форменном платьице.

И вот после похода за ложками, после того, как столько было переговорено, и не только о минувшем, но и о главном — о том, что оба они за коммуну; после того, как Федя вчера сам взялся помочь ей пристроить возле церковных дверей плакат про царей и попов; после того, как они, казалось, стали друзьями, он и разговаривать не желает…

Федя выжал из себя лишь одну фразу:

— Что, я вас звал на выручку, что ли? — И побрел к своей постели.

Ксения шепнула Татьяне Филипповне:

— Боится, дурень, любимчиком прослыть.

Обе воспитательницы пошли в глубь дортуара, Ася с Шуриком не отважились на такой шаг. Шурик продолжал следить за каждым движением Феди и наконец объявил:

— Буду с ним дружить!

Ответом было сердитое сверкание черных глаз. Ася вознегодовала: ишь, какой! И не сомневается. Совсем малыш, а на кого нацелился! Сынок Дедусенко уверен: ему-то всегда будет хорошо, друзей ему хватит. И вдобавок поселят его вместе с мамой, вдали от вони и драк.

Второй раз в жизни Шурик зарабатывает у Аси тумака, а за что, не знает… Не ревет он лишь потому, что хочет быть стойким, как Федя. Он только спрашивает:

— Ты чего, дылда?

— А ты? Ты не хватал меня за локоть, когда шли? Не хватал?

Взрослым не до них. Ксения воюет с целым дортуаром:

— Залегли, как медведи…

В зимние месяцы детдомовцы неохотно покидали постели, сберегавшие тепло. Выпадали дни, когда никого не удавалось вытащить в классы, когда отчаявшиеся воспитатели утверждали, что нынешних деток учение не привлекает, что нравится им лишь валяться под одеялом, сквернословить да устраивать «кучу малу».

Ксения не знает, что и делать. Пробираясь между койками, она пытается воздействовать на каждого лежебоку в отдельности.

— Силы нема! — басит один из-под одеяла.

— Схлопочи хлебушка, — вторит другой. — Живо вскочим!

После инцидента в столовой Татьяна Филипповна предпочитает стоять в стороне. Она обводит глазами дортуар: обставлен, как больничная палата. Кровати да тумбочки; ни вешалок, ни шкафов, ни стола. Впрочем, ни в одной больнице даже в войну и разруху не нашлось бы столько рухляди, наваленной на кроватях, запихнутой под них, брошенной в проходах.

А больные? То есть дети!.. Кто лежит, кто сидит, кутаясь в одеяло с головой, словно спасаясь от дождя… Один Федя стоит посреди комнаты, вытирая далеко не стерильной тряпкой кровь со лба… Татьяна Филипповна не выдерживает:

— Иди в лазарет! Немедля! Надо промыть и смазать йодом!

Голос ее гремит. Ася и Шурик сконфуженно замерли у дверей. Федя скрестил на груди руки.

— Я? В лазарет? Вот еще!..

— Заражение будет, чудак!

— Не неженка. Не будет.

Кто-то хихикнул:

— Он в лазарет не сунется!

— Ему сегодня влетело от лекаря.

— Дурачье, — спокойно отозвался Федя и стал не спеша застегивать свой пиджачок, короткий в рукавах, узкий в плечах. — Думаете, я испугался?

— А что, пойдешь?

— Пойду!

— Мама, и я! — Шурик умел быть настойчивым. — Мама, ты же сама хотела Аську врачу показать.

Татьяна Филипповна пошла с детьми. Настойчивый Шурик выведал в пути, за что Феде сегодня влетело от Якова Абрамовича — детдомовского врача.

Вчера Федя Аршинов выпросил в лазарете пару ножниц — для стрижки-брижки, как он кратко выразился, но укорачивать мальчишечьи чубы и ногти не было главным назначением добытых Федей ножниц; он давно лелеял одну идею и ближе к ночи осуществил ее. Две пары ножниц — одну удалось достать у девочек — Федя засунул в щели между паркетными дощечками. Злющие, голодные крысы, донимающие детдомовцев, должны были напороться на острия и сдохнуть в страшных мучениях.

От задуманной операции пострадали не крысы, а Егорка Филимончиков. Распорол в темноте ногу и попал в лазарет…

Ася знала немало врачей — почти все товарищи отца были врачами, — но большевик, занимающийся медициной, ей не встречался. И, войдя в лазарет, она с интересом глянула на доктора. Врач как врач. Ну, немного носат, ну, смешной, оттого что халат на нем нескладный — длинен и широк. Папа бы отказался от такого халата. Хотя теперь это считается пустяками…

Доктор взглянул на Федю — на других и глядеть не стал — и бросился мыть руки. Вымыв, сказал:

— Явился на мою голову…

Ася и Шурка переглянулись. Федя предупредил их, что с этим лекарем все случается «на его голову». Даже в детский дом, демобилизовавшись после ранения, он попал не просто, а «на свою голову».

Яков Абрамович ловко обмыл Феде лицо, йодом распорядился экономно, взял на ватку ровно столько, сколько надо: берег скудный запас лазарета. Аккуратно наложенная на лоб повязка из полотняной ветоши сделала Федю похожим на раненого бойца.

— Теперь ругать станете? — спросил Федя.

— Станем. Ступай в палату. Там тебе влетит сразу от трех Филимончиковых. У Егорки оба братца сидят, не струсишь?

— Я?!

Следом за Федей в палату скользнул Шурик.

Ася напряженно ждала приказания засучить левый рукав. Этот доктор может выручить Асю. Он добрый; по глазам видно, что добрый; он разохается, как только увидит ранку, увидит, что у Аси совсем нет подкожного жира. Ее за это очень жалел школьный врач; за это и за то, что она дочка врача, убитого на войне. Яков Абрамович разъяснит Дедусенко, что Ася слабенькая, что ее надо беречь, а Татьяна Филипповна тоже не злая, она скажет: «Придется забрать девочку к себе. Куда такую а дортуар…»

Ася согласна спать хоть на рояле. Даже весь день лежать на нем, никому не мешая. Пусть только доктор пропишет ей полный покой…

Татьяна Филипповна, прежде чем показать Асин локоть, завела разговор о своей швейной мастерской, как будто врача это могло интересовать. Оказалось, заинтересовало…

Умные, грустные глаза доктора вдруг засияли, изможденное лицо больше не казалось некрасивым.

— Чудесно, товарищ Дедусенко! — по-детски радовался Яков Абрамович. — Значит, оденете ребят. Это нужно, как воздух, как кислород! Именно кислород… Одежда — ведь это прогулки. А?

— Вот я и пришла к врачу. Детям действительно надо лежать? Они же не вылезают из-под одеял…

— Знаю. — Доктор в задумчивости потер переносицу. — Видите ли… Дети инстинктивно боятся израсходовать неприкосновенные запасы своего организма…

Ася торжествующе слушала. Ей тем более нельзя расходовать…

— Видите ли, товарищ Дедусенко, низкая температура помещений, отсутствие теплой одежды, недостаточное питание…

Асе хотелось подсказать: «Отсутствие подкожного жира». Спасибо умному доктору, ее дела неплохи…

— Безусловно… — рассуждал Яков Абрамович, как бы продолжая какой-то спор. — Все эти факторы располагают организм к состоянию мышечного покоя…

— Значит, правильно? — упавшим голосом произнесла Татьяна Филипповна.

— То есть как правильно?! — Яков Абрамович вдруг набросился на Дедусенко. — Хорошенькое дело!.. Я всему персоналу внушаю. Чушь! Предрассудок! Массовое убийство! Ну да, убийство. Ведь каждому твердишь: «Поднимайте жизненный тонус детей! Все годится: игры, занятия, песни. И, главное, труд!»

«Ишь, агитирует!» — насупилась Ася.

Татьяна Филипповна расцвела.

— У вас музейная чистота, Яков Абрамович. Как вошла, так поразилась.

— Этим обязан своей пыльной даме.

— Кому?

— Одной почтенной старушке.

Асе бы обрадоваться: откопала пыльную даму! Доктор стал объяснять, что в штатных ведомостях Анненского института имелась одна странная должность. Пыльная дама — так она и числилась в ведомостях — обязана была обходить институтские помещения с тряпкой, проверяя чистоту каждого предмета. Но могло ли это заинтересовать девочку, чьи надежды окончательно рухнули?.. Однако окончательно ли?

Пока доктор тратил на Асин локоть щепотку ксероформа и чистый лоскут, Ася нашла выход. Ее должен спасти Шурик! Он подскажет своей недогадливой матери: «Возьмем Аську к себе». Шурик настойчивый, он добьется; ему же будет лучше, они прекрасно устроятся втроем. Татьяна Филипповна будет занята вечерами, а Ася станет укладывать ее сына спать, рассказывать ему сказки, одну интереснее другой.

Опережая взрослых, Ася подходит к палате. Сейчас она войдет туда и нашепчет на ушко Шурику, сколько у нее в запасе сказок. Тысяча! Тысяча и одна! Такие сказки, что их лучше всего рассказывать именно перед сном… Конечно, хитрить нехорошо, она сама презирает людей за хитрость. Но ведь она не виновата, что у одних детей есть матери, а у других нет…

 

Ася нашла друга

Трое Филимончиковых, три бритоголовых детдомовца с остренькими носами и колючими глазками, внимали Феде, который о чем-то повествовал вполголоса. Шурик и вовсе сидел с полуоткрытым ртом.

Койки стояли тесно, свободных не имелось. Больные, в том числе и Егорка Филимончиков, были обряжены в голубые девичьи халаты. Кто читал, кто играл с соседом в шашки. Перевернет страницу или передвинет шашку — тотчас руку обратно под одеяло: греет.

Доктор пошел в обход. Татьяна Филипповна согнала сына с белой крашеной тумбочки и присела, взяв его на колени. Он, увлеченный рассказом Феди, и не заметил такого конфуза.

— Вот бы, ребята, и всюду такую чистоту, — громко сказала новая воспитательница. — Скоро, думаю, грязь изведем, крыс тоже уничтожим…

— Не сули! — донесся суровый басок с дальней койки.

Туда, в самый угол, доставал заглянувший в окно солнечный, наполненный пляшущими пылинками луч. В его свете резко проступали на детском лице безобразные следы золотухи.

— Не сули, мы уже слышали…

— Сыты обещаниями! — подхватил сосед золотушного мальчика. — Сами им не верите! Твой-то сынок при мамке жить будет? С нами ему тяжко…

Наступило молчание. Шурик сполз с материнских колен и стоял, побледнев, одергивая курточку, на которой поблескивала красная пятиугольная звезда.

— Тяжко тем, кто в Сибири с Колчаком воюет… — сказала Татьяна Филипповна.

Сын Григория Дедусенко понял эти слова так, как их и следовало понять. Он не забыл отцовского наказа быть мужчиной. Может быть, перед глазами мальчика замаячила на миг «куча мала», но он не сморгнул.

— А мне что? Мне еще лучше со всеми.

Так был решен вопрос о том, где будет жить Шурик. Так рассыпались Асины планы. Девочка — сникшая, безразличная ко всему — следом за обоими Дедусенко поднималась наверх, в бельевую. Там была назначена встреча с Ксенией.

Взбирались на верхний этаж боковой железной лестницей; такие витые таинственные лесенки утомляют взрослых, но поднимают дух у детей. Асин дух невозможно было поднять. Что ее ожидало? Получит в бельевой смену белья и, не дожидаясь, пока Татьяна Филипповна досыта наговорится с кастеляншей насчет всяких швейных дел, пойдет искать свой дортуар… А в дортуаре девчонки, которые только и ждут, на кого бы им наброситься… У Шурика-то есть Федя, а кто защитит Асю? Кто?

И вдруг… Честное слово, так случается только в сказке! Вдруг из бельевой навстречу Асе вышла девочка чуть постарше ее и остановилась.

— Новенькая?

Красивая девочка! Белокурые волосы распущены по плечам и забраны лентой. На других детдомовцев не похожа, хотя и одета в казенное темно-золеное платье. Поверх платья теплая вязаная кофта, просторная, похоже, с чужого плеча. Девочка не сводит с Аси глаз. Пожалуй, Ася с ней где-то встречалась…

Посторонившись, пропустив Асиных спутников в бельевую, девочка говорит:

— Сними капор! Ты прежде косы растила?

— Да. — Ася покраснела до слез.

— А платье у тебя было розовое? С воланами…

— Да, правда! Праздничное, с воланами…

Где же Ася видела это лицо? Заметное лицо, особенно глаза — серые, как бы подведенные тенью. И зубы — розные, немного торчащие вперед. Даже голос, звучный, привыкший командовать, был знаком.

— Зовут тебя, кажется, Аня?

— Нет, Ася. А тебя Люся! Люся, Люся!.. — Ася всплеснула руками, изумившись, как археолог нежданной находке. — Я помню, ты настоящая институтка.

Девочки стояли, радостно улыбаясь, взбудораженные воспоминаниями. Два года назад, как говорится, в добрые старые времена, тетя Анюта повела Асю на елку в дом Казаченковых, в их собственный, богатый, красивый дом. Сестры Казаченковы сами встречали робко входивших девочек-сироток, многих гладили по головке, приятно шурша длинными черными переливчатыми платьями. Асю к ним привели не потому, что она недавно потеряла отца, — елку устраивали лишь для неимущих сирот, — а потому, что тете Анюте захотелось развлечь загрустившую племянницу. Сама она, как и некоторые другие жены служащих фирмы, была приглашена помочь в проведении праздника.

Люся прикрыла дверь в бельевую, спросила:

— Тебя тетушка устроила сюда?

— Нет, чужие. А что… очень тут плохо?

— Ну… Если вспомнить, как жили…

Каким образом эта белокурая девочка очутилась на елке у Казаченковых, Ася не знала; помнила лишь то, как они вдвоем уселись в одно кресло и Люся, щелкая орехи, выложила ворох подробностей из жизни благородных девиц. Получалось вовсе не так завидно, как в книжках. Какие-то злющие дамы, муштрующие бедную Люсю днем и ночью, изводящие ее своими придирками на прогулках, на молитве, всюду… Это Люся сейчас закатывает глаза, вспоминая об институте; тогда не закатывала.

— А сколько сластей было на елке! — восклицает Люся.

— И свечек! И золотого дождя!

Асе больше всего запомнились переливы огней, елочный блеск, отсвечивающий во множестве рам и рамок. У Казаченковых оказалось целое собрание живописи на стенах.

— Снова бы там очутиться! — произносит Ася, не подозревая, что это ей еще предстоит.

— Где там! Было, да сплыло. Странно, что мы повстречались. — Люся подняла на Асю серые, подчеркнутые тенями, совсем недетские глаза и задала вопрос, от которого у Аси радостно заколотилось сердце. — Ты умеешь дружить?

— Я?! Умею.

— По-настоящему!.. До самой могилы…

Свершившееся казалось чудом. Теперь Асе можно было ничего не бояться. Варька верно сказала: главное, найти друзей…

Из бельевой выглянула Ксения, Ася бросилась к ней.

— Пожалуйста, дайте мою корзинку! Тут в одном дортуаре есть для меня место. Пожалуйста!

— В каком дортуаре? Бородкина, ступай. Оставь новенькую.

— Не оставлю. — Не скрывая своего торжества, Люся объявила: — Мы подруги. Закадычные. С детства.

Ксения была огорошена.

— Овчинникова… — Она впервые назвала Асю по фамилии. — Ты дружишь с Бородкиной?

Гордая тем, что Люся дала столь высокую аттестацию их дружбе, Ася не замедлила с ответом:

— Дружу! По-настоящему.

Этого было достаточно, чтобы Ксения больше не взглянула на Асю. Она с ледяным лицом вынесла ей комплект постельного белья.

— Идем. Забирай свою корзинку.

Втроем дошли до комнаты Ксении, затем последовали дальше. Ксения молчала. Люся втолковывала шепотком, что никакие воспитательницы Асе не страшны, если она владеет Люсиной дружбой.

Дортуар девочек, население которого тоже предпочитало лежачее положение, отличался от мальчишечьего несколько большим порядком и несколько лучшим воздухом.

— Где пустая кровать? — осведомилась Ксения и деловым шагом подвела Асю к окну.

Ася оцепенела; Люсина дружба не могла уберечь ее от множества любопытных глаз. Одна Ксения не желала смотреть на нее. Ощупав матрац, Ксения провела ладонью вдоль газетной полоски, наклеенной на оконную щель, и, ничего не сказав, вышла. Люся тоже проверила, не дует ли из окна, и возмутилась:

— Ей все равно, что сквозит! Известно: только своих любит.

Опять своих… Ася, ощутив внезапную усталость, села. Люся отошла к кровати, стоящей в центре дортуара, вдалеке от окон, убрала в тумбочку принесенное с собой полотенце и вернулась к новой подруге.

— Ты на кого загляделась? — спросила она с шутливой ревностью.

Ася ответила так же шутливо:

— На Пушкина.

Девочка, на которую засмотрелась Ася, была смугла, курчава, толстогуба; это придавало ей сходство с юношеским портретом Пушкина, такой портрет однажды подарил Асе Андрей. Толстогубая девочка, поджав под себя ноги, вязала крючком веревочную туфлю. Среди всех она выделялась добродушным и миролюбивым видом, а добродушие всегда пленяло беспокойную Асю. Хорошо бы дружить втроем!

— Как ее зовут? — спросила Ася.

Люся вспыхнула.

— Катька Арестантка. Фамилия — Аристова, зовут Арестанткой. И поделом.

В эту минуту в дортуар с отчаянным ревом вбежала курносая девочка лет семи, вбежала и плюхнулась на кровать по соседству с Люсиной.

— Снова ревешь, Акулька? — крикнула Люся.

Девочка сдернула с головы косынку и принялась утирать слезы. Белобрысая, длинная, как огурец, голова была неровно, лесенкой, острижена.

— Мальчишки картоху отняли! — всхлипнула Акулина. — Ко мне бабка приходила с гостинцами…

— Пусть не носит! — ехидно откликнулся кто-то.

— Правильно! Одним носят — другим охота.

Катя Аристова не спеша спустила ноги на пол, спросила низким, певучим голосом:

— По-вашему, отнимать надо?

Люся, красивая белокурая Люся, взъярилась:

— Не твое дело, Арестантка! Она от твоего заступничества всегда вдвое ревет. Нет, больше я терпеть не намерена.

Не успела Ася сообразить, в чем дело, как ее белье и одеяло перелетели на кровать Акулины, вещи же Акулины совершили противоположный путь.

— Марш к окошку, Акулька! — скомандовала Люся. — Рези на «Камчатке».

— Ты что?! — Катя положила вязанье на тумбочку. — Ты что придумала?

Люся заметно струсила.

— Ей же не нравилось рядом со мной. Сама фискалила всем.

— Балда ты благородная! — Толстые губы Кати утратили свое добродушие. — Главное, известно, что девчонка по ночам раскрывается, одеяло сбрасывает… А ты под самое окошко ее!..

Ася тихо уговаривала Люсю:

— Не надо… Я окна не боюсь. Я никогда не простужаюсь…

Чуть выдающиеся вперед белые зубки Люси обнажились, зло блеснули глаза.

— Не надо? Рядом со мной не хочешь? Подруга… — И совсем тихо добавила: — С ними иначе нельзя, пропадешь.

— С кем «с ними»?

— С этими. Ты что, не понимаешь?

Между Катей и Акулиной тоже состоялись переговоры, в результате которых Акулина была водворена на кровать Кати, а та с подчеркнутым хладнокровием постелила себе у окна. Затем разыгралась сценка, вызвавшая у Аси желание провалиться сквозь землю. Катя подхватила забытую у окна корзинку Аси и с насмешливо-почтительным поклоном водрузила ее у ног владелицы:

— Получите, барыня!

В полное отчаяние ввергло Асю нежданное появление Ксении и Феди.

— Эй! Осторожнее! — крикнул ей Федя. Спасибо, не сказал «барыня»…

Наклонив забинтованную голову, он нес две огромные, в половину человеческого роста, книги, два тома какого-то объемистого сочинения на немецком языке.

— Какое окно заслонить? — спросил Федя.

Ксения обвела глазами дортуар и поняла, что кровать у окна уже не принадлежит новенькой. Подойдя к Асе, она, задыхаясь, выговорила:

— Теперь вижу: вы настоящие подруги!

 

Клятва

Лучшее время суток в Доме имени Карла и Розы — вечер, особенно если дортуары получили по ведру шишек. С топливом было совсем худо. Еще в декабре, когда какая-то комиссия строго-настрого запретила валить деревья и рубить кустарник в Анненском парке, в дело пошел забор, а там и мебель и книги… Большую долю скудного запаса сырых полешек пожирала кухонная плита, и дети принялись жечь все, что может гореть и давать тепло. Пришлось выделить свою, детдомовскую комиссию.

Члены комиссии, стуча от холода зубами, уговаривали всех и каждого не губить последнее имущество.

Великой радостью для ребят были сосновые шишки, целый вагон шишек, собранный для них школьниками Седьмой версты. Это драгоценное топливо с начала зимы ожидало транспорта в одном из сараев поселка Седьмая верста; лишь сейчас, на пятый день пребывания Аси Овчинниковой в детском доме, оно, как говорится, прибыло по назначению. Первые дни Ася мерзла вместе со всеми, сейчас вместе со всеми блаженствует.

Железные бока печурки пышут жаром; к ним со всех сторон тянутся красные, распухшие детские руки. Заслонка раскрыта. Видны потрескивающие, пламенеющие, похожие на огненные цветы шишки. Благодаря покровительству Люси Ася сидит возле самой печки, словно в первом ряду партера. Люся расположилась рядом на низкой тумбочке, что в отличие от высоких, поставленных у изголовья, должны находиться в ногах кровати. Таких низеньких тумбочек в дортуаре осталось две. Одна принадлежит Люсе.

Тепло размягчило обитательниц спальни. Они дружно слушают одну из девочек, со вкусом вспоминающую свой сон. Девочка эта спит все свободное время, а потом сообщает остальным, что ей привиделось. Бледная, почти не порозовевшая даже у печки, она похожа на отощавшего птенца — тощая шея, нос клювом, пальцы вроде птичьих коготков; даже сейчас, грея руки, она держит их скрюченными. Имя ее Нюша, но она так часто повторяет одну и ту же фразу: «Сил моих нету», — что ее так и стали звать — Сил Моих Нету.

Рассказчица по-старушечьи повязана темным в крапинку платком, по-старушечьи же обстоятельно она передает свой последний сон. Девочки сообща стараются разгадать, что он означает. Сегодня перед ужином Сил Моих Нету видела много денег. Она ходила по вербному базару и скупала все, что хотелось: дрожащих на нитке бабочек, «американского жителя», прыгающего в трубке с водой, сладкую вату… Девочки охотно восстанавливают в памяти вкус этой упоительной ваты и сразу, в несколько голосов, стараются разгадать, к чему бы это могли привидеться деньги. Всем известно, что видеть во сне монетки — к слезам (это-то никого не удивляет!), но вот ассигнации — к дороге…

Ася почти не слушает: что может быть скучнее чужих снов? И потом мама ей говорила, что интеллигентные люди не должны верить в сны, и она старается не верить…

Протянув ноги к распахнутой дверке, Ася вспоминает ночной костер у здания Моссовета, ту ночь, когда она бежала домой, не зная, что ее там ожидает…

В центре дортуара, у изголовья своей прежней кровати, высоко на тумбочке, принадлежащей теперь маленькой Акулине, сидит, завернувшись в одеяло, Катя Аристова; на смуглый лоб падают темные завитки волос. Единственная лампа горит в полнакала, но здесь, под потолком, читать все же можно. Книга у Кати пухлая, замусоленная, разодранная на отдельные листки. Пробежав страницу, Катя передает ее сгорающей от нетерпения Ваве Поплавской, бывшей институтке.

Ася старается угадать, что это за книга. Возможно, про политику — мама посмеивалась над Андреем, что он так и глотает политические книжки. Катя — это Ася узнала от Люси — сама политическая. Отец ее умер в царской тюрьме, потому Люся и зовет Катю Арестанткой. Правда, зовут ее так только Люся и те, кто желает подольститься к Люсе. Люсю в детском доме или откровенно не любят, или заискивают перед ней.

Асина жизнь сложна: ведь она уговорилась дружить с Люсей до самой могилы… Почему до могилы? Дрожь берет…

— Не согрелась? — удивляется Люся.

— Что ты! Жара! — пылко уверяет Ася, боясь, что Люся начнет устраивать ее счастье, оттолкнет кого-нибудь от печки. Ася торопится высказать просьбу, которая всегда доставляет Люсе удовольствие: — Расскажи про институт.

Несколько голосов подхватывают:

— Верно!

— Валяй, благородная!

— Именно валяй! — Люся презрительно кривит рот, приоткрываются торчащие зубки. — Только тихо!

Рассказы о былом обычно сопровождаются своего рода живыми картинами. Люся, которой не хочется расставаться с уютным местечком, берет на себя роль чопорной классной дамы и командует маленькой кудрявой Маней, тоже бывшей институткой:

— Отойди, чтобы видно было. Так… Скромность плюс светскость. Главное, мадемуазель, — это манеры.

На плечах Мани полотенце, не слишком чистое, но с вензелями «ИОА», что значит «Институт ордена святой Анны». Маня безропотно проделывает изящнейший реверанс, и полотенце в глазах слушательниц приобретает очертания белоснежной пелеринки.

— Так… Держаться прямо. Мелкие шажки. Не махать руками даже на переменках! Ходить парами, но не обниматься. Парами, ладонь в ладонь…

Люся берет Асину руку и показывает, как это «ладонь в ладонь».

К дортуару тем временем подходили Татьяна Филипповна и Ксения, чтобы сообщить о предстоящем завтра открытии швейной мастерской.

Вчерашний вечер они провели у главы детского дома, медленно выздоравливающего в своей обледеневшей комнате. Нистратов — его Яков Абрамович характеризовал Татьяне Филипповне как старика в некотором роде передового, но витающего в облаках, — собрал у себя нескольких воспитателей, тех, кого сам считал передовыми, и, полулежа на железной институтской кроватке в пальто, в меховой шапке, возбужденно рассуждал о необходимости скорейшего проникновения в детские души.

— Теперь, когда намечаются сдвиги в решении топливной проблемы, — говорил он, то и дело поправляя пенсне на горбинке носа, — мы с вами обязаны максимально использовать вечерние часы. Собираясь у очагов, дети, естественно, оттаивают, начинают жить духовными интересами, дают волю воображению. Кто знает, куда уводит их фантазия? Непростительной ошибкой взрослых было бы неумение использовать эти драгоценные часы, это наилучшее время, когда с детьми можно сделать все, что угодно, когда даже самые замкнутые открывают вам душу…

Ксения, опираясь на собственный опыт, высказалась в том смысле, что не всегда оттаивают и не всегда открывают, но в общем не спорила и даже объявила одной из главных задач текущего момента вечерние беседы «вокруг очага»; здесь и надо завоевывать доверие ребят, направлять их интересы в нужную сторону. «В сторону коммунизма», — уточнила она.

— Погреться пустите? — с несколько наигранной непринужденностью спрашивает Ксения, входя к девочкам.

Сил Моих Нету открывает глаза и вновь закрывает; пожалуй, она уже начала видеть очередной сон. Несколько девочек нехотя, дорожа обжитыми местами, подвигаются на малую толику. Усевшись, Ксения замечает, что Татьяна Филипповна все еще стоит, не зная, куда ей ткнуться. Замечает это и Ася. Она невольно привстает, но железная рука Люси водворяет ее на место. Так, очевидно, будет до самой могилы…

Татьяна Филипповна догадывается взять на колени маленькую, курносую Наташу, такую же маленькую и такую же невесомую, как ее Шурка. Усевшись, она спрашивает, чем сейчас все были так увлечены. Не получив ответа, эта взрослая, уставшая за день женщина пытается пошутить:

— Что ж… Доброе молчание лучше худого ворчания. Завтра молчать не будем: за шитьем хорошо и болтать и петь. Пришла с приглашением. Завтра жду в мастерскую.

— Не всякий любит иглой ковырять, — раздается голос Люси.

— Тебе-то, большой, — отвечает Татьяна Филипповна, — любишь не любишь, придется поработать. Разве это не безобразие? — Она откидывает платок с плеч маленькой Наташи, обнажает ее мгновенно покрывшиеся мурашками руки. — Не безобразие, что подолы у каждой до щиколоток, а рукава за счет подолов натачать не догадаетесь?

— Мы-то при чем? — усмехается Люся и с откровенной иронией смотрит на Ксению. — Нам тут однажды вечерком разъяснили… И правильно разъяснили. Мы, дети, приравнены к нетрудоспособным членам общества. Нас обеспечивает государство.

Щеки Ксении становятся густо-розовыми. Недавно, беседуя с детьми о внимании Советской власти к подрастающему поколению, она произнесла нечто похожее… Эта Бородкина умеет прицепиться к любой неосторожной фразе.

— Никто вас не учил быть барчуками, — строго говорит Татьяна Филипповна. — Так кто же хочет научиться шить?

Люся, забыв, что хорошие манеры не позволяет обниматься, крепко стискивает Асины плечи. Слово «я» остается непроизнесенным. Зато откуда-то сверху, чуть ли не с потолка, слышится голос:

— Все хотят! А не хотят, и уговаривать нечего!

Катя Аристова, оторвавшись наконец от книжки, соскочила с тумбочки. Несколько замусоленных страниц упало на пол.

— Кланяться еще! — Катя подбоченилась. — Я вот помогала устраивать мастерскую, я первая приду и первая себе все нашью!

Ксения подняла оброненную Катей книжную обложку.

— Товарищ Дедусенко, — жалобно вскрикнула она, — вот куда их уводит фантазия! — На пожелтевшем от времени картоне черным по белому значилось: «ВАМПИРЫ. Из семейной хроники графов Дракулла-Корди». Ксения не могла сдержать негодования. — Аристова! И это ты?..

— А что? — весело возразила Катя, сверкнув ослепительными зубами. — Достать вам на ночь? Все позабудете. Хотите, попрошу для вас у мальчишек? Они вообще-то не дают…

— Немедленно в печку! — Ксения так возмутилась, что, казалось, готова была отправить в печку заодно и Катю. — Отдавай своих вампиров!

Катя не отдала, а силком отобрать что-либо у Кати не решалась даже Ксения.

— И тебя интересует такая нечисть? — спросила Татьяна Филипповна.

— Они не нечисть. Они люди, — вступилась Ваза, встав, как ученица, отвечающая урок. — С виду, как люди. Если встретишь такого — ногти длинные, зубы острые, рот красный, как кровь, — гляди в оба! Если кто помер, а на шее следы зубов, — определенно от них, насосались крови. В роду у графов Дракулла-Корди…

Катя дернула Ваву за кушак, и та примолкла.

— Фантазия! — сокрушенно прошептала Ксения. — Духовные интересы!..

…Погашен свет. Замерзшие окна голубоваты от щедрого сияния луны. Печка давно остыла, сразу выстыло и огромное помещение дортуара. Девочки ворочаются в постелях, которые не так-то легко согреть. Хорошо тем, чьи кровати стоят вблизи от печурки; вечерами гостеприимные хозяйки охотно усаживают на них побольше народу, а потом простыни и одеяла хранят чужое тепло.

Одна из этих счастливиц — Люся Бородкина. Она лежит, пригревшись, хорошо укутавшись. Однако возмущение Асей гонит от нее сон.

— Выскочка ты!.. Подлиза!

Ася съежилась, молчит. Она старается не ворочаться, дышать неслышно, она ждет, когда Люся наконец уснет. Но напрасно: в полутьме видно, как зло поблескивают красивые, совсем взрослые глаза.

— Ты что же, за них?

Ася отвечает словами, слышанными от матери:

— Я далека от политики.

— Дура! Тебе все равно, что они ЕГО оскорбляют?

— Кого ЕГО?

— Знаешь сама. Ты и ЕГО предашь…

В рассеянном лунном свете мертвенно-бела Люсина подушка, как и Люсины белокурые волосы. Люся бормочет: «Огради мя, господи… Сохрани мя…» Асе жутко, она нащупывает на груди тоненькую цепочку, нательный крест. Иконка, висящая над Люсиным изголовьем, отсвечивает позолотой, а над головой Аси лишь голые, без образка железные прутья кровати.

— Забыла взять с собой образок?

— Варька это… Она собирала корзинку.

— Эх, ты! — Люся неожиданно дарит Асю улыбкой. — Скажи спасибо, что у тебя есть подруга. — Нашарив в тумбочке небольшой образ с изображением Серафима Саровского, Люся повертывает его ликом к окну, к лунному сиянию. — Дарю! Только прежде дашь клятву. Поклянись, что никогда не станешь безбожницей.

— Я? С ума сошла!

— Что тебе ни наговаривали бы. Клянись!

Люся приподнимается. Укутанная с головой, она в полутьме напоминает монашку.

— Клянусь! — шепчет Ася.

— Скажи: «Пусть меня покарает господь, если утрачу веру».

— Пусть покарает. — Ася торжественно целует старца Серафима в седую бороду, свято веря, что клятва ее нерушима.

 

День Великой Порки

Прошла неделя, другая… Наступил день, который Татьяна Филипповна шутливо назвала Днем Великой Порки. Население детского дома приглашалось сразу после завтрака явиться в швейную мастерскую, чтобы всем миром пороть институтские пальто.

Дню Порки предшествовал День Великого Омовения. Энергией доктора и той же Татьяны Филипповны детский дом получил в свое распоряжение на несколько часов районную баню. Воспитатели пытались натянуть на мальчиков пальто, оставшиеся в наследство от благородных девиц (одни рукава чего стоили — узкие, с буфом у плеча), но мужчины остались мужчинами: те, у кого вовсе не было теплой одежды, или увильнули от бани, или пошли, завернувшись в одеяла, словно в звериные шкуры.

К сегодняшнему авралу готовились деятельно. Взрослые, надо сказать, не ожидали, что найдется столько охотников расстаться с состоянием «абсолютного мышечного покоя» и носиться из помещения в помещение, стаскивая в мастерскую столы и скамьи. Загоревшись мечтой получить верхнюю одежду, мальчишки во главе с Федей охотно выполняли команды Татьяны Филипповны. Не боясь израсходовать «неприкосновенные запасы организма», они приволокли ей мешок шишек, заготовили чурок, наколов охапку поленьев, отпущенную завхозом ради важного дня.

— Что теперь? — спрашивали детдомовцы. — Что еще?!

Правда, радовались этому дню не все, но таких становилось все меньше.

До сих пор Люся с помощью Серафима Саровского удерживала Асю от посещения мастерской (Татьяна Филипповна поверила или сделала вид, что поверила, будто у Аси опять разболелась рука), но понурый вид Аси мог бы рассказать о многом.

Утром этого дня она поднималась из столовой с Люсиным завтраком в руках. Завтрак был необычный: выдали не только кашу, но и по кусочку мяса, как на праздник. Порцию Люси надо припрятать. Люся ночует у сестры. Сестра ее поет в опере Зимина. Растить и кормить Люсю она не может, но провести на спектакль в ложу — сколько угодно!

С лестничной площадки Ася заглядывает в полутемный коридор, где расположены дортуары мальчиков. Ей повезло: Федя и Шурик как раз идут к лестнице. Надо отступить в угол, а потом вынырнуть будто невзначай. Шурик для Аси не только старый знакомый, он существо, близкое к Феде Аршинову. Было решение, чтобы младших прикрепить к старшим. Катя взяла себе Акулину, Люся выбрала самую хорошенькую девочку — Зоську, возится с ней, как с куклой, только Зоська боится ее. А вот курносенькая Наташа, доставшаяся Асе, совсем не желает ни бояться, ни слушаться…

Пора выходить из укрытия.

— Аська! — подпрыгивает Шурик. — Прошла рука? А то приходи. Весело будет!

Ася ждет, попросит ли Федя. Люся уверяет, что в каждую интересную девочку кто-нибудь должен влюбиться. Если Ася хоть немножечко интересная, то пусть бы этим «кто-нибудь» оказался Федя. Что-то он скажет?

— Не знаю, смогу ли, — говорит, поглядывая на Федю, Ася.

Федя берет Шурика за ворот.

— Бежим! Чего уговаривать? Умные сами придут.

Лестница пуста. Ася все еще стоит, не замечая, что из кружки тоненькой струйкой льется жидкий кофе. Она не ропщет, она понимает, как противно глядеть на девочку, у которой косы отхвачены ножницами так, что волосы с одной стороны длиннее, чем с другой, а прядь, зачесанная набок, подвязана вместо утерянной ленты лохматым рыжим лоскутом.

В дортуаре безлюдно, тоскливо. Что с того, что стало больше порядка, что кровати стоят ровненько и пол подметен, что из классной комнаты притащили шкаф и попрятали туда рухлядь? Все равно плохо… Ася со вздохом сует в глубь Люсиной тумбочки тарелку с едой, оставив сверху лишь кофе.

Асе хочется реветь, хочется к Варе. Та навестила ее только один раз, и то второпях, когда уже в дортуаре был погашен свет. Вызвала в коридор и заставила съесть кусочек принесенного хлеба. Обещала приходить часто, когда станет свободней. Если получит письмо от Андрея, примчится даже ночью.

Тоска… Ася чувствует, что время до обеда будет тянуться бесконечно. Возле двери лежит повязанная темным в крапинку платком Сил Моих Нету. Она не всегда засыпает сразу после еды, иногда она разрешает себе растянуть наслаждение. Принесет из столовой хлеб и аккуратно покрошит его в тряпочку. Подруги удивляются, как она может вытерпеть, кушать по крошечке, а она неизменно отвечает: «Так скорей перетерпишь голодушку» — и скрюченными, как коготки, пальцами кладет в рот очередную крохотку хлеба.

Сегодня Нюша принесла в дортуар свою порцию мяса, не торопясь, очень ловко разобрала его на отдельные лоскуты, вернее, на нитки, сложила в кучку. Вот она взяла в рот одну дольку, сосет, как леденец. Сейчас, при дневном свете, особенно заметно, до чего эта девочка похожа на старушку. Кожа на лице серая, дряблая, щеки ввалились так, словно у нее и зубов-то нет. Ася знает, что Нюша выросла в подвале, что она прачкина дочь, что Люся за это пренебрегает ею, хотя и любит послушать ее россказни.

Стоило Асе присесть на край Нюшиной кровати, та потянулась, сказала:

— Нынче в баньке парилась… Пару!.. Воды!.. Сколько хошь.

Похоже, она принимала свой сон за действительность.

Напоминание о бане бередит Асино сердце. Когда они всем детдомом ходили туда, Татьяна Филипповна — большая, худая, распаренная — заметила издали, что Ася мочит свой локоть. Она протолкалась к Асе, отругала ее и стала сама тереть ей мочалкой спину. И очень расстроилась, что у Аси можно все ребрышки пересчитать. Люся говорит, что Дедусенко притворяется заботливой, но Ася знает, что не притворяется.

— Ты не пойдешь в мастерскую? — спрашивает Ася у Нюши.

— Где мне, дохлятине… — отвечает та и, подумав, великодушно протягивает Асе ниточку мяса. — Что-то ты не в себе? Ешь!

— Вот еще! — отказывается Ася. — Твой паек.

Ей понятно: такая щедрость связана с тем, что, стирая чулочки маленькой Наташи, Ася взяла и простирнула чулки Сил Моих Нету. Не потому простирнула, что та мала и нуждается в помощи старших (как было сказано в решении), а потому, что сил-то у нее действительно нет.

Ася встает, проверяет, высохли ли чулки, висящие по обе стороны подаренной Люсей иконки. Высохли, слава богу (на третий день), эти белые детские чулки. Белые потому, что институтки иных не носили. Отмылись они плохо: стирались без мыла, прямо под краном, такой ледяной водой, что у Аси долго ломило пальцы, каждый суставчик. На всех четырех пятках зияют дыры.

Асю вдруг осеняет счастливая мысль: здесь же требуется починка, штопка, заплаты! Схватив чулки, она опрометью бежит в мастерскую, бежит так, словно за ней гонится Люся или сам святой Серафим.

У входа в мастерскую Ася замедляет шаг. Из-за дверей доносится голос Егорки Филимончикова:

— Федя, для чего бог ножницы сотворил?

Федя там, со всеми… Ему весело. Неужели и он засмеется, когда войдет Ася?

Ася не входит. За дверью поют:

Топор, рукавицы, Рукавицы да топор…

Надо же было Татьяне Филипповне назначить именно Катю Аристову в заведующие чулочным хозяйством! Та и не взглянет на Асю, когда услышит просьбу о штопке. Она не откажет, она тут же разрежет пару белых чулок, нижнюю половину, ставшую мальчишескими носками, спрячет, а верхнюю протянет Асе, чтобы та часть распустила на штопку, часть оставила на заплаты. Но она может скривить свои толстенные губы, может даже назвать при всем народе Асю саботажницей, как назвала вчера Люсю…

Ася до тех пор топчется на месте, пока из-за поворота гулкого темного коридора не показывается незнакомый седобородый человек в пенсне. Шея укутана шарфом, идет медленно, шаркая глубокими галошами. Ася догадывается: Нистратов! Строгий Яков Абрамович разрешил заведующему домом встать с постели.

На днях, когда Ксения пришла посидеть в дортуаре у печки, был разговор, что надо уважать таких стариков, как Нистратов. Пусть он в чем-то и отсталый (Ксения не объяснила, в чем), но, когда другие учителя бастовали, не признавали новую школу, он не только сам не оставил гимназию, где преподавал естествознание, но и других убеждал работать.

Хотя это и не очень вежливо, Ася таращит глаза на заведующего. Такой смирный старичок, а, говорят, по своей охоте воюет с богом, собирает ребят и спорит, доказывает, что религия — обман. Асю давно мучит мысль: почему Андрей, почему столько хороших людей вдруг оказались безбожниками?

— Может быть, поздороваемся? — спрашивает Нистратов.

Заметив в руках у Аси чулки с зияющими дырками, он укоризненно мотает седой бородкой. Ася оправдывается:

— Это не мои. Я их только хочу починить.

Она сбивчиво объясняет, зачем и откуда у нее эти чулки.

— Что же, — говорит Нистратов, — о слабых заботиться благородно. Знаешь, что сказал Бетховен ровно сто лет назад? Ровно сто! В феврале 1819 года. Тот, кто поступает достойно и благородно, тем самым обретает в себе силу переносить несчастья.

Ася понимающе кивает, а глава детского дома распахивает перед нею дверь мастерской.

— Входи, умница. Трудись…

Первым Асю заметил Панька Длинный, что сидел ближе всех к двери. «Закрывай! Тепло выпустишь, балда!» Затем ее жестом подозвала к себе Татьяна Филипповна; не слушая Асиного бормотания насчет штопки, усадила рядом с собой, показала, как быстрее распускать шов. Асе показалось, что Дедусенко подала другим знак не приставать к Асе, никто и не приставал, даже Шурка. Федя же уступил ей свой ножичек.

За работой время не тянулось, а летело. Летело до тех пор, пока Ася от удивления не разинула рот: в мастерскую вошла Варя. Она не справилась насчет Аси, а заявила:

— Я ко всем… К детскому дому.

Следом появилась Ксения, тоже в пальто и платке, тоже с мороза. Она указала на желтую фанерную коробку, что Варя держала за ремень, и сказала:

— Подарки от фабрики бывшей Герлах.

Катя Аристова широким жестом освободила от груды пальто центральный стол, и Варя водрузила на него коробку, доставшуюся ей когда-то от щедрот мадам Пепельницкой.

— Носите на здоровье, порвите на здоровье, — произнесла она слова, которыми в мастерской, где она проходила учение, было принято сопровождать сдачу заказа. Сказала и рассмеялась. — Нет, рвать не смейте!

Под желтой фанерной крышкой оказался ворох изделий из белого шелка. Здесь лежали платочки, стачанные из нескольких обрезков, узкие воротнички, заботливо подрубленные полоски лент.

Отвыкшие от носовых платков (кое-кто и вовсе не умел ими пользоваться), от воротничков, от лент детдомовцы дружно крикнули:

— Это нам?!

Тут же раздалось на все лады:

— Не хватайте, дураки!

— Запачкаете!

— Изомнете!

За общим оживлением Варя все же почувствовала общее разочарование. Особенно явно сквозило оно в округлившихся глазах Ксении.

— Другое не работали… Тифозный заказ, — пробормотала Варя.

— Вот и спасибо! — встала из-за стола Татьяна Филипповна. — Всем нашим передай: еще как пригодится! Что, у нас в доме праздников не будет?

— Мы и для буден найдем! — энергично отозвалась Варя. — Теперь пойдет солдатский товар, крепкий. — Варя только сейчас заметила Асю и тут же нечаянно вогнала девочку в краску. — Довольны моей помощницей? Знаю, не подведет…

Варя ушла. Ксения взялась было за иглу, но работа вскоре сползла с ее колен. Не терпелось Ксении поделиться принесенными новостями. Спозаранку она побывала в Наркомпросе, где раздавали билеты на Всероссийский съезд охраны детства. Она столько наслушалась о предстоящем съезде, что ей самой казалось, будто она уже побывала на его заседаниях.

— На первый план (помните, что я говорила?!) выдвинуты вопросы социального воспитания.

Федин ножичек не слушается Асиных рук. Девочке вспомнилось, как Ксения недавно объявила ее с Люсей Бородкиной антисоциальными элементами. Не очень понятно, но очень обидно…

— Самоуправление в повестке дня. Самообслуживание. — Ксения будто вколачивает эти слова в головы собравшихся. — В основе всего — трудовой принцип! А в результате… — Одна Ксения умеет так внезапно перейти от строгого тона к улыбке. — А в результате расцвет детской личности.

Дети прислушиваются. Они не все понимают в горячей и быстрой речи, изобилующей мудреными словами, но то, что доходит, укладывается в сознании, как обещание взрослых сберечь их, поставить на ноги.

— А летом что будет! — все более воодушевляется Ксения. — Намечен грандиозный план отправки детей в хлебородные губернии. В хлебо-родные! Поняли?

Еще бы не понять!

Ася сидит, очищает спорок от ниток. Будет ли она когда-нибудь такой же счастливой, как Ксения? У той всегда грандиозные, непременно грандиозные планы! А у Аси? Люся высмеет любую ее мечту…

Перед обедом в дверях мастерской показалась Люся. Ася ждала ее появления, даже припасла уничтожающую фразу: «Не мешай людям работать, элемент!» Но и Люся кое-что заготовила. Она взглядом приказала Асе выйти в коридор и там прошипела:

— Продала?

Заморгав черными, торчащими в стороны, будто растопыренными ресницами, Ася спросила:

— Кого? — хотя заранее знала ответ.

Как ужасно, что Ася связана двумя клятвами! Клятву о дружбе еще можно нарушить, но вторую… Все неугодное Люсе оборачивается виной перед господом-богом.

С детства от бабушки Асе известно, какие муки грозят грешникам. «Продать» нельзя! Ася просовывает голову в двери мастерской.

— Мне надо идти… Я спрятала Люсин завтрак. — И думает: «Неужели так будет до самой могилы?»

 

Асе не спится

В комнате темно. Издалека доносится песня про мир безбрежный, который залит слезами. Это поют в зале. Там первомайский вечер, там гости, там все детдомовцы, нет только Аси и Кати. Разве не обидно? Руководитель хора, вторая скрипка оркестра Большого театра, — вот кого раздобыла Татьяна Филипповна! — сам проверял их голоса. Ася — сопрано, Катя — альт. Разве они не разучивали песни вместе со всеми? Разве не приводили в порядок зал, не обтирали колонны, стараясь дотянуться повыше? И что же? В самый разгар веселья приходится лежать вдвоем на узенькой жесткой койке в комнате дежурного персонала. Сюда, в дежурку, их втолкнула Ксения, как только последний из иностранных делегатов скрылся за поворотом коридора: «Осрамили наш дом перед всем Третьим Интернационалом!»

Катя поплакала и уснула; Ася же никак не успокоится, все перебирает события дня.

Праздник начался с завтрака, даже раньше. В столовую все бежали в новых нарядах: мальчики — в голубых полосатых рубашках, девочки — в платьях из такого же ситца. У каждого празднично белел воротничок или торчал из кармашка платочек — всё подарки Вариной фабрики. У Аси в волосах трепыхался белый шелковый бант.

В столовой протерты окна, вымыт пол. По тарелкам разложены манные котлеты, в кружках дымится какао (на молоке!). Поднос полон куличиков. Куличики один к одному, но все же их стали делить, как делят хлеб. Дежурный по столу отвернулся, а Вава Поплавская ровным голосом — обязательно ровным, не то подумают, что она подает дежурному знак, — спрашивала:

— Этот кому?

Разобрали все куличики, и стало так тихо, что Ксения смогла обратиться с приветствием сразу ко всем столам. Она впервые была без куртки, в светлом платье, с красным революционным бантом на груди. Подумать только, Асе она показалась такой славной, такой хорошей!..

Ксения сказала, что Первое мая девятнадцатого года особенное — тридцатая годовщина! Тридцать лет назад Международный парижский конгресс установил этот великий пролетарский праздник.

Все, кто успел прожевать, кричали «ура!». Ася успела.

Затем на середину столовой вышла Татьяна Филипповна. Она, конечно, не такая красивая, как Ксения, она старая, ей больше тридцати лет, она родилась раньше самого первого Первого мая. И потом она не такая веселая: у нее муж на колчаковском фронте, а там сейчас страшные бои. Даже у Вари на фабрике собирали митинг по гудку насчет мобилизации, а у них и мужчин-то почти нет. Из-за этого Колчака и дети не могут быть веселыми, особенно у кого отец или брат на фронте, как, например, у Дуси и Туси Зайцевых, с которыми Ася теперь дружит, хотя Люська и злится.

Татьяна Филипповна подняла руку и объявила:

— Ребята! Вам Московский Совет приготовил подарок!

Оказалось, что отныне все воспитанники детских домов будут обеспечиваться питанием в первую очередь после бойцов Красной Армии. В самую первую очередь!

Тут уж все кричали «ура!».

…Катя вздохнула во сне и повернулась на другой бок. Пришлось повернуться и Асе. Она оперлась на локоть, на левый локоть, который почти зажил, потому что Яков Абрамович откуда-то выцарапал бутыль рыбьего жиру.

Теперь в зале танцуют краковяк. Так обидно, что лучше уснуть! Но как уснешь, если тебя одолели мысли?

Все началось с пасхи, с того утра, когда всех потянуло на воздух, на солнышко. Двор превратился в сплошную лужу, и нельзя было отойти от крыльца, разве что найдешь сухой островок или камень.

В церквах звонили колокола, и иных ребят по случаю праздника навещали родные, у кого кто есть: бабушка, тетка, сестра… Приходили, совали в руку или крашеное яичко, или кусочек освященного кулича. Каждый, получив гостинец, старался съесть его в укромном уголке: невозможно же при всех!

Только Панька Длинный, когда от него ушел дед, начал нахально при всех жевать толстую плитку жмыха, словно дразнился. Попробуйте не смотреть на этот жмых — аппетитный, пахнущий подсолнечным маслом…

Настроение было пасхальное. Девочки не ссорились, не дразнились, христосовались друг с другом. Ася не посмела нарушить обычай, трижды поцеловалась с Люсей. Она и раздружиться с ней не смеет, хотя эта дружба тягостней ей с каждым днем… Про себя Ася называет Люсю «липучкой». Ей представляется, что сама она, словно муха, увязла в клейкой, ядовитой бумаге. Ну да, как глупая муха! Передние лапки влипли, а задние свободны, дергаются. Дергаются, трепещут крылышки, но липучка не отпускает…

Однако в пасхальное воскресенье Асе не хотелось думать о своих горестях, она старалась радоваться празднику и весне. Пусть с затененной части двора, от черных, будто остекленевших сугробов тянет холодом, сыростью, зато у крыльца вовсю печет солнце, радугой играет в бегущих ручьях.

Ася жмурилась, жмурилась от солнышка и вдруг увидела: тетя Анюта!.. Высокая, в каком-то чудном жакете, — наверное, все ребята ее заметили — пробирается между лужами, ищет, куда ступить. За долгую зиму площадь, как и все московские площади, улицы и дворы, накопила столько снега, что в апреле ее почти сплошь залило водой. Лужи, ручьи, реки… Ася поспешила наперерез гостье: лучше насквозь вымочить ноги, чем слушать насмешки насчет теткиной буржуйской шляпы. Удалось перехватить гостью посреди площади. Лапша умилилась:

— Встретила? Рада? Ну, душенька, Христос воскресе!

Асе стало стыдно, что застеснялась перед ребятами. Даже шляпка не показалась слишком уж буржуйской.

Тетя Анюта не пошла дальше: она спешила к Казаченковым. Она сказала, что Василию Мироновичу, поскольку он устроился на хорошее место, не совсем удобно бывать у прежних хозяев, но сама она считает долгом хоть изредка поддерживать добрые отношения, хоть в такие дни, как сегодня.

— Прощай, душенька, вот тебе с пасхального стола. Разговляйся на здоровье.

Теперь, когда Ася сделалась обладательницей сверточка с вкусными вещами, она могла подойти к ребятам и предложить то, что с самого утра вертелось на языке. Она протиснулась в самую гущу ребят (Федя всегда в гуще) и сказала быстро, чтобы не перебили:

— Знаете, что? Давайте, если кому чего принесут, делить на всех.

Никто не засмеялся, никто не сказал, что она глупая, дура. Наоборот, обрадовались:

— Верно!

— Правильно!

— А то получается, вроде одни пролетарии, другие буржуи. Один жрет, другой — гляди.

Заминка вышла из-за того, что не знали, как, к примеру, разделить одну сайку или же две карамельки на весь дортуар. Федя сразу сообразил:

— Можно самим разделиться. Рассчитаемся на пятерки.

— Даешь на пятерки!

— Разобьемся на пятачки, и пойдет дележ.

Федя стал строгим:

— Не на пятаки, а на коммуны. И не только на праздники, а на постоянно. Мало ли, когда принесут…

Подняли такой крик, что с карниза упала сосулька.

— Правильно! На коммуны!

— На коммуны! Ура!

У Феди стало гордое лицо, у Аси глупое. Обязательно будет глупое, если сама не знаешь, отчего тебе радостно. Ася сказала:

— Пока еще нет коммун, давайте попробуем.

И развернула сверток. А там кусочек пасхи, ломоть кулича, коврижка — лучше, чем в сказке про пряничный домик! Не будь рядом Феди, все бы расклевали, как воробьи. Но Федя — теперь староста мальчишечьего этажа. Он заставил всех угощаться вежливо, не рвать из рук. Ася никак не могла перестать улыбаться. Перестала только тогда, когда откуда-то подоспела Люся. Вот липучка! Высмотрела все-таки Асю.

Друзей у Люси нет, вот ей и завидно, если где общая игра или веселье. Она завела недавно манеру, подойдет и попросит:

— Примите собаку.

Становится неудобно. Все-таки теперь равноправие, собак среди людей нет… Противно, а приходится с ней водиться.

В этот раз Люська ничего не сказала, подхватила с Асиной ладони корочку, облитую глазурью, и поинтересовалась, что это будут за коммуны. Потом спросила:

— А если кому ничего не носят, таких тоже будут принимать?

Ася ответила, как ответил бы Андрей:

— Глупый вопрос.

— Не глупый! — Люся, про которую было известно, что ее сестре самой нечего есть, произнесла с обидой: — Знаю я вас. Меня кто захочет принять?

Ася испугалась, что Люся пустит в ход свою проклятую собаку, и быстро сказала:

— Я приму!

Правильно сказала. Она не жалеет, что они с Люськой попали в одну коммуну!

За обедом Федя и Катя обошли столы и устроили голосование. Порешили так: в каждой коммуне будет пять человек, причем вперемежку — те, кого навещают, кому приносят гостинцы, и те, кому некого и нечего ждать.

Катя на Асю и не глядела, словно не Ася придумала насчет дележки. Тогда не глядела, а теперь всегда будет глядеть.

 

Член коммуны

Как бы ни был горек сегодняшний вечер, он подарил Асе Катину дружбу. Ася с нежностью смотрит на спящую, на смуглое добродушное лицо, совсем темное рядом с подушкой.

Вчера, в канун праздника, в Асиной коммуне был настоящий пир. Крестная Туси и Дуси — она их не забывает, потому что матери у них нет, а отец и брат сражаются с Колчаком, — испекла к Маю миндальный торт из отрубей. Испекла на двоих, а делили на пятерых. Разделили, полакомились, дружно подъели все крошки и стали гадать, что перепадет их коммуне завтра. Перепасть могло только от Аси. Маленькая Наташа была петроградкой, и в Москве у нее никого нет; Люсе, как известно, нечего было ждать.

Ася ходила гордая, она знала, что в Москву на праздник прибудут представители Торфостроя, что Ася у них в списке красноармейских детей. Ей все известно про Торфострой, не зря Варя нет-нет да подкараулит на вокзале теплушку, ту, что когда-то привозила Андрея в Москву, — узнает, нет ли вестей.

Многие организации заботятся о своих сиротах. Например, Федя как-то получил от Союза рабочих по стеклу и фарфору тетрадь в клетку, орехов и шепталы. Но первым под Май в его коммуне поздравили Шурика Дедусенко, не кто-нибудь поздравил, а пищевики! Отвалили три галеты, изюму (пятьдесят девять изюмин) и баночку детской питательной муки «Нестле», вкусной, как раскрошившееся печенье. Правильно, что столько отвалили, ведь в коммуне у Шурки и Феди еще трое Филимончиковых, у которых на белом свете нет никого, кроме друг друга.

Федя поделил муку на пять ровненьких кучек. Делить было трудно, всем хотелось увидеть, как это полагается делать в коммуне, и все толпились, заслоняли свет.

Утром было так радостно, еще лучше, чем на пасху! После вкусного завтрака все гурьбой повыбежали на улицу, за калитку. С площади сразу заметно, что детский дом празднует не хуже других. Над колоннами флаг, пониже портреты — Карл Либкнехт и Роза Люксембург. И еще красное полотнище со словами: «Праздник светлой надежды стал праздником добытых и грядущих побед».

Площадь к маю совсем подсохла. Каждый булыжник лежал аккуратно, как хлебец в корзинке, чистенький после весеннего разлива, умытый. Только неудобные эти булыжники: выпуклые. Подметки-то у людей матерчатые или веревочные, подошве больно ступать по неровному. Когда трудящийся класс возьмется хозяйничать после войны, он обязательно придумает громадные утюги, чтобы разгладить булыжные мостовые, превратить их в сплошные, гладкие, как пол. Ходи, сколько хочешь, не жалуйся, что устал.

На площадь стал стекаться народ. Ждали Владимира Дурова — знаменитого клоуна и дрессировщика. Татьяне Филипповне обещали в райкоме, что в день Первого мая Дуров со своими учеными зверьками даст представление на площади против Дома имени Карла и Розы.

Ах, каким чудесным мог запомниться этот день!

Пока не приехал Дуров, детдомовцы сбегали на бульвар. Вдоль бульвара по рельсам еле ползли трамвайные платформы с ряжеными. На одной — пролетарий в алой рубахе, крестьянин, дровосек и совсем молоденькая пряха. На другой — боярышни в кокошниках, в легких вышитых кофточках. Боярышни хотя и мерзли, но старательно пели под балалайку.

Вдруг Панька Длинный как заорет:

— Дурова прозевали!

И наврал. Из-за него все побежали обратно, а после ждали и ждали.

Когда наконец из-за угла заколоченной зеленной лавки показалась толпа мальчишек и лошадка в бумажных цветах, тянувшая разукрашенную подводу, детдомовцев повели с тротуара на самую середину площади. Татьяна Филипповна объявляла: «Пропустите, идет детский дом!», — и ребят пропускали.

Дуров явился щеголем, не пожалел хорошего наряда — весь в шелку, в блестках, сразу видно, артист! На первой подводе в клетке, над которой торчал железный двуглавый орел, сидела гиена и называлась Капитализм. На второй пыхтел, посвистывал паровичок с пассажирами — белыми мышками. Паровичок был опоясан лентой с серьезной надписью: «Революция — локомотив истории», — но Дуров забывал про надпись и просил своих мышек, словно принцесс:

— Мадам, прошу вас, поднимите шлейф!

Народ напирал со всех сторон, и мышки пугались, но все же по всем правилам хорошего тона приподнимали длинные хвосты, касались их лапками.

Больше всего ребята толкались и хохотали, когда началось представление «Издевательства в царской армии». Знаменитый дрессировщик надел офицерскую фуражку с кокардой и бессовестно измывался над собачкой, которая звалась Нижний чин. Наконец Нижний чин не выдержал и как залает, как бросится на проклятого офицера! Так тому и надо!..

Незадолго до ужина Оська Фишер позвал Асю в вестибюль. Там незнакомый человек в галифе и резиновых сапогах вручил Асе, с полным уважением к ней и к Андрею, которого называл товарищем Кондаковым, первомайский подарок, упрятанный в нанку, в знакомую Асе грубую реденькую ткань, ту самую, что издавна ткали в своих избушках черноболотские крестьяне.

Человек в резиновых сапогах сказал:

— Не от Торфостроя, а от Торфодобычи. Чуешь?

— Нет, правда?

Стало обидно за Андрея: ведь никто из московских знакомых не верил ему, что весной начнется добыча торфа, торфяной сезон. Ася, польщенная серьезным разговором, предложила представителю Торфодобычи:

— Показать наш дом?

И смело повела его по этажам, потому что знала: сегодня не осрамишься, ждут иностранную делегацию. Полы протерты даже под кроватями, кровати застелены ровно, в дортуаре старших девочек постановлено, чтобы на тумбочках было красиво. Можно салфетку, если найдется. Можно расставить открытки, хотя бы «С днем ангела», если другой нет. Лишь бы было красиво. Коридоры и лестницы осмотрены с мокрой тряпкой в руках, чтобы нигде на стенке не попалось нехорошее слово.

Гость с Черных Болот назвал детский дом завоеванием революции и ушел. Началась дележка. С помощью Туси и Дуси Ася разложила на реденькой нанке шесть картофельных ватрушек, испеченных в русской печи. Каждому члену коммуны по одной плюс добавочек. Леденец, длинный, как карандаш, освободили от яркой обертки и долго распиливали ножичком на пять частей.

Поев ватрушек, запихав за щеку свою дольку леденца, Туся и Дуся побежали в дортуар младших (теперь новые порядки, теперь младшие спят отдельно), побежали вручить маленькой Наташе ее порцию.

Ася осталась, чтобы спрятать Люсину долю в ее тумбочку. Ведь на днях на собрании постановили всем быть в день Первого мая настоящими товарищами. Ася, как настоящий товарищ, и стала прятать гостинцы подальше, в самое сохранное место. Что поделаешь, коли среди ребят еще имеются, как их называет Ксения, продукты старорежимного воспитания! Не спрячешь — стащат.

Эх, Катька! Как она может спать? Ася вертится, взбивает подушку, задевает рукой жесткие курчавые прядки. Наконец Катя приподнимается:

— Чего тебе?

— Нет, ты послушай! — Ася с жаром излагает то, что Кате уже известно. — Люська-то, главное, заперла дверцу гнутым гвоздем, никак не влезешь… Сверху, значит, кофточка, «Басни Крылова», пакет позади всего.

Этот пакет долго будет помниться Асе. Вчера Люся притащила его от сестры (чистое белье, как она объяснила). Чтобы засунуть поглубже дары черноболотцев, Ася все вынула из тумбочки.

— Меня как затрясет! — говорит Ася.

— Всякого бы затрясло!

Еще бы! Из пакета, завернутого в афишу, выкатился коржик. И ведь врала Люська, будто артистам не платят за концерты мукой или еще чем. В пакете оказалась целая куча коржиков, не ржаных, а чуть ли не пшеничных!

— Сестра у нее такая же жила, — вставляет Катя. — Пела, небось, по клубам, а бесплатно ни одной нотки! Белые коржики, подумать только! Оттого, что в народе тяга к искусству…

Катя любит порассуждать, разобраться, что отчего, но Асе не до того…

Надо же было, чтобы в ту минуту по лестнице поднималась долгожданная делегация, осматривающая детский дом, Дом имени Карла Либкнехта и Розы Люксембург.

Обнаружив Люсин обман, Ася не помнила себя. Она как вытолкнет тумбочку в коридор, как швырнет туда же зеленое платье, ставшее теперь не менее ненавистным, чем знаменитая беличья шубка. Всех обманщиков вышвырнуть! Иначе какие же светлые надежды?

— А я увидела, думаю: что за карусель? — подхватывает Катя, блестя в полутьме ровными белыми зубами. — И тут же все поняла. Как взялись за ее поганую кровать, запрыгала деревяшка у изголовья.

Ася поняла, что речь идет об иконке, но не поправила Катю, а неожиданно для себя поддакнула:

— Ага!

— Только вот анархию проявили перед Третьим Интернационалом.

Верно ведь… Не слишком-то ловко получилось, что навстречу делегации, перегораживая ей путь, в коридор во всей красе выехала разоренная кровать. А подушка, пущенная рукою Аси, угодила в какого-то товарища Бротье, который свое удивление выражал на французском языке, словно какая-нибудь параллельная дама.

При этом событии, кроме Ксении, присутствовал Андрей Альбертович: он, как бывший латинист, взялся принять иностранцев. Свои длинные волосы, небось, догадался пригладить, чистый сюртук надеть догадался, а вот выдумать хоть на каком-нибудь иностранном языке, что девочки просто переезжают в другой дортуар, не хватило смекалки. Отскочил к стене, будто это в него попали подушкой.

Правда, и Ксения растерялась не меньше, а Катя с Асей тем более.

Вот и лежат теперь на дежурной койке, слушают краем уха, как разливается хор, лишившийся двух голосов (сопрано и альта!). Не велено им показываться на глаза? Не покажутся. Вместо ужина поделили между собой предназначенную Люсе картофельную ватрушку. К ее поганым коржикам, которые почему-то тоже очутились в дежурке, не притронулись и не притронутся, даже если придется умереть с голоду.

Вечер в зале, как видно, кончается: там поют «Интернационал». Если иностранные гости еще не покинули детский дом, они тоже поют.

— Катя, — спрашивает Ася, — ты совсем, совсем веришь в коммуну? В будущую коммуну.

— Ну, знаешь…

— Такие, как Люська, будут при коммунизме?

— С ума сошла!

Ася, обретя наконец покой, уснула. Теперь не спит Катя. Размышляет о том, какими будут люди при коммунизме.

 

Еще один майский вечер

О грядущем, о коммунизме а Доме имени Карла и Розы думали и говорили много. Правда, все по-разному.

Сил Моих Нету уверяла, что кто-кто, а уж она отдохнет при коммунизме! Если приведется дожить.

Сережа Филимончиков-старший, тот, что с помощью своих братьев смастерил на чердаке сигнализацию для связи с Марсом и имел немало неприятностей из-за разбитого по этой причине окошка, написал поэму «Распрямим орбиты», имея в виду орбиты небесных тел. Поэму, как определила Ксения, с размахом.

Туся и Дуся Зайцевы твердили одно: коммунизм — это когда не воюют и не убивают. Ксения сказала, что это верно, но в перспективе.

Панька Длинный жил мечтой «шамать сколько влезет». Ксения признавала, что в перспективе так и будет, но Паньку не уважала.

Она уважала Федю. Этот все знал про коммунизм. И только возраст мешал ему и другим подходящим ребятам вступить в ряды коммунистической молодежи.

Ася пока никуда не собиралась вступать, но у нее были свои мысли про коммунизм — мысли, изложенные в стихах, про которые даже Катя Аристова не знала, даже Катя! Ася считала: человек все может перенести, но не насмешку над своими стихами, особенно, если он убежден: стихи правильные — с размахом и перспективой…

Однажды к концу мая, когда в Анненском парке пахло черемухой и, как заведенные, гудели басовитые, пушистые шмели, старшие детдомовцы собрались возле заднего крыльца, добродетельно дожидаясь учительницы ботаники. Неожиданно послышался голос Ксении:

— Все на месте?

Она стояла в дверях, раскрасневшаяся, в пестром летнем платьице, расставленном, где только можно в швах, удлиненном полоской серого ластика, — ничего не поделаешь, подросла за зиму!

— Урок срывается! — почему-то радостным тоном сообщила Ксения. — Наркомпрос вызвал ботаничку на огородные курсы. Будет беседа на вольном воздухе. Пошли на полянку!

Ребята радостно повалились в сочную, душистую траву. Ася потребовала:

— Давайте начинать!

Она теперь полюбила беседы, она все чаще задает вопросы и даже однажды высказалась. Ведь больше некому удерживать ее за руку. Люси нет и не будет!

Когда Ася в тот памятный вечер обнаружила коржики, утаенные от коммуны, она не предполагала, что ребята выставят липучку из детского дома, что будут такие гневные речи про темное прошлое и про светлое будущее, про Люську и вообще про врагов революции. Люське припомнили все: и ее саботаж и ее тлетворное влияние на массы. Как только комиссия доложила, что артистка Бородкина вовсе не так нуждается, что она в квартире имеет будуар (французское буржуйское слово!) и, вполне возможно, белые коржики грызет даже по будням, собрание захотело голосовать немедля. Вава Поплавская, сама из институток, и то сразу вывела в протоколе: «Исключить Людмилу Бородкину из Дома имени Карла и Розы навсегда». Федя Аршинов по праву председателя навсегда подчеркнул изо всей силы.

Терпко пахнет нагретая солнцем трава. В нежно-зеленых ветвях деревьев заливаются зяблики. Но Ксении не до зябликов. Она спрашивает:

— Вы знаете, ребята, что с Петроградом?

Ребята еще не знали. Оказалось, Петроград под угрозой: в двух пунктах Финского зализа высадились десанты; белогвардейцы и союзники поклялись захватить этот чудесный город и ограбить его дворцы и заводы.

При слове «Петроград» Ася оглянулась на маленькую Наташу, которая бежала по лужку наперегонки с железным ржавым обручем. Асе не по себе оттого, что она вчера обошлась с девочкой по всей строгости. Но ведь Ася, как прикрепленная, отвечает не только за ее чулочки и ногти, но и за моральное состояние. Ася учит ее рисовать. Нет карандашей и бумаги — можно палочкой на песке.

Когда учишь, обидно, если ученица все делает по-своему, например, чертит над каждым домиком четырехугольник и уверяет, что это небо. Поневоле вспылишь… Между прочим, Татьяна Филипповна слишком любит за всех вступаться. Придумала в оправдание Наташи, что петроградским детям небо таким и представляется, раз они любуются им из дворов-колодцев. Но Ася заспорила: мало ли кому что представляется! Для чего тогда Нистратов доказывал, что небо всюду одно, что оно атмосфера? Рисовать надо как есть, а не как представляется; Асю саму всегда ругают за фантазию…

А все же затаптывать рисунок Наташи, стирать его ногой не следовало: она петроградка.

— Овчинникова! — прерывает Ксения свою речь. Раз «Овчинникова», а не «Ася», значит, сердится не на шутку. — Ты одна глазеешь по сторонам… Тебе все равно, что колыбель революции в опасности?

Ася сидит, опустив глаза, покусывая листок щавеля.

А Ксения рассказывает про вчерашний митинг молодежи Москвы.

— Мы обещали товарищу Ленину отдать все силы борьбе за коммунизм. А вы, ребята? Вы тоже?

Ася ждет, не будет ли добавления насчет того, что Овчинникову можно и не спрашивать, и не только Овчинникову, а всех, про кого Ксения любит ввернуть: «Полная социальная запущенность». Но Ксения кричит:

— Тише! Не все разом!

Наконец ребята согласились говорить по очереди. Выступила и Катя Аристова, очень здорово сказала про борьбу, про будущую победу, про то, что надо быть достойными славных имен Карла и Розы.

Ася слушала и жалела, что Кате неизвестно одно стихотворение под заглавием «Коммунизм». Катька умная, она бы вмиг догадалась заставить Асю прочесть его вслух. Очень бы подошло! Очень было бы к месту!

Если бы Асю заставили, она бы прочла и одна чересчур принципиальная особа убедилась бы, что, если человек иной раз и посмотрит в сторону — не поглазеет, а именно посмотрит, — это еще не значит, что ему все равно и что он социально запущен…

…Вечером Ася и Катя забрались на хоры. Когда-то, во время институтских балов, на этой узкой, нависающей над залом галерее помещался оркестр. У детдомовцев хоры — любимое место уединения. Именно здесь, усевшись на широкий, низкий, немногим выше пола подоконник, лучше всего поведать товарищу свой секрет, высказать вслух самые заветные мечты…

Вечером здесь особенно хорошо. Внизу теряется в сумраке огромный пустой зал, прямо перед тобой небо, полное неведомых тайн. Вовсе не четырехугольное, а бесконечное — этому есть научные доказательства.

— Звезды… — говорит Катя и мечтательно добавляет: — На Украине они большие-большие!..

Катя мечтает об Украине с того дня, как стало известно, что она, Ася и многие другие детдомовцы поедут туда в колонию. Там изголодавшихся детей столицы ожидают не только звезды, но и пшеничный хлеб и темные, сладкие вишни…

Катя сидит, запрокинув голову, упершись затылком в косяк окна. На блеклом, еще не утратившем закатных красок небе четко вырисовывается ее силуэт. Курчавая толстогубая Катя в эту минуту вновь напоминает Асе портрет юного Пушкина, оставшийся на память об Андрее.

— Катька! Я ведь давно хотела с тобой дружить, с первого дня! А ты?

— Ладно… — Катя все так же смотрит на небо, не шелохнется. — Обещала прочесть, читай!

Ася не в силах преодолеть волнение:

— Ночью сочиняла… Тогда складней получалось. — Она убеждена, что первый вариант, который не удалось записать, был особенно удачным. — Утром уже не то…

— Читай, говорят!

— Ну, слушай…

Ася отходит к перилам, ограждающим галерею. Как ей хочется, чтобы случилось чудо и здесь, где-то рядом, в ту минуту, как она произнесет первую строку, появилась бы Ксения! Но нет, она, всего вероятней, во дворе, возле колоннады, где любит по вечерам проводить воспитательную работу.

Хотя, нет… Ксения не во дворе! Там девочки тоненько и чувствительно завели песню, которую Ксения петь при себе не дает, потому что такие песни порождены чуждыми вкусами. Девочки так не считают, Ася тоже, но сейчас и она запретила бы это некстати ворвавшееся пение, которое мешает ей обнародовать собственное творение. Да, изволь набраться терпения и слушать…

На берегу сидит девица, Она платок шелками шьет. Работа дивная творится, Но шелку ей недостает…

Песня длинная. Вначале у девицы кончаются нитки, затем к берегу причаливает корабль, и красавец-моряк предлагает ей сколько угодно ниток (сколько угодно!), но просит взамен выйти за него замуж. Девица не знает, как поступить:

Одна сестра моя за графом, Другая — герцога жена; А я, всех краше, всех моложе, Простой морячкой быть должна.

Конец песни, который так возмущает Ксению, особенно нравился девочкам. Моряк-то оказался вовсе не моряком, а его величеством королем, за которого каждой девице стоит выйти замуж… Ася ждет этой последней, волнующей строфы, но песня обрывается. Ага, стало быть, Ксения нагрянула во двор!

— Читай! — говорит Катя. — Ну… Называется «Коммунизм».

— «Коммунизм» — торжественно объявляет Ася.

Ей очень мило свое первое стихотворение; его, как она только что догадалась, можно петь на тот же красивый мотив, что и песню, которая исполнялась сейчас во дворе. Ася читает нараспев: «Собрались феи хороводом…»

Феи у Аси не простые: «Одна из них зовется Правдой, другую Равенством зовут…»

Катин силуэт выражает полное внимание, голос Аси набирает силу, но… На бедного везде каплет…

В самую вдохновенную минуту на хоры ворвались, предводительствуемые Федей мальчишки. Девочек они не видят, но все же совещаются шепотом. Вдруг Федя произносит громко:

— Если поездом, то меньше суток!

Можно не спрашивать, куда это меньше суток пути. Беседа Ксении о Петроградском фронте породила замыслы, подобные тем, что бродили в детдоме ранней весной, когда Колчак развил наступление. Ох, и терзали после этого Федю! Прежде педагоги, затем представитель райкома в кожаной куртке. Ох, и разъясняли мальчишкам, что в войне надо участвовать не побегами на фронт, а помощью красному тылу!

— Федька! — пугается Ася. — Тебя же сдадут военному коменданту!

— Сыпь, ребята! — кричит поставленный Федей в караул Оська Фишер. — Шпиявки!

Вся команда мальчишек скатывается вниз по железной винтовой лесенке. Снизу еще раз доносится одно из самых обидных слов, которые можно услышать в детском доме, нечто среднее между пиявками и шпионками:

— Шпиявки!

— Ослы! — кричит Катя. — Все про вас знаем!

Она оборачивается к Асе:

— Плюнь на них и читай. Здорово у тебя получилось…

Ася с чувством декламирует:

А посреди тех фей веселых Стоит царевич Честный Труд. И вместе всех, кто здесь собрался, Прекрасный Коммунизм зовут.

— При чем тут царевич? — раздается хорошо знакомый голос, в котором отнюдь не слышится восторга.

Ксения вбежала на хоры, занятая розыском мальчишек, подозрительно шепчущихся с самого ужина. Она только что мимоходом разъяснила девочкам, распевшимся во дворе, что время коронованных тиранов кончилось, что в республике, идущей к социализму, пора забыть о ненавистных народу титулах. И вот… Ну, разумеется, Овчинникова взялась за то же…

Как Ксения ни торопится, она должна провести разъяснительную работу:

— Вы только вдумайтесь: царевич Труд! Где ты нахваталась такой ерунды?

Катя вспылила:

— Не ерунда, а стихи про коммунизм! Что вам далась Аська?

— А почему… почему она даже на коммунизм смотрит сквозь сито прошлого?

Здесь произошло нечто странное. Голос Ксении зазвучал по-детски жалобно, а глаза… Даже в полутьме видно, как они округлились с отчаяния.

— Ну, почему? Я ли вам не долблю, я ли не работаю над вашим сознанием?

Теперь, когда на летнее время Ксения рассталась с курткой, особенно заметно, как худы ее руки, как слаба она сама. Даже голос не тот.

— Ну, почему вы такие трудновоспитуемые? Ну, что мне делать? Я же обещала: «Справлюсь».

Девочки притихли; они догадываются, как нелегко Ксении, которая, хотя и старается казаться взрослой, не многим старше их самих. Ася не сердится даже на «сито прошлого». Однако Ксения спешит побороть минутную слабость:

— Я из вас все старье повыкорчую! Где вы раздобыли этого дурацкого царевича?

Дурацкого?! Ася отвечает:

— Нигде!

Катя держит сторону Аси:

— Не говори, Аська, не говори!

— Только задержали меня! — сердится Ксения и приказывает: — Помогите мальчишек найти! Федю ищу, Сережку Филимончикова… Тут их не было?

Два голоса дружно откликнулись:

— Мы не шпиявки!

Когда под быстрыми ногами обиженной воспитательницы задребезжали ступеньки витой лестницы, Катя проворчала:

— «Нахватались»… «раздобыли»!.. Сама бы так сочинила!

— И, главное, «ерунда»! — подхватила Ася. — А ты послушай дальше. — Почти шепотом, скороговоркой, без надлежащей выразительности она доканчивает:

Так коммунизм образовался Из правды, равенства, добра, Любви, науки и искусства, Свободы, братства и труда.

— Все верно! — подытоживает Катя и вдруг признается: — А мне, думаешь, не сразу захотелось с тобой дружить?

За окном огромное темное небо, тоненький светлый серп месяца. Возможно, Федя с товарищами, если их не настигла Ксения, тоже глядят на далекий месяц, продумывая план спасения Петрограда. Разве не обидно, что они не позвали Асю и Катю? Разве при коммунизме будет такое неравноправие?

Девочки долго молчат. Затем Ася хватает Катю за плечи:

— Не буду я больше писать стихов! Ни строчки!

— Спятила!

— Нет! Кончено. Навсегда. Ксению ненавижу!

— Ты? Ненавидишь?

— Ну, не люблю… — далеко не так уверенно произносит Ася.

— А почему, если она тобой недовольна, ты, как кисель, хоть ложкой собирай? Почему, если похвалит, ты бесишься и песни поешь?

Ася сама не знает, почему, но в глубине души не сомневается: одобри Ксения стихотворение «Коммунизм», не было бы на земле поэта счастливее ее…

 

Мученица науки

Наступил июнь, пришла пора сборов в колонию. В самый канун отъезда детдомовцев, и отъезжающих и остающихся, отправили спать раньше обычного. И вот, когда водворился порядок и в дортуаре уже господствовала относительная тишина, Асина постель оказалась пустой.

Последним Асю видел младший из Филимончиковых, Ванюша. Шмыгая острым носиком, он охотно расписывал, как та стояла во дворе у колоннады и спорила с Шашкиной (Варю Шашкину мальчик знал отлично: из ее рук он недавно получил тапочки цвета хаки). Ася была в своем обычном клетчатом сарафане, но растрепана сверх обычного. Еще Ванюша заметил, что она страшно вращала глазами.

— В руках у нее ничего не было? — спросила Татьяна Филипповна.

Мальчик раскинул руки:

— Во, сколько заграбастала! Сто штук буржуйского белья.

— Не сто, а шесть, — поправила Татьяна Филипповна и отослала горе-свидетеля спать.

Она сама, своими руками, вручила Асе шесть широченных простынь из той кипы белья, что сегодня удалось заполучить для нужд колонистов в Управлении народными дворцами. Ася взялась отнести в швейную мастерскую эти тонкие, помеченные инициалами одного из московских богачей простыни, но не отнесла, исчезла вместе с ними.

При опросе Филимончикова-младшего присутствовала Ксения. Оставшись вдвоем с Татьяной Филипповной, она глянула на нее искоса и произнесла:

— Пожалуйста, бытие…

— Какое бытие?

— То, что определяет сознание. Мадам берет верх, атмосфера ее мастерской.

— Ты о Варе? — В который раз Татьяна Филипповна пожалела, что как-то рассказала Ксении историю с катушками. — Мастерская забыта, — сказала она. — Варей на фабрике довольны.

Ксения пожала плечами, что делала при каждом упоминании о Шашкиной. Еще бы! Как-то она увидела у Аси карточку Вари — в локонах, в горжетке, с очами, устремленными ввысь. Похожую фотографию Варя когда-то высмотрела в доме одной из заказчиц. По разумению Вари, столь красивая поза говорила о любви и страдании, по разумению Ксении, — о том, что к Шашкиной надо внимательно присмотреться.

В последний вечер было не до споров. Ксения еще раз пожала плечами и отправилась по своим делам, а дел у Ксении Гущиной вдосталь. Райком РКСМ возложил на нее ответственность за вывоз детдомовцев в хлебородную губернию.

Татьяна Филипповна, неслышно ступая, зашла еще раз к старшим девочкам, надеясь, что Ася объявилась. Нет, Аси не было! Татьяна Филипповна опустилась на ее постель, сразу почувствовав неодолимую усталость.

Распахнутые окна выходят в парк. Верхушки лип почти заслоняют небо. Если привстать, увидишь вдалеке пруд, зеркально сияющий в яркую лунную ночь. Но Татьяна Филипповна не встает: нет сил.

С соседней кровати доносится сонное бормотание Кати. Девочка сбилась с ног, разыскивая Асю. Набегалась, наплакалась, спит. Все дети спят — ряды подушек, ряды детских голов. За день наработались и те, кто не попал в список уезжающих, кому придется провести лето в Москве, помогать Татьяне Филипповне готовить дом к началу учебного года. Все спят, словно солдаты после боя.

Однако усталость даже солдатам не мешает улыбаться во сне, тем более детям. Что же грезится будущим колонистам? Возможно, усадьба пана Щепановского, фруктовый сад, огород, полный сочной моркови, сладких, хрустящих стручков гороха. Пожалуй, кто-нибудь лакомится во сне парным молоком — ведь Черниговский исполком обещал детской колонии четырех панских коров…

Шурик не поедет в хлебородную губернию, останется здесь с матерью. Матери трудно без него. Никто не знает, как ей трудно. Из Сибири давно нет вестей, а ведь надо скрывать тоску от сотен пытливых глаз… Татьяна Филипповна взваливает на себя любую ношу, не дает себе ни минуты отдыха. Она и теперь вызвалась встать раньше всех и пешим порядком двинуться на Пятницкую, чтобы отыскать там дом, о котором только и осталось в памяти, что окошки, затянутые изморозью, да обледеневшее крыльцо, на котором растянулся укутанный по самые брови Шурик.

Еле поднявшись с постели, Татьяна Филипповна покинула дортуар, добралась до собственного ложа, не раздеваясь, повалилась на него и уснула.

Ася в это время не спала. Однако, чтобы понять, что же с ней произошло, надо вернуться к событиям прошедшего дня.

Весь день Ася трудилась не меньше других, даже, если хотите, больше. Ее выбрали старостой одной из артелей, занятых сборами в колонию, а коли ты староста, — носись по дому, спускайся то и дело в вестибюль, выполняй команду: «Уложи сюда! Отнеси туда!» Или: «Сбегай выясни насчет сенников!»

Кто мог подумать, что бывший латинист научится так распоряжаться? С тех пор, как он остриг свои космы и стал членом хозяйственной комиссии, он только и делает, что распоряжается.

Укладываться всегда весело, особенно в компании. Ксения перед завтраком обошла всех и сказала, что если ребята поведут себя организованно, сборы будут точь-в-точь коммунистический субботник. Дом имени Карла и Розы, коли он хочет быть достойным своего имени, должен подхватить почин рабочих — великий почин, по слову Ленина.

Ася старалась вести себя организованно. По дороге в парк — то к пруду, где артель Кати Аристовой начищала посуду, то к сараю, отданному столярной мастерской, — она ни разу не подскочила к сирени, ни одного цветка не понюхала. Неорганизованной она стала из-за Сил Моих Нету; та окликнула Асю, когда ей пришлось пробежать под лазаретными окнами:

— Аська!

— Некогда! Потом…

— Сказать секрет? Не хочешь — не надо.

Что значит «не надо»? Какой-то миг Ася по инерции продолжала свой бег, затем кинула на траву деревянные лопатки, изготовленные мастерской Каравашкина для младших колонистов, и подлетела к одному из раскрытых окон первого этажа.

— Как себя чувствуешь? — осведомилась Ася, не разрешая себе сразу проявить интерес к обещанному секрету. Вдобавок ей было неловко, что она, счастливица, едет завтра в колонию, а Нюша вынуждена остаться в Москве, да еще в лазарете. — Как здоровье?

— Здоровья не купишь! — последовал рассудительный ответ.

Да, Нюшины дела плохи. И сгубила ее не чахотка, не холера, не страшная, объявившаяся в годы войны испанка, а стригущий, или, как выговаривает сама Нюша, стригучий, лишай. Бедняга не подозревала, что у нее на макушке образовалась круглая лысинка; не подозревала и вот — перед самым отъездом в сытные края! — в присутствии доктора стянула с головы платок, чтобы отмахнуться от комаров. Не повезло Нюше… Надо же было, чтобы доктор шел именно по липовой аллее, вблизи которой девочки, постелив на траву одеяло, сражались в камешки!

Этот Яков Абрамович тоже хорош: свою макушку, небось, прикрыл платком с четырьмя узелками, а на чужие заглядывается!

— Тебя не узнать, — говорит Ася. Лазаретное начальство лишило Нюшу привычного в крапинку платка, и она сразу перестала походить на старушку. Своей худой мордочкой и торчащими ушками она скорее смахивает на мышонка. Ася скашивает глаза на смазанный йодом круглый лишай и вежливо осведомляется: — Скоро пройдет?

— Все в руках божьих, — степенно отвечает Нюша и вдруг расплывается в улыбке. — Яков сказал, быстро поставит меня на ноги. «Я, — говорит, — обязан, раз уж задержал тебя на свою голову».

— Чем поставит?

— Кислородом. — Бледные, слабые руки Нюши потянулись к окну, к зелени парка. — И сухарями.

Насчет сухарей верно. Их в поддержку детским домам Москвы собирали дети хлебородных губерний в знак пролетарской солидарности. Сухари прибыли в больших мешках — настоящие, без единого усика колючей шелухи, душистые, словно медовые пряники. На подоконнике перед Нюшей и сейчас лежал один из таких сухарей, обгрызенный с уголков.

— Подумаешь… — Ася приподняла свой локоть, на котором от ранки остался лишь синеватый след. — Когда меня ставили на ноги, я не хвалилась, что это секрет…

— Какой секрет? А-а, секрет… Это другое!

— Ну… Не тяни, Нюшка.

— Можно сделать открытие. Научное.

— Врешь!

— Клянусь! Ей-богу… Честное слово!

— Научное?

— Не упусти случай!

У Аси отнялись руки и ноги. Еще бы!.. Кто из воспитанников Дома имени Карла и Розы не мечтал о научном открытии?

Нистратов твердит на каждом занятии: «Нет большего счастья, как принести пользу народу своим вкладом в науку». И непременно приводит в пример Дарвина и Тимирязева.

Стать мучениками науки захотелось после рассказов про Галилея и Джордано Бруно. Каждому захотелось, каждый ждал, когда ему подвернется случай. Например, как Ньютону, которому, как только он решил открыть закон тяготения, упало в руки румяное, сладкое яблоко…

— Так какой же случай, Нюшка? — неожиданно охрипшим голосом произносит Ася. Она стоит уже не на земле, а на цоколе дома, впившись побелевшими пальцами в подоконник.

Нюша хитро улыбается.

— Девчонки от зависти лопнут! Я буду спать, ты открывать. Они же лезут во сне.

— Кто они?

— Господи… Воши! Поняла? Они же происходят от голодухи, от недостатка питания. Я, например, ослабла, усну, а они из-под кожи…

— Из-под кожного покрова! — солидно поправляет Ася и вдруг спохватывается: — То есть как это лезут?

Ее черные глаза выражают испуг, изумление, невероятный интерес. Голубые Нюшины глазки — тщеславие. Своим диковинным организмом Нюша гордится не меньше, чем способностью видеть вещие сны. Из-за того, что Асин отец был врачом, Нюша переносит на Асю долю своего уважения к этой профессии.

— Ты-то смекнешь… Слушай.

Ася слушает. Она с детства наслышана о микробах, о том, как ученые отыскали средство от оспы, от бешенства. Отец при ней не раз фантазировал по поводу будущих завоеваний медицины. Как же не обрадоваться возможности наблюдать на Нюшином диковинном организме зарождение вредных существ?! Зарождение тех, кого газеты называют бичом военного времени и разрухи!..

Как это сказал Нистратов? «Научное открытие появляется тогда, когда человечество испытывает в нем неотложную нужду». Разве Асина мама не умерла от тифа? Сейчас все скажут спасибо Асе. И красноармейцы в окопах и медицинский персонал, которому не хватает шелкового белья.

Следом за столь благородными мыслями подкрадывается и лукавая. Ах, как хочется Асе доказать кое-кому, не оценившему ее стихов, что она, Ася, сильна, если не в поэзии, то в науке!..

Сил Моих Нету продолжала:

— Пыльная дама протирает меня эфиром, а я нарочно, чтобы Яков Абрамович услышал: «Все равно вылезут! Мне от них не спастись. Они у меня под кожей…»

— Под кожным покровом! — вновь поправила Ася. — А он? Яков Абрамыч?

— «Поразительное открытие, — отвечает. — В медицине нигде не описано».

— Так и сказал?

— Не веришь — не надо. Как хочешь… Будешь зевать, доктор и сам откроет.

Мудрено ли, что Ася охладела к сборам в колонию и воспылала страстью к науке? Сил Моих Нету поклялась уснуть немедленно после ужина, чтобы Ася могла засветло занять наблюдательный пост.

 

Наблюдательный пост

На пути каждого исследователя возникают препятствия и преграды — таков неумолимый, или, как говорится, железный, закон.

Почему-то именно ту артель, где старостой была Ася, сразу после ужина послали в парк снимать с кустов проветривавшееся постельное белье. Перезимовав в нетопленном дворце, оно отдавало затхлостью и лишь теперь, прогревшись на солнышке, посвежело. Девочки восхищались тонким, плотным полотном и, пренебрегая Асиным повелением немедленно складывать простыни и тащить в дом, стали кутаться в них, рядиться привидениями.

Ася не могла не злиться: перед ее глазами алел западный край неба. Она, как староста, все время отдавала приказы, а ее приказов не слушали, даже Татьяна Филипповна почему-то не поддержала Асю.

— Успокойся! — сказала она. — Знаешь, что? Бери-ка простыни, те, что я отобрала, видишь, широченные? Из каждой получится две. Отнеси их в швейную мастерскую и занимайся, чем хочешь. Ну? Кому я разрешила уйти?

Схватив стопку белья, Ася помчалась, не разбирая, где канавка, где куст.

В здании оказалось темнее, чем на воле, и Ася совсем было приуныла, да вспомнила о зажигалке. Подарок Андрея хранился в тайне от всех, кроме Кати, на дне принесенной из дому корзинки.

Зажигалкой Ася не пользовалась. Жить с огоньком не значило без толку жечь фитиль. Зато сегодня… Ради науки… Сегодня Ася не пожалеет никаких сокровищ!

По дороге в швейную мастерскую она забежала в дортуар, отыскала и сунула в кармашек сарафана заветную зажигалку. И, разумеется, тут же на ее пути возникли препятствия и преграды: в дверях Ася столкнулась с Тусей и Дусей и узнала, что внизу, во дворе, ее дожидается Варя.

— О господи!

Не догадавшись в смятении передать девочкам злополучные простыни, Ася ринулась вниз по лестнице.

Прощание с Варей получилось совсем нескладным. Ася механически кивала головой, обещая беречь себя в колонии, не заболеть, не утонуть, писать Варе письма, но сама не сказала ни одного ласкового слова, вообще ничего толком не сказала. Ее волновало одно: солнце упорно сползает за крыши домов.

Ася решительно заявила, что ей ужас как некогда. Варя ответила, что ей тоже некогда, что она собирается на митинг.

Теперь везде митинги, все газеты клянут Деникина, генерала-вешателя, готовится новая мобилизация коммунистов. Ася знает, что Шурик недавно спросил у Феди, не думает ли он, конечно, потихоньку от Ксении, собрать для серьезной беседы самых храбрых мальчишек? Федя промолчал, а утром на обратной стороне картона с египетскими рисунками вывел для всеобщего обозрения:

«Мы разбили Колчака, отнявшего у нас хлеб. Мы разобьем Деникина, отнявшего у нас уголь и нефть».

Андрей бьется с Деникиным, поэтому Варя зачастила на митинги. Пусть и сейчас идет.

Поспешно распрощавшись, кое-как чмокнув Варю, Ася убежала в лазарет.

Вряд ли Варя успела пересечь площадь, когда Ася уже заняла наблюдательный пост на табуретке у изголовья Сил Моих Нету. Не так-то просто было пробраться в маленькую палату, расположенную рядом с приемной врача. Детдомовцам известно: если Яков Абрамович застигнет тебя в изоляторе, прощайся с жизнью.

Объект наблюдения честно спал, наблюдатель же непростительно терял время. Серело окно, серела лазаретная подушка. Наголо остриженная остренькая макушка утратила свои четкие очертания.

Сдерживая дыхание, Ася с силой крутнула колесико зажигалки. Пучком выскочили искры, но фитилек — жгутик из ваты — не вспыхнул. Ася вновь прошлась по кремешку железной насечкой, и вот чудесное, веселое пламя осветило подушку и желтый кружок лишая. Но огонек померк в самый нужный момент. Бензин, очевидно, за зиму выдохся. Некоторое время, словно поддразнивая, тлела багровая змейка, но и она потухла. Вместе с последней красноватой крапинкой исчезла последняя надежда.

Сидеть в потемках, понимая, что они, хитрые, именно теперь и спешат вылезти; сидеть, злясь на свою беспомощность, — разве это не значило быть мученицей науки?..

В окно заглянула луна, но и она не пришла Асе на помощь, осветила часть подоконника, стену, примыкающую к приемной, а обе постели оставила в тени. Правда, что-то вдруг забелело на спинке кровати. Простыни?!. Боже! Надо немедленно выбираться из лазарета!

Вскочив, Ася была вынуждена тут же замереть. За стеной, голубоватой от лунного света, послышался голос:

— Проходите, Яков Абрамович, я посвечу.

Голос принадлежал пыльной даме; под дверью скользнула полоска света: как видно, старушка не решилась пуститься в путь без зажженной лучинки, получившей в детском доме громкое наименование факела. Ася ощутила жгучую зависть: ей бы в руки пылающий факел! Ей бы огонь, свет! Хоть на минуту, чтобы узнать, правду ли говорила Сил Моих Нету.

Факелы — тоже величайшее изобретение. Казалось бы, что толку? Дымят, чадят… Но как они выручали детдомовцев зимними вечерами! Ужин частенько проходил при их колеблющемся, таинственном свете, столовая превращалась в подземелье, совсем такое, как то, где однажды заблудились Том Сойер и Бекки. А могли бы заблудиться Федя Аршинов и Ася…

За стеной шел спор, как бы поумнее поделить между отъезжающими и остающимися скудный запас драгоценного зеленого мыла. Потом доктор произнес:

— Нет, я побуду здесь, у себя. Покойной ночи.

Покойной ночи? Что он, здесь до утра застрянет?!.

Яков Абрамович шагал из угла в угол. Асино возбуждение улеглось, поползли невеселые мысли. Взбучки ей все-таки не избежать. Шесть, нет двенадцать простыней надо было подрубить сегодня до ночи. Влетит Асе, влетит… Особенно от Ксении. Ей еще почудится, будто Ася нарочно сорвала субботник; выдумает, что она на всякий почин коммунистов смотрит сквозь «сито прошлого»…

А как разобидится Катя, от которой Ася утаила возможность научного открытия! Выходит, что Ася нарушила пункт о товариществе и дружбе.

Как будто, кроме Аси, никто не нарушает конституцию! Всем детским домом постановили не драться и не выражаться; не давать обидных прозвищ; не дразнить женихом и невестой; не называть воблу советской курицей (буржуям это кажется остроумным, а советским детям не кажется); не говорить «пошамать». Постановили, а нарушают…

Ася сама вырабатывала конституцию; ее включили в комиссию потому, что для выработки конституции требуется фантазия. Ася от всей души голосовала за пункт о товариществе и дружбе, все голосовали — ведь Карл Либкнехт и Роза Люксембург, погибшие за революцию, были замечательными товарищами!

В конституции Дома имени Карла и Розы значилось: «Всегда поступать честно». Ася прилегла на кровать, поджала под себя озябшие босые ноги и задумалась. Самым честным в ее положении было немедленно постучаться к врачу, доверить ему тайну и, если не упущено время, если они не все еще вылезли, сообща сделать открытие. Ася решительно спустила ноги на пол и вдруг… Вдруг прозвучал голос Ксении:

— Я видела свет в вашем окне и вот зашла…

Радостный тон Якова Абрамовича напугал Асю.

— Я так ждал… милая! Спасибо…

Неужели девчонки были правы?! Говорили, что доктор влюблен. Говорили, что перед разлукой он непременно объяснится Ксении в любви. Что же это? Он будет объясняться, а в палате все будет слышно?

Неужели он сейчас упадет на колени и попросит руку и сердце? Она протянет руку… А сердце? Как поступают с сердцем?

Однако Асю успокаивает голос Ксении. Он очень строгий:

— У меня дело, Яков Абрамович! Надо вычеркнуть из списка одну фамилию, решить, кем заменить…

Врач детского дома с месяц назад получил отпечатанное на наркомпросовском шапирографе письмо за подписью Елизаровой. Анна Ильинична Ульянова-Елизарова с первых шагов революции возглавляла Отдел охраны детства. Этот отдел просил врачебный персонал столицы отобрать для посылки в колонию детей, наиболее в этом нуждающихся.

Произведя тщательный медосмотр, доктор лишь руками развел:

— Наиболее нуждающиеся, я бы сказал, все.

И вместе с Ксенией принялся вычеркивать и вновь вписывать фамилии будущих колонистов, сожалея о том, что в бывшие покои панского семейства нельзя втиснуть более ста коек.

Сейчас Ксения повторяет:

— Надо вычеркнуть из списка одну фамилию.

— Вычеркнуть? Кого вычеркнуть? — удивляется доктор.

Ася навострила ушки. Было очень интересно узнать, кого и за какие грехи собираются не пустить в колонию.

— Овчинникову, — объявила Ксения.

— Асю? А что случилось?

— Неизвестно. Или проявление анархизма, или еще хуже…

Из дальнейшего разговора Ася узнала, что она, Овчинникова, не случайно в прошлом соприкасалась с Сухаревкой; что сегодня из детского дома исчезло ценное государственное имущество, а перед этим Ася соприкасалась с одной личностью, не успевшей перевариться в фабричном котле и водившей Асю в свое время на толкучку. Кстати, тоже для сбыта государственного имущества.

Не в характере Аси было молчать при таких обстоятельствах. Девочка вскочила, схватила в охапку злополучное имущество и ринулась к двери. Но дрожащие руки отказывались слушаться. Гладкие, накрахмаленные простыни соскользнули на пол.

Пока Ася на корточках собирала их, разговор за стеной круто изменил направление. Ксения почему-то легко согласилась с доктором, что беспокоиться насчет Аси преждевременно, что скорее всего тут обычная шалость; даже не запротестовала, когда он сказал, что девочка сделана из хорошего материала. Затем Ксения совсем иным, каким-то робким голосом спросила:

— Так вы ждали меня?

Нисколечко она не думала об Асе! По голосу можно было понять: ей все безразлично, кроме того, что ответит Яков Абрамович.

Он ответил тихо, но явственно:

— Ждал… Выслушайте меня на прощание… Вы можете меня презирать, милая Ксения, но я вас люблю!

 

Навсегда

«Я вас люблю», — сказал Яков Абрамович. Ася не знала, опустился ли он на колени, но насчет руки и сердца молчал. Может быть, оттого, что Ксения вскрикнула:

— Не надо! Больше не говорите! Я уйду.

— Ксения… Милая…

— Не надо! Рядом дети…

— Рядом никого. Только Нюша, первая соня во всем доме и первая выдумщица.

Асе очень хотелось узнать, почему доктор назвал Нюшу выдумщицей, но доктор говорил Ксении совсем о другом. Ксения стала испуганно доказывать, что в стенах детского учреждения не место взрослым чувствам, что авторитет важнее всего. Но Яков Абрамович вроде и не слушал ее и радостно повторял: «Милая Ксения… Милая!..»

Ксения не соглашалась быть милой, она стояла на своем:

— Нет, нет… Ничего личного! Мы с вами представители нового.

— Вот и хорошо! Это же главное, что мы не чужие! Объявим осенью..

— Кому? Детям?

— Всему нашему дому. Так и скажем: на всю жизнь. А?

— Ни за что! Тогда я и вовсе с ними не справлюсь. Авторитет, понимаете? Вы только представьте, вдруг сейчас кто-нибудь из ребят нас подслушивает…

Подслушивает? Асе только теперь пришло в голову, что она подслушивает — она, которая старается всегда поступать честно! Можно подслушивать врагов, чтобы узнать их тайные замыслы, — об этом говорил Федя. Но своих…

— Ксения… Скажите одно слово…

— Все сказано, — перебивает Ксения. — Я пойду.

— Ну что ж… Спасибо, что зашли попрощаться.

— Прощайте… не скучайте летом… То есть скучайте. — Прежде чем захлопнуть за собой дверь, Ксения выпаливает:

— И я буду…

Убежала! Должно быть, Яков Абрамович улыбается в темноте. Ася тоже не в силах сдержать улыбку. Правильно говорила Катя: «Ксения только делает вид, что она сердитая». И для чего это взрослым нужен авторитет?

Доктор не уходит из лазарета, шагает из угла в угол. Что делать Асе? Уснуть… Сунуть под щеку стопку простынь и закрыть глаза. Ну и ночка!

В эту ночь Ксении не спалось. Чуть рассвело, она покинула свою комнату, поклявшись немедленно выполнить тысячу дел (почему-то ей всегда казалось, что их именно тысяча!). Прежде всего надо заглянуть в вестибюль.

За последние дни вестибюль густо пропах рогожей. Ночью скарб отъезжающих находился под охраной двух сторожей — руководителя столярной мастерской и Феди. Федя к утру задремал на мягком, стянутом веревками тюке, но Каравашкин был бодр, и под его густыми усами Ксении почудилась подозрительная улыбка.

Неужели он догадался, что в самый канун отъезда Ксения позволила себе думать о личном? Не об общественном, а о личном!

Энергичным голосом, гулко прокатившимся под сводами вестибюля, Ксения сказала:

— Я ищу Овчинникову. Нет ее?

Каравашкин укоризненно указал на дремлющего Федю и ответил шепотом:

— Не слыхать, чтобы нашлась… Пожалуй, пора постучать к Дедусенко. Пойдет на розыски.

— Я постучу.

Могла ли Ксения думать, что тут же, за поворотом коридора, столкнется с Асей, что та в испуге шарахнется в сторону и бросится наутек?

…Бесцеремонное раннее солнце разбудило Асю. Открыв глаза, она убедилась, что первая выдумщица блаженно спит, что гладко остриженная голова, усердно протертая эфиром, чиста, если не сказать стерильна.

Первою мыслью Аси была мысль о том, в какой мере детдомовцы позволят себе нарушить пункт конституции, обязывающий «не дразниться и не обзываться». Утаивать причину и место ночевки ей было не по нутру. Ася презирала врунишек и собиралось выложить все начистоту. Пусть обзывают мученицей науки или того обидней…

Хотя… Что значит «начистоту»? А Ксения, а ее тайна? Бывает святая ложь? Бывает! Ради себя? Нет, ради других.

Никогда никому (может быть, только Кате, умеющей хранить тайны) Ася не проболтается, где провела ночь. Никогда! Яков Абрамович с Ксенией могут быть спокойны: их не подслушивали. Если что случайно услышано, то забыто… Сейчас, пока еще все спят, Ася проберется в дортуар и уляжется как ни в чем не бывало.

Приняв решение, девочка сложила скомканные простыни и босая, на цыпочках вышла из изолятора. Час был ранний, все шло благополучно, и вдруг за поворотом коридора… Ксения! Ксения, которой никак нельзя было знать, что Ася провела ночь в изоляторе. Ася шарахнулась и бросилась наутек.

Никто из взрослых не сумел бы догнать Асю. Но Ксения бегала не хуже любой девчонки; она настигла беглянку и, переведя дыхание, спросила:

— Откуда? Говори, где ты была?

— Нигде… — растерялась Ася.

— Не хочешь сказать?

— Не скажу! Я не обманщица, но я ничего не скажу! — произнесла Ася. Ей вспомнились слова великого Бетховена, которые любил приводить Нистратов: «Тот, кто поступает достойно и благородно, тем самым обретает в себе силу переносить несчастья». — Не скажу! — повторила Ася и выпрямилась, встала так, как, по ее представлению, должен был стоять Джордано Бруно, сжигаемый на костре.

Однако и Ксения умела быть непреклонной.

— Немедленно объясни! — требует она.

Тем временем Ася пытается незаметно большим пальцем ноги пододвинуть к себе зажигалку, которая, вероятно, выскочила из кармашка, когда Ксения дернула за простыни. Ася подозревает, что сейчас, в гневе, Ксения способна отобрать и подарок Андрея.

И верно, заметив тайные усилия Аси, Ксения ловко овладела зажигалкой.

— Так… Сухаревская штучка! Продукт спекуляции и обмена.

Ася могла бы объяснить, откуда у нее взялся столь презренный продукт, но обида лишила ее дара речи.

С Асей так постоянно! Решила поступить достойно и благородно, а приходится чуть не в драку лезть. Вчера, можно сказать, совсем растаяла, глядя, как радостно Ксения собирает ребят в колонию, а сегодня и глядеть на нее не желает. Ася даже мечтала стать похожей на Ксению. Но с этим кончено. Очень надо подражать такой придире! И, главное, хватает чужие зажигалки…

— Отдайте! Не имеете права! Я отнесу ее Варе.

— Шашкиной? — Ксения пожала плечами. — Понятно! Кому, как не Шашкиной?

— Отдайте! — Ася вырвала из рук Ксении зажигалку.

Бедная Варька, обиженная вчера Асей! Бедная… Ей-то никто не шепчет: «Милая, милая Варенька!», — никто не просит перед разлукой: «Выслушайте меня…»

— Все ей снесу!

— Все? И простыни?

— Чего? Нате их! Отдайте Татьяне Филипповне. Скажите, к отъезду вернусь…

Ася запнулась, вспомнив, что Ксения предложила выкинуть ее из списка отъезжающих, но сейчас и заикнуться об этом нельзя, ведь Ася это подслушала. Однако Ксения сама сказала:

— Ну, знаешь… С отъездом еще подумаем. Нуждающихся хватает, а в чужом месте особенно важна чистота коллектива!

Ася больше не стояла с гордо поднятой головой. Она обмерла при мысли, что Ксения соберет после завтрака детдомовцев, и гудящее, взволнованное собрание потребует от Аси объяснений. А что она скажет? Правду нельзя, врать не станешь…

И начнут говорить об Асе, как о Люсе Бородкиной. Когда Люську исключали, тоже говорили о чистоте коллектива…

Ксения деловито пересчитала простыни.

— Уже? Успела сплавить?!. Где шестая?

«Где? — ужаснулась Ася. — В лазарете, наверно!» — и пробормотала:

— Нет простыни… и искать негде.

— Ах так! Ступай немедленно в дортуар! К Шашкиной и не думай… Запрещаю! — Голос Ксении дрожит от обиды. — Вот попробуй, перевоспитай таких…

Ася поднялась на третий этаж и тихонько спустилась обратно. Надо было проскользнуть в лазарет, а затем швырнуть Ксении эту дурацкую буржуйскую простыню.

Простыня белела на полу у входа в лазарет. Схватив ее, Ася помчалась по коридору мимо опечатанной домовой церкви, мимо кухни, откуда уже доносился съестной дух.

Что это? Ксения в кухне! О чем она там секретничает с Лукерьей?

— Будьте начеку! — говорит Ксения. — Ребята без еды погибнут в дороге. Белье-то мы проворонили.

— Белье? — вскрикивает стряпуха. — Украли?!

Сразу обессилев, Ася прислоняется к стене.

Конец! И не возразишь и не докажешь!.. Сама только что сказала: «Нет простыни. Негде искать». Бывают же в жизни безвыходные положения…

Что теперь делать? Бежать! Оставить простыню на самом видном месте и бежать. Когда-нибудь Ксения раскается.

Ася тихо крадется по коридору. Вот и вестибюль. Каравашкин стоит у окна, спиной к Асе. Федя безмятежно спит на большом неуклюжем тюке. Ася с грустью глядит на светловолосую, всклокоченную голову, удивляясь тому, каким добрым, притихшим может выглядеть Федя…

Неподалеку в углу Ася замечает коричневатый мелок, каким вчера нумеровали ящики и тюки. Отлично! Она кладет на тюк сложенную в несколько раз простыню и выводит на ней:

«Ухожу навсегда. Ася».

Федя прочтет первым, затем прибежит Катя. Неужели и для них Ася станет обманщицей, как Люська, как «добрая фея»?

Прощай, детский дом! Сейчас Ася шмыгнет в дверь, выходящую в парк, оттуда калиткой выйдет в заросший травой переулок. Прощайте… Ася уходит. Уходит совсем. Навсегда!

 

Домой!

Сонный покой улиц еще не нарушен шумом шагов рабочего и служилого люда. Ася почти в одиночестве шлепает босыми ногами по прохладным, остывшим за ночь каменным плитам тротуара.

Минута, когда наконец на фоне легких перистых облачков показались кресты Параскевы Пятницы, придает Асе сил. Вскоре за церковью завиднеется пятницкий полицейский дом, конечно, бывший полицейский; следом — реквизированное владение бывшего князя Гагарина, а там и кирпичное здание с зелеными, то есть некогда зелеными, а теперь облезшими, заржавленными водосточными трубами; крылечко, возле которого Ася столько раз прыгала через веревочку.

За ночь сарафан Аси измялся, волосы не причесаны, но цветы, которые она несет, то прижимая букет к себе, то выставляя вперед загорелую тонкую руку, придают ее фигурке почти торжественный вид. Душистый ярко-белый жасмин предназначен в дар Варе. Уходя из детского дома, Ася сорвала в парке несколько цветущих, мокрых от росы веток и без зазрения совести прихватила с собой. В трудное военное лето цветы ценились куда меньше, чем овощи. Наркомпросовцы, наблюдая за детским домом, вовсе не интересовались клумбами и цветущим кустарником, зато, не щадя своих наркомпросовских сил, раздобывали семена и рассаду для грядок, вскопанных артелями детей. Нарвать цветов в зарослях парка не значило нарушить конституцию.

Варя, как было известно Асе, страстно любила цветы. Когда Андрей, бог знает почему, однажды привез в лукошке с клюквой несколько пучков первых подснежников, Варя не могла на них наглядеться. Поэтому Ася и тащит ей через всю Москву пышный, пахучий букет. Пусть радуется!

Только будет ли Варя рада самой Асе, когда узнает, что та пришла навсегда, свалилась ей, можно сказать, на голову?

О чем только Ася не размышляла в пути! Более всего о доме, который она так внезапно сегодня оставила. Воображение при этом рисовало то приятные сердцу картины общего плача по ней, то ужасающую сцену общего непреклонного осуждения…

В сумятице мыслей все чаще мелькало: что же теперь будет? Что ее ждет? Снова придется целыми днями болтаться одной, дожидаясь Варю, дожидаясь глотка горячего? Не так давно, отпросившись «на побывку», Ася убедилась, до чего опустел некогда шумный, родной ей двор. Женьку и Шурку из флигеля забрали в детский коллектор; Зенушкины — трое мальчишек — в деревне, пока не кончится голодуха; ребята покойного конторщика — в Хамовниках, в детском городке; Симку — носатую ябеду — отправили в лесную школу, потому что у нее началась чахотка; Леля Глущенко — тихая, беленькая — умерла, не дождавшись конца войны…

Асе не хочется умирать. Раз большевики создали Совет защиты детей, решили во что бы то ни стало сберечь в опасное переходное время все подрастающее поколение, зачем Асе умирать?!

Не совершила ли она сегодня глупость, страшную глупость? Задав себе этот вопрос, Ася горестно опустилась на первое подвернувшееся крыльцо, на запыленные ступеньки.

Назад пути нет. Слово навсегда выведено крупными буквами.

Господи, и дернуло же Асю поверить россказням Нюши — первой выдумщицы во всем мире! Из-за этой Нюшки все и пошло кувырком, да еще простыни затесались… Как Ксении не рассердиться! Велено было Асе идти в дортуар? Велено! Запрещено идти к Шашкиной? Запрещено.

Кто же пустит такую обратно? Вечером устроила переполох, утром переполох. Разве можно взять такую девчонку в колонию, где требуется чистота коллектива, где каждое место на вес золота? Если Асю и оставят в детдоме, все равно ее вычеркнут из списка колонистов и будут все лето дразнить…

В задумчивости Ася берет под мышку букет, словно это веник, без которого жители Замоскворечья, бывало, не мыслили настоящей баньки. Белые нежные цветы смялись, но Ася этого не замечает. Она думает-гадает, как ей быть.

Действительно, как быть? Не очень-то хочется являться в детдом просто с повинной. Куда бы лучше дождаться Андрея, когда он с победой вернется в Москву. Прийти вместе с ним — гордым, пахнущим порохом…

А еще бы лучше что-то совершить самой, такое сделать, что все ребята ахнут от удивления и гордости за свою бывшую детдомовку. Но что же совершить?

Ася раздумывает, ищет выхода и наконец, как ей кажется, находит. Букет на радостях стиснут еще безжалостней. Ноги больше не требуют отдыха, а весело бегут прямо по мостовой, скачут с булыжника на булыжник. Каждому будет море по колено, если он может прожить, никому не садясь на шею да еще добившись уважения окружающих: Ксении, Феди, Кати, всего общего собрания!

Вот он, родной дом! Лестница, двери, звонок.

Первая же фраза Вари ввергла Асю в смущение:

— Умница ты моя! Захотела проститься? Да?

Варя была свежая, причесанная, в легком платье в горошек. Такой красавице не грех преподнести букет. Мало букета! Ася полезла в карман.

— Бери зажигалку. Хочешь?

Варя расцеловала Асю, касаясь ее щек влажными после умывания волосами.

— Вот ты какая… Недоспала, ног не пожалела…

Хорошо, что в полутьме прихожей не видно, как ты краснеешь. Что может быть неприятней похвалы, которую не заслужил! Ну ничего… Сначала Ася выложит Варе свой план, а затем все объяснит подробно. План-то Варя одобрит.

— Понимаешь, Варя… — начала Ася.

Но Варя крикнула:

— Степановна, я сейчас, — и, приложив к губам палец, как бы приказывая Асе помалкивать, пошла в детскую, чтобы спрятать зажигалку — память об Андрее.

Ася насторожилась. Кто же тут еще, кроме Вари?

— Наша. Фабричная, — шепнула Варя и пригласила Асю в общую комнату.

Эта большая комната служила семье Овчинниковых столовой и гостиной, но, когда не стало дров, превратилась в комнату для всего и для всех — в единственную отапливаемую в квартире комнату, отличающуюся от остальных помещений черным потолком, к которому была проволокой подвязана круглая жестяная труба.

Степановна совсем не походила на маминых подруг, собиравшихся в былые времена вокруг дубового обеденного стола, который, кстати сказать, Варя превратила в письменный и которым незнакомая женщина пользовалась как своим.

Отложив в сторону карандаш, Степановна недоумевающе уставилась на Асю, словно желая понять, по какому праву эта неизвестная босая девочка пришла мешать ее занятиям. Она, как сообразила Ася, училась вместе с Варей в школе взрослых и дорожила, по-видимому, каждой минутой.

Степановна выглядела много старше Вари, но далеко еще не была старухой. Во всяком случае, у нее были удивительно белые крепкие зубы и в волосах, в большом тяжелом узле, никакой седины. Была она тонка, узкоплеча, и если бы в ее темной холстинковой кофте, закрывающей горло до самого подбородка, был по-летнему открыт ворот, слишком бы, вероятно, стали заметны ключицы. Они и так сразу обрисовались, как только Степановна откинулась на спинку стула. Обрисовались ключицы, выставились вперед небольшие, огрубевшие от работы руки. Всякий бы при взгляде на нее сказал: наработалась, натерпелась…

Асю Степановна оглядела неодобрительно, настороженно. Коротко спросила Варю:

— Она?

Варя все тем же виноватым тоном ответила:

— Она. Моя воспитанница.

Степановна поправила:

— Не твоя, а государственная.

Не то было странно, что женщина произнесла эти слова, а то, что она и не думала улыбаться, произнося их. Ей непременно — Ася к этому уже привыкла — полагалось одобрительно улыбнуться.

Ася не раз слышала, что она «государственная». Когда детдомовцев — более или менее одинаково одетых, держащихся стайкой ребят — приводили в музей, на выставку, на утренник в Народный дом, они часто слышали слова «наши, государственные». Люди, говоря так, улыбались, а у детдомовцев дружно задирались носы.

Однако сейчас нос Аси, облупившийся от загара, заострившийся от худобы, не поднялся, а поник. Дело было не в суховатом тоне Вариной приятельницы, а в том, что Ася-то больше не была «государственной».

 

Сама виновата

Дружба между Варей и Степановной возникла не так давно, с той поры, как на военно-обмундировочной фабрике открылась школа взрослых. Несколько раз, отправляясь по домам после занятий, Варя и Дарья Степановна заводили долгий разговор о том, как теперь человеку следует жить.

Хлебнув в молодости горя и обид, Степановна требовала от своих товарок полного понимания того, что такое женское и классовое достоинство. Она не раз резко отзывалась о чтимом Варей семействе Овчинниковых. Не будь Андрей красноармейцем, ему бы досталось еще больше, однако и так хватало.

Поэтому-то Варя поспешила припрятать зажигалку, а войдя в комнату, засуетилась, не зная, как половчее начать общий разговор.

— Аська! — с неестественным оживлением воскликнула Варя. — Знаешь, где в цеху сидит Дарья Степановна? На месте Дедусенко! Против меня…

Варя стала рассказывать Асе, что Степановна часто ночует у нее (так и сказала: не в квартире Овчинниковых, а у нее!), что им обеим приходится готовиться к занятиям чуть ли не по ночам, ибо у них, кроме учебы, немало обязанностей, как и у всего рабочего класса. Впрочем, про весь рабочий класс вставила Степановна, недовольно оторвавшись на миг от своей самодельной тетрадки.

Ася недоумевала, что может иметь против нее эта женщина, — ведь не известно же ей, какую глупость отколола Ася нынче поутру? — и готова была разобидеться, но в Степановне проглядывало что-то такое, что сдержало Асю, даже вызвало в ней желание понравиться, заслужить одобрение.

И Ася нашла способ смягчить Степановну. Она заглянула в ее тетрадь.

— Трудный урок?

Своим вопросом Ася прежде всего хотела подчеркнуть, что ей совершенно не жалко стола, который захватили обе взрослые школьницы. Заглянув в тетрадь, испещренную цифрами, Ася поняла, что сможет блеснуть вовсю.

По распоряжению Наркомпроса всех старших детдомовцев еще зимой обучили новой метрической системе мер и весов. Кутаясь во что придется, дуя на иззябшие пальцы, дети наперегонки переводили золотники в граммы, футы и дюймы в сантиметры, придумывая хитрые задачки. Не удивительно, что Ася без ошибки выполнила задание, приводившее в отчаяние Дарью Степановну и Варю: в детском доме Ася была, можно сказать, чемпионом подсчетов по новой метрической системе.

Система эта. Как объясняла детдомовцам Ксения, была интересна не только тем, что она международная, интернациональная, но и тем, что ее окончательное введение — так прямо и оговорено в декрете — намечено к первому января 1924 года. Через пять лет! Пусть все, кто предсказывает большевикам близкую гибель, призадумаются над этим. Повторив слова Ксении, Ася удостоилась наконец улыбки Степановны. И, окрыленная этой невеликой милостью, приступила к важному для себя разговору, приступила издалека.

— У нас некоторые воспитанницы… старшие девочки… здорово научились шить. Ну, не очень здорово, но выучились…

План Аси был прост. Разве у нее в руках нет ремесла? Ведь в детских домах обязательное трудовое воспитание, хочешь не хочешь, выучат. Хотя Татьяна Филипповна и помогла по ходу дела, но все же Ася почти сама сшила себе сарафан, ну, не совсем сама, но считается, что сама. Этот вот клетчатый славный сарафанчик.

Выучили Асю строчить на машинке? Выучили! Нитка почти не рвется. Вполне можно поступить к Варе в моторный цех, вместе с нею ходить на работу.

Варю такой план должен устроить. Ей не придется делиться с Асей своим пайком, Ася и так будет сыта, не умрет с голоду, как бедная Леля Глущенко, полукруглая сирота… Фабричные кормятся неплохо. Всякий раз, как Варя приносила в детский дом кусочек селедки или горстку сушеной моркови, которую Ася делила на пять частей, Варя божилась, что сама совершенно сыта, что у военно-обмундировочной фабрики богатая столовка.

— Вот послушайте… — загадочно улыбается Ася. — Наши девочки хотят к вам на фабрику. Работать… Зарабатывать… А?..

Но Варя и Степановна стаскивают Асю с небес на землю. Немало опытных швей сидит без работы оттого, что с мануфактурой беда. Узнает Ася и другое: фабричным совсем не сладко, им очень и очень туго. Варька самым бессовестным образом выдумывала про свою сытость. Иной раз она с голоду едва не валится.

Степановна без стеснения высмеяла девчонок, не понимающих своего счастья. Государство взялось их кормить четыре раза в день, трудящиеся из хлебородных губерний шлют им сухари, из далеких южных республик прибывает сухой компот.

— Знаешь, чем мы с Варькой живы? — сказала Степановна. — Получаем в обед по тарелке туманных щей, и на том спасибо.

«Туманные щи» — это внизу капустный листок, повыше вода, а сверху туман носится. «Туманные щи» — одно из словечек торфостроевцев, принесенное Варей на фабрику.

— Скажи своим дурам подружкам, — говорила Степановна, — власть наша знала, что делала, когда собрала их под одну крышу. Каждому ребенку не дашь по сажени дров…

— По кубическому метру, — поправила Варя.

— Не дашь по целому метру? А на тридцать ребят не надо тридцати. Поняла? Нет, послушайте! Государство им отрывает последнее. Ильич каждую посылку, что приходит на его имя, отсылает детским домам, каждая фабрика соображает, что уделить детям…

Эти сыплющиеся градом слова так и воспринимаются Асей, как градины, колотящие ее со всех сторон. Разве она и без того не добита? А тут еще начались расспросы насчет детского дома. Отвечай, доказывай самой себе, как славно тебе жилось до последнего дня…

Например, у тебя башмак запросил каши. Ты идешь в сапожную мастерскую, садишься, словно какой-нибудь царь, на стул, покачиваешь ногой. Пусть вчера тебе пришлось, примостившись возле Татьяны Филипповны, накладывать латку на чью-то штанину, зато сегодня мальчишки залатают столь же крепко твой башмак.

Ася рассказывает, что детдомовцы готовят спектакль. Такой замечательный, что можно будет показывать в рабочих клубах… Еще нигде не была сыграна «История труда в России в песнях и сценах от Микулы Селяниновича до Интернационала». Федя Аршинов получил роль чудесного пахаря Микулы. Он будет точь-в-точь, как тот богатырь, — зеленые камлотовые штаны, красная рубаха с поясом и, самое главное, сумка, в которой не просто набито разное тряпье из швейной мастерской, а спрятана тяга земная, о чем он сам оповестит зрителей.

А ритмика, художественная гимнастика? Как только наступило тепло, Наркомпрос прислал образованную ритмичку, а она не посмотрела на то, что у рояля оторваны некоторые клавиши, и стала играть такие мотивы, что хотелось до вечера носиться через весь зал. Рассказывая об этом, Ася невольно вскакивает, выбрасывает руку вперед.

— Волевое упражнение на «гоп». Замереть на «гоп», подскочить на «гоп»!

Подпрыгнув, Ася замечает в углу на стуле букет. Сплюснутый, помятый, полуувядший, он вовсе не похож на тот, с которым она начала свое путешествие.

— Метла, — сконфузилась девочка. — Выбросить, что ли?

— Выбросить?! — строго переспросила Степановна и сняла с этажерки кувшин, купленный на ярмарке в Приозерске.

Набрав в кухне воды, ловко расправив каждую веточку, Степановна заставила ожить каждый цветок и задумчиво произнесла:

— Так и с людьми бывает…

Она вдруг повернула к Асе рамку с выцветшей фотографией — групповым снимком черноболотцев. Среди усатых и бородатых дядей в картузах и фуражках стоял Андрей, выделяясь своей непокрытой головой и тонкой, вытянутой, как у гусенка, шеей. Вечно он забывал застегнуть косоворотку, вечно смотрел именно так — удивленно, будто желая сказать: «Вот какая штука…»

— Вернется, а Варя не та, — сказала Степановна и вдруг напустилась на Асю: — А о взрослых думают твои девочки? Понимают, каково отрывать от себя последний кусок, отдавать последние силы? Варя, по-твоему, не в счет? Не обижайся, милая, но была бы ты дома, разве она могла бы столько учиться, ходить на лекции, на собрания? Не замечаешь, как поднимается? Нет, прежней она не будет…

Ася сидела, нахохлившись. Разве ей самой не видно, что Варя стала иной? Конечно, она поднялась. Она больше не Варька. Она Варя. Мама была не права… Может быть, впервые Ася восстает против своей матери. Ей становится жарко от мысли, что Степановна может узнать, догадаться об одном споре между Андреем и его старшей сестрой. Мама говорила тогда, что Варя не стоит Андрея, что она «совсем неинтеллигентная». Нехорошо говорила…

Разве Ася вправе помешать Варе учиться, «подниматься», как выразилась Степановна? Разве Ася не должна поступить в отношении Вари достойно и благородно?

Взрослые, казалось, забыли об Асе. Они торопливо пробегают глазами истрепанные страницы тоненькой книжки. Девочка берет в руки альбом с семейными фотографиями, устраивается возле окошка.

Много снимков в альбоме, на многие грустно глядеть… С одной из страниц улыбнулась нарядная тетя Анюта. Вот кто может помочь Асе! Вот кто ее спасет! Вспомнилось, как в пасхальное воскресенье они стояли вдвоем на площади, по-весеннему залитой водой. Тетка спешила к Казаченковым, у которых теперь какая-то детская здравница. Она даже сказала: «Если тебе, душенька, будет плохо, если станет невмоготу, я уж замолвлю словечко…»

Замолвить-то она замолвит, да лучше бы Асе «вариться в фабричном котле», а не в этой их здравнице. Но что поделаешь, сама виновата!

Ася сама виновата, ее дело — терпеть. Она захлопывает альбом, спокойно говорит Варе:

— Мне пора. Ты не волнуйся, я пойду попрощаться с тетей Анютой.

— В такую даль? — не то удивленно, не то обиженно морщится Варя. — И почему я должна волноваться? Нравится, — пожалуйста, иди.

Степановна отделывается суховатым кивком. Нравится, не нравится — Ася идет.

 

Бельэтаж

«Золотая голова» — Василий Мироныч Алмазов полгода назад подал одной из наследниц Фомы Казаченкова, приехавшей в его особняк, мудрый совет. Новой власти, считавшей важнейшей своей задачей борьбу за жизнь детей, трудно было отказаться от возможности дополнительно подкормить хоть какое-то количество детей. Сестры Казаченковы, имея за плечами давнюю славу благотворительниц, обратились с ходатайством в нужные инстанции (Алмазов подсказал, куда и к кому следует обратиться) о разрешении открыть — целиком за счет своих ресурсов — здравницу на тридцать девочек; мальчишек ни в коем случае!

Предложить властям такой дар, как детская здравница, означало сохранить добрую славу фамилии, а вместе с нею и прекрасный, украшенный кариатидами дом. Это означало сберечь от возможных реквизиций подмосковное Фомичево — житницу здравницы, а заодно и семьи Казаченковых; означало трудиться, иметь должность. Валентина Кондратьевна стала директрисой здравницы, Олимпиада Кондратьевна — ее заместительницей. Работой надо было обзавестись хотя бы для того, чтобы не нарушать одну из заповедей нового времени: «Не трудящийся да не ест».

Совесть бывших владелиц фирмы была успокоена тем, что персонал здравницы неустанно заботился не только о телах, но и о душах вверенных ему детей. В этом Ася смогла убедиться в первые же минуты своего пребывания в здравнице.

— Ты здесь наконец вздохнешь, вернешься к нормальной жизни, — сказала тетка, вводя Асю в дом Казаченковых. — Не нервничай, душенька. Посиди, осмотрись. Я поднимусь к хозяевам, а затем, если все уладится, и тебя пригласим.

Ася осталась внизу, в комнате, которую здесь называли холлом, наедине с огромным чучелом медведя, задравшим морду к потолку, расписанному столь торжественно, что он напоминал церковный свод. Асе, уже побывавшей в этом доме на елке, холл запомнился просторным, но теперь он походил на мебельный магазин: из бельэтажа, отданного под здравницу, пришлось многое вынести. Шутка ли, разместить тридцать кроватей?

Вечерело. Окна комнаты выходили на запад. Большое трюмо пылало тревожными красками неба, полировка красного дерева светилась багрянцем. Ася, храбрившаяся весь день, тщетно пыталась и сейчас не трусить, однако, заслышав, что кто-то спускается по устланной ковром лестнице, съежилась, забилась в угол дивана.

В холл вошли две девочки — долговязые и некрасивые (трудно блистать красотой, если тебе двенадцать лет, ты худа, бледна, плохо одета и острижена под машинку). «Приютские», — определила Ася, для которой слово «приютские» теперь вовсе не означало «детдомовские». Девочки, держа в руках узелки с вещами, поглядывали на лестницу, поджидая, как явствовало из их разговора, тетю Грушу, ту самую старушку в чепце, что почтительно поклонилась, впуская в дом Асину тетку и Асю.

Прихорашиваясь перед трюмо, девочки заметили отражение Аси и живо обернулись.

— Новенькая?

Ася неопределенно мотнула головой. Тетя Анюта, хотя и надеялась устроить ее сюда, все же опасалась некоторых формальностей. Здравница была основана с той целью, чтобы девочки-сиротки могли после Казаченковской больницы завершить свое выздоровление. Ася же о больнице не лежала, а Казаченковым как-никак приходилось следить за соблюдением правил.

— Здесь хорошо? — в свою очередь, спросила Ася.

— Ничего. Спасибо хозяевам: белье меняют, добавки дают, — сказала одна, та, у которой на правом верхнем веке созревал ячмень.

Другая немного заикалась. У нее получилось:

— Д-да-рят по-ддарки при в-выписке.

Подарки? Ого! Хорошо бы чулки или цветные карандаши!

— Всем дарят?

Девочка с ячменем подмигнула здоровым глазом:

— Будешь уважать старших, получишь через полтора месяца. При выписке.

Ася промолчала. Неудобно было сказать, что тетка собиралась продержать ее у своих друзей не один срок.

— Ув-в-важай, — подтвердила заика. — Н-не н-нахальничай.

Обе деловито принялись развязывать свои узелки, чтобы Ася, если у нее чистые руки, потрогала новенькие подарки.

Руки у Аси были чистые; тетя Анюта снаряжала ее старательно, чтобы не стыдно было показаться на людях. Сарафанчик выстиран, выглажен, и сама вымыта с ног до головы. Можете быть покойны! Такими руками, как сейчас у Аси, можно, не нахальничая, хвататься за любой предмет. Что же лежит в узелках?

Поверх какого-то домашнего старья сияли новизной дары Казаченковых. Ася ахнула. Иконки! Пресвятые девы с младенцами, золотые нимбочки вокруг голое. И книжки. Тоже одинаковые!.. Ася полистала «Краткий молитвослов», в котором сообщалось, как оправлять лампаду, как складывать пальцы правой руки для крестного знамения, полистала «Закон божий»… «Новый завет»! Чем же он новый?

Девочки любезно вытащили из-за пазух подвешенные на одинаковых шнурочках нательные кресты и в придачу к ним крошечные овальные образки — посеребренные, с лазурью.

— Т-то-же п-подарки. Зав-видно?

В холл за Асей спустилась не тетя Анюта, а уже знакомая Асе полная, улыбчивая Василиса Антоновна. Тогда, на елке, она была еще толще и улыбалась еще слаще. Тогда она звалась экономкой богатого дома Казаченковых, теперь заведовала скромным хозяйством здравницы.

Василиса Антоновна не сказала, а пропела:

— Милости просим, маленькая беглянка!

По ее одобрительной улыбке можно было судить, как подала Асина тетка ее бегство. Ася вовсе не просила жаловаться Казаченковым на детский дом; она ведь не жаловалась, просто сказала тетке, что ей надоело, и ничего больше. Конечно, Лапша пожаловалась не без умысла: Ася обязана была понравиться Казаченковым, разжалобить их. Асе так и было приказано:

— Ты им старайся понравиться.

Сопутствуемая ласковой экономкой, Ася поднялась на верхний этаж, куда, как сказала Василиса Антоновна, вообще-то сироток не пускали. Еще на лестнице Ася почуяла волнующий запах; она не сразу поняла, что сверху тянет ванилью, а подумала: праздником, именинами!

Внюхавшись, распознав точнее запах, девочка решила, что Казаченковым — как однажды и им, маме, Варе и Асе, сразу по трем карточкам — выдали, срезав сахарные талоны, ваниль. Дома-то все отложили для Аси — все три длинных черных стручка. В стакан кипятку опускали дольку ванильной палочки, которая, разбухнув, превращала горячую воду в душистый напиток, и девочка, прикрыв глаза, воображала, что во рту у нее ватрушки, пирожные, невесть что…

На столе у сестер Казаченковых не было пайковой ванили, — им хватало старых запасов, и не только пряностей, а и более тяжеловесных продуктов. На фарфоровом блюде с зубчатыми, словно кружевными, краями красовался румяный, пухлый крендель. Угощение было приготовлено не для Анны Ивановны, которая явилась в этот вечер нежданной гостьей, а для восседавшего перед нарядной, очень вместительной чашкой священника, такого же седовласого, как и обе хозяйки.

Тетка, раскрасневшаяся от чая, а может быть, и от трудного, для нее разговора, сказала Асе каким-то особенным голосом:

— Поздоровайся, душенька… Ну… По всем правилам Анненского института. Поблагодари.

Более или менее по всем правилам, взявшись пальцами за края сарафанчика, Ася присела. Всякий раз вспоминая потом об этом покорном реверансе, она ненавидела тетку, а себя еще больше.

Ася была оглушена и подавлена. Боясь задеть что-либо из дорогих, словно выставленных напоказ вещей, заполонивших верхние комнаты с той поры, как в особняке поселились тридцать девочек, она в оцепенении опустилась на предложенный ей стул и стала жевать ломтик сдобного кренделя, почти не чувствуя его вкуса. Сигналы тетки, выразительно глянувшей на длинноволосого батюшку и на киот, сияющий драгоценной ризой, Ася восприняла не сразу, а поняв, испуганно вскочила и перекрестилась, как положено перед принятием пищи.

Угощение Асе было подано старшей из сестер. Эта седая дама в черном муаровом платье, мило поигрывая красивым, мелодичным голосом, рассказала, как встретилась у Алмазовых с Асиным дядей в час, когда господь послал ему испытание (при этом она сострадательно взглянула на Асю), и дала ему обещание (здесь уже сама Ася удивленно вскинула глаза) не оставить сиротку, если потребуется.

Слово «сиротка» заставило Асю подобрать ноги под стул; на ногах были стоптанные домашние туфли тети Анюты, привязанные к щиколоткам, чтобы не слишком шмыгали.

Вскоре Валентина Кондратьевна, переложив на Олимпиаду Кондратьевну обязанность потчевать батюшку, пригласила тетю Анюту спуститься, взглянуть на апартаменты, где будет набираться сил и приходить в себя после всех бед ее племянница. Вслед за теткой засеменила охваченная страхом и любопытством Ася.

Обстановка дома была хороша, особенно для неискушенного детского вкуса, не умеющего отличить показную роскошь от красоты, рожденной художником. Гостиная Казаченковых, где прежде ежегодно на высоченной елке зажигалось множество свечек, где вперемежку с молебнами происходили приемы купеческой — да и не только купеческой! — знати, эта шикарная гостиная стала вместилищем тридцати одинаковых кроватей.

Кровати, привезенные из Казаченковской больницы, застланные больничными одеялами, стояли ровненько, изголовье к изголовью. Ночью каждая девочка, лежащая лицом к окнам, могла видеть перед собой не только шторы, в шелку которых переливался красноватый свет лампады, но и собственное отражение, стоило лишь приподняться с подушки: в простенки между окнами были вделаны отличные зеркала. Другой ряд девочек, обращенный лицом к противоположной стене, мог хоть всю ночь любоваться отражением той же лампады в стеклах и позолоченных рамах густо навешанных картин.

На одну из картин, самую большую, тетка еще тогда, на елке, обратила внимание Аси, шепнула ей, что это грандиозное полотно создано кистью известного мастера.

На фоне цветущего, залитого солнцем сада стояли нарядные дети — мальчик и две девочки. Центром композиции был детский велосипед с огромным передним и маленькими задними колесами. Столь странный образец техники девятнадцатого столетия не был знаком сверстникам Аси; его в восьмидесятых годах Фома Казаченков выписал из Швеции для своих внуков и наследников.

Думал ли знаменитый Фома, что его внучки, две девочки в золотых, по-английски длинных локонах и светлых воздушных платьицах — такими их запечатлел художник, — в будущем, когда волосы из золотых станут белыми, а одежда, как правило, черной, вынуждены будут трудиться; не просто благодетельствовать, а трудиться, выхаживая чужих золотушных, одним своим видом вызывающих у благородных дам брезгливость девчонок? И постоянно при этом опасаться внезапного визита какого-нибудь товарища из Народного комиссариата.

На картине юная Валентина премило улыбалась, зато некрасивая, тонкогубая Олимпиада, обняв руль велосипеда, скорбно глядела в лазурное небо.

— Липочка так и не изменилась, — снисходительно заметила старшая из сестер Казаченковых.

— Да, да… Все такая же, — подтвердила Анна Ивановна.

Обе собеседницы понизили голос, заговорили о том, как трудно в столь сложное, смутное время иметь помощницей существо, не склонное заниматься мирскими делами. Ведь действительно, все повседневные заботы о телах сироток, все «мирское» пало на плечи Валентины Кондратьевны. Олимпиада Кондратьевна хлопотала лишь о детских душах.

«Забота о душах» была налицо: к изголовью каждой кровати подвешена иконка, точно такая же, что входила в набор подарков каждой ненахальной девочке. В углу спальни возвышался столик — аналой, на котором стоял трехстворчатый образ и покоилось евангелие с закладкой из сафьяновой кожи.

Приозерская бабушка, мать Ольги Игнатьевны и Андрея, на лето забиравшая маленькую Асю к себе, приучила ее к длинным беседам с господом богом. Сейчас Ася в смущении подумала, что давно уже не молилась. Может быть, потому на нее и свалилось столько бед!..

Окаймленное тяжелой шелковой занавесью, окно было затворено, но и сквозь двойные стекла, особенно если привстанешь на цыпочки, можно увидеть улицу. Отсюда, из бельэтажа, Асе были видны и узорная железная решетка сада, отлитая по рисунку известного архитектора, и живая изгородь, помогающая этой решетке скрывать от любопытных прохожих дом богачей, и широкая улица.

Улица жила своей жизнью. В этот предвечерний час по ней шла толпа — усталая, наверняка голодная, но не понурая, не мрачная. Многие, похоже, возвращались с субботника: кто нес на плече лопату, кто кирку, кто кусок кумача на древке. В одной группе пешеходов разгорелся спор. И, видно, горячий. Жаль, что слова не достигали сюда, за эти двойные рамы, в отодвинувшийся от тротуара, отгороженный железным и цветущим, живым заслонами дом.

Ася следила за спорщиками. Кто-то сердился, кто-то смеялся. Спор не утихал, горячий, веселый.

Вот так постоянно схватывались между собой ребята в Доме имени Карла и Розы… О чем там только не спорили! О будущем, о прошлом, о настоящем. И, конечно, о том, существует ли бог. Правда, Ася и некоторые ее подруги при этом зажмуривались, но ведь все равно слышно…

Прощаясь, тетка умоляла Асю показать себя хорошо воспитанной девочкой.

— Дурочка, тогда тебя надолго пригреют под теплым крылышком… И ты наконец вздохнешь, вернешься к нормальной жизни.

 

Через решетку

В тихой заводи здравницы время ползло нестерпимо медленно — от еды к еде, от молитвы к молитве.

В те минуты, когда Асе удавалось прильнуть к оконному стеклу, она с жадностью всматривалась в улицу, дополняя воображением подмеченную сценку, провожая тоскующим взглядом и одиночку-прохожего и редкий трамвай, обвешанный пассажирами. Что, кроме окна, кроме шумящего за окном кусочка улицы, связывало ее теперь с мчащейся жизнью?

Заходила на прошлой неделе тетя Анюта, снова просила Асю быть хорошей. Других посетителей, как сказала тетка, Асе ждать нечего. Еще в тот вечер, когда Ася осталась в здравнице, Варя и Татьяна Филипповна явились к Алмазовым и узнали, что Ася «устроена наилучшим образом».

И все-таки Асе казалось странным, что никто о ней больше не вспоминает, ни одна душа. А она? Ловит минуты, чтобы подбежать к окну, взглянуть на калитку в надежде, что кто-нибудь покажется, кто-нибудь из ее прошлого, еще такого близкого, но уже словно отрезанного, оставшегося за чертой вот этой чернеющей среди зелени железной решетчатой ограды. Однако никто не показывался…

Ася жила, как во сне. Ведь если взглянуть на свою теперешнюю странную жизнь глазами прежних товарищей — не только Феди и Кати, но и любого детдомовца, — и впрямь покажется: видишь сон… Непонятный сон, нехороший. Даже выдумщица Сил Моих Нету никогда не видела таких снов…

В первое воскресенье июля, когда все обитатели здравницы, кроме занятых по хозяйству, отстояв обедню, вернулись из церкви, где служил тот самый батюшка, что любил крендели, пахнущие ванилью, девочки оказались предоставленными самим себе. Не сразу, а после обеда, после положенного по расписанию отдыха.

Наверху собрались гости: неизменный батюшка, таинственная старуха, что всегда приходила к Казаченковым с большой закрытой корзиной, и другие «очень приличные господа», как несколько раз повторила тетя Груша, на чьей обязанности лежало обеспечить тишину в бельэтаже.

Тетя Груша предпочла выставить девочек в сад; одной Асе удалось остаться в спальне, посидеть у окна. Другим бы ни за что не позволили: всякий, кто без присмотра остается в комнате, может что-нибудь в ней испортить. Но Ася Овчинникова — как-никак, племянница Алмазовых. Тетя Груша поправила свой чепец и буркнула:

— А пес с тобой!.. Сиди.

Взобравшись на подоконник, Ася видела, как тетя Груша, проверив запор калитки, понесла в дом большой фигурный ключ. Стало быть, гости в сборе. Теперь старуха пойдет в сад. В глубине сада, за домом, — место для прогулок. Надо наблюдать за сиротками, которые могут поломать кусты. Ася свободна до ужина. Она не сдвинется с места, не покинет свой излюбленный пост.

Сверху голоса почти не доносятся, там даже за званым столом предпочитают говорить шепотом: нынче все буржуи должны притихнуть. Ася, возвращаясь из церкви, вычитала кое-что из листовок, расклеенные на заборе. Вычитала и запомнила:

«Очистить Москву от спекулянтов!

Нетрудовые элементы из Москвы вон!»

Еще в листовках было страшное для буржуев слово — ВЧК, Хотя Казаченковым-то оно не страшно: у них здравница, они трудовые.

Они вроде даже добрые. За них злобствует Василиса Антоновна. Пусть она постоянно улыбается, так что рот у нее вечно похож на скобку; пусть она не говорит, а поет. Все равно злючка. Асе часто кажется, что сестры Казаченковы, эти добрые дамы, для того и держат возле себя толстуху, чтобы самим оставаться хорошими.

Вчера во время чая одна из сироток, такая костлявая, что все ее зовут Спица, притащила из кухни кувшин кипятку и поставила его на буфет без подставки. На дорогом дереве остался круглый след. Это нехорошо, нехозяйственно, но Спице жгло руки, и она забылась. Прося прощения, она все повторяла:

— Я забылась.

Экономка тоже забылась. Как крикнет:

— Что же, людям срамиться с таким буфетом, когда вернется прежняя власть?!

Сами Казаченковы так бы не крикнули.

Толстой Василисе можно забываться, а Асе не позволяют. Вот на днях перед ужином, когда Ася вместе со всеми стояла за стулом, лицом к лику Спасителя, когда она вслед за другими шептала; «Ты даешь им пищу во благовремении, отверзаешь ты щедрую руку твою», — ей представилась другая столовая, шумная, веселая, и она возьми да брякни, лишь только все уселись за стол:

— В детских домах тоже дают во благовремении, четыре раза в день, по кухонным часам.

Василиса Антоновна, разрезавшая запеканку на пятнадцать частей, обронила нож.

— Выйди, неблагодарная! Ведь знаешь, что за едой ни слова!

Почему «неблагодарная»? Почему «за едой», если запеканка еще не роздана? Ася осталась без ужина. Олимпиада Кондратьевна не заступилась, сделала вид, что все еще шепчет молитву. Эта сестрица, похожая на лягушку, всегда присутствует при трапезе, чтобы сироткам было кого благодарить за щедрую руку.

Вспоминая это, Ася смотрит в окно. Тихо… Будто ночью. На улице почти пусто. Мужчина в соломенной шляпе тащит вязанку хвороста. И вдруг… Вдруг, словно из-под земли, выросла знакомая фигура.

Пересекая трамвайные рельсы, прямо к калитке шагала Татьяна Филипповна в своем неизменном жакете, летом заменяющем пальто, с косынкой на русой голове.

Асе показалось, что Татьяна Филипповна идет, сгорбившись, словно у нее на спине тяжесть. Но раздумывать было некогда. Ася спрыгнула с подоконника и, минуя холл, через «черную» прихожую выбежала в сад. Она кинулась было к тете Груше, да вспомнила, что сегодня не велено пускать посторонних из-за какой-то новой эпидемии в городе (когда у Казаченковых гости, в городе обязательно эпидемия!). Скорей к Татьяне Филипповне, иначе она сгинет так же внезапно, как появилась!

Ася и радовалась встрече и трусила. Неприятно, если Татьяна Филипповна возьмется за Асю по всем правилам новой педагогики, начнет разбирать ее проступки… Но вообще-то Ася согласна, чтобы разобрала, лишь бы не услышать, что слово «навсегда» действительно означает навсегда. Захотелось выложить все свои жалобы, все обиды, как когда-то выкладывала их маме. Это ничего, что калитка на запоре, можно махнуть через решетку…

Подстегиваемая нетерпением, Ася мчалась к калитке большими и, как ей казалось, необычайно ловкими прыжками. Руки то ритмично выбрасывались вперед, то откидывались назад. Раз-два-три! Раз-два-три! Волевое упражнение на «гоп»! Прыжок, еще прыжок!

По знаку заметившей ее Татьяны Филипповны Ася свернула от калитки в сторону и проскользнула в узкое, укрытое от глаз обитателей дома пространство между кустарником и оградой. Туда же со стороны улицы подошла Татьяна Филипповна, объяснив, что при странных порядках, заведенных в здравнице, лучше повидаться тайком; Варю, оказывается, два раза сюда не пустили. Погнали от калитки, и весь разговор…

Так они и встали друг против друга, разделенные железной решеткой, — Татьяна Филипповна и Ася.

— Вот ты как скачешь?! — не то удивленно, не то с облегчением сказала Татьяна Филипповна.

Но Ася, вглядевшись в пришедшую, перепугалась.

— Болели? Что с вами? Нет, правда…

— Ничего.

Девочка не случайно задала такой вопрос. Татьяна Филипповна не только сгорбилась, но в лице ее, во всем облике произошли разительные на свежий глаз перемены. Не от болезни, а от большой беды. Однако дети, по решению Татьяны Филипповны, не должны были знать о ее горе. Потому она и ответила Асе: «Ничего». А могла бы ответить: «Командир батальона Григорий Дедусенко погиб в боях за Стерлитамак».

Как и все жены, матери, дочери, проводившие на фронт своих близких, Татьяна Филипповна понимала, что многим бойцам не суждено возвращение, но, как и все, упрямо верила в будущую счастливую встречу.

Ей и Григорию почти не пришлось пожить вместе, но впереди всегда маячило время, когда их ничто не разлучит. Она и сыну постоянно твердила: «Когда вернется папа…», «Когда мы будем втроем…». Теперь это кончено. Времена, когда они будут втроем, не настанут.

Горько Татьяне Филипповне вспоминать, как в самый канун разлуки она чуть не затеяла ссору. А ведь вина мужа была лишь в том, что, уходя в бой, он тревожился о «детском фронте» не меньше, чем о своей семье.

С той поры, как Татьяна Филипповна стала бойцом этого фронта, в ней многое изменилось. Про нее, определяя стиль ее работы, стали говорить: «Не гремит и не пылит». Жизнь в детском коллективе сдержала ее жесты, умерила размашистый шаг, отучила от скоропалительных решений.

Последние десять дней, когда она, оглушенная горем, пыталась ничем не выдать себя, налили ее спокойствием, как свинцом.

Ася была наполовину обманута этим спокойствием, но только наполовину. Ее не удивило, что Татьяна Филипповна словно забыла об Асином бегстве, не стала углубляться в его причины (кстати сказать, Ксения выдавила из себя признание, что поцапалась с этой невыдержанной девчонкой), а просто спросила:

— Так как же тебе здесь живется?

Вытянувшаяся, повзрослевшая с той поры, как осталась без матери, Ася научилась многое понимать, Она почувствовала, что все приготовленные ею жалобы, все ее маленькие горести и обиды невелики рядом с чем-то, что несла в себе высокая русоволосая женщина, стоявшая по ту сторону решетки. Девочка, в свою очередь, вымолвила:

— Ничего.

— Меня, Аська, мучило, что я не пришла проведать тебя раньше. Но я не могла.

Достаточно было взглянуть на Татьяну Филипповну, чтобы поверить: действительно не могла.

Татьяна Филипповна продолжала:

— Можно быть спокойной? Твоя тетка уверяла нас, что ты попала в исключительные условия.

Ася не позволяет себе жаловаться, она отвечает взрослым тоном:

— Условия приличные.

Татьяну Филипповну тоже не обманешь: Асина бодрость весьма сомнительна. Но ближайшее время — голодный июль девятнадцатого года — обещает быть таким трудным, что взрослые в отношении детей думают чаще всего так: выдержат ли они до осени?

— Держись, Аська, — говорит Дедусенко и, просунув между железными прутьями свою широкую ладонь, дотрагивается до загорелой, немногим толще прута детской руки.

Задолженность хлеба населению столицы росла. Москвичам недодавали даже скудной пайковой нормы. Подбирались запасы в детских домах.

— Мы на митинге были на Пресне, — говорит Татьяна Филипповна. — Я и трое наших именинников. Да ты же не знаешь?! Хоть бы спросила о Феде, он о тебе справлялся… Приняли всех троих.

Вот как… Федя о ней справлялся… Федю приняли.

Он теперь член Коммунистического Союза молодежи! Ася выпрямляется, закладывает руки за спину. Федя запрезирает ее, если она будет распускать нюни.

— Так что же говорили на митинге? Про войну, про хлеб?

— Про то, что июль — самый тяжелый месяц. И про то, что за ним следует август — пора урожая. А затем, Аська, недалек и месяц победы — Октябрь… Выдержим, а?

Для Аси это прозвучало так: держись до осени, не просись назад. Она не просится, только спрашивает:

— А колонисты скоро вернутся?

— Тоже осенью.

Ага, «тоже»! Повеселев, Ася спрашивает:

— Как там Шурка?

Впервые по лицу Шуркиной матери скользнула улыбка:

— По секрету скажу: обижен. Как это Федя без него вступил в Союз молодежи!

Ася просит передать всем ребятам привет. Союзным и несоюзным.

— Набирайся сил, — говорит на прощание Татьяна Филипповна, еще раз просовывая сквозь решетку руку. — Но, пожалуйста, без твоих штук. Время слишком тяжелое, а ты не маленькая. Обещай мне, что никуда не сбежишь, не выкинешь новое коленце.

— Обещаю. Знаю, что не маленькая.

Обратно от ограды она не бежит, не подпрыгивает на «гоп», а крадется, прижимаясь к стене ненавистного дома. Главное — остаться незамеченной, главное — сохранить возможность почаще уединяться у окна, видеть перед собой вечно манящую, живущую своей жизнью улицу.

 

Бог, сделай так…

В здравнице переполох: нагрянули комиссары. Пусть это две скромные с виду старушки с одним портфелем «а двоих, — страху они нагнали. Пришли, предъявили бумажку от Наркомпроса и наотрез отказались откушать, хотя директриса очень и очень любезно приглашала их к столу.

В субботний вечер каждому разрешается делать то, что он хочет, но Асю вдруг послали наверх, я библиотечную комнату, привести в порядок шкаф с детскими книгами.

Дорогие, нарядные книжки когда-то тешили внуков Фомы, потом его правнука, два года назад увезенного во Францию. Последнее время детской библиотекой пользуются сиротки, когда у них выкраиваются свободные от рукоделия и хлопот по хозяйству часы.

На полке рядом с «Воскресным чтением для детей» лежала справочная книга по детскому чтению. Ася сунула свой любопытный нос в это пособие, полистала его. О каждой рекомендуемой книжице можно было прочесть несколько пояснительных слов.

«Богато одаренная от природы, всеми любимая, симпатичная, глубоко религиозная девочка, спасая прислугу из воды, неожиданно умирает на пятом году жизни, вызвав общее сожаление». Может быть, прежде Асю и прошибла бы слеза из-за жалостной судьбы четырехлетней героини, теперь она лишь поежилась.

Повесть «Приключения сироты в степях Америки» была снабжена следующей назидательной фразой: «Так как сирота надеялся на бога, был честен и добр, то все обошлось благополучно и он богачом возвратился в Европу».

Такие книги, как сказано было в справочнике, «сеют семена благочестия и утверждают в сердцах детей страх божий».

Вскочив, Ася со злостью захлопывает шкаф. Кажется, наглоталась застойной, позеленевшей от тины воды.

Ася расхаживает по комнате, раздумывая. А ведь не случайно ее отослали в библиотеку подальше от «комиссаров». Хозяева опасаются Аси с тех пор, как, вспылив, она объявила, что ее дядя (да, да, тот самый дядя!) ушел добровольцем в Красную Армию, с тех пор, как она все чаще оказывалась «дерзкой девчонкой».

Скорее вниз! Но там уже тишь да гладь. Улыбающаяся Василиса Антоновна приводит в порядок спальню. Видно, сами благочестивые сестрицы при появлении комиссии ничем не обидели господа, но белыми полными руками экономки они свершили то, что требовалось: аналой мигом превратился в скромный, застеленный скатертью столик, с детских изголовий чудом исчезли все тридцать штук богородиц. На глазах у Аси, когда миновала опасность, и пресвятые девы и евангелие с закладкой, как ни в чем не бывало, очутились на своих местах.

Ася вновь ощутила тошноту, вновь словно тины глотнула. На вечерней молитва она простояла, как каменная, глядя в окно, завидуя вольно кочующим по небу облакам.

Не будь она связана обещанием, сбежала бы в тот же вечер. Но ей оставалось одно: излиться в письме.

Изливаться пришлось украдкой, отправлять письмо так же. Ася использовала единственную возможность: самодельный конверт был опущен в почтовый ящик воскресным утром по пути в церковь, и то пришлось сделать вид, что отстала из-за туфли, вдруг соскочившей с ноги.

Кому же адресовалось горячее послание Аси? Катя была в колонии, Ася написала Феде:

«Ты понимаешь, Федька, все тут красивое, картины тоже красивые, и я любовалась и даже представляла, как я вам их распишу, если вы не будете на меня злиться и обещаетесь не дразнить. Я любовалась, любовалась и вдруг поняла: мы заложники. Помнишь, ты рассказывал о заложниках? Мы стережем их буржуйские богатства. Не знаю, поняла ли это комиссия? Должна понять! Если бы не обещание, я бы бегом побежала к вам. Ладно, дразнитесь, дураки…»

В свое время Федя немало дразнил Асю. Она не забыла, как он незадолго до пасхи назвал ее пустоголовой овцой. Ксения тогда водила подряд три группы в кинематограф «Наполеон», где шла картина, которая в Москве наделала немало шуму и, как объяснял лектор, отвечавший на вопросы зрителей, хотя и была снята просто с натуры, без всяких художественных затей, впечатление оставляла неизгладимое. Картина называлась «Вскрытие мощей Сергия Радонежского». Пять веков эти мощи лежали нетленными, а когда их недавно вскрыли, оказались ватным чучелом с добавкой истлевших костей и битого кирпича. Сверху, на святой раке, нашлась записка, которую тоже заснял оператор: «Большевики, не вскрывайте мощей, вы завтра все ослепнете».

Ася не то что боялась ослепнуть, но грешить не хотела и потому в кинематограф не пошла, как и некоторые другие девочки. И все же Федя выложил ей все, что сам запомнил из картины и лекции.

Федя сказал, что когда человек прав, он не боится смотреть и слушать, не боится спрашивать и отвечать.

В здравнице Казаченковых только и раздавалось:

— Верующие не должны вопрошать. Они должны верить тому, что сказано.

Нистратов же, директор детского дома, требовал:

— Спрашивайте! Вы что, ничего не хотите знать?

И спрашивали, особенно во время вечерних бесед. Не боялись задать вопрос, даже не очень умный. Например, про домового или про Антипку Беспятого — верно ли, что он живет под мельничными колесами? Правда ли, что камень-сердолик спасает от вампиров? На все давался ответ. Не простой, а научный. Иногда отвечал директор, иногда Ксения, иногда Федя.

Получит ли Федя письмо Аси? Она не без умысла сообщила ему, что в следующее воскресенье ее, как всегда, поведут утром в церковь, описала путь от церкви до здравницы, указала час, когда кончается служба…

Наконец пришло воскресенье. Дождя нет, но августовское небо хмуро. Призреваемых сироток обрядили в серые больничные халаты (иной теплой одежды в здравнице нет) и повели к обедне.

Девочкам известно: церковь — дом божий. Нужно слушать внимательно, что там читается и поется, вовремя положить крест и поклон, показать свое смирение перед богом. Однако Ася то и дело опаздывает показать смирение. В такие минуты белая ручка экономки больно стискивает Асин локоть, вылеченный в детском доме.

Думать в церкви о постороннем — грех. Но Ася думает. Вновь и вновь она спрашивает себя: почему все, кто ей мил, не в ладах с господом-богом? Почему та же Василиса, притворщица и обманщица, даже сирот обижает его именем?

Ася с вызовом глядит на священника, того самого, что любит бывать у Казаченковых и кушать крендели, пахнущие ванилью. Что бы он ни возглашал, она не желает слушать. Мысли бегут своим путем. Одно за другим, словно кадр за кадром в кинематографе, проносится все увиденное и услышанное за последнее время. Гость не много гостит, да много видит. У Аси был острый глаз. О ее душе заботились более ревностно, чем о теле. Каков же итог?

Поп взмахивает кадилом. Сладостный запах, еще более сладкий, чем запах ванили, вползает в Асины ноздри. Она вопрошающе смотрит на иконостас, на ряды темных, строгих ликов, поставленных в несколько ярусов. Смотрит на царские врата. И вдруг мысленно, как бы собрав воедино нечто, давно зреющее в ней, произносит нелепейшую, но очень горячую молитву:

— Бог, сделай так, чтобы тебя не было!

И повторяет упрямо:

— Сделай так!

…На улице ливень. Деревья отчаянно машут ветвями, не то отбиваясь от потоков воды, не то стараясь заполучить как можно больше влаги. Серые халаты девочек потемнели, самодельные тапки сняты с ног, — пусть холодно, была бы цела обувка. Ася не чувствует холода, она бежит по мостовой непривычно веселая, словно скинувшая какой-то груз. Гоп через лужу! Гоп! Небо сверзилось на землю. Здорово!

Славный ливень! Василиса Антоновна в панике спасает свои юбки. Лужи кипят пузырями. Славно!

Правда, лихая погодка отняла у Аси надежду, лелеемую с прошлого воскресенья, когда она вон там, на углу, у подъезда столовой «Труженик», опустила в ящик конверт с адресом детского дома.

Ненастье разрушило Асины планы, но это не мешает ей плясать под дождем, благо толстая экономка несется во всю прыть, несется — не обернется.

Жаль, что кончается улица, что сейчас за поворотом вырастет красивый, ненавистный дом, из которого Асе нельзя убежать.

И вдруг… Любимое волшебное «вдруг»! Вдруг она видит: под навесом столовой «Труженик», благоразумно укрывшись от ливня, стоит Федя Аршинов. На нем кожаная куртка Каравашкина и заношенная, неизвестно где раздобытая буденовка с такой же звездой, как на курточке Шурика Дедусенко.

— Федька!

Ася бросается под навес, а стайка серых, потемневших от дождя халатов скрывается за углом вслед за экономкой.

— Федька? Ты? — Асины зубы стучат не то от холода, не то от восторга.

Федя шарахается от вороха брызг, которыми его обдает влетевшая Ася.

— Эх ты, мокрая курица!

Но эти слова вызывают лишь счастливый смех Аси.

— Пришел все-таки!..

— Захотелось обратно?

— Ага! Дразниться не будешь?

— Пошли, пошли. Дождя не боимся?

— Мы? Дождя?! Только, Федя, я Татьяне Филипповне слово дала…

— Дала и держи.

— А как же?..

— Я-то на что? — Федя откидывает назад сползшую на его светлые брови буденовку. — Я тебя украду.

— Чего?

— Я сразу придумал: украду — и все. Поняла?

У Феди слово не расходилось с делом. Взял да украл.

Не дожидаясь, пока за Асей вернется кто-либо из ее надзирателей, не дожидаясь, пока утихнет ливень, дети, смеясь, выбежали из-под навеса и ринулись вперед. Прощай, здравница! Так Ася и не получила полагающихся при выписке угодных богу даров…

— Имей в виду, — сказал ей в пути обстоятельный Федя, — у нас очень туго с шамовкой. Сухари подъели…

Он шагал своей ровной, степенной походкой, хотя дождь не щадил его русой непокрытой головы и ситцевой выцветшей рубахи. Кожаная куртка и красноармейский шлем укрывали девочку.

— Нужна мне шамовка! — лихо ответила Ася.

 

Дракон под колесницей

Пятое сентября оказалось для Аси знаменательной датой и не только потому, что это был день возвращения колонистов в Москву.

Сразу же после завтрака Ася помчалась в зал, в высокий двухсветный зал, щедро пронизанный солнечными лучами. Центральная часть его вот уже с неделю как освобождена от стульев и скамеек и отдана детдомовским художникам.

Талантов в Доме Карла и Розы всегда хватало, не хватало возможностей, позволяющих этим талантам проявить себя в полную силу. Однако, когда детский дом начал готовиться ко Дню советской пропаганды — такой день Наркомпрос устраивал по всей республике, — возможности стали почти безграничными, так, во всяком случае, утверждал Федя Аршинов, председатель комиссии по проведению этого знаменательного дня.

Федя и оба его помощника (у всех троих имелись новенькие билеты с буквами РКСМ на обложке) раздобыли в недрах Наркомпроса два рулона обоев, на обратной стороне которых не побрезговал бы рисовать и сам Репин. Райкомовцы, удивляясь собственному размаху, отсыпали Феде в пять бумажных фунтиков сухой краски. Пять разных колеров, как возвестил своим художникам Федя, — это почти спектр!

Остановка была за кистями, но их энергичная тройка сумела изготовить «из подходящего сорта волос». Призвав на помощь общественное мнение, Федя несколько укоротил мягкую, пушистую косу Вавы Поплавской.

Так или иначе, художники были оснащены, и за их творчеством следили десятки взыскательных глаз. Все понимали: нельзя ограничиться украшением своего дома одними осенними листьями, даже если они красных оттенков, даже если они перемешаны с огненными гроздьями рябины. Пропаганда есть пропаганда.

В сарафанчике, особенно запестревшем после общения с красками, Ася стоит над своим творением, разостланным на полу. Картина предназначена для вестибюля, чтобы каждый вошедший в детский дом был распропагандирован в первую же минуту. Тема ее одобрена всем коллективом.

Суровые, непреклонные, идут с винтовками наперевес красноармейцы. Их лица и руки желты оттого, что другого, более подходящего оттенка в наличии не оказалось. Красноармейцы спешат на защиту Советской республики, которую Ася изобразила в виде женщины на колеснице Революции. Под колесами ярко-красной колесницы, поглотившей чуть не ведерко киновари, корчится дракон в цилиндре, окрашенном сажей. (Ася добилась того, что цилиндр, на котором оставлены белые блики, кажется выпуклым и блестящим.) Дракон этот — как поймут даже малыши, младшие из младших, — есть издыхающий, ненавистный империализм.

День пропаганды назначен на седьмое сентября, но в детском доме почти все готово к пятому. Вон Панька Длинный кладет на свой плакат последний вдохновенный мазок, вон Оська Фишер стирает тряпкой след чьей-то нахальной подошвы, наступившей на небо, коему следует безмятежно голубеть над головами демонстрантов. Все готово ради приезда долгожданных колонистов.

Ждет ли черниговцев Ася? Ждет! Она очень скучает без Кати. Ждет и трусит. Как-то они встретятся с Ксенией? Говорят, она здорово организовала жизнь колонистов. Наверное, стала еще сознательней и Асю окончательно запрезирает…

Скоро минет месяц с того мига, как Ася, подбадриваемая Федей, вымокшая и счастливая, вбежала под гостеприимную колоннаду детского дома. Татьяна Филипповна позаботилась, чтобы Ася не слышала слишком много упреков, не пожалела, что вернулась к себе.

Правда, расспросов было немало, всем хотелось послушать, как Асе жилось в мире капитализма. Федя так и разъяснял: тетка пристроила Асю в самое пекло старого мира. Ася красноречиво расписывала это пекло.

Как-то выслушает такие подробности Ксения? Опять скажет: «Соприкасалась»? Пожалуй, еще не поверит, что на мир Казаченковых Ася сумела взглянуть сквозь сито будущего.

Из оцепенения Асю выводит радостный голос ожившей за лето Сил Моих Нету:

— Вещи приехали! Два ломовика! Сами колонисты идут пешком, а вещи приехали, и Юрка хромой с ними.

По словам Нюши, телеги набиты невиданными богатствами. На весь двор несет сушеными грибами! И еще есть мешок чая из сухого смородинового листа! А гербарии? (Нюша сказала «бергарии».) А миллион коробок с дохлыми бабочками и жуками?

— До чего богато приехали! Сил моих нету…

Приехали!.. Ася в волнении представила себе многолюдную улицу. На перекрестках рабочие устанавливают ко Дню пропаганды деревянные щиты с наглядными таблицами и всякими сведениями про Советскую власть, а девушки из Союза молодежи весело расклеивают на стенах и заборах плакаты и листовки. Вот по такой улице, прямо по трамвайным путям, шагают сейчас загорелые колонисты, и Катя, обозревая Москву, так и вертит курчавой головой. А Ксения? Ксения, разрумянившаяся от ходьбы, знай покрикивает: «В ногу! Эй, анархисты, не путать ряды!»

В зал вошла Татьяна Филипповна. Крупная, чисто одетая, с круглым гребнем в гладких волосах. Она собирает ребят на разгрузку телег… Все дела свалились на Татьяну Филипповну. Нистратов стал знаменитым лектором — детдомовцы даже частушки сложили, где рифмуется лектор-директор. Он все чаще отлучается в самые разные аудитории — в рабочие клубы, в Политехнический музей, — а Татьяна Филипповна отдувайся, а детдомовцы жди, пока у нее дойдут руки, чтобы покроить теплые платья из той бумазеи, что к началу учебы Наркомпрос вытребовал в Центротекстиле.

Асе больно смотреть, как измучена Татьяна Филипповна. Часто кажется, будто она проплакала всю ночь, а она просто заработалась. С чего ей плакать?

— Так как же, ребята? — громко спрашивает Татьяна Филипповна. — Пойдете сгружать?

Она вербует всех художников, кроме Аси. Той поручено стеречь не только произведения, но и ценное хозяйство живописцев. Федя на этот счет строг.

Однако не он ли спешит сюда, в зал? Ася всегда узнает его уверенный, быстрый шаг. Дернул дверную ручку, пошел по залу — плакаты, разостланные на полу, сдвинулись, как от порыва ветра. Рослый, плечистый, почему-то насупленный. Светлые брови хмуро сошлись у переносицы. Что с ним? Встал над Асиным плакатом и молчит. Ася оробела.

Федя протянул ей газету:

— Читай! О детском санатории в Сокольниках.

Палец Феди двигается по строчкам, слегка размазывая нестойкую типографскую краску. Ася читает:

«Мещанская ненависть к коммунизму»… «Слово «большевик» для них: разбойник, мошенник, непонятное пугало…» Ася покосилась на Федю. Уж не спутал ли автор статьи насчет Сокольников? Не описывает ли он иное место? Ася продолжает читать:

«…Педагогический персонал не разъясняет смысл событий, не разоблачает сухаревские небылицы. Когда дети играют в красную и белую гвардию, руководительницы явно на стороне последней».

В здравнице Казаченковых о Красной Армии и пикнуть не разрешалось. Покосившись на Федю, Ася читает дальше:

«…Отдельные дети протестуют, почему нет икон, пугают адом тех, на ком нет креста. Одного мальчика, сына коммуниста, дети травили при пассивном отношении старших, и он ушел домой до срока».

В конце заметки было сказано: «Берегите детей не только от голода, но и от тлетворного влияния».

— Похоже? — спросил Федя. Его глаза загорелись суровым огнем.

— Похоже, — с виноватым видом пролепетала Ася.

Федин перепачканный палец поднялся кверху:

— «Правда» в канун Дня пропаганды печатает это на видном месте. А мы молчим.

— А как… А что надо?

— Собирайся, идем!

Ася испуганно сказала:

— Нас не пустят. Там, знаешь, какой запор? — Пальцы девочки пытались изобразить фигурный ключ, бдительно хранимый тетей Грушей.

— А мы не туда. Ломиться к твоим богачкам не будем. Нам есть куда идти. Тебя ведь просили, если будет невмоготу? Просили?

Асины щеки стали красней колесницы, родившейся под ее кистью. Однажды весной, после очередной стычки с Ксенией, Ася, всхлипывая, рассказала Феде и Кате о своей встрече с Крупской. Возможно, Асе в тот час очень хотелось уверить товарищей, что она СВОЯ, что она не хуже других, потому с особенным чувством прозвучали прощальные слова Надежды Константиновны: «Будет невмоготу, прибежишь сюда».

Прозвучали эти слова как-то так, что можно было подумать: Крупская усиленно просила Асю заходить почаще…

Но Ася-то понимает, что ждет ее страшный конфуз, что Крупская не может помнить с зимы девочку в бархатном капоре, да еще болтавшую всякую чушь; что у Крупской слишком много дел и слишком много встреч с умными людьми…

И при ком свершится конфуз? При Феде!

— Сегодня нельзя, — быстро говорит Ася. — До восьмого точно нельзя! Ведь это, Федька, Наркомпрос, это внешкольный отдел, это и есть пропаганда. Ты сам говорил, что они всю работу проводят. Сегодня никак нельзя…

— Именно сегодня, — отрезает Федя. — Именно перед Днем пропаганды. «Правда» знала, когда печатать, не откладывала.

— Ладно, идем! — говорит Ася, зная, что Федю не переспоришь. — Но с условием… — Для нее несомненно, что человек, не разрешающий детям высовываться зимой в форточку, требует от них и опрятности. — С условием, что ты вымоешь руки…

— А ты… а ты в зеркало глянь. Сама, как зебра.

 

Встречи на бульваре

Старательно отмыв все колера, действительно делавшие ее лицо несколько полосатым, Ася набросила на сарафан легкую белую кофточку, недавно переделанную для нее Варей из старой маминой блузки. Кофточку Ася зря не надевала: ветхая, да и мыла нет. Но сейчас она все-таки шла в учреждение, возглавляемое Крупской, и шла не одна, тоже немаловажное обстоятельство! Однако Асю не развеселил ни праздничный наряд, ни то, что в вестибюле на самом почетном месте уже приколачивали огненную колесницу.

Асе не по себе. Впереди неминуемый конфуз при встрече с Крупской. Впереди разговор о Казаченковых. Необходимый разговор, но что окажет тетя Анюта, и без того убитая Асиной неблагодарностью?

Кроме того, пока Аси не будет, здесь, в детском доме, произойдет долгожданная встреча.

Все готово к приезду. Плакаты повешены, дортуары выглядят так, словно ожидаются делегации от пролетариев всего мира. А в лазарете Яков Абрамович, как шальной, наводит порядок: будто все колонисты едут домой с плевритами и ангинами.

Татьяна Филипповна сказала, что встреча должна быть торжественной и горячей, чтобы каждый почувствовал, как это радостно — вернуться в родной дом. Говоря так, она, по разумению Аси, представляла себе час, когда Шуркин отец, бородатый командир в простреленной шинели, покажется на пороге детского дома. Этого часа ждут все детдомовские мальчишки…

Во дворе у колоннады Асю поджидает неумолимый Федя. За ремешок косоворотки засунут номер газеты. В калитку Федя шагнул первым. Ася плелась позади.

Мама говорила, что в трудные минуты надо быть философом. Ладно. Будь что будет…

До бульвара дошли молча, но только ступили на аллейку, Ася вскрикнула:

— Видишь, кто идет?! Видишь, придется вернуться…

Варя тоже заметила Асю. Вынула из книжки письмо, машет:

— Аська, пляши! Жив-здоров.

Ася пляшет, читает вслух о том, как красные войска бьют деникинцев, о том, что победа близка. Федя тоже любуется письмом, пришедшим с фронта.

Ася тащит Варю:

— Бежим к Татьяне Филипповне! Ей сразу веселее станет. Ведь мы от Андрея тоже долго не получали писем. И вот, пожалуйста!

Варя отводит глаза.

— Идите, ребята, куда шли.

Ася удивлена. Варю выручает возглас Феди:

— Наши! Вот они, черти!

По бульвару, на дорожках которого пестреют первые опавшие листья и шелуха подсолнухов — эти дорожки никто не убирал в Москве девятнадцатого года, — спешат колонисты. Сотня ребят, сотня знакомых лиц. Ася кричит на весь бульвар:

— Ох, Катька!

— Аська! Длинная стала.

— Ой, ты и черна!

— Федька, ура!

Пока колонисты еще не нарушили рядов, Ася видела Ксению. Размахивая по-военному руками, она шагала чуть поодаль, зорко следя за колонной. Где же сейчас Ксения? Куда девалась?

Вцепившись в загорелую Катину руку, Ася беспокойно озирается. Правда, где же Ксения? Заметила она или не заметила, что это именно Ася Овчинникова внесла анархию в сплоченные ряды? Оглядывается и Катя:

— Ксения Петровна! Вот же Аська!

Ксения смотрит на Асю и вдруг подмигивает ей, как старый товарищ. А Ася… Честное слово, еще никогда, никогда Ася так глупо не улыбалась…

Солидно, вразвалочку Федя идет переброситься словом — другим с Ксенией. Ася шепчет подруге:

— Катька! С чего это она мне? Видела?

— Все вижу! — Толстые добродушные губы складываются в лукавую гримаску. — А что? Она же меня просвещала, готовила в Союз. И я ее просвещала. Да еще Татьяна Филипповна писала ей насчет тебя. Все выложила! — Катя так почернела за лето, что улыбка ее стала ослепительней прежнего. — Ксения собирается дать тебе поручение. Напишешь стихи к октябрьским торжествам?

Ася не позволяет себе ни взвизгнуть, ни подпрыгнуть. Но удержаться от того, чтобы не чмокнуть Катю, не в силах. Хотя теперь доказано, что поцелуи вредны; даже рукопожатия, и те отменяются по соображениям гигиены.

— Катька, вспомни, что Ксения про меня говорила?

— Что ты сделана из хорошего материала.

Для Аси не секрет, чьи слова повторяла Ксения, но для всего мира — секрет! Одна Ася владеет тайной двух взрослых людей… Подчеркнуто безразличным тоном девочка осведомляется:

— Ей только одна Татьяна Филипповна писала?

Улыбка вновь шевелит губы все знающей и все понимающей Кати.

— Всякое получала… на свою голову.

Ася довольна. Милая, милая Ксения!.. Вот она подошла к Варе. Сразу видно, что к Варе, а не к некой гражданке Шишкиной. Рассматривает Варины книжки и вовсе не пожимает плечами. А Варька скорей всего выкладывает Ксении свою последнюю мечту. Она собирается на рабфак, на рабочий факультет, где даже малограмотного человека, как разъясняли на фабрике, могут обучить самым высшим наукам…

Ксения добирается и до Аси.

— Дай хоть взглянуть на тебя. Ты, я слышала, по важному делу идешь?

— Ага! — Ася знает, что у нее сейчас вид, словно у глупого теленка, но ничего поделать со своим видом не может…

Колонисты двинулись к дому, на бульваре остались Ася, Федя и Варя.

— Так что же у вас за важное дело? — спрашивает Варя.

Ася начинает рассказывать.

Феде остается лишь удивляться. Непонятна ему эта Аська! То увиливала, идти не желала, а теперь вдруг взвилась. Оказывается, у нее в Наркомпросе куча важных дел! Она надеется освободить директора от посторонних лекций и дать ему возможность воспитывать детей; она собирается создать Татьяне Филипповне нормальные условия для работы. И еще думает выпросить каждому по учебнику, а для всех волшебный фонарь… Что ее эдак пришпорило?

Варя удивляется себе. Долго ли будет так продолжаться? Всякий раз, как она вглядывается в эту девчонку, в этого тощенького цыганенка, она не может не видеть рядом другое лицо. Ведь и улыбкой они схожи, своей немного растерянной, милой улыбкой… Одно остается: чтобы Ася вдруг молвила: «Вот какая штука».

Ася подхватывает на лету желтый скрюченный лист и, желая показать, что тема разговора исчерпана, говорит:

— Вот какая штука.

Варя потрясена. Сбываются же помышления! Прежде чем распрощаться, Варя не то шутя, не то серьезно обращается к Асе:

— Выпросила бы ты заодно и мне удачи.

Слово «счастье» она не решается произнести.

 

Разговор у калитки

В здании на углу Остоженки и Крымской площади, в том здании, к которому судьба привела Асю в третий раз в жизни, Надежды Константиновны не было. Сидящая внизу у вешалки женщина выпроводила ребят за порог:

— Штатный ищите. Туда, в купеческие хоромы, весь культпросвет проводили.

В Штатном переулке, в «хоромах», окруженных садиком, оказалось полным-полно народу. Работники внешкольного образования, или, как их вскоре стали называть, «политпросветчики», заполнили комнаты и коридоры, заняли все скамьи и подоконники.

Все требовали к себе внимания: День пропаганды нельзя было встретить с пустыми руками. Кто добивался брошюр, кто плакатов, кто лектора, кто требовал целую концертную бригаду. У одного из столиков шла шумная регистрация приезжих, собравшихся на какое-то совещание.

Федя пошел на разведку. Вернувшись, шепнул:

— Дома она. Обедает.

— Вот видишь… Ее и нет! — обрадовалась Ася.

— Ничего ты не поняла.

Федя заговорщицки склонился к Асе и выложил план, согласно которому они вдвоем подстерегут — он выразился «перехватят» — жену Ленина. Так и сказал: жену Ленина. С солидным мужским одобрением Федя добавил:

— Ездит, чтобы одному ему не скучно было щи хлебать.

В Асином неуемном воображении возникли две тарелки «туманных» щей, две простые глубокие тарелки. О чем же за сегодняшним обедом Ленин беседует со своей женой? Разумеется, о Дне пропаганды…

Однако Федя не дает поразмыслить. Ему лишь бы командовать:

— Значит, я в переулок, а ты дожидаешься знака! Ладно, сиди, сиди, коли такая квелая. Главное, после не сплошай, не упусти чего в разговоре.

Ничего не упустить в разговоре с Крупской (если и вправду такой разговор возможен) значило суметь быстро выложить все, что сейчас держишь в памяти.

Прежде всего «комиссары», которых так ловко провела администрация здравницы. А казаченковский буфет, коему положено дожидаться возвращения белогвардейцев? Да! Не забыть еще попросить волшебный фонарь!

…Ой, Федя высунулся в калитку, сделал страшное лицо и скрылся. Надо бежать к нему.

В переулке Ася увидела Надежду Константиновну, захлопывающую дверцу автомобиля. Машина мигом тронулась, — возможно, в Кремле ее дожидался Ленин.

Федя не медлил.

— Простите, товарищ Крупская. Извините за беспокойство! (Поглядели бы детдомовцы, до чего этот Федька умеет быть вежливым!) Вы, товарищ Крупская, просили ее заходить. Вот она… пришла!

Зеленовато-серые выпуклые глаза вопросительно взглянули на Федю, скользнули по Асе и выразили недоумение.

— Вам что-нибудь нужно, дети? — спросила Крупская, сделав шаг к калитке.

Ничего Асе не было нужно. Она смотрела вниз на землю, считая, что ей бы лучше всего немедленно провалиться. Если бы Надежда Константиновна знала, как Ася дорожит уважением Феди, хотя и ссорится с ним двадцать раз на дню!..

Неужели не вспомнит? Но ведь тогда на обратном пути из Наркомпроса Татьяна Филипповна удивлялась памяти Крупской. Глотнув воздуха, Ася решается заговорить:

— Я зимой в капоре была, в коричневом… Я еще в форточку высунулась… И вы велели, если невмоготу…

Было неясно, узнала ли Крупская Асю после стольких примет, но, перестав поглядывать на калитку, она спросила:

— Так что у вас за дело?

— Детдомовские мы, — басом ответил Федя. — Мы насчет капитализма.

Обнаружив, каким несчастным и пискливым может быть Асин голос, Федя, что называется, дал ей отставку и стал все выкладывать сам. Асе выпала роль свидетеля. Федя иногда кивал на нее:

— Сама видела, своими глазами.

Эти всевидящие Асины глаза разгораются с каждым Фединым словом. Ох, и ловко он расписывает заведение Казаченковых! Ася наконец не выдерживает:

— Они настоящие буржуи, если хотите знать! Они хитрые. Такие хитрые!..

Крупская вдруг рассмеялась.

Дети опешили.

— Значит, хитрые? — весело переспросила Надежда Константиновна. — А мне казалось, это большевики хитрющие.

«Узнала», — мелькнуло у Аси, и она тоже стала смеяться.

Но Федя не пожелал даже улыбнуться, а глянул на Асю так, словно сказал: «Хвастать хвастала, а кое-что утаила». Но развеселившаяся Ася только рукой махнула.

— Дом имени Карла и Розы? — медленно выговорила Надежда Константиновна, став серьезной. — Он, как я вижу, достоин своего имени.

Федя тем временем вытащил из-за ремешка синей косоворотки номер «Правды» и вновь заговорил о комиссии, которая все проморгала, о том, что надо кончать с безобразиями.

Надежда Константиновна мягким жестом остановила мальчика:

— Спасибо, голубчик, только все уже сделано. «Старушенции», как ты их величаешь, отлично разобрались. Больше Казаченковы никого не обманывают… Видишь, даже до меня дошло, хотя я ребятами не занимаюсь.

Кивнув детдомовцам и еще раз, на прощание, похвалив их дом, Крупская вошла в калитку.

Вот тут-то Ася оказалась решительнее Феди:

— Ой, погодите, Надежда Константиновна! У нас ведь тоже свои безобразия.

Не отставая от Крупской, Ася поспешно выкладывала ей свои жалобы. Однако, к немалому ее смущению, выяснилось, что она ругает как раз Внешкольный отдел, без всякой совести (Ася так и выразилась) использующий детдомовского директора.

Надежда Константиновна замедлила шаг, разъясняя девочке необходимость того, что было уже решено Наркомпросом. Она сказала, что такой на редкость знающий лектор-антирелигиозник, как Нистратов, должен быть использован в масштабе республики и потому его совсем забирают из детского дома.

— Так и объясни своим товарищам. Иду, Верочка, иду!..

Последние слова Крупской были обращены к выбежавшей на крыльцо высокой молоденькой девушке, ее секретарю.

Ася вскрикнула:

— Как забираете? А мы? Кто же с нами?

— И это решено. Что скажете насчет Дедусенко?

— Татьяну Филипповну? — вскрикнула Ася. — Тогда согласны.

— И вот что, ребятки… — Надежда Константиновна помедлила. — Попросите своих товарищей, чтобы поддержали ее поначалу. Не забывайте о ее горе…

— Каком горе? — быстро спросил Федя, недоумевая, каким же горем мог не поделиться с ним Шурик Дедусенко.

— Она до сих пор молчит? — растерялась на миг Надежда Константиновна.

— О чем? — враз вырвалось у обоих детдомовцев.

— Так вот, ребята: у вашего нового директора колчаковцы мужа убили.

Дети стояли, притихнув. Крупская добавила:

— Теперь вы ее семья.

Асе вспомнилось странно спокойное, осунувшееся лицо, смотревшее на нее через решетку казаченковской ограды, вспомнилось слово «держись».

— Она и летом знала? — негромко спросила Ася.

— Знала. И вам надо знать. Подрастете — не забывайте: за вас умирали лучшие люди.

Ася вдруг заплакала. Плакала она беззвучно, отвернувшись ото всех; слезы так и катились по щекам, и не было платка, чтобы их вытереть… Однажды Федя при всех сказал, что Ася хотя и девчонка, но не плакса. Это было в тот день, когда Панька Длинный — известный эгоист — поколотил Асю, а Федя дал ему сдачи. Но сейчас Асе было все равно, плакса она или не плакса. Она хуже, чем самая последняя реза. Однажды, еще до детского дома, она дала Шурику Дедусенко тумака только за то, что у него живы отец и мать.

Крупская провела рукой по темным Асиным волосам. Желая ее отвлечь, сказала деловым тоном:

— Придется нам с вами еще голову поломать… Кем заменить Дедусенко в мастерской? Нужна не только сноровка в шитье, человек нужен!

— Хороший товарищ? — заморгала своими торчащими влажными ресницами Ася. Ей страстно хотелось чем-нибудь помочь Татьяне Филипповне, разрывающейся между двумя обязанностями. — Есть такой человек, — быстро произнесла Ася. Она заметила, что на «рыльце стоят люди, дожидающиеся конца разговора, заметила отчаяние юного секретаря Крупской и старалась быть краткой. — Есть такая! Шашкина Варя. Добрая, грамотная. Варится в фабричном котле. Дедусенко ее уважает.

— Ну и прекрасно, — сказала Крупская, знаком подзывая секретаря. — Запишем фамилию, фабрику. Думаю, товарищ нам не откажет?

Уже вечером, рассказывая обо всем Кате, Ася вдруг усомнилась, будет ли Варя рада такой удаче.

Обе детдомовки знали, что значило работать с детьми. Сколько всегда всплывает неотложных, чрезвычайных дел! Не будет у Вари свободного часа. Какие там книжки!..

— Да… — произнесла Катя. — Схлопотала ты ей!..

 

Кругом чудеса

Наступил март, месяц глубоких сугробов и промерзших стен. Месяц, когда детей нельзя выпускать на прогулку в тряпичной обуви, особенно если ее негде потом просушить.

Директор детского дома и руководительница швейной мастерской (обе еще в сентябре приступили к своим новым обязанностям) стоят в кладовой, гадая, как потолковей распределить между всей массой детдомовцев тридцать пар сапожек. Распределить таким образом, чтобы каждый питомец хоть полчаса в сутки мог погулять. Обувь — это кислород, как говорит детдомовский врач.

Детская обувь прибыла с фабрики, работающей на армию. Маленькие сапожки выглядят щеголеватыми модельками солдатских сапог. Солдатских…

— Все-таки, Варя, — произносит Татьяна Филипповна, выравнивая на полке, идущей вдоль стены, ряды сапожек, — все-таки у нас с тобой большая семья. Такую нелегко одеть и обуть.

— Да еще накормить, — добавляет Варя и спохватывается: — Мне не пора ли на дежурство, на кухню?

Этим же утром Ксения, воодушевленная известием о тридцати парах сапожек, успела сходить в Наркомпрос получить там тридцать билетов на спектакль «Коппелия» с участием знаменитой балерины Гельцер и теперь спешила домой.

В Наркомпросе ей обещали выдать еще несколько раз по тридцать билетов. Она так и объяснила: теперь обуты!

Наивысшее удовольствие для Ксении — явиться в детский дом с сюрпризом. Как она торопилась туда в один из метельных февральских дней, чтобы скорей объявить во всеуслышание о полученном разрешении на слом доживающего неподалеку свой век ветхого строеньица! Первую балку, сухую, источенную жучком, доставили волоком во двор детского дома сама Ксения, Варя и Федя. Девочки просто набросились с пилами на это бревно! Славно получилось: старенький деревянный домишко ползимы поддерживал сносную температуру в большущем каменном здании.

А сколько раз приходила Ксения с добрыми вестями из ресторана Тестова! Именно в этом прославленном когда-то жирной ухой, расстегаями и блинами ресторане с первых недель революции разместился отдел детского питания. Иногда там удается выцарапать кое-какие дополнительные калории.

Фу ты!.. Опять у нее на уме калории, температура, простуда. Вот что значит стать женою врача!

Ксения улыбается своим былым сомнениям. При чем тут авторитет? Сама ребятня думает по-иному.

Ой, поскользнулась прямо среди площади! Спасибо, какой-то военный успел ее подхватить. Сразу видно: фронтовик. Шинель до пят, на поясе кобура, туго набит заплечный мешок.

— Задумались или размечтались? — Улыбнувшись, военный кого-то напомнил Ксении, но кого, она не могла сообразить. — Скажите, гражданочка, не это ли Анненский институт?

Ксения строго указала товарищу фронтовику, что заведений такого рода в республике давно нет, что перед ним детский дом, носящий имена двух пролетарских революционеров. На смуглом лице фронтовика вновь сверкнули в улыбке белые зубы. Ксения живо спросила:

— Вам Аську?!

Она потащила Андрея в вестибюль и, окликнув прошмыгнувшую мимо девочку в ватной телогрейке, велела ей немедленно вызвать с урока Асю Овчинникову.

Девочка глянула острыми глазками на шинель и заплечный мешок вошедшего, всплеснула худущими, похожими на птичьи лапки руками и пробормотала, словно молитву:

— Господи… Возвращаются… Сил моих нету.

Вцепившись в рукав шинели, она умильно попросила:

— Бежим на пару!

Не дав Андрею опомниться, девочка повлекла его влево по коридору, а затем вверх по витой железной лестнице. Откуда только прыть взялась у столь чахлого существа!

Приоткрыв дверь классной, Сил Моих Нету схватилась за грудь, торопясь отдышаться. Андрей мог, оставаясь незамеченным, взглянуть на племянницу.

Всю разлуку, все эти долгие месяцы Ася помнилась ему такой, какой он видел ее в час прощания, когда, стоя среди тонущей в сумерках привокзальной площади, она сводила свои счеты с миром. «А что в нем хорошего? — спросила тогда Ася, не желая даже взглянуть на Андрея. Спросила и с печальной убежденностью произнесла: — Кому я нужна?».

Сейчас она стояла возле стола преподавателя, длинного тощего человека с внешностью Дон-Кихота, и отвечала урок.

Какова же Ася теперь?

Вытянулась… Голенастая, словно цапля. Из-под короткого платья торчат ноги в каких-то нелепых белых чулках. Толстые самодельные башмаки напоминают Андрею бахилы, выдаваемые рабочим «Торфостроя» для защиты от топкой болотной грязи. На плечи накинут теплый Варин платок (Андрей узнал его), пропущенный под мышки и стянутый сзади большим торчащим узлом. Косичек больше нет; узкая красная ленточка поддерживает темные, чуть вьющиеся волосы.

Отвечая преподавателю, Ася держала в руках странный стеклянный предмет, который вначале вызвал недоумение Андрея. Это было большое глазное яблоко с небесно-голубой, переливающейся на свету радужной оболочкой — одно из наглядных пособий, которые Татьяне Филипповне удалось раздобыть для своих питомцев.

Андрея поразил голос Аси — уверенный, с несвойственными ей прежде нотками задора, настоящий детский голосок. Но самая разительная перемена была в Асином лице. Какая-то заново пришедшая живость, убежденность в своем праве на существование, полное отсутствие придавленности, той придавленности, что так запомнилась, так кольнула Андрея в час расставания.

Андрей опустил на пол вещевой мешок, ожидая минуты, когда его племянница, ответив урок, расстанется с хрупким голубым предметом. Тогда-то можно будет крепко ее обнять. Андрей приучен к порядку, он сам повседневно и повсеместно ратует за дисциплину. Он уже год в рядах партии, он с зимы комиссар инжбата — инженерного батальона. Не ему же срывать занятия…

Но Сил Моих Нету решила по-своему. Отдышавшись после бега по крутой спиральной лестнице, она не стала дожидаться паузы в уроке, а неожиданным рывком распахнула дверь и, выразительным жестом представив приезжего фронтовика, торжественно провозгласила:

— Войне конец! Ей-богу! Честное слово!

Появление человека в буденовке подкрепило Нюшины клятвы, а главное, весть, принесенная ею, ожидалась детьми с такой страстью, что из всех глоток вырвалось оглушительное «ура», всполошившее и соседние классы.

Урок был сорван. Большой голубой глаз выскользнул из рук Аси и превратился в стекляшки. Топча осколки, расшвыривая их ногами по комнате, дети с восторгом устремились к вошедшему, а долговязый преподаватель так и застыл с анатомическим атласом в руках. Пожалуй, и он поверил, что кончилась война.

— Тише, ребята! — крикнул Андрей.

Усевшись верхом на стул, снова потребовав тишины, Андрей растолковал, что хотя окончательная победа уже близка, можно сказать, в руках, белогвардейцев придется еще изрядно поколотить.

Ася стояла, выискивая, в свою очередь, перемены во внешности, в повадке Андрея. Он впервые показался ей совсем взрослым. Прежней нерешительности, неуверенности нет и в помине.

Асе льстит, что Федя, Катя, да и все остальные так почтительно слушают ее гостя.

— Армия моя уже освободила Екатеринодар и Новороссийск, вышла к морю, — рассказывал Андрей. — Мне, ребята, довелось и в Геленджике побывать и в Туапсе.

— Про взятые города знаем, — пробасил Федя.

— А про то, что некоторые армии уже брошены на трудовой фронт?

— Вторая на транспорт, седьмая на торф, — не сморгнув, ответил мальчик.

— Быть тебе комиссаром! — сказал Андрей. Возможно, это было шуткой, но никто из товарищей Феди не улыбнулся.

Заметив, как посматривают мальчишки на редкостную в Москве синюю трофейную, английского сукна, с суконной же красной звездой буденовку, Андрей снял и протянул свой головной убор для всеобщего обозрения.

Теперь он мог обратиться и к племяннице:

— А стариков-торфостроевцев, вроде меня, совсем отзывают из армии. Обосновываюсь на Черных Болотах, можно сказать, снова домом обзавожусь.

Он ждал, что девочка вспыхнет от радости, поняв, что в ближайшее время сможет вернуться в семью, к своему ближайшему родственнику, но Ася лишь сказала:

— Там уже «Торфодобыча», а не «Торфострой»… — И добавила, чуть покосившись в сторону светловолосого мальчика, которому Андрей только что предрек будущность комиссара: — Нам недавно тоже торфу прислали, три воза…

Федя стал еще внимательней изучать диковинную синюю буденовку. Он не забыл тот вечер, когда Ася, набросив на голову теплый платок, потащила его к кухонному сараю, чтобы он знал, как пахнет земля Черных Болот, где она любила гостить в детстве.

Вдвоем с Асей Федя подбирал на снегу коричневые, крошащиеся в ладонях комочки и дышал болотным запахом, слушая рассказ Аси о Приозерском крае… И, неизвестно почему, вдруг брякнул что-то вроде того, что Ася в общем-то стоящий человек: не плакса, не шпиявка и что-то там еще…

Гость тем временем развязал свой вещевой мешок и оделил собравшихся южным лакомством — сладкими, мясистыми винными ягодами. Первую горсть получила жавшаяся к сторонке, погибающая от смущения Сил Моих Нету.

Жуя и смеясь, дети рассказывали приезжему о жизни детского дома, о том, каким он был поначалу, и о том, каким кипучим, веселым стал теперь. Когда началось это «теперь»? Пожалуй, со дня Великой Порки. А дальше всего и не перечислишь. Учились, столярничали и сапожничали, мыли посуду, играли в лапту и чижика, пели и танцевали. А главное, крепко дружили.

— Гляжу я на вас, — сказал Андрей, — на Аську гляжу: чудо! Ведь верно же, ребята, не пропали вы в трудное время? Стало быть, чудеса.

Нюша, которая, казалось, больше никогда не подаст голоса, вдруг пискнула:

— А чудотворное все от господа-бога.

Андрей переждал, пока уляжется общий смех, чтобы кое-что разъяснить этому щупленькому странному существу. Но другая девочка, толстогубая, с крупными жесткими кудрями, опередила его.

— Самое большое чудо свершится, по-моему, тогда, — вскочила она, — когда Нюшка человеком станет. — Слова Кати вызвали новый взрыв смеха, но она продолжала говорить горячо и серьезно: — А если хотите знать, чудес кругом полно. Как началась революция, вся жизнь — одни чудеса!

Все согласились с Катей. Андрей притянул к себе племянницу.

— Ну, вот я и приехал насовсем. Какие у нас с тобой планы?

— Планы? Варю сейчас пойти поискать или как? — неожиданно ответила Ася.

Сказала и вдруг увидела: Андрей сделался прежним. Куда девалась его уверенность, его непривычно взрослый вид?

— Она здесь? — для чего-то спросил Андрей, хотя все время, с той минуты как сел в поезд, он думал о том, что Варя должна быть где-то неподалеку от Аси и что встречи, перед которой он так робел, не миновать.

 

Привет Черным Болотам

Кухня! Большая теплая кухня детского дома! Всегда ты пахнешь капустой и дымом, всегда полна грохота и звона жестяной посуды, треска поленьев, а нет поленьев, — так сучьев или шишек, жарко пылающих вместе с комками торфа. Твоя плита пожирает топливо даже в те дни, когда нечем питать остальные печурки в доме.

Черен твой потолок, выщерблен пол, старовата и грязновата плита и нету, да и не было никогда над этой плитой круглых, сияющих, как медный таз, часов, что однажды придумала себе в утешение Ася. И все же здесь славно. Если бы не твердость жестокосердной Лукерьи, кухня давно бы стала клубом, красным уголком, а то и танцевальным залом детского дома, ибо что может быть привлекательней тепла и съестного духа?

Славно-то славно. Но никогда в мечтах Вари — а она нет-нет да пыталась представить себе, как заново встретится с Андреем, — никогда, ни единого раза встреча эта не привиделась ей на кухне. Где угодно, но не на кухне!

Однако действительность не обязана совпадать с мечтой. В ту минуту, как Варя сосредоточенно делила на множество одинаковых частей испеченный в большущем противне картофельный, благоухающий селедкой форшмак, ватага детей доставила к ней Андрея.

Варя не обронила нож, не отложила его в сторону, а повела дальше, аккуратно следуя сетке, нанесенной на румяную верхнюю корочку. Почему рука ее продолжала свое размеренное движение, Варя сама не могла понять.

Застигнутая врасплох, Варя выглядела более чем скромно. Розовая кофточка, что береглась «к случаю», лежала в фанерной коробке; пышные рыжеватые Варины волосы прибраны под застиранную белую косынку, скроенную из бывшей пелеринки, на сером рабочем халатике вдоль ряда пуговиц — свежий, жирный след сажи.

«Ну что же… Все едино, — заставила себя подумать Варя. — Все одно — конец. — И выпрямилась. — Так даже лучше».

— С приездом, — еле выговорила Варя.

— Спасибо, — пробормотал Андрей.

От Феди ускользнула вся сложность происходящего. Он поднял с приколоченного под топкой железного листа кусок торфа и протянул Андрею:

— Черноболотский? Как думаете?

На большую мужскую ладонь, стосковавшуюся по работе, лег коричневый рыхловатый ком, частичка огромного пласта, тысячелетиями создававшегося природой, вобравшего в себя перегной водорослей и мхов, останки древнейших деревьев, поглощенных болотами.

— Похоже, что черноболотский, — с деланным оживлением произнес Андрей. И, опасаясь, что вновь наступит молчание, спросил: — Как, ребята, приедете летом на «Торфодобычу»?

Неловко переступив с ноги на ногу, он повторил приглашение, обещая показать, как добывается и формуется торф, обещая сводить гостей на конный двор, на водокачку, продемонстрировать локомобильчик в десять лошадиных сил — первый источник электроэнергии на Черных Болотах.

Варя, казалось, не слушала Андрея, не слушала даже тогда, когда он заговорил о редкостной, «первобытной» природе Приозерского края. Он был уязвлен. Каким вниманием прежде светились добрые карие глаза, стоило ему начать рассказ о Черноболотских лесах или озерах!

— А ты, Варя, приедешь к нам? Ну… на открытие электростанции?

— Конечно, приедет! — вырвалось у Аси. — Еще бы!

Варя промолчала, но отложила нож, опустилась на темную кухонную скамью. Три года назад Андрей привез ей с Черных Болот несколько пучков нежных прохладных подснежников. Они лежали в лукошке, пересыпанные клюквинами. В тот вечер, счастливейший в Вариной жизни, она впервые услышала просьбу приехать хоть на денек в гости.

Варе не повезло: Ася заболела корью, и вырваться на Черные Болота не удалось. А после… Ведал ли кто-нибудь, с какой мукой ждала Варя приглашения на «Торфострой»? Ждала и не дождалась…

— Вряд ли приеду, — медленно выговорила Варя. — Недосуг.

Одна Ася смогла подметить тревогу, промелькнувшую в глазах Андрея. Такого ответа он никогда не слышал от робкой, покорной Варьки.

В часы затишья на фронте каждый вправе подумать, помечтать о мирных грядущих днях. Мечтал и Андрей… Думалось о многом: о том, каким станет обновленный мир, о том, как по-новому сложится собственная судьба. Он упрямо не позволял себе думать о Варе. Разве такой должна быть та, кому он когда-нибудь отдаст свое сердце? Она будет особенной, настоящей. Ну, такой, каким должно быть все их юное революционное поколение…

Правда, не так-то просто забыть навсегда внимательные карие глаза, пышные, отливающие рыжиной волосы, милую, какую-то особенную, свою манеру краснеть; забыть все доброе, хорошее, что он видел от Вари…

Вот и сейчас… Андрея неудержимо тянет взглянуть на нее, увидеть, какой она стала теперь, поймать ее взгляд. Однако то ли мешает ребячья суетня, то ли кухонный чад застилает глаза, он ничего не может различить. Что это с ним?

— Это, товарищи, непорядок! — раздался громкий голос Татьяны Филипповны. — Марш из кухни, марш!..

Дети примолкли, потупились: человек, вернувшийся живым и невредимым с фронта, должен был всколыхнуть горе Татьяны Филипповны. Но разве она покажет! Она протянула Андрею обе руки:

— С приездом! Рада за Аську, за…

Застывшее лицо Вари удержало Татьяну Филипповну от лишних слов, удержало и от дальнейших проявлений радости. Пожалуй, она даже вдруг ощутила неприязнь к тому, кто издавна был причиной Вариных горестей и обид. Почему-то в памяти всплыла жалкая встрепанная горжетка, на которую когда-то Варя наивно возлагала надежды…

— Ступай, Варя, я тебя заменю, — произносит Татьяна Филипповна.

Ася торопит:

— Варя, Андрей, идемте!

Не оглянувшись на Андрея, отстранив с дороги Асю, Варя выскочила за дверь. Следом выбежали и дети.

Андрей как стоял у кухонного стола, так и остался.

Татьяна Филипповна с шумом придвинула к себе противень форшмака, взялась за нож, который только что держали Варины руки, и вдруг представила себе их: огрубевшие, растрескавшиеся. Сколько эти руки перемыли, перечистили, перелатали за последнюю трудную зиму! Сколько дров перепилили, перетаскали! Как редко листали книжку!.. Вместо того, чтобы рассказать Андрею о его племяннице, Татьяна Филипповна заговорила о Варе, любимице ребят и взрослых, о Варе, которая так хотела «подняться», а затем взвалила на себя нелегкую ношу.

— Думаете, только на фронте герои?

В голосе Татьяны Филипповны звучало осуждение, оно крепло по мере того, как она перечислила все, что Варя сделала для детей, все, от чего отказалась ради тех же детей.

Когда Татьяна Филипповна потянулась за третьим противнем, она вдруг увидела, что Андрей сидит на скамье, откинувшись к стенке, а на лице его удивительно знакомая — точь-в-точь, как у Аськи! — растерянная, как бы просящая добрых вестей улыбка.

Андрей встал и пошел к двери, не сразу нашел ручку, словно кухонный чад застилал ему глаза. Татьяна Филипповна не окликнула гостя, не напомнила ему о брошенном в углу вещевом мешке. Постояв в задумчивости, она провела по волосам круглым большим гребнем, спросила у стряпухи, все ли готово к обеду, и вернулась к обязанностям дежурного.

Варя сидела у окна своей комнатушки, так и не приодевшись, не скинув перепачканного сажей халата. Лишь ее удивительные, поблескивающие медью волосы были освобождены от косынки.

Что с ней стряслось? Почему она сидит так недвижно, так подавленно?

Варя чувствует, что надо немедленно взять себя в руки, не допустить новых надежд, а стало быть, и нового отчаяния. Она уже не была прежней, безответной Варькой и не хотела снова стать ею.

И вот он вошел в ее комнату, стал у дверей, мнет в руках синюю буденовку.

— Здравствуй, еще раз.

Как ответить: здравствуйте, здравствуй? Варя молчит. У нее для встречи с Андреем было припасено много гордых и горьких слов. Но куда-то все слова подевались, улетучились…

Андрей постоял-постоял и спросил:

— А проводить придешь? Вечером будет теплушка…

— Я? — каким-то чужим голосом отвечает Варя. — Если Аська захочет, я ее приведу.

* * *

Через неделю та же торфостроевская теплушка доставила в Москву старика Емельченко. Бородатый слесарь прошелся по детскому дому, отыскал комнату Варвары Яковлевны Шашкиной и, ни разу не назвав ее старорежимным словечком «барышня», почтительно вручил письмо с Черных Болот.

— Велено дожидаться ответа.

Варя никак не могла распечатать письмо. Емельченко, свернув самокрутку, деликатно вышел покурить в коридор. Варя осталась наедине с письмом. Смеркалось, но знакомый почерк был различим:

«Варенька, прости меня, дурака. Я никогда, никогда не переставал тебя любить. Ты самая настоящая. Жизнь без тебя невозможна…»

Для кого невозможна? Варя не знала, улыбаться ли ей или дать волю слезам? Без нее невозможно жить человеку, которого она тоже никогда, никогда не переставала любить…

За дверью начал покашливать старик Емельченко. Надо было быстро ответить, когда, в какой день Варя сможет выбраться на Черные Болота. Не выбраться, а перебраться — приехать навсегда, насовсем. Так написал Андрей.

Что же написать о своем приезде? Возможен ли он немедленно? Варя же, можно сказать, на фронте. На детском фронте. Но важнее всего ответить на самое главное.

В сумерках не напишешь длинно. Достаточно подписать внизу странички «твоя Варя», чтобы все стало ясным. Варя подчеркивает слово «твоя» и зовет Емельченко. Старик улыбается:

— Ну как, Варвара Яковлевна, будем передавать привет Черным Болотам?

— Будем, — тихо отвечает Варя и еще тише спрашивает: — А у вас как, подснежники еще не расцвели?

Спрятав ответное письмо, Емельченко говорит:

— Девчонка-то радуется, что скоро домой!

Девчонка? Да… Варе же велено было ответить и насчет Аси. Сразу ли она захватит ее с собой? Теперь у Аськи будет настоящая семья, свой дом.

Однако что же ответить? На днях Варя слышала, как девочка рассуждала с Катей и Федей относительно возвращения Андрея. Ася очень соскучилась без него, без Черных Болот, без всего Приозерского края, но это не значит, что ей хочется расстаться со своими друзьями, с ребятами, с Татьяной Филипповной, с Ксенией, с Домом имени Карла и Розы.

Аська, милая Аська, перечисляя всех, назвала и ее, Варю. Она не могла знать…

— Аси сейчас нет, — говорит Варя. — Старшая группа на балете «Коппелия». Ася сама ответит. В своем письме.

Придется Асе решать самой. И там родной дом и тут…

Ссылки

[1] Это письмо хранится теперь в Центральном архиве Октябрьской революции.

[2] Школу в Лонжюмо, под Парижем, организовал В. И. Ленин летом 1911 года для русских рабочих, большевиков.

Содержание