Эту же ночь неспокойно провела еще одна семья. Ничего удивительного: на долю семьи Григория Дедусенко (партийная кличка «Дятел») редко выпадали спокойные ночи, так же редко, как безмятежные дни.

Сегодняшней ночи предшествовал хлопотливый, полный волнений день. Татьяна, жена Григория, собирала его в дальний путь. Шурик, их семилетний сын, был так возбужден, столько раз в течение дня поминал Сибирь, Колчака, Восточный фронт и, главное, столько раз переворошил отцовский вещевой мешок, что мать наконец не выдержала:

— Слушай, атаман, ступай в коридор.

Коридорами гостиницы «Апеннины» владели дети. За исключением номеров в первом этаже, забронированных за делегатами многочисленных конференций и съездов, оба верхних этажа были отданы тем, кто недавно приехал в столицу из ссылки, из эмиграции. Многие селились с семьями, а где семьи, там и детвора, даже у людей, посвятивших себя политике.

— Слышал? — Глуховатый, низкий голос Татьяны загремел в полную силу. — Я кому разрешила сегодня играть в коридоре? Ведь разрешила же? Ну…

Мальчик недоумевал, чем он так досадил матери. Неужели тем, что старался отправить на фронт как можно больше полезных вещей. Но спорить не рискнул, ушел.

До сих пор Татьяна избегала выпускать сына в помещение, где носящимся без удержу мальчишкам случалось сбивать с ног взрослых, а те ведь иной раз несут кипяток из кубовой. Но впредь не убережешься, впереди вереница дней и месяцев, когда замусоренный коридор станет для Шурика клубом, школой, местом прогулок. Мальчик останется без присмотра. Татьяна распрощается с мужем и поступит работницей на фабрику, бывшую Герлах. Она уже побывала в цеху мотористок, видела длинный стол, за которым ей предстоит работать, познакомилась с несколькими будущими товарками. Одна ей особенно запомнилась — Шашкина Варя. Миловидная, с пышными рыжеватыми волосами, забранными под розовую косынку, Варя отнеслась к ней покровительственно. Услышав, что Татьяна никогда не работала на моторе, знала лишь свой ножной «Зингер», обещала научить ее всей премудрости; похвастала, что сама постигла все «в два счета».

Еще тогда, на фабрике, Татьяна с грустью подумала, что Варе легко быть веселой и бойкой. Ей не приходится думать о ребенке, брошенном без присмотра…

Шурик не маленький, но он не привык оставаться без матери. Даже когда Дедусенко был схвачен охранкой, когда, бежав из ссылки, жил в эмиграции, Татьяна, вынужденная трудиться целыми днями, не расставалась с сыном. Она шила на магазинчик готового платья, работала на дому. А теперь придется уходить на целый день. Впрочем, надо радоваться, что удалось добиться места на фабрике. Москве недоставало кочегаров, кузнецов, зато среди швей по вполне понятным причинам была безработица. Татьяну приняли лишь потому, что муж, кончив командные курсы, уезжает на передовую.

Муж… Нахмурив широкие светлые брови, Татьяна спускается в вестибюль, чтобы в который раз за сегодняшний день взглянуть на часы. С трудом различив на циферблате положение стрелок, она убеждается, что ранние декабрьские сумерки наступили не преждевременно, а в положенный час. Зато Григорий Семенович Дедусенко запоздал.

В полутьме вестибюля поблескивало украшенное позолоченными амурами трюмо. Тусклое, давно не протиравшееся зеркало отражало крупную женскую фигуру; как ни исхудала Татьяна, а тонкой не стала — кость широка. Татьяна не любительница разглядывать свое отражение, она никогда не считала себя красавицей, а теперь и подавно: щеки впали, скулы торчат.

Татьяна оборачивалась всякий раз, как хлопала входная дверь и в нетопленный вестибюль волной, окатывающей ноги, врывалась уличная стужа. Но ожидание было напрасным. Прошагал матрос с винтовкой на ремне, дулом вниз; плача, проскочила девочка с пустым ведерком; просеменила старуха Куницина, известная на всех трех этажах тем, что днем она регистрирует частные библиотеки, а вечерами докучает всей гостинице описанием виденных ею книжных сокровищ.

Затем вошла пара, заставившая Татьяну вскрикнуть:

— Агафонов? Вы?

Агафоновы, как и Дедусенко, были жильцами «Апеннин». Сам он, человек не старый, но поседевший на поселении в сибирской деревушке, теперь оканчивал те же курсы, что и Дедусенко. Этому бывшему ссыльнопоселенцу завтра предстоял обратный путь а Сибирь.

Увидев Агафонова вместе с женой, Татьяна не на шутку встревожилась.

— Вас давно отпустили?

Низенькая, по самые глаза повязанная шалью жена Агафонова высвободила подбородок, ответила:

— С двух часов командую им. У матери побывали: прощался. — Развязав шаль, стряхнув с нее приставший снег, она спросила: — А ваш где? Не пришел разве?

Татьяна ответила вопросом:

— Может, его куда послали?

— Постойте, постойте. — Агафонов дважды обозвал себя старым ослом. — Он же просил передать, что заглянет в Союз…

— Зачем? — ревниво перебила Татьяна.

— С товарищами попрощаться. Он и сапоги мне всучил, а я, уж простите… В номере они у меня…

— Какие сапоги?

— Обмундировали все-таки… — Агафонов щелкнул новенькими каблуками. — На Григория не сердитесь, Отпуск у нас большой, на целые сутки.

«Целые сутки, — хмуро подумала Татьяна. — После нескольких лет разлуки!..»

Войдя в номер, посеревший от сумерек, она устало опустилась на диван, машинально погладила его плюшевую обивку. Под руку попадались то гладкие залоснившиеся полосы, то слипшиеся жесткие кустики ворса. Вероятно, диван частенько обливали вином, пачкали закуской.

Вопреки всякой логике Татьяна мысленно обрушилась на Союз пищевиков. Профсоюзники вдруг превратились в ее представлении в скопище людей, не желающих понимать, что у человека, кроме товарищей по работе, есть семья, имеющая право провести с ним последние сутки. Охотно вспомнила она и о том, как Дедусенко поначалу противился, когда Московский Комитет партии предложил ему поработать на отнюдь не романтическом поприще — в профсоюзе пищевиков. Сам подтрунивал над тем, как нежданно подвела его после Октябрьского переворота давняя работа слесарем на паровой мельнице под Екатеринославом. Посчитали пищевиком, объяснили, что здесь-то и требуются особо честные люди, насчет романтики посмеялись вместе с ним.

Сидеть без дела Татьяна не умела. Едва включили свет, вновь принялась за хлопоты. Стол был накрыт торжественно, в центре его на чистом полотенце с вышитыми краями красовалась тарелка с тремя разложенными веером воблинами. Татьяна и сама принарядилась, верная правилу: в минуты разлада особенный порядок во всем.

Чтобы и Шурка был на высоте, мать извлекла его из коридора в самый разгар игры в казаки-разбойники, умыла, нарядила и усадила играть тремя оставшимися от давних времен оловянными солдатиками.

Однако Шурка-то и испортил все дело. Мало того, что он не вытерпел, потребовал свою рыбину, он захотел ее сам очистить. А могла ли Татьяна позволить кому-либо портить ценный продукт? В семье она одна артистически управлялась с воблой: трахнет по подоконнику — мигом отлетает голова, словно отпиленная.

В самую неудачную минуту, когда Шурка концом вышитого полотенца вытирал слезы, в номер вошел глава семьи.

Весь вид его: шинель, на которой таял снег, превращаясь в прозрачные, повисавшие на ворсе капли, новые, лишь сегодня выданные неширокие ремни, крест-накрест пересекающие грудь, багровое с мороза лицо, мокрый ледок на концах коротко стриженных темных усов — все остро напомнило Татьяне о том, что впереди у него неведомая солдатская судьба, сибирская стужа, фронт. Сердце ее заныло, но язык сделал свое злое дело:

— Решил и к своим снизойти?

В семье было известно, что Татьяне свойственно порою действовать наотмашь, не разобравшись. В таких случаях Григорий не тратил слов, молчал. Молчание было тем упорней, чем несправедливей вела себя жена. Сейчас лицо его стало каменным. Разделся он рывком, шинель повесил, словно бросил. Притянул к себе сына.

Татьяна уже остывала, но не знала, как нарушить невеселую тишину. Однако Григорий вдруг сказал просто:

— Принес оправдательный документ. Получай! — Он нашарил в кармане гимнастерки сложенные вчетверо листки папиросной бумаги с отпечатанным на машинке текстом, протянул жене. Затем помедлил, попридержал их. — Уложи атамана, тогда и прочтешь.

— Не получится! — твердо сказал Шурик. — Не уложите.

— Получится. Уложим, — еще более твердо возразил отец.

Мать стелет на диване пышное пуховое одеяло, выстеганное завитушками на купеческий лад, но с командой ко сну не торопится: много ли в жизни отец и сын бывали вместе? Пусть наговорятся…

Когда они рядом, сходство между ними особенно разительно. Даже коротко подстриженные усы Григория не помеха. Оба — отец и сын — тонколицы, кареглазы, темноволосы и, как убеждена Татьяна, красивы. Сама она — это тоже для нее несомненно — выглядит рядом с ними малоинтересной, неуклюжей. Татьяна не понимала, что ее широковатое, открытое лицо имеет особую прелесть, так же как и сильная, крепко сколоченная фигура.

Отец прикалывает к мальчишеской куртке красную жестяную звезду — прощальный подарок.

— Ты теперь один останешься с мамой, — тихо произносит он. — Будь мужчиной!

Шурик поправляет на груди звезду. Жестяной острый луч должен глядеть строго вверх, никуда не уклоняясь. Мальчик понимает, что отец говорит не просто о мужчинах, а о таких, которые носят красную звезду. Он негромко отвечает:

— Буду!

Татьяна притихла, боясь помешать разговору.

Как изменился Григорий с того далекого дня, когда она, недавняя гимназистка, которую пригласили преподавать русский язык в вечерней рабочей школе, впервые разговорилась с ним! Давно он ее перерос. Пусть он и сейчас восхищается ее «ученостью», почерпнутой из учебников и книг, но чего стоит все это рядом с теми знаниями, что дала ему жизнь, полная напряженной борьбы? У Татьяны тоже была борьба, но борьба за кусок хлеба. Ребенок… Швейная машинка… Нет, теперь, когда жизнь для всех повернулась по-новому, ей тоже хочется настоящего дела! Теперь отставать нельзя. Муж вернется и не узнает своей Татьяны…

В этот вечер Шурика уложил отец, прилег с ним на диване.

— Спи… Мы с мамой тоже хотим наговориться.

Татьяна помахала мужу листками папиросной бумаги, погасила свет и вышла из комнаты, чтобы, пока сын будет засыпать, прочесть эти листки.