Пора белых ночей кончилась. Три месяца не заходило солнце, и мы жили, не считаясь со временем: когда устал, тогда и ночь. Теперь надо было вновь привыкать поглядывать на часы, успевать до темноты. Вот и сегодня…

Мы изо всех сил наваливались на весла. Сжатый скалами Ямбукан стремительно нес нашу лодку, но сумерки сгущались еще быстрее, и, как назло, подул ветер, нагнал туман. Видно стало всего шагов на десять, а где-то впереди, мы это знали, реку перегородил порог. Продолжать путь было опасно.

— У-юй, совсем плохой порог! Кричи — не слышу! Маленько плошал — утоп будешь! — лицом и телом изобразив испуг, предупредил нас старик эвенк, единственный человек, которого мы увидели за весь путь по этой реке.

До порога, по нашим далеко не точным подсчетам, оставалось лишь несколько километров. Как быть?

Решать полагалось мне, но нас всего трое, и обычно соблюдался принцип единогласия.

— Проскочим, не в первый раз, — уверенно сказал Борис, откинув капюшон плаща, — и через час, представляете, закурим, устроим царский ужин!

Он выразительно чмокнул и даже перестал грести. Мысленно он уже был там, ниже порога, в поселке, забыв про мрак и вполне реальную возможность утонуть, вообще не поужинав.

Вид у Бориса солидный, в основном за счет бороды, но в геологических партиях по этому признаку почти безошибочно определишь студента на первой практике.

— Груз тяжеловат, — сиплым тенорком, словно извиняясь, сказал Феопалыч.

— Напрасно это вы, Феофан Павлович! — Борис выразил свое неудовольствие тем, что подменил обычное «Феопалыч» официальным именем и отчеством.

Единогласия явно не получалось.

Мы не ели с утра и не курили с позавчера. Тошно было при мысли, что предстоит ждать до утра, подтянув пояс, потому что весь резерв — две горсти позеленевшей сушеной картошки да кусочек чаю на ползаварки.

Мне хотелось присоединиться к Борису, рискнуть, сыграть, как говорится, втемную. Наверно, старик загнул и не так уж страшен этот его порог! Но я понимал, что Феопалыч, опытный таежник, тревожится не напрасно — лодка сидела низко, всего на ладонь над черной водой. Продукты кончились, но прибавились хорошие трофеи: медно-никелевая руда и прозрачные кристаллы кальцита, чудесное свойство которых — раздваивать световой луч — придает им такую ценность.

На будущий год мы вернемся туда, к этим чудесам, если только не оплошаем на пороге.

Было темно, холодно, противно. Оставалось только шутить.

— Когда мы уезжали, наш главный инженер уже висел на ниточке, за перевыполнение по несчастным случаям. И все из-за тех, кто торопится… Так будем гуманны, у него семья! — Я звучно глотнул, прощаясь с царским ужином.

Борис пробормотал что-то и нахлобучил капюшон. Феопалыч круто повернул кормовое весло, и мы пошли вдоль правого берега, присматривая место для ночлега. Найти его оказалось нелегко. После недавних дождей Ямбукан вздулся, затопил отмели. Плыли по ущелью, сквозь клочья тумана и синие тени. Когда, выгребая, откинешься, мелькнет иногда чуть видная щетина леса над скалами и небо в розоватых отсветах, а потом снова все проглотит туман.

— Давай! — крикнул Феопалыч.

Борис — он уже стоял наготове — прыгнул и захлестнул веревку за камень. Вода сердито вспенилась, и лодку прижало к берегу.

Как хорошо после долгого дня наконец-то размяться, почувствовать под ногами земную твердь! Даже если она представляет нагромождение валунов у подножия базальтовой скалы, разделенной трещинами на стройные колонны.

— Давай подальше, к самой воде. — Я с сомнением всматривался в шестигранное великолепие колонн, еле различимое во мраке, — конечно, тут трудилась природа, а не какой-нибудь тяп-ляп-стройтрест, рухнуть не должно, но все-таки!

Мы быстро вытащили из лодки все необходимое, в том числе и предусмотрительно захваченную с собой вязанку сухих дров.

Огляделись при свете костра. Все в порядке — скала надежна, нависающих архитектурных излишеств над колоннами нет. Лодку натащили на камни и крепко привязали. Пока устанавливали палатку, вода в ведре над костром, бормоча и пенясь, уговорила сушеную картошку без канители превратиться в блюдо, которое мы почему-то называли рагу. Оно попахивало дымком и было таким горячим, что даже показалось вкусным.

А потом мы возлежали у костра, неторопливо попивая чай. Туман растаял, река поблескивала, как ледяная.

Когда чайник уже был пуст, вдали над хребтом Черского вынырнул и засветил золотистый диск. Не верилось, что это луна — такой он был огромный.

Возле костра тепло, уютно, как будто снова солнце…

— Красотища-то какая! Не пожалею последнюю пленку. — Борис открыл фотоаппарат, долго примеривался и вслух соображал насчет выдержки и чувствительности цветной пленки.

— Хорошо, что эту ночь мы проводим здесь, а не в какой-нибудь там избе, — вдруг решил он.

Я кивнул, стало даже как-то грустно при мысли, что завтра начнется новое — катер, самолет, а это все останется только в воспоминаниях.

Внезапно уют был нарушен. Поблизости от нас упал камень. Странно упал, довольно далеко от скалы, будто брошенный кем-то.

Мы переглянулись. Феопалыч встал, отошел от костра, всматриваясь вверх, в темноту.

— Хозяин это! Проведать пришел, слышите… хоркает!

Я ничего не слышал — должно быть, шум реки мешал. Борис взялся за ружье, сменил в обоих стволах утиную дробь на жаканы.

Феопалыч предостерегающе поднял руку:

— Не вздумай, нам отсель его не достать!

— А ему нас? — благодушно поинтересовался я, чувствуя себя вполне надежно в обществе охотника-профессионала.

— Когда он вот так, как сейчас — хор-хор, — это он любопытствует. Все ему знать надо, недаром его ревизором зовут. Когда злится — пыхтит или ревет глухо так, сипло. Ну, а уж коли что замышляет, тогда его не услышишь, он даже гурана скрадывает, а тот уж такой чуткой. Сейчас он — хор-хор, — не таится, значит!

— А в постоянстве его намерений можно быть уверенным? — снова поинтересовался я.

— Лето было урожайное, и ягода и орех, — он сейчас сытый, смирный. На человека, случается, только шатун нападает, который за лето не отъелся, берлоги себе не припас, — Феопалыч пристально посмотрел вверх.

Борис разгреб костер. Он вспыхнул с новой силой. Стало видно, что крайняя, чуть нависающая над обрывом лиственница сильно раскачивается.

— Балует! — благодушно сказал Феопалыч. — Последние денечки догуливает, скоро в берлогу ляжет, еще по черностопу, а если какой замешкается — снег выпадет, — тогда комедь на него смотреть. Прыжки саженные делает через кусты, через бурелом! Целый день, как заяц, петляет, прыгает, запутывает след — берлогу скрыть хочет, а когда…

Феопалыч не договорил. Снова упал камень, и хорканье стало отчетливо слышно. Должно быть, склонился над краем скалы любопытный лесной хозяин.

— Пужнуть его надо, а то покою не даст!

— Выстрелить? — Борис вскочил. Ему очень хотелось поохотиться на такую дичь; за все лето ни разу не удалось: то времени не было, то не было медведя, а теперь есть и то и другое!

— Не достать его, к чему патроны тратить! — Феопалыч выхватил из костра пылающее полено, побежал вдоль скалы, размахивая им, крича: — О-го-го! Я тебя!..

Следом за ним разлетались искры. «Го-го-го!..» — повторяло эхо.

Раздался треск, посыпались камни.

Феопалыч бросил зачадившее полено в костер, оно вспыхнуло снова. Пока догорали дрова, мы сидели прислушиваясь, а потом ушли в палатку, залезли в спальные мешки, сверху прикрылись ватниками и плащами — под утро, когда камни станут седыми от инея, жарко не будет. Оба наши ружья повесили на стойку у выхода из палатки.

Было тихо-тихо.

— Можно ночевать, теперь, поди, не вернется, — решил Феопалыч. Помолчав, он добавил: — Бык это был!

— Какой бык? — переспросил Борис, зевая.

— Ну самец то есть. Один он. Самка, та со всем семейством ходит, сама третья. А вот запрошлый год я на такую семейку невзначай натолкнулся: сама, бык ейный, два маленьких да два пестуна — прошлогодние ее, лончаки по-нашему. Что, думаю, делать? Молодь мне непременно нужно живой взять; их для зоопарков берут и платят подходяще…

Глаза слипались, и я не услышал конца неторопливого рассказа.

Жюль Верн утверждал, что настоящий путешественник тот, чей желудок сжимается и расширяется смотря по обстоятельствам, чьи ноги укорачиваются и удлиняются смотря по длине случайного ложа, на котором он может в любой час дня заснуть и в любой час ночи проснуться.

К сожалению, я не полностью отвечаю этим требованиям. Заснуть в любой обстановке могу, а вот насчет того, чтобы проснуться, — дело хуже, даже будильник не всегда помогает. Да что будильник! В эту ночь не одолел моей сонливости и более громкий сигнал. Проспал я происшествие, вероятно единственное в своем роде! Верней, не совсем проспал, но не понял, где сон, где явь.

Помню оглушительный вой, как сирена, и сразу треск, будто лодка в щепки о камни порога. Что-то холодное меня накрыло, мешало дышать, но окончательно разбудил грохот выстрелов.

Кое-как, путаясь в брезенте рухнувшей палатки, я прополз к выходу. Нащупал прорезь, высунул голову — и все во мне сжалось!

Медведь! В двух шагах его оскаленная морда. Но рядом стоял кто-то, я увидел только босые ноги. Это помогло мне сообразить, что медведь уже не медведь! Он лежал, мертво уткнувшись мордой в камни, безжизненно раскинув передние лапы с огромными когтями.

Я поспешно перевел взгляд выше и увидел побелевшее лицо Бориса. Он был как застывший, с ружьем на изготовке. Феопалыч стоял за ним, сливаясь с серым рассветом.

Борис опустил ружье и засмеялся, глядя на сапог, который я зачем-то, должно быть для обороны, сжимал в руке. Взгляд у него какой-то блуждающий, смех деревянный.

Феопалыч сказал, словно извиняясь:

— Погорячились мы, в упор палили, только шкуру испортили, а все по глупости, с перепугу. Он и без этого был готов!

Из рваных ран, возле уха и под лопаткой, сочилась по лохматой шкуре черная кровь, ручейками ползла по камням.

Я не понял, почему это медведь и без стрельбы оказался «готов», сказал:

— Вот и верь: сытый, смирный, а как напал!

— Кто напал? Да он и не думал нападать! Пошутить, наверно, хотел!

— Хороши шуточки!

Видя, что я еще не вполне пришел в себя и соображаю туго, Феопалыч объяснил, что под утро медведь пришел опять и начал развлекаться — палки со скалы бросал, камни.

— Решили встать, пугануть его еще раз. Вас тоже будили, но где там! Ну, значит…

— Только из палатки вышли, — перебил его Борис, — рев такой — мороз по коже! — Борис на мгновение зажмурил глаза, зажал ладонями уши. — И сразу бревно — хрясь! Медведь — бух! Ну и мы тут — бах, бах!

— Пошутить он, наверно, хотел, — повторил Феопалыч, — притащил бревно, видать, торчком его поставил и толкнул, да и сам не удержался, полетел следом, а может, оно его зацепило, сбросило…

Бревно, обгорелая сухая лиственница, лежало совсем рядом с палаткой, оборвав растяжки.

— Чуток правее — конец бы! — Феопалыч вдруг рассердился, покраснел и пнул поверженного шутника ногой. — Ах ты окаянный, черная немочь вонючая!..

Медведь был действительно почти черный, с проседью на хребте. Стоять возле него не очень приятно, хоть нос зажимай, но мы почему-то все смотрели, не могли отойти.

Мы вскарабкались на скалу, ходили, разглядывая следы, по плоской заболоченной вершине, среди хилого, «пьяного» леса, которому вечномерзлый грунт не дал глубоко пустить корни.

Оказалось, что медведь основательно поработал: притащил лиственницу метров за пятьдесят. От нее остался след, как от плуга.

И снова мы стояли возле медведя. Борис затачивал нож, Феопалыч — топор, но то и дело мы поглядывали вверх на скалу, словно ожидали еще какого-нибудь подарка.

Я не мог перестать думать о том, что если бы «чуток правее»… Сказал Борису:

— Советую, пока не поздно, сменить специальность!

Он посмотрел на меня очень внимательно, сдвинув брови, и ответил так:

— Если вы это всерьез, то, как говорится, помахай дяде ручкой! А если в шутку, то могу сказать, что дневник Черского я еще до поступления прочел и последнюю его запись никогда не забуду: изучение Сибири дело не легкое, и часто исследователя ждет неглубокая могила, вырытая заступом в вечной мерзлоте…

Свежинка на завтрак и сознание того, что все кончилось благополучно — медведь расфасован, а бревно горит в костре, — нас быстро развеселило.

Лодка выступала теперь над водой меньше чем на два пальца, но день не ночь, доберемся, по берегу перенесем, а трофеи не бросим!

— Сбылась мечта пижона, — сказал я Борису, — убил медведя, правда уже убившегося, но это деталь!

— Надо ж было вчера истратить последнюю пленку… Кто поверит без доказательств! — сокрушался Борис.

— Выдам справку с печатью! — пообещал я.

— Все равно, любой начнет: знаем, что охотники, что геологи!

— Да тут-то вроде и хвастаться нечем, — заметил Феопалыч, — лучше молчать! Медведей в горах иногда так промышляют: на тропку, где он часто ходит, ставят петлю, привязывают к ней чурку здоровенную. Угодит в нее хозяин, смекалки высвободить лапу не хватает, так он до чурки доберется и давай на ней зло срывать. Поднимет, бросит, а она его за собой… Он в рев, аж пена клочьями! Подтащит чурку куда-нибудь к обрыву и швырнет! Ну и сам, будь здоров, следом летит… Так охотничают, это верно, а вот чтобы себя как приманку подставлять — это мы, наверно, первые. Выходит, новый способ открыли. Только лучше про него не рассказывать. Засмеют!

— Разве утерпишь! — Борис безнадежно махнул рукой.

Конечно, быть открывателем нового очень приятно, но ловить медведей таким способом больше не хотелось. С тех пор никто в нашей экспедиции ни при каких обстоятельствах не останавливался на ночлег под скалами.