Вылет откладывали по метеоусловиям четыре раза, но все же выпустили!

Борис не знал, встретит ли его Степанков, и поэтому очень хотел прибыть в Молокановку засветло. А десятиместный самолетик, пробившись сквозь облака, казалось, задремал, прижавшись к ним, как к подушке. Дремали и пассажиры. Посапывал, выбрасывая табачнодымный дух, сосед Бориса — краснолицый, длиннобородый, подстриженный под кружок, — он еле втиснулся в кресло.

«Наверно, Степанков похож на него», — почему-то подумал Борис.

Захотелось спросить про Степанкова, но сосед заснул мгновенно.

Вскоре облака расступились, заблестело под солнцем крыло самолета, и открылась величественная панорама гор и долин.

Самолетик, дрожа от напряжения, упрямо карабкался ввысь над склонами, почти на бреющем переваливал водоразделы, плавно скользил в долины и снова устремлялся вверх.

Борис смотрел то в окно, то на карту и радовался, верно определяя хребты и реки. В натуральную величину предстало «древнее темя Азии» — знакомая по учебникам тысячекилометровая скалистая глыба, свидетель всей истории планеты.

Проследив глазами четкие очертания Луйской впадины, Борис поднялся из кресла и даже рукой отдал салют. Хотелось крикнуть «ура», но дремали соседи, не сознавая величия момента. Самолет пересекал Полярный круг! 66°31′ — единственная в северном полушарии широта, где в день зимнего солнцестояния, 22 декабря, солнце вовсе не восходит, а в летнее солнцестояние, 22 июня, вовсе не заходит. Вспомнился его любимый Джек Лондон. «За тех, кто в пути!» — прошептал Борис.

Все дальше на север уходил самолетик. Борис так увлекся, разглядывая с высоты Сибирскую платформу, что позабыл про свои дела и Молокановку.

И вдруг мелькнули под крылом, словно игрушечные, домики в два ряда вдоль речушки. Снизились резко, сильно болтало, и стало видно, как ползут по земле белые змейки.

Сосед проснулся, навалился на Бориса, заглядывая в окно.

— Не примут, — определил он, — вишь, как метет-то, в Кадар потащат!

Круто накренившись, пошли на второй круг, и вскоре запрыгал самолетик по кочковатому полю, подрулил к избушке с яркой даже в сумерках вывеской: «Аэропорт».

Не успел Борис и десяти шагов ступить по земле, как молодой человек в синей нейлоновой куртке с красной отделкой протянул ему руку и сказал, улыбаясь:

— Здравствуй, Борис Михайлович Струнин, с приездом!

Беличья шапка оттеняла румянец его щек, блеск глаз.

— Здравствуй, — ответил Борис выжидательно. Совсем не таким представлял он таежного охотника.

А тот, возможно поняв это, поспешно добавил:

— Я — Степанков Андрей!

В руке он держал телеграмму. Тут уж Борис заулыбался, обеими руками сжал руку Степанкова вместе с телеграммой, а затем, отступив на шаг, спросил:

— А ты меня как определил?

— Запросто! Остальные все свои!

«Как это хорошо, когда все свои!» — подумал Борис.

— А это мой сын Витянька, — представил Андрей.

Борис насторожился — уж не шутит ли он? Сынок был папе до плеча — лет четырнадцати, а Андрея Борис определил как ровесника себе. Но сходство отца и сына было явным: такое же открытое лицо, нос с горбинкой, румянец во всю щеку и пушистые ресницы. Вместе с Витянькой подошли, деловито обнюхали Бориса две собаки, очень похожие, длинношерстные, палевые, с черными узкими мордами.

— Это Чарли, а это Чула, — представил их Андрей, — у нее передние лапы, видишь, черные, как в чулки одетые.

В поселок пошли не по дороге, а напрямик, по тропке, через лесок. Было так тихо, что Борис невольно прислушивался, — после самолета эта тишина казалась какой-то неправдоподобной. Только когда вышли на улицу, где-то вдалеке затарахтел движок и разом засветились окна во всех домах, сначала тускло, а затем светлее, светлее. На дощатый тротуар, гулко повторявший шаги, легли веселые тени окон, цветов, расшитых занавесок. Встречные люди замедляли шаги, здороваясь, и внимательно поглядывали на Бориса. И собаки — их было больше, чем прохожих, — отличали его, бросались яростно, казалось, вот-вот вцепятся, но Чула и Чарли встречали их свирепым оскалом, и те сразу становились вежливыми, лишь обнюхивали новичка.

Перешли овраг по мостику.

— Вот и наша избушка! — Андрей остановился у высокого крыльца.

— На курьих ножках, — добавил Борис, сосчитав восемь окон по фасаду обрамленных затейливой резьбой.

— Еще дедовская! — не без гордости пояснил Андрей.

Через холодные сени прошли в сени теплые, такие же просторные. Чула и Чарли там остались — порядок знают. Там встретила их русоволосая молодая женщина.

— Супруга моя, Зина, — представил Андрей. — А это наша Галуня, уже в первый класс ходит, а все за мамкину юбку цепляется!

— Прошу в залу! — поклонилась хозяйка.

В этой, на четыре окна, зале сошлось старое и новое: огромная печь с лежанкой, покрытой медвежьей шкурой, самодельный буфет, толстоногий стол, окруженный дюжиной тяжелых стульев с резными спинками, а ближе к окнам — журнальный столик, отделанный медью, торшер, три вращающихся кресла перед телевизором. На бревенчатых строганых стенах, в красном углу, тусклая икона, а поодаль — ветвистые оленьи рога, чучело лебедя, распластавшего крылья в полете, и много картинок, вырезанных из журналов.

И вдруг из-под стола вылез, шагнул по полу, крытому рядном…

— Алешенька это, наш меньшенький! — просияла Зина.

Дверь отворилась…

— Мамаша моя, Анна Михайловна!

Круглолицая, глазами схожая с Андреем, она явно принарядилась — белый воротник и узорчатая шаль.

— А это дедушка мой, Матвей Васильевич!

Этот без прикрас: потертая меховая душегрейка, «музейные» брюки галифе с кожаными наколенниками, в шерстяных чулках, как в сапогах. Высокий, стройный, он двигался легко и руку Борису пожал крепко. Старили его только глаза с белесоватыми, тусклыми зрачками. Он привычно сел во главе стола, огладил седую бороду и вступил в беседу с уверенностью человека уважаемого. Рассказал Борису, что в молодости, на Бодайбинских приисках, золота повидал всяко-разно, припомнил, сколько зарабатывал: «За два дня хромовые сапоги, но в студеной воде золото мыть — голосом выть!»

Все же он четыре сезона отработал, а вернувшись, этот дом поставил и больше от своего охотницкого дела не отрывался, но золото вроде бы не забыл, а там вы уж судите сами!