Септимус никогда еще не видел, как женщины падают в обморок. В первый момент он вообразил, что Эмми умерла, и в отчаянии принялся тереть одну свою руку о другую, словно муха крылышками. Осознав наконец случившееся, молодой человек первым делом вытащил из кармана огромный перочинный нож, который всегда носил при себе — как он объяснял, на случай, если сломается карандаш — и предложил его Зоре: ему смутно представлялось, что, когда женщина падает в обморок, ей нужно прежде всего разрезать шнуровку. Зора побранила его за вздорный совет и велела позвать горничную.

Все произошло совершенно неожиданно. Они сидели, как обычно, в гостиной: Зора и Септимус — над картами и справочниками, а Эмми — за чтением у камина. Только на этот раз она читала не книгу, а газету «Дейли-ньюс», привезенную накануне Септимусом, ездившим по делам в Лондон. Вечерние газеты считались в Нунсмере роскошью, поэтому Септимус припрятал газету от Вигглсвика и отнес ее дамам. Внезапно послышался легкий шум у камина, и Эмми без чувств откинулась на спинку кресла, зажав в руке часть газеты; другая часть, вкладыш, валялась на полу.

С помощью Септимуса Зора и горничная перенесли бесчувственную девушку на диван, отворили окно и дали ей понюхать нюхательную соль. Септимус все тревожился, не умерла ли она; Зора благодарила Бога за то, что ее мать уже была в постели. Тем временем Эмми пришла в себя.

— У меня закружилась голова, — прошептала она.

— Да, милая, — сказала Зора, опускаясь перед ней на колени. — Но теперь тебе лучше?

Эмми испуганными глазами смотрела мимо Зоры на что-то невидимое и ужасное.

— Как глупо с моей стороны! Должно быть, от жары. Или от этой доски мистера Сайфера, которая так назойливо сверкала на солнце. — Она бросила умоляющий взгляд на Септимуса. — Говорила я какие-нибудь глупости?

Когда молодой человек сказал, что она просто откинулась на спинку кресла и потеряла сознание, Эмми вздохнула с облегчением и закрыла глаза Немного оправившись, она попросила, чтобы ее отвели наверх, но перед уходом судорожно и многозначительно сжала руку Септимуса.

При всей его неискушенности этот молящий взгляд и пожатие руки сказали Септимусу многое — что Эмми доверяет ему и надеется на него — и отчасти объяснили причину ее обморока. Снова он стоял одинокий и растерянный в этой маленькой гостиной, запустив пальцы в растрепанные волосы и озираясь по сторонам, словно ждал озарения свыше. Но оно не осеняло его, и, не зная, что делать, он бессознательно, следуя мужской привычке держать в порядке все, что напечатано, принялся складывать газетные листы, разглаживая их там, где они были смяты рукой Эмми. И тут ему бросились в глаза строки, от которых он вздрогнул и растерянно уставился в газету. То было объявление о бракосочетании Мордаунта Принса, состоявшемся в британском консульстве в Неаполе.

Какая гнусность! Какое низкое коварство! Впервые в жизни Септимус столкнулся лицом к лицу с мужской непорядочностью. Читать об извращенности людской природы в «Полицейских ведомостях» — это одно, но видеть, как она черной тенью упала на жизнь близкого человека, — совсем другое. Он ужаснулся. Мордаунт Принс совершил тяжкий, смертный грех. Он похитил любовь девушки и низко, подло бросил ее, продолжая обманывать до последней минуты. Септимусу и в романах любовник, который целует, а потом бросает, внушал только отвращение. Человек же, поступивший так в реальной жизни, представлялся ему невероятным негодяем. У него щемило сердце, когда ему вспоминались глазки-незабудки Эмми, превращавшиеся в сапфиры, когда она пела хвалу этому мерзавцу. Септимус стискивал кулаки, перебирая в памяти все бранные слова, какие только были в его скудном лексиконе. Боясь столкнуться с Зорой в таком возбужденном состоянии, чтобы как-нибудь не выдать ей злосчастной тайны Эмми, он сунул газету в карман и побежал домой.

У себя дома, перед затопленным камином, молодой человек долго ломал голову над тем, как ему быть дальше. Что-то необходимо было делать. Но что именно? Вырвать Мордаунта Принса из объятий невесты и притащить его, раскаивающегося, сюда, в Нунсмер? Но какой толк был бы от этого, если западная цивилизация открыто не признает полигамии? Съездить в Неаполь и проучить подлеца? Это уже лучше. Чудовище вполне заслуживает наказания. Но как такие вещи делаются? Септимус был так неопытен! Он смутно представлял себе, что в подобных случаях мерзавца бьют хлыстом. Но каким должен быть хлыст? Если обыкновенный, охотничий, то он бьет не больнее трости, — пожалуй, тростью или палкой даже лучше… Если взять настоящий ременной бич, так он громоздкий, его неудобно носить с собой; и ударить им можно, только замахнувшись издали, щелкая, как наездники в цирке. Возможно, специальные хлысты для таких случаев есть на складах армии и флота? Нужно, чтобы хлыст был длинный, фута в три, гибкий и суживающийся на конце. Фантазия Септимуса уже бессознательно работала над новым изобретением. Ему виделся карающий бич из тончайших, гибких, искусно переплетенных между собой стальных проволочек… И когда воображаемый бич был уже совсем готов, Септимусу пришло в голову, что он еще не решил, как ему быть сейчас. Немного смущенный этим, он снова стал думать.

Так прошло несколько часов. Ничего не придумав, Септимус вздохнул, попробовал искать утешения в фаготе, но, сыграв несколько тактов «Энни Лори», поставил несносный инструмент обратно в угол и пошел гулять. Ночь была звездная, морозная. В Нунсмере царило безмолвие, как в Вифлееме, и звезда горела низко на востоке, над самым горизонтом. А вдали, по ту сторону выгона, светился одинокий огонек в окнах домика викария: старый викарий, в то время как все его прихожане уже спали, трудился над воскресной проповедью. Земля утопала во мгле, и только небо было ясным.

На дороге Септимус не видел ни души; на выгоне тоже ему не встретился даже хромой ослик. Из какой-то невероятной дали слабо донесся свисток паровоза, и после него, казалось, еще гуще стала тишина. В ушах Септимуса гулко отдавались его же шаги по хрустящей, подмерзшей траве. Но и темнота, и тишина были ему приятны — они как нельзя лучше гармонировали с беззвездной тьмой в его душе. Септимус шагал, углубившись в туманные фантазии, заменявшие ему мысли, — как всегда, не замечая времени. Один раз он остановился на краю пруда и, присев на скамью, курил трубку, пока холод не заставил его встать. Повинуясь инстинктивной потребности услышать хоть какой-нибудь звук, молодой человек поднял камень и бросил его в воду. Зловещий всплеск заставил Септимуса вздрогнуть, и он снова отправился, как призрак, бесцельно скитаться в темноте.

Лампа викария давно погасла. Поднялся легкий ветерок, звезда на горизонте опустилась еще ниже. Неожиданно, в сотый раз сворачивая с дороги на выгон, Септимус заметил, что он не один. Впереди кто-то шел — такой легкой поступью, что молодой человек скорее почувствовал, чем услышал шаги. Он сам пошел быстрее, вглядываясь в темноту, и разглядел, наконец, шагах в тридцати впереди себя смутные очертания человеческой фигуры. От нечего делать, Септимус последовал за ней и вскоре увидел, что это женщина, которая быстро шла, почти бежала. Зачем женщине идти через нунсмерский выгон в четыре часа утра — это для него было непостижимо. Рядом с викарием жил доктор, но ни к доктору, ни от него она в такой час идти не могла. И внезапно ему стало ясно, куда и зачем направляется незнакомка. Он вспомнил всплеск от падения камня. Женщина шла прямо к пруду. Септимус ускорил шаг, нагоняя ее, и вдруг стал как вкопанный. Перед ним была Эмми. Он узнал ее меховой жакет и отделанную горностаем шапочку. В руках она держала какой-то предмет.

Было ясно, что девушка не видела Септимуса и не слышала его шагов. Пораженный ужасом, он шел за ней следом. Эмми с глазами-незабудками, как новая Офелия, искала на дне пруда могилу для себя и своих любовных горестей… Снова перед Септимусом встал вопрос, который в критические минуты ему всегда было трудно решить: что нужно делать? И сквозь страх и сострадание в душе молодого человека пробивалось сознание ужасной неделикатности его поведения — как можно навязывать себя женщине в такой момент? Он почти готов был уйти и оставить Эмми наедине с ее печалью. Но снова в его ушах отдался всплеск, и снова он вздрогнул всем телом. Вода в пруду такая холодная, такая черная… И что он потом скажет Зоре? Эта мысль заставила его настолько ускорить шаги, что Эмми услышала их и обернулась, испуганно вскрикнув:

— Кто тут?

— Это я, — Септимус, — пролепетал он, снимая шапку. — Ради Бога, не делайте этого!

— Уйдите! Не мешайте мне! Как вы смеете за мной шпионить?

При слабом свете звезд он едва различал черты ее лица; голос у нее был сердитый. Она топнула ногой.

— Как вы смели шпионить за мной?!

— Я не шпионил, — объяснил он, — и узнал вас всего минуты две назад. Просто вышел погулять — пройтись после завтрака.

— О! — почти беззвучно простонала она.

— Мне страшно совестно, что я вам мешаю, — продолжал он, нервно теребя шапку, между тем как ветер бесцеремонно трепал его волосы. — Я не хотел этого, но не мог же я стоять и смотреть сложа руки на то, как вы… ну, право же, не мог.

— Как я — что? — сердито переспросила она. Септимус не знал, что под меховым жакетом сердце ее стучит, как безумное.

— Ну, топитесь…

— Вот в этом-то пруду? — истерически расхохоталась девушка. — В трех футах воды? Как же, по-вашему, можно здесь утопиться?

Септимус задумался. Он не сообразил, что пруд так мелок.

— Вы могли лечь на дно и лежать, пока все не было бы кончено, — возразил он с невозмутимой серьезностью. — Я слыхал про одну служанку, которая утопилась таким образом в большом тазу.

Эмми нетерпеливо отмахнулась от него и пошла дальше, но он поплелся за ней.

— Ах, да не идите же за мной! — выкрикнула она странным голосом. — Оставьте меня в покое, Богом вас заклинаю! Не собираюсь я убивать себя. О, если бы у меня хватило духу!

— Но если не собираетесь, зачем же было идти сюда?

— Гуляла перед завтраком — как вы! Зачем я здесь? Если желаете знать, — она вызывающе глянула на него, — я еду в Лондон первым утренним поездом, — которым возят молоко из Генсхема. Как видите, я выгляжу вполне прилично. Вот мой багаж, — она взмахнула чем-то прямо перед его лицом, и он действительно разглядел саквояж. — Теперь вы удовлетворены? Или думаете, что я и на тот свет потащу с собой головную щетку и пудреницу? Просто я еду в Лондон, и ничего больше.

— Но до Генсхема семь миль ходьбы.

Эмми не отвечая пошла быстрее. Септимус, озадаченный, недоумевающий, шел с ней рядом, все еще без шапки. Не надо было быть особенно догадливым, чтобы связать ее необычайное появление ночью на выгоне с объявлением в «Дейли ньюс». Даже местный полисмен сообразил бы, в чем дело. Но если Эмми не собирается себя убивать, то чего же ради она вдруг среди ночи собралась в Лондон? Зачем идти семь миль морозной ночью, в темноте, когда через несколько часов можно сесть на поезд в Рипстеде, всего за милю от Нунсмера, ехать со всеми удобствами? Тут крылась какая-то тайна, трагическая и необъяснимая.

Они молча миновали пруд, прошли через выгон и зашагали по шоссе.

— Хотел бы я знать, что мне делать, Эмми, — взмолился он наконец. — Мне страшно неприятно навязывать вам свое общество, но не могу же я оставить вас одну, когда чувствую, что вы нуждаетесь в защите. Как бы я потом посмотрел в глаза Зоре?

— Вообще я предпочла бы, чтобы вы подольше не смотрели ей в глаза, — поспешно возразила Эмми. — Пожалуй, будет лучше, если вы меня проводите до станции. Согласны?

— Вы снимете тяжесть с моей души.

— Ну и отлично. Но только, ради Бога, не болтайте. Не раздражайте меня! Меньше всего я хотела сердиться на вас, но у меня страшно взвинчены нервы!

— Дайте мне ваш саквояж, а сами лучше возьмите мою палку.

Септимус только теперь заметил, что идет без шапки, надел ее и оба молча двинулись по шоссе, словно чета цыган. Две мили прошли они так — то в полной темноте, когда дорога сворачивала на дубовую аллею, то по открытому месту, среди полей, — но нигде звуки человеческого бытия не нарушали сельской тишины. Затем молодые люди вышли на большую дорогу, ведущую в Лондон, и миновали какую-то деревню. Кое-где окна уже светились. В одном коттедже дверь была распахнута. Полоска света легла на лицо Эмми, и Септимус заметил, какое оно измученное и несчастное. Прошли еще около мили. Изредка навстречу попадался крестьянин и, ничего не подозревая, с поклоном проходил мимо. Прогромыхала тележка молочника, и снова вокруг стало тихо. Постепенно звезды гасли.

Когда они достигли подножия холма, на вершине которого стоял коттедж, черневший на сером фоне неба, Эмми внезапно споткнулась и упала на груду камней у дороги, разразившись слезами и бессвязными причитаниями. Она не в силах больше выносить это. Почему он все время молчит? Она не в состоянии идти дальше. Хоть бы уже скорее пришла смерть! Что с ней теперь будет? И как он может все время идти рядом с ней молча, словно немой тюремщик? Лучше пусть возвращается в Нунсмер и бросит ее умирать здесь, у дороги. Только бы ей поскорее умереть. Ничего другого она и не просит у неба.

— О Боже, сжалься надо мной! — рыдала она, раскачиваясь взад и вперед.

Септимус стоял растерянный, терзаясь и не зная, чем ее утешить. Впервые в жизни ему приходилось выступать в роли странствующего рыцаря, защитника обиженных, и он совсем не знал, как себя вести. Он пожертвовал бы своей головой, лишь бы найти слова, которые могли бы ободрить Эмми. Ничего лучшего он не смог придумать, как потрепать ее по плечу и попросить не плакать, что, как известно, может только поощрить плачущую женщину. И Эмми зарыдала еще горше. И в эту ночь мучительных сомнений перед Септимусом снова встал вопрос: что делать? Он растерянно огляделся вокруг, ища какое-нибудь указание, и вдруг увидел свет в окне коттеджа на холме.

— Хотите, я пойду туда и постучусь? Может быть, они дадут вам стакан молока или чашку чая. Или, позволят немного полежать у них и отдохнуть.

Он даже повеселел от своей догадливости. Но Эмми только грустно покачала головой. Ни молоко, ни чай, ни мягкая постель не прельщали ее. Ни мак, ни мандрагора не могли дать ей забвения. И она не в силах идти дальше, а до станции еще четыре мили.

— Если вы скажете, что мне делать, я сделаю, — промолвил Септимус.

Вдали что-то загромыхало — с холма медленно спускалась телега. У Септимуса появилась блестящая мысль.

— Хотите, я усажу вас на эту телегу и отвезу обратно в Нунсмер?

Эмми вскочила на ноги и уцепилась за его руку.

— Никогда! Ни за что! Вы слышите?! Этого я не в состоянии перенести. Мама, Зора — я никогда их больше не увижу. Прошлой ночью они чуть не довели меня до истерики. Вы думаете, чего ради я ушла из дому ночью? Только для того, чтобы не встречаться с ними. Идемте дальше. Если я умру в пути, тем лучше.

— Может быть, я смогу вас нести.

Она смягчилась, взяла Септимуса под руку и даже улыбнулась, взбираясь с его помощью на холм.

— Какой вы славный и как я по-свински вела себя с вами! Всякий другой на вашем месте стал бы приставать ко мне с расспросами, удивляться и тому подобное. А вы даже не спросили меня…

— Тихо! Не надо и спрашивать. Я знаю — прочел в газете. Не будем об этом говорить. Поговорим о чем-нибудь другом. Вы любите мед? Я посмотрел на Большую Медведицу и вспомнил… Вигглсвик все хочет завести пчел. А я ему говорю, что, если он это сделает, то я заведу медведя. Медведь будет питаться медом, и я выучу его плясать под мой фагот. Кто знает, может, ему и понравится фагот, — помолчав, грустно добавил он. — А то он никому не нравится.

— Если бы вы захватили его с собой, я бы попросила на нем сыграть: мне бы он нравился — ради вас, — всхлипнула Эмми.

— Если бы вы послушались моего совета и прилегли отдохнуть в коттедже, я бы мог послать за ним, — Септимус даже не улыбнулся.

— Нам надо поспеть на поезд, — возразила Эмми.

В ближней деревушке, в полумиле от холма, все уже были на ногах. У двери одного из коттеджей стояла телега, нагруженная овощами, в ожидании возницы, допивавшего свой чай.

Путники остановились возле коттеджа.

— Если та телега могла отвезти вас обратно в Нунсмер, — сказал Септимус с видом человека, открывшего, наконец, истину, — то эта может доставить нас на станцию.

Он оказался прав. Мужчины усадили Эмми как можно удобнее среди кочанов капусты, на груде мешков, и она все время дремала от усталости, пока не добрались до станции.

При свете двух тусклых газовых фонарей маленький полустанок казался еще мрачнее и угрюмее. Эмми, изнемогая от усталости после бессонной ночи, устало опустилась на скамью, окоченев от холода, слишком измученная, чтобы привести в порядок свои волосы, развившиеся и висевшие прямыми прядями из-под горностаевой шапочки. Септимус пошел к кассе и взял два билета первого класса до Лондона. Когда он вернулся к Эмми, она заплакала от радости.

— Вы едете со мной? Какой вы добрый!

— Я отвечаю за вас перед Зорой.

Сквозь слезы глаза ее сверкнули ревностью:

— Вы всегда думаете о Зоре.

— Думать о ней, — загадочно возразил Септимус, — это значит воспитывать себя.

Эмми пожала плечами. Она не была склонна идеализировать женщин и, к тому же как сестра знала иную Зору, не совсем похожую на поэтический образ, созданный воображением Септимуса. Но бедняжка была слишком несчастна, чтобы возражать. И только спросила его, который час.

Наконец подошел поезд. Застучали жестяные кувшины на платформе. Появились сонные люди, входившие в вагоны третьего класса. Единственное купе первого класса оказалось в полном распоряжении Эмми и Септимуса. Оно было холодным и мрачным, как непроветренный склеп. Маленькая лампочка с грязным стеклом светила, почти не давая света. Кондуктор, проходивший мимо окна купе, направил на них свой фонарь и удивленно остановился. Вот так парочка! Если это сбежавшие из дому влюбленные, скоро же они раскаялись. С таких не получишь на чай. И он перестал обращать на них внимание. Поезд тронулся. Эмми тряслась от холода в своем меховом жакете. Тогда Септимус снял пальто, и они оба укутались им, плотно прижавшись друг к другу, чтобы согреться. Немного погодя головка Эмми упала на плечо Септимуса и девушка уснула, а он держал во рту пустую трубку и не смел закурить, чтобы не потревожить ее сон. По той же причине он не решался переменить неудобную позу, хотя у него давно уже мурашки бегали по телу. Держать в своих объятиях спящую молодую женщину — далеко не такое романтическое наслаждение, как уверяют поэты; в действительности это так же неудобно, как если бы она стояла у вас на голове. К тому же Эмми во сне бессознательно перетягивала пальто на себя, и один бок Септимуса окоченел от холода, так как смокинг плохо греет в дороге в морозное зимнее утро.

Мысль о том, что на нем все еще вечерний костюм, снова заставила Септимуса ломать голову над трудным вопросом: чего ради они с Эмми едут в этом каторжном вагоне вместо того, чтобы спать сейчас крепким сном в своих удобных постелях в Нунсмере? Непостижимую для него загадку могла разъяснить только спящая теперь девушка, которая заставила Септимуса, хотя и с его согласия, переживать такие мучительные неудобства. Напрасно он твердил себе, что подобного рода рассуждения доказывают лишь его врожденную неделикатность; тщетно с непривычной строгостью спрашивал себя, какое ему до этого дело; безуспешно пытался направить свои мысли на новое изобретение — патентованные противоаварийные вагоны — или, по крайней мере, задремать. Все тот же вопрос неотступно стоял перед ним и дразнил его воображение. Поэтому когда Эмми, наконец, проснулась и, протирая глаза, стала смущенно извиняться за столь бесцеремонное обращение с его плечом, он не решался взглянуть ей в глаза.

— Что вы будете делать, когда мы приедем в Лондон? — осведомилась Эмми.

Септимус еще об этом не думал: — Скорее всего, следующим поездом уеду обратно в Нунсмер, если только я вам не нужен.

— Нет, вы мне не нужны, — рассеянно ответила Эмми. — Зачем вы мне можете быть нужны? — И застыла в немом созерцании грязных окраин Лондона, пока они не вышли на вокзале Виктория. У входа стоял мрачный одинокий четырехколесный кэб; запряженная в него лошадь грустно опустила голову. При виде этой безотрадной картины Эмми вздрогнула и взмолилась:

— Ради Бога! Не оставляйте меня одну, довезите до дому. Септимус, милый, знаю, что с моей стороны это свинство, но я так вам благодарна. Клянусь Богом, это правда!

Они уселись на грязные продавленные подушки, и унылая лошадь мелкой рысью повлекла их сквозь предрассветный туман зимнего лондонского утра. Невыразимо тоскливо было все вокруг. Миру словно не хотелось просыпаться в такое отвратительное утро. На тридцать шагов впереди еще можно было что-то увидеть, хотя воздух и напоминал желтый бульон, но дальше атмосфера уже сгущалась в некое подобие пюре из гнилых овощей. Они проехали Бельгрев, где все, казалось, вымерли в домах со спущенными белыми шторами на окнах и пустые улицы как будто ждали, что вот-вот отворятся двери и начнут выносить покойников. И сам кэб, в котором они ехали, был такой угрюмый. В нем пахло дешевыми сигарами и дешевыми духами, и могло показаться, что тени прежних пассажиров затеяли между собой какой-то потусторонний флирт, а дребезжащие окошки словно подыгрывают им при этом.

Наконец кэб остановился у подъезда дома в Челси, где жила Эмми. Она жалобно, как испуганный ребенок, посмотрела на Септимуса. Ее хорошенький ротик всегда казался безвольным, но теперь, когда уголки губ опустились, он стал совсем детским. Эмми взяла своего спутника под руку.

— Не уходите! Ужасно глупо с моей стороны, я знаю, но это кошмарное путешествие забрало мои последние силы. Боже, какая это была мука! Эдит, моя горничная, сейчас растопит камин — вам надо обогреться, прежде чем ехать обратно, и сварит нам кофе. Ну, идемте же! Извозчик может подождать.

— Но что подумает ваша горничная? — спросил Септимус, который при всей неопределенности своих жизненных принципов свято соблюдал приличия.

— Ах, не все ли равно! Все так ужасно в этом мире — не все ли равно, кто что подумает? Мне страшно, Септимус, мне так тяжело и страшно! Я боюсь даже по лестнице идти одна. Не оставляйте меня!

Голос ее оборвался. Сам святой Антоний не выдержал бы такого искушения. Септимус помог ей выйти из кэба, велел извозчику подождать и вслед за девушкой вошел в уже открытый подъезд. Поднявшись на свою площадку, Эмми отворила своим ключом дверь и повела его прямо в гостиную, повернув выключатель.

— Я сейчас разбужу Эдит. И она приготовит вам чего-нибудь перекусить. В камине есть дрова. Можно вас попросить его растопить?

Она исчезла, а Септимус стал на колени перед каминной решеткой и зажег бумагу. Через несколько минут загорелись и дрова; тяга была хорошая, и сразу же вспыхнул яркий огонь. Не обращая внимания на комнату, маленькую и нарядную, как бонбоньерка, всю заставленную мебелью и безделушками, обличавшими легкомысленный нрав хозяйки, он подставил теплу свои окоченевшие руки — прежде всего необходимо было согреться, он совсем застыл. Но тут в гостиную вихрем ворвалась Эмми, трагически восклицая:

— Ее нет! И я не знаю, где она.

Лицо у нее было белое, как полотно, под глазами темные круги, в глазах светилось безумие.

— Может быть, она решила пройтись? — предположил Септимус, как будто у лондонских горничных в обычае прогуливаться в восемь часов утра в тумане.

Но Эмми даже не слышала его. Отсутствие горничной, сознание полного своего одиночества доконало ее. Последняя соломинка сломалась. Эдит, на которую она возлагала все свои надежды, мечтая о физическом комфорте, исчезла бесследно. Изнемогая, Эмми опустилась в кресло, придвинутое для нее Септимусом поближе к огню. У нее не было сил даже плакать. Мрачно глядя перед собой в пространство, она заговорила тихим монотонным голосом:

— Что же мне теперь делать? Я не знаю. Эдит могла бы мне помочь. Надо уехать, где-нибудь спрятаться. Здесь я оставаться не могу. Зора, наверно, приедет. Нужно, чтобы она уже не застала меня. Эдит знает, как это делается; она сама прошла через это. Она увезла бы меня куда-нибудь, за границу или в деревню, где я бы и жила, скрывшись от людей, пока все не кончится. Это было так неожиданно… когда пришла весть о его женитьбе, я точно с ума сошла — не сумела ничего придумать. Эдит могла бы мне помочь. А теперь она неизвестно куда делась. Боже мой! Что же мне делать?

Она продолжала говорить вслух, забыв сдержанность и женский стыд, выдавая чужому мужчине самую заветную тайну, словно речь шла о каких-то пустяках. В своем горе Эмми даже не подумала о том, что Септимус — мужчина. Она говорила сама с собой и для себя, давая волю всему, что накопилось в ней за эту ужасную ночь. Недоумение Септимуса достигло предела. И вдруг — словно ракета взвилась вверх и озарила мир огненным дождем искр. Он все понял и оцепенел от ужаса и боли.

Унылый свет зимнего утра слабо просачивался сквозь спущенные занавеси, добавляя горькой ироничности к нежному свету электрических лампочек под розовыми колпачками, а две странные человеческие фигуры стояли друг перед другом причем каждый из этих двух людей не замечал трагической нелепости другого: женщина, растрепанная, с сумасшедшими глазами; мужчина в расстегнутом пальто, из-под которого виднелся смятый смокинг; она — в съехавшей на бок шапочке, он — в галстуке с бантом, оказавшимся где-то за ухом, над воротничком. И в этой обстановке фарса разыгрывалась жесточайшая трагедия женской души.

— Боже мой! Что же мне делать?!

Септимус смотрел на нее, заложив руки в карманы. В одном из них пальцы его нащупали свернутый клочок бумаги. Он рассеянно вытащил его — бумажка была вся засаленная — и бросил в огонь, но бумага упала не в камин, а за его решетку. В минуты крайнего нервного напряжения люди иногда обращают внимание именно на мелочи. Эмми посмотрела на бумажку. Что-то в ней показалось ей знакомым. Она нагнулась, подняла клочок с пола и развернула.

— Это чек, — сказала она. — Почему вы хотели его сжечь?

Септимус взял у нее из рук бумажку, посмотрел и сообразил, что это чек на двести фунтов, выданный ему Клемом Сайфером.

— Благодарю вас, — проговорил он, сунув чек в карман пальто.

И тут же по ассоциации вспомнил:

— Я знаю, что мы можем сделать: поехать в Неаполь.

— Зачем? Какая польза? — возразила она, серьезно отнесясь к его предложению.

В растерянности он принялся пальцами ерошить волосы.

— Какая польза? Я не знаю.

— Первым делом, — начала Эмми, и ее собственный голос показался ей чужим, — первым делом нам надо уехать отсюда. Как только дома меня хватятся и не найдут, Зора первым же поездом помчится сюда, в Лондон. Вы же понимаете, что она не должна меня найти.

— Конечно, — Септимус вдруг просиял. — Вы можете перебраться в отель — есть здесь такой, без спиртных напитков, — в Блумсбери. Вигглсвик как-то рассказывал мне, что один его приятель ограбил этот отель и получил потом шесть лет тюрьмы — некий Баркус.

— Но как же он называется, ваш отель?

— Ах, этого я не помню. Как-то из Вальтера Скотта. Локхарт? Нет, Локхарт — это другое. Что-то в роде Ламмермурской невесты или… ну да, конечно, — Равенсвуд на Саутгемптон-Род.

Эмми встала. То, что ей удалось спасти от огня чек на двести фунтов, немного подбодрило ее для последнего усилия — спрятаться от Зоры.

— Отвезите меня туда. Я сейчас соберу вещи.

Септимус распахнул перед ней дверь. С порога она обернулась:

— Сам Бог послал вас сегодня ночью на нунсмерский выгон.

Эмми вышла, а он уселся у камина и стал набивать трубку. Ее слова растрогали Септимуса. И в то же время напомнили ему одну сценку из его студенческих лет, когда знаменитый американский проповедник организовал на хлебной бирже в Кембридже ряд религиозных собраний. Огромный с голыми стенами зал был битком набит молодыми людьми, одни из которых пришли позубоскалить, другие — помолиться. На эстраде лысый, с топорным лицом и темной бородой мужчина в черном простыми словами с ужасным американским акцентом очень образно рассказывал, какими ничтожными и жалкими орудиями пользуется иной раз Всевышний для осуществления своих замыслов. В качестве примера он привел посох Моисея. «Вы только представьте себе фараона», — Септимус как сейчас слышал его сочный раскатистый бас, — «вы только представьте себе фараона, который в один прекрасный день идет по улице и видит Моисея с длинной толстой палкой в руке». «Хэлло, Моисей! — говорит он. — Куда ты идешь?» — «Куда я иду? — говорит Моисей. — Иду освободить сынов Израиля из дома рабства их и отвести в страну, текущую медом и молоком». — «Как же ты думаешь это сделать, Моисей?» — «Вот этим посохом, господин мой, вот этим самым посохом».

Септимус помнил, как издевалось большинство студентов над таким изложением библейских фактов, а те, что поутонченнее, возмущались вульгарностью речи проповедника. Но мысль, которую хотел донести до них этот все же талантливый проповедник, запала ему в душу и теперь себя обнаружила. Возможно, в словах Эмми было больше правды, чем она сама думала. В простоте сердечной Септимус считал себя ничтожнейшим из людей, не более пригодным для спасения своих ближних, чем дорожный посох Моисея. Но что, если, действительно, сам Бог послал его ночью на выгон и предназначил ему стать слабым орудием спасения Эмми? Он тер себе щеку горячим концом трубки, размышляя об этом в глубоком смирении. Да, возможно, он был послан самим Богом. Его религиозные убеждения были очень туманны, но вполне искренни.

Через несколько минут они опять тряслись в кэбе через весь Лондон, направляясь на Саутгемптон-Род, а опустевшая маленькая гостиная казалась такой странной и жуткой, освещенная средь бела дня электрическими лампочками под розовыми колпачками, которые забыли погасить.