Когда экипаж остановился у подъезда Парижской гостиницы, Зора вышла, улыбаясь простилась со своим спутником и вошла в холл, сохраняя звездный свет в глазах. Молодой лифтер при виде ее решил, что мадам выиграла и даже не удержался — спросил, так ли это. Зора показала ему пустой кошелек и засмеялась. Тогда лифтер, которому не раз случалось видеть подобное сияние в женских глазах, пришел к убеждению, что мадам влюблена, и отворил перед ней дверь лифта с конфиденциальным видом француза, умеющего хранить любовные тайны. Однако он ошибался. Душа Зоры действительно была полна ликования, но мужчины не имели к этому никакого отношения. Если, раздеваясь, она и вспомнила о Септимусе Диксе, то лишь с улыбкой, как о забавном малом, причастном к ее сегодняшним переживаниям не больше, чем водосточная труба к собору. И как только ее голова коснулась подушки, она заснула крепким сном молодости.

Септимус же, отпустив извозчика, зашел в Кафе-де-Пари. Голод напомнил ему, что он сегодня еще не завтракал, о чем Зора позабыла так же, как о его существовании. К нему подошел официант, и он заказал довольно странный завтрак: абсент, яйца всмятку и земляничное мороженое.

Пораженный официант уставился на него, но поскольку в Монте-Карло привыкли ничему не удивляться, отер холодный пот со лба и пошел выполнять заказ.

Покончив с трапезой, Септимус перекочевал в сквер и половину ночи провел на скамье, глядя на Парижскую гостиницу и вопрошая себя, где могут находиться окна его прекрасной дамы. Когда потом Зора случайно упомянула, что окна занимаемого ею номера выходят на другую сторону — на море, Септимус почувствовал смутную обиду на судьбу, которая снова его одурачила; но в ту ночь он был счастлив созерцанием ее предполагаемых окон. Продрогнув до костей, молодой человек прошел, наконец, к себе и, не снимая шляпы, задумчиво курил до утра. Затем лег спать.

Два дня спустя Зора наткнулась на него утром на террасе казино. Он полулежал на скамье, занимая пространство между грузным германцем и его не менее увесистой женой; не обращая внимания на Септимуса, супруги переговаривались между собой поверх его головы. Соломенная шляпа съехала ему на глаза, ноги были скрещены. Несмотря на разговор супружеской четы (а немецкий бюргер не имеет привычки говорить шепотом, обращаясь к собственной жене) и на то, что мимо ежеминутно проходили люди, он мирно спал. Зора прошлась перед скамейкой раз-другой. Потом остановилась возле лифта, любуясь Ментонским заливом и городом — синей эмалью в золотой оправе. Она совсем забылась в этом радостном любовании, когда голос, раздавшийся позади, вернул ее к действительности.

— Очень мило, не правда ли?

Зора инстинктивно обернулась и увидела восхищенный взгляд неприятных желтых глаз на узком бритом лице англичанина.

— Да, красиво, — холодно ответила она, — но это еще не причина, чтобы заговаривать со мной, не будучи знакомым.

— Я не мог не поделиться своим восторгом с кем-нибудь, в особенности с такой красавицей. Вы, кажется, одна здесь?

Теперь Зора вспомнила, что встречала его и раньше, причем довольно часто. Накануне вечером он, видимо, умышленно, выбрал столик поблизости от нее. Потом ждал ее при выходе из театра и проводил до лифта. Очевидно, он искал случая заговорить с ней и наконец нашел. Зора вздрогнула, рассердилась и тут же почувствовала холодную жуткую дрожь где-то у самого сердца.

Такое чувство испытывает женщина, которая знает, что за ней кто-то идет по безлюдной улице.

— Нет, я, конечно, не одна, — резко ответила она. — Доброго вам утра!

Незнакомец с иронической учтивостью приподнял шляпу, а Зора быстро отошла — с виду величественная амазонка, в душе испуганная, трепещущая женщина. Она направилась прямо к мирно спящему Диксу и, втиснувшись между беседующими тевтонцами, разбудила его. — Литератора из Лондона позабавила бы эта сценка. — Септимус открыл глаза, с минуту, мечтательно улыбаясь, смотрел на Зору, потом вскочил на ноги.

— Ко мне тут приставал один мужчина. Он все время ходит за мной по пятам и вот сейчас посмел заговорить.

— Боже мой! Что же мне делать? Застрелить его?

— Не глупите! Это дело серьезное. Вы бы меня очень обязали, если бы немного со мной прошлись.

— С восторгом! — Они пошли вместе. — Но я тоже говорю серьезно. Если вы прикажете мне его застрелить, я застрелю. Для вас я готов на все. У меня в номере есть револьвер.

Зора засмеялась и сказала, что она не настолько мстительна.

— Я хотела только показать этому наглецу, что не так уж одинока и беспомощна, — заметила она с нелогичностью, присущей ее полу. Проходя мимо нахала, она одарила своего спутника нежнейшей улыбкой и спросила, зачем он возит с собой револьвер. При этом, однако, Зора не указала кровожадному Септимусу на обидчика.

— Револьвер, собственно, не мой, а Вигглсвика, — пояснил он. — Я обещал его беречь.

— А что делает Вигглсвик в ваше отсутствие?

— Читает полицейскую хронику. Я специально для него выписываю «Всемирные новости» и «Иллюстрированные полицейские новости», а он вырезает хронику и вклеивает ее в особый альбом. Но я, пожалуй, лучше себя чувствую без Вигглсвика: он мешает мне заниматься пушками.

— Кстати, вы вчера говорили о пушках. Причем здесь они? Какое вы имеете к ним отношение?

Он покосился на нее по-детски пугливо, уголками глаз, словно хотел удостовериться в том, что ей вполне можно доверять, и ответил:

— Я их изобретаю. Написал трактат об орудиях большого калибра.

— Да что вы! — удивилась Зора. Ей не пришло бы в голову, что он способен заниматься таким серьезным делом. — Расскажите мне об этом.

— Не теперь — как-нибудь в другой раз. Для этого мне нужно сесть, взять бумагу, карандаш и нарисовать диаграммы. Боюсь, что вам будет неинтересно. Вигглсвик не любит, когда я говорю о пушках — ему скучно слушать. Для этого надо родиться с любовью к машинам в крови. Иной раз такая любовь приносит только неудобства.

— Еще бы не неудобно — носить в себе зубчатые колесики вместо кровяных телец.

— Очень. Главное, надо все время следить, чтобы они не коснулись сердца.

— Что вы хотите этим сказать?

— Ведь что бы человек ни делал или не пытался делать, он должен оставаться человеком. Я знал одного мужчину, у которого вместо мозга в голове находился сложнейший механизм. Его сердце не билось, как у других людей, а тикало и шипело, как часы. И это было причиной смерти лучшей в мире женщины.

Он задумчиво смотрел в голубое пространство между небом и землей. Зору неожиданно потянуло к нему.

— Кто была эта женщина? — мягко спросила она.

— Моя мать.

Они стояли теперь, облокотившись на парапет над железнодорожной насыпью. Помолчав немного, Септимус добавил, слабо улыбаясь:

— Потому-то я и стараюсь всячески сохранить в себе человечность, чтобы, если меня когда-нибудь полюбит женщина, не обидеть ее.

По рукаву его ползла гусеница. Он осторожно снял ее и положил на лист алоэ, росшего неподалеку.

— Вы неспособны обидеть эту гусеницу, не только женщину, — сказала Зора, на этот раз очень дружелюбно.

— Ведь, убивая гусеницу, убиваешь бабочку, — ответил он, как бы оправдываясь.

— А убивая женщину…

— Есть ли что-нибудь выше ее?

Зора промолчала: философия мизантропки не подсказала ей подходящего ответа. Наступило долгое молчание. Септимус прервал его, спросив, читает ли она по-персидски. И сейчас же, как бы извиняясь за то, что знает этот язык, сказал, что так ему легче оставаться человеком. Зора засмеялась и предложила идти дальше.

Толпа на террасе постепенно редела. Зора проголодалась и сказала об этом своему спутнику. Септимус неуверенно заметил, что, вероятно, скоро уже время обеда. Зора возмутилась. Тогда он провел рукой по глазам и признался, что за последние дни как-то спутал последовательность своих трапез. И тотчас же его осенила блестящая мысль:

— А знаете что? Если я откажусь от послеобеденного чая, обеда и ужина и просто позавтракаю два раза подряд, то у меня снова все наладится. — И он засмеялся, негромко, каким-то тихим, воркующим смехом. Зора впервые слышала, как он смеется.

Они обогнули казино и остановились у подъезда. На крыльце, широко расставив ноги, стоял тот самый нахал с противными глазами и насмешливо на них глядел. Зоре снова захотелось ему показать, что она вовсе не одинока, не беззащитна и что есть кому оградить ее от докучных ухаживателей.

— Идемте завтракать со мной, мистер Дикс. Вы не смеете мне отказать, — сказала Зора и, не дожидаясь ответа, величественно проплыла мимо наглеца; за ней покорно следовал Септимус, всем своим видом показывая, что предан ей телом и душой.

Как всегда, взоры многих обратились в ее сторону, когда она вошла, — сияя красотой, вся в белом, в черной шляпе и черном боа из шифона, с темно-алой розой на груди. Метрдотель, гордясь такой клиенткой, повел ее к столику возле окна. Септимус неуверенно плелся сзади. Потом он сел и с безграничным обожанием уставился на свою даму. Для него их появление на людях было еще более волнующим событием, чем недавнее катание. То был всего лишь каприз богини, это — знак ее дружбы. Такая непривычная интимность смущала молодого человека до того, что он лишился дара речи. Септимус растерянно провел рукой по своей кудлатой голове, спрашивая себя: не снится ли ему все это? Напротив, отделенная от него только узкой полоской белой скатерти, сидела богиня, и ее карие с золотыми искорками глаза доверчиво ему улыбались; совершенно непринужденно, словно он был для нее близким человеком, она сняла перчатки, открыв взгляду свои дивные, волнующие теплой наготой руки. Не задремал ли он, как с ним нередко случалось, средь бела дня, и не грезится ли ему волшебная страна, где он так же красив и силен, как другие мужчины? Септимус ощутил на своей руке ласкающее прикосновение и обнаружил в руке такой-то мягкий и шелковистый предмет. В рассеянности он попытался засунуть его в рукав своего пиджака и тут только понял, что это была его салфетка.

Смех Зоры вернул его на землю — и к земному счастью.

Приятно позавтракать вот так, тет-а-тет, на террасе Парижской гостиницы в Монте-Карло. Перед террасой площадь, затененная высокими деревьями. Яркое солнце, фонтан, пальмы и голуби. Веселая белизна домов, голубовато-серые горы, резко выступающие на фиолетовом небе. Вокруг симфония спокойных красок: жемчужные тона легких летних платьев; белоснежное полотно, хрусталь и серебро столиков; светлая зелень салата, золотистая смуглость фруктов, нежная розовость лососины; то тут, то там вспыхивают яркие блики — цветы на женской шляпке, пурпурный или топазный блеск вина в граненом бокале. Но еще больше веселит душу прелесть уединения вдвоем. Единственный человек для вас здесь — ваш спутник или спутница. Вы словно очерчены волшебным кругом, отделившим вас от всех остальных людей, и они для вас — не более чем декорации, красивые или уродливые. Стоящие перед вами деликатесы неловко даже назвать пищей: какие-то загадочные лакомства, созданные из прохлады и неожиданных вкусовых ощущений — салат из рыбы, в котором дары моря и земли слились в холодную божественную гармонию; нежнейшее мясо ягненка, вскормленного на зеленых лугах, где растет златоцвет, в идеальном сочетании с тем, что люди называют соусом, хотя на самом деле это только масло, сливки и душистые травы, смешанные рукой какого-то небожителя; румяные персики, целомудренно одетые в снег и тающие во рту.

Конечно же, это отдых и услада. Эпикурейство? Да, но зачем питаться чечевицей, когда под рукой у вас лотос? К тому же в Монте-Карло и чечевица стоила бы не дешевле. Даже избалованному завсегдатаю модных ресторанов приятно позавтракать наедине с красивой женщиной в Парижской гостинице; тем больше очарования в таком уединении для юного, не испорченного жизнью существа, которому все эти ощущения внове.

— Я часто смотрел, бывало, как люди здесь едят, и спрашивал себя, что они при этом испытывают, — заметил Септимус.

— Но ведь вы, наверное, не раз завтракали точно так же?

— Да, но один. Со мной никогда не было… — Он запнулся.

— Кого?

— Прекрасной дамы, которая сидела бы напротив меня! — договорил он, краснея.

— Почему же?

— Не было такой, которая бы меня пригласила. Я всегда недоумевал, как это мужчины ухитряются знакомиться с женщинами и не теряться перед ними; по-моему это особый дар. — Он говорил теперь с глубокой серьезностью человека, решающего трудную психологическую задачу. — Некоторые люди, например, собирают старинные кружки и кувшины; куда бы они ни приехали, непременно отыщут там старинную кружку. А я, если бы и год искал, то не нашел бы; так и с этим. В Кембридже товарищи прозвали меня Сычом.

— Сыч охотится на мышей, — сказала Зора.

— А я даже этого не умею. Вы любите мышей?

— Нет. Я бы хотела охотиться на львов, тигров и на все, что в жизни есть яркого и радостного, — неожиданно доверчиво призналась Зора.

Он смотрел на нее с грустным восхищением.

— Ваша жизнь должна быть полна всем этим…

Она поглядела на него поверх ложки с персиком, которую собиралась поднести ко рту.

— Хотела бы я знать, имеете ли вы хоть отдаленное представление о том, кто я и что я, что здесь делаю одна, и почему мы с вами так восхитительно завтракаем вместе. Вы вот мне все рассказали о себе, а меня ни о чем не спрашиваете.

Ее немного даже задевало это кажущееся равнодушие. Но если бы такие люди, как Септимус Дикс, не доверялись безоглядно женщинам, откуда взялись бы в наш век рыцарство и вера? Зора вошла в его жизнь, и он принял ее так же просто, ни о чем не спрашивая, как некогда простой троянец принимал богиню Олимпа, которая являлась ему на розовом облачке, облеченной в славу (но, помимо этого, одетой крайне скудно).

— Вы — это вы, — сказал он, — и больше мне ничего не надо знать.

— Как вы можете быть уверены, что я не искательница приключений? Их, говорят, тут много. А если я воровка?

— Я предлагал вам взять на хранение мои деньги.

— Вы затем это и сделали, чтобы испытать меня?

Септимус покраснел и вздрогнул, как ужаленный. Зора поняла, что оскорбила его, тотчас же раскаялась и стала просить прощения.

— Нет! Я сказала не подумав. Ужасно скверно с моей стороны. У вас, конечно, не могла возникнуть такая мысль. Вы совершенно на это неспособны. Простите меня!

Повинуясь сердечному порыву, она протянула ему через стол руку. Он робко взял ее своими неловкими пальцами, не зная, что с ней делать и следует ли ее поднести к губам, и так держал, пока Зора сама, после легкого дружеского пожатия, со смехом не взяла руку назад.

— Вы знаете, эти деньги все еще у меня, — сказал Септимус, вынимая из кармана пригоршню крупных золотых монет. — Мне никак не удается их истратить. Я пробовал. Вчера купил собаку, но она хотела меня укусить, и пришлось отдать ее портье. Это золото такое неудобное, тяжелое, карманы оттопыриваются.

Зора, уже наученная опытом, объяснила ему, что золото можно обменять на ассигнации в отеле, у портье, и он удивился ее осведомленности. Такая мысль ему и в голову не приходила. И Зора снова почувствовала свое превосходство над ним.

Этот завтрак был первым из многих совместных завтраков и обедов; за обедами последовали прогулки, экскурсии и посещения театра. Если Зоре все еще хотелось убедить нахала с противными глазами, что у нее есть друзья, то она достигла цели. Правда, нахал и его приятели строили гнусные предположения относительно нее и Септимуса Дикса. Они вообразили, что это миллионер, попавший в сеть авантюристки. Но Зора, не подозревая о том, веселилась с легким сердцем и чистой совестью. Непреклонная в своей ненависти и презрении к мужчинам, она не видела в своих поступках ничего дурного. Да в них и не было ничего дурного, если судить с точки зрения ее молодого эгоизма и неопытности.

Она почти забыла о том, что Септимус мужчина, и относилась к нему по-матерински, как к ребенку. Однажды она встретила его выходящим из магазина с новой шляпой на голове, которая была ему мала, заставила вернуться и стояла рядом, пока он не выбрал себе более подходящий головной убор. В некотором смысле он походил на женщину, но застенчивую и деликатную, которой можно было вполне доверять. И еще одно новое ощущение появилось у Зоры после знакомства с Септимусом — ощущение своей власти над людьми. Но для того, чтобы разумно употребить такую власть, нужно быть мудрой, а женщина, мудрая в двадцать пять лет, в шестьдесят не может понять, почему она так и осталась старой девой. Всего приятнее пользоваться обретенной властью, как ребенок палкой, которой можно бить. Именно так и поступала Зора, отнюдь не мудрая в отношениях с Септимусом.

Впервые в жизни человек стал ее собственностью. Когда-то у нее была собака, умевшая проделывать разные фокусы, и это было восхитительно, но та радость обладания ничего не значила в сравнении с этой. Это было чудесно — чувствовать, что человек всецело тебе принадлежит. Как только у нее появлялось желание побыть в его обществе, — что бывало нередко, так как одиночество в Монте-Карло оказалось более тягостным, чем Зора предполагала, — она посылала за ним рассыльного, и тот всегда приводил ей желанную добычу.

Поэтому Септимуса будили теперь иногда в самые неподходящие для него часы — например, в три часа дня, когда, по его словам, все разумные люди должны спать, а если не спят, то только по причине своего неразумения; нередко его отыскивали в десять утра в каком-нибудь убогом маленьком кафе, где он ел мороженое и выглядел при этом неважно, поскольку провел всю ночь не раздеваясь. И так как из-за этих поисков задерживалось выполнение ее желаний, Зора потребовала, чтобы Септимус изменил свои привычки. Раздавая щедрые чаевые горничным и лакеям, жертвуя сном и пищей, он добился, наконец, того, что научился вставать и одеваться утром, в общепринятое время. А затем терпеливо ждал приказаний Зоры или же смиренно отправлялся за ними в ее резиденцию, словно зеленщик или мясник.

— Почему у вас волосы так странно торчат во все стороны? — спросила она его однажды. После эпизода со шляпой Зора взяла на себя заботу о внешности своего друга.

Септимус, подумав, ответил, что они его не слушаются — должно быть, он разучился с ними обращаться. Тогда ему велено было отправиться к парикмахеру и научиться причесываться. Молодой человек повиновался и вернулся оттуда напомаженный, прилизанный, с волосами, расчесанными на пробор — ни дать ни взять методистский проповедник. Зора посмотрела на него, ахнула — он, в самом деле, был ужасен — и объявила, что предпочитает видеть его лохматым, после чего Септимус, посоветовавшись с горничной в отеле, вымыл голову содой и снова вошел в милость у своей повелительницы.

Но так как Зора была добра и по натуре отнюдь не тиранка, она временами испытывала угрызения совести и говорила ему:

— Если вам хочется делать что-нибудь другое, пожалуйста, не стесняйтесь.

Но Септимус, тусклым взором обозрев открывающиеся перед ним возможности, обычно заявлял, что, кроме предложенного Зорой, не знает, что ему еще делать. Тогда она начинала его отчитывать:

— Нельзя же так! А если бы я предложила вам переплыть через Анды и закусить жареными лунными лучами, вы бы тоже сказали «да»? Почему у вас совсем нет инициативы?

— Не знаю. Такой уж я, должно быть, уродился. Тихий. Есть такие. А некоторые скачут, как кузнечики. Знаете, кузнечики ведь очень занятные. — И он стал говорить о насекомых.

Постепенно они подружились и рассказали друг другу все о себе. Зора знала теперь нехитрую историю жизни Септимуса. Без отца и матери, без братьев и сестер, он был совершенно одинок. От отца, сэра Эразмуса Дикса, весьма известного в свое время инженера, суровости которого в раннюю пору детства Септимуса молодой человек был обязан своей застенчивостью, он унаследовал небольшое состояние. После окончания Кембриджского университета Септимус бесцельно странствовал по Европе. Теперь он жил в небольшом домике в Шепгерд-Буше; при доме была мастерская, или сарай, служивший ему лабораторией для опытов.

— Почему именно в Шепгерд-Буше? — полюбопытствовала Зора.

— Вигглсвику нравится там жить.

— И теперь весь дом в его распоряжении? Я уверена, что он спит в вашей спальне, пьет ваше вино и курит ваши сигареты со своими друзьями. У вас все это запирается?

— О да, конечно.

— А где ключи?

— Как где? У Вигглсвика.

Зора рассердилась: — Нет, до чего вы меня злите! Если я когда-нибудь встречу этого вашего Вигглсвика…

— И что же тогда будет?

— Я поговорю с ним по-своему. — И глаза ее сверкнули угрозой.

Зора также была откровенна с Септимусом — насколько женщина может быть откровенной с мужчиной. Разумеется, она внушила ему, что мужчины все до единого противны ей в любых своих проявлениях — физических, моральных и духовных. Септимус, подумав, согласился с ней. Те мужчины, которых он знал близко, не оставили в нем приятных воспоминаний: его отец, у которого в крови были зубчатые колесики вместо кровяных телец и машина вместо сердца; Вигглсвик, грубый и неприятный; товарищи-студенты, тоже грубые буяны и распутники, делавшие всякие гадости, — однажды они разложили посреди двора костер и сожгли его пиджак и новенький зонтик… Септимус составил себе о мужчинах весьма невысокое мнение. Более того, он полагал, что и в нем самом есть задатки ужасающей развращенности.

— Когда вы так говорите, я чувствую, что недостоин даже развязывать женские башмаки.

— Вот это хорошо! — одобрила Зора. — И продолжайте в том же духе. Не будете ли вы так добры завязать мне этот несносный ботинок? Он все время развязывается. — Незадачливый влюбленный в благоговейном восторге склонился над ее ботинком, но Зора заметила только, что когда он нагнулся, у него покраснели уши.

В том-то и заключалась для нее прелесть их общения, что Септимус никогда не переходил установленных ею границ. Вспоминая пророчество литератора из Лондона, она презрительно кривила губы. Во всяком случае, она нашла мужчину, на которого ее красота не действовала и с которым она не проделывала никаких эмоциональных опытов. Она чувствовала, что с Септимусом, ничем не рискуя, может ехать хоть на край света. Эта мысль пришла Зоре в голову однажды утром, в то время как ее горничная расчесывала ей щеткой волосы. И тотчас же она подумала: «Почему бы и нет?»

— Турнер, — промолвила молодая женщина, — мне начинает надоедать Монте-Карло. Я хочу в Париж. Как вы думаете, не предложить ли мистеру Диксу поехать с нами?

— Я полагаю, это было бы совершенно неприлично.

— Ничего тут нет неприличного, — вспыхнула Зора. — Как вам не стыдно, Турнер, что у вас такие мысли!