Однажды утром Поль с пачкой бумаг в руке вошел в свою уютную комнату в Дрэнс-корте бодрой походкой, приблизился к длинному — кромвелевскому — письменному столу, поставленному в оконной нише, и сел за свою корреспонденцию.
За окном бушевала непогода, о чем можно было судить по пляске желтых буковых листьев, но внутри комнаты большой огонь, пылающий в камине, турецкий ковер, дорогие меццо-тин-тинто восемнадцатого века на стенах, удобные кожаные кресла и книжные шкафы создавали атмосферу тепла и уюта. Поль закурил папиросу и принялся за стопку нераспечатанных писем. Под конец в руки его попал плотный конверт, узкий, нежно пахнущий, с короной на клапане. Он вскрыл его и прочел:
Дорогой мистер Савелли!
Хотите вы отобедать у меня в субботу и помочь мне занимать выдающегося египтолога? О Египте я не знаю ничего, кроме «Shephead’s Hotel», а это, боюсь, не заинтересует его. Приходите на выручку.
Ваша Софи Зобраска
Поль откинулся в кресле, лаская пальцами письмо, и, улыбаясь, поглядел на осенние тучи. Чувствовалась приятная и лестная интимность в этом приглашении: приятная, потому что оно исходило от красивой женщины; лестная, потому что эта женщина была принцесса, вдова младшего сына балканского королевского дома. Она жила в Четвуд-парке, по другую сторону Морбэри, и была одна из великих этого мира. Настоящая принцесса.
Взгляд Поля от неба перебежал к настольному календарю. Он показывал второе октября. В этот день пять лет тому назад он приступил к исполнению своих обязанностей в Дрэнс-корте. Он снова улыбнулся. Пять лет тому назад он был бездомным странником. А теперь принцесса призывала его на помощь против египтолога. С блестящей точностью исполнились все его мечты.
Мы видим счастливого молодого человека в двадцать восемь лет, в апогее успеха. Как некогда он, павлин среди галок, блистал перед восторженными глазами Джен, так теперь спокойно прогуливался, павлин среди павлинов. Он носил ту же одежду, посещал те же клубы, ел те же обеды, что и незаслуженно богатые и заслуженно великие люди. Его очарование и вера в себя, соединенные с гением, спасавшим его от самовлюбленности, вели его сквозь мир этого общества; его ум широко и твердо охватывал общественные дела, подлежавшие его ведению. Поль любил организовывать, убеждать, набрасывать хитрые сети. Его призывы к благотворительной подписке были непреоборимы. Он обладал магическим даром извлекать из какого-нибудь плутократа сотню фунтов стерлингов так, как будто оказывал ему высокую милость. Если бы его призвали в помощь миссии обращения евреев, он смог бы окрестить целую синагогу. Общества и учреждения, в которых были заинтересованы полковник и мисс Уинвуд, удивительно процветали от его прикосновения.
Клуб работниц на Собачьем острове, давно уже в отчаянии покинутый опекавшим его молодым гвардейцем, стал популярным и добронравным убежищем. Центральный приют для слепых, нуждавшийся в поддержке и еле-еле влачивший существование несмотря на все усилия мисс Уинвуд, оказался теперь в состоянии выстроить необходимый ему флигель. Но самым важным и удивительным предприятием была Лига молодой Англии, пользующаяся все растущей славой. Об этом, впрочем, дальше.
Урсула Уинвуд жаловалась, что он не оставляет ей никакой работы, кроме присутствия на ужасных политических заседаниях, но даже тут Поль устранял от нее чуть не все хлопоты. Ей приходилось, главным образом, только представительствовать.
— Драгоценнейшая леди, — говорил Поль, — если вы захотите отставите меня от дел, не откажите выдать мне удостоверение, что отставляете меня за неисправимую продуктивность.
— Вы ведь прекрасно знаете, — отвечала она, — что без вас я была бы потерянной и одинокой женщиной.
В ответ Поль смеялся веселым смехом. В этот период его жизни у него не было никаких горестей.
Политическая игра тоже привлекала Поля. Примерно через год после его вступления в должность у Уинвудов, проводились всеобщие выборы. Либералы, желавшие отбить у старого тори его кресло, послали в Морбэри выдающегося кандидата. Произошла упорная битва, в которой Поль принимал самое активное участие. Он открыл, что может говорить. Когда он впервые увидел, что держит толпу в несколько сотен поселян в тисках своего страстного красноречия, он почувствовал, что «пробуждение Англии» началось. Это был восхитительный момент. Как агитатор он делал чудеса всяческими посулами. Большие бумажные фабрики, питомники опасного (по мнению полковника Уинвуда) социализма, «губили» (по его же мнению) население окраин маленького города.
Поль вернулся оттуда с целой записной книжкой обещанных голосов.
— Как вы добились этого? — спросил полковник.
— Мне кажется, я сумел подействовать через поэтическую сторону политики, — сказал Поль.
— Это еще что за штука?
Поль улыбнулся.
— Призыв к воображению, — ответил он.
Когда полковник Уинвуд прошел на выборах подавляющим большинством голосов, несмотря на волну либерализма, захлестывающую страну, он подарил Полю золотой портсигар и с тех пор облек его полным доверием в своих политических планах. Таким образом, Поль стал своим человеком в кулуарах палаты общин и среди участников комиссий, в которых заседал полковник Уинвуд. Освоился он и с тонким искусством хитросплетения интриг, доставлявшим ему огромное развлечение. Приходилось Полю иметь дело и с материалами речей полковника Уинвуда, которые методический воин писал заранее и учил наизусть. Это были основательные, глубокие размышления, которые почтительно выслушивали в палате, но в них недоставало подъема, который воспламенял бы энтузиазм. Однажды полковник протянул Полю сверток переписанных на машинке листов.
— Посмотрите, что вы думаете об этом?
Поль посмотрел, сделал карандашом заметки и показал их полковнику.
— Все это хорошо, — отозвался тот, — но я не могу сказать подобных вещей в парламенте.
— Почему же? — спросил Поль.
— Если они услышат от меня эпиграмму, с ними случится удар!
— С нашими не случится. Удар случится с правительством. Оно и стоит ударов, пока не погибнет в конвульсиях.
— Но ведь это только земледельческий вопрос. Министерство земледелия вносит его, и это такая гибельная чепуха, что я, как землевладелец, должен выступить против него.
— А не можете ли вы вставить в вашу речь мою маленькую шутку о свиньях? — спросил Поль.
— Что такое? — Полковник отыскал нужное место в рукописи. — Я говорю тут, что опасность заболевания свиней бешенством, которую сулит предлагаемая статья закона, может распространиться на все фермы Англии.
— А я говорю, — возбужденно воскликнул Поль, указывая на свои заметки, — что если эта статья пройдет, свиное бешенство пройдет по всей стране, как бесовская одержимость. Десятки тысяч свиней Великобритании, одержимые бешенством, превратятся в тех евангельских свиней, которые утопились в озере. Вы можете даже изобразить, как они прыгают, вот так. — Он зажестикулировал. — Попробуйте это!
— Гм… — промычал полковник.
Почти против своего желания он попробовал и, к его удивлению, имел огромный успех. Палату общин легко позабавить. Гипербола придала его аргументам вес пушечного ядра. Правительство выбросило злосчастную статью из своего проекта — это была только незначительная частица широкого мероприятия. Полковник Уинвуд остался героем этого получаса и получил восторженные поздравления от лишенных чувства юмора коллег. Как будто он низвергнул правительство. В повседневной политической жизни ничто так не бросается в глаза, как отсутствие пропорций.
— Вот что наделали евангельские свиньи, — говорили коллеги.
— А это, — честно разъяснил полковник Уинвуд, — изобретение моего молодого секретаря.
С тех пор остроумие и свежее воображение Поля фонтаном забило в сухих речах полковника Уинвуда.
— Послушайте, молодой человек! — сказал он однажды, — мне это не нравится. Иногда я пользуюсь вашими указаниями потому, что они достигают цели, но теперь я создал себе репутацию политического комедианта, а этого я не хочу.
Поль сообразил, что для такого серьезного джентльмена, как полковник Уинвуд, не подходит способ вставок в его написанные на машинке речи. Поэтому он с хитростью итальянца, как говорила мисс Уинвуд, принудил своего патрона обсуждать речи перед тем, как они будут написаны. Полковник очень полюбил эти обсуждения, напоминающие стремительное умственное фехтование. Они магически действовали на него. После них Уинвуд садился и писал свои речи, совершенно не сознавая, что в них было его и что — Поля, а когда он произносил их, то гордился впечатлением, которое они производили на палату.
Так с течением времени Поль приобрел влияние не только в небольшом кругу Дрэнс-корта, но и во внешнем мире. Он стал молодым человеком с известным именем. Это имя часто появлялось в газетах, то в связи с благотворительной деятельностью Уинвудов, то в связи с политическими махинациями партии «юнионистов». Он был желанным гостем на лондонских обедах и на дачах. Он стал молодым человеком, который далеко пойдет. В довершение всего Поль научился ездить верхом, стрелять и не ошибаться в генеалогии и семейных отношениях знаменитых родов. Он путешествовал по Европе, иногда с Уинвудами, иногда один. Он был молодым человеком высокой культуры, всесторонне образованным.
В эту, пятую годовщину своей деятельности, он сидел, рассеянно глядя на осеннее небо, с письмом принцессы в руке и с мыслями о прошлом в голове. Он удивлялся тому, как верно сражалась за него судьба. Даже против возможности быть узнанным он был как бы заколдован. Однажды в доме на Портланд-плес он встретил художника, которому когда-то позировал. Художник внимательно всмотрелся в него.
— Неправда ли, мы где-то встречались?
— Да, мы встречались, — сказал Поль с подкупающей искренностью и достоинством. — Я вспоминаю об этом с благодарностью. Но если бы вам угодно было забыть это, я был бы вам еще более благодарен.
Художник пожал ему руку и улыбнулся:
— Уверяю вас, я совершенно не понимаю, о чем вы говорите!
Что касается театрального мира, то те низшие его слои, в которых вращался Поль, не попадали в высокие сферы его политической деятельности. Театральное прошлое осталось позади, далекое и позабытое. Его положение было прочно. Порой какая-нибудь заботливая матушка взрослой дочери пыталась наводить справки о его прошлом, но Поль был достаточно ловок, чтобы не давать матерям слишком много поводов для беспокойства.
Он жил под обаянием Великой Игры. Когда он придет в свое королевство, то сможет выбирать, не ранее. Его судьба все ближе и ближе подвигала его к цели, медленно, но непреодолимо. Через немного лет он должен будет войти в парламент, получить власть, положение, возможность воскрешать и пробуждать от сна Англию, загипнотизированную злыми влияниями. Поль уже видел себя на кафедре теперь столь близкого ему дома с зелеными скамьями, громогласно провозглашающим спасение родины. И если при этом он больше думал о том, кто ее пробудит, чем о самом пробуждении, то только потому, что он был все тот же маленький Поль Кегуорти, которому агатовое сердечко принесло Блестящее Видение в прачечной блэдстонского дома. Талисман все еще лежал в его жилетном кармане, прикрепленный к концу часовой цепочки. А в руках Поль держал письмо настоящей принцессы.
Стук в дверь пробудил его от снов наяву. Вошла незаметная молодая женщина с карандашом и записной книжкой.
— Вы готовы, сэр?
— Не совсем. Присядьте на минуточку, мисс Смитерс. Или, если вас не затруднит, помогите мне вскрыть эти конверты.
Как видите, Поль был великим человеком, в распоряжении которого была стенографистка.
Из массы корреспонденции он отобрал и отложил в сторону немногие письма, требовавшие его собственноручного ответа; потом, взяв остальную пачку, он встал у камина лицом к огню, с папиросой в зубах, и стал диктовать незаметной женщине. Она записывала его слова с робкой почтительностью, потому что для нее он был бог, парящий на олимпийских высотах. Поль думал, что она смотрит на него, как на бога, из-за своей классовой принадлежности. А между тем она была дочерью настройщика роялей в Морбэри, отпрыск ряда незапятнанных поколений. Она никогда не знала голода и холода и настоящего бремени бедности. Сама мисс Уинвуд была гораздо лучше знакома с пьяной нищетой.
Поль представил себе, что немытый сорванец, оборванный, в штанишках, висящих на одной подтяжке, каким он был когда-то, заговорил бы с ней. И ясно увидел то выражение презрения, которое должно было появиться на лице стенографистки. При этом он громко рассмеялся посреди совершенно неюмористической сентенции, к величайшему удивлению мисс Смитерс.
Кончив диктовать, Поль отпустил ее и сел писать. Спустя некоторое время вошла мисс Уинвуд. Пять лет немного изменили ее. Поседевшие волосы надо лбом, от чего только выиграла прелесть ее цветущего вида, несколько лишних морщинок в углах глаз и губ — вот все, в чем выразилось прикосновение времени. Когда она вошла, Поль повернулся и направился к ней навстречу.
— О Поль, я двадцатого должна быть на заседании комитета помощи утратившим работоспособность морякам и солдатам, не так ли? Я ошиблась — я занята в этот день.
— Едва ли, драгоценнейшая леди, — сказал Поль.
— Занята!
— Тогда, значит, вы мне об этом ничего не сказали, — заявил непогрешимый Поль.
— Да, — подтвердила она покорно. — Это моя вина. Я ничего не сказала вам. Я позвала епископа Фромского к завтраку, а я ведь не смогу выпроводить его к четверти третьего, не так ли? Какое же число у нас свободно?
Вместе они подошли к книге записей, и после недолгого обсуждения новое число было назначено.
— Сегодня я придаю особенное значение числам, — произнес Поль, указывая на настольный календарь.
— Почему?
— Сегодня ровно пять лет, как я поступил на вашу драгоценную службу!
— Мы эксплуатировали вас, как галерного раба. Поэтому мне очень приятно слышать, что вы называете свою службу драгоценной, — ответила леди ласково.
Поль, полусидя на краю кромвелевского стола в оконной нише, рассмеялся.
— Я мог бы сказать много больше, если бы дал себе волю!
Она присела на подлокотник большого кожаного кресла. Их позы указывали на дружескую простоту отношений.
— Если вы довольны, мой мальчик… — сказала она.
— Доволен? Как вам не стыдно! — он протестующе поднял руки.
— Вы честолюбивы.
— Конечно, — признал он. — Что же хорошего было бы, если бы я не был честолюбив!
— Вскоре вы захотите покинуть наше гнездо и — что тогда сказать? — вознесетесь в высоком полете.
Поль, слишком искренний, чтобы отрицать справедливость этого пророчества, ответил:
— Да, наверное. Но я буду «rarissima avis» — редчайшей птицей, для которой гнездо всегда останется главным предметом почитания.
— Это хорошо, — сказала мисс Уинвуд.
— Это правда.
— Да, я уверена. К тому же если вы не покинете нашего гнезда и не создадите собственного имени, вы не сможете подвинуть наше дело. Мы с братом — старое поколение, а вы — молодое.
— Вы самая юная женщина, какую я знаю, — заявил Поль.
— Через несколько лет я уже совсем не буду ею, а мой брат порядком старше меня. Мы должны найти вам хорошую девушку с большими деньгами, — прибавила она полушутя.
— О, прошу вас, не надо! Ее вид был бы мне невыносим. Кстати, я нужен вам в субботу вечером?
— Нет, если мы только не пригласим обедать мисс Дарнинг.
Мисс Дарнинг была старая, уродливая наследница, и мисс Уинвуд любила шутить по ее поводу. Поль посмотрел на нее с укором.
— Дражайшая леди, я не чувствую себя спокойным за свою судьбу, если она в ваших руках. Я буду обедать в субботу у принцессы.
Загадочная улыбка промелькнула в ясных глазах Урсулы Уинвуд.
— Что ей надо от вас?
— Чтобы я занимал египтолога. — Поль указал на письмо, лежавшее на столе. — Здесь это написано черным по белому.
— Боюсь, что в ближайшие дни вам придется здорово подзубрить.
— Было бы невежливо не сделать этого, неправда ли? — отозвался Поль лукаво.
Мисс Уинвуд кивнула в знак согласия и ушла, а Поль в блаженном настроении снова принялся за дело. Поистине она была для него самой дорогой из всех леди.
София Зобраска стояла одна у камина в конце длинной гостиной в субботу вечером, когда доложили о приходе Поля.
Это была изысканного вида красивая женщина лет двадцати семи, брюнетка со свежим цветом лица, крепкого и вместе с тем тонкого сложения. Ее темно-синие глаза, слегка затуманенные, ласково улыбнулись ему, когда он приблизился. Она медленно подняла левую руку, и он прикоснулся к ней губами со старомодной почтительностью.
— Как мило, что вы пришли, мистер Савелли, — сказала принцесса с мягким иностранным акцентом, — покинув ваше интересное общество в Дрэнс-корте.
— Всякое общество без вас, мадам — хаос, — сказал Поль.
— Grand flateur, va, — возразила она.
— C’est que vous etes irrésistible, princesse, surtout dans ce costume — la.
Она дотронулась до его руки веером из страусовых перьев.
— Уж если необходимо уродовать язык, мистер Савелли, то предоставьте мне эту роль палача.
— Я поверг к вашим стопам дань моего сердца в самой безупречной грамматической форме, — не согласился с принцессой Поль.
— Но с акцентом Джона Буля. Это единственное, что в вас есть от Джона Буля. Для спасения моих ушей я принуждена буду дать вам несколько уроков.
— Вы найдете во мне такого ученика, какого никогда еще не было ни у одного учителя. Когда мы начнем?
— Aux Kalendes Grecques!
— О, вы настоящая женщина!
Она заткнула уши. — Послушайте! — повторила она его слова раздельно.
— Ah, que — vous — etes — femme, — повторил Поль, как попугай. — Так лучше?
— Немного.
— Я вижу, что начались «греческие Календы»!
— Гадкий, вы поймали меня в западню.
И оба рассмеялись.
Из этой вполне легкомысленной беседы можно заключить, что какое-то солнце растопило ледяной барьер между Счастливым Отроком и принцессой. Они познакомились полтора года тому назад, когда София купила Четвуд-парк и поселилась там как одна из великих этих мест. Поль часто встречал ее и в Лондоне, и в Морбэри, он обедал на ее званых обедах, он стрелял ее куропаток, он танцевал с ней. Ему случалось и беседовать с ней, особенно он помнил одну беседу, июньским вечером, когда они на час углубились в обсуждение вопроса об относительном значении любви в жизни мужчины и женщины.
Принцесса была француженка, ancien regime, по крови родственница Колиньи, и она, по обыкновению французского высшего общества, вышла замуж за принца Зобраску, в карьере которого история может отметить единственный только благоприятный случай — его раннюю кончину. Бедная принцесса, счастливо овдовев двадцати одного года, на несколько лет вычеркнула из своего существования мысль о любви. Потом, как женщина, вернулась к обычному течению жизни.
Утонченная аристократка с огромным состоянием, она могла бы удовлетворять всем своим прихотям. Она могла бы также, если бы захотела, выйти замуж за одного из сотни вздыхающих по ней прославленных джентльменов, но ни в одного из них она не чувствовала себя влюбленной, а без любви не хотела возобновлять эксперимента; однако у нее вовсе не было намерения совсем отказаться от возможности любви. Отсюда памятная беседа в июньский вечер. Отсюда, может быть, и то любезное интимное приглашение, которое она прислала Полю после нескольких официальных встреч.
Они все еще смеялись над нелепым оборотом, который приняла их беседа, когда в гостиной стали появляться другие гости. Первым пришел Эдуард Дун, египтолог, красивый мужчина лет сорока, с видом испанского гранда, и с ним его жена, прелестная молодая леди Анжела Дун; Лаврецкий, чиновник какого-то министерства, со своей женой; лорд Бантри, молодой ирландский пэр с литературными претензиями; мадемуазель де Кресси, монастырская подруга принцессы и ее компаньонка дополняла небольшое общество.
Обед был сервирован на круглом столе, и Поль оказался между леди Анжелой и мадам Лаврецкой. Беседа была общая и занятная. Так как Дун не упоминал и, очевидно, не ожидал ни от кого упоминания о Аменхотепе или Рамзесе, имена которых смутно бродили в мозгу Поля, а вел разговор о французском театре и красоте норвежских фиордов, Поль понял, что повод для его приглашения принцессой был только предлогом. Египтолог вовсе не нуждался в том, чтобы его занимали. Леди Анжела выразила свое отчаяние при мысли о предстоящей им зиме в пустыне, она набросала несколько картин всяческих лишений, с которыми приходится сталкиваться ученым путешественникам.
— Я всегда думал, что египтологи и тому подобный ученый народ — мрачные старцы в больших очках, с лохматыми седыми бородами, — сказал, смеясь, Поль. — Ваш супруг — откровение.
— Неправда ли, он вполне похож на человека? — леди Анжела бросила ласковый взгляд через стол на мужа. — Он очень увлечен своей работой, но это не мешает ему сознавать то, чего часто не сознают его мрачные и лохматые коллеги, а именно — что есть красивый, интересный, увлекательный современный мир, в котором мы живем.
— Меня радует, что вы такого мнения о современном мире, — сказал Поль.
— Что говорит леди Анжела о современном мире? — спросила принцесса, отделенная от соседки Поля Лаврецким.
— Она поет ему хвалебные гимны, — ответил Поль.
— Что в нем хорошего? — произнес строгим тоном дипломат, преждевременно состарившийся человек, взирающий на мир свысока из-под тяжелых, как у ящерицы, век.
— Это не только самый лучший мир, какой мы имеем, но и лучший из всех, когда-либо существовавших, — воскликнул Поль. — Я не знаю никакой другой исторической эпохи, которая равнялась бы нашей; что же касается доисторических эпох, то о них может нам рассказать профессор Дун.
— Как сферу существования, — отозвался Дун, улыбаясь, — я предпочитаю Четвуд-парк и Пиккадилли.
— Это чистый гедонизм,— громко сказал Лаврецкий. — Конечно, все мы, здесь находящиеся, пользуемся комфортом современности, который, с этим соглашусь и я, бесконечно выше того, чем могли пользоваться великие императоры античных времен. Но ведь мы — небольшое меньшинство. Да если бы и не это обстоятельство — разве комфорт — это все?
— Мы чувствуем себя более тонкими индивидуальностями, — возразила принцесса. — Мы ведем более активную и широкую умственную жизнь. Мы в постоянном общении с интеллектом всего обитаемого мира.
— И с эмотивной силой человечества, — добавил Поль.
— Это еще что такое? — спросила леди Анжела.
Почему Поль, после первого вежливого взгляда на говорившую, обменялся быстрым взглядом с принцессой, трудно сказать. Это было инстинктивно, как установившееся между ними взаимное понимание.
— Кажется, я знаю о чем речь, но все же расскажите нам! — сказала София.
Поль объяснил, что под этим термином он понимает стремительный ток симпатии, обтекающий всю землю. Голод в Индии, разрушительное землетрясение в Мексике, борьба за свободу какого-нибудь притесненного народа, героическая гибель на море — все передается чувству и практически мгновенно переживается в английской, французской или немецкой деревне. Наши сердца постоянно трепещут на кончике телеграфной проволоки.
— И вы считаете это положительным явлением? — спросил Лаврецкий.
— Во всяком случае, это нельзя назвать гедонизмом.
— Я называю это жизнью, — сказала принцесса. — А вы? — обратилась она к египтологу.
— Я думаю, то, что мистер Савелли называет эмотивной силой человечества, помогает нам уравновешивать наши собственные эмоции, — ответил тот.
— Но разве не в ущерб нашей нервной системе? — вставила, улыбаясь, его жена.
— Мне думается, что это так, — поддержал ее Лаврецкий. — Быть может, как русский я более примитивен, но я завидую тому вельможе времен фараонов, который никогда не слыхал о землетрясениях в Мексике и не чувствовал свое сердце призванным сильнее биться по поводу того, что не касалось его лично. Но и он в своей мудрости сознавал, что его небольшой мир — суета сует, и томился. Мы, современные люди, с нашим бесконечно огромным миром и нашим бесконечно огромным знанием, обладаем не большей мудростью, чем египтянин, тоже видим, что жизнь — суета сует, и разочарование владеет нами.
— Но… — сказал Поль.
— Но… — воскликнула принцесса.
Оба рассмеялись и смолкли. Поль склонился с вежливым жестом.
— Я не разочарована, — продолжала принцесса.
— И я ничуть не более, — заявил Поль.
— Я тоже считаю мою участь удивительной, — сказала леди Анжела.
— Я вижу, что я в гнезде оптимистов, — осклабился Лаврецкий. — Но разве вы не говорили только что, леди Анжела, об ущербе для нервной системы?
— Я говорила это только из духа противоречия моему мужу.
— В чем дело? — включилась в спор супруга Лаврецкого, обсуждавшая до сих пор новую оперу с лордом Бантри и мадемуазель де Кресси.
Дун научно обосновал аргументацию Поля. Это занимало общество, пока слуги в пудреных париках и расшитых золотом ливреях подавали «poires Zobraska», тонкое изобретение шефа кухни принцессы. Лорд Бантри завидовал тому созерцательному спокойствию, которым пользовался в старину литератор благодаря отсутствию волнующих обстоятельств. Мадемуазель де Кресси ставила в заслугу современности идеи феминизма. Беседа стала легкой игрой мнений и парадоксов, обычных для тысяч обеденных столов двадцатого века.
— Все же они истощают вас, эти эмотивные силы, — сказал Лаврецкий. — Нет юности в наши дни. Юность — утраченное искусство.
— Напротив, — воскликнула мадемуазель де Кресси по-французски. — Все теперь молоды! Эта усиленная пульсация сердца поддерживает молодость. Наши дни — дни молодой женщины сорока пяти лет.
Лаврецкий, которому было пятьдесят девять, покрутил седые усы:
— Я один из немногих людей, не жалеющих об ушедшей юности. Я не жалею о ее незрелости, ее безумиях и ложных шагах. Я предпочитаю быть скептическим философом шестидесяти лет, чем двадцатилетним доверчивым влюбленным.
— Он всегда говорит так, — сказала Полю супруга Лаврецкого. — Но когда он меня впервые встретил, ему было тридцать пять лет, а теперь, — она рассмеялась, — вот, для него нет разницы между двадцатью и шестидесятью! Объясните мне это.
— Это очень просто, — заявил Поль. — В нашем столетии нет тридцати, сорока и пятидесяти. Вам или двадцать или шестьдесят.
— Я думаю, что мне всегда будет двадцать, — весело сказала принцесса.
— Неужели вы так цените вашу молодость? — спросил Лаврецкий.
— Больше, чем когда-либо! — Она рассмеялась и опять встретилась глазами с Полем.
На этот раз она чуть-чуть покраснела, задержав взгляд на какую-то долю секунды. Он успел поймать в этих синих глазах затуманенный и нежный пламень, интимный и беспокойный. Несколько времени он старался не смотреть в ее сторону, когда же взглянул опять, то увидел в глазах принцессы лишь ленивую улыбку, с которой она смотрела на все окружающее.
Позднее вечером она сказала ему:
— Я рада, что вы возражали Лаврецкому. Меня знобит от него. Он родился старым и дряблым. За всю свою жизнь он не испытал трепета живого чувства.
— А если вы не испытали трепета в молодости, вам нечего надеяться испытать его в старости, — продолжил Поль.
— Он спросил бы вас, что хорошего в трепете.
— Вы не думаете, что я стал бы отвечать!
— Мы знаем, потому что мы молоды.
Они стояли, смеясь и радуясь своей полной сил молодости. Чудесная пара. Они делали вид, что рассматривают прекрасную маленькую картину Чима да Конельяно, висевшую на стене. Принцесса любила ее, как лучшую драгоценность своего собрания, а Поль любил ее, любя искусство и понимая его. Но вместо того, чтобы обсуждать картину, они говорили о Лаврецком, который смотрел на них с сардонической улыбкой из-под своих тяжелых век.