Когда они в ноябре, после продолжительного кружного странствования добрались до Лондона, Барней Биль сказал Полю:

— Ты достаточно знаешь меня, малый, чтобы понимать, что я желаю тебе добра, а не зла. Я кормил тебя и дал тебе кров, к сожалению, не могу сказать, что сделал много для того, чтобы одеть тебя, но я колотил тебя не больше, чем ты заслуживал, — здесь Поль рассмеялся, — и затратил кучу драгоценного времени, которое мог бы с пользой употребить на ничегонеделание, обучая тебя разным вещам, и, так сказать, пополняя твое образование. Правда ли это или я мерзкий лжец?

Поль подтвердил полную справедливость всего высказанного Барнеем Билем. Тот продолжал, положив коричневую руку на плечо ребенка и серьезно глядя на него:

— Я взял тебя из твоего счастливого дома, потому что если и допустить, что этот дом по-своему счастлив, то ты-то не был в нем счастлив. Я хотел помочь тебе приступить к поискам твоих высокородных родителей и сделать из тебя человека. Теперь я хочу сделать для тебя самое лучшее, что могу, и предоставляю тебе решить: если ты хочешь продолжать странствовать со мной, то в ближайшую поездку я положу тебе жалованье, а когда ты подрастешь, возьму тебя в компаньоны и оставлю тебе дело, когда помру. Это — жизнь, достойная мужчины, свободная жизнь, и я думаю, что ты любишь ее, не так ли?

— Да, — сказал Поль, — это хорошо.

— С другой стороны, как я уже прежде говорил, я не хочу становиться на твоей дороге, и если ты думаешь, что будешь ближе к своим высокородным родителям, связавшись с господином архитектором, тоже ладно — ты достаточно вырос, чтобы выбирать. Я предоставляю это тебе.

Но Поль уже выбрал. У дороги есть магическая притягательная сила, которой он отдал бы всю свою ребяческую душу, если бы не был так настоятелен зов его судьбы. Дорога не вела к ней. Принцы и принцессы не встречались на дороге. Их сверкающие экипажи не сталкивались с фургоном, не стояли они и у украшенных гербами ворот больших парков, терпеливо поджидая давно утраченного сына. Поль знал, что должен искать их в их собственном мире, до которого его, конечно, возвысит его фантастический заработок в тридцать шиллингов в неделю.

— Ты не запретишь мне наблюдать за тобой дружеским взором в течение ближайших двух-трех лет? — спросил Барней с доброй, хотя и саркастической улыбкой.

Поль покраснел. Он почувствовал себя эгоистом, неблагодарным животным, неспособным отблагодарить Барнея Биля за то, что он вывел его из дома рабства в страну, текущую медом и млеком. Он в равной мере был тронут и деликатностью упрека и заботой о его будущем благополучии. Романтические слова, вроде тех, какие он читал в книгах, смутно бродили в его голове, но он не мог найти подходящих выражений. Он умолк на несколько мгновений, запустив руки в карманы штанов. Потом он быстро выхватил агатовое сердечко и протянул его своему благодетелю.

— Я хотел бы дать это вам, — сказал Поль.

Барней Биль взял сердечко.

— Спасибо, сынок! Я буду помнить, что ты дал мне его. Но я не хочу отбирать у тебя талисман. Вот, гляди, — он сделал вид, что плюет на него, — это на счастье. Счастье Барнея Биля и хорошие пожелания!

Поль спрятал сердечко обратно в карман, до глубины души тронутый великодушием своего друга, и маленький сентиментальный эпизод на этом закончился.

Месяц спустя, когда Барней Биль, отправляясь в свое одинокое зимнее путешествие, покинул юг Англии, он оставил Поля в совершенно новом виде — одетого благодаря его щедрости в приличный костюм, включая воротничок и галстук (признак касты) и пальто (признак роскоши), за которое Поль должен был расплатиться из своих будущих заработков. Он поселил Поля в маленькой, но уютной комнатке на антресолях, с настоящей кроватью, матрасом, подушками и одеялом, с зеркалом и умывальником, таким роскошным, что поначалу Поль боялся умываться, чтобы не запачкать его. Поль уже был приглашен на ряд сеансов у мистера Сайроса Раулата, королевского академика. Барней Биль, таким образом, оставил Поля, уже посвященного в блеск современной жизни.

— Как бы то ни было, у тебя есть друг, не заблуждайся на этот счет. Если ты будешь в беде, извести меня. Больше я тебе ничего сказать не могу.

С этими словами Барней Биль уехал, и Поль остался один-одинешенек в Лондоне. На первых порах этот огромный лабиринт подавлял его, он чувствовал себя ничтожным атомом, что могло быть полезно для его души, но было неприятно для его тщеславия. Однако мало-помалу он все же изучил главные пути города, в особенности ведущие в кварталы, где собираются художники, и, прислушиваясь к звону монет в кармане, начал высоко держать голову, продвигаясь в уличной толпе.

В доме на Барн-стрит, где он жил, его хозяйка мистрисс Сидон и ее тринадцатилетняя дочь Джен звали его «мистер Поль», что утешало и подбадривало Поля. Джен, стройная, хорошенькая голубоглазая девочка, обещавшая стать со временем красивой, выполняла его скромные требования с ревностью, не пропорциональной получаемой плате. Поль испытал новое ощущение власти. Он распоряжался и приказывал часто ради одного удовольствия. Так велика была перемена в его жизни, что в первые дни ему казалось, будто он уже прибыл в свое королевство. Он важничал, бедный мальчик, как сказочный принц, и вскоре, несмотря на прощальные наставления Барнея Биля, «вырос из своей обуви».

Мистрисс Сидон, старый друг Барнея Биля, которого она величала «мистер Уильям», торговала в маленькой лавочке газетами и дешевыми письменными принадлежностями. В маленькой комнате позади лавочки мистрисс Сидон, Джен и Поль обедали, оставляя на всякий случай в лавочке подручного, незаметное существо с постоянным насморком. Для Поля этот мальчик, с которым он несколько месяцев тому назад охотно поменялся бы местами, был ничтожным прахом под его ногами. Он посылал его с поручениями с важностью лорда, обращаясь с ним так, как обращался с детворой Бэдж-стрит после победы над Билли Гуджем, и мальчик беспрекословно повиновался. Поль верил в себя, а мальчик — нет.

С первых же шагов Поль захватил в свои руки власть над маленьким мирком. Несмотря на то, что мистрисс Сидон и Джен всегда жили в великом водовороте Лондона, поверхностный жизненный опыт Поля оказался глубже опыта матери и дочери. Они никогда не видели, как работают фабричные машины, не знали разницы между буком и вязом и никогда не читали сэра Вальтера Скотта. Мистрисс Сидон, худая, озабоченная и вяло добродушная, вечно оплакивала утрату удивительно блестящего супруга, Джен явно была более энергичной. Она обладала характером и, хотя рабски прислуживала красивому подростку, ясно давая ему понять, что ни для кого другого в жизни не стала бы так хлопотать. Поль решил заняться ее образованием.

Шли месяцы и приносили с собой золотые свершения. Известие о прекрасном натурщике обежало все студии. Это были простые времена (хотя и не столь отдаленные) в английском искусстве, и красивые картины еще были в моде. Как предсказывал молодой архитектор, мистер Раулат, Полю нетрудно было получить работу. Мало того, это было необычайно легко. Мистер Сайрос Раулат, член королевской академии, рекомендовал его художникам. Получая баснословную плату, Поль считал свою новую профессию самой аристократической в мире. В удивительно короткое время он смог расплатиться с Барнеем Билем. День, когда он отправил почтовый перевод, был величайшим днем в его жизни. Эта операция доставила ему ощущение высокой власти. Один он из всех мальчиков, благодаря особенности своего происхождения, был способен на такие вещи. Радушный прием в мире художников еще раз подтвердил ему, что он рожден для великих дел.

Сидя на троне натурщика, предмет исключительного внимания художников, Поль упивался уверенностью в своем значении. Праздная роскошь жизни модели подходила к его чувственному темпераменту. Он любил тепло и художественное убранство студии: картины, персидские ковры, оружие и рыцарские доспехи, старую парчу, богатые подушки. Если он не был рожден для всего этого, то почему же он не остался, как вся блэдстонская детвора, среди грязи и шума фабрики? Он любил слушать разговоры в студиях, хотя поначалу и мало понимал в них.

Мужчины и дамы, перед которыми Поль позировал, обладали теми же качествами, что и его незабвенная богиня, и леди Чедлей, и молодой архитектор, — качествами, которые он чутко воспринимал, но для которых не было названий в его ограниченном словаре. Позже он понял, что это была утонченность манер и речи. Он считал необходимым приобрести и такие же манеры и развить свою речь. Поэтому он стал маленькой обезьянкой тех, кто вызывал его восхищение.

Однажды когда Джен вошла в заднюю комнату лавчонки, он вскочил и пошел ей навстречу, протягивая руку:

— Дорогая леди Джен, как мило с вашей стороны, что вы пришли! Позвольте подвинуть вам кресло.

— Во что это ты играешь? — спросила Джен.

— Так следует принимать леди, когда она приходит с визитом.

— О! — могла только воскликнуть Джен.

Поль упражнялся на ней во всех новоприобретениях своего образования. Он так «утончал» свой грубый ланкастерский выговор, говоря с ней, что его становилось невозможно понять. Прислушиваясь к разговорам, он узнал о многих удивительных фактах и между прочим о том, что люди хорошего общества принимают ванну каждое утро. Следуя этому примеру, Поль приказал Джен доставить к нему в комнату большой таз для утренних обливаний. Утонченный инстинктивно, он наслаждался ощущением чистоты. Он уделял очень много внимания одежде, стараясь насколько возможно подражать молодому Раулату, к которому изредка заходил докладывать о своих успехах. Он покупал такие же галстуки и воротнички, какие носил Раулат, и показывал их Джен. Она находила их весьма изящными. Он занимал ее также обрывками художественного жаргона, схваченными им на лету.

Таким образом, Поль находился под постоянным воздействием высоких амбиций. Это делало его смешным, но предохраняло от порочных и низменных увлечений. Если вы сознаете, что вы переодетый принц, и рассчитываете на триумфальное возвращение в свое королевство, то это заставляет вас вести себя, как подобает принцу, не водить компании с пошляками и не упускать случая пополнить свое образование. Вы стараетесь овладеть всем прекрасным, что можно извлечь из мира. Действуя с этой точки зрения и руководимый практическими указаниями молодого Раулата, Поль стал посещать вечерние классы, где жадно впитывал знания. Так Поль жил, позируя или учась, совершая концы по Лондону, пополняя образование Джен и завершая облик принца, и у него не оставалось времени для порочных мыслей. Для этого он был слишком поглощен самим собой.

Между тем Блэдстон не подавал никаких признаков жизни.

Можно было подумать, что Поля искали не больше, чем сбежавшего котенка. Иногда он старался представить себе, какие шаги предприняли Бэтоны для того, чтобы найти его. Если бы они заявили полиции, то Барнея Биля непременно задержали бы где-нибудь на его пути и допросили. Но позаботились ли они о таком заявлении? Барней Биль думал, что нет, и Поль соглашался с ним. Полиция была весьма непопулярна на Бэдж-стрит — по меньшей мере столь же непопулярна, как и Поль. Всего вероятнее, что Бэтоны были просто рады отделаться от него. Если он не пользовался фавором у мистрисс Бэтон, то для мистера Бэтона он всегда был просто невыносим. Когда Барней Биль приезжал в Лондон, Полю случалось заводить разговор о Бэтонах, но тот из осторожности вычеркивал Блэдстон из своих маршрутов и не мог дать никаких сведений. В конце концов Поль перестал даже вспоминать о них. Они принадлежали далекому прошлому, которое уже заволакивалось в его памяти туманом забвения.

Такой размеренной и прилежной жизнью Поль жил месяц за месяцем, год за годом, известный в студиях как настоящее чудо, пользующийся снисхождением мужчин, несколько избалованный женщинами, забываемый и теми, и другими, когда его не было на глазах, но день ото дня развивая некоторую самодовлеющую личную линию.

Ему посоветовали для профессиональных целей посещать гимнастический зал. Он последовал этому разумному совету и со временем превратился в прекрасный образец рода человеческого, столь совершенный, что действительно мог считаться тем, чем называл его блэдстонский викарий — игрой природы. Но хотя он и гордился своим хорошим сложением, насколько может им гордиться порядочный человек, куда более высокие стремления спасали его от самовлюбленности Нарцисса. Внутреннее существо Поля, а не его тело, было предназначено для великих дел.

На восемнадцатом году жизни Поль пришел к сознанию необходимости перемены поприща. Один из его товарищей по вечернему политехническому институту сказал как-то вечером, когда они вместе возвращались с занятий:

— Мне не придется бывать здесь с будущей недели. Я получил хорошее место клерка в городе. А вы чем занимаетесь?

— Я натурщик, — ответил Поль.

Товарищ, бледный и напыщенный юнец по фамилии Хиггинс, фыркнул:

— Боже милосердный! Что вы хотите сказать?

— Я натурщик в натурном классе королевской Академии художеств, — заявил Поль с гордостью.

— Вы стоите голый перед всяким сбродом, который вас рисует?

— Перед художниками, — ответил Поль.

— Как глупо!

— Что это значит?

— Да вот это самое, — сказал Хиггинс: — как глупо!

Через минуту он вскочил на проходивший мимо омнибус и с тех пор избегал Поля в политехническом институте.

Резкое заявление Хиггинса было ударом и вместе с другими, менее ясными инцидентами психологического характера, выяснило для Поля возможность иной точки зрения. Он оглянулся на самого себя. Из живописного мальчика он превратился в физически совершенного юношу. Он был завален приглашениями в натурные классы, где получал значительно более высокую плату, но где так же не существовал как личность для прилежно работающих учеников, как слепок античного торса, который другие ученики копировали в соседнем классе. Интимность студий, их тепло, своеобразный колорит и развратная роскошь исчезли из его жизни. С другой стороны, он копил деньги. У него было пятьдесят фунтов в сберегательной кассе, тот максимум мелких сбережений, который поощряется непонятливым британским правительством, и порядочная, хотя и не известная ему самому сумма в железной копилке, спрятанной за умывальником. До этого времени ему некогда было научиться тратить деньги. С тех пор как он начал курить папиросы, он стал считать себя взрослым.

«Как глупо!», сказанное Хиггинсом, не выходило у него из головы. Хотя он и не мог вполне уяснить себе все значение этого суждения, оно все же беспокоило его и вызывало внутреннее недовольство.

Одного ему особенно недоставало в его профессии — того, что так щедро давала большая дорога: трепета приключений. Эта профессия была статична, а характер Поля был динамичен. Он потерял также ребяческую веру в свое значение, в то, что он — центральная фигура маленькой сцены. Разочарование начинало нависать над ним. Неужели он всю жизнь не будет делать ничего другого? Старик Эрриконе, седобородый итальянец с патриархальной внешностью, старейшина лондонских натурщиков, приходил ему на ум, старый позер, бормочущий рассказы о своих подвигах: о том, что на одной картине он изображал римского императора, на другой — праотца Авраама; о том, что многие художники не могли приступать к картине без него; о том, как однажды его вызвали из Рима в Лондон, как Россети обменивался с ним рукопожатиями. Поль содрогался при мысли, что ему предстоит быть Эрриконе будущих поколений.

В ближайший день, субботу, у него не было сеанса. Утро он провел в своей маленькой спальне в муках литературного творчества. Несколько времени назад ему пришло в голову, что было бы великолепно стать поэтом, и он упражнялся в стихосложении. Чувствуя некоторые способности к стихосложению, он вообразил себя поэтом и сразу принялся за эпическую поэму из жизни Нельсона. В это утро он был занят битвой в Балтике:

… Но не смутился он нимало И молвил: «Не видать сигнала!»

Поэзия в таком галопирующем темпе была штукой не трудной, и Поль в короткое время исписал удивительное количество бумаги.

После обеда он вышел погулять с Джен, которая, удлинив юбки и сделав прическу, приобрела вид дамы, значительно старше ее возраста. Ее стройная фигура изящно округлилась, худенькое личико сорванца пополнело. У Джен была приятная улыбка, красивые брови; умело причесанные вьющиеся от природы волосы и со вкусом выбранная одежда делали ее еще более привлекательной. Постоянное общение с Полем создало и у Джен известные претензии. Как и он, она хотела иметь судьбу, хотя бы и не столь величественную. Она изучила стенографию и дактилографию, рассчитывая зарабатывать на жизнь вдали от маленькой лавчонки, не сулившей никаких блестящих перспектив. Это было вызвано стремлением не отстать от Поля в его полете к высотам, чтобы ему не пришлось стыдиться ее, когда он воссядет на облаках в сиянии своей славы. В глубокой тайне Джен работала над самосовершенствованием в соответствии с теми указаниями, которые приносил домой Поль. Она любила субботние и воскресные экскурсии с Полем (в последнее время они посетили Тауэр, Гринвич, Ричмонд), во время которых они делали разные открытия вроде Вестминстерского аббатства или сада в Пэтни, где за четыре пенса сервировали чай. Едва ли ее привлекали все эти вещи сами по себе, но она видела их сквозь ярко окрашенную призму личности Поля. Однажды около моста Челси он указал ей на уродливую полосу грязной тины и сказал:

— Посмотри-ка!

Она, не поняв его тона, ответила:

— Как красиво! И ей действительно казалось, что это красиво, пока его укоризненный и удивленный взгляд не принес ей разочарования и не вызвал внезапных слез, чего он, в свою очередь, никак не мог понять. Единственным последствием этого случая, впрочем, было убеждение девушки в том, что присутствие Поля превращает тенистые отмели в клумбы райских асфоделей. Кроме того, в той же мере, в какой она видела мир глазами Поля, она воспринимала через него чужие взгляды. Его редкая красота привлекала к нему всеобщее внимание, где бы он ни появлялся. Лондон, огромный и суетливый, не мог произвести такого совершенного Аполлона. Когда Джен ловила восторженные взгляды представительниц ее пола, она гордо выпячивала грудь и отвечала дерзкими взглядами торжества. «Небось, тебе хотелось бы быть на моем месте? — говорил этот взгляд. — Но тебе не придется. Я получила его. Он гуляет со мной, а не с тобой. И мне приятно видеть твою зависть, завистливая кошка».

Джен не была принцессой, она была настоящее дитя народа, но я соглашусь съесть мою собственную обувь, если мне смогут доказать, что где-нибудь на земном шаре существует принцесса, которая не торжествовала бы, видя, что другая женщина бросает завистливые взгляды на любимого ею человека, и не назвала бы ее за это кошкой или чем-нибудь в том же роде.

В этот мягкий мартовский день Поль и Джен шли по Юстон-род, он — в свободном синем костюме, пышном черном галстуке и черной мягкой шляпе (это было в прошлом веке, прошу помнить, в эпоху весьма еще романтическую), она — в изящном черном жакете и матросской шляпке. И вид у них был восторженно-юный.

— Куда мы пойдем? — спросила Джен.

Поль, не в настроении искать далекие приключения, предложил Риджент-парк.

— Мы можем там подышать чистым воздухом, — сказал он.

Джен потянула в себя свежий весенний воздух и рассмеялась.

— А почему бы не Юстон-род?

— Это вульгарно, — ответил Поль. — В парке, должно быть, уже распустились гиацинты и нарциссы.

Он сам едва ли знал, чего хотел. Когда человек молод и в разладе с жизнью, он говорит иной раз, противореча сам себе. Они взобрались на омнибус, шедший в западную часть города. Поль зажег папиросу и молча курил до самых ворот парка. Когда они входили, он внезапно повернулся к Джен.

— Послушай, Джен, я хочу спросить тебя об одной вещи. Вчера вечером я сказал одному человеку, что я натурщик, а он ответил: «Как глупо!», и увильнул от меня, как будто я для него неподходящая компания. В чем тут дело?

— Он дурак, — ответила Джен поспешно.

— Допустим, — согласился Поль. — Но почему он выразился так? Разве, по-твоему, глупо быть натурщиком?

— Конечно, нет. — Потом она прибавила: — Если это дело тебе нравится.

— Хорошо, а если предположить, что оно мне не нравится?

Она не отвечала минуты две.

— Если тебе действительно это не нравится, то я очень рада.

— Почему? — спросил Поль.

Она взглянула на нею смущенно.

— Скажи мне, — настаивал он. — Скажи, почему ты согласна с этим дураком Хиггинсом?

— Да я не согласна с ним!

— Как же, ты только что согласилась!

Они спорили некоторое время. Наконец он заставил ее высказаться.

— Хорошо же, если ты хочешь знать, — заявила она с пылающим лицом. — Я думаю, что это дело недостойно мужчины.

Он закусил губу. Он добивался правды и получил ее. Его собственные неясные подозрения подтвердились. Джен смотрела на него испуганно, боясь, что обидела его. Он заговорил после непродолжительного молчания.

— Что ты назвала бы делом, достойным мужчины?

Джен колебалась. Ее жизнь проходила в среде, где мужчины плотничали или правили лошадьми, или торговали в лавках. Находясь под смутным впечатлением того, что она знала о романтическом происхождении Поля, она не могла посоветовать ему таких низменных занятий, а чем занимаются люди, принадлежащие к благородной касте, она не знала. Конечно, место клерка — очень хорошая вещь. Но и оно должно быть унизительным для ее героя… Джен еще раз взглянула на него украдкой. Нет, он слишком прекрасен для того, чтобы сидеть взаперти в конторе с девяти утра до половины седьмого всю свою жизнь. В то же время она интуитивно признавала справедливость критического отношения Хиггинса. Уже тогда, когда Поль сообщил ей, что нанялся в натурный класс, ее это покоробило. Такое занятие прекрасно для мальчика, но для мужчины — а будучи моложе его, она уже считала его мужчиной, — в этом было что-то, оскорбляющее представление Джен о человеческом достоинстве.

— Хорошо, — настаивал Поль. — Скажи мне, что ты называешь мужским делом?

— О, я не знаю, — проговорила она смущенно. — Что-нибудь, что делаешь руками или головой.

— Ты думаешь, что быть натурщиком унизительно?

— Да.

— И я так думаю, — сказал Поль. — Но ведь ты знаешь, что я работаю и головой, — прибавил он поспешно, боясь быть низведенным с пьедестала. — Я приступил к продолжению моей эпической поэмы. И уже сделал очень много с тех пор, как читал ее тебе в последний раз. Я прочту тебе остальное, когда мы вернемся домой.

— Вот это будет чудесно, — воскликнула Джен, которой способность находить рифмы казалась каким-то чудом.

Они сели на скамью около цветников, сияющих весенним очарованием крокусов и нарциссов, и расцвеченных кое-где рано распустившимися тюльпанами. Поль, чувствительный к красоте, говорил о цветах. У Макса Фильда была студия в Сент-Джонсвуде, выходящая в сад, который летом представляет собой какую-то восхитительную мечту. Поль описал его. Когда он вернется в свое королевство, он непременно заведет себе такой сад.

— Ты позволишь мне время от времени заглядывать в него? — спросила Джен.

— Конечно, — сказал Поль.

Отсутствие энтузиазма в его тоне обдало холодом сердце девушки. Но она не протестовала. Несмотря на только что законченную беседу и свое критическое высказывание, она чувствовала себя всего лишь скромной маленькой девочкой, издали поклоняющейся своему блестящему другу.

— А часто можно будет мне приходить? — спросила она.

— Это, — сказал Поль с самоуверенностью паши, — будет зависеть от твоего поведения.

Повинуясь нелогичному процессу мышления, свойственному ее полу, Джен перескочила на прежнюю тему.

— О Поль, я надеюсь, ты не сердишься?

— За что?

— За то, что я сказала о твоем занятии натурщика.

— Ни капельки. Если бы я не хотел знать твое мнение, я не стал бы тебя спрашивать.

Она просияла.

— Ты действительно хотел знать, что я думаю?

— Конечно, — ответил Ноль. — Ты самая благоразумная девушка, какую мне приходилось встречать.

Поль задумчиво направился домой. Джен следовала за ним на крыльях.

В понедельник Поль пришел в натурный класс и разделся с тяжелым сердцем. Джен права: это не было делом, достойным мужчины. Он вошел в ателье и встал в позу. И когда он стоял на возвышении натурщика на виду у всех, предмет общего внимания, в его голове как эхо прозвучало: «Как глупо!», сказанное Хиггинсом, и бросилось ему в лицо. Он почувствовал себя, как Адам, когда тот впервые стал искать одежду. Волна стыда пробежала по нему, от кончиков пальцев до вспыхнувших щек. Он обвел взглядом большой зал, ряды молчаливых учеников перед мольбертами, занятых его телом. В эту минуту Поль возненавидел их всех. Они были шайкой вампиров. Только привычка и дисциплина удержали его от того, чтобы бросить позирование и опрометью бежать с подиума.

Вот стоял он, как мраморный, в позе атлета, выставив напоказ мускулы шеи, грудной клетки, рук и бедер, развитые в гимнастическом зале до совершенства эллинской красоты и бесполезные, более бесполезные, чем мышцы скаковой лошади. Вот стоял он с напряженными членами и натянутыми связками, он, куда более разумный, чем вся эта измеряющая и разглядывающая его толпа, куда более значительный, призванный к более высокой судьбе, чем они. И никто из них и не подозревал этого. Впервые он взглянул на себя самого так, как смотрели на него эти художники-ученики. Они восхищались им как вещью, как животным, специально натренированным для них, как выставочным бычком. Но как человеческое существо они его презирали. Ни один из них не захотел бы встать на его место. Каждый считал бы это унизительным и был бы прав.

Преподаватель нетерпеливо щелкнул пальцами.

— В чем дело? — спросил он у Поля. — Уже устали? Потерпите минутку, пожалуйста.

— Нет, — сказал Поль, инстинктивно напрягаясь. — Я никогда не устаю.

Он гордился тем, что мог в любой позе простоять дольше всякого другого натурщика, это создало ему репутацию.

— Так не разваливайтесь же на куски, мой милый, — сказал глава школы ласково. — Предполагается, что вы греческий атлет, а не Венера, выходящая из пучины морской, и не желе на детском пикнике.

Поль вспыхнул, неистовый гнев охватил его. Как смел этот человек говорить с ним таким образом. Он принял позу, обуреваемый дикими мыслями. С каждой минутой росло сознание обиды и становилось все труднее скрывать напряжение. Он жаждал какого-нибудь события, чего-нибудь драматического, чего-нибудь, что показало бы вампирам, какого сорта он человек.

Муха села ему на спину, вялая, ленивая муха, пережившая зиму, и мучительно щекотала. Несколько минут он терпел, но затем его возбужденные нервы не выдержали, и он громко хлопнул себя по спине. Кто-то рассмеялся. Поль поднял сжатые кулаки и гневным взором окинул класс.

— Эй, вы там, можете смеяться пока не лопнете! — крикнул он, впадая опять в ланкастерский диалект. — Но вы больше никогда не увидите меня здесь! Никогда, никогда, никогда, да поможет мне Фортуна!

Он бросился вон. Глава школы побежал следом и пытался уговорить его, пока он одевался.

— Нет, — сказал Поль. — Никогда больше. Я покончил с этим делом.

И когда Поль шел домой по шумным улицам, он с сожалением думал о двадцати других речах, которые куда точнее выразили бы его возмущенный отказ от профессии натурщика.