Сердце женщины

Локк Уильям

Серию «Каприз» продолжают романы замечательного английского писателя Уильяма Локка (1863–1930), который заслуженно входил в начале XX века в пятерку занимательных и популярных романистов мира. Своей славы писатель добился в качестве непревзойденного мастера любовной прозы, всегда писавшего о Любви с большой буквы. Романы «Триумф Клементины» и «Сердце женщины» как никакие другие произведения демонстрируют его яркий самобытный талант и тонкое знание женской психологии.

 

I

ЗА ФЛАГОМ

— Теплый денек выдался, — сказал полисмен.

Человек, к которому он обращался и который сидел с обнаженной головой на ступеньках крыльца, посмотрел на него и кивнул головой. Затем поспешил надеть шляпу.

— И народу немного на улицах.

— Тем лучше.

— Ну, это как кому нравится, — сказал полицейский, вытирая пот со лба.

Это был первый понедельник в августе, и работы у него, действительно, было немного. Любопытство привело его к одиноко сидевшей фигуре, а врожденная общительность заставила пуститься в разговор. Но, получив в ответ на свое последнее замечание равнодушный кивок головой, он неохотно отошел и неторопливо побрел дальше по улице.

Сидевший даже не заметил, что он отошел. Опершись подбородком на руку, он грустно смотрел на дорогу. Зачем он пришел сюда, в Голланд-Парк, он и сам не знал. Быть может, бесцельно скитаясь по улицам, он бессознательно пошел знакомой дорогой, приведшей его к месту, с которым для него было связано столько сладостных и горьких воспоминаний.

В большом доме напротив, белевшем в лучах полуденного солнца, все шторы на окнах были спущены. Подобно большинству домов на этой длинной нарядной улице, он казался покинутым.

С тех пор как нежданно налетевшая гроза изуродовала жизнь сидевшего, он впервые видел этот дом. А когда-то ему был так знаком каждый уголок, как будто он там родился и вырос. Обитатели этого дома встречали его радостно, спешили его приветствовать, ухаживали за ним, ради блестящих надежд, которые он подавал, восхищались его наружностью. Передаваемые шепотом слухи о его разгульной жизни и кутежах заставляли хозяев дома только еще больше баловать его, как расточительного и щедрого родственника. Ему стоило лишь постучаться в эту дверь, чтобы найти весь тот комфорт, который дает богатство и изысканное общество, и теплую привязанность. Теперь он все это утратил безвозвратно, как Адам, изгнанный из рая. Среди людей он был отверженцем. Он не только утратил право постучаться в эту дверь, но знал, что даже самое упоминание о нем в этом доме вызывает краску стыда на лицах и свирепый призыв к молчанию.

Он смотрел на спущенные шторы покинутого дома с тоской безнадежности и мучительно жаждал участия, ласки, звонкого смеха, милых дружеских лиц, жаждал услышать свое имя, которого он не слыхал уже два года, — с тех пор, как он вышел из дверей этого дома, над которыми, теперь казалось ему, было начертано огненными буквами: «Оставьте надежду».

Морщины на лице его обозначились резче. Прикосновение дружеской руки, ласковый взгляд знакомых глаз — то, что имеют миллионы, даже не замечая этого, — было для него в эту минуту бесценным сокровищем, отныне и навсегда недоступным. Ему едва сравнялось 30 лет, но жизнь его была безвозвратно испорчена. Впереди у него ничего не было, кроме жизни парии; он не смел взглянуть в глаза честным людям. И в его душе не было даже гнева, даже сознания несправедливости судьбы, которое могло бы оживить в ней благородную решимость — было лишь презрение к себе и сознание своего позора — неизгладимое клеймо, наложенное тюрьмой.

Его здесь и арестовали, на тротуаре, напротив. Он вышел из подъезда этого дома во фраке; в ушах его звенел еще веселый смех; а внизу, у подъезда, терпеливо дожидались его выхода двое полицейских в штатском платье, которые и увели его с собой. И с этого момента он забыл о смехе. Жизнь его стала сплошной мукой и ужасом. Освобождение не принесло ему радости, наоборот, усилило его отчаяние. Последние месяцы в тюрьме он мучительно тосковал по свободе, мучительно ждал часа избавления. И вот час этот настал. И что же? Иной раз он жалел о тюрьме, по крайней мере, о тех днях, когда апатия притупляла боль. Он был свободен уже пять месяцев, и по всей вероятности останется на свободе до конца жизни. Эта перспектива иной раз пугала его. Снова мимо прошелся полицейский и на этот раз покосился на него. Чего это он сидит на чужом крыльце? Мелькнувшее подозрение заставило полицейского ускорить шаг.

— Вы скоро уйдете отсюда? — спросил он. — Тут сидеть не полагается.

Сидевший тупо посмотрел на него. Первым побуждением его было уйти. Укоренившаяся привычка к беспрекословному повиновению моментально подняла его с места.

Но тотчас же он вспомнил, что теперь он уже независимый человек, и почти вызывающим тоном бросил полицейскому:

— У меня голова закружилась от жары. Что вы пристаете ко мне! Вы не имеете права.

Полицейский оглядел его с ног до головы. Несомненно, джентльмен, несмотря на потертое платье и руки без перчаток, засунутые в карманы брюк. Цепочки на жилете не видать и обшлага сорочки без запонок.

«Не повезло, должно быть, опустился», — подумал полисмен. — «Да и болен к тому же». — Лицо у сидевшего человека было исхудалое, прозрачно-белое, как это бывает у худощавых блондинов, с тонкими изящными чертами. Глаза впалые, глубоко ушедшие в орбиты; во всех чертах выражение усталости, смешанное со страхом. Боковые мускулы рта ослабели, как будто оттянутые тяжелыми, свисавшими вниз усами, и, так как усики у него были жиденькие, белокурые и закрученные кверху, это странно противоречило первому впечатлению. Общий вид у него был истощенный, болезненный. Платье висело на исхудалом теле, как на вешалке.

Полицейский смягчился.

— Ну что ж, сидите: движению вы не препятствуете, — добродушно заметил он и опять отошел, а молодой человек, оставшись один, снова уселся на ступеньках в тени, словно ему не хотелось уходить с такого удобного места. Но течение его мыслей было нарушено. Теперь, прислонившись головой к каменному столбу балюстрады, он думал о том, чем бы ему сегодня заняться, и жаждал, чтобы поскорее наступил завтрашний день, когда можно будет возобновить утомительные поиски работы, прерванные праздничным отдыхом. Вначале он с головой окунулся в это безнадежное дело, жестоко волновался, обижался отказами, огорчался крушением ни на чем не основанных надежд. Теперь это превратилось уже в ежедневную механическую рутину; не испытывая ни радости, ни огорчения, он с утра до ночи таскался по шумным улицам из магазина в магазин, из конторы в контору, досадуя только на то, что воскресенье выбивало его из колеи, и он не знал, куда девать себя. А тут еще подвернулся банковский праздник, сыгравший на неделе роль воскресенья.

От солнца и жары и от беззвучной тишины на улице его клонило ко сну. В голове промелькнула мысль о смерти: заснуть вот так, без боли, на ступеньках чужого крыльца — и не проснуться. А затем полиция подберет мертвое тело и свезет на кладбище. Самый подходящий конец для него. Finis coronat opus. Он цинично присвистнул. Проходили минуты. Тени постепенно вырастали, вытесняя солнечный свет на тротуаре. Из соседнего дома вышла кошка, задумчиво приблизилась к нему, понюхала его сапоги, свернулась калачиком и задремала. Грохот телеги мясника, проезжавшей мимо, разбудил сидевшего; он нагнулся и погладил кошку, лежавшую у его ног. И когда поднял голову, заметил, что в его сторону по тротуару идет женщина очень маленького роста, хорошо одетая. От нечего делать он стал смотреть на нее сонным равнодушным взглядом. Но когда она подошла ближе, глаза их встретились, и оба вздрогнули, узнав друг друга. Сидевший быстро поднялся и шагнул "вперед, словно хотел перейти на другую сторону улицы, но маленькая женщина остановилась и окликнула его.

— Стефан Чайзли!

Она поспешно подошла и схватила его за руку, вопросительно взглянув ему в лицо.

— Разве вы не хотите поздороваться со мной?

Голос был так нежен и музыкален, интонация так ласкова, что он подавил в себе желание убежать, но все же смотрел на говорившую смущенно и растерянно.

— Неужели вы забыли меня? Я Ивонна Латур.

— Забыл вас? Нет, я не забыл вас, — медленно выговорил он, — но я не привык, чтоб меня узнавали.

— На свете много злых людей, — ответила она. — Ой, какой у вас нехороший вид! Вы, должно быть, нездоровы. Так вот почему вы сидели здесь на крыльце. Бедненький.

В глазах ее появился влажный блеск. Он поспешил отвернуться, и голос его сразу стал хриплым.

— Не говорите со мной так. Я не стою этого. Я совсем погибший человек — мне уж не подняться. Прощайте, м-м Латур, и благослови вас Боже за то, что вы сказали мне ласковое слово.

— Зачем же вы так торопитесь уходить? Проводите меня немножко, хотите? Мы можем пройти парком и посидеть там немного; там никто не помешает нам разговаривать.

— Да вы это серьезно? Гулять со мною? По улице?

— Ну, разумеется, — слегка удивилась она. — Да ведь в былое же время мы часто с вами гуляли. Вы думаете, я забыла? Я не забыла. А теперь вам так нужны участие и дружба, что даже бедная маленькая Ивонна может пригодиться на что-нибудь. Идемте!

Они пошли вместе и некоторое время шли молча. Он не находил слов: он сам не знал, как он страшно стосковался по доброму человеческому отношению, но скоро спохватился и резко сказал:

— Знаете ли вы, что вы делаете? Вы идете гулять с человеком, совершившим бесчестный поступок и отсидевшим за это два года в тюрьме.

— Зачем вы говорите такие вещи? Вы обижаете меня. В этом огромном Лондоне есть сотни людей, всеми уважаемых, которые поступают гораздо хуже вас. Сотни тысяч людей, — повторила она с преувеличенной горячностью. — Для меня вы по-прежнему остаетесь добрым другом и старым знакомым. Этого ничто изменить не может.

— Я никак в толк взять не могу, — запинаясь, пролепетал он. — Вы — первый человек, сказавший мне доброе слово.

— Бедненький! — снова повторила Ивонна.

Они вышли на Бэйсуотер-Род. Прежде чем он успел удержать ее, она уже остановила омнибус, шедший в восточную часть города. — В парке мы выйдем. Вам не следует много ходить.

Омнибус остановился. Стефен последовал за ней и сел с ней рядом. Когда подошел кондуктор, чтоб взять деньги за проезд, Ивонна поспешила раскрыть кошелек, но бледный спутник ее весь вспыхнул, угадав ее намерение.

— Нет, уж позвольте мне, — сказал он, вытаскивая из кармана несколько медных монет.

Колеса омнибуса так грохотали, что серьезной беседы вести было нельзя, и разговор вертелся на общих местах. М-м Латур объяснила, что она только что дала последний свой урок пения в этом сезоне, что у ее ученицы нет ни слуха, ни голоса и, пока она разучит какой-нибудь романс, он, глядишь, уже вышел из моды.

— Люди, знаете, ужасно глупы…

Она говорила это с таким убеждением, словно открыла новую с иголочки истину. Спутник ее невольно улыбнулся. Зоркая и внимательная, как истая женщина, она заметила это и обрадовалась. Уж лучше смеяться, чем плакать. Ободренная, она принялась болтать, что на ум придет: о прохожих, о забавных инцидентах, которые ей доводилось наблюдать в качестве концертной певицы. Когда омнибус остановился, она выскочила первая, не взяв его протянутой руки, и весело засмеялась.

— О, как приятно быть вместе с вами! Ну, скажите же, что и вы рады встрече со мной.

— Эта встреча — все равно, что капля воды, упавшая на язык грешника, которого поджаривают на адском огне, — выговорил он тихо, так тихо, что она даже не расслышала и продолжала смотреть на него, вся сияя улыбкой.

Она казалась сотканной из солнечных лучей и тепла, слишком воздушная и хрупкая для этого грубого мира. Темные волосы пышными мелкими волнами обрамляли ее лоб и виски и придавали неописуемую нежность ее лицу. Сквозь смуглую кожу пробивался слабый румянец. Большие темные глаза таили в себе неисчерпаемые глубины нежности. Что-то солнечное, летнее было в ней; вся ее фигурка, от пышных волос до крохотных ножек, дышала утонченным обаянием женственности. Она была в полном расцвете своей женской прелести и красоты и в то же время не утратила ее бессознательного, трогательного обаяния ребенка. В многолюдной бальной зале, при электрическом освещении, среди роскошных туалетов, обнаженных плеч и рук, блистающих ослепительной белизной, красота Ивонны могла пройти незамеченной. Но здесь, в тенистой аллее, в тихом мире прохладной зелени и затененного света, она казалась усталому взору своего спутника прекраснейшим существом на земле.

— Как здесь славно, — сказала она, усаживаясь на скамью.

— Невообразимо хорошо! — ответил он.

Тронутая его тоном, она положила на его руку крохотную ручку в перчатке и ласково сказала:

— Мне так бы хотелось помочь вам, м-р Чайзли.

— Не называйте меня так. Я не ношу больше этого имени. Я перестал носить его с тех пор… с тех пор, как вышел на волю. Хотите, я вам расскажу о себе? Мне будет легче, если я выскажусь.

— Я затем и привела вас сюда, — сказала Ивонна.

Он нагнулся вперед, упершись локтями в колени, и закрыл лицо руками.

— В сущности, пожалуй, и рассказывать нечего. Моя бедная мать умерла, когда я сидел в тюрьме — вы это знаете; должно быть, эта история со мной свела ее в гроб. Доход у нее был пожизненный. Мебель и все ее имущество продали на уплату моих долгов. Я вышел из тюрьмы пять месяцев тому назад без гроша в кармане. Эверард прислал ко мне своего поверенного. В качестве главы семьи он предлагал мне единовременно небольшую сумму денег под условием, что я переменю имя и никому из родственников никогда не напомню о себе. Мои родные отказались от меня, не хотели иметь со мной ничего общего. Одному Богу известно, почему я сидел сегодня на крыльце их дома. Может быть, вы находите, что мне не следовало бы брать денег от Эверарда? После двух лет каторги трудно сохранить гордость… Я принял имя Джойса — первое попавшееся мне на глаза, когда я вышел на улицу после этого разговора. Не все ли равно, это или другое?

— Но зовут вас все-таки Стефаном?

— Да, должно быть. Об этом я как-то и не подумал. Пожалуй. Стефан можно оставить… Вот я и живу на эти деньги; а проем их — хоть с голоду помирай. То, через что мне пришлось пройти, для здоровья не очень полезно. Пытаюсь найти работу, но это, по-видимому, безнадежно. Я знаю, что мне следовало бы уехать из Англии, но как-то уж очень я сжился с Лондоном: жаль покинуть его. Да и что мне делать в колониях? Для тяжелого ручного труда я не гожусь. Пробовали меня сажать на такую работу, — я свалился, попал в больницу, так что потом меня уже заставили шить мешки и помогать на кухне. Если бы я нашел в Лондоне заработок, хоть на один фунт в неделю, с меня бы и достаточно. Прокормиться на это как-нибудь можно. Хотя зачем, собственно, я живу — этого я и сам не знаю. Должно быть, я уж очень упал духом, слишком апатичен стал и для самоубийства. Если б во мне сохранилась хоть капля воли, я убил бы себя. Но вот — нету…

Он умолк и некоторое время сидел так, не подымая головы. Ивонна не находила слов для ответа. Его почти грубая откровенность наглядно показали ей, до какого унижения он дошел, и это изумляло и пугало ее. Ей, сердечной, доброй и великодушной, мужчины казались неразрешимыми загадками. У них было так много знания, так много странных запросов и потребностей, совершенно ей чуждых. Они как будто жили в мире чувств, идей и поступков, который был выше ее понимания. Здесь перед нею был человек, переживший что-то невообразимо тягостное и постыдное… Она невольно чуточку отодвинулась, не от отвращения к нему, но потому, что вдруг почувствовала, что он ей совершенно непонятен, и она не знает, что ему сказать и чем помочь ему. Наступило короткое молчание.

Джойс заметил, что она ни словом не откликнулась на его искренность, и, подняв растерянное лицо, спросил ее:

— Вас это шокирует?

— Вы так странно говорите, как будто у вас камень вместо сердца, — пролепетала Ивонна.

— Простите меня, — сказал он, смягчаясь при виде ее огорчения. — По отношению к вам я был неблагодарным. Сегодня мне следовало бы чувствовать себя счастливым. И я буду. Мне хочется нагнуться и поцеловать вашу ножку за то, что вы сидите здесь рядом со мною.

От этого изменившегося тона щеки Ивонны снова порозовели, и глаза ее засияли.

— В самом деле, вы счастливы тем, что я с вами? Как я рада! Я всегда стараюсь делать людей счастливыми, и никогда мне это не удается.

— Странные же эти люди, с которыми вы имеете дело! — улыбнулся Джойс своей усталой улыбкой.

Молодая женщина выразительно пожала плечами.

— Должно быть, это оттого, что все люди странные, а я такая простая, обыденная.

— Вы — милая, добрая, солнечная душа. И всегда такой были.

— Ну, что вы! Как можно так говорить? — вскричала она, покачав головкой и уже совсем развеселившись. — Я такая маленькая, незначительная. И все у меня такое крохотное — крохотное тело, крохотный голосок, крохотная сфера интересов, крохотный ум. Даже и квартирка совсем крохотная. Но вы непременно приходите ко мне. Я вам спою — этот маленький талант у меня все же есть, — и, может быть, это развеселит вас. Вы, должно быть, так одиноки.

— Почему вы так добры ко мне?

— Потому что вы кажетесь больным, измученным и несчастным, и мне больно это видеть. Вы тоже были добры ко мне. Помните, как вы все хорошо устроили и сколько вы хлопотали обо мне, когда меня бросил Амедей? Не знаю, что бы я делала без вас. И потом ваша матушка… Я знаю, знаю — продолжала она, понижая голос, — я так плакала, когда она умерла, мне было так жалко вас. Я видела ее перед смертью, и она говорила со мной о вас. Она сказала: «Ивонна, если вы когда-нибудь встретите Стефана, будьте добры к нему ради меня. Ведь все будут против него». И я обещала: но, если б даже и не обещала, я сделала бы то же самое. Тут и доброты никакой нет.

Он молча пожал ей руку. В ее глазах стояли слезы, но его глаза были сухи. Порой, когда он думал о своей разбитой жизни, о тех опустошениях, последствиях его поступка, он готов был упасть на колени, спрятать куда-нибудь лицо и рыдать, рыдать без конца. Может быть, тогда стало бы легче сердцу. Но оно уже, казалось, умерло для подобной вспышки страсти. И, однако, давно уже он не был так близок к волнению, как в эту минуту.

Они поговорили еще немного, перебирая старые воспоминания, мучительно сладкие для Стефана, — о его матери, о доме, о теперешнем его положении, которое Ивонна отказывалась признать безнадежным. Она надеялась примирить Стефана с его семьей. Родственников его матери, живших в Голланд-Парке, она не знала; но его двоюродного брата, Эверарда Чайзли, занимавшего место каноника в Уинчестере, она надеялась привести к более христианским чувствам. В первый же раз, когда она встретит каноника, она поговорит с ним о Стефене.

Джойс покачал головой. Нет, не надо этого. Он отверженец. Эверард поступил великодушно; он дал слово и должен сдержать его. У них дороги разные. Современные христиане не знают всепрощения, да и кто простит позор, навлеченный на всю семью? При этом Эверард человек упрямый: как он сказал, так и сделает. Он, как Пилат: еже писах — писах, — и делу конец.

— А вы откуда же знаете Эверарда? — спросил Джойс, чтобы переменить разговор.

— Я встречала его у вашей матери. Он был очень добр к ней. Он услыхал мое пение — и как-то вышло так, что мы ужасно подружились. Он бывает у меня, и я пою ему. Дина Вайкери говорит, что он нарочно для этого приезжает в город. Слыхали вы что-нибудь подобное? Но для меня это ужасно лестно — вы понимаете? — ведь он настоящий, живой каноник. Один раз он пришел, когда у меня были Эльзи Кариеджи и Ванделер — они разучивали тогда новую песенку и танец и пришли ко мне показать. Посмотрели бы вы на их лица, когда вошел каноник. Ван, — он ведь поет в хоре в одной церкви в Вест-Энде, — все время говорил о церковной службе, а Эльзи поспешила сунуть свою папироску в горшок с цветами. Это было ужасно смешно.

Ивонна рассмеялась заразительно звонким смехом. Потом взглянула на часы и торопливо поднялась.

— Я и не знала, что так поздно. Я сегодня завтракаю в гостях. Так вы придете ко мне — да, наверное? Приходите завтра вечером. Я живу… она дала ему карточку с адресом. — Кстати, вы ведь поете еще?

— Я и забыл, что на свете есть пение, — был грустный ответ.

— Ну, ничего, завтра вечером вспомните. Мне пришла одна мысль. Итак, au revoir!

— Благослови вас Боже, — сказал Джойс, пожимая ей руку.

Она весело кивнула головкой и мелкими шажками быстро пошла по аллее. Джойс смотрел вслед хорошенькой миниатюрной фигурке до тех пор, пока она не скрылась из виду, и потом еще долго бесцельно бродил по парку, думая о неожиданной встрече, которая как будто стерла отчасти клеймо позора, наложенное тюрьмой.

 

II

ИВОННА

Ивонна выходила из концертной залы. Ее друг и товарищ по сцене Ванделер, накинул ей на плечи красный sortie-de-bal и закутывал ее дольше, чем это было необходимо. Ванделер был рослый ирландец, с серым, словно неумытым лицом, но весело поблескивающими темно-голубыми глазами и вкрадчивым голосом.

— До свиданья, — сказала Ивонна, — и благодарю вас.

Она была немного взволнована. Сегодня Ванделер, любимец публики, пел раньше ее и вызвал бурю аплодисментов.

— Ну, и подвели же вы меня, милый друг! — сказала она ему, шутя.

Тогда Ванделер, к полному разочарованию своих поклонников, спел на бис какую-то скучнейшую балладу и притом без всякого выражения, так что хлопали ему уже как будто по обязанности, и только появление Ивонны на эстраде снова подогрело публику.

Ивонна была смущена этим совершенно ненужным донкихотством, ставившим ее в ложное положение, и застенчиво поблагодарила его.

— Разрешите мне зайти к вам на 10 минут выкурить папиросу? — попросил он.

Ивонна была утомлена. В зале было очень жарко; весь этот день с утра она бегала по городу, делая большие концы, и чисто по-женски жаждала снять с себя все лишнее и в капотике полежать на диване с французским романом в руках перед тем, как лечь в постель. Но, когда ее так просили, она не могла отказывать. И она кивнула головкой в знак согласия. Ванделер крикнул кэб, и они вместе поехали к ней на квартиру.

Взбираться надо было высоко, под самое небо; коридор был узенький, гостиная крохотная. Рослый, широкоплечий ирландец, как стал у камина, так, казалось, и заполнил ее всю, до рояля. Все друзья Ивонны дивились, каким образом ухитрились внести в эту крохотную квартирку такой огромный рояль. Один даже высказал предположение, будто рояль поставили раньше, а стены вывели уже потом.

Все в этой гостиной было такое же маленькое, как и сама Ивонна — кресла, кушетки, три маленьких столика разных фасонов. На стенах висело несколько акварелей. Занавеси на окнах и портьеры были новые и выбранные с большим вкусом. Все в этой комнате, начиная от мебели и кончая хорошенькими безделушками, которые так любят женщины, носило на себе отпечаток милой личности Ивонны, — все, за исключением огромного рояля из полированного розового дерева, громко заявлявшего о своей самостоятельности. Для такой миниатюрной женщины, как Ивонна, он положительно был слишком велик.

С легким вздохом она бросилась в кресло у камина. Всю дорогу домой она молчала, что было ей мало свойственно. — Чем это вы так огорчены? — участливо спросил Ванделер.

— Напрасно вы это сделали Ван, — сказала она, грустно наморщив лобик.

— Ну вот, вы и рассердились на меня. Удивительно, какой я неуклюжий! Точно слон в басне, который нечаянно раздавил наседку, а потом разжалобился, вроде меня, собрал весь выводок цыплят и уселся на них, говоря: «Не кручиньтесь, миленькие, я вам заменю мамашу». Вот и я так все делал невпопад. Я вас обидел, да?

— Ах, нет, Ван, — усмехнулась Ивонна. — Но разве вы не понимаете? Вы сделали такую вещь, за которую я ничем не могу отплатить вам.

— Пустяки! Уже то, что я вижу перед собою ваше милое личико, для меня достаточная награда.

— Ну, его-то вы и без этого могли видеть, было из-за чего стараться!

— Более милого личика я не знаю, — возразил ирландец, бросая в огонь только что закуренную папиросу. — Я готов в любой момент дать отрубить себе голову ради того, чтобы только лишний раз взглянуть на вас. Ну, если вам хочется еще чем-нибудь отблагодарить меня, клянусь душой, это вовсе нетрудно, Ивонна.

Он смотрел на нее сверху вниз, красный от волнения, с вопросом в глазах. Она поймала его взгляд и выпрямилась, с мольбой протягивая ему руки. Уже не в первый раз смотрел на нее так мужчина, домогаясь чего-то такого, что не в ее власти дать. И всегда в таких случаях она чувствовала себя такой бедной, такой неимущей. И что в ней такого, что так волнует их всех? Вот и Ван, добрый друг и славный товарищ, пошел по стопам других. Это ее пугало и огорчало.

— Не надо, Ван! — взмолилась она. — Только не это! Мне этого вовсе не нужно.

Она закрыла лицо руками. Он подошел к ней и нагнулся над ее креслом.

— Ну, разве вы не можете немножко полюбить меня, Ивонна? Ну, самую чуточку? Такую крохотную, что вы и не заметите. Я бы и больше попросил, да ведь вы все равно не дадите. И я прошу только крохотку. Ну, Ивонна?

Но Ивонна только качала головой, жалобно повторяя:

— Не надо, Ван, не огорчайте меня!

Голос ее звучал такою мольбой, что ирландец выпрямился, стукнул себя кулаком в грудь и взялся за шляпу. — Ведь знал я, скотина! Захватил бедную женщину врасплох и пристал с ножом к горлу: подавай ему любви. Разумеется, вы не можете любить такого огромного и толстого верзилу, как я. Притом же вы совсем спите от усталости. Экий я мужлан! Ну, спите, спите, маленькая женщина. Спокойной ночи!

Он протянул ей руку, и она не отнимала своей.

— Я — неблагодарная, да? Я не хотела этого… Но я думала, что вы — другой.

— То есть как другой…

— Что вы не станете мне объясняться в любви. Не надо, Ван, пожалуйста. Это все испортит.

— Ну, не надо, так не надо. Только ведь это дьявольски трудно — не объясняться вам в любви, когда представится случай. И право же, если б вы перестали иметь вид маленькой святой, было бы лучше и безопасней для душевного спокойствия всех ваших знакомых.

Он нагнулся, прильнул губами к ее руке и шумно выбежал из комнаты. Ивонна слышала, как он быстро шел по коридору, напевая одну из своих песенок; слышала потом, как за ним захлопнулась входная дверь, затем воцарилось молчание, и молодая женщина легла в постель с благодарным чувством избавления от неведомых опасностей. И все же ей было жаль Ванделера, хоть она смутно и сознавала поверхностность его увлечения. Было бы приятно сделать его счастливым, если бы это было возможно. На дне души почему-то шевелилась маленькая безрассудная мысль, что она поступила эгоистично. И, укладываясь в постель, она вздохнула. Удивительно все сложно устроено в этом мире…

Знавшие ее часто дивились, как это ее до сих пор не раздавили в битве жизни… Такое кроткое, уступчивое существо, такое простенькое и неопытное, неспособное пользоваться уроками чужого опыта, стоит себе преспокойно в самом центре житейской битвы, словно дитя посредине людной улицы, по которой не прекращается движение. Это казалось неестественным, нелепым, пугало; хотелось броситься на выручку, как вы бросаетесь к ребенку. Эта маленькая женщина была создана для нежности, заботы, покровительства, для того, чтобы окружить ее любовью и роскошью. И так дико, нелепо было видеть ее одинокой, зарабатывающей себе пропитание, без всякой иной защиты от жизненных толчков и падений, кроме своей доброты и невинности.

Но именно ее простодушие и спасало ее от натисков извне; а давления изнутри не было, потому что душа у нее была еще совсем детская, не проснувшаяся. Когда люди жалели ее, она смеялась. Ей было вовсе нетрудно зарабатывать себе кусок хлеба. Рожденная в семье артистов, с детства привыкшая к особенностям профессиональной жизни, она окунулась в нее, как молодой лебедь в воду. Ангажементы являлись также естественно, как солнце, ветер, визиты приятельниц и прочие обычные явления природы. Она пела, давала уроки, а деньги за это вносились в отделение банка, помещавшееся рядом с ее квартиркой, и, когда ей нужны были деньги на расходы, всегда очень скромные, она делала надпись на чеке и посылала за деньгами прислугу.

Когда денег в кассе было мало, она экономила, оттягивала уплату по счетам; когда деньги прибывали, она платила долги, заказывала себе новые платья, иногда позволяла себе роскошь — дюжину устриц на ужин. Все это складывалось очень просто. И жалеть ей себя было не за что. И о том, что муж бросил ее, она не жалела. Период замужества пронесся быстро, как пасмурный день, забытый, как только засветило солнце, почти не оставив следа в ее характере. Даже тяжелые дни, последовавшие за разрывом, не слишком сильно придавили Ивонну. Менее податливая натура, пожалуй, сломилась бы; Ивонна только просидела на мели в течение одного сезона.

Когда Амедей Базуж, парижский тенор, певший в Лондоне, впервые встретился с ней, ему уже успели прискучить слишком доступные красавицы блондинки, за которыми он одно время гонялся и, придя в сентиментальное настроение, в котором он любил вспоминать о своей матери, он счел долгом влюбиться без памяти в маленькую смуглянку Ивонну, причем уверял, что боготворит ее, сравнивал ее с Мадонной и со всеми святыми, каких он только знал. Ивонна была тогда очень молода; это внезапное обожание ей было в новинку; Амедей все время твердил ей о своей душевной боли, и ей страшно было думать, что эту боль причинила она. И она вышла за него, так как он говорил, что дело идет об его жизни. Она отдала ему себя, как дала бы шесть пенсов нищему на улице. Почему она была необходима для счастья его жизни, это было ей непонятно. Но Амедей уверял, что это так, и она верила на слово.

Первое время она тихо радовалась его бурным восторгам. В медовый месяц, в часы ласк, иногда он шепотом спрашивал: «m'aimes tu», — она шептала: «да», зная, что ему это будет приятно, но сама чувствовала себя гораздо счастливее в другое время, когда от нее не требовалось проявлений чувства. Сам по себе он ей нравился. Ей нравилась его, в сущности, довольно вульгарная красота; его кипучая фантазия и бульварные остроты забавляли ее, а его пылкая страсть к ней вызывала в ней интерес, слагавшийся из страстной смеси страха, удивления и жалости.

На Амедей Базуж не был создан ни для воспитания молоденьких женщин, ни для семейных добродетелей. Когда миновало покаянное настроение, он перестал говорить о своей покойной матери, и невинность Ивонны стала казаться ему нелепой и пресной. И он снова начал служить иным богиням, более милостивым, в которых была страсть, был цинизм, было стимулирующее разнообразие. Он жалел в особенности о разрыве с последнею своей возлюбленной, все время державшей его в состоянии восхитительной неуверенности относительно того, что она сделает через минуту — осыплет ли его страстными поцелуями или же швырнет в него зеркалом в припадке ярости. И эти сожаления вместе с потребностью новых ощущений постепенно увели его прочь от Ивонны.

И тогда она почувствовала себя несчастной. Муж не обижал ее. Ни разу между ними не было произнесено резкого слова. Но она чувствовала себя нелюбимой и заброшенной. После концерта ее уже никто не поджидал, чтобы проводить домой, и весь долгий путь до их маленькой квартирки в Стэнсе ей приходилось делать одной. Тихие вечера совместной музыки и пения отошли в прошлое. Нередко муж и жена не видались по целым неделям. В довершение бед, мать Ивонны скоропостижно скончалась, и Ивонна почувствовала себя совершенно одинокой. Иной раз она сидела и плакала, как заблудившееся дитя.

Кончилось тем, что они разошлись. Амедей вернулся в Париж, а Ивонна взяла вот эту самую квартирку на Мэрильбон-Род. Гроза прошла, тучи рассеялись, и маленькая Ивонна снова была счастлива. Как певица она и замужем сохранила свое девичье имя Латур, и теперь снова приняла его — только вместо «мадемуазель» ее теперь называли «мадам». Муж стал для нее смутным воспоминанием. Единственное известие, которое она получила о нем, была заметка в «Фигаро», извещавшая о его смерти в одной из парижских больниц. Ивонна надела траурную шляпку, чтобы уведомить друзей и знакомых о своем вдовстве, но плакать ей было не о чем. Когда начинали жалеть ее и сокрушаться над ее горькой участью, она изумленно раскрывала свои большие глаза.

— Но, дорогая моя, ведь я же чувствую себя совершенно счастливой, — говорила она с упреком. И это была правда. Ивонна прошла через искус неудачного замужества, оставшись чистой, как ребенок, с сердцем, не тронутым страстью, и душой не затемненной.

Есть такие женщины, рожденные для того, чтоб их любили, уступчивые, доверчивые, неотразимо взывающие к мужским инстинктам покровительства и обладания. Бывает, что ими завладеет один счастливец, и они всю жизнь живут с ним, рожая ему детей и даже не зная о той безнадежной любви, которую они внушают другим. Но бывает, что они, как Ивонна, одиноки и отданы на произвол случайных вспышек страсти в сердцах мужчин, которые их окружают. Они слишком невинны, слишком далеки от понимания истинного значения и целей любви для того, чтобы дождаться времени, когда эта любовь захватит их целиком; слишком слабы, нежны и сострадательны для того, чтоб закалить свои сердца и не замечать, как страдают из-за них мужчины. Когда такие женщины падают, свет беспощадно осуждает их. Если счастливое течение обстоятельств спасает их от падения, их возводят чуть ли не в святые за добродетель, которая, в сущности, так же далека от них, как и разврат. Свет в этом отношении мало логичен. Для Ивонны судьба до сих пор не была мачехой. Порой дороги, лежавшие перед ней, перепутывались, она не знала, куда идти, и сокрушенно вздыхала, как и в тот вечер, когда Ванделер нежданно-негаданно объяснился ей в любви. Но случай всегда ей приходил на выручку и расчищал дорогу. И теперь, возложив надежду на случай, она вскоре уснула.

 

III

НА ДНЕ

— Пожалуйста, я провожу вас к заведующему, он у себя в кабинете, — сказал конторщик, захлопнув крышку пюпитра.

Джойс встал со стула с плетеным сиденьем, на котором он сидел дожидаясь, и последовал за конторщиком через переполненную народом приемную в тихую комнату за нею. Сидевший за письменным столом пожилой человек в золотых очках поднял голову.

— Чем могу служить?

— Я ищу работы, занятия… Не найдется ли у вас?

— Работы?

Если бы Джойс попросил у него папскую митру или бороду эмира бухарского, в его тоне не могло бы выразиться большего изумления.

— Да, работы. Все равно какой — конторской, письменной, ручной, я готов быть рассыльным, только бы получить занятие.

— Совершенно невозможно! — коротко отрезал заведующий.

— Может быть, все-таки оставить свой адрес?

— Незачем. Всего доброго.

Джойс апатично вышел на лестницу. Вся эта громада, куда он попал, — целая группа зданий в улице Фенчерч, — представляла собой какое-то торгово-промышленное гнездо больших и малых контор, лабиринт лестниц, коридоров, стеклянных дверей, с выведенными на них черными буквами названиями фирм. Он систематически переходил из одной конторы в другую. Нередко ему не удавалось даже получить доступа к директору или заведующему. Но когда и удавалось, в результате дело все-таки кончалось отказом.

На этот раз неудача как-то особенно угнетала его: веселая развязность клерка и его готовность проводить к директору почему-то внушили ему надежду. На площадке он с минуту стоял в раздумье, не зная, в какую дверь теперь постучаться. Некоторые имена, казалось, поощряли его, другие отталкивали; но голодный всегда суеверен. Почему «Гриффид и Сван» как будто что-то обещали, а «Братья Виллоуби» как будто говорили: «Не ходи!» — это навсегда останется нерешенной психологической задачей. И, тем не менее, факт, что он направил стопы именно к первой двери. И сразу же получил отпор. «И директор и его помощник заняты. Ему назначили прийти? Какое у него дело? Нет, у них так не водится. Надо сначала написать директору и попросить чтобы вас приняли, тогда вам назначат, когда прийти».

Джойс ушел и усталой походкой поплелся по каменной лестнице выше, в следующий этаж. Но конечный результат везде повторялся тот же, с утомительным однообразием.

В одном только месте его удостоили серьезного разговора. Сердце его забилось быстрее. Это была контора какого-то судоходства. Двое служащих уехали в отпуск; третий сегодня утром неожиданно захворал и хозяева остались без рук. Младший из них, живой, подвижный молодой человек, зорко вглядывался в Джойса, стараясь определить уровень его образования и способностей.

— Я бы не прочь дать вам временную работу. Я сам был бы рад, так как мы попали в беду. Но, разумеется, нам нужна рекомендация.

— Боюсь, что именно рекомендации я вам не могу предоставить. Я получил хорошее образование и деловая подготовка у меня есть. Вашу работу я, во всяком случае, делать могу. Но я одинокий человек без друзей.

— Где вы работали последнее время?

От этого вопроса, делового и вполне естественного, у Джойса упало сердце. Он знал, что, где бы он ни попросил работу, ему обязательно предложат этот вопрос, но он не решался заранее придумать на него сколько-нибудь правдоподобный ответ, малодушно надеясь как-нибудь выкрутиться, когда наступит страшная минута. И вот она настала, а сообразительность не приходит на выручку. А правду сказать нельзя.

— Я бы предпочел ничего не говорить вам о себе, — запинаясь, ответил он.

Младший из директоров добродушно пожал плечами.

— Ваше дело. Как знаете. Но вы понимаете, не можем же мы взять с улицы совершенно незнакомого нам человека без всяких гарантий, хотя бы его честности.

Джойс смотрел на него с мольбой, влажными глазами. Только теперь он понял всю безнадежность своего положения. Даже мальчишку-рассыльного ни в одну контору не возьмут без рекомендации, без аттестата. А у него никаких рекомендаций не было.

Заведующий, гладко выбритый, с румяными щеками, стоял прислонившись спиной к каминной доске и заложив руки в карманы; по углам его рта играла загадочная улыбка. Он говорил хотя и деловым тоном, но ласково. На вид он казался джентльменом. У Джойса явилась безумная мысль. Он вспыхнул до корней волос, стиснул руки и невольно шагнул к своему собеседнику.

— Я скажу вам всю правду! — выкрикнул он, задыхаясь. — Мне необходимо найти работу — иначе я умру с голоду. Возьмите меня, и я буду работать для вас день и ночь. Я блестяще кончил курс в Оксфорде. Я был адвокатом, имел хорошую практику. Но я жил не по средствам и растратил вверенные мне деньги. Вернуть мне их было не из чего. Меня исключили из сословия, судили и приговорили к двум годам каторги. Вот уже пять месяцев, как я бегаю с утра до вечера по городу, приискивая хоть какое-нибудь занятие. Я не сумасшедший, чтобы рисковать еще раз пройти через весь этот ад. Дайте мне только возможность подняться, и я опять стану на ноги.

Его голос звучал мучительной мольбой. Губы его дрожали. И сам он трясся всем телом.

Молодой человек, стоявший у камина, переступил с ноги на ногу и вставил в глаз стеклышко, болтавшееся на шнурке.

— Да, надо сознаться, физиономия у вас, что называется, клейменая, — протянул он насмешливо.

Джойс на минуту тупо уставился на него, потом молча повернулся и выбежал из конторы. Он был совершенно раздавлен, унижен до глубины души. Перепрыгивая через ступеньку, он бежал вниз по лестнице, боясь, что он вот-вот упадет, так кружилась у него голова от этого неожиданного удара.

Сегодня он более не в состоянии был стучаться в чьи бы то ни было двери. Фамилии на них, казалось ему, разбухали и издевались над ним, когда он проходил мимо. Мужской смех, донесшийся откуда-то сверху, прокатился по всей лестнице и больно ударил его по нервам. Теперь он уже не шел, а почти бежал и остановился только когда очутился на улице, белый как мел, едва держась на ногах, он прислонился к стене; непрерывно спешившие куда-то мимо него люди мелькали как в тумане. Лишь минуты через две он оправился настолько, чтобы перейти на правую сторону тротуара и двинуться дальше вместе с волной.

Он уже мучительно жалел, что поддался безумному импульсу и открылся этому человеку, который потом смотрел на него с таким откровенным, циничным презрением. Его уважение к себе теперь окончательно было подорвано. Ему казалось, что все эти тысячи глаз, которые смотрят на него, знают, что он за птица, знают, что он растратил чужие деньги и сидел в тюрьме. Когда мужчина или женщина сторонились, давая ему дорогу, ему казалось, что они спешат отшатнуться, чтобы не запятнать себя его прикосновением. Каждый полицейский, казалось ему, мог установить его личность.

Торговец игрушками близ Меншен-Хоуза, который снял шапку и чесал себе затылок, поглядывал на него, как на возможного покупателя и ухмылялся с фамильярностью старого знакомого.

Это становилось невыносимым. Добравшись до Чипсайда, он зашел в первый попавшийся кабачок и спросил стакан виски. Огненная влага разлилась по жилам и подбодрила его; он выпил еще стаканчик и вышел на улицу. Водка, выпитая на голодный желудок, вскоре притупила разум… Хотелось напиться допьяна — так будет легче. В былые времена Джойс провел за стаканом вина немало веселых ночей, но напиваться до бесчувствия ему не доводилось; это всегда казалось ему омерзительным. Но теперь, голодный, больной, он не мог устоять перед искушением. И переходил из таверны в таверну, сознавая только, что ему надо напиться, и почти не сознавая уже своей личности. И, наконец, выйдя из грязного кабака в Флит-Стрите, споткнулся на пороге и без чувств упал на тротуар.

Когда он пришел в себя, вокруг было темно. В первый момент он не мог сообразить, где он находится. Но случайно повернувшись, он едва не упал оттуда, где лежал; попробовал сесть — ноги его коснулись земли раньше, чем он ожидал, и легкий толчок окончательно разбудил его. Куда же это он попал? Он протянул руку и дотронулся до стены. Стена была каменная. И пол тоже каменный, как он убедился, топнув ногой.

И тут ему стала очевидна до ужаса истина: он в арестантской камере при полицейском участке. Хотя голова его кружилась и глаза страшно болели, ужас этого открытия сразу отрезвил его. До худшего унижения он уже не мой дойти. Он снова попал в тюрьму, снова придется надевать на себя этот ненавистный арестантский халат и ежиться под взглядом тюремщика. Опять, опять весь этот ужас, постыдный, неописуемый. Преувеличивая последствия своего случайного ареста, он вызвал в памяти все ужасы пережитого. И чувство глубокого презрения к себе подымалось в нем, как тошнота. Он повалился ничком на узкие нары, схватившись руками за голову. Тюрьма взяла его целиком — тело и душу. Ни к чему иному он уже не пригоден.

Прошел час. Дверь отворилась, и на пороге появился полисмен, освещенный светом лампы из коридора. Джойс поднял на него растерянные глаза.

— А-а, вы уже очнулись, пришли в себя. Вы бы пошли наверх повидаться с инспектором.

Джойс с трудом поднялся на ноги и схватился за протянутую руку полицейского.

— У меня были большие неприятности, — выговорил он осипшим голосом. — А тут еще жара… пустой желудок… Выпил стаканчик, ну, и свалился.

— Вот вы так и скажите инспектору. Да вы не волнуйтесь, все образуется.

Когда его привели к инспектору, он подтянулся и начал отстаивать себя с горячностью, которая забавляла всех присутствующих. Они не видели ничего трагического в пометке: «Поднят в пьяном виде».

— Ну, хорошо, — сказал, наконец, инспектор. — Я вижу, что это была случайность. Назовем это солнечным ударом. Я не стану доносить на вас. Ступайте домой и ложитесь в постель.

От волнения у Джойса подкосились ноги, и он схватился за железную решетку. Один из полицейских вывел его за двери, кликнул извозчика и помог ему сесть. Вначале, несмотря на головокружение и общее болезненное состояние, он чувствовал инстинктивную животную радость при мысли, что он опять на свободе. Его тревожные предчувствия не сбылись, и на душе вдруг стало легко. Но это длилось недолго. Скоро им снова овладело отчаяние и отвращение к самому себе, и он весь затрясся, как в лихорадке.

Почти ползком добрался он до своего чердака, спросил чего-нибудь поесть, с трудом проглотил несколько кусков, лег в постель и тотчас уснул тяжелым сном. Но посредине ночи вдруг проснулся, словно его толкнули, вспомнив, что в этот вечер он обещал быть у Ивонны Латур. И даже застонал от огорчения. Весь вечер накануне, все утро он мечтал об этом визите. Посидеть в чистенькой нарядной комнате, в гостях у леди, пожить хоть несколько минут прежней жизнью, согреться под лучами ее улыбки, ее жалости и доброты, забыть хоть на миг о том, что он отверженец, пария. Это перспектива так улыбалась ему, что с утра он был почти весел. Но ряд неудач, усталость и огорчение постепенно заставили его забыть об Ивонне. И теперь ему казалось, что он потерял открывшийся для него уголок рая, оттолкнул руку, протянутую, чтобы спасти его от гибели. Долгие часы лежал он без сна. Только к рассвету забылся, и когда проснулся, был уже полдень.

Он оделся и позвонил, чтобы подали завтрак. Его принесла, как всегда, на подносе неряшливая служанка в засаленном платье. Джойс чувствовал себя совершенно ослабленным, обессилевшим духом и телом. Подкрепившись немного, он поднял штору и выглянул на улицу. Погода была все такая же дивная, но у него не было желания выйти на воздух. Зачем? К чему? После вчерашнего урока продолжать поиски работы по меньшей мере нелепо. Отходя от окна, он случайно увидел в зеркале свое бледное растерянное лицо и налитые кровью глаза; и невольно отшатнулся, как будто перед ним обнаружилось все убожество и слабость его души. И полуодетый, бросился на кровать, предавшись полному отчаянию и безнадежности, терзаясь угрызениями за то, что он так глупо и безвозвратно загубил свою жизнь.

Он не позировал сам перед собой, как жертва обстоятельств. Если б он мог, это все же было бы некоторым утешением. Воспоминание о своей преступной глупости тяготило его не меньше, чем вынесенное наказание. Будь это еще какое-нибудь грандиозное злодейство, требующее для своего осуществления исключительного хладнокровия и гениальности замысла, которыми он мог бы восхищаться, как проявлениями интеллекта. Но это было такое же мелкое мошенничество, как мошенничество подручного из лавки, который, будучи сбит с пути товарищами ради того, чтобы побывать на бегах, таскает день за днем понемножку из хозяйской выручки в надежде, что когда-нибудь улыбнется же ему счастье: он выиграет и вложит обратно украденные деньги. Разница была только в количестве. Он практиковал свои «выемки» в более широких размерах, его распутные друзья были более аристократического происхождения, его пороки утонченнее, — но мотивы, побудившие его совершить преступление, как и его оправдания, были так же презренны. Он был беспощаден к себе и глубоко презирал себя за этот поступок.

Последнее время, просто от усталости, он впал в апатию и как бы примирился со своим унижением. Человек физиологически неспособен на непрерывные вспышки протеста и возмущения. Но теперь нож глубоко вошел в рану и поворачивался в ней, причиняя жестокие муки.

Чем же это все кончится? Вопрос этот неотступно стоял перед ним, а между тем стоило ли ломать себе над ним голову? Такие, как он, не находят работы. Для таких, как он, работы нет. Он постарается тянуть как можно дольше на те деньги, какие есть у него, а затем — можно и положить конец этой никому не нужной жизни. Или, может быть, и на это не хватит духу, и он войдет в ряды привычных преступников-рецидивистов, для которых преступление — просто средство к жизни? Он содрогнулся, припомнив вчерашний день и мучительный час в арестантской камере.

Время шло. Под вечер он оделся и, как всегда, пошел обедать в грязный итальянский ресторанчик близ вокзала Виктория. Выйдя снова на улицу, он некоторое время колебался, не зная, что делать дальше. Он с тоской думал об Ивонне, жаждал увидеть ее, но не имел мужества пойти разыскивать ее квартиру. Слишком сильно было в нем чувство его унижения. Болезненная щепетильность не позволяла ему воспользоваться ее простодушием. Ибо, как это ни странно, в нем еще жива была его былая гордость. Если б он отложил ее в сторону, без сомнения, ни один из его прежних друзей не согласился бы на тех или иных условиях возобновить с ним знакомство. Но он не стал разыскивать прежних друзей, и даже, когда случайно встречал на улице знакомое лицо, спешил стушеваться в толпе или убежать. Ивонна была единственной из его прошлых знакомых, от которой он не убежал. Но и с нею теперь все кончено.

Он прошелся в нерешимости несколько раз взад и вперед по тротуару, потом машинально направил шаги свои по привычной дороге — в бильярдную при одном из трактиров Вестминстера. Все же это было лучше, чем шататься до изнеможения по улицам или сидеть одному у себя на чердаке. Двое оборванцев, без сюртуков, в грязных сорочках, играли на бильярде на время. В тени у стены на высоком диване сидела безмолвная компания зрителей. С некоторыми из них Джойс обменялся кивком головы и угрюмо занял свое обычное место между ними.

Все это были тихие, плохо одетые, пришибленные жизнью люди, приходившие сюда каждый вечер. Говорили они мало, пили еще того меньше и на бильярде не играли вовсе, а лишь смотрели, как играют другие, и по временам аплодировали, чаще утешая проигравшего, чем поздравляя победителя. Они представляли собой как бы чинную и внимательную публику, и это придавало бильярдной известный декорум — из-за этого, должно быть, хозяин трактира и не гнал их отсюда. Средним числом их было восемь, — все больше люди в цвете лет, принадлежавшие, насколько можно было судить по добровольным их признаниям, к темным задворкам журналистики, сцены и, вообще, вольных профессий. Представители последних, не имея определенных занятий, жили преимущественно на счет своих жен. Ходил сюда, например, провалившийся на выпускном экзамене студент-медик, существование которого было совершенно проблематичным, и рыжий, краснощекий вульгарной наружности человек, уверявший, будто он отказался от ректорства в провинции, так как совесть не позволяла ему проповедовать слово Божие, не веруя в Бога. При всех индивидуальных различиях, во всех них было что-то общее. У каждого на лице было написано: «неудачник». И какое-то душевное родство тянуло их друг к другу. Цинично высмеивавшему самого себя, Джойсу иногда казалось, что не один только случай привел его два месяца тому назад в этот грязненький кабачок.

— А я табак-то свой, кажись, оставил дома, — сказал ближайший сосед Джойса, заметив, что он набивает трубку. — Спасибо большое. Иной раз, знаете, не вредно покурить и чужой табачок — для горла приятнее.

Внешность этого человека была незаурядная: лицо широкое, скуластое, едва обтянутое кожей; нос крючком; брови черные, сходящиеся на переносье. Длинная верхняя губа и подбородок были бритые, но на щеках он носил бакенбарды котлетками, густая чернота которых представляла странный контраст с уже седеющими висками и затылком. Был ли он лыс или нет, — никто не мог решить, так как шляпы он никогда не снимал, и сидела она у него на голове всегда в одном и том же положении, чуть-чуть набок, как полагается носить респектабельному человеку. Но самое поразительное в его костюме было длинное, толстое драповое пальто, под которым, очевидно, не было ни пиджака, ни жилета. В этот душный и жаркий августовский день при одном виде его бросало в испарину. Хотя никаких признаков белья на руках его не было, насколько можно было заглянуть под рукава, из-под наглухо застегнутого пальто торчал грязный, обдерганный крахмальный воротничок и такая же манишка с узким черным галстуком. Человека этого звали Ноксом. Он посмотрел на Джойса бледно-голубыми, ничего не выражающими глазами и возвратил кисет с табаком.

— Вы уж возьмите про запас, пока есть возможность, — усмехнулся Джойс.

— Я не хочу злоупотреблять вашим великодушием, — ответил Нокс, но, тем не менее, отложил себе изрядную порцию в кончик носового платка и завязал его узлом. Долго они курили молча; тишина нарушалась только стуком бильярдных шаров, монотонными выкриками маркера, да случайными одобрительными замечаниями зрителей. Воздух был тяжкий от запаха спиртных напитков и застоялого табачного дыма.

— Ну, мне пора на работу, — выговорил, наконец, Нокс.

Джойс точно от забытья очнулся при этих словах. Ему и в голову не приходило, что у Нокса могла быть какая-нибудь определенная работа. На минуту он даже позавидовал ему.

— Эх, кабы у меня была работа!

— Это даже странно, — почтительно заметил Нокс, — что человек с вашими знаниями не может найти себе занятие. Ведь городскую школу вы, наверное, окончили?

Джойс кивнул головой.

— И в университете были?

Джойс не ответил.

Но собеседник его продолжал:

— Конечно, были. Это сразу видно. Наблюдательный человек такие вещи всегда замечает. Помните, как вы давеча поправили меня, когда я заговорил о Платоновом драматическом единстве. Я потом нарочно зашел справиться в Британский Музей и убедился, что вы были правы, приписывая эти слова Аристотелю. И, по-моему, человеку с вашим образованием легко найти себе работу.

— А вы бы посоветовали что-нибудь, — не без иронии возразил Джойс.

— Пишете?

— А вы разве пишете?

— При всей моей скромности могу сказать, что да. Не нахожу, чтоб это занятие было особенно прибыльное, но я так полагаю, что для меня оно не прибыльное единственно только вследствие недостаточности моего образования.

— Что же вы пишете? — спросил Джойс, невольно заинтересованный этой странной фигурой.

— Я работаю в двух отраслях литературной профессии: одна — объявления, для которых требуется известная литературность; другая — популярные романы.

Он вытащил из кармана грошовую вечернюю газетку и, указав пальцем на один столбец, передал ее Джойсу. Заметка была озаглавлена «Нигилизм в России» и начиналась описанием ужасов сибирской каторги, а заканчивалась, как водится, рекламой каких-то пилюль.

— Я всегда горжусь тем, что у меня эти вещи выходят литературнее, чем они обыкновенно бывают, — заметил он самодовольно, в то время как Джойс рассеянно пробегал глазами строки объявления.

— И в своих романах я всегда стараюсь подражать лучшим образцам: Стивенсону, Майн Риду. Да вот у меня в кармане случайно лежит томик одного из последних моих произведений. Посмотрите, может быть, это и заинтересует вас. В благодарность за табак, с уважением от автора.

Джойс принял из его рук тощую книжонку в яркой обложке, озаглавленную: «Гибель Дьявола вод». Печать, очень убористая, в два столбца, и бумага — были ужасны. Имени автора на обложке не стояло. Джойсу достаточно было бегло перелистать несколько страниц, чтобы убедиться, что герои романа утопают в крови.

— Я с удовольствием прочту, — учтиво сказал он, кладя книжонку в карман.

— Если вы найдете нужным сделать мне какие-либо критические замечания относительно моего стиля, я буду вам очень признателен, — заметил Нокс. — Я питаю честолюбивую мечту когда-нибудь писать для более культурной публики. У меня задумана одна пастушеская идиллия, которую я напишу, когда у меня будет время. Но, вы понимаете, на рынке постоянный спрос на романы приключений.

Он говорил бесстрастным, ровным голосом, без тени сожаления или энтузиазма во взгляде.

— А как вы думаете, стоило бы попробовать написать такие романы человеку со стороны, никогда не имевшему дела с издателями? — задумчиво осведомился Джойс.

— Ну, разумеется. Надо только иметь воображение. Если вы изволите взглянуть на мой лоб, вы увидите, что у меня шишка фантазии развита очень сильно. Разрешите мне взглянуть на ваш. Да, и у вас она есть. Стоит только начать, работа будет всегда. Они платят полкроны за тысячу слов. Я могу написать в день до трех тысяч.

Нокс поднялся с места и начал прощаться.

— Спасибо за совет. Я, может быть, и попробую. Не хотите ли выпить стаканчик на дорогу?

— Нет, благодарствуйте; я нахожу, что спиртные напитки вредно отражаются на деятельности мозга. Добрый вечер!

Нокс ушел. Ближайшим соседом Джойса был теперь рыжий эксректор, дремавший, сложив на коленях грязные, толстые пальцы. Разговаривать было не с кем. Некоторое время он сидел в одиночестве, изредка поглядывая на бильярд, на котором со стуком сталкивались шары, потом встал и вышел на улицу.

Слова Нокса засели у него в голове. Если это жалкое существо может существовать честным «литературным» трудом, уж, конечно, и он мог бы делать то же. За последние пять месяцев он не раз пытался написать статью для газеты или же коротенькую повестушку, но голова его отказывалась работать. И сознание, что эти ужасные два года тюрьмы гибельно отразились и на его интеллекте, еще усиливало его отчаяние.

Но ведь для этой работы никаких тонкостей не требуется; тут литературный вкус и разборчивость могут только мешать. Тут нужно одно — воображение и способность изо дня в день заниматься бумагомараньем. Чтобы жить на это, надо давать материала ежедневно по крайней мере на три газетных столбца. И какое нищенское вознаграждение! «Какая благородная цель, — с горечью подумал он, — для честолюбия Стефана Чайзли, окончившего университет с первой наградой, писать «кровавые романы» для широкой публики».

И все же эта перспектива несколько подбодрила его. К себе домой он вернулся уже не таким разбитым и унылым, как ушел отсюда.

Усилия, которые он делал над собой по пути для того, чтобы придумать пробную главу, отвлекли его от вечного гипнотизирующего копанья в собственной душе, и, придя домой, он поспешил зажечь газ, взял перо, бумагу и, сидя за туалетным столиком, принялся описывать придуманную им сценку убийства.

Через два часа он прочитал написанное: вышло всего две полоски бумаги по полтораста слов на каждой. Джойс печально смотрел на них. Этак ему придется каждый день работать по 20 часов для того, чтобы прокормиться. Ему пришло в голову поучиться у Нокса. Он попробовал прочесть несколько страниц из «Гибели Дьявола вод», но скоро швырнул книгу на пол. Нет, это совершенно безнадежно. Все его навыки образованного, культурного человека возмущались против подобной работы. Это какая-то умственная проституция!

— Лучше смерть, — сказал он себе, горько вздыхая и разрывая в клочки исписанные им две страницы. И вдруг почувствовал себя таким усталым, что решил тотчас же лечь в постель.

Он уже наполовину разделся, как вдруг, к величайшему своему изумлению, заметил на одеяле письмо, очевидно, брошенное сюда небрежной служанкой. От кого могло быть это письмо? Он уже почти разучился получать письма. Почерк на конверте женский… Тут он вспомнил, что дал своей адрес Ивонне. Письмо было от нее и гласило:

«Милый Стефан, почему же вы не пришли вчера вечером? Я была так огорчена. Неужели же вы подумали, что я пригласила вас только из вежливости? Нет, не может быть. Надеюсь, ничего дурного с вами не случилось. Я все время стараюсь что-нибудь придумать для вас. Моя голова полна всевозможными планами. Приходите поймать один из них, пока он не рассыпался. Буду дома завтра после обеда.

А знаете, это совсем как в прежние времена — писать вам вот такие глупенькие записочки.

Ваша искренно

Ивонна Латур».

Джойс лег в постель и заснул здоровым сном усталого, измученного человека. Письмо лежало у него под подушкой.

 

IV

НА СЦЕНЕ

— Каждому свое, — весело говорила Ивонна. — Будь я модисткой, я бы, конечно, прежде всего подумала о том, какой бы из вас вышел шикарный заведующий магазином. Но, так как я певица, я могу думать только о том, что относится к моей профессии. Вы не знали, что я такой философ, не правда ли?…

— Но сейчас я совершенно не в состоянии петь, м-м Латур: у меня ни одной ноты в голосе.

— А вот мы после чаю попробуем. И, во всяком случае, для Брума вы вполне годитесь. Если он не возьмет вас, я скажу ему, что я больше с ним не знакома.

Высказав эту страшную угрозу, она налила себе чаю.

— Это слишком хорошо для того, чтобы это было правдой, — уныло выговорил Джойс. — Мне уже кажется невозможным, чтобы я когда-нибудь достал работу и снова жил среди честных людей. Я глубоко признателен вам, м-м Латур: не умею выразить, как я вам благодарен.

— Вот вам чай, — сказала Ивонна, передавая чашку. — Я налила молока, но сахару не клала. Я так рада, что моя выдумка пришлась вам по вкусу. Я боялась, что вы найдете это совсем для себя неподходящим.

Джойс иронически засмеялся.

— Вы не сказали бы этого, если б знали, каких должностей я домогался и на какие публикации давал ответы. Для меня это будет блестящее положение.

— Как знать, к чему это может повести. Может быть, вы и далеко пойдете. Может быть, через два-три года вы будете играть первую роль в оперетках. Или, может быть, перейдете в драму и тут добьетесь известности. Разве можно знать вперед? И разве не было бы приятно, если бы вы зарабатывали 40–50 фунтов в неделю?

Ивонна была очень счастлива. Она все это выдумала сама и сейчас же поехала к Бруму, чтобы устроить своего протеже. Будущее Джойса было теперь обеспечено. Его ум, которого она в былое время немного побаивалась, скоро поможет ему выдвинуться из задних рядов. Она уже теперь волновалась, предсказывая успехи. Но Джойс не заглядывал так далеко. Он чувствовал только радость и облегчение при мысли, что одна дверь для него все-таки еще остается открытой, и благодарность к женщине, указавшей ему на эту дверь. Он был слишком подавлен, чтобы заразиться ее энтузиазмом. Она всячески старалась развеселить его.

— Вот увидите, вам понравится Брум. Ко мне он всегда был очень добр с тех пор, как я выручила его однажды, выступив для него на благотворительном утре. Когда он держит театр в Лондоне, он всегда присылает мне ложу, как только найдется. Я знаю, что теперь он везет в провинцию «Алмазную Дверь», и жалованье он платит всем артистам очень хорошее. Отчего бы вам не поступить к нему в хор? Я уверена, что вам понравится на сцене. Я бы сама предпочла играть на сцене, чем петь в концертах. Я всегда об этом мечтала.

— Почему же вы не попробуете для перемены?

— Не гожусь. Я слишком миниатюрная. И голос у меня маленький — для сцены не годится. Ну, да это меня не огорчает. Я люблю пение ради него самого, а где петь — мне все равно. Я одного только боюсь — потерять голос. Если это случится со мной, я спрячу голову под крыло и умру, как стрекоза. Впрочем, я даже не знаю, есть ли у стрекозы крылья. Как вы думаете: есть или нет?

— Есть, и прехорошенькие. Наверное, и у вас были бы такие же. Я думаю, они у вас и есть где-нибудь, только спрятаны.

— Это очень красиво, только зачем же вы так говорите? — улыбнулась польщенная Ивонна.

— Я только попытался, и очень неуклюже, выразить то, что я чувствую, — возразил Джойс с неожиданной теплотой и задушевностью. — Я все спрашиваю себя: что может быть общего между нами? У вас такая чистая, ясная, красивая душа, а я — я опозоренный человек, дошедший до последней степени унижения, ведь я же знаю, что даже то, что я переступил ваш порог, для вас почти оскорбление. Я чувствую, что мы с вами сделаны не из одной и той же глины. И только дивлюсь, как не боитесь вы меня. Должно быть, вы видите меня не таким, каким я сам себя вижу. И слава Богу.

— Тсс! — ласково сказала Ивонна.

Она смотрела на него с недоумением, не понимая. Она знала, что он глубоко чувствует свое унижение, но не могла понять, какое это может иметь отношение к ней лично. Если не считать того, что он был изможденным и больным, Стефен внешне почти не изменился, особенно теперь, когда он почистился и приоделся. В новом синем костюме и искусно завязанном галстуке, — это платье он купил на случай, если ему понадобится приличный костюм, и надел его сегодня в первый раз, — он выглядел совсем прежним элегантным джентльменом, каким она всегда его знала: так что ей даже трудно было вполне сознать перемену, происшедшую в его материальном положении. Понять же, какой ужас пережила его душа и как пагубно это должно было отразиться на ней, было выше ее сил.

Ивонна не знала, как выразить свое сочувствие, не находила слов и замолчала. Он сидел напротив нее, опершись щекой на руку и глядя на нее печальными глазами, а она думала о том, как он красив с этими четкими, тонкими чертами лица и изящными белокурыми усиками, и как жаль, что у него такие глубокие складки по углам рта и выражение лица такое мрачное, без улыбки.

В сердце Ивонны было так много солнечного света, что она умела разгонять тучи, нависшие и над чужой душой. Неожиданно она встала и подошла к роялю.

— Я вам спою что-нибудь, а затем вы попробуете.

Перед тем, как сесть за рояль, она спросила:

— Что вам спеть: грустное или веселое?

Косые лучи заката сквозь незанавешенное окно падали прямо на ее лицо, подчеркивая теплый румянец щек и нежность улыбки. Требовать от нее печали было бы неразумно.

— Спойте что-нибудь радостное, — инстинктивно вырвалось у Джойса.

Пальцы ее пробежали по клавишам и заиграли баркароллу на слова Теофиля Готье.

— Скажи, красавица младая, Куда ведет тебя каприз? Вуаль трепещет, словно крылья, Когда играет ею бриз…

Голос был очаровательный, чистый, как кристалл, и Джойсу казалось, что он действительно доносится из нарядно украшенной лодки, а милое личико певицы выглядывает из-под крыла серафима, вздумавшего разыграть из себя корабельного юнгу.

Исполнение было безукоризненное. Сколько радости, сколько беспечности было в этой грациозной песенке. Ивонна пела теперь последний куплет:

— На берег верности, мой милый, Мы уплывем с тобой вдвоем. — Но в океане страсти нежной Где берег тот найдем?

Кончив, она взглянула на Джойса, слушавшего ее, облокотясь на рояль, и глаза ее смеялись.

— Я обожаю эту песенку. Она такая прелестная! Каноник Чайзли говорит, что она цинична. Но я, когда пою ее, становлюсь всегда веселой, как стрекоза.

— Боюсь, что Эверард прав, — с улыбкой молвил Джойс. — Но, когда живешь в волшебной стране любви, постоянство может только мешать.

— Ну вот, теперь вы заговорили совсем как прежде! — воскликнула Ивонна.

Она сыграла прелюдию и запела грациозную шотландскую песенку. Это окончательно разогнало его мрачное настроение, и он сам невольно улыбался ей.

— Ну, теперь ваша очередь, — сказала она, придвигая к нему кипу нот. — Помогите мне что-нибудь выбрать.

Джойс выбрал один из своих любимых романсов и начал сносно, но через несколько тактов сбился. Ивонна сказала, что это пустяки, и предложила ему начать сначала. Во второй раз он спел лучше: но голос его, высокий баритон, дрожал и казался совсем разбитым. На высокой ноте он оборвался, и певец сокрушенно посмотрел на м-м Латур.

— Боюсь, что из этого ничего не выйдет, — сказал он.

— О, какие пустяки! Разумеется, выйдет, — сказала Ивонна. — Не Баттистини же у них поступают в хор провинциальной опереточной труппы. До отъезда еще далеко. Давайте споем сейчас несколько гамм. А затем зайдите ко мне завтра утром, перед тем, как идти к Бруму; мы займемся еще, и тогда голос ваш будет звучать много лучше.

Этот наставительный тон и авторитетный вид так не шли к ее милому личику и миниатюрной фигурке. Ванделер всегда говорил, что Ивонна во время делового разговора напоминает ему ребенка, играющего в священника. Но она говорила о деле, высказывала свое мнение как профессионалка, а в таких вещах надо быть серьезной. Она заставила его спеть несколько гамм и экзерсисов, добилась того, что он, в конце концов, спел удовлетворительно, и тогда стала прежней, солнечной, веселой Ивонной. И, когда он ушел, она долго еще сидела, задумавшись и улыбаясь про себя, как добрая фея, устроившая счастье крестника.

С Брумом, антрепренером опереточной труппы, дело скоро наладилось, и Джойс, подписав ангажемент по 30 шиллингов в неделю, отправился прямо на репетицию. До отъезда труппы в Нью-Кэстль, с которого решено было начать провинциальное турне, оставалось всего две недели, и репетиции шли каждый день, включая и воскресенья. После первых двух-трех дней чувство растерянности, обычное в новичке, изгладилось, и Джойс находил свою работу очень нетрудной.

В сравнении с голосами других хористов голос у него был весьма недурной, а по части знания музыки и вообще толковости он был, конечно, значительно выше своих коллег, которым порядком доставалось от раздражительного режиссера. Все это были, большей частью, скучные необразованные люди, ревниво отстаивавшие свои права и первенство, но мало даровитые и почти лишенные честолюбия. У двух-трех из них были жены, певшие в женском хоре. Несмотря на его поношенный костюм, — новый он решил поберечь, — вначале на Стефана смотрели недружелюбно, как на любителя, но он переносил с философским равнодушием неодобрительные замечания, и после хорошей выпивки в «артистическом кабачке», близ театра, товарищи без дальнейшего ропота приняли его в свою среду.

Но Джойс в это время был слишком занят самим собой и своими отношениями к себе, чтобы много думать о своем отношении к другим. Реакция, происшедшая в его душе, переход от горького отчаяния к внезапной надежде, подняли и разбудили в ней многое. Проснулась решимость выбросить из головы все мысли о прошлом, забыть о существовании Стефана Чайзли, стать новым человеком — Стефаном Джойсом, схватиться за новые руководящие нити, которые дает ему в руки судьба и соткать из них новую жизнь, не давая им переплетаться с нитями прошлого. Над этим решением можно было бы смеяться, не будь оно таким искренним и трогательным. Мир никогда не узнает, какую огромную сумму воли затрачивают на такие решения слабые люди.

Недели две прошли, можно сказать, в довольстве и душевном мире. Если вам хоть иногда удается обмануть себя спокойствием, — и это хорошо, и за это надо быть благодарным. К тому же работа помогает забывать огорчения, а работы у Стефена было достаточно: везти в провинцию пьесу, которая имела большой успех в Лондоне, дело не шуточное и требующее больших усилий со стороны всех его участников.

Репетиции происходили по два раза в день, утром и вечером. Джойс только в полночь выходил из театра; у него не было времени заглянуть в знакомую бильярдную, и Нокс с его грошовыми романами был забыт, тем более, что теперь он нередко свободную часть дня проводил в обществе Ивонны, которая с восторгом слушала все его рассказы о театре и от которой он всегда уходил ободренный и повеселевший.

— Я об одном только жалею, — говорил Джойс, придя к ней проститься, — что приходится расставаться с вами. Знаете ли вы, что в целом мире вы у меня единственный друг?

Ивонна знала, что мир очень велик, а сама она очень мала, и слышать это ей было немного жутко. Она посмотрела на него с жалостью. «Как это, должно быть, ужасно чувствовать себя таким одиноким!..»

— Я не чувствую себя одиноким с тех пор, как встретился с вами.

— Но теперь ведь и меня не будет с вами. Как бы мне хотелось помочь вам!

— Помочь мне? Да ведь вы уже помогли мне. Вытащили меня из бездны, м-м Латур.

— Ах, не называйте меня, пожалуйста, м-м Латур! Ведь я же не называю вас мистером Джойсом. Для всех моих друзей я просто Ивонна. И вы меня прежде звали Ивонной.

— Тогда вы не были моей благодетельницей.

— Пожалуйста, не бранитесь, а то я буду бояться вас, как прежде боялась.

— Боялись? Меня?

— Ну да! Ведь вы были страшно умный, и я всегда боялась показаться вам глупенькой. И потом, часто для меня было не совсем понятно то, что вы говорили, и я не знала, насколько искренно вы говорите.

— Я вижу, что в прежнее время был, должно быть, невыносим. Тем больше заслуги в том, что вы теперь так милы и добры со мной. Но называть вас Ивонной я как-то не смею. Разве же вы не понимаете? Вот если вы в письмах позволите называть вас так, я буду рад. Вы ведь разрешите писать вам?

— Ну, конечно. Непременно пишите. Это будет чудесно. Я так люблю получать письма.

Она незаметно соскользнула со своего пьедестала доброй волшебницы. Она была слишком простодушна для этой роли.

— Не споете ли вы мне еще что-нибудь перед уходом? — попросил он. — Не знаю, когда я теперь увижусь с вами, и мне хотелось бы унести с собой ваши песенки.

Она села за рояль и запела «Серенаду» Гуно. В этой песне столько тоскующей нежности, что Джойс, сердце которого вообще смягчилось за последнее время, был глубоко растроган. Чистый и страстный голос Ивонны, как бы пробился сквозь густой слой стыда, погибших надежд и убивающих воспоминаний, которыми, как корой, обросло его сердце, и вызвал в нем ответный трепет.

Джойс откинулся на спинку кресла, устремив взор в пространство, и все заволоклось перед ним туманом; ему казалось, что он опять сидит в гостиной своей матери, а за роялем Ивонна поет ему песню. Он не плакал с того дня, как получил известие о смерти матери; в этот день он словно застыл в своей скорби. Но теперь, когда Ивонна умолкла, он почувствовал, что все лицо его мокро от слез.

Он торопливо стер их, встал, поцеловал ее руку и смущенно засмеялся, прощаясь с ней и желая ей всего хорошего.

Спускаясь с лестницы, он почти столкнулся с человеком, который поднимался к ней. Это был плотный, плечистый мужчина, с резкими чертами лица, лет под сорок, в одежде священника. Оба поспешили посторониться, извиняясь и пропуская один другого, и тут оба узнали друг друга. Джойс смутился, потупился. Каноник Чайзли повернулся на каблуках и продолжал подниматься.

Настроение Джойса было испорчено. Пренебрежительное отношение кузена вернуло привычное чувство униженности, которое Ивонна своими чарами сумела рассеять. Снова он почувствовал себя отщепенцем, позором общества, человеком, которого все порядочные люди должны презирать. Никто, кроме Ивонны, не способен был бы отнестись к нему дружески, забыв, что он такое. Да и сама Ивонна — не обусловливается ли ее дружба только ее детской неспособностью постичь всю глубину его позора? Он отдал бы все на свете за то, чтобы не встретиться в этот день с каноником.

Три недели спустя Ивонна переселилась в Брайтон для перемены воздуха и отдыха, в сопровождении Джеральдины Вайкери, своей ближайшей приятельницы и поверенной, нередко журившей ее. Они взяли квартиру в Лансдоун-Плэс, из двух спален и одной общей гостиной, где и обсуждались обыкновенно планы на будущее и маленькие проступки Ивонны. Не то, чтобы разговоры эти не велись и вне дома, во время прогулок, но в четырех стенах, когда ничто не отвлекало внимание Ивонны, они велись гораздо успешнее. Мисс Вайкери искренно и бескорыстно принимала к сердцу интересы своей приятельницы, и сама Ивонна любила ее наставления гораздо больше церковных проповедей. После разговоров с Диной она, сама не зная почему, чувствовала себя гораздо умнее и лучше. В промежутках они лентяйничали, бродили по пляжу, критикуя наряды проходивших мимо дам, и ели мороженное в несчетном количестве — что, как всем известно, составляет одно из главных развлечений в Брайтоне.

Выбрав тенистое местечко, они уселись на скале, нависшей над рельсами электрической железной дороги с крохотными, словно игрушечными вагончиками. Ветер с моря рябил голубую поверхность канала, играл черными густыми волосами Ивонны, откидывая их назад со лба. Неожиданно она схватил за руку приятельницу:

— О, Дина, не правда ли как здесь хорошо?

— Чудесно! — с улыбкой подтвердила Джеральдина. Она была высокая, просто одетая, года на четыре старше Ивонны, с приятным открытым лицом и решительными глазами. На ней была простенькая матросская шапочка, блузка и довольно неуклюже сшитая серая юбка, стянутая кожаным поясом, — полный контраст с Ивонной, одетой безукоризненно, начиная от шляпки и до кончиков маленьких башмачков.

Мисс Вайкери на вид казалась типичной школьной учительницей, которой она, по всей вероятности, и сделалась бы, если бы обладание великолепным голосом случайно не заставило ее избрать другую карьеру.

— Я хочу сказать, как хорошо быть здесь только вдвоем с вами, Дина, — пояснила Ивонна, — вдали от людей.

— Да, люди препротивные создания, — согласилась Джеральдина. — Я только удивляюсь, что у вас так много друзей и знакомых.

— Что же мне делать, когда они сами приходят ко мне? Если б еще это все были женщины, было бы гораздо приятнее.

Джеральдина рассмеялась.

— Ах вы, глупышка! Ведь женщины не влюблялись бы в вас так, как влюбляются мужчины.

— Да ведь я вовсе не хочу, чтоб они в меня влюблялись, — вскричала Ивонна. — Это так глупо! Я же сама не влюблялась в них.

— Тогда зачем же вы поощряете их? Я все время ссорюсь с вами из-за этого.

— Я просто добра к ним, как и всякая другая была бы на моем месте.

— Вздор, душа моя. Надо уметь осадить человека, поставить его на свое место.

— А где его место? Разве я знаю. Потому я и предпочитала бы, чтоб это были женщины. Я так люблю быть здесь с вами, Дина. Мне хотелось бы, чтоб у меня было много-много приятельниц, с которыми я могла бы болтать, когда вас нет, или вам некогда. Но из женщин вы — единственный мой настоящий друг.

— Птиченька вы моя милая! — воскликнула Джеральдина в внезапном порыве. — Не понимаю, почему женщины не любят вас. И отлично понимаю, почему в вас влюбляются все мужчины. Даже каноник.

— Ну, что вы такое говорите! — поспешно вскричала Ивонна и даже вспыхнула вся.

— Говорю потому, что Бог дал мне ум и глаза; что вижу, то и говорю. На вашем месте я прогнала бы его.

— Что вы, такого человека! Это так мило с его стороны, что он приходит ко мне.

— И что из всех концертных певиц в Лондоне он именно вас приглашает на свои музыкальные вечера?

— Но ведь мы же с ним старые друзья, Дина. И, конечно, это услуга…

— Которую он делает вам для того, чтобы заслужить вашу признательность. Ах, вы, простушка! Да я бы на вашем месте и Ванделера не поощряла, и этого вашего нового протеже, кузена каноника, о котором не принято говорить.

— А знаете, мне одно время казалось, что у вас с Ваном что-то налаживается, — с наивной непоследовательностью заметила Ивонна.

— Чепуха! — отрезала мисс Вайкери. И после минутного молчания быстро поднялась с места. — Послушайте, здесь страшный ветер. Вы простудитесь. Я уверена, что у вас под платьем почти что ничего нет…

Охранять Ивонну от сквозняков и прочих возможностей простудиться была одной из обязанностей, добровольно взятых на себя мисс Вайкери. И, так как сама Ивонна не заботилась о себе и постоянно рисковала, когда они были вдвоем, мисс Вайкери как бы старалась вознаградить ее, неусыпно следя за нею — женщины удивительно умеют брать на себя всякие лишние заботы.

Несмотря на все эти материнские заботы и предосторожности, случилось так, что два-три дня спустя Ивонна все-таки слегла в постель, и простуда бросилась на горло. Ничего серьезного не было, но все же она огорчилась.

Она знала, что ей нужно беречь свое горло и больше всего на свете боялась потерять голос.

— Ну, что говорит доктор? — жалобно допытывалась она у Джеральдины, только что проводившей врача. — Не говорил он, что это отразится на голосе? Ну, скажите же, Дина!

— Молчите! Если вы будете разговаривать, тогда отразится, — строго крикнула Дина.

Но тотчас же из строгой гувернантки превратилась в утешительницу и, присев на кровать, до тех пор утешала и ласкала больную, пока та не успокоилась.

— Значит, мне нельзя будет выступать? Придется послать отказ? — грустно говорила Ивонна. — Конечно, на следующей неделе нельзя будет, но стоит ли этим так огорчаться? Не волнуйтесь, деточка.

— А концерт в Фульминстере, который устраивает каноник? Я должна участвовать в нем. К тому времени мне необходимо поправиться.

— Ну, разумеется, вы будете участвовать. Ведь это еще через три недели. Да что он вам дался, этот каноник? Ну его совсем.

— Почему вы так не любите каноника Чайзли?

— Мне не нравится, что он все время увивается за вами.

Ивонна расхохоталась.

— Да вы, кажется, ревнуете, Дина?

— Мисс Вайкери помешала ответить хозяйка, которая принесла ужин больной. Заботливая Дина принялась накрывать на стол, снимая с подноса тарелки и блюда. Но выражение ее лица ясно говорило о том, что она предвидит в будущем много хлопот.

 

V

МУЗА КОМЕДИИ

Общая уборная, отведенная для мужского хора, была переполнена полуодетыми людьми с расписанными лицами и наклеенными усами. Низкий потемневший потолок отбрасывал вниз весь жар от газовых рожков над туалетными столами; воздух был душный, тяжелый, пропитанный запахом табаку и дешевого мыла. Всюду царил хаос из брошенного как попало платья, баночек с гримом и пудрой, раскрытых саквояжей, бутылок с пивом и наполовину опустошенных стаканов. До поднятия занавеса оставалось всего пять минут, и запоздавшие торопились, совались под ноги друг другу и грубо ругались.

Джойс был уже одет. На нем была надета китайская плоская шляпа, зеленый халат, коса и длинные, опущенные книзу усы, как и у всех хористов. Делать ему было больше нечего, и, прислонившись к столу, он стоял, сложа руки и рассеянно глядя перед собой в пространство.

— Что это вы нос на квинту повесили, старина? — обратился к нему его ближайший сосед, отворачиваясь от зеркала и начиная застегивать платье.

Джойс вздрогнул, оторванный от своих мыслей.

— Простите, я не слыхал. Как вы сказали?

— Я спрашиваю: почему вы так необычайно скучны сегодня?

— Я просто задумался.

— По-видимому, это для вас занятие не из приятных, дружище.

— Разве вы не видите, что он думает о ней? — вмешался другой хорист, стоявший неподалеку. — Это всегда так бывает.

Может быть, лучше было бы выкинуть ее из головы и скалить зубы, не правда ли? — возразил Джойс не в бровь, а прямо в глаз, так как quasi — супружеские распри насмешника давно уже вошли в пословицу в труппе. Мак-Кей громко расхохотался, слышавшие это, подхватили его смех, и шутник смущенно ретировался.

— Ловко вы его! — сказал Мак-Кей. — Ну? а все-таки, как вам живется?

— О, ничего, благодарю вас.

— Мы с Блэком катались сегодня на лодке под парусом, взяли его супружницу и еще двух девчонок. Жалко только, что мы все сегодня немного прихворнули, а то могло быть превесело. А вы что делали сегодня?

— Ничего. Что же тут можно делать?

— В Саузпуле-то? Да что угодно. Хорошо бы теперь побывать еще на двух-трех морских курортах.

— Не все ли равно, куда ехать? — сказал Джойс. — Жизнь везде одна и та же.

— Для того, кто так хандрит, как вы, — конечно. Отчего вы не возьмете себе компаньона?

— Компаньона или компаньонку?

— Что хотите. Стоит только заплатить, — да и даже платить ничего не нужно, — просто выбирайте; тут у нас выбор большой. Но лучше послушайтесь моего совета и не путайтесь с бабами. Ненадежный народ: сейчас ласкова, а то кинется царапать, как кошка. Да и чего от них, в сущности, можно ждать? Нет, брат, я с бабами давно уже покончил.

— А сегодняшние-то барышни? А катанье на лодке?

— Ну, из этих я ни до одной и шестом не дотронусь, — презрительно усмехнулся ненавистник женщин. — В этой труппе вообще женщины все последнего сорта. Я с такими никогда и не работал. И где это только наш режиссер набрал таких хористок? В Лондоне такая уйма милых девушек, изголодавшихся без работы.

— Разве они так плохи? А мне кажется, ничего, — равнодушно заметил Джойс.

— Ничего! Вы бы послужили со мной эту зиму в Лидсе. Мы играли эту же оперетку. Я изображал одного из людей на луне. Меня даже заметили из первых рядов. Вот там так действительно был избранный состав. А вы у кого служили эту зиму?

— Я служил не в театре, — поморщившись, ответил Джойс.

В это время в коридоре раздался голос сценариуса: «Участвующих в первом действии просят на сцену». И тотчас же вслед за тем он сам появился в дверях.

— Господа, все на сцену!

Все по узеньким лестницам поднялись в пыльные коридоры, пробираясь между кулисами, встречаясь с хористками, выходившими с противоположной стороны; на сцене все становились в отдельные группы на обычные свои места, под наблюдением режиссера. Джойса посадили вторым слева. Перед ним сидела хористка, положив голову к нему на колени. Он поздоровался с ней.

— Ну, как вы чувствуете себя сегодня, мисс Стэвенс?

— О, плохо! В уборной жара нестерпимая.

— И в нашей тоже. Удивительно, как мы еще не растаяли все? Не слиплись все в один комок?

— Удивительно плохо устроен этот театр. Я в таком никогда еще не служила.

— Жалко мне вас, у вас усталый вид.

— Тсс… Оркестр…

Занавес медленно поднялся; вспыхнула рампа; зрительная зала казалась темным провалом. Запел хор; мандарины сперва кивали головами, потом принялись делать какие-то диковинные прыжки. Потом на авансцену вышел тенор, толкнул Джойса, стоявшего первым от входа.

— Черт побери! Чего вы тут так распространились? Нельзя же занимать всю сцену, — прошипел он сердито, улыбаясь в то же время лучезарной улыбкой, как требовала того роль.

Тенор запел; хор повторял припев. Затем появились два второстепенных персонажа и начали комический диалог, прерываемый, soi-disant, китайскими возгласами восторга со стороны хора. Затем все стали в пары и пустились в пляс.

— Какой невежа! — сказала мисс Стэвенс, когда они с Джойсом очутились за кулисами. — Чего же он идет и не смотрит?

— Да, по-моему, он сам виноват, — сказал Джойс.

— Вот эти опереточные тенора всегда так, невесть что воображают о себе. На вашем месте я бы ему откровенно сказала, что я о нем думаю.

— Я здесь слишком мелкая сошка, чтобы стоило отстаивать свою личность, — возразил Джойс, пожимая плечами.

Девушка не вполне поняла и сообразила только, что он не намерен требовать удовлетворения. Может быть, подумала даже, что он струсил.

— Ну, что ж, если вам нравится, чтоб вас оскорбляли… — и она поспешно отошла к другим хористкам.

Джойс не пытался возражать ей. Великая беда, что какой-то нахал выругал его. Великая беда, что из-за этого он потеряет уважение мисс Стэвенс. Не все ли ему равно, раз голод не заглядывает ему больше в лицо!.. Он также отошел и стал прислушиваться к отрывочному разговору между Мак-Кэем и Блэком.

По окончании первого акта мужчины и женщины снова разошлись в разные стороны по уборным. И только перед вторым актом Джойс снова встретился с Анни Стэвенс.

— Вы меня проводите сегодня домой после спектакля? — спросила она.

— Если позволите.

— Простите, я была резка с вами, — неловко извинилась она.

— О, это пустяки!

Ее укололо учтивое равнодушие его тона. От природы она была некрасива, и густой слой белил и румян на бледном лице не делал ее привлекательнее в гриме. Она знала это и от этого становилась еще раздражительнее.

— Вам, кажется, все, все равно?

— Приблизительно да…

Они стояли, прислонившись к железным перилам лестницы. В это время мимо них прошла на сцену примадонна. На ней был минимум одежд, допускаемый этикетом Небесной империи; она была свежа, молода и очаровательна.

— Ах, это вы, м-р Джойс, — сказала она, останавливаясь на площадке, и, когда Джойс поклонился, продолжала;

— Мне говорили, что вы — друг Ивонны Латур?

— Да. Мы с ней старые знакомые.

— Как она поживает? Я целую вечность не видела ее!..

Примадонна спустилась на две ступеньки вниз, и Джойсу пришлось перегнуться через перила, чтобы ответить ей.

— Она такая милочка! Я ее знала еще когда она жила с этим своим кутилой-супругом, — говорила примадонна, глядя на него снизу вверх. — Он, кажется, умер, или что-то в этом роде?

— Да, слава Богу, — ответил Джойс, быть может, с большим жаром, чем он хотел, так как певица улыбнулась и сказала:

— Вы как будто считаете это особой милостью к вам провидения?

— Я нахожу это большим счастьем для всех друзей м-м Латур.

— О, я лично в восторге, — сказала примадонна чуть-чуть насмешливо. — А между тем, это был именно один из тех браков, про которые говорят, что они делаются в небесах.

— Да, — усмехнулся Джойс, — только это был не настоящий брак, а дешевая имитация.

— Ну, если вы скоро увидитесь с ней, передайте ей от меня привет, но, так как наше турне затянется…

— Я скоро буду писать ей.

— Тогда отлично. До свиданья, м-р Джойс.

Примадонна убежала. Обернувшись, Джойс увидал, что и мисс Стэвенс отошла, быть может, обидевшись на такое невнимание к ней. Джойс огорчился. Это была единственная девушка, с которой он сколько-нибудь дружил вне театра и которая проявляла некоторый интерес к его личности. Ужасно досадно, если она обиделась. И все же этот неожиданный маленький разговор об Ивонне был очень приятен ему. Мисс Верриндер, примадонна, была так мила и проста. Она сразу заговорила с ним как с джентльменом, и с нею можно было говорить, не выискивая выражений. Весь этот вечер Джойс чувствовал себя приятно возбужденным.

Когда спектакль кончился, он поспешил переодеться насколько это позволяла теснота в уборной, и, отказавшись от предложения Мак-Кэя зайти с ним поужинать в ближайший трактир, пошел в переулок, где они условились встретиться с мисс Стэвенс.

Она не заставила себя долго ждать. Он освободил ее от большого узла, который она несла в руках, и, взяв ее под руку, зашагал с нею рядом.

— Ведь вы, кажется, говорили, что вы не любитель? — начала она вдруг.

— Какой же я любитель? Я этим живу.

— О да, чтобы не умереть с голоду?

— Вот именно.

— Разве вы не можете делать что-нибудь другое?

— Я не мог найти никакой другой работы.

— Как же вы это ухитрились так опуститься?

Джойс удивленно взглянул на собеседницу.

— Да разве этого сразу не видно?

— Мисс Верриндер не разговаривала бы с вами так, если б вы не были человеком ее круга. И об Ивонне Латур я слыхала. Она не дружит с такими, как я и Мак-Кэй и подобные нам. Так что вы либо — любитель, поступивший в хор для практики или ради забавы, либо…

— Смею вас уверить, это очень забавно — жить в какой-то конуре из тех, что зовутся «приличными номерами», на 30 шиллингов в неделю, и еще откладывать из этого.

— Ну, так значит, вы сделали что-нибудь худое; оттого вам и приходится…

— Право, мисс Стэвенс, мне было бы довольно трудно дать вам отчет во всех моих проступках, — сухо сказал он.

— О, это мне вовсе не нужно. Я не из таких. Но, когда мне нравится человек, я хочу знать, что он такое. Только и всего. Мой отец был дворецким, а мать экономкой, и они потом держали меблированные комнаты в Ярмуте. А теперь они умерли, и я пробиваюсь одна. Ну, теперь обо мне вы все знаете. Давайте-ка, я лучше сама понесу этот узел.

Тон ее был почти вызывающий. Очевидно, что-то более серьезное, чем простая невоспитанность, заставило ее подчеркнуть эту разницу между ними. Но Джойс был слишком занят собой, чтоб углубляться в разрешение загадок женской психологии. Он только крепче прижал к себе узел, говоря;

— Вздор. Бумага порвалась, и все может вывалиться наружу.

— Давайте я понесу, — вскричала она уже совсем другим тоном. Но он любезно настаивал и спрашивал: — А что там внутри? — радуясь случаю перевести разговор на менее опасную тему.

— Платье, то, в котором я выхожу в третьем акте. Ну что ж, несите. У меня страшно голова болит, прямо на части раскалывается. Я сейчас упаду.

Они дошли до конца эспланады. Ночь была ветреная, хоть и теплая; едва мерцали море и покрытое тучами небо.

— Хотите присесть немного? — спросил он.

— А вы хотите?

— Вам не мешает отдохнуть.

— Нет. Пойдемте домой.

Они молча пошли дальше. Мысли Джойса были далеко. Он довел девушку до дому и медленно пошел к себе.

Он быстро привык к кочевой жизни актера, с ее размеренностью и однообразием, несмотря на ежедневную перемену места. В былое время такого рода турне по большим провинциальным городам, может быть, показалось бы ему и очень даже интересным. Но теперь ему было все равно. Напрасно он силился подогреть в себе любопытство, скитаясь по улицам и разглядывая витрины или же сокровища искусства в музеях. За эти ужасные мертвящие годы, казалось, все умственные интересы его притупились. И его одинокие прогулки были в лучшем случае бесцельным убиванием времени. Основные черты каждого города были одни и те же: людная площадь, театр с ярко-цветными афишами у входа и убогая улочка, в которой он нанимал себе комнату для ночевки.

Жизнь шла изумительно однообразно. За томительно долгими дневными часами, проводимыми в праздных скитаниях по улицам или в чтении дешевых книг — дорогих у него не было средств покупать — следовали скучные вечера в театре, работа, в которой совсем нельзя было проявить своей личности. От него требовалось только, чтобы он верно пел по нотам и машинально проделывал те движения, которым его обучили. Это было несносно легко; но в глубине души он сомневался, есть ли в нем хоть какие-нибудь способности к драматическому искусству? Он никак не мог отделаться от мысли, что грим и костюм придают ему дурацкий вид, что с такой фигурой в зеленом халате и с косой на затылке можно быть только посмешищем для людей. В нем была убита всякая жизнерадостность, а относиться к жизни юмористически он не мог.

И все же с души его точно камень сняли. Теперь ему было обеспечено, по крайней мере, пропитание на неопределенное время. «Алмазная дверь» в провинции имела такой же большой успех, как и в Лондоне, и с полным основанием можно было рассчитывать, что она продержится в репертуаре еще три-четыре года. А тем временем он может и выдвинуться немного.

Но в будущее он заглядывать не любил. Настоящее было скучное, зато спокойное, и на том спасибо. Он живет честным трудом, среди честных людей и сам слывет одним из них. Мог ли он рассчитывать на большее?

Иногда он был почти доволен своей участью. Но по временам в нем вставало с мучительной болью желание посмотреть в лицо свету, не боясь его осуждения. В мозгу начинала шевелиться странная мысль — каким-нибудь подвигом самопожертвования вернуть себе честь и самоуважение. Но он знал о себе, что он мечтатель, фантазер, неспособный ни на какой серьезный подвиг. Он всю жизнь будет плыть по течению. Вот о чем он думал, идя домой после проводов Анни Стэвенс.

Он встретил ее на другое утро на берегу, далеко за городом, одиноко сидящей на большой водопроводной трубе, наполовину торчащей из песка. Она сидела, облокотясь подбородком на руку, комкая в руке номер юмористического журнала, и смотрела вдаль на море. За полтора месяца совместной дружбы Джойс стал видеть в ней товарища, чего у него не было по отношению к другим. Эти другие, по большей части большеглазые светлые блондинки, крикливо одетые, были все похожи одна на другую и вульгарны, как горничные. Мисс Стэвенс хоть и была неотесанной, но все же это была личность своеобразная и по своему интересная.

Она вздрогнула, заметив его, и вся вспыхнула от неожиданности; но он не заметил этого. Приветливо поздоровавшись с ней, он сел рядом и заговорил о пустяках. Но она вдруг оборвала его.

— Ах, будет об этом. Надоела мне до смерти и эта пьеса и этот театр!..

— Ну, полноте, разве здесь так уж плохо, — попробовал утешить Джойс. — Конечно, обоим нам следовало бы играть роли получше и с большей надеждой смотреть в будущее. Но ведь могло бы быть и много хуже.

Сегодня он был веселее обыкновенного. Он получил от Ивонны длинное письмо, полное милой болтовни, ободряющих слов и присущих ей неуловимых чар, которые, словно волной, всколыхнули его затихшую душу. Имея такого друга, как Ивонна, и верный заработок, печалиться нечего. А что касается мисс Стэвенс, он вообще не понимал, чем она недовольна. Если б еще она была красива или талантлива, тогда она, пожалуй, могла бы жаловаться на свою участь.

— Ну, будет вам хандрить, — прибавил он немного погодя. — Посмотрите, день-то какой роскошный.

— Так вы думаете, что мы оба должны быть счастливы?

— До известной степени.

Она сегодня была неразговорчива и не ответила, а лишь отвернулась от него и принялась рыть песок кончиком ботинка. И вдруг порывисто вскричала:

— Хотела бы я знать, можете ли вы полюбить женщину?

Он уже привык к ее манере разговаривать, и этот вопрос почти не удивил его. Он снял шляпу. Ветер обвевал его голову, и он ответил небрежно.

— Думаю, что мог бы, если б постарался, но предпочитаю не пробовать. Мне и так хорошо. А вы почему спросили?

Она пожала плечами.

— Не знаю. Так, чтоб что-нибудь сказать. С вами, знаете, не очень-то весело разговаривать.

На этот раз тон ее был настолько колючий, что не заметить его было нельзя. Очевидно, с ней что-то неладно. Джойс нагнулся вперед, чтобы заглянуть ей в лицо, но она отвернулась.

— Что с вами, мисс Стэвенс? — спросил он участливо. — Вы нынче сама не своя. Не могу ли я быть вам полезным?

Она не ответила. Ее молчание как бы поощряло его. Для него было ново сочувствовать, иметь возможность помочь другому человеку. Он слегка коснулся ее рукава и прибавил: — Скажите мне.

Она отдернула руку и вскочила на ноги.

— Да, я скажу вам. Я чувствую, что сваляла дуру, только и всего. Идемте домой.

Джойс тоже поднялся и пошел с нею рядом.

— Вы не запутались ли в денежных делах? — допытывался он как мог деликатнее. — Может быть, вам деньги нужны?

— Деньги?

Она недоверчиво воззрилась на него и вдруг истерически расхохоталась.

— Деньги? — повторяла она. — Он думает, что мне нужны деньги! — Нет, ведь этакий комик!..

 

VI

У РАЗБИТОГО КОРЫТА

Прошло две недели, и Джойс вместе с труппой перекочевал в Гулль. В течение предыдущей недели мисс Стэвенс жила возле самого театра, так что провожать ее домой после спектакля не было надобности. К тому же, она сама держалась от него поодаль, как бы заранее отклоняя всякие проявления сочувствия и вмешательства в свои дела. Джойсу было жаль ее: она была одинока, как он, таила в душе какую-то боль, которая отравляла ей жизнь. Поэтому он обрадовался, когда в Гулле выяснилось, что они взяли комнаты на одной и той же улице, неподалеку от театра, так что естественно было с его стороны предложить вернуться к прежнему обыкновению и возвращаться вместе. Анни охотно согласилась, и дней пять подряд он поджидал ее после спектакля.

Теперь в ней не было и следа высокомерия, вызова, гневных вспышек. Она стала ласкова, почти покорна, как бы стараясь загладить свою прежнюю раздражительность, и Джойс, смутно припоминая свое прежнее юношеское, немного циничное отношение к женщинам и привычку ничему не удивляться в их поступках, в свою очередь, был ласков с Анни и считал их добрые отношения упроченными.

Да и вся труппа полюбила его. Случайные встречи и беседы с мисс Верриндер, другом Ивонны, не только скрашивали скуку театральной жизни, но и создали ему некоторый престиж среди его коллег. Ибо и опереточный хорист не чужд общечеловеческих чувств и настроений. И потому в Гулле Джойс чувствовал себя весьма недурно, тем более, что город ему понравился, и вдобавок, всю неделю ярко светило солнце.

Его любимым местечком была набережная Эмбера и особенно один павильон на ней, с удобными скамейками и видом на реку. Здесь его поношенный костюм не бросался в глаза, так как и все посетители павильона были одеты не лучше его, и здесь он чувствовал себя свободней и приятней, чем на эспланаде, где всегда толпилась нарядная публика, любуясь морем. Сюда он приходил с книгой и трубкой, думал, читал, разглядывал корабли, разговаривал с матросами, которые рассказали ему, сколько груза поднимает такое-то судно, и какие порты им довелось повидать. Порой следил, как приставали к берегу большие пароходы, совершавшие рейсы по Северному морю, как сходили по мосткам на берег пассажиры и выгружали багаж. Ему нравились это движение, суета, нарушавшие монотонное, летаргическое течение дня. А когда не было больших пароходов, все же было развлечением смотреть, как пристает и отходит местный пароходик из Гримсби.

В субботу утром это зрелище так заняло его, что он даже покинул свое обычное место и спустился в нижнюю галерею, присоединившись к небольшой группе праздношатающихся, ожидавших парохода. Пароход был еще на расстоянии четверти мили от берега, но уже видно было, как бурлила вода медлительно текущей реки под лопастями его винта. Джойс с трубкой в зубах лениво следил за тем, как пароход подходил к берегу. Когда он, наконец, вытянулся бортом вдоль набережной, на берег перекинули сходни.

Джойс вместе с другими подошел поближе посмотреть, как будут выходить пассажиры. Почему его должны были интересовать все эти крестьяне, жены рыбаков и молодые женщины, приезжавшие в Гулль за покупками, он и сам не знал. Ни о чем не думая, просто от нечего делать, он следил за ними, когда они торопливо ходили мимо него, и вдруг вздрогнул и отшатнулся, встретившись глазами с другой парой недобрых глаз, настойчиво заглядывавших ему прямо в лицо.

Ускользнуть было невозможно; через минуту обладатель этой другой пары глаз стоял уже возле него.

— Алло! Старый товарищ! Кто бы мог ожидать встретить вас здесь?!

Джойс не взял протянутой ему грязной руки. Он засунул свои руки в карманы, нахмурившись, отвернулся и отошел. Но тот, другой, шел за ним.

— Слушайте, старина, это совсем не по-приятельски, ей-Богу! Право слово! Отчего бы вам и не провести часок-другой со старым знакомым, тем более, что не так давно еще…

Голос у человека был громкий, галерея полна народу. Тысячи ушей слышали их: Джойсу казалось, что самый воздух прислушивается к их разговору. Все лицо его залил румянец стыда. Он сердито повернулся к говорившему.

— Что вам нужно от меня?

— Не сердитесь, старина, — ответил тот, понизив голос. — Не бойтесь, я не выдам вас. Я просто обрадовался встрече: ведь, приятно же встретить старого товарища в лучшей обстановке. Разве нет?

Джойсу всегда был противен этот человек с расслабленным, вихлявшимся телом, с грязно-желтым, обрюзгшим лицом, с гноящимися глазами и отвислой нижней губой. Он отбывал наказание за какое-то преступление против нравственности и вместе с Джойсом работал на тюремной кухне.

Джойса всегда мутило при виде этого человека, сидевшего напротив него у другого конца дымящейся лохани, за мытьем кухонной посуды. При одном воспоминании об этом противный запах грязной мыльной воды ударил ему в нос, вызывая почти тошноту.

— Разве вы не видите, что я не желаю иметь с вами ничего общего? — сердито сказал он.

— Ну, полноте! Зачем так строго? Ведь мы же товарищи. А что я плохо одет, так, ведь, не всякому сразу удается подняться на ноги по выходе оттуда. Я уже два месяца на воле, и все еще без работы. Ей-Богу. А жена с ребятишками голодают. Не скупитесь, дайте парочку золотых послать им, чтобы они повеселели. Ну, что вам стоит? Всего только парочку.

Джойс уставился на него, ошеломленный этой наглостью.

— Пойдите вы к черту! Чего вы ко мне пристали?

— Ну, если это много, дайте хоть десять шиллингов… или пять… Ну, хоть меди немного на выпивку. Смотрите, откажете старому товарищу в помощи, и вам ни в чем не будет удачи.

Он подмигивал Джойсу и усмехался, скаля испорченные желтые зубы. Но Джойс подскочил к нему и схватил его за шиворот.

— Если вы начнете шантажировать меня, я позову полицейского, — говорил он, указывая на полисмена, шагавшего по набережной.

— Стойте здесь и не сметь идти за мной!

Он оставил оборванца и отошел. Тот и не думал идти за ним.

Он плюхнулся на стоявший поблизости стул и саркастически запел: — Если вы оставите адрес, я пришлю вам карточку с траурным ободком, когда ребятишки помрут с голоду.

Джойс слышал эти слова, сбегая по лестнице. Переходя на другую сторону набережной, он взглянул на пристань: человек все еще стоял у перил, злобно усмехаясь. Только добравшись до своей квартиры, Джойс вздохнул свободно.

Чего он ждал и боялся, то и случилось: его узнал один из освобожденных арестантов, вместе с ним отбывавших наказание.

Это было ужасно. И это может повториться снова и снова. Джойс взволнованно шагал по своей скудно меблированной комнате. Неужели в будущем нельзя оградить себя от подобных встреч? Хоть бы как-нибудь преобразить свой внешний вид! Усы и борода — они меняют лицо, — но ими пришлось пожертвовать ради службы в театре. Он скрежетал зубами от бессильной ярости. «Нет, какова наглость! Два фунта! — больше чем недельное жалованье, — бросить этакой свинье. Что за дикая мысль!

Постепенно он успокоился, прилег и взял книгу.

Но читать не мог: с каждой страницы перед ним вставал образ этого человека и все мучительные воспоминания прошлого, с ним связанные.

— Но ведь это же прошло навсегда, — воскликнул он, наконец, силясь отогнать воспоминания. — Слава Богу, сегодня уж суббота, а в понедельник я буду в Лидсе.

Во избежание второй случайной встречи на улице он весь день просидел дома, послав извинительную записку Анни Стэвенс, с которой они условились в этот день пойти погулять перед спектаклем. По дороге в театр он увидел этого человека стоявшим у фонаря на противоположной стороне тротуара и ускорил шаги, радуясь, что тот не видал его. Так омерзительно было чувствовать на себе взгляд этих маленьких гноящихся подслеповатых глаз.

В первый раз за все время, что он ездил за труппой, он рад был, что в уборной толчется так много людей. Это успокаивало и бодрило. Здесь он был не один; здесь были добрые слова, приветливые лица, приятная интимность общей работы. Он забыл о жаре, о давке, о том, что костюм, который ему предстояло напялить на себя, имел дурацкий вид. Здесь он чувствовал себя дома, под надежным прикрытием. Даже костюм, снятый с колка, казалось, улыбался ему дружески. Веселые голоса его товарищей так приятно отдавались в ушах. Тягостные впечатления дня теперь казались каким-то кошмаром. Реально было только это — добрые товарищеские отношения с порядочными, ничем не запятнанными людьми.

Когда мужчины-хористы сошлись на сцене с хористками, еще до поднятия занавеса, он особенно дружелюбно здоровался с теми из хористок, которые были ему симпатичны. До этого вечера он не замечал, как приятно было чувствовать голову Анни Стэвенс у себя на коленях. Он благодарил Бога за то, что он уже больше не преступник — не такой, как тот, другой. Право же, и фарисейство иной раз может быть оправданно.

Весь этот вечер в антрактах он был очень любезен и внимателен к мисс Стэвенс, когда им случалось оставаться вместе. Она охотно простила его за то, что он не пошел с нею гулять, заботливо осведомилась об его здоровье, с своей обычной прямотой спросила, не ограничивает ли он себя чересчур уж в пище.

— Вы ведь джентльмен и не привыкли к лишениям, которые терпят бедняки.

— Душа моя, — возразил он, впервые позволяя себе фамильярность, обычную между актерами, — я в своей жизни знал такие лишения, какие вам и во сне не снились. В сравнении с этим здесь не жизнь, а малина. — Он говорил искренно: глупо с его стороны ворчать на эту простую, но честную и по своему приятную актерскую жизнь.

— Я счастлив, что попал сюда. И, уверяю вас, я ем, как бык. А знаете, это страшно мило с вашей стороны, что вы так интересуетесь мною.

— Вы думаете? — девушка тихонько засмеялась и отвернула голову.

После первого акта его ждал приятный сюрприз. Вообще это был вечер сенсационных неожиданностей. Режиссер позвал его к себе в кабинет.

— Уокера вызывают телеграммой в Лондон, у него жена тяжко заболела, и в понедельник он не сможет играть. Как вы думаете, могли бы вы заменить его, пока он вернется?

— Конечно, мог бы.

— Вы единственный из всей труппы, у кого голос чего-нибудь стоит. Я намерен двинуть вас. Может быть, Уокер и вовсе не вернется, а вы справитесь с его ролью, почему бы вам и не остаться на этом амплуа?

Вся роль Уокера состояла из четырех строчек и куплета соло, да еще участия в квартере. В остальное время он подпевал хору. Но все же это была роль; имя его стояло на афише. Это был несомненный шаг вперед и в материальном смысле и в профессиональном. Наконец-то счастье улыбнулось ему.

Перед ним открывалась новая дверь.

Новость скоро стала известной всей труппе. В извещении о репетиции на понедельник, вывешенном в театре, уже стояла фамилия Джойса. Он чувствовал, что положение его повысилось. Мак-Кэй поздравил его; Блэк, хотя и сказал: «Вам, щеголям, всегда достаются пенки», — но не завистливо. Остальные подшучивали и требовали угощения, чтобы спрыснуть новый чин. Джойс послал за пивом, которое и было выпито в уборной. Анни Стэвенс пожала ему руку, когда они танцевали вместе и шепнула, что она рада. Ему и в голову не приходило, что такой ничтожный успех, может вырасти в целый триумф.

И он жаждал поскорее вернуться домой, чтобы написать об этом Ивонне.

У подъезда театра, после спектакля, он столкнулся с Анни Стэвенс, наскоро переодевшейся.

— Я рада за вас, но за себя огорчена, — сказала она, пройдя несколько шагов с ним рядом.

— Почему? В чем же разница для вас? — засмеялся Джойс.

— Теперь у меня будет другой партнер.

— Правда. Я и забыл. А знаете что забавно, но мне тоже будет недоставать вас.

— Едва ли. Я уверена, что вам совершенно все равно.

Нельзя же было не возразить на это; было бы грубо промолчать. Он ответил смутным сожалением. Она прервала его смехом, в котором чуть заметно звучала нотка гнева.

— О, я уверена, вы страшно рады будете избавиться от меня и от глупых поцелуев и от всего этого. Вам никого теперь не надо будет целовать по-китайски. А знаете, ведь ваши поцелуи были ужасно китайские.

— Английские поцелуи были бы не у места в этой сцене.

— Но ведь теперь мы не на сцене, — мягко сказала она.

Джойс сознавал, что он делает глупость, может быть, опасную, что он ничем не подал повода ей перевести их дружеские отношения в область флирта. Но что же ему было делать? Он нагнулся и поцеловал ее.

Наступило неловкое молчание, прерванное ею по обыкновению неожиданным возгласом:

— Я бы охотно выпила рюмочку портвейна.

— И я тоже, — весело подхватил Джойс. — Или чего-нибудь другого. Зайдемте вон в тот ресторанчик.

Они уже два раза заходили в ресторан перекусить чего-нибудь на обратном пути домой. Так что было естественно предложить это и сегодня. Они вошли в общую залу, и Джойс заказал вино и виски. Здесь было спокойно; только какой-то молодой человек сидел за столиком, углубившись в чтение газеты.

Джойс с улыбкой придвинул к своей даме портвейн и сам, сидя спиной к двери, стал наливать себе содовой воды и виски, как вдруг над самым его ухом раздался голос, от которого он вздрогнул всем телом и пролил воду.

— Ну, что же, старина, вы так и не поможете старому товарищу в беде?

Тот, кого он боялся, стоял позади него; по грязному лицу его ползла усмешка. Джойс и не заметил, что он выслеживал его, шел за ним все время до театра и обратно, сюда. Его бросило в холодный пот.

— Убирайтесь отсюда. Не то я заявлю в полицию, — пробормотал он, на миг теряя голову.

Анни Стэвенс уцепилась за его руку.

— Кто этот ужасный человек?

— Всего только старый товарищ, мисс, — ответил оборванец, поворачиваясь к двери. — Сколько месяцев мы с ним вместе просидели в кутузке, а теперь он не хочет дать мне полкроны, чтобы избавить меня от голодной смерти.

— Клянусь Богом! — крикнул Джойс, кидаясь к нему.

Но тот был проворнее. Он успел удрать; и, когда Джойс выбежал на улицу, — дом стоял на перекрестке, — он не знал, в какую сторону бежать за ним. Оборванец исчез во мраке, преследовать его было бесполезно. Все это произошло так неожиданно, словно во сне… Джойс растерянно приложил руку ко лбу, силясь собраться с мыслями. Он не мог даже как следует сообразить, что именно произошло. В висках стучали тоненькие молоточки; вся кожа была натянута, и сердце билось в груди, как палочки о барабан… Он обернулся — и увидел, что возле него стоит Анни Стэвенс; лицо у нее было сердитое.

— Что вы можете сказать в свое оправдание? — резко выговорила она.

— Вы верите этому человеку? — с трудом вырвалось у Джойса. Девушка отступила назад и посмотрела на него с отвращением.

— Да ведь вы же и сами не станете отрицать. Я по лицу вашему вижу, что он сказал правду. Вы только что вышли из тюрьмы.

Он не сумел солгать, тем более солгать так, чтобы она поверила. Он только растерянно смотрел на нее, ища слов, которые не подвертывались. Она инстинктивно отошла от освещенного подъезда ресторана и свернула в темную улицу, ведущую к их дому.

— Это ложь! — с решимостью отчаяния выговорил Джойс.

— Нет, это не ложь. Это правда. Я прочла это на вашем лице. Из-за этого вы и утратили свое общественное положение; из-за этого вам приходится служить у нас в труппе; оттого вы и говорили, что терпели лишения, которые мне и не снились. Что пользы лгать!

— Ну, хорошо, пусть это правда. Но ведь за свой проступок я расплатился вдесятеро. Ради Господа, забудьте это, Анни.

— Уходите от меня! — вскрикнула она. — Чтобы я никогда больше вас не видала. Даже подумать тошно. Уходите же!

Но он шел за нею, продолжая молить: теперь он был в ее власти.

— Мне все равно, как вы будете думать обо мне. Я постараюсь не попадаться вам на глаза. Только помните, что одно слово ваше может погубить меня. Будьте честной женщиной, сохраните втайне мой позор. Я ничего дурного вам не сделал.

— Нет, сделали, — крикнула она, круто останавливаясь и глядя ему в лицо. — Вы осмелились поцеловать меня. Нечего сказать: хорош барин! И еще какой надменный, покровительственный тон! А я-то считала себя невоспитанной, невежественной девушкой, недостойной вас. В чем же вы попались? В краже карманных платков?

— Вы обращаетесь со мною так, как будто бы я, действительно, был мелким воришкой, — с горечью молвил Джойс. — Доброй ночи, мисс Стэвенс. Я не стану больше досаждать вам.

Он отстранился, чтобы дать ей пройти. С минуту она смотрела на него в упор, каменным, жестоким взором, потом с возгласом отвращения быстро проскользнула мимо него и почти бегом побежала по узкой, плохо освещенной улице. Джойс смотрел ей вслед, пока она не скрылась во мраке и не опередила его настолько, что он мог пойти за нею, не опасаясь догнать ее.

Но, чем дальше он шел, тем страшнее ему становилось, что она выдаст его. Если б только ему удалось еще раз переговорить с ней до утра, может быть, она и пожалела бы его и дала бы слово молчать. Эта мысль засела у него в голове. Он не выдержал и кинулся догонять Анни, сперва по тихому переулку, потом по людной улице, толкая встречных, не обращая внимание на их толчки и ругань. И, наконец, нагнал ее как раз в тот момент, когда она вкладывала ключ в замочную скважину своей двери.

— Анни, — вскричал он, задыхаясь от усталости. — Обещайте мне, что вы ни слова никому не скажете о происшедшем.

Она отворила дверь и остановилась в темном коридоре.

— Ничего я вам не обещаю. Уйдите вы с глаз моих долой! — И перед носом у него захлопнула дверь.

С тоской в душе он побрел домой, к себе в свою каморку. Потом ему уже стало обидно, что она так грубо рассердилась на него, и он начал соображать, почему ее дружеское к нему отношение так внезапно перешло в ненависть. В эту бессонную ночь он был полон только отчаяния, страха, тревоги за возможный крах всех своих надежд. Он не написал Ивонне. Радость сегодняшнего маленького успеха сразу рухнула, как легкая китайская пагода, в которую ударила молния.

 

VII

УТРАЧЕННАЯ НАДЕЖДА

Когда на другой день Джойс пришел на вокзал, там собралась уже почти вся труппа. Его встретили любопытными взглядами, подмигиваньем, перешептываньем; хористки, столпившиеся около Анни Стэвенс, захихикали; сама Анни была бледнее обыкновенного и имела еще более вызывающий вид. Группа товарищей, к которой Джойс направился, растаяла при его приближении. Он сразу понял, что произошло. Страхи, терзавшие его всю ночь и весь этот день, оправдались. Лицо его и губы побелели; он задрожал всем телом. Инстинктивно стараясь овладеть собой, он подошел к Блэку, стоявшему возле одного из вагонов, отведенных для труппы. Но долго не мог заговорить. Наконец, разрешился нелепым вопросом:

— Когда отходит поезд?

— В четыре сорок, — коротко ответил Блэк.

— А когда мы будем в Лидсе?

— Я-то почем знаю! Кой черт! Если вам нужно знать, спросите у сторожа. Вон он стоит.

С этими словами он отошел и присоединился к товарищам, стоявшим поодаль. Джойс был до того убит, что даже не обиделся. Он прошелся вдоль поезда, увидел в окно в одном из вагонов хориста, решил, что этот вагон отведен для хора, вошел туда и забился в дальний угол, прикрывшись газетой.

Вагон наполнился, и поезд тронулся. Вначале разговор не вязался, потом наладился, но с Джойсом никто не заговаривал. В Сельби приходилось ждать целый час. Чувствуя, что ему во что бы то ни стало надо остаться одному, Джойс убежал с вокзала и, не заходя в город, бродил по полям и лугам, пока не пришло время вернуться. Он был слишком ошеломлен этим неожиданным ударом, чтобы мыслить связно и логически. То он негодовал на совершенно для него непостижимую сознательную жестокость девушки, которая раньше, видимо, была расположена к нему; то терзался жгучим стыдом, что теперь вся труппа знает, каков он. В этом хаосе одно только было для него ясно — надо уйти; невозможно продолжать это турне. Если даже режиссер не обратит внимания на это открытие, сам он лучше будет жить в какой-нибудь норе и голодать, чем ежедневно чувствовать себя предметом общего презрения и отвращения, — это хуже всякого ада. Уж и эта поездка для него мука. Но до Лидса он все-таки доедет, а там…

Уже смеркалось, когда он вернулся на вокзал, как раз в то время, когда сторож собирался махнуть зеленым флагом. И, взявшись за ручку двери, услыхал голос Мак-Кэя, говоривший:

— Ну, уж это слишком: если парню случилось побывать в тюрьме, это еще не значит, что он будет таскать у вас носовые платки из карманов или часы из уборной.

Он отворил дверь и вошел среди мертвого молчания, которое не прерывалось до конца путешествия. Джойс оглядывал по очереди всех своих спутников, которых было семеро, и с каждой минутой чувствовал себя все больше одиноким. Всего каких-нибудь двадцать четыре часа назад они были ему добрыми товарищами, ласково встречали его, и он почти любил их. Теперь ему было мучительно вспомнить вчерашний вечер. Слова Мак-Кэя все еще звучали в его ушах. Сами по себе они были ужасны, но ведь они, очевидно, были сказаны в его защиту. Один раз взгляды их встретились, и во взгляде Мак-Кэя он прочел сочувствие. Но другие упорно отворачивались, когда он смотрел в их сторону.

Когда они вышли из вагонов в Лидсе, Мак-Кэй дотронулся до его плеча и отвел его в сторону.

— Что это за чепуху рассказывает про вас Анни Стэвенс?

— Увы! Это правда, — уныло ответил Джойс.

— Проклятая бабенка! Говорил я вам, чтобы не связывались с бабами.

— Все равно когда-нибудь это вышло бы наружу. Не она, так кто-нибудь из товарищей мог быть со мной вчера в трактире.

— Неужели вы думаете, что мужчина так подло выдал бы вас! — презрительно сказал Мак-Кэй.

— Я пришел к убеждению, что в этом проклятом мире все возможно, — с горечью сказал Джойс. — По-видимому, вся труппа настроена против меня.

— Да, несомненно, они возмущены, — не без смущения сказал Мак-Кэй. И, конечно, это не особенно приятно для вас. Они все судят так, как будто сами они до того святы, что хоть живыми их на небо взять, черт бы их побрал! Мне даже тошно слушать. Я прямо заявил, что я на вашей стороне.

— Благодарю вас, Мак-Кэй. Вы славный малый. Но я не стану просить вас об этом. Я не приму участия в вашем турне.

— По правде говоря, пожалуй, вам, действительно, лучше будет уйти из труппы, — задумчиво сказал Мак-Кэй. И вдруг начал ругать Анни Стэвенс.

— Ишь, ведь, кошка драная, какую гадость выкинула.

— Очевидно, в глазах женщины это непростительная вина, — молвил Джойс, обходя багажный вагон. — Я только не понимаю, почему она вдруг сразу так меня возненавидела и стремится погубить меня.

— Не понимаете? Кажется, это достаточно ясно.

— Нет, для меня неясно. Мы все время были большими друзьями.

— Друзьями?! Да неужто же вы не замечали, что она втюрилась в вас по уши? Все это видели, только не говорили вам об этом. У вас такая чертовски насмешливая манера отодвигать от себя людей, когда они лезут не в свое дело. Но, Боже мой! Как же вы не видели? Тошно было глядеть, какими томными глазами она смотрела на вас.

— Так вы думаете, что она была влюблена в меня? — запинающимся голосом выговорил Джойс, — теперь для него постепенно все выяснилось, и прошлое и настоящее.

— Ну, разумеется. А вы что думали?

Большинство артистов еще толпились около багажного вагона, добиваясь выдачи своих вещей или в ожидании носильщиков. Среди них была и Анни Стэвенс. У ног ее лежал дорожный мешок Джойса. Он заметил это, молча подошел, поднял мешок и хотел также молча отойти, но она дотронулась до его руки. Хотя было уже почти темно, он заметил, что лицо у нее совсем больное, измученное, сразу похудевшее. Она с мольбою заглянула в его строгие глаза и шепнула:

— Ради Господа, простите меня!

— Вы загубили мою жизнь, — холодно ответил Джойс.

— Я убью себя.

— Некоторым людям лучше не жить.

И Джойс отошел от нее с саквояжем в руке.

На платформе за барьером он снова столкнулся с Мак-Кэем.

— Прощайте Мак-Кэй, — молвил он. — В целом мире у меня только два друга, которые знают мою историю, и вы один из них.

— Прощайте, дружище. Дай вам Бог в другом месте большей удачи.

Они пожали друг другу руки и разошлись. Мак-Кэй направился к своему приятелю Блэку, в комнаты, заказанные ими раньше: Джойс — в первый попавшийся дешевый отель, чтобы переночевать.

На следующий день он снова был в Лондоне, в своей прежней каморке. Он был совершенно убит и упал духом. Два дня он пробыл в этом состоянии тупого уныния, тоскуя по жизни, от которой ему пришлось отказаться, коря себя за свое малодушие. Надо было преодолеть себя, снести эту муку, попробовать изжить ее… Но тотчас же он начинал убеждать себя в бесплодности такой попытки. Даже если бы он продолжал служить в труппе, скоро повсюду стало бы известно, что он сидел в тюрьме за растрату, и тогда о повышении нечего было бы и думать: он недолго пробыл в театральном мире, но уже успел убедиться, какой это узкий мирок, полный предубеждений и предрассудков. На третий день он пошел к Ивонне, но оказалось, что ее нет в городе. И портье в доме, где она жила, даже не знал, когда она вернется. Уехала она в Фульминстер и велела все письма пересылать туда. Джойс написал ей коротенькую записочку, объяснив, что с ним случилось и стал терпеливо ждать ее возвращения в город.

Но он так устал от своего одиночества, так стосковался по людям, что в этот вечер он снова пошел в знакомую бильярдную в Вестминстере. Там все было по-прежнему, как будто только вчера он ушел оттуда, как будто сидевшие на диване и не сходили с него. Его встретили равнодушными взглядами, равнодушными кивками головы. Единственный протянувший ему руку был Нокс, как всегда сидевший на конце дивана, в своем порыжевшем пальто и не менее порыжевшем шелковом цилиндре, но еще более прежнего бледный и удрученный. Джойс подсел к нему и нагнулся корпусом вперед, облокотясь локтями на колени и подбородком на руки.

— Вы уезжали из города? — осведомился Нокс своим отчетливым бесстрастным голосом.

Джойс кивнул головой и пробормотал что-то в знак подтверждения.

— Я тоже последнее время не ходил сюда.

— Литература одолела? — спросил Джойс, не поднимая головы.

Тот не уловил насмешливой нотки в этом вопросе, провел рукой по глазам и вздохнул.

— Я бросил эту работу.

— Что так? Разбогатели?

— Нет. Со мной стряслась жесточайшая напасть, какая может стрястись с человеком.

Такой неподдельный трагизм был в его тоне, что Джойс невольно выпрямился и взглянул на своего соседа.

— Простите. Я не знал.

— Конечно, не знали. И никто не знает. По крайней мере, никто такой, кому я мог бы довериться.

В этой странной фигуре с нелепым шелковым цилиндром над бакенбардами, похожими на бараньи котлеты, и кустистыми седыми волосами было все же известное достоинство и немой призыв к сочувствию, на который Джойс не мог не откликнуться.

— У меня тоже было за это время много тяжелых неприятностей, — выговорил он, понизив голос.

— Ах, наверное, не таких, как у меня! — Нокс повернулся к нему так, чтобы один только Джойс мог слышать его. — Еще три недели тому назад у меня была жена и ребенок. Вряд ли кто другой любил, как я. Я работал на них так, что иной раз боялся: череп лопнет — по пятнадцати часов в день, неделю за неделей, сам себе во всем отказывал, ходил чуть не в лохмотьях. А теперь я одинок. И жизнь утратила для меня всякую цену.

— Они умерли?

— Нет. Жена ушла с жильцом первого этажа и взяла с собой ребенка.

Джойс молчал. Что он мог сказать в утешение? И только взглядом выразил сочувствие. Нокс шумно высморкался в грязный кусок коленкора с бахромой по краям, который только из любезности можно было назвать носовым платком, и продолжал:

— Жизнь моя разбита. Моя фантазия истощена; я не в состоянии больше писать. Я отрекся от своих честолюбивых надежд прославиться в литературе. Ради того, чтобы прокормить самого себя, не стоит писать грошовых романов с кровопролитием на каждой странице.

— Что же вы думаете делать? — спросил Джойс, заинтересовавшись этим странным человеком.

— Уеду за границу. Здесь я, должно быть, уж последний раз. Послезавтра уезжаю на пароходе в Южную Африку.

Что это было? Внезапное наитие? Результат смутно роившихся в мозгу мыслей, отчаяний, попыток решения? Или сама судьба гнала его вон из Англии? Или внезапно он почувствовал братскую готовность поддержать и защитить это несчастное трагическое пугало в образе человека? Джойс и сам не знал. Может быть, это нахлынуло на него совсем внезапно. Но только он вскочил и протянул руку Ноксу.

— Клянусь всем святым, я еду с вами! — вскричал он странным голосом.

Нокс не сразу взял его руку и выразительно воззрился на него.

— Вы серьезно говорите?

— Дьявольски серьезно.

— Я ведь еду по самому дешевому тарифу.

— И я тоже.

— У меня в кармане всего несколько фунтов, которые мне удалось скопить. Я хочу попробовать счастье.

— И я тоже. Хуже, чем есть, не будет. Оставаться в Англии — значит, наверное умереть с голоду. Слушайте, скажите по чести: хотите иметь меня спутником-другом? Я такой же, как и вы, одинокий обломок крушения, плавающий по волнам моря житейского.

Нокс, в свою очередь, встал, стиснул руку Джойса, бледные глаза его заблестели.

— Я клянусь быть вашим другом и в мирное время и в годину опасности. И благодарю Господа за то, что он, милосердный, послал мне вас в час нужды.

— Ну, вот и отлично, — сказал Джойс. — А теперь выпьем по рюмочке и обсудим подробности.

И вот каким образом, в грязной бильярдной, неведомо для жалкой богемы, дремавшей на диване, и незаметно для играющих, которые без пиджаков бегали вокруг бильярда, был заключен страннейший союз дружбы между двумя отверженцами — дружбы, которой суждено было остаться несокрушимой и в нужде, и в болезни, и в отчаянии и оставить по себе неизгладимый след благороднейших чувств.

Но вначале слишком силен был у Джойса оттенок цинизма в отношении к этому человеку. Он громко и горько смеялся при мысли о том, кого он избрал себе в сердечные друзья. Только впоследствии, когда он узнал на опыте терпеливую собачью преданность к себе этого человека, он оценил его и стал стыдиться первоначального своего отношения к нему.

Переведя в Кейптаунский банк остатки своих сбережений, с письмом к Ивонне в кармане, он выехал из Соутгэмптона. Под мелким моросящим дождиком пасмурного ноябрьского дня, перегнувшись через борт парохода, он смотрел на страну своих блестящих надежд, без цели, без друзей, за исключением этого бесполезного существа, которое шагало позади него по палубе в своем нелепом головном уборе.

Он не строил планов.

Что он предпримет, высадившись в Кейптауне, он сам не знал.

Будущее для него было так же темно, как оно темно для всех людей, если б они только сознавали это.

 

VIII

ЕГО АНГЕЛ

В то время как Джойс, изнывая от тоски и горьких самоукоров, плыл по Каналу, в последний раз прощаясь с родиной, Ивонна в Фульминстере деятельно репетировала свою роль, готовясь к концерту, назначенному на следующий день. Она уже четыре дня гостила в Фульминстере у м-с Уинстэнлей и чувствовала себя немного не в своей тарелке среди безукоризненно приличного светского общества, в котором вождем и руководителем был каноник Чайзли.

И как раз в то время, как она силилась найти себя и усвоить себе манеры, соответствующие этому общественному раю, пришло письмо от Джойса с вестью о катастрофе и об его отъезде. И, улыбаясь канонику и его друзьям, она в то же время готова была плакать о Джойсе. Ее попытка разыграть добрую волшебницу не удалась; она была разочарована и огорчена. В душе ее были очень нежные чувства к Джойсу. Притом же, Африку она представляла себе ужасной страной, состоящей из пустынь, львов и свирепых, совершенно черных негров, которые ходят голыми. Если б ей удалось повидаться с Джойсом до его отъезда, она, быть может, убедила бы его не подвергать себя таким неудобствам и опасностям. И она с грустью думала об этом в те немногие свободные минуты, когда ей удавалось остаться одной.

Как мы уже говорили, Ивонна гостила у м-с Уинстэнлей. А м-с Уинстэнлей была первой дамой в Фульминстере, и дальней родственницей каноника Чайзли. Во всех отношениях это был образец безупречности. В делах брака она считалась оракулом: матери советовались с нею относительно щекотливых вопросов гражданского этикета. Всеми делами своего прихода ведала она же, и хотя у нее был свой собственный прекрасно устроенный дом, она вела хозяйство в ректорате и принимала на себя все обязанности хозяйки, когда кузен ее принимал гостей. Таким образом, во всех смыслах она была бесценным другом для каноника — его правой рукой, женщиной, которая умела делить с ним почет, придавая ему еще больше внушительности. Если б его попросили сочинить для нее эпитафию, он велел бы вырезать на камне: «Здесь покоится здравомыслящая женщина». А когда серьезный и солидный холостой мужчина сорока трех лет, в ответственной должности, судит так о женщине одних с ним лет и обо всем советуется с нею, результаты предвидеть нетрудно: кузина Эммелина была полной хозяйкой в ректорате. Правда, при этом она обнаруживала огромный такт, ибо, если у нее была особая добродетель, в которой она, так сказать, специализировалась, так это был такт, — но все же ее влияние было господствующим.

Когда каноник пришел к ней с просьбой пригласить к себе погостить Ивонну Латур, она изумленно подняла брови.

— Что это вы такое выдумали?

— Очень просто. Я не могу пригласить ее гостить у меня, и потому прошу вас пригласить ее.

— Неужто же вы хотите поместить у себя всех, кто будет участвовать в этом концерте?

— Конечно, нет. Подобная нелепость мне и в голову не приходила.

— В таком случае, зачем же делать исключение для мадам Латур? Ведь она даже не на первых ролях.

— Она очень хрупка и нуждается в комфорте. Если о ней не позаботиться, она, пожалуй, и вовсе не в состоянии будет петь. И потом, Эвелина, мне лично это было бы очень желательно. И я позволяю себе выразить вам это желание.

— Значит, вы с ней в большой дружбе?

— В большой дружбе.

Это сулило в будущем много неприятных осложнений. Ей вдруг кинулись в глаза слабые места в ее собственной позиции, которую она считала неприступной, и ей очень захотелось отказать. Она прикусила губы и посмотрела на свои отполированные ногти.

— Ну, полноте, ведь вы же здравомыслящая женщина, — помолчав, сказал каноник.

— Хорошо, я пошлю приглашение. Но примет ли она его?

— Об этом я уже позабочусь, — с живостью ответил он. — Я вам чрезвычайно обязан и признателен, кузина.

Она улыбнулась, пожала ему руку на прощанье и проводила его до дверей. Но, когда дверь затворилась за ним, топнула ногой и нетерпеливо забегала по комнате.

— Что же это такое? И он начинает валять дурака?

Она вскоре убедилась в этом. Не даром же она была здравомыслящей женщиной. Накануне концерта, сбор с которого должен был пойти на перестройку церкви старого аббатства, где каноник был ректором, он дал большой обед.

На обеде присутствовал епископ местной епархии, гостивший в ректорате, сэр Джошуа, и леди Сэнтайр, и вся высшая аристократия Фульминстера. И все же каноник чрезвычайно тактично и деликатно сумел создать впечатление, что обед этот устроен в честь мадам Латур. М-с Уинстэнлей навострила глаза и уши. Было, разумеется, много разговоров о предстоящем празднестве. Между прочим, на утреннем концерте должны были дать ораторию «Илия» с Ивонной Латур в партии контральто. Каноник заботливо расспрашивал ее о голосе и просиял, когда она, как всегда, мило и просто предложила спеть что-нибудь его гостям. И стоял за ее стулом, когда она пела, причем, как показалось м-с Уинстэнлей, глаза у него были преглупые.

Немного погодя к нему подошла молоденькая девушка, София Вильмингтон, и с очаровательным нахальством юности спросила:

— Почему вы нам не сказали, что она такая прелестная? Я по уши влюбилась в нее.

Каноник улыбнулся, поклонился и ответил такими необычайными словами:

— Милая Софи, вы почти так же обрадовали меня, как если бы признались в любви мне самому.

— Она такая милочка!

— Вот вам модель для медальона.

Мисс Вильмингтон очень мило рисовала головки для медальонов.

— О, мне трудно будет найти для нее надлежащие краски, но все-таки я попробую. А голос у нее такой прелестный! Для меня человек с таким талантом всегда кажется выше обыкновенных смертных. Вы видите, я готова обожать вашего ангела.

— Моего ангела?

Мисс Уинстэнлей, стоявшая неподалеку, беседуя с епископом об Энгадине, не пропустила ни одного слова из этого разговора. При последнем возгласе каноника она метнула на него быстрый взгляд и поймала минутное смущение и краску на его лице. Теперь для нее ясно, в чем дело, и почему ее родственник «валяет дурака».

Софи тем временем весело расхохоталась.

— Ах, да! Это, действительно, вышло забавно. Я имела в виду ангела в «Илие».

— Ах, вот что. Я и забыл об «Илие».

М-с Уинстэнлей решила вставить слово предостережения. Перед отъездом ей удалось обменяться несколькими словами с каноником.

— Надеюсь, вы идете не вслепую, а с открытыми глазами, Эверард, — шепнула она.

Он понял ее буквально и сделал большие глаза. Но она улыбнулась и коснулась рукой его рукава.

— Она очаровательна и все такое, с этим я вполне согласна. Но все же она не так проста, как кажется.

— Милая Эммелина, право… — начал он, выпрямляясь.

— Тише, милый друг, не обижайтесь. Вы так часто называли меня умной женщиной, что я и сама уверовала в свой ум. И вот послушайте совет умной женщины и осмотритесь, прежде чем прыгнуть.

— Я не имею привычки прыгать, Эммелина, — сухо сказал каноник.

М-с Уинстэнлей засмеялась, как будто чувство юмора было ей не чуждо; через несколько минут она уже везла Ивонну к себе домой в своем изящном бругэме.

А каноник, выполнив последний долг хозяина по отношению к своему высокопочтенному гостю, уселся в своем кабинете в большое кожаное кресло перед затопленным камином и закурил сигару. Слова Эммелины взволновали его. Вот неудобство иметь советчиком кузину — здравомыслящую женщину. Ее совет может избавить вас от напрасных сожалений, которых хватит на много месяцев, но уж, несомненно, доставит вам неприятную четверть часа. Одно из двух: или вы цените женщину и миритесь с такими неприятностями, или наоборот. До сих пор он не находил, к чему придраться в Эммелине. В своих суждениях она была непогрешима, и сознание этого было гак неприятно ему, что он дал погаснуть своей сигаре — новая докука. Кончилось тем, что он нетерпеливо поднялся с кресла, взял футляр со скрипкой, вынул из нее свою любимую Гварнери, с любовью завернутую в шелковый футляр, и под сурдинку, чтобы не обеспокоить спящего епископа, заиграл «В Господе обрящете покой» с большим вкусом и техническим совершенством.

Может быть, и хорошо, что м-с Уинстэнлей не слышала его игры.

Концерт начался в три часа. Зала новой ратуши была набита сверху донизу. Каноник Чайзли, стоя возле своего места в первом ряду, оглядывал залу, соединившую в себе весь цвет и сливки графства: ряды кресел и оркестра, уступами идущие, битком набитые хоры и ряд участников концерта впереди, среди которых выделялась своим изяществом и грацией миниатюрная фигурка Ивонны. И преисполнился гордости. Все это было делом его рук. Мечта, которую он лелеял много лет, близилась к осуществлению — наконец-то ему удастся пополнить фонд восстановления древнего аббатства. Вдобавок, вначале он проектировал лишь незначительный любительский концерт; теперь же он вырос в целое событие, которое будет отмечено рецензентами больших лондонских газет. Были у него и причины быть довольным, не имевшие ничего общего ни с эстетикой, ни с его профессией.

Ивонна чувствовала себя польщенной и счастливой. Польщенной — потому что приглашение участвовать в таком концерте было лестным. В ораториях даже и настоящему контральто обыкновенно уделяется не очень много места, а у нее было скорей меццо-сопрано, чем контральто. До сих пор в таких концертах ей приходилось довольствоваться мелкими партиями. Знай она, что «Илия» выбран именно потому, что это — единственная оратория, где партия контральто не только ей вполне по голосу, но и может поспорить по значительности с партией сопрано, она была бы еще больше польщена и в то же время призадумалась бы. А счастлива она была потому, что все были милы с ней и улыбались ей, в особенности Джеральдина Вайкери и Ванделер, тоже участники концерта. Ванделер был приглашен каноником для заглавной партии отчасти потому, что у него был, действительно, великолепный бас, отчасти чтобы угодить Ивонне. Джеральдина Вайкери случайно заменила более известное сопрано, отказавшееся в последнюю минуту. Ивонна ясно улыбалась Ванделеру. Он был ей симпатичен. О любви он больше не заикался, и Ивонна, всегда беспечная, почти забыла о его нежданном объяснении. К тому же, он опять ухаживал за Диной, чем Ивонна была довольна.

Дирижер стал на свое место и постучал палочкой по пульту. Говор в зале и нестройные звуки настраиваемых инструментов сменились безмолвием. Оркестр взял три аккорда; затем Ванделер запел вступление, потом шла увертюра, потом хор и, наконец, настал черед Ивонны. Пение было ее жизнью. Только первые ее нотки были неуверенными; дальше она пела, как птица, бессознательно и потому без всякой нервности. Во время пауз она была целиком поглощена музыкой, переходившей от отчаяния и самоотречения к откровению и обетованию; контрастирующие темы сменяли одна другую: трубный глас пророка, тема хора, напоминавшая рокот бурного моря, взволнованный, звучный голос вестника: «Слушай, Израиль, глаголет Господь», и спокойный, нежный голос ангела, вестника мира.

Каноник наслаждался вдвойне, как музыкант и как религиозный человек. Но была одна струна в его душе, которая откликалась только когда пела Ивонна, и трепетно вибрировала, как только начинал звучать ее голос. Он был так трогательно слаб в сравнении с мощным сопрано Джеральдины Вайкери и как будто так мал для этой огромной залы, но звук его был такой чистый, такой верный, так прелестны переливы, что каждая нотка была слышна и в последних рядах. Каноник позабыл, что ему сорок три года, отрешился от курьезной смеси житейской опытности и достоинства, присущего духовному лицу, из которых складывались все его суждения, и отождествил женщину с голосом, чистым, ангельским, неотразимо милым.

Он повернулся к своей соседке и с влажным блеском в глазах шепнул:

— Ну, что вы скажете?

— Огромный успех, Эверард.

— Я так рад!

— Вас можно поздравить от души.

— Благодарю, сердечно благодарю, Эммелина.

— «Илия» великолепен.

Он заглянул ей в лицо, но ничего не мог прочесть в этих спокойных серых глазах. И вдруг успокоился. «Здравомыслящая женщина» обнаружила такое отсутствие чутья, которое нельзя назвать иначе, как тупостью. Очень довольный, он погладил себя по колену. Но больше уже не пытался навести речь на Ивонну.

Вслед за последним громоподобным «аминь» водворилась тишина. Каноник, точно проснувшись, вскочил с места, чтобы спешить к Ивонне, но ему загородила дорогу толпа друзей, поздравлявших его. Когда ему, наконец, дали вздохнуть свободно, он повернулся и увидел, что она уже ушла в уборную переодеваться. Зала быстро пустела. М-с Уинстэнлей поджидала Ивонну, но та не шла — она заговорилась с Джеральдиной. Каноник томился нетерпением. Было уже не рано, а ему еще надо было отвезти домой епископа, чтобы он успел переодеться и вовремя поспеть на званый обед в одном высокопоставленном доме. Если он сейчас не увидит Ивонны, он уже не увидит ее до завтра. Наконец, она вышла из боковой двери и сошла с эстрады в сопровождении мисс Вайкери. Каноник помог им обеим спуститься, учтиво поблагодарил Джеральдину, которая прошла прямо к ожидавшей их группе и остался вдвоем с Ивонной.

В высоком меховом воротнике и крохотной меховой шапочке на пышных волосах она была очаровательна. Дурашливые мысли и слова роились в его солидной голове, но он не умел формулировать их.

— Надеюсь, вы не очень устали? — говорил он, с достоинством растягивая слова и идя рядом с нею.

— Не особенно. Голосовые связки немного устали, но это скоро пройдет. Ну что, не очень я плохо пела?

— Детка моя, — начал было каноник и вдруг запнулся.

— Я ужасно боялась, как бы не провалиться, — молвила она с ясной улыбкой. — Я ведь не крупная певица, вроде мисс Вайкери.

— Не говорите так, — запинаясь, выговорил он. — В вашем голосе есть чары, которых не может быть в ее пении.

— Так что вы вполне довольны мной? — Она смотрела на него с таким доверчивым простодушием, что по его несколько суровому лицу невольно расплывалась нежная улыбка. В этот миг перед ним как будто раскрылась вдруг ее душа.

— Вы словно дитя-ангел, который спрашивает, был ли он умницей.

— О, как вы мило и красиво это сказали! — весело вскричала Ивонна. — Теперь я знаю, что пела недурно. И знаете, петь такую партию, это почти все равно, что попасть на небо.

— Вы всех нас вознесли к себе туда.

Ивонна покраснела, обрадованная до глубины души искренностью похвалы. Из уст каноника Чайзли она была особенно лестной. Сколько силы и достоинства было в его широкоплечей фигуре, в его вдумчивом, с резкими чертами лице, в его серьезных, но в то же время добрых речах, что она невольно выделяла его из всех других мужчин, с которыми встречалась и относилась к нему с большим уважением, никогда не ставя его на одну доску с другими. Его общественное положение и духовный сан, равно как и его личность, ставили его в иную категорию, где фигурировали незабвенный отец Ивонны, Гладстон, и еще знаменитый врач-горловик, с которым она раз советовалась. И, говоря с ним, она подтягивалась и следила за собой, чтобы не сделать какого-нибудь промаха.

Каноник взглянул на своих друзей. Они оживленно беседовали между собой и, по-видимому, не торопились уходить. Поэтому он облокотился на эстраду и решил еще немного побыть с Ивонной.

— Берегите себя, не простудитесь, — сказал он, помолчав. — Сегодня, кажется, ужасная погода.

— Не бойтесь. К завтрашнему дню я буду здорова.

— Я думаю вовсе не о завтрашнем концерте, хотя, конечно, это было бы несчастье, если б вы захворали. Я беспокоюсь о вас самих. Ну, что, ваше горлышко отдохнуло?

— Не балуйте меня, каноник Чайзли. Я приучила себя выходить во всякую погоду. Приходится, знаете.

— Очень жаль, что приходится. Вы слишком хрупки.

— О, я сильнее, чем кажусь. Я двужильная, право.

Это вульгарное слово вышло у нее так мило, что каноник закинул голову и рассмеялся.

— Если б я имел власть над вами, я не позволил бы вам проделывать с собой такие эксперименты, — полушутя, полусерьезно молвил он.

— Вы и так для меня большой авторитет. Мне и в голову не пришло бы ослушаться вас.

Он нагнулся вперед, упираясь руками в эстраду позади и впился взором в ее лицо.

— Вы такого высокого мнения обо мне? — спросил он, понизив голос.

— Ну, разумеется, очень высокого, — невинно ответила Ивонна. — Разве вы не знаете?

Ответ был уже готов сорваться с его уст, но в это мгновение он случайно оглянулся и поймал насмешливый взгляд м-с Уинстэнлей. Его словно обдали холодным душем. Он провел рукой по своим уже седеющим бакенбардам и выпрямил стан.

— Надо идти, а то епископ ждет, — сказал он.

— А меня м-с Уинстэнлей.

Они присоединились к группе; Ивонна, как ребенок, радовалась поздравлениям и похвалам. Несколько минут спустя они расстались, и каноник повез домой епископа, на которого он взирал, сидя с ним рядом в кабриолете, с чувствами, вовсе не подобающими канонику.

Поздно вечером в этот день Ванделер зашел выкурить папиросу к мисс Вайкери, остановившейся в отеле. В качестве друзей Ивонны они были приглашены обедать к м-с Уинстэнлей. Ванделер был очарован ее любезностью и пел ей хвалы, преувеличивая, как истый кельт.

— А мне она не очень-то нравится, — молвила Джеральдина. — Что-то она не внушает мне доверия. Мне все кажется, что она свою улыбку снимает на ночь и кладет на ночной столик.

— Женщина о женщине никогда не скажет доброго слова.

— Ах, скажите! Вы, конечно, думаете, что она очень любит Ивонну?

— Ну, конечно. Я уверен, что она в эту самую минуту думает о том, какая она прелестная.

— В эту самую минуту она готова отравить Ивонну!

— Что вы такое говорите?! — Ванделер от изумления даже выронил спичку, которой собирался зажечь папироску. — Только женщина способна выдумать такие гадости. И зачем это ей нужно?

— Только мужчина способен дать усыпить вкусным обедом свой ум и свою наблюдательность. Но меня не проведешь. У меня глаза на месте. И рассуждаю я логично. Не смейте говорить, что у меня нет логики. Вы подумайте: до сих пор м-с Уинстэнлей, по-видимому, была первой дамой в этом захолустном городишке. А сейчас, кто первая?

— Конечно, вы, Джеральдина, оперная певица из Лондона.

Она не удостоила заметить его желание польстить.

— Не я, а Ивонна. Я уверена, что нынче вечером весь Фульминстер говорит о ней. А м-с Уинстэнлей завидует и мучается. Боже мой, как мужчины глупы! Да ведь весь этот праздник затеян с целью выдвинуть Ивонну. Это апофеоз Ивонны.

— Я бы сказал: канонизация Ивонны, — колко поправил Ванделер.

Выражение лица мисс Вайкери смягчилось.

— В конце концов, вы не так глупы, Ван.

— Я не в первый раз это слышу. Что ж, для нашей деточки это блестящая партия.

— Ну, что за вздор! Как вы злите меня.

— Почему же вздор? Это бросается в глаза.

— Ивонна способна отдать себя любому, кто начнет хныкать и молить об этом, и потом скажет мне: «Милочка, ему так хотелось этого». Но я не знаю мужчины, который бы стоил этого.

— В этом я согласен с вами, — молвил Ванделер.

Тем временем Ивонна укладывалась в постель, вовсе и не думая о том, что вызвало такое негодование ее подруги. Воспоминание о ее артистическом успехе и о щедрых похвалах каноника услаждало ее сон, но, если был мужчина, о котором она думала с нежностью, это был несчастный друг ее девичьих лет, который в это время, в темную осеннюю ночь, плыл по волнам в страну своего добровольного изгнания.

 

IX

ПРОШЛОЕ, НАСТОЯЩЕЕ И БУДУЩЕЕ

Если гений есть безумие, чувствительность — признак вырождения, а чрезмерная впечатлительность — невроз; если детерминизирующее начало образования характера — наследственность, сравнительная психология позволяет нам объяснить многое. На этом основании не трудно доказать, что одна и та же фамильная черта — наклонность к неврозу — привела Стефена Чайзли в тюрьму, а его кузена-каноника — к ногам Ивонны. И хотя такого рода предпосылки могут быть ошибочными, выводы из них, однако, довольно правдоподобны. В обоих кузенах была сильная артистическая жила — чутье к красоте и стремление к ней. Эта болезненная чувствительность, говоря книжным языком, заставила Стефена переступить границы нравственности. И она же порою брала верх над врожденной суровостью и сдержанностью каноника Чайзли. В одном случае она была проклятием, в другом — благословением.

Тори в политике, человек касты, гордый своим аристократическим происхождением, строгий поборник англиканской церкви и условной морали, в делах руководствовавшийся холодным рассудком, каноник не обладал в избытке теми качествами, которые делают человека симпатичным. Одно лишь эстетическое чувство, глубоко сидевшее в его душе, было пороком, искупившим строгость его добродетели. В этом было его спасение, залог его счастья, звено симпатии, сближавшее его с его ближними.

К Ивонне его прежде всего привлекла красота ее голоса, который он оценил уже давно, и затем красота ее лица. Но только когда он проникся убеждением и в красоте ее души, которую он идеализировал, сам того не замечая, создавая прекрасный образ из впечатлений голоса, лица, отдельных мелких фраз и поступков, — тогда только он осознал в себе более глубокое чувство к ней.

Вначале ему просто казалось, что он старается проникнуть в душу этой грезовской головки, прочесть, что кроется в ее невинном взоре, и любуется ею с восторгом поэта. Но тут сказалась серьезность его натуры, потребовавшая восстановления душевного равновесия. Он понял, что его чувство к Ивонне зовется любовью, и, как честный человек, не раз уже думал о том, что не худо бы ему жениться.

Брак в его глазах был состоянием, достойным всякого уважения, вполне подобающим его сану и влекущим за собой перспективы родительской ответственности, которую человек его закала берет на себя охотно. Свою будущую жену он представлял себе женщиной образованной, сдержанной, высоких принципов, такой, которая сумела бы и украсить его дом, и содействовать ему в добром влиянии на прихожан, и рожать ему достойных отпрысков.

Теперь ему пришлось приспособлять свой идеал к Ивонне. Правда, тут было преимущество, о каком он и не мечтал, — очаровательное личико, которое засветит, как солнце, в его холодном доме. Но все же реальная женщина мало походила на идеальную, и это огорчало каноника. В общественном, в нравственном смысле, как будущая мать, достойна ли была Ивонна занять высокое положение его жены? Он много месяцев раздумывал об этом. Говорят: кто скоро женится, потом раскается; он не спешил жениться — неужели же и ему придется раскаяться?

И все же его любовь к Ивонне переплеталась со всеми планами устройства праздника в Фульминстере. Пусть Ивонна приедет в Фульминстер, пусть м-с Уинстэнлей возьмет ее под крылышко и введет в общество — она, наверное, очарует всех своим голосом, и тогда он будет иметь возможность судить о ней в его собственной среде. Это была сложная смесь страсти и расчета.

И Ивонна невинно и смиренно прошла горнило испытания. Возвращаясь домой с концерта после «Илии», каноник Чайзли не сомневался более. Прежде чем она уедет из Фульминстера, он сделает ей предложение. Характерно для него, что он почти не думал о возможности отказа.

Праздник миновал. Мисс Вайкери с Ванделером на другой же день вернулись в Лондон; Ивонна все утро просидела без дела у камина. Она пересмотрела все книги на полках, выбирая себе роман, и выбрала «Коринну», потому что это была французская книга. Но Ивонна была дочерью своего века, а дети века не ценят м-м де Сталь. Можно представить себе милую старушку в буклях и чепчике, любовно вздыхающую над «Коринной», вспоминая свое отрочество, пальцы в чернилах и клятвы в вечной дружбе, но… но, во всяком случае, не Ивонну. Ей нравился Жип. Последний еще нечитанный томик его лежал у нее в чемодане, наверху, но ей лень было сходить за ним. И потом, имя автора, чего доброго, могло бы шокировать м-с Уинстэнлей, которая за письменным столом у окна разбиралась в своей обширной корреспонденции.

— Кто их знает! У них такие странные предрассудки, — думала Ивонна.

Она уронила скучную «Коринну» на пол и стала глядеть в огонь. Несмотря на ее страх перед м-с Уинстэнлей, ей жаль было уезжать из Фульминстера. Эти дни жизнь ее шла так гладко и приятно; все так старались угодить ей. Связки несколько устали от всех этих репетиций. Хорошо бы отдохнуть подольше и не петь. Но в понедельник она была приглашена петь в концерте в Кристаль-Паласе, а во вторник придется уже возобновить уроки; а на дворе осень; в Лондоне дожди и туманы. Как славно было бы полентяйничать, не думать о зарабатывании денег и петь только тогда, когда захочется!

Она повернула голову и мельком уловила выражение лица своей хозяйки. Утренний свет, падавший прямо на это лицо, безжалостно подчеркивал мелкую сеть морщин под глазами, ввалившийся рот и грубость кожи. Ивонна поразилась, какая м-с Уинстэнлей старая и увядшая, — она писала своей сестре о глупости, которую намерен сделать Эверард, и это не могло придать особой мягкости выражению ее лица, — и невольно спросила себя: как бы она, Ивонна, чувствовала себя, если б у нее был такой вид? И содрогнулась. Да, пройдут годы, оставят свой след на лице и в душе, и она состарится и потеряет голос. Думать об этом было ужасно.

Когда Ивонна начинала хандрить, она все рисовала себе в мрачном свете, вызывая всевозможные пугала. Что она будет делать на старости лет? Джеральдина все время проповедовала экономию, но она ничего еще не отложила. Если завтра она потеряет голос, она не будет знать, чем жить.

Она грустно смотрела на огонь; лоб ее собрался весь в мелкие морщинки; ее положение представлялось ей очень жалостным и печальным. Но как раз в этот момент Брюс, пес м-с Уинстэнлей, поднялся с коврика у камина, подошел к Ивонне и положил свою голову к ней на колени, глядя ей в лицо большими печальными глазами. Ивонна вдруг расхохоталась, изумив и Брюса и его хозяйку, схватила собаку за шелковистые уши, поцеловала его в кончик носа и начала весело подтрунивать над ее меланхолией. Мрак рассеялся, и над Ивонной снова засияло солнце.

Вошел лакей.

— Каноник Чайзли желал бы на минуту повидать мадам Латур.

— Где каноник? — осведомилась м-с Уинстэнлей.

— В гостиной, мадам.

Ивонна быстро встала и подошла к своей хозяйке, которая поспешила прикрыть листом промокательной бумаги недописанное письмо.

— Сойти мне вниз?

— Конечно.

Ивонна сказала лакею, что она сейчас придет, и он ушел, а она поправила волосы перед зеркалом, украшавшим камин.

— Интересно знать, принес ли он мне обещанные старые провансальские песни.

— Будем надеяться, что принес, — сухо выговорила м-с Уинстэнлей.

— Ну, все равно: не это, так другое — у него всегда для меня есть что-нибудь приятное, — весело и беспечно молвила Ивонна.

Каноник ждал ее у камина, заложив руки за спину. На столике рядом лежали его шляпа и перчатки. Ивонна быстро подошла к нему с искренней радостью на лице. Он серьезно поздоровался с нею и задержал ее руку в своих.

— Мне надо поговорить с вами серьезно.

— Я в чем-нибудь провинилась? — спросила молодая женщина, поднимая на него глаза.

— А вот увидим, — усмехнулся он. — Присядемте.

Не выпуская ее руки, он усадил ее на диванчик, стоявший у камина, и сам сел рядом…

— Дело идет о вас, Ивонна, — можно мне звать вас Ивонной? — и обо мне. Ведь вы знаете, что я вам друг.

— И очень дорогой друг, каноник. Другого такого у меня нет. Если вы и побраните меня, я не обижусь.

Она смотрела на него так невинно, так доверчиво, что он умилился душой. Поистине, это жена, ниспосланная ему самим небом.

— Я пошутил, Ивонна. И разве я могу бранить вас, дорогая? Наоборот, я пришел к вам как проситель. Я люблю вас и мое заветное желание — видеть вас своей женой.

Солнечный свет погас в глазах Ивонны, сердце ее перестало биться; растерянно, недоумевающе она уставилась на каноника.

— Вы хотите, чтобы я…

— Ну, да. Разве это так странно?

— Вы, конечно, опять шутите… Я не понимаю… Она отняла у него свою руку и выпрямилась, крутя в руках свой носовой платок и трепеща всем телом. Это было так неожиданно. Она не верила своим ушам. До сих пор она даже не смотрела на него, как на мужчину. Правда, Джеральдина поддразнивала ее каноником, но она ни минуты не придавала этому значения. Выйти замуж за каноника Чайзли — это казалось ей невозможным, нелепым.

А, между тем, он просил, умолял. Она была подавлена тяжкой ответственностью, вдруг свалившейся на нее. Их разделяла в духовном смысле такая пропасть, и вот он спустился до нее и хочет вознести ее с собой на высоту. От одной мысли об этом у нее захватывало дух и голова кружилась.

— Я не тороплю вас с ответом, — услыхала она его голос. — Завтра, через неделю, через месяц, когда хотите. Подумайте. Я могу предложить вам честное имя, известный комфорт, свободу от всяких материальных забот, — благодаря Бога, средства мои позволяют мне это, — приличное положение в обществе и глубоко искреннюю привязанность. Я не требую ответа сейчас; хотите, я подожду неделю, месяц.

— Месяц не составит разницы. Мне и через месяц это будет казаться таким же странным, как теперь, — пролепетала Ивонна. И запнулась, захваченная вихрем своих мыслей. «Может быть, это жертва с его стороны: он так добр; он хочет обеспечить ее будущее…»

— Я не могу принять этого от вас, — прибавила она, по-видимому, без всякой связи с предыдущим.

— Но ведь я прошу об этом не для вас, а для себя, Ивонна. Вы мне нужны для того, чтобы внести радость в мой дом и в мою жизнь. Если вам некуда девать свою жизнь, Ивонна, отдайте ее мне ради моего счастья. Я уже много месяцев думал об этом, с волнением и тревогой. Я не из тех людей, которые легко относятся к любви и браку. Если я говорю: вы мне нужны, это значит, что я без вас жить не могу. Ведь вы же верите мне?

— Конечно, больше, чем кому бы то ни было…

Она молчала. Он обнял ее рукой за плечи и привлек к себе.

— Вы должны быть моей женой, Ивонна. Почему бы вам не сказать «да» теперь же?

Она была не в силах противиться крепкой воле и авторитету этого человека. Чего ради ему захотелось жениться на ней, этого она не могла постичь, но его просьба звучала приказом.

— Если я так нужна вам, я… я сделаю, как вы хотите, — прошептала она упавшим вздрагивающим голосом.

— Вы будете счастливы, дитя мое, — успокоил он ее. — Вам нечего бояться, я позабочусь о том, чтобы вокруг вас всегда светило солнце.

Он еще ближе привлек ее к себе и поцеловал в лоб, потом тихонько отпустил.

— Значит, вы даете мне слово?

— Да.

— Теперь посмотрите мне в глаза и скажите: «Эверард, я хочу, чтобы вы были моим мужем».

В его тоне была и влюбленность и самонадеянность счастливого влюбленного. Это немножко оживило Ивонну. Она как-то странно засмеялась, не то весело, не то горестно.

— О! Я не могу, не смею, это так непочтительно!

— Попробуйте. Ну, скажите: «Эверард».

Но Ивонна качала головкой.

— Я уж лучше попробую, когда буду совсем одна, попрактикуюсь.

Каноник засмеялся. Он был в эту минуту всем доволен. Ее скромность и невинность восхищали его. Хоть она и была замужем, в ней сохранился весь аромат девичества. Какое наслаждение обладать такой женщиной.

— Вы счастливы? — спрашивал он, беря ее маленькую смуглую ручку, лежавшую поверх другой на ее коленях.

— Я слишком испугана, чтобы чувствовать себя счастливой… пока, — мягко ответила она, робко поднимая на него глаза. — Я как-то не совсем понимаю… Полчаса тому назад я была бедной певичкой, а теперь…

— А теперь вы моя невеста и будущая жена.

— Вот этого-то я и не могу осмыслить. Все как будто перевернулось вверх дном. Нет, вы, правда, хотите этого, каноник Чайзли, правда? Вы так добры и умны: вы не позволили бы мне сделать что-нибудь такое, чего не надо делать.

— Доверьтесь мне вполне, Ивонна, и все будет хорошо.

Она встала и просто, но с достоинством протянула ему руку.

— Теперь я пойду к себе, мне надо подумать. Вы позволите? В другой раз я буду с вами сколько вы захотите.

Каноник проводил ее до двери, поцеловал ей руку, по-старинному, низко склонившись над нею, и с поклоном простился с нею, потом позвонил лакею и велел ему попросить в гостиную м-с Уинстэнлей. Он не любил откладывать серьезных дел в долгий ящик.

Из последующей беседы каноник вышел победителем. Сатирические замечания своей кузины он парировал под видом участия к ней не менее иронически. Если бы она не так открыто показала ему свое враждебное отношение к этому браку, он, быть может, пожалел бы ее за утрату престижа в качестве хозяйки ректората. Но теперь он находил, что она своими капризами утратила право на его сочувствие. К тому же, он твердо решил, что трое в доме верховодить у него не будут.

— Надеюсь, она сумеет расширить сферу вашей полезной деятельности, Эверард, как подобает доброй жене, — говорила м-с Уинстэнлей. — Она так неопытна в этих вещах. Не будьте к ней слишком строги.

— Я строг только к тем, кто не признает моего авторитета. Но тогда это долг, а не строгость. Разве вы когда-нибудь находили меня суровым учителем долга, Эммелина?

— Надеюсь, вы не станете сравнивать нас?

— Конечно, нет. Я не могу сравнивать мою жену ни с какой другой женщиной. Это было бы во всех отношениях несправедливо.

— Ну, что ж, — молвила она на прощанье. — Надеюсь, вы будете счастливы.

— Милая Эммелина, я смиренно сознаю, что все эти годы вы, главным образом, заботились о моем счастье.

От м-с Уинстэнлей он поехал прямо к леди Сэнтайр, где его от души поздравили и угостили завтраком. Уехал он оттуда в полной уверенности, что к вечеру весь город будет знать об его помолвке. Это было совершенно все равно, что огласить ее с церковной кафедры. И, действительно, к вечеру весь Фульминстер говорил об этом, хотя нельзя сказать, чтобы это было для него неожиданностью: об ухаживании каноника за м-м Латур и раньше говорил весь город.

Некоторые были не особенно довольны. В местных аристократических семьях было достаточно незамужних девиц, а каноник считался выгодным женихом. Одна из обиженных мамаш объявила, что все Чайзли эксцентричны — пример тому несчастный Стефен.

— Дорогая моя, — укоризненно возразила ее собеседница, только что выдавшая дочку за богатейшего фульминстерского фабриканта, — вы так говорите, как будто каноник сбежал с какою-нибудь балериной.

Но большинство прощало ему его увлечение. Это была гениальная мысль — показать Ивонну впервые с концертной эстрады, дав ей возможность очаровать и строгих критиков.

Для самой Ивонны последующие дни пронеслись каким-то ураганом. К ней приезжали с визитом целыми семьями; мамаши поздравляли ее; «Фульминстерская Газета» прислала репортера интервьюировать ее; Сэнтайры превратили небольшой интимный обед, на который она еще раньше была приглашена, в торжественный банкет в честь жениха и невесты; каноник все время был возле нее, внимательный, любезный, полный достоинства и авторитетности; роль свою он исполнял в совершенстве. Все ухаживали за ней, все ей льстили, и это ей нравилось.

Теперь ей еще больше бросалось в глаза, с каким почтением все относились к канонику, и это пробуждало в ней робкую гордость. И все же, все это казалось ей причудливым сном, от которого она проснется в своей крохотной квартирке на Мэриль-бон-Род. Ей страшно было вернуться домой. Если это сон, ей будет жалко этого сна, снявшего с ее плеч бремя забот, страха потерять голос, бедности, старости и зимы, которая так пугает стрекозу. Если это не сон, в привычной милой обстановке ей, пожалуй, станет жалко жизни, которую придется бросить — беспечной жизни артистки, со всеми ее надеждами и печалями, непоследовательностью и свободой. Ей и теперь случалось иной раз всплакнуть при мысли о том, что надо будет изменить свой образ жизни. А там и подавно. До сих пор она знала о себе, что она — певица Ивонна Латур. А там ей, наверное, покажется, что ее подменили. Это будет все равно, что смотреть на себя в зеркало и видеть чужое лицо. Ужасно грустно!

В воскресенье ее ждал ряд сюрпризов. Она сохранила веру детских лет в прекрасный рай и страшный ад, в Христа и ангелов, — относительно девы Марии у нее не было полной уверенности, — и еще в молитву Господню, которую она каждый день читала на ночь, и в то, что ходить в церковь хорошо и полезно. Но религия не сковывала ее души, и она жила свободной, как птица. Зато внешние формы религии сильно действовали на нее — церковная музыка, торжественные паузы, ризы священников, цветные стекла, даже слова. Говоря во время молитвы: «Боже, милостив буди ко мне, грешной», — она вся проникалась торжественным настроением, а слова «Господь Саваоф» — всегда немножко пугали ее своим мистическим смыслом.

Вообще символы нагоняли на нее трепет и благоговение. Даже клирошан, когда они надевали свои белые пелеринки, она выделяла из среды остальных мальчиков и смотрела на них, как на существа высшей породы. И уж, конечно, священник в рясе и эпитрахили представлялся ее детскому воображению овеянным благоуханием святости.

В интересах истины надо заметить, что Ивонна никогда особенно усердно не посещала церкви, и эти благоговейные настроения не могли быть ослаблены привычкой. Тем не менее, когда каноник в это воскресенье стал у аналоя, и его звучный, красивый голос разнесся по аббатству, Ивонне вдруг стало жутко. Накануне вечером он был так нежен с ней, так весело шутил, что казался почти равным ей. А теперь он отошел так далеко от нее, что пропасть между ним, священником, служившим обедню, и ею, бедной, маленькой, незначительной — Ивонной, казалась непроходимой. Когда же он взошел на кафедру и начал проповедь, ей стало еще более жутко. Она не могла представить себе, что это — ее жених.

Он проповедовал на текст из истории Никодима. «Если человек, не родится вновь…» Ей вдруг показалось, что это относится именно к ней, и, перестав следить за речью каноника, она прочла сама себе маленькую проповедь. Она должна родиться снова. Ивонна-певица должна умереть, а вместо нее должна появиться новая возрожденная Ивонна, хозяйка ректората, м-с Эверард Чайзли. Как раз в этот момент она поймала фразу из проповеди — о душевных муках, сопутствующих смерти старого Адама — и подумала: «Может быть, и ей придется пройти сквозь очистительный огонь. Совсем как феникс…» Но тотчас же строго пожурила себя: «Ну можно ли смешивать феникса с Никодимом — это даже грешно». И, напрягая внимание, заставила себя следить за проповедью.

После завтрака каноник повез ее в ректорат — огромное здание елизаветинских времен с пристройками, выведенными в девятнадцатом веке. Она послушно ходила за ним из комнаты в комнату, дивясь красоте своего будущего жилища. Каноник тратил много денег на свои коллекции, нередко переплачивая, как говорили критики, и дом его был настоящим музеем. В каждой комнате, на каждой площадке лестницы бросались в глаза картины, статуи, резьба по дереву, редкая мебель. Вначале, еще подавленная величием его сана, молодая женщина была тиха и молчалива, но постепенно новые впечатления изгладили первое.

Каноник говорил так, как будто все эти вещи уже принадлежали ей, им обоим.

— А вот это ваш будуар, — сказал он, вводя ее в милую комнату с видом на аббатство и окнами, выходившими на зеленую лужайку. Как вы думаете, хорошо вам будет жить здесь?

— Как же не хорошо! — благодарно улыбнулась она. — Не только потому, что вы отдали мне лучшую комнату в целом доме, но и потому, что вы, вообще, так добры ко мне.

— Разве можно не быть добрым к вам, дитя мое? — сказал каноник.

Он говорил искренно. Ивонна была пристыжена и в то же время ободрилась. Она робко заглянула ему в глаза. Он казался таким добрым, таким правдивым, таким снисходительным и в то же время таким достойным уважения и всякого почета, что все струны ее женского сердца были затронуты. В этой комнате, которая будет принадлежать ей, впервые будущее для нее слилось с настоящим. Она застенчиво вложила руку в его руку.

— Я никогда не пойму, зачем я могла понадобиться вам, — выговорила она тихо, — но я молю Бога, чтоб он помог мне быть к вам доброй, любящей и послушной женой.

— Аминь, дорогая, — сказал каноник, целуя ее.

 

X

ДОБРЫЕ СОВЕТЫ

Таким образом, Ивонна вышла замуж и в течение шести месяцев была счастлива вполне. Она принимала у себя весь Фульминстер и графство, а Фульминстер и графство принимали ее. Муж баловал ее и не возлагал на ее плечи никакой серьезной ответственности. Она сумела покорить сердце и экономки, м-с Диркс, и садовника Иордана, и кучера Флетчера, каждый из которых в своей сфере влияния пользовался неограниченной властью, и благодаря этому выбирала кушанья для обеда, наполняла дом цветами и каталась, когда ей вздумается.

Живой и быстрый ум ее скоро разобрался во всех домашних делах, и на практике она сама заведовала хозяйством, чем каноник немало гордился. Свои общественные обязанности она выполняла с тактом, вытекавшим из ее врожденной искренности и простоты. М-с Уинстэнлей уехала с первого же званого обеда, задыхаясь от злости. Она ждала провала, была уверена, что Ивонна не сумеет ни занять, ни угостить гостей — и вместо этого должна была присутствовать при триумфе юной хозяйки.

Ни единого облачка не было на ее горизонте со дня венчания, после которого молодые провели волшебный месяц в Италии, под лазурными небесами, среди лазурных озер, мраморных дворцов и дивных картин. После этого так интересно было вернуться домой и вступить во владение своим хозяйством, так занимательно было видеть у себя в гостиной все новые и новые лица, ездить отдавать визиты и бывать на обедах и раутах, устраиваемых в честь новобрачных.

Новые обязанности интересовали Ивонну. Она занималась с детьми в воскресной школе, обучая их богословию, которое и не снилось преподобным отцам. Пела в местных благотворительных концертах. Одевалась в красивые платья, чтобы нравиться мужу. Она изучила все его вкусы — от пищи до музыки — и радовалась, когда могла угодить ему.

С чисто женской гибкостью она старалась приспособится к нему во всем. Его лицо стало для нее книгой, которую она любила читать, когда они встречались после недолгой разлуки; и смотря по тому, что она прочитывала в ней, сама она становилась скромной, или веселой, или деловитой.

В свободное время она пела для самой себя, читала французские романы, в огромном количестве выписываемые из Лондона, или проводила время с Софией Вильмингтон и ее братом, которые скоро стали ее первыми друзьями и руководителями в Фульминстере. Нередко она сидела, ничего не делая и предаваясь мечтательному созерцанию своего счастья.

В такие минуты она невольно сравнивала второе свое замужество с первым и первого мужа со вторым. В памяти оживали сцены семейной жизни, полузабытые за годы вдовства, и контраст так волновал ее, что ей трудно было даже сдерживать свое волнение и хотелось открыться мужу. Но она не смела. Любовь, может быть, и сломала бы преграды между ними, но не то почтительное, благородное чувство, которое она питала к канонику. К тому же, помимо одного маленького разговора у матери Стефена во время ее болезни, между ними никогда не было и речи об Амедее Базуже. Как истый мужчина, каноник предпочитал вовсе не думать о том, что у него был предшественник. Но женщине приятно было вспоминать и сравнивать, так как это делало ее теперешнее счастье еще более ценным для нее.

Таким образом, первые шесть месяцев замужней жизни Ивонны прошли безмятежно, и она сама смеялась над прежними своими страхами, что она не сумеет приспособиться к своему новому положению.

Но однажды, это было под вечер, в начале июня, когда супруги отдыхали в тени старого аббатства, покрывшего своею тенью почти всю лужайку, каноник положил на траву газету, которую он читал, не торопясь свернул и спрятал в карман свое золотое пенсне, посмотрел на жену и молвил:

— Ивонна!

Она захлопнула французский роман, который читала и мгновенно приготовилась слушать его с полным вниманием, как подобает доброй жене.

— Мне надо кое-что сказать тебе, — серьезно начал он, — может быть, и неприятное для тебя — о некоторых возможных мелких переменах в нашей жизни.

— Переменах? — недоумевая повторила Ивонна.

— Да. Я давно уже хочу поговорить с тобой. Я думаю, милая, что тебе следовало бы быть немного серьезнее и больше помогать мне, чем ты это делала до сих пор. Ты понимаешь меня?

Если бы тихий ректорский садик неожиданно превратился в пустыню Сахару, а золотистый шиповник, под которым она сидела, — в огненный столб, Ивонна не больше изумилась бы и растерялась. Она почувствовала острую боль, словно от укола, и слезы выступили у нее на глазах.

— Нет. Совсем не понимаю — в чем дело?

— Я не хочу быть с тобою строгим, Ивонна. Я начал этот разговор только потому, что так велит мне долг. И я уверен, что раз сказать, это будет достаточно.

— Но в чем же дело? — жалобно допытывалась она. — Чем я прогневала тебя?

Он скрестил ноги, и спокойным, не дрогнувшим голосом по пальцам начал перечислять ее проступки. Она недостаточно живо сознает ответственность, которую возлагает на нее ее положение. На супруге ректора лежит много обязанностей относительно прихода, которых она до сих пор не исполняла. Она даже не старается пополнить свое знакомство с религиозной доктриной и церковными делами.

— Я не преувеличиваю, Ивонна. Разве ты не сказала давеча детям в воскресной школе, что при распятии Спасителя присутствовал св. Иоанн Креститель? Ведь это было?

Он улыбался, как бы желая смягчить суровость укора, но лицо Ивонны выражало трагическое отчаяние, и по щекам ее катились слезы.

Каноник встал и пошел к ней с раскрытыми объятиями. Она машинально позволила обнять себя.

— Лучше объясниться начистоту, Ивонна, — ласково молвил он. — И я знаю, ты не забудешь моих слов. Не обижайся, моя маленькая женка!

Но она была обижена — глубоко обижена.

— Я не знала, что ты недоволен мной, — выговорила она дрожащими губами. — Мне казалось, что я добросовестно прилагаю все старания, чтобы сделать тебя счастливым.

— И достигла этого, дитя мое. Я очень счастлив.

— О, нет, очевидно, нет. Я попробую делать так, как ты хочешь, Эверард. Но я ведь говорила тебе, что я не гожусь для тебя, я ничего, ничего не умею — только петь немножко умею. Но я постараюсь, Эверард. Прости меня.

— Конечно, конечно, родная. — Он великодушно потрепал ее по плечу и запечатлел поцелуй на ее лбу. — Ну, вот так. Будет же плакать. Мне самому страшно больно говорить это тебе. Но если бы исполнение долга всегда было приятно, мир был бы полон добродетельных людей. Вытри же глазки и улыбнись, Ивонна. И пойдем в комнаты, мне хотелось бы поиграть немного на скрипке до обеда, — поаккомпанируй мне.

Он взял ее под руку и повел в дом, болтая о пустяках, чтоб доказать ей, что он простил и забыл. Ивонна по натуре не была ни злопамятной, ни мстительной. Стараясь войти в его настроение, она нежно благодарила его за несколько преувеличенную любезность, когда он предупредительно раскрыл рояль, нашел ей ноты, придвинул табурет; но когда она начала играть, глаза ее заволоклись слезами и ноты расплылись.

— Мы немножко разошлись, — сказал каноник, стоя позади нее, со скрипкой у подбородка. — Вернемся на четыре такта раньше.

Ивонна добросовестно закусывала губы, чтоб удержать слезы и не сбиться снова в аккомпанементе. Но кончилось все же тем, что крупная капля упала на клавиши, а сама Ивонна упала головой на нотную тетрадь и зарыдала.

Каноник поспешно положил скрипку и нагнулся к ней:

— Голубка моя! Ну, полно же. Ведь все прошло. Не мучь себя. Я не хотел ведь огорчить тебя. А боюсь, что огорчил. Это я не гожусь в мужья моей нежной, впечатлительной детке.

Он сел с ней рядом на широкую скамейку и дал ей выплакаться у него на плече. В душе у него было неприятное чувство, что он был груб с ней. Надо быть жестоким, как Мефистофель, чтоб не испытать этого чувства в первый раз, когда вы заставите плакать женщину. Во второй и третий раз слезы ее уже не так вас трогают, а затем вы только раздражаетесь на ее неблагоразумие. Умная женщина старается извлечь все возможное из первых своих слез после замужества. Но Ивонна не была умной женщиной. Она скоро заставила себя успокоиться и перестала плакать, а затем устыдилась сама себя, смиренно поспешила изгладить следы своих слез при помощи воды с одеколоном и, видя, что канонику хочется, чтоб она стала прежней, веселой и беспечной, по крайней мере, на этот вечер, приложила все старания, чтоб угодить ему.

С этого дня жизнь их пошла не то чтобы несчастливо, но в ней уж не было прежней радостной беспечности. Иллюзии Ивонны были подорваны. Она уж не могла быть, как прежде, непосредственной в своих поступках. Она все время задавала себе маленькие задачи и не могла быть уверена, что хорошо выполнила их, пока каноник не выскажет своего мнения.

Она напрягала все усилия, чтоб выполнять его желание. Иногда это удавалось ей. Иногда совсем не удавалось, как, например, попытка организации прихода. Тут на дороге у нее стала м-с Уинстэнлей, отнюдь не желавшая уступать своего. Вмешался сам каноник, но его кузина была тверда, и в конце концов ему пришлось уступить.

Обход прихожан тоже давался ей с трудом. Войди она к рабочим прежней Ивонной, с ее очаровательной беспечностью, она сразу покорила бы их сердца. Но мучительно сознавая ответственность своего положения, она считала долгом отбросить от себя легкомыслие, облечься в серьезность и достоинство, подобающие супруге ректора.

Богословские книги она читала с усердием, которое могло сравниться лишь с ее неспособностью понять и оценить их. До конца дней своих Ивонне не суждено было постичь, какая разница между господствующей церковью и диссидентами, помимо того, что у одних служба красивая, а у других унылая. Но все же она так старалась, что каноник сжалился над нею, и однажды самолично привез ей из Лондона последний томик Жипа. И архиепископ обрадовался бы, увидев, как радостно заблестели глазки Ивонны.

Прошло еще полгода, и молодая женщина начала уставать от этого вечного старания усовершенствовать себя. Врожденная строгость и требовательность каноника проявлялись в сотне мелочей. Нередко он читал жене нотации, а похвалы его добиться было трудно. С милостивого разрешения каноника, она, наконец, вызвала к себе Джеральдину. Та уже гостила у нее весной, но то было в дни ее счастья.

Джеральдина приехала и, как всегда проницательная, быстро поняла положение. Ивонна была слишком честна, чтоб жаловаться ей на мужа.

— Ну, теперь расскажите мне все по порядку, — решительно потребовала она. Это было в первый вечер после ее приезда. Они только что отобедали, и каноник пошел вниз, в свою библиотеку.

— Что — все, Дина?

— Ну ладно, не притворяйтесь, что не знаете. Когда я последний раз была здесь, вы щебетали, как птичка, а теперь рта не раскрываете.

— Я думаю, что мне не мешало бы на время переменить обстановку. Я стала слишком респектабельной. Видите ли, вначале все мне было ново, а теперь я привыкла. Мне кажется, если бы я могла с месяц побегать по Лондону одна и почаще петь в концертах, это было бы мне очень полезно. И вы не поверите, Дина, с каким наслаждением я услыхала бы из уст мужчины: «А черт!» или что-нибудь в этом роде.

— Ну, я, положим, не мужчина, но я охотно исполню ваше желание. К черту, к черту, к черту! — все, что окружает вас. Ну, теперь вам полегчало?

— Как это забавно у вас выходит, Дина! — рассмеялась Ивонна. — Вот бы славно было, если б вы могли научить этому каноника!

— Если б моя воля, я научила бы вашего каноника многому. И прежде всего научила бы его понимать, какое сокровище ему досталось в руки, он, по-видимому, не вполне уяснил себе это.

— Дина, зачем вы так говорите? — сказала, видимо, шокированная, Ивонна. — Он чрезвычайно добр и снисходителен, право же, милая. Если я скучаю, это от того, что я гадкая и думаю о пустяках, например, о Ване и о комических куплетах. А знаете ли вы, что вы еще ни слова не сказали мне о Ване.

— Ах, не будем говорить о нем! Устала я возиться с ним. Он никогда не знает, что он будет делать завтра. Если б я не была такая дура, я давно бы порвала с ним окончательно.

— Но почему же не покончить с этим иначе?

— Спросите Вана. У него теперь уж есть кто-то другой — Эльзи Карнеджи.

— Бедная Дина!

— Совсем не бедная. Дина не из таких, чтоб сокрушаться о неверностях Вана. Я вполне довольна своим положением; лучшего мне и не надо. Просто я дура — только и всего. Раньше я бы этого не сказала вам, Ивонна. Это потому я каюсь перед вами, что вы стали такая оседлая и почтенная. Я прямо начинаю относиться к вам почтительно.

— Мне бы хотелось поговорить с Ваном серьезно, для его же блага.

— Ради Бога, не надо, детка, а то он опять влюбится в вас и на него обрушатся все проклятия церкви.

Ивонна хохотала. Разговор этот освежил ее. Бесцеремонная болтовня Дины, не стеснявшейся в выражениях, была так отрадна после изысканных речей фульминстерской аристократии. Они невольно отклонились от главной темы. Джеральдине столько надо было рассказать о том, что творится в музыкальном мире.

— О! Как бы я хотела хоть ненадолго вернуться туда! — вскричала бедная Ивонна. — Ведь петь в концертах как любительница совсем не то, что петь в качестве профессионалки.

— Я думаю, все-таки, что вам лучше остаться так, как есть, — серьезно возразила Дина, — несмотря на все. Что пользы досадовать на то, чего нельзя изменить?

— Разумеется, — вздохнула Ивонна. Помолчала немного и повернулась к Дине.

— Не думаю, чтоб вы годились для семейной жизни, Дина. Вы слишком независимы. В семейной жизни женщине приходится так много жертвовать, так много притворяться, — а вы этого совсем не умеете.

— Зачем же притворяться?

— Не знаю. Надо — во многом надо. Должно быть, такая уже наша женская доля. Мужчины такие странные: у них много бывает чувств и настроений, которых мы совсем не разделяем, а им хочется, чтоб мы разделяли их, и они обижаются и огорчаются, когда мы им признаемся искренно, что чувствуем иначе, ну, и приходится притворяться.

Мужественное лицо Дины выразило искреннее огорчение. Она нагнулась к Ивонне, сидевшей на низеньком пуфе рядом с нею, и горячо обняла ее.

— Ах, вы мой милый маленький философ! Как бы желала, чтоб вы полюбили всей душой — и вышли замуж за того, кого полюбите. Вот это счастье — и притворяться не пришлось бы. Я знала это счастье — давно уже. Оно длилось всего несколько месяцев, он умер раньше, чем мы успели огласить наш брак — никто и не знал. Только вы теперь будете знать, дорогая. Попробуйте, детка, полюбить вашего мужа — отдаться ему всей душой, со страстью. Это — единственное, что я могу вам посоветовать, милая. Тогда все ваши огорчения рассеются. Ах, голубчик мой, говорят, что для женщины злейшее несчастье и проклятие страстно полюбить. Неправда: это величайшее благословение для нее!

— Вы говорите, как мужчины, — шепотом возразила Ивонна, крепко сжимая руку подруги. — Я слыхала это от многих мужчин, — но я не знала, что это правда… Только, должно быть, такого благословения мне не суждено изведать.

 

XI

ЗАБЛУДШАЯ ОВЦА

Осень, постепенно становясь все суровее, перешла в зиму, а зима, смягчаясь, сменилась весной, и отношения между Ивонной и каноником как будто шли тем же путем, меняясь с каждой сменой года. Он изучил, что она может и что ей не по силам, и уже не задавал ей задач, которые были выше ее сил.

— Чего вы от нее хотите? Нельзя же запречь мотылька в телегу, — сказала ему однажды м-с Уинстэнлей, постепенно обретавшая былое влияние. Каноник зашел к ней посоветоваться о приходских делах, и разговор перешел на Ивонну. Это замечание заставило ее кузена прикусить губы. В последнее время у него вошло в привычку откровенничать и тотчас же раскаиваться в этом.

— Вы несправедливы к Ивонне.

— Сознаюсь, я была несправедлива к ней, но теперь, как видите, я ходатайствую за нее.

— Передо мной Ивонна не нуждается в заступниках, — сухо возразил каноник.

— Как знать, может быть, и нуждается.

— Что вы хотите сказать этим, Эммелина?

— Если вы не понимаете ее натуры, вы можете неправильно толковать ее поступки. Видите ли, Эверард, она молода и веселого характера — молодое к молодому и льнет. Уж я сумею с внешней стороны обставить все, как следует.

Она положила руку на его руку; голос ее звучал, как всегда, спокойно и авторитетно. В ее манере говорить было слишком много достоинства, чтобы она могла показаться навязчивой. Поистине, это была разумная, здравомыслящая женщина. Он принял к сведению ее слова, но как человек, привыкший смотреть на вещи широко, не оценил тонкого удовольствия, которое ей доставил этот разговор.

От кузины он поехал прямо домой, в ректорат, и застал в гостиной юного Ивэна Вильмингтона, прощающегося с Ивонной. Она улыбалась юноше такой солнечной улыбкой, и даже после того, как дверь захлопнулась за ним, улыбка еще продолжала играть на ее лице.

Сердце каноника сжалось ревностью. Это было нелепо, но такие приступы ревности он испытывал уже не в первый раз с тех пор, как отказался от надежды перевоспитать свою жену. По мере того, как Ивонна падала с пьедестала, все более и более расходясь с тем идеалом жены, который он себе составил, его чувства к ней становились все более человеческими. В ее душевной чистоте он не разочаровался и по-прежнему считал ее невинной, как голубица. Чистый голос ее для него был отзвуком еще более чистой души. И ревность, щемившая его сердце, не была вульгарной ревностью, но, тем не менее, это была ревность.

Он подошел к ней, взял в руки ее личико и приподнял его, чтобы заглянуть в ее глаза.

— Не улыбайся так ласково этому юноше. Ему это не полезно. Я хочу, чтобы все твои самые прелестные улыбки были для меня, моя любимая.

— Он все время смешил меня, — сказала Ивонна.

— А я не могу?

— Он — глупый мальчишка, а ты — достопочтенный каноник Чайзли.

— Да, в этом все дело, — вырвалось у него с невольной горечью.

Выражение лица ее мгновенно изменилось. Он хотел отойти; она поймала его за фалду сюртука.

— Эверард, да ты это серьезно? Я совсем этого не хотела. Мне это страшно больно. Ты, правда, хочешь, чтоб я пореже виделась с м-ром Вильмингтоном?

Он посмотрел ей в глаза и устыдился своей мелочности.

— Нет, дитя моя, я вовсе не хочу стеснять тебя, с твоими друзьями ты можешь видеться так часто, как тебе захочется.

На этот раз маленькое облачко рассеялось, но с этого дня ровное течение их жизни не раз нарушалось подобными вспышками. Один раз каноник рассердился.

— У тебя одна и та же улыбка для каждого мужчины, который говорит с тобой, Ивонна.

Она ответила кротко и логично.

— Это доказывает, что они все для меня одинаковы.

— В том числе и муж твой?

Она обиженно отвернулась.

— Ты не имеешь права говорить этого.

— А что же я имею право говорить?

— Что хочешь, кроме того, что я не стараюсь и не хочу всем сердцем и душой быть тебе доброй женой.

На этот раз он сказал:

— Прости меня.

Мало-помалу, по мере того, как он обособлялся от нее в серьезных делах, во всем остальном ее влияние на него росло. Чтобы добиться от нее улыбки, поцелуя, данного не только из чувства долга, он готов был выполнить любой ее каприз. Ивонна была слишком наблюдательна, чтобы не заметить этого. Нежность мужа трогала ее и вызывала легкую грусть. В день ее рождения он подарил ей пару прелестных пони и миниатюрную колясочку — целый выезд. И целую неделю потом жил воспоминанием о том восторге, который выразило ее личико, когда пони привели к воротам, — это был абсолютный сюрприз для Ивонны. И, однако, в этот же вечер она была задумчива и потом сказала ему, очень серьезно и торжественно, наморщив лобик:

— Я не знаю, такое ли уж я дитя, каким ты считаешь меня, Эверард. Мне бы хотелось, чтоб случилось что-нибудь такое, что показало бы тебе, что я женщина.

— Не говори так, дорогая, — ответил он, разглядывая на свет рюмку портвейна — он был специалист и знаток в портвейне — не накликай беды.

Не одна Ивонна замечала, что каноник с каждым днем все больше влюбляется в нее. М-с Уинстэнлей тоже видела это и огорчалась этим. Пони были так же неприятны ей, как апокалипсические звери. Она каталась с леди Сэнтайр в ее коляске, когда впервые увидела новый выезд Ивонны и ее самое, пустившую своих крохотных лошадок во весь опор по фульминстерскому шоссе. Молодая женщина весело кивнула им головкой, указав кнутом на пони.

— До чего каноник любит эту маленькую женщину! — с кислой усмешкой молвила леди Сэнтайр.

— И не говорите! — неудержимо вырвалось у м-с Уинстэнлей. — Будь он на несколько лет старше, я бы прямо сказала, что это старческое слабоумие. Скоро он совсем будет плясать под ее дудку.

Одного только Ивонна не могла добиться от каноника — снисхождения к Джойсу. Тут он был неумолим. Как ни старалась Ивонна смягчить его, вызвать в нем сострадание к заблудшей овце, даже в благодушном настроении, лишь только при нем упоминали имя его кузена, он становился тверже адаманта. Даже и до женитьбы на Ивонне он был недоволен тем, что она великодушно помогает Стефану. В тот день, когда они с Джойсом столкнулись на лестнице, он прочел ей нотацию, так строго, как только это позволяли светские приличия. А женившись, категорически запретил ей поддерживать сношения с человеком, который обесчестил его имя.

В конце концов и сама она оставила попытки примирить их; но все же жалость пересилила в ней послушание мужу, и она продолжала переписываться с Джойсом потихоньку от каноника: от времени до времени писала ему веселые письма, полные легкой болтовни, по адресу, полученному из Кейптауна, на всякий случай, в надежде, что они дойдут; но ответных писем получала очень мало, ибо нередко у Джойса не хватало духу писать о своей жизни.

Однажды вечером она читала его последнее письмо в восемь страниц. Оно было адресовано в Лондон по ее просьбе на имя мисс Вайкери и переслано Диною ей. Конверт лежал на большом столе посредине комнаты, но письмо она взяла с собой на большое кресло со множеством подушек — ее любимое местечко летом, так как отсюда видно было старое аббатство и в окно доносился запах сирени и левкоев с куртин внизу. Был тихий предвечерний час, когда она, в ожидании чая, обыкновенно читала или пела сама для себя или просто смотрела в окно ничего не делая. На душе у нее был покойно и тихо, но сердце ее было полно жалости к Джойсу.

А между тем, это было еще самое беспечное письмо из всех четырех, полученных от него. Первые были повестью о борьбе и несчетных лишениях, о бесцельных скитаниях из города в город в поисках сколько-нибудь сносного заработка, а не такого, при котором можно жить только впроголодь, в безнадежных попытках прокормиться в рудниках, где неопытные рабочие были совсем не в цене, о болезни, о постепенном таянии скудного запаса денег.

Между этим письмом и предыдущим был промежуток в несколько месяцев. Он и Нокс ушли с рудников, долго бродяжничали, то одни, то в обществе других таких же искателей приключений, и наконец, бросили якорь в стране Бехуана, где Джойс на последние несколько фунтов купил компаньонство в небольшой ферме. В сравнении с прежним это был рай. Тут они отдыхали. Но местность была нездоровая. Работа тяжелая. Нокс захворал и свалился, за доктором надо ехать за полтораста миль. Чтобы развлечь больного, он стал писать роман обо всех их приключениях за морем — пишет ночью, а днем читает Ноксу написанное. Пишет он на желтой оберточной бумаге, пачка которой осталась от прежнего хозяина фермы.

Он говорил о том, каким утешением были для него письма Ивонны. Как раз перед тем он получил их четыре сразу. И прочел их вслух Ноксу, который еще больше его одинок и совсем не имеет друзей.

Ивонна была тронута при мысли об этом бедняке, которому не от кого получить письма и который пытается отогреть душу письмами друга. Она отлично знала его по письмам Джойса и полюбила за чудачества и доброту к Стефану, которая сквозила во всех рассказах последнего.

— Я напишу ему отдельно — пусть и у него будет письмо, — громко выговорила Ивонна и поднялась, чтобы привести в исполнение задуманное.

Но пока она переносила чернильницу и письменные принадлежности на окно, усеянное листками письма Джойса, в комнату вошел каноник.

— Можешь ты поскорей напоить меня чаем, милая? — сказал он, звоня в колокольчик. — Мне надо ехать в Бикертон.

Со вздохом облегчения он опустился в кресло. День у него выпал трудный, а погода стояла жаркая.

— Хочешь, я довезу тебя? — предложила Ивонна.

— Очень хочу. — Каноник откинулся на спинку кресла и протянул к ней руку, жестом приглашая ее подсесть к нему.

— Я не отрываю тебя от твоей корреспонденции? Ты, кажется, целиком ушла в нее.

— О, это может подождать, — улыбнулась ему Ивонна, ласково гладя его руку.

Лакей внес поднос с чаем, и Ивонна занялась наполнением чашек. В ожидании, каноник от нечего делать разглядывал книги и разные предметы, лежавшие на столе. И вдруг вскрикнул от удивления при виде заграничного конверта со штемпелем Капской колонии и надписью: «Мисс Вайкери, для передачи м-с Чайзли». Он узнал почерк своего кузена и сразу нахмурился.

— Что это значит, Ивонна?

— Это письмо от Стефана, — с неожиданным для себя спокойствием ответила она.

— Из вторых рук? Так ты, значит, все-таки переписываешься с ним? Потихоньку, несмотря на мой запрет? Как ты смела это сделать?

Лицо его было сурово, тон резок и груб. Никогда еще Ивонна не видела его таким сердитым. Она испугалась, но сдержалась и посмотрела ему прямо в лицо.

— Я не могла не сделать этого, Эверард. У него, бедного, ведь нет иного друга, кроме меня. Я вынуждена была не послушаться тебя.

— Бедный! Этот бедный попался в самом обыкновенном мошенничестве. Он сидел в тюрьме вместе с карманными воришками. Он втоптал в грязь честное имя нашего рода. Кто раз украл, всегда будет воровать. И для такого человека… Я не желаю, чтоб моя жена поддерживала дружеские отношения с отщепенцем, с человеком, выброшенным из моей семьи. Ты жестоко обидела меня, не говоря уже о тайной переписке, которая сама по себе заслуживает порицания.

Ивонна вся побелела.

— Я верю в Стефана. Он был наказан свыше меры; наказание в тысячу раз тяжелее его вины. И он исправился — теперь он до конца жизни останется честным человеком. Если бы ты прочел, как он отзывается о моих нескольких письмах, полных глупой женской болтовни, как он радуется им, как благодарен мне, — ты не захотел бы лишить его этого единственного утешения.

— Иными словами, Ивонна, ты решила поступать наперекор моим желаниям? — с гневным изумлением вырвалось у каноника.

Ивонна была в большом огорчении. Она не могла открыто пойти против мужа и в то же время знала, что никакая сила земная не удержит ее от этого маленького дела милосердия по отношению к Джойсу.

Она жалобно посмотрела на каноника и вдруг упала перед ним на колени.

— Я не могу сделать того, что ты требуешь, Эверард. Мы с ним такие старые друзья. И когда я встретила его таким убитым, одиноким, я не могла не пожалеть его всем сердцем, а раз уж я подарила ему свою дружбу, я не могу быть такой жестокой, чтобы взять ее обратно. Я не могу относиться так, как ты, к его поступку. Может быть, я не понимаю, но мне он не кажется таким позорным. И я ведь обещала его покойной матери быть доброй к нему. Правда, обещала, Эверард, а такого обещания, данного умирающей, нельзя не сдержать.

Он слегка отодвинул ее от себя, но без гнева, встал и раза два прошелся по комнате. Потом остановился перед нею.

— Почему ты раньше не сказала мне, что дала обещание?

— Боялась рассердить тебя. Ты так раздражаешься, когда я говорю о нем.

— Ты гораздо больше рассердила меня обманом.

Но на этом и кончился разговор. Каноник не мог требовать, чтоб жена нарушила данное слово, и не позволил себе поддаваться соблазну софистики, доказывающей, что обещания, данные женщиной до брака, уничтожаются браком. Однако чтоб умилостивить его, Ивонна обещала ему никогда больше не просить его за Джойса и никогда больше не упоминать при нем об этой заблудшей овце.

После этого они помирились; она отвезла его в своей колясочке в Бикертон. И ровное течение их жизни восстановилось.

Письма из Англии нескоро доходили в Южную Африку, на ферму, где хозяйничали Джойс и Нокс. Прошло несколько недель, прежде чем они были доставлены по адресу с ближайшей почтовой станции на телеге, запряженной быками, ежемесячно доставлявшей на ферму разную домашнюю утварь, провизию, консервы в жестянках и спиртные напитки.

День за днем Джойс встречал рассвет у колючей изгороди, уныло вглядываясь в однообразную, скучную равнину — не покажется ли на горизонте темная точка — весть, идущая к нему из цивилизованного мира, лежавшего за горизонтом. И день за днем ждал напрасно. Наконец ожидаемое пришло — ночью, августовской ночью, холодной и морозной; на безоблачном небе ярко блестел Южный Крест. Не дожидаясь, когда возница выгрузит товар и распряжет быков, он поспешил в дом с тощей почтовой сумкой. В ней было несколько номеров колониальных газет, несколько писем от Вильсона, главного собственника фермы, который был в отъезде, и два письма из Фульминстера. Грубо сколоченный деревянный стол, на котором Джойс разбирал почту при ярком и коптящем свете лампы без стекла, стоял возле кровати Нокса.

— Одно тебе, старина, — молвил Джойс.

— Мне?!

Нокс и не мечтал о такой радости. Он с жадностью протянул худую руку за письмом.

— От Ивонны. Это она, должно быть, чтоб порадовать тебя, старина. Как это похоже на нее!

Джойс быстро пробежал ее письмо и вышел посмотреть, как выгружают телегу, Нокс, который давно уже не в состоянии был работать, остался лежать и читал, и перечитывал немногие строки Ивонны до тех пор, пока у него слезы не выступили на глазах.

Когда все было сделано: орудия и ящики с провизией внесены в дом, быки поставлены в сарай, туземцы, пригнавшие их, водворены в хижинах, а надзиравший за ними англичанин накормлен, напоен и уложен в постель, Джойс уселся на кровать своего друга и доставил себе величайшее удовольствие, какое в ту пору могла дать ему жизнь. За окном завывал ветер, нагоняя холод в комнату сквозь щели в дверях и плохо пригнанных окнах, задувал он и через трубу в печку, где тлели остатки углей.

Нокс непрерывно кашлял от сквозняка. Воздух в комнате был отравлен чадом от лампы, дымом от печки, запахом кулей с мукой и отрубями, наваленных по углам, и вяленого мяса, куски которого были подвешены к балкам. Самая комната, занимавшая почти весь нижний этаж грубо сколоченного деревянного дома, была весьма неприглядна. Стол, два-три деревянных табурета, несколько полок с кухонной посудой и глиняной утварью, в беспорядке сваленные припасы и ящики, грязная олеография без рамки, изображавшая мальчика, пускающего мыльные пузыри, третьегодный календарь, висевший на стене, да койка Нокса и на ней ложе из мешков — вот и вся обстановка горницы. В углу виднелась лестница, ведущая на чердак, где спали Джойс и фермер и откуда теперь доносился храп англичанина. Но на несколько минут Джойс забыл всю безотрадность этой обстановки.

Он за полночь просидел с Ноксом, вслух перечитывая письма и беседуя об Ивонне. После краткой паузы, Нокс приподнялся на локте и печально воззрился на своего друга. Лицо у него было исхудалое, кожа да кости.

— Первый раз в жизни женщина приласкала меня, — сказал он. — Нет, — это было ответом на вопросительный взгляд Джойса, — моя жена никогда не была ласкова со мной. Одному Богу ведомо, зачем она вышла за меня замуж.

— А вот мы сколотим денег и вернемся назад — тогда ты увидишь, как она будет добра к тебе.

— Нет уж, мне не вернуться на родину. Мне и полмили не отойти от этой двери.

— Вздор! С весною ты оправишься.

— Я выполнил, что мне было предназначено в этом мире. Удел мой был тяжел, и он доконал меня.

— Слушай, старина, ради Бога, не говори ты так! Один я ни за что не останусь в этом проклятом месте. Нам трудно было, и ты свалился. Но теперь же не так трудно: ты отдохнешь, отлежишься — и поправишься.

— Я скоро совсем уйду на отдых, дружище. И, знаешь, я не жалею. А тебе без меня будет легче. Я ведь только землю обременяю, что уж я за работник? И никогда от меня проку не было — всю жизнь я таскал воду в решете.

Он закашлялся. Джойс обнял его рукой, поддерживая во время приступа, и осторожно уложил опять.

— У тебя будет куча работы, старина, — сказал он потом. — Теперь у нас есть бумага и чернила, и ты можешь завтра же начать переписывать рукопись.

— Да это-то я могу.

— А теперь спи. Я посижу с тобой, если хочешь.

Джойс поставил лампу позади Нокса, чтоб свет не падал ему в глаза, и присел к столу, занявшись газетами. Больной перевернулся на другой бок, укрылся одеялом. Потом позвал, не поворачиваясь.

— Джойс!

— Что, дружище?

— Обещай мне одно.

— Охотно обещаю.

— Что письмо этой милой барыньки ты похоронишь со мной.

— Тебе приятно будет, если я дам обещание?

— Да.

— В таком случае, я обещаю. Ну, а теперь спи, не разговаривай больше.

Несколько минут спустя дыхание больного стало тихим и ровным. Он уснул. Газеты выпали из рук Джойса, он оперся локтями на колени и задумался, глядя в огонь. Нокс говорил правду. На выздоровление его надежды было мало. Скоро он останется совсем один. Это было совсем не утешительно.

Жалкое существо, дотягивавшее свои последние дни на этой жалкой койке, было для него несказанным утешением. Не будь этого человека, преданного ему, как женщина, и как лучшая сиделка ходившего за ним, он умер бы полгода тому назад от лихорадки на золотых россыпях Арато. Не будь возле него этого всегда спокойного фаталиста, он давно упал бы духом. Если бы не этот друг, с его прямой и чистой душой, не устоять бы ему против дьявольских соблазнов. И мысль об утрате его была для Джойса острой болью.

Он и сам был не слишком крепок. Климат и тяжелый ручной труд, к которому он не привык, сильно сказались на нем. Он стосковался по родине, по цивилизованной жизни, по утраченному уважительному отношению к себе. Письмо Ивонны, включавшее в себе милую болтовню о тысяче мелочей этой былой и милой сердцу жизни, оживило эту тоску. Он мечтал о ней, вспоминал их последнюю встречу, ее голос, певший серенаду Гуно…

Трудно было представить себе ее замужем за кузеном Эверардом, которого он в былые дни презирал, как самонадеянного ханжу, а теперь ненавидел, как презрительно относившегося к нему благодетеля. Странная это была супружеская чета. А между тем, Ивонна, по-видимому, счастлива и не изменилась.

Налетевший ветер ударился о стену. По комнате прошел холодный сквозняк. Ежась от холода, Джойс поднялся, взял в углу пару попон, прикрыл ими спящего и, грустно еще раз перечитав письмо Ивонны, стал карабкаться на чердак, где ждал его бесформенный сенник и попона, чтобы укрыться.

 

XII

Остендэ есть не что иное, как роскошный белый курзал на бельгийском берегу. Правда, возле него имеются добавочные постройки в виде больших отелей и вилл вдоль длинной с черепичным навесом диги и несчетных купальных заведений и купальных будок на прибрежном песке внизу. Правда, где-то позади него есть и старинный город с курьезными узкими улочками, площадью Place d'Armes, облепленный вокруг кофейнями и рыночной площадью, на которой всегда толпится народ; есть и шумный порт, и куча рыбачьих деревень.

Но Остендэ, известный миру, начинается и кончается курзалом. И если бы курзал за ночь исчез с лица земли, на другое утро из Остендэ уехало бы двадцать тысяч человек. В одной стеклянной ротонде может поместиться несколько тысяч. В пределах курзала вы можете делать все, что вам угодно, разумное и неразумное.

Можете вязать с утра до вечера, как Пенелопа, или же любоваться сиренами, с предосторожностями, которые принимал Улисс, или без них. Можете спросить себе поесть, что вам вздумается, от сухарика до обеда в десять блюд. Можете играть в домино по сантиму очко и в рулетку, где ставка не ниже сорока франков. Можете слушать музыку, можете танцевать или лечь спать, как вам угодно. Можете писать письма, посылать телеграммы и вносить деньги в сберегательную кассу.

Смотря по тому, где вы сидите: с одной или с другой стороны стеклянного экрана, — вы будете греться на солнышке, или дадите обвевать себя прохладному морскому ветру.

Здесь вы можете изучить моды всех европейских столиц, от Москвы до Дублина, и если вы женщина — носить самые пышные наряды, которыми соизволило одарить вас провидение. Наконец, если вы ищете места, где бы встретиться с человеком, видеть которого у вас нет ни малейшего желания, поезжайте в Остендэ — в курзале вы, наверное, столкнетесь с ним.

Именно так судила об Остендэ м-с Уинстэнлей. Она приехала туда с Софией и Ивэном Вильмингтонами. М-с Уинстэнлей всегда любила окружать себя молодежью, и это было очень естественно, так как молодежь может очень и очень пригодиться в чужом городе пожилой и не особенно здоровой даме. Брат и сестра Вильмингтоны очень ухаживали за ней, исполняли все ее поручения, что было очень мило и удобно, и настроение м-с Уинстенлей было самое приятное. Но в тот день, о котором идет речь, она, к большому своему изумлению и неудовольствию, увидала в шумной и людной зале ресторана пробиравшихся к ней между рядами занятых столиков каноника Чайзли и Ивонну.

— Боже мой, Эверард! — воскликнула она. — Как вы сюда попали? Я думала, вы едете в Швейцарию.

— Мы и едем. Мы только временно заехали сюда, — пояснил каноник. — Вы спрашиваете, как мы сюда попали. Сели в Дувре на пароход, а затем шли пешком.

— И уже успели заразиться здешним легкомыслием? — смеясь, вскричала София. — Надеюсь, вы здесь останетесь надолго?

— О, нет, ненадолго, — сказала Ивонна. — Это было бы вовсе не полезно для каноника: ему нужен воздух гор. Это он, чтобы сделать мне удовольствие, заехал сюда.

Говоря это, она ласково взглянула на мужа. Действительно, это была большая жертва с его стороны — притащиться ради нее на эту ярмарку тщеславия.

— Вы знаете, мы ехали через Кале, — продолжал объяснять каноник. — А дня два назад передумали — и решили сделать вам маленький сюрприз.

— Ну, разумеется, это сюрприз — и очаровательный — увидеться с милой Ивонной и с вами. Где же вы остановились?

— В «Океане». Приходите сегодня все к нам обедать туда.

— А вы потом придете сюда на бал? — спросила София. — Или, может быть, вы находите это неудобным?

— Здесь я ничего не нахожу неудобным, — весело ответил каноник.

Он говорил искренно, так как вообще был не сторонник полумер. Он решил, что Ивонне надо дать повеселиться, и не хотел ничем мешать ей. Она скучала, насколько такая натура, как Ивонна, способна была скучать, всю последнюю скучную зиму в Фульминстере, и теперь расцвела, как цветок на солнце среди беспечного веселья, окружавшего ее. Канонику доставляло эстетическое удовольствие любоваться ее счастьем. Притом же она умела так очаровательно благодарить. Со времени той злополучной его попытки около года назад внушить ей, какую ответственность налагает на нее ее положение, никогда она еще не ласкалась к нему так нежно, по собственной инициативе. И он позволял ей дарить свои улыбки кому угодно, нимало не ревнуя.

Ивонна страшно веселилась. Она танцевала и перебрасывалась шутками с молодыми людьми; болтала по-французски с своими соседями по табльдоту, радуясь, что может поговорить на родном языке; даже подходила иногда к игорному столу и ставила по два франка. А однажды под вечер пришла из игорной залы в холл, где сидел каноник с м-с Уинстэнлей, и высыпала перед ними на стол целую кучу серебра — сколько могло вместиться в ее маленьких ручках, сложенных горстью.

— Я думала, что вы принципиально не одобряете азартных игр, Эверард, — сказала м-с Уинстэнлей по уходе Ивонны.

— Я приношу в жертву свои принципы ради счастья моей жены, Эммелина, — был ответ, слегка иронический. — Да, жаль было бы испортить ей удовольствие. Она — такое дитя. — Хорошо бы, если бы и мы были немножко похожи на нее, — сказал каноник.

Ответ звучал нотацией, и м-с Уинстэнлей почувствовала это. У нее накопилось уже много обид против Ивонны. В душе она считала себя страдалицей и обиженной.

— Ты, кажется, тоже ведь не скучаешь здесь, Эверард, — говорила ему в тот же вечер Ивонна. Они сидели у входа, разглядывая нарядную публику. — А я так рада, что мы сейчас одни.

Обрадованный каноник улыбнулся ей и, развеселившись, отбросил всю свою чинность и начал шутить и смеяться, как все здесь. И Ивонна забыла свою обычную сдержанность с ним и беспечно болтала, что в голову придет, наклоняя свое лицо близко к его лицу, чтобы он мог расслышать ее слова сквозь гул тысячи голосов, непрерывное шарканье ног и гром оркестра в дальней галерее.

— Настоящее Revue des deux mondes, — шепнула она, быстро озираясь кругом блестящими глазами.

— Как так?

— Тут и бомонд и демимонд, — пояснила она и дотронулась пальцем до его колена. — Нет, ты посмотри на эту даму. Она воображает, что все мужчины без ума от нее. Что они могут найти в ней?

— Пудру, — пошутил каноник. — Посмотри, как она напудрена.

— Словно пудрилась муфтой, а не пуховкой, — съязвила Ивонна. И засмеялась, очень довольная, что съязвила.

Роскошно одетая женщина в огромной шляпе с перьями и платье с низким вырезом, с бриллиантовым ожерельем на шее, прошла мимо них.

— Боюсь, что ты права относительно двух миров, — сказал каноник.

— Не правда ли? Здесь множество этих дам. Я люблю смотреть на них: они всегда так красиво одеты. И у них всегда такой важный вид, что подтрунивать над ними ужасно приятно. А знаешь, я один раз была знакома с такой, она по доброй воле пошла на эту жизнь и чувствовала себя очень счастливой. Право! Не правда ли, как это странно?

— Милая Ивонна, — каноник был несколько шокирован. — Надеюсь, ты после этого не продолжала с ней знакомства?

— О нет, — поспешила успокоить его Ивонна. — Мне это было бы неудобно. Одинокая женщина не может быть слишком осторожной. Но я все-таки знала о ней кое-что через мою портниху — она тоже шила у нее.

Их точки зрения не вполне совпадали. Но возможность спора была предупреждена появлением Вильмингтонов, которые увлекли Ивонну в танцевальный зал. Каноник не счел удобным для себя пойти туда — всему ведь есть граница — и не без удовольствия вернулся в свой отель, чтобы закончить вечер чтением.

На другой день после этого Ивонна гуляла одна по диге. Это был последний день перед отъездом их в Швейцарию, и она решила провести его как можно лучше. Зашла за Софией, чтоб взять ее с собой гулять, но та, оказывается, уже ушла. Каноник остался писать письма, и они условились встретиться позже, в курзале. Утро было чудесное. Линия белых отелей с рядами столиков, накрытых для завтрака, так соблазнительно сверкали на солнце. Дига пестрела яркими летними платьями. Песчаный берег оживляли фигуры игроков в теннис, детей, строящих домики из песка, купальщиков и просто отдыхающих, которые нежились на солнышке, лошадей, впряженных в купальные каретки. Ивонна легкой поступью неторопливо шла по берегу. И в ее душе была такая же яркость и блеск. Порой мужчины, встретив ее улыбающийся взгляд, готовы были принять его на свой счет и заговорить с ней, но, видя, что она улыбается не им, а миру вообще, смущались и проходили мимо. Здесь гулять, даже одной, было не скучно.

Ивонна сошла вниз, на rue Flamande, поглазеть на витрины магазинов. Драгоценные камни в изящной оправе и модели парижских платьев привели ее в восторг. Лакомства, выставленные в окне кондитерской, соблазнили ее — она зашла и, когда вернулась на дигу, пора уже было идти в курзал, встречать каноника.

Ливрейные лакеи приподняли шляпы, когда она взбежала по ступенькам, бросив им милую улыбку и веселое «bonjour».

Ни каноника и никого из знакомых на веранде не было. Ивонна вошла в большой зал, где, как всегда по утрам, играл оркестр. Пробираясь сквозь веселую нарядную толпу, она разглядывала ее. Многие провожали ее восхищенными взглядами. Ибо Ивонна, счастливая, была восхитительна. Она уже дошла до конца залы и повернула назад, как вдруг неожиданно из-за маленького столика, за которым трое мужчин играли в карты и пили абсент, отделился один и преградил ей дорогу.

Tiens! c'est Yvonne!

Молодая женщина от изумления раскрыла глаза и рот и тихонько вскрикнула. Видя, что она побледнела, и думая, что она упадет в обморок, мужчина протянул руку, чтобы поддержать ее, но она уже овладела собой.

Allons d'ici, — шепнула она, испуганно озираясь кругом.

Мужчина приподнял шляпу по адресу своих товарищей и дал ей знак идти за ним. Это был красивый, беспечный, невысокого роста человек, тонкий, кудрявый, с закрученными черными усиками, очевидно, жуир. На нем была тирольская шляпа, отложной воротник, очень низкий, сильно открывающий шею; на жилет ниспадал небрежно повязанный широкий шелковый галстук. На ходу он как-то весь раскачивался, и в этой небрежности был свой шарм, но также и едва уловимый оттенок вульгарности, — типичный каботин, когда ему везет.

Ивонна, полумертвая от испуга, прошла за ним через пустую salle des jeux в спокойный уголок веранды и, почти без сил, упала в подставленное ей кресло. И уставилась на него, вся белая до губ.

— Это вы?

— Ну да, — засмеялся он. — Почему же нет? Что тут удивительного?

— Но ведь я же думала, вы умерли, — вся дрожа, выговорила Ивонна.

— A la bonne heure! И вы приняли меня за привидение. О! Я еще не собираюсь умирать. Хотите, ущипните меня, чтобы убедиться, что я живой. Ах да, помню, в Париже было пущено однажды известие о моей смерти. Это была газетная утка. — Un canard. — Я лежал в госпитале — паралич, mashere. Видите, я теперь не могу как следует поднять руки. C'était la verte, cette sacrée verte.

— Абсент? — машинально переспросила Ивонна.

Он кивнул головой, приготовляя себе новый стакан любимого напитка, и засмеялся.

— Недавно у меня был опять удар. Уже второй. Еще один, и я буду put. — Hambe! Доктора убеждают меня, чтоб я бросил пить. Да ни за что на свете!

— Но ведь это же убивает вас.

— Ба! Не все ли равно? — Пока живешь, надо как-нибудь развлекаться. Жизнь свою я прожил весело, не правда ли, Ивонна? А что касается остального, je m'en fiche.

Он продолжал шутить, цинично и легко. Ивонне все это казалось страшным сном. Муж ее, которого она считала давно умершим, сидел перед нею, веселый, насмешливый, совсем такой, каким она знала его в старину. И после стольких лет разлуки болтал с нею так же непринужденно, весело, как и простился с ней, уходя из ее жизни.

— Et toi Yvonne? — спросил он наконец. — Ça roule toujours? Вид у тебя такой, как будто ты купаешься в золоте. Одета восхитительно. Crépon — и не по двадцати пяти сантимов за метр. Шляпа, по-видимому, из Rue de la Paix, Cant de reine et petites bottines de duchesse. Твои дела, видимо, идут чудесно. Да скажи же что-нибудь, малютка, смею тебя уверить: я не привидение!

Ивонна заставила себя улыбнуться. Попробовала было ответить ему, но сердце ее билось, как безумное, и слова застревали в горле.

— Мне живется отлично, Амедей.

Тут только она сознала весь ужас своего положения и почувствовала себя совсем больной от страха. Что же теперь будет? Он что-то говорил — она даже не слышала. Наконец, способность соображать вернулась к ней.

— И какая ты хорошенькая! — говорил Амедей Базуж. — Mais jolie â croquer. Лучше, чем когда-либо. А я качусь под гору, и галопом. Ивонна, давай отпразднуем нашу встречу. Вернись ко мне и проводи меня до моего последнего пристанища. Этого ждать не долго. Деньги у меня есть. Характер у меня веселый — я всегда был bon enfant. Давай поженимся опять. С сегодняшнего дня. Ce serait rigolo! А любить тебя я буду mais énormément.

— Но ведь я замужем! — вскричала Ивонна.

— Ты думала, что я умер, и вышла замуж?

— Ну да.

В течение нескольких секунд он смотрел на нее, потом хлопнул себя по ляжке, встал, низко поклонился ей и покатился со смеху. Слезы стояли на глазах Ивонны.

— Нет, ведь это же умора. Ты не находишь?

Он хохотал так искренно, что принужден был облокотиться на перила.

— Ну, так что же; тем более причин у тебя вернуться ко мне. Ça у met du salé. А дети у тебя есть?

Ивонна покачала головой.

— Eh bien! — торжественно воскликнул он, раскрывая ей объятия. Но она отшатнулась от него, растерянная и обиженная.

— Никогда. Никогда! Уходите! Ради Господа, сжальтесь надо мной. Уезжайте отсюда.

Амедей Базуж беспечно пожал плечами.

— Это комедия, а не трагедия, ma chère. Если ты счастлива, я не буду портить тебе жизни. Это не в моих обычаях. Живи себе спокойно со своим толстым англичанином — пари держу, что это англичанин, — а через два года — ба! До тех пор я еще поживу превесело. Бедная моя малютка! Не удивительно, что ты так испугалась.

Вся эта история, видимо, страшно забавляла его. Личико Ивонны немного прояснилось.

— Так ты не намерен мешать мне, Амедей? Не станешь предъявлять на меня никаких прав?

— О! не бойся. De cet moment je vais me reflanquer au sapin. Для тебя я буду все равно, что мертвый. Suis pas méchant va!

— Благодарю тебя. У тебя всегда было доброе сердце, Амедей. — О! Это была ужасная ошибка — но теперь этого уже не переменишь. Ты видишь, я беспомощна.

— Ну полно, детка, — утешал он ее, снова присаживаясь к столику. — Я же тебе говорю, что это фарс, а не трагедия — как, впрочем, и вся жизнь. Я только смеюсь и никогда не огорчаюсь. А теперь давай потолкуем немного, прежде чем я опять скиксую. Как зовут этого трижды счастливого любимца богов?

Ивонна вздрогнула.

— Прошу тебя, не спрашивай. Мне это все так мучительно. Расскажи мне лучше о себе — о своем голосе — ты не потерял его?

— Голос мой звучит отлично. Лучше, чем когда-либо. Я сегодня вечером пою здесь у вас.

— В курзале?

— Ну да. Потому и приехал сюда. Oh — са marche — pas encore paralysée, celle-la. Приди меня послушать. Et ton petit organe â toi?

— Мало приходится петь. Я перестала выступать публично.

— Это жаль. У тебя был такой прелестный голосок. Я так скучал по нем, когда мы разъехались. Раза два-три я даже из-за этого готов был вернуться к тебе: foi d'artiste.

— Ну, мне пора идти, — помолчав, выговорила Ивонна. — Завтра я уезжаю из Остендэ, и мы с тобой больше не увидимся. Ведь ты не думаешь, что я с тобой дурно поступаю, Амедей?

Он опять иронически засмеялся и закурил папироску.

— Наоборот, cher ange. Ты очень милостива, что беседуешь с бедным привидением. И у тебя такое трогательное лицо, словно у бедной маленькой святой, у которой арфа звучит не в тон.

Она встала, спеша покинуть его и уйти куда-нибудь в укромное местечко, чтоб подумать. Она и сейчас еще вся дрожала от волнения. Там внизу, в прохладном парке, по ту сторону сквера, почти нет гуляющих, — там ей не помешают. Надо прийти в себя. Как она взглянет в глаза канонику? Она до смерти боялась встречи с ним.

— Брось ты пить этот гадкий абсент! — ласково сказала она на прощанье.

— Это единственное утешение, которое остается мне — печальному вдовцу.

— Ну, как знаешь. Прощай, Амедей.

— Нет, постой. Куда ты так торопишься? С тех пор, как я узнал, что ты — жена другого, я умираю от любви к тебе.

Он смеялся, не выпуская ее руки. Но в это мгновение Ивонна увидала издали каноника и м-с Уинстэнлей, входящих на террасу. И вырвала руку.

— Вот мой муж.

— Nom de Dieu! — вскричал Базуж, чуть громко не ахнув, при виде этой строгой и чинной фигуры английского священника. — О, моя бедная Ивонна!

Она торопливо пожала ему руку и отошла. Базуж грациозно поклонился, включив в свой поклон и вошедших. Каноник ответил сухим и чопорным кивком головы. М-с Уинстенлей разглядывала его в свой черепаховый лорнет.

— А мы всюду искали тебя и не могли найти, — говорил каноник, входя через большое окно в игорный зал и оставив Базужа на веранде.

— Мне так жаль! — сокрушенно сказала Ивонна.

— Кто этот развязный маленький французик, с которым ты беседовала?

— Старый друг, давнишний знакомый. — Ивонна напрягала все усилия, чтобы придать твердость своему голосу. — Приятель моего первого мужа, неловко было не поговорить с ним — мы ушли на веранду, потому что там спокойнее. Я не могла не сделать этого, Эверард, право же, не могла.

— Милое дитя мое, — успокоительно сказал каноник. — Я не браню тебя — хотя внешность у него не особенно симпатичная.

— Должно быть, в те времена, когда вы были профессиональной певицей, вам приходилось вращаться в смешанном обществе, среди всякого рода богемы, — вставила м-с Уинстэнлей.

— Конечно, — запинаясь, выговорила Ивонна.

В огромном холле они простились с м-с Уинстэнлей, которая осталась ждать Вильмингтонов. — Мы зайдем за вами по пути в концерт сегодня вечером, — сказал каноник.

— Спасибо. — М-с Уинстэнлей взглянула на Ивонну и вдруг воскликнула:

— Боже мой! Что с вами, дорогая? Вы так бледны.

— Со мной? Ничего. — Ивонна силилась улыбнуться.

— Мы пропустили наш обычный час завтрака, — успокоительно сказал каноник. — Должно быть, она просто проголодалась.

— Может быть, — сказала Ивонна.

Они шли опять по диге, в тени белых отелей, мимо веселых террас, на которых завтракали нарядные веселые люди. Но весь блеск и веселье потускнели для Ивонны. За один час все изменилось. Словно черная бездна легла между нею и ее счастьем.

Всего час тому назад она считала своим мужем этого ласкового, серьезного человека, который шел с нею рядом. А теперь — что он ей? Она испуганно вздрогнула при этой мысли и невольно прижалась к нему ближе, словно в надежде позаимствовать у него силу.

Они вошли в переполненную столовую, где метрдотель оставил им столик, заказанный заранее. Ивонна заставляла себя есть, силясь вести разговор. Но эти усилия были слишком тягостны для нее.

Она чувствовала, что сейчас забьется в истерике. Встала и, извинившись перед каноником, ушла в свою комнату.

И здесь бросилась на свою кровать и зарылась лицом в прохладные подушки. Наконец-то ей удалось остаться одной со своим горем и со своим страхом. Она пыталась думать, но все мысли ее путались. Она вздрагивала от ужаса и отвращения, припоминая только что пережитую встречу. Грубая рука схватила мотылька и смяла его, и смела всю пыль с его крыльев.

Немного погодя к ней пришел каноник, озабоченный и ласковый. Что с ней такое? Она больна? Не позвать ли доктора? Хочет она, чтоб он посидел возле нее? — Ивонна порывисто схватила его руку и поцеловала.

— Ты слишком добр ко мне. Я не стою этого. Я не больна. Должно быть, я слишком много ходила по солнцу. Дай мне полежать одной, и я оправлюсь. — Удивленный и растроганный, он нагнулся и поцеловал ее.

— Бедная моя маленькая женушка.

Он подошел к окну и опустил занавеси, чтобы солнце не светило ей в глаза, потом обещал попозже прислать ей чай и вышел.

Этот поцелуй и вся его заботливость немного успокоили Ивонну — она почувствовала себя под охраной любящей руки. И теперь ей было уже не так страшно. Теперь она могла рассуждать. Как же быть? Сказать Эверарду? Но тут она опять уткнулась в подушки и заплакала беззвучно — ей было страшно жаль себя.

— Это только сделает несчастным и его! — простонала она. — Зачем же говорить ему?

Постепенно она успокоилась. Если Амедей сдержит свое обещание и оставит ее в покое, в сущности, ей нечего бояться. Она уговаривала себя, стараясь ободриться. При всех его недостатках, он, действительно, был всего bon enfant. И никакой опасности ей не грозит.

Неожиданная мысль сразу подняла ее с постели. Этот концерт! — Она и забыла, что Амедей приглашен петь в курзале. Эверард пойдет в концерт. Он прочтет его фамилию на афише: «Амедей Базуж». Двух таких теноров с одной фамилией не может быть в Европе. Во что бы то ни стало Эверарда надо удержать дома.

Она выбежала из комнаты и стремительно сбежала вниз по лестнице, в страшной тревоге. А вдруг он уже ушел! К великому своему облегчению, она увидела мужа сидящим в одном из плетеных кресел в вестибюле, с сигарой в зубах. Увидав, что на лестнице, совсем запыхавшаяся, стоит Ивонна, придерживаясь рукой за перила, он бросил сигару и поспешил к ней навстречу.

— Бедная моя детка! Что случилось?

— О, Эверард! — не оставляй меня одну. Мне так страшно. Не считай меня глупышкой и трусихой! Но я сегодня всего боюсь.

— Ну, разумеется, я приду и посижу с тобой, — ласково ответил он.

Они вместе вернулись в комнату Ивонны. Она снова легла. Голова ее готова была треснуть от жестокой нервной боли. Каноник, как всегда серьезный и ласковый, дал ей цитрованили, положил компресс и с книгой сел у окна. Ивонна чувствовала себя виноватой, но все же с ним ей было легче. Через час он посмотрел на часы и поднялся с кресла.

— Ну, как? Легче тебе теперь?

— Неужели ты пойдешь в курзал, Эверард?

— Боюсь, что Эммелина ждет меня. Я обещал зайти за ней.

Ивонна знаком подозвала к себе мужа и обвила руками его шею.

— Не уходи от меня. Пошли ей записку — извинись — и поедем кататься. Мне будет легче на воздухе. И мне так хочется побыть с тобой вдвоем.

В первый раз в жизни Ивонна по собственной инициативе приласкала мужчину, чтоб задобрить его. Лицо ее пылало от стыда и дурных предчувствий. И, несмотря на стыд, она все же возликовала, когда услышала его ответ:

— Все, что ты хочешь, дорогая. Твой праздник еще не кончился.

 

XIII

Но и самые обдуманные планы иной раз разбивает случай. В то время, как Ивонна, катаясь по пляжу, придумывала, как устроить так, чтобы провести мирный и безопасный вечер в отеле, м-с Уинстэнлей одиноко и величественно восседала в концертной зале, питая свой гнев «Естественным Законом в мире Духовном» профессора Друммонда — книгой, которой она нередко пользовалась, когда хотела усугубить свою обычную суровость.

Ивонна не приняла в расчет м-с Уинстэнлей, иначе она предложила бы ей место в экипаже. Но она не подумала об этом, и м-с Уинстэнлей склонна была относиться к ней более обыкновенного недоброжелательно. В уверенности, что каноник зайдет за ней в концерт, она отпустила Софию и Ивэна, которые отправились смотреть велосипедные гонки на велодроме, и теперь попала впросак. Люди вообще не любят этого. При таких условиях человеческой природе свойственно облекаться в оскорбленное достоинство, а в груди м-с Уинстэнлей таилось гораздо больше человеческих чувств, чем она сама это подозревала. Сегодня утром она заметила то, что ускользнуло от глаз каноника, — что незнакомец держал за руку Ивонну и бесцеремонно смотрел на нее восхищенным взглядом. Этот факт, в связи с волнением Ивонны, которого та не умела скрыть, навел ее на след. Она учуяла, что тут пахло скандалом, и в результате в концерте сделала интересное открытие. А затем, сопоставив все подмеченное, сделала вывод и только выжидала удобного момента, чтоб использовать его.

Разумеется, исключительно в интересах каноника. Такие женщины, как м-с Уинстэнлей, во всех своих поступках бескорыстны. Она никогда не делала того, чего не одобрила бы ее совесть. Но она была так безупречна, что и совесть ее немного трепетала перед нею, как все ее знакомые и подопечные. Долго ждать ей не пришлось. Вскоре после возвращения ее домой, каноник зашел к ней, чтобы пригласить ее и Вильмингтонов на обед. Это последний их вечер в Остэнде, но Ивонна не совсем здорова, и ей не хочется идти, как всегда, в курзал.

— Ивонна все еще нехорошо чувствует себя, Эверард? — конфиденциально осведомилась м-с Уинстэнлей.

— Немножко. Она эти последние дни слишком много гуляла, танцевала и переутомилась.

— А вы не думаете, что это сегодняшняя встреча так подействовала на нее?

— Конечно, нет. Это было бы смешно. Что же могло тут взволновать ее?

— Я имею основание думать иначе, Эверард. Этот самый француз сегодня пел в курзале. Вот его фамилия — в программе. Она протянула ему листок бумаги. Он прочел в списках артистов: «Г. Базуж». И повернулся к ней.

— Так что же?

— Вам это не кажется странным?

— Ничуть. Очевидно, родственник ее первого мужа. Да впрочем, Ивонна ведь так и сказала.

— А меня так поразила эта фамилия, Эверард. Она не совсем обычная. Мне она врезалась в память еще тогда, когда оглашали вашу помолвку.

— Очень рад, что у вас такая хорошая память, Эммелина, — сухо сказал каноник.

М-с Уинстэнлей обиженно выпрямилась. И от окна, возле которого они стояли, перешла к столу и взяла с него газету.

— Вы помните имя первого мужа Ивонны?

Каноник, в свою очередь, выпрямился и нахмурился.

— Что все это значит, Эммелина? На что вы намекаете?

— Если бы я могла предвидеть, что вы заговорите со мной таким тоном, Эверард, я бы оставила свои подозрения при себе.

— И напрасно вы не сделали этого. — Он начинал сердиться. — Вы оскорбляете Ивонну, а этого я не могу позволить. Моя жена выше подозрений.

— Как жена Цезаря? — М-с Уинстэнлей насмешливо скривила губы. — А знаете ли вы, что мы начинаем ссориться, Эверард. Это нам не пристало. Не забывайте, что я — ваш самый старый друг и, предостерегая вас, только выполняю тяжелый долг.

— Извините, но я должен сказать вам, что этим орудием частенько пользуется дьявол.

— Ах, вот как! Ну так хорошо же. Если вам хочется, чтоб вас дурачили, — сделайте милость. Это ваше дело. Сегодня утром я своими глазами видела, как ваша жена вырвалась из объятий этого человека — почти что из объятий. И еще было два — три странных совпадения, на которые я не могла не обратить внимание. И я встревожилась за вас. Совесть моя говорит мне, что я обязана была поделиться с вами тем, что узнала. Вот вам список приезжих, посмотрите сами, как зовут этого Базужа, и затем поступайте, как вам заблагорассудится. Я же умываю руки. В сущности, мне-то какое дело? Вот уж два года, как вы совершенно перестали считаться со мной, — ну и живите, как знаете.

Каноник не слушал ее. Он стоял, комкая в руке газету и строго глядя на свою кузину. Она невольно попятилась назад — ей казалось, что душа ее обнажена перед ним.

— Вы умышленно старались выудить все это, потому что ненавидите Ивонну. Не знаю, правда или нет, тот ужас, который вы мне подсказываете, но простить вам мне будет трудно.

М-с Уинстэнлей пожала плечами.

— Правда или нет, надеюсь, со временем вы образумитесь. А пока, принимая в расчет наши теперешние отношения, нам, пожалуй, лучше сегодня не обедать вместе.

— К сожалению, я не могу не согласиться с вами, Эммелина.

Она церемонно поклонилась ему и направилась к двери, но он позвал ее.

— Вы, очевидно, не так уж встревожены, иначе подождали бы, чтобы узнать, основательны ли ваши подозрения.

Она ждала, в позе, полной достоинства, держась рукой за стул, пока он, поправив золотое пенсне на носу, пробегал список приезжих.

— Относительно этого вы правы. — Имя — то же, — холодно сказал он.

У дверей они расстались. Каноник вернулся в отель, сердитый и взволнованный. Несмотря на убедительные, казалось бы, доказательства, инсинуация его кузины была явной нелепостью. Однако все же не мешает произвести расследование. Но преобладающим чувством в его душе было негодование против м-с Уинстэнлей. Он был слишком наблюдательным человеком, чтобы не заметить давно уже, что она ревнует его к Ивонне, но до сих пор следил только за тем, чтобы она не обидела как-нибудь его жены, а помимо этого не удостаивал серьезно с этим считаться. Теперь же он ясно угадывал в ней желание серьезно повредить Ивонне. Только по злобе можно было прийти к такому выводу и начать искать доказательства в списке приезжих. Этого он никогда ей не простит.

Однако все же надо это разъяснить, и безотлагательно. Вернувшись в свой отель, он отправился прямо в комнату Ивонны и вошел, предварительно постучавшись. Она стояла на свету, перед туалетом у окна, и причесывалась. Остальная комната была в тени, так как уже надвигались сумерки.

— Ну что? — спросила она, не оборачиваясь. — Придут они?

Грациозность ее позы, интимность этой маленькой сценки, приветливость Ивонны, делали его задачу особенно неприятной.

— Нет, — выговорил он с резкостью, направленной по адресу м-с Уинстэнлей. — Нет, сегодня мы обедаем одни.

От его тона у Ивонны екнуло сердце, и она быстро обернулась.

— Что-нибудь случилось? — Очень многое.

Каноник стоял у самой двери, в тени, которая сгущалась возле строгих черт его лица, придавая еще больше мрачности его суровому взгляду. Он стоял, нахмурившись, сдвинув брови. Предстоящее объяснение тяготило его невыразимо. Но перепуганной Ивонне казалось, что он стоит в позе грозного судьи. В течение нескольких секунд они смотрели друг на друга: каноник — строго, Ивонна — в мучительном ожидании.

— Что же именно? — спросила она наконец.

Прежде чем ответить, он швырнул на стол свою шляпу и скомканную газету со списком приезжих. Ивонна заметила газету, и сердце ее сжалось грозным предчувствием.

— Эммелина узнала, что твоего знакомого, Ивонна…

Он не мог докончить. Ивонна со страдальческим криком кинулась к нему, уцепилась за его руки и заговорила, быстро, сбивчиво:

— Не говори! Не говори… не надо… Пощади меня, ради Господа. Я не хотела, чтоб ты знал. Пыталась скрыть от тебя, Эверард. Не смотри на меня так!

Ее голос оборвался, испуганным вскриком, ибо лицо каноника стало вдруг серое и выражало ужас несказанный. Он оттолкнул ее от себя.

— Ты хочешь сказать, что это правда? Что ты сегодня утром встретила своего первого мужа?

— Да, — прошептали ее дрожащие губы. Вопрос и ответ были слишком категоричны, для того чтоб оставить возможность сомнения. Но он еще боролся против подавляющего сознания очевидности.

— В уме ли ты, Ивонна? Поняла ли ты, о чем я тебя спрашивал? Твой первый муж жив, и ты сегодня встретилась с ним?

— Да, — снова прошептала Ивонна. — Разве ты не знал этого, когда входил сюда?

— Не знал, — почти машинально повторил он.

В первый момент он был огорошен этим ударом. Словно прикованный к месту, он тяжело и часто дышал, не сводя с нее пристального взгляда. А она, как была, так и осталась сидеть на краю кровати немея от смутного предчувствия катастрофы, смутно угадывая и не постигая, какая это катастрофа — для него, как все рушилось в его душе. Молчание становилось страшным. Она едва слышно шепнула:

— Простишь ли ты меня?

Эти бедные, простые слова, такие будничные, были так трогательно не у места в этот момент опустошения его души.

— Ты знала, что человек этот жив, когда выходила за меня? — сурово спросил он.

— Нет! — вскрикнула Ивонна. — Конечно, нет! Как же я могла бы выйти за тебя? Я думала, что его же три года как нет в живых.

— Какие же у тебя были доказательства его смерти?

— Номер «Фигаро» с извещением о его смерти, присланный мне одной приятельницей.

— И только?

— Да.

— Так, значит, ты вышла замуж вторично, не имея иных доказательств смерти своего первого мужа, кроме простой заметки в газетах.

— Мне в голову не пришло усомниться в правдивости этой заметки, — возразила она, глядя на него невинными, жалобными глазами.

Эта ребяческая безответственность за свои поступки была выше его понимания. Ее кажущееся равнодушие к самым насущным интересам жизни было новым ударом для него. Оно казалось ему преступным.

— Прости тебя, Боже, — говорил он, — за то зло, которое ты мне причинила.

— Но ведь это же было по неведению, Эверард. Если нужны были более убедительные доказательства, почему же ты сам не требовал их от меня?

Каноник отвернулся и, не ответив, медленно зашагал по комнате. И, наконец, остановился перед нею.

— Среди обыкновенных порядочных людей в таких делах принято верить на слово.

— Прости меня! — снова смиренно повторила она.

Но он не мог найти в своем сердце сострадания к ней, такой обиды он не мог простить.

— Каким же образом могла появиться эта заметка в газете? — холодно спросил он.

Она торопливо передала ему рассказ Базужа о том, как он лежал в госпитале, о первом и втором ударе.

— Так, значит, этот человек сознательно убивает себя абсентом?

— По-видимому так, — вздрогнув, ответила Ивонна.

— Можешь ты сказать мне, что произошло между вами — в общих словах? — спросил он, помолчав. — Ты объяснила ему свое положение? Или оставила его в неведении, как хотела оставить меня?

— Я сказала ему, конечно. Это было необходимо. Он так смеялся — мне так жаль было тебя, Эверард. Я хотела пощадить тебя.

— Пощадить меня, Ивонна?

— Да. Я бы несла всю эту боль и страх одна — зачем же мне было делать еще и тебя несчастным? Он сказал, что не будет предъявлять на меня никаких прав, и я верю, что он сдержит свое обещание. Зачем мне было говорить тебе?

— И ты серьезно, искренно ставишь мне такой вопрос?

— Видит Бог, да! — жалобно ответила она.

— И ты продолжала бы жить со мной, зная, что я тебе не муж?

— Но ведь ты же муж мне. Этого ничто не изменит! — воскликнула Ивонна.

— Ах ты, Господи! Как же не изменит? — воскликнул в свою очередь каноник, дав, наконец, волю своему волнению. — Ни перед Богом, ни перед людьми, ты не жена мне. Ты не имеешь права носить мое имя. После того, что я узнал, я не вправе более входить в твою комнату. Каждая ласка, которую я дам тебе, будет греховной. Ты понимаешь это, дитя? Неужели же ты не понимаешь, что наша семейная жизнь разрушена, что нам обоим предстоит ужас одиночества и разлуки?

— Разлуки?! — повторила Ивонна.

Она медленно поднялась на ноги и растерянно уставилась на мужа.

Сумерки сгущались; стену напротив окна совсем окутало тенью. Только лица обоих, да голая шея и руки Ивонны белели во мраке. Разговор прерывался редкими паузами. Сколько времени прошло, никто из них не знал.

— Да, — сурово повторил каноник, овладевая собой. — Иного выхода нет.

— Так я должна уехать — не жить с тобой больше?

— Неужели же ты воображаешь, что мы можем остаться в прежних отношениях?

— Я не понимаю, — слабо начала она. Но тут в глазах у нее потемнело, ноги подкосились; она пошатнулась и упала бы, если б он не подхватил ее и не уложил на диван.

— Благодарю, — чуть слышно прошептала она.

И, закрыв лицо руками, осталась лежать, вся съежившись, подавленная своим несчастьем. Каноник беспомощно стоял над нею, не умея найти в своем сердце слова утешения.

Ее слабость, ее убитый вид не трогали его. Он был уязвлен до глубины души. Его гордость, честь, достоинство, — все было задето за самое живое, вся душа растерзана. Сердце жгла непримиримая, непростительная обида.

— Разумеется, мы должны расстаться, — сказал он, наконец. — Это очевидно. Остаться жить вместе было бы грехом перед Богом и оскорблением обществу. — Она с трудом приподнялась, опираясь одной рукой на спинку кушетки, и медленно покачала головой.

— Не понимаю, почему. Никто бы никогда и не узнал.

— Он все знает и все видит, Ивонна.

Она пыталась осмыслить его слова, но усталый растерявшийся ум отказывался понять. Богословские книги не изменили ее детской веры в благость творца. После долгого мучительного раздумья она, наконец, смогла из хаоса своих мыслей выудить одну.

— Если это грех — неужели ты не любишь меня настолько, чтобы согрешить — ради меня?

— Такого греха я на свою душу не возьму.

Ивонна беспомощно повела плечами.

— Я бы ради тебя пошла на какой угодно грех. И не задумалась бы.

Как ни странен был такой союз, поэтический идеализм с одной стороны, благодарность и уважение — с другой, до сих пор крепко связывали их. Но теперь они сразу стали страшно далеки друг другу; нечего было и надеяться на взаимное понимание. Каждого из них ставила в тупик точка зрения другого.

Логический вывод из сделанного им открытия, такой зловеще очевидный для каноника, был совершенно непонятен для Ивонны. И она объяснила его только недостатком любви к ней. В свою очередь, каноник, заглядывая в ее душу под ложным углом зрения, видел в ней не то, что было там на самом деле, — и приходил в ужас.

Лучшие чувства в нем всегда будили ее чистота и невинность. Это был мираж. Теперь он рассеялся. Осталась одна пустота. Ивонна была просто-напросто грациозным, лишенным всякого нравственного чувства созданием — душевной аномалией.

Ивонна вздрогнула, поднялась с кровати, неверной поступью подошла к платяному шкафу, вынула оттуда жакетку. Надела ее на себя и вернулась к кушетке. В комнате было почти темно. Каноник следил за ее легкой фигуркой, прошедшей мимо него, с каким-то странным чувством. Она казалась ему совсем чужой. Вспомнились сотни мелочей, свидетельствовавших о недостатке у нее нравственного чувства, подтверждавших его взгляд на нее — ее неспособность постичь, что такого особенно дурного сделал Стефан, неопределенность ее взглядов в области религии, ее отношение к подруге, сбившейся с пути, о которой она сама рассказывала ему накануне, ее намерение скрыть от него это ужасное открытие. Он был одурачен — не Ивонной, а собственной своей романтической фантазией. Но как же он будет жить без нее — или, вернее, без своей иллюзии? Ледяная рука сжала его сердце. Он отошел к белевшему во тьме окну и уставился на белую стену напротив.

Жалобный стон коснулся его слуха. Он круто повернулся и увидал Ивонну лежащей на кушетке с беспомощно раскинутыми руками. Единственно из гуманности он подошел к ней.

— Я так устала! — простонала она.

— Ты бы лучше легла, — ответил он ласковее прежнего. — Сейчас нам лучше разойтись. Завтра, если ты оправишься, мы уедем в Англию.

— Оставь меня одну, — прошептала она, — а сам поезжай в Швейцарию. Зачем же тебе портить себе отпуск?

— Что уж жалеть об отпуске, когда вся жизнь испорчена, — был великодушный ответ. — Самое лучшее — поскорей вернуться в Англию. До завтрашнего утра я успею обдумать, что нам делать.

Он чиркнул спичкой, зажег свечи и спустил шторы на окне. При свете личико Ивонны показалось ему таким измученным и бледным, что в нем проснулась жалость.

— Не считай меня жестоким, дитя мое, — сказал он, наклоняясь к ней. — Ничего более тяжелого я не переживал, да и ты, вероятно, тоже. Будем молиться Богу, чтоб он послал нам силы перенести это. Теперь я уйду от тебя и позабочусь, чтоб тебе подали все нужное. Постарайся уснуть. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, — жалобно откликнулась она.

И так они расстались, не обменявшись даже рукопожатием.

Вечерние часы тянулись без конца. Настала ночь. Наплакавшись вдоволь, Ивонна, наконец, уснула. Весь этот день она проплакала.

На следующее утро они выезжали из Остенда на дуврском пароходе. В продолжении пути каноник обращался с Ивонной с почтительной любезностью, которую он всегда проявлял по отношению к женщинам, заботился об ее удобствах, предупреждал ее желания, от времени до времени обменивался с нею случайными замечаниями о том, о сем. Но о главном, о том, что больше всего волновало их обоих, не говорил ни слова. Погода стояла тихая; качки не было. Морской воздух оживил Ивонну, поднял ее силы.

Молчание мужа отчасти успокаивало, отчасти пугало ее. Смягчился ли он — или будет настаивать на разрыве? Она то и дело украдкой взглядывала на его бесстрастное лицо, в мучительной тревоге силясь проникнуть в его мысли. В сердце ее шевелилась надежда, но она не смела начать разговор, из страха утратить ее. Ей, простодушной, как дитя, казалось невозможным, чтоб муж отрекся от нее исключительно из-за угрызений совести. Если он любит ее, его любовь восторжествует. Если же он будет упорствовать в своем решении, значит, он разлюбил ее. В таком случае, она знает, что ей делать. Она вернется в Лондон и снова будет петь.

За эту ночь она выплакала все свои слезы и как будто успокоилась. Ибо человеческая плоть чувствительна лишь до известной степени; дальше она уже перестает ощущать боль. Душа Ивонны была безжалостно растоптана, но она не сердилась.

Она даже была бы совершенно счастлива, если б муж обнял ее и сказал: «Забудем все, Ивонна!». К концу путешествия она уже тешила себя мыслью, что оно так и будет.

Они остановились, как всегда, в тихом отеле на Вест-Энде, в большом номере, состоявшем из нескольких покоев, и пообедали одни. Им прислуживал сам буфетчик, гак как каноник был здесь старинным почетным гостем. Когда убрали со стола, каноник спокойно осведомился:

— Ты достаточно оправилась, Ивонна, чтобы обсудить этот тягостный вопрос?

— Я готова, Эверард.

— Мы постараемся по возможности сократить этот разговор. Все, сказанное мною вчера, остается в полной силе, как это ни тяжело. Я глубоко любил тебя — как юноша — в мои лета, может быть, мне и не пристало так любить. Память об этом навек сохранится в моей душе, Ивонна, ибо воспоминания мои чисты. Если б я не искал помощи свыше, я, может быть, и не пережил бы разлуки с тобой.

Все ее надежды были разбиты. Она прервала его еще одной мольбой.

— Зачем нам расставаться, Эверард? Я хочу сказать: разве мы не можем жить в одном и том же доме — для света?

— Это невозможно. Ты сама не знаешь, о чем просишь.

Голос его звучал хрипло. Он помолчал немного; затем, овладев собой, продолжал тем же жестоким тоном.

— Ввиду того, что нам придется жить врозь, долг мой — обеспечить тебя. Я не изменю своего завещания, и после моей смерти ты все равно получишь то, что получила бы как моя жена. А пока я жив, я буду выдавать тебе содержание, соответственно моим средствам. И, разумеется, без всяких условий.

Тут она, при всей кротости, впервые возмутилась.

— Я не могу принять этого, Эверард! — вскричала она, вся пылая. — Если я не имею права носить твое имя, — я не имею права и брать от тебя деньги. И не проси меня, потому что этого я не могу.

— Ивонна, выслушай меня…

— Нет, — перебила она его, — теперь я говорю, как женщина. Ты предсказывал, что когда-нибудь во мне проснется женщина, и час настал. Я скорей умру, чем, живя врозь с тобой, приму от тебя какую-либо помощь. Ты не понимаешь… Выходит так, как будто я сделала что-то бесчестное и ты гонишь меня прочь от себя. Нет, нет, не говори! Не надо. Если я перед Богом не жена тебе, я не имею на тебя никаких прав.

— Мне нестерпимо больно слышать от тебя такие слова, Ивонна. Неужели же ты думаешь, что я утратил всякое уважение к тебе?

— Если бы ты любил меня, ты не захотел бы расстаться со мной.

Они мыслили и чувствовали в разных плоскостях. Каноник убеждал, настаивал — напрасно. Ивонна была непоколебима. Беседа продолжалась, отклоняясь по временам в сторону соглашений относительно будущего.

Пришла ответная телеграмма от Джеральдины Вайкери — она приедет утром. Было условлено, что Ивонна временно поселится у нее, и что все переговоры, во избежание тягостных встреч и бесед, будут идти через нее.

Под конец каноник снова заговорил о деньгах. Хочет она, или не хочет, он все равно положит на ее имя известную сумму. Ивонна снова вспыхнула и возмутилась. Самая мысль о деньгах была ей ненавистна. Он не имеет права заставлять ее поступать так.

— Но ведь это же мой священный долг, и я обязан выполнить его! — воскликнул он наконец в отчаянии. — Неужели же мне так и не удастся втолковать это тебе?

Ивонна встала, подошла к нему и нежно положила руку ему на плечо, заглянув ему в лицо своими грустными темными глазами, теперь еще более грустными от темных кругов, которыми они были обведены.

— Не сердись на меня — ведь мы последний вечер вместе. Я понимаю твое желание обеспечить меня; ты добр и великодушен. Но буду гораздо счастливее, если не буду чувствовать себя в тягость тебе. И мне так нетрудно заработать себе кусок хлеба. Право же, так мне будет легче. Право.

От этого маленького словечка, которым она так часто заканчивала свои фразы, от знакомого прикосновения ее руки, от близости этого нежного, хрупкого тела, сердце его сжалось острой болью: разочарование не убило в нем любви к ней. Он склонил голову на руки.

— Когда-нибудь, Ивонна, может быть, у меня и явится возможность просить тебя вернуться. Если я теперь уступлю тебе, исполнишь ли ты тогда мою просьбу?

Голос его дрожал и обрывался от волнения. Ивонна не могла не заметить этого. И в ней проснулась вся ее доброта и жалость. Она забыла его укоры, безжалостность, религиозные сомнения, которые она объясняла нелюбовью. Его могучие плечи вздрагивали под ее легким прикосновением.

— Я приду когда бы ты ни позвал меня, — молвила она.

— Если я словом или мыслью обидел тебя, Ивонна, прости меня.

Ее рука робко потянулась к пряди седеющих волос упавшей на его лоб, и пригладила ее.

Он поднял голову и остановил на ней взор, полный мучительной тоски.

Потом вскочил на ноги и, прежде чем Ивонна успела опомниться, она была уже в его объятиях, и поцелуи его горели на ее лице.

— Помоги нам, Боже! Помоги, Боже, нам обоим, дитя мое!..

Он выпустил ее и почти выбежал из комнаты.

Так они расстались.

 

XIV

НА ЧУЖБИНЕ

Нокса похоронили на противоположном склоне холма позади дома. Он протянул до конца зимы и даже начала весны. Но когда наступил сезон дождей и зноя, сырость, просачивавшаяся сквозь деревянные стены и глиняный пол, осаждаясь на простынях и подушках, съела последние остатки его легких, и Нокс, не жалуясь, ушел — куда следовало.

Прежде чем заколотить гвоздями грубый деревянный гроб, Джойс положил на грудь мертвецу письмо «милой барыньки». И ему казалось, что вместе с этим письмом, он зарывает в землю свое сердце. Сам хозяин фермы, Вильсон, Джойс и слуга-кафр несли гроб к яме, вырытой под каменным деревом и опустили его туда. Затем Вильсон прочел вслух похоронную службу по обычаю англиканской церкви. В трезвом виде он был человек религиозный и бережно хранил свой молитвенник — остаток лучших дней. Его жирное, флегматичное, кирпичного цвета лицо на солнце словно отполировалось и покрылось лаком, как бы для того, чтоб предохранить его от всяких иных влияний климата. Речь у него была нескладная, мужицкая. Вначале Джойс принял за насмешку его намерение отслужить на могиле Нокса нечто вроде заупокойной обедни и только для того, чтобы не ссориться, остался слушать, между тем как кафр, присев на четвереньки, вытянул руки, мечтательно и удивленно прислушиваясь к «заклинаньям» белого. Но вскоре торжественная красота церковного обряда захватила и его. «Земля еси и в землю отыдеши. Возвратите земное земле и прах — праху». Читавший нагнулся, захватил обеими руками по пригоршне красной земли и благоговейно высыпал ее в могилу. И уже не казалось странным, что этот грубый голос читает надгробные молитвы и грубый человек совершает торжественный обряд погребения.

Окончив чтение, Вильсон велел кафру засыпать могилу, отер пот со лба и сказал Джойсу.

— Ну, теперь пойдем выпьем — помянем покойного.

Но Джойс отказался и долго с поникшей головой следил за тем, как чернокожий засыпал могилу. Когда все было сделано, он поставил в головах покойника большой камень, припасенный им заранее, и медленно отошел. Он машинально направился к дому, но когда дошел до колючей изгороди на вершине холма, вид широкополых шляп работающих кафров и полей, покрытых высокой щетиной пшеницы и маиса, показался ему до того не соответствующим его настроению, что он повернул обратно и, спустившись, пошел целиной по разрыхленному полю, тянувшемуся с утомительным однообразием до самой линии горизонта. Здесь, по крайней мере, он был один, вдали от зрелища и звуков опостылевшего ему ежедневного труда. Широкий овраг, наполовину заполненный вздувшейся красной речкой, преградил ему путь. На полмили дальше виднелся мост. Но Джойс устал, разгорячился; на душе у него было скверно. Ему попалось на глаза бревно в тени нависшего выступа оврага. Он спустился туда и сел, глядя на бурлившую внизу сердитую речку.

Мимо него проползла стоножка. Он вынул из-за пояса нож, перерезал ее пополам и бросил оба куска в воду, которая моментально унесла их. И глядя на свой нож, так быстро умертвивший насекомое, думал о том, много ли сам он лучше этого насекомого, полезнее ли? Стоит ли ему цепляться за жизнь? Один прыжок — и бурливая вода унесет и его в безвестность. До вчерашнего дня жизнь еще имела какой-нибудь смысл — поддерживать жизнь другого, жалкого, погибающего существа, которое теперь зарыли в земле. Но теперь, зачем ему жить? Ни радости себе, ни пользы другим. Однако ж, лениво сунув нож в песок, чтобы очистить его, он заложил его обратно за пояс.

То, чего он мучительно боялся все эти последние месяцы, пришло-таки. Он был одинок. Нокс умер — исчез бесследно, как тень… Ему вспоминалась греческая фраза, заученная как-то в школе: человек — призрак тени. И он задумался над этой фразой. В былые дни он нередко дивился, что под Пиндаровой жизнерадостностью, его любовью к внешнему, к крепким мышцам и жилам, и гибким формам, все же чувствуется какая-то странная грусть. Теперь это было ему понятно. Разве может здоровый человек, трезво наблюдающий мир, не испытывать этого чувства грусти — от подавляющего сознания бренности всего земного? Для чего, например, жил на свете Нокс? Для чего он всю жизнь мучился, сочиняя за гроши гнуснейшую макулатуру? Для чего родил на свет ребенка, когда не мог оставить ему в наследство ничего, кроме своей трагической судьбы и нищеты? Для чего покинул родину? Не будь все это так жалко и печально, разве можно было бы принимать это всерьез? — ведь это же совсем бессмысленно. А сам он — чего ради сидит, болтая ногами над пропастью? Поистине, и сам он — тень, или призрак тени.

Ему припомнилась вся поэма, из которой он цитировал эти строки, и он громко стал читать ее. И, как всякий раз, когда память подсказывала ему, что когда-то он был образованным человеком, почувствовал, что это звучит насмешкой над его настоящим положением, и рассмеялся — невеселым смехом.

Солнце уже садилось, когда он вернулся домой.

Вильсон жевал табак, отплевываясь, и указывал кафрам, как исправить один из шлюзов, дренировавших почву оврага.

— Ничего не выходит, будь оно проклято! — пожаловался он Джойсу. — Трубы дырявые.

— Надо бы новые выписать, — сказал Джойс.

— Ну, да. И вдобавок провести газ и горячую воду, — саркастически заметил Вильсон. — А деньги где взять прикажете?

Джойс пожал плечами и прошел мимо. Его это не огорчало: у них хозяйство не идет на лад. Он привык к тому, что у него все не ладится — с тех пор, как он сошел со стези честной жизни. Ничего иного он и не ждал.

При виде грубо сколоченной кровати, впервые за много месяцев пустой, его охватила невыразимая тоска. На кровати еще остались вдавленные очертания гроба. Джойс машинально разгладил одеяло. Затем взял с полки целую кипу листов бумаги малого формата и уселся с ними на кровать. То была рукопись его романа, переписанного Ноксом с черновика на желтой бумаге — красивым округленным почерком. В юности Нокс был учителем чистописания и до конца гордился своим красивым почерком. В последние месяцы своей жизни он ничего и не мог делать, кроме этого.

Джойс начал перелистывать рукопись, прочитывая то одно, то другое место, и наконец, заинтересовался. Роман был хорош. В первый раз он серьезно задумался над тем, что его можно бы пристроить в какое-нибудь издательство и напечатать. Когда, некоторое время спустя кафр-слуга пришел помочь ему готовить ужин, решение его было принято.

Невеселая была эта повесть о закулисной стороне жизни колониальных пионеров — трагедия напрасно загубленных жизней и надежд, заранее обреченных на гибель. Что ни действующее лицо, то обломок крушения в море житейском: разбитые сердца, бывшие люди, видавшие лучшие дни; бедные глупцы, вроде Нокса, привлеченные сюда смутными мечтами об Эльдорадо и не находящие себе места в дикой и грубой стране, где для работы не нужно никакого искусства — нужны только сила и навык, в котором белому не превзойти туземца. Он так и назвал эту повесть: «Загубленные жизни». И пока писал ее, к нему незаметно вернулись все его интеллектуальные способности. Язык был чистый, английский; слог литературный, написано сильно, ярко. И чувство — ведь эта книга была написана кровью его сердца. Перед тем как лечь спать в этот вечер, он приписал внизу под заголовком добавочное название: «Призрак тени».

В свое время рукопись была отправлена, и Джойс на много месяцев забыл о ней, целиком уйдя в свое тоскливое одиночество и в работу. Время шло быстро, так как Джойс не замечал его — ему не на что было надеяться. Он пытался было начать другую повесть, но возле него уже не было Нокса, подбодрявшего его своею критикой и похвалами, и умственная апатия снова одолела его.

В долгие вечера он учил одного из кафров читать и писать, пока Вильсон вычислял расходы и доходы. Эти два человека никогда особенно не симпатизировали друг другу. Фермер презирал Джойса за то, что он — неудавшийся барин, белоручка, не имеющий понятия даже и о самых элементарных вещах в сельском хозяйстве. Джойс видел в своем компаньоне только грубого пьяницу, который запустил хозяйство и у которого все идет прахом.

Не раз Джойс говорил себе, что ему следовало бы продать свою часть и попытать удачи в другом месте. Но так как у него не было особого повода довести дело до кризиса, месяцы шли за месяцами, а он оставался все в том же положении.

Уборка хлеба доконала его. Он схватил лихорадку и пролежал в постели три недели. Вильсон проклинал день его прихода на ферму, и если бы не человеколюбивый сосед, у которого была ферма за сорок миль от них, в более здоровой местности и который увез его к себе в телеге, запряженной быками, он, вероятно, пошел бы вслед за Ноксом. На ферму он вернулся выздоровевшим, но страшно ослабевшим. Морщины на его лице врезались глубоко в кожу, выросшая за время болезни борода еще больше подчеркивала впалость щек. Вильсон при виде его только презрительно фыркнул и посмотрел на свою собственную огромную, веснушчатую, словно лаком покрытую, лапищу.

Настала зима. Работы было полны руки — перекрывать тростником заново крыши, ремонтировать постройки, орошать поля. Джойс не щадил себя. Работа, хоть безрадостная, все же давала забвение, приносила усталость, после которой он засыпал как убитый. И в этом смысле действовала не хуже виски с примесью дурмана.

Есть люди, благоденствующие в пустыне физически и морально. Непрерывная борьба с стихийными силами природы укрепляет их нервы и закаляет волю. Есть люди, по натуре оставшиеся дикарями, находящие удовлетворение своим первобытным инстинктам лишь в нецивилизованной стране; такие люди в лесу или в пустыне живут жизнью более близкой им, чем жизнь цивилизованных народов. Но люди, благоденствующие в пустыне физически и морально приспособлены к борьбе — это обыкновенно люди энергичные, предприимчивые, смелые, честолюбивые, для которых жизнь в пустыне — лишь переходная стадия, ступень, чтобы подняться на высоту, утраченную или еще не достигнутую в цивилизованной стране. Такие люди успешно ведут дело колонизации вновь завоеванных стран и обыкновенно достигают цели и награды.

Все удачливые люди, с которыми Джойс сталкивался в Южной Африке, принадлежали именно к этому типу. Оглядываясь на себя и на Нокса и сравнивая себя с ними, он готов был смеяться и стонать от боли. Они-то здесь зачем? В стране, где царит естественный подбор, они были заранее обречены на гибель. И вот Нокс уже выполнил предназначенное. Будет ли то же и с ним?

С каждым днем его все больше тяготило сознание полной своей непригодности к окружающей обстановке, и теперь, когда он утратил товарища, бодрившего его в тяжелые минуты, — больше, чем когда-либо. Он стал молчалив, угрюм, по целым часам сидел задумавшись, говорил не больше, чем во время сиденья в тюрьме. И, чем ощутительнее становилось одиночество, чем больше сосредоточивались его мысли на самом себе, тем дальше уплывали все светлые воспоминания и выдвигались только темные, мучительные, выжженные словно клеймо в его мозгу.

И во сне опять стала сниться тюрьма. Однажды в сарае, куда он перенес свою постель с первых же весенних дней, он проснулся весь в холодном поту от страха. Ему приснилось, что он лежит на своей тюремной койке. Его постель стояла так же против окна, и самое окно было на таком же расстоянии от пола, как в тюрьме. Он долго не мог пошевелиться, так ошеломил его этот кошмар. Сны о тюрьме стали повторяться — пришлось переставить кровать на другое место.

Он перебрался в сарай главным образом потому, что к ним на ферму явилась женщина, толстуха бурка, предъявившая свои права на Вильсона. Из деликатности и по доброте, Джойс счел за лучшее оставить их вдвоем и в начале старался любезностью и мелкими услугами заслужить расположение новой хозяйки, несмотря на ее отталкивающую внешность и манеры. Но женщина пила, и однажды Вильсон, застав ее одну в каморке Джойса, куда она пришла воровать виски, приревновал и наставил ей фонарей под глазами. После этого Джойс и она начали сторониться друг друга.

Джойс снова погрузился в свою мрачную апатию. Эта жизнь убивала его, притупляла его ум. Вначале его забавляло учить мальчишку-кафра, но затем и это утратило для него всякий интерес. Часами в летние ночи он сидел с трубкой в зубах, упершись локтями в колени, на пороге своего сарая, ни о чем не думая. В голове у него была только пустота. По временам в памяти вставал образ Ивонны, но смутно, как далекий призрак. Он перестал писать ей и не чувствовал никакой потребности получить от нее весточку. К чему? О чем писать? И от Ивонны он не получал писем после того, которое было зарыто вместе с Ноксом. Несколько месяцев тому назад, во время половодья, один из возов, запряженных быками, ехавший из города на ферму, опрокинулся, и вздувшаяся река унесла большую часть груза, в том числе и почту. Погонщик быков говорил Джойсу, что в сумке были письма и ему — может быть, и письмо от Ивонны. Тогда ему было досадно, жалко, но потом и это стало все равно; нездоровый индифферентизм тогда уже окутал своей тенью его душу. Недели и месяцы шли своей чередой, и понемногу в нем умирало желание иметь от нее весточку, вместе со всеми прочими желаниями чего-нибудь светлого и радостного.

И таким образом порвалась последняя нить, связывавшая его с Англией.

Что касается романа, он давно перестал заботиться об его участи. По всей вероятности, он потерялся в дороге, на пути туда или обратно. А черновик, написанный на желтой оберточной бумаге, валялся в грязном углу хижины и понемножку гнил от сырости.

И вдруг, как удар грома в ясный день, точно с неба, свалилось письмо от издателя, предлагавшего напечатать его роман на обычных условиях фирмы для начинающих и неизвестных авторов: восемьдесят фунтов, уплачиваемых по напечатании. Это сразу разбудило Джойса и вывело его из оцепенения. Всю ночь он не мог уснуть и бродил по полям, по росистой траве, под яркими африканскими звездами, чувствуя, как кровь снова закипает в его жилах. Быть может, он нашел свое призвание, которое даст ему и деньги, и подходящую работу, и право, наконец, снова занять свое место среди цивилизованных людей. На заре он вернулся домой, изнемогая от усталости, но с головой, полной самых смелых планов. А на другой же вечер, покончив дневную работу, зажег крохотную коптящую лампочку и засел за новую повесть, план которой наполовину уже был разработан вскоре после смерти Нокса. Первую он продал за восемьдесят фунтов, как предложил издатель.

Но с каждым днем тоска по родине росла и, наконец, вылилась в форму определенного решения. Однажды он оседлал пони и поехал к доброму самаритянину, который ходил за ним во время болезни. Фермер, крепколобый шотландец, недоверчиво покачал головой, когда Джойс развил ему свой план.

— Напрасно вы это задумали. Лучше откупитесь от Вильсона и хозяйничайте сами. Наживите сперва денег, а там, через несколько лет, можете и уехать.

— Да ведь вся прибыль от хозяйства почти целиком уходит на улучшение и доставку продуктов, — возразил Джойс. — Тут не на чем разжиться — впору сытым быть.

— Это потому, что вы не так беретесь за работу. Будь это моя земля, мне бы она скоро стала приносить доход.

— Потому что вы настоящий хозяин, а я нет. Если б даже я хотел научиться, у Вильсона многому не научишься, а меня тянет домой, на родину.

— Все это прекрасно, но кто знает, прокормит ли вас ваше писательство. Я слыхал, что это ненадежное занятие.

— Я привык к неудачам. Я на свет родился неудачником. Разве тут мне везло?

— Продайте свою часть Вильсону, — перебирайтесь сюда и займитесь молочным хозяйством. Я вам покажу, что надо, этому не трудно научиться.

Джойс огляделся вокруг. Они сидели на веранде чистенького уютного дома. И все кругом было чистенькое, опрятное, постройки солидные, прочные, на полях колыхалась высокая рожь, коровы были в теле и лоснились; двор выметен начисто. Внизу разбит цветник. Вокруг решетчатых стен веранды вился аккуратно подстриженный ползучий виноград. Все представляло разительный контраст с убогой, неряшливой лачугой, где обитал он сам. Месяц тому назад он подпрыгнул бы от радости при таком предложении. Но теперь отклонил и его. Он уже не верил себе, не верил, что может удовольствоваться этой жизнью. Раз положивший руку на плуг, не должен оглядываться назад. А он все время оглядывался и ненавидел свой труд земледельца. Поблагодарив своего друга и добившись от него обещания посредничества в случае каких-либо конфликтов с Вильсоном, он поехал домой.

Два дня спустя, выбрав удобное время, когда Вильсон был не пьян и настроен сравнительно благодушно, Джойс сообщил ему о своем намерении. Вильсон выслушал его с тупым спокойствием.

— Надеюсь, мой внезапный отъезд не причинит вам неудобств. Если я ошибаюсь, я готов…

— Полноте, батюшка. Я и сам чертовски рад развязаться с вами, — ответил Вильсон.

— В таком случае, если вы уплатите мне стоимость моей части и дадите мне телегу и пару быков, я сегодня же уеду из этого проклятого места.

Вильсон вошел в комнаты и вынес оттуда пачку засаленных кредиток.

— Вот. Будет с вас? Я сам давно уже собирался отказаться от вашего компаньонства и заблаговременно припас деньги.

Джойс сосчитал кредитки; к удивлению, их оказалось больше, чем он ожидал. С полчаса они вместе проверяли счета и записи, которые велись самым примитивным способом, и Джойс убедился, что Вильсон не обсчитал его.

— Вы честный человек, — сказал он с улыбкой. — Жалко, что у вас так много других недостатков.

— Я, по крайней мере, ни разу не сиживал в тюрьме, — что может сказать о себе не всякий.

Это был удар не в бровь, а прямо в глаз. Джойс невольно содрогнулся.

— В другой раз не давайте воли языку, — наставительно заметил Вильсон. — Я не охотник корить других их несчастьями, но все же, уж если тебя Бог отметил, ты лучше сиди смирно.

— Кой черт! О чем вы говорите? — гневно вскричал Джойс.

— Ну что вы дурака валяете. Ведь я же знаю. Вы сами себя выдали.

— Я требую, чтоб вы объяснили мне, о чем вы говорите, — настаивал Джойс.

Каким образом мог этот человек узнать его историю? Не может быть, чтоб Нокс выдал его. Нет, этого нельзя оставить так, невыясненным, уже из уважения к памяти его покойного товарища. Вильсон отодвинул свой стул и выплюнул в угол обильную струю табачного сока, что вызвало негодование бурской женщины, которая сидела на мешке возле двери и чистила картофель. И она накинулась с бранью на Вильсона. Тот еще не успел зашнуровать свои тяжелые сапоги, проворно снял один из них и хотел запустить ей в голову, но возмущенный Джойс схватил его за руку.

— Ну что за скотство!

Вильсон расхохотался.

— Ты бы хоть поблагодарила м-ра Джойса, что он так заботится о твоей красоте, чтоб ты ее не потеряла, — пошутил он, снова натягивая сапог.

— Ну, — сказал Джойс, когда мир в семье был восстановлен, — теперь объясните мне, что вы хотели этим сказать.

Вильсон встал, подошел к двери и нарочно плюнул поверх головы женщины; потом повернулся к Джойсу.

— Будет уж вам. У нас и так вечная перебранка в доме. Надоело мне это. Берите лучше телегу и пару негров и уезжайте отсюда подобру-поздорову. И вот вам на прощанье мой совет. Если вам случится спать рядом с другим человеком, не выбалтывайте ему во сне своих секретов. Из-за этого я и хотел развязаться с вами. Мы обойдемся и без вашего благосклонного содействия. Не диво, что вы и так изумились моей честности.

— По-видимому, я должен просить у вас прощения, — молвил пристыженный Джойс. — Я не имел права говорить с вами таким тоном.

— Если б вы не распустили языка, я бы и свой держал на привязи, как держу уже полтора года.

Несколько часов спустя Джойс влез в телегу, запряженную быками, и в последний раз оглянулся на дом, который так долго был его домом. Он виднелся теперь только темным пятнышком посредине унылой равнины, у подножья неправильной формы холма, под которым покоился прах бедного Нокса. Джойс вынул из кармана конверт и посмотрел на лежавший в нем стебель травы, сорванный на могиле друга. Стыдясь своей сентиментальности, он вертел его между пальцами, не зная, бросить или не бросить. И в конце концов положил его обратно в карман. Ведь это все-таки был символ чистой и нежной привязанности, а он был не богат такими чувствами.

Всю ночь он молчал и курил, глядя на яркие звезды. На душе у него было больно, тяжело. Кипучесть новых надежд, окрыленных маленьким литературным успехом, за эти несколько недель успела уже поостыть. А сознание неизгладимого позора осталось. Куда бы он ни пошел, ему не скрыть этого от людей. На родине на него показывали пальцами на улице. Он покинул родину, ушел на край света — и сам выдал себя во сне. Очевидно, такая уж его судьба.

Мысль, что он столько месяцев жил под безмолвным презрением пьяницы, только и умеющего, что колотить свою сожительницу, что этот пьяница не доверял ему и все время следил за ним во всяком деле — такой человек, как Вильсон, и не мог поступить иначе — и быть вынужденным молча проглотить обиду и стоять униженным перед этим пьяницей, кичащимся своей единственной добродетелью — честностью, — эта мысль горше желчи отравила всю его душу.

Южный Крест среди мириадов прочих звезд сиял ослепительным блеском. Луна лила яркий свет на широкую безмолвную равнину, бескрайнюю, как море, однообразие которой прерывалось лишь волнистыми буграми да бесконечными зарослями кустарника карроо. Сырые сучья, только что подброшенные в бивачный костер, едва тлели, и дым поднимался спиралью к ясному небу. Крытый фургон беспомощно уронил наземь оглобли; под ним спали кафры, укутавшись одеялами. Выпряженные быки поодаль громко ритмично чавкали, пережевывая жвачку. Все кругом было тихо-тихо до жути. И ощутимее чувствовалось все ничтожество человека и беспредельность пространства.

Охваченный странным и властным порывом, Джойс неожиданно бросился ниц на мокрую землю и, судорожно сжимая в руке стебли травы, громко воскликнул:

— Господи! Да неужели же я еще мало страдал? Неужели не искупил еще своего греха? Сними ты с моей души это клеймо унижения и позора!

Потом поднялся на ноги, устыдившись своей слабости и бесплодности своего призыва. Закурив трубку, залез в фургон и, сидя на полу, прислонясь к задней стенке, смотрел на видимый ему клочек звездного неба, пока первый проблеск рассвета не возвестил, что пора запрягать быков и снова пускаться в путь.

 

XV

СТРАНСТВУЮЩИЙ РЫЦАРЬ

Четыре года прошло с тех пор, как Джойс покинул Англию, но за эти четыре года вокруг него и в нем самом как будто ничего не изменилось. Тот же мелкий моросящий дождик, как в день его отъезда, та же мокрая, ежащаяся от холода толпа пассажиров в мокрых ватерпруфах, с мокрыми зонтиками и ручным багажом, с которого ручьи воды стекают на грязную палубу. И в душе его та же смесь тревоги и апатии, то же неизгладимое сознание своего унижения, своей отверженности. Он думал, что все как-нибудь образуется при виде берегов родной земли. Но нет, в нем только обострился гнетущий страх за будущее.

Все было до странности такое же, как в день отъезда. У одного из матросов на пароходе был большой безобразный шрам поперек лица. Джойс припомнил, что уже видел тогда этого человека, в той же самой позе, с концом веревки в руке. Не во сне ли ему приснились все эти четыре года? Он оглянулся, почти ожидая увидеть Нокса в его потешном залоснившемся шелковом цилиндре и старой фризовой шинели.

Судно пристало наконец к пристани, и Джойс под дождем сошел на берег вместе с прочими. Суета в таможне и перевозка на вокзал его скудного багажа нарушили иллюзию. Он действительно вернулся наконец на родину, но она казалась ему чужой страной. Во время переезда из Соутгэмптона в Лондон, он разговаривал в вагоне с некоторыми из своих дорожных спутников. Расставшись с ними на вокзале Ватерлоо, он почувствовал себя страшно одиноким.

— Прикажите извозчика, сэр? — спросил его носильщик.

Джойс стоял около своего багажа, растерянный в шуме и сутолоке большой конечной станции. Дело было под вечер, и на платформе была масса народу, — все больше пригородные пассажиры. Вся эта непривычная суета ошеломляла; яркий электрический свет слепил глаза. Предложение носильщика он отклонил. Извозчик был роскошью, которой позволять себе не следовало. К тому же все его имущество умещалось в саквояже, который он легко мог нести и сам.

Выйдя из здания вокзала, он сел в омнибус, шедший на площадь Виктори, смутно соображая, что прежде всего надо съездить в меблированные комнаты в Пимлико, где он прежде жил. Если там не найдется свободного номера, нетрудно будет отыскать дешевенькую комнатку где-нибудь по соседству.

Все еще не оправившись от этого внезапного перенесения в шумную столицу, Джойс смотрел сквозь стекла окон на мокрые тротуары, блиставшие при свете газовых рожков, на ярко освещенные витрины, на смутные силуэты куда-то спешивших людей и быстро мелькавшие экипажи.

С Вестминстерского моста ему метнулся в глаза фасад Большого Бена. Он тупо уставился на этот мучительно знакомый фасад и не отрывал глаз до тех пор, пока он не скрылся из виду. Свет на Часовой башне возвещал, что парламент заседает. Все это было так странно знакомо и в то же время все казалось таким чуждым. И во всем огромном городе не было ни единой души, которая бы обрадовалась его возвращению. Одиночество удручало его. В этом суетливом и шумном людском муравейнике он чувствовал себя такой же затерянной ничтожной песчинкой, как и среди звездной африканской пустыни.

Случилось так, что меблированные комнаты в Пимлико остались во владении того же хозяина, и его прежняя мансарда оказалась свободной. И в ней ничто не изменилось, кроме того, что она казалась теперь меньше и на четыре года грязнее. Та же выцветшая штора на окне; те же тексты на стенах, засиженные мухами. И в нос ему ударил тот же едкий запах пыли, золы и непроветренного человеческого жилья. И когда он укладывался спать в тот вечер, ему казалось невероятным, что с тех пор, как он в последний раз спал на этой постели, прошло четыре года.

Но день-другой, и это чувство отчуждения изгладилось. Прирожденный лондонец в своем родном городе не может долго чувствовать себя чужим. Как бы долго ни пробыл он в изгнании, здесь он осваивается с жизнью так же быстро и естественно, как начинает плавать человек, умеющий плавать, хоть и не плававший уже много лет. Как он жаждал, бывало, этих зрелищ и звуков, и бодрящего движения! И теперь, обретя их снова, он до известной степени был доволен.

Первым делом он поспешил освежить свой гардероб; затем отправился к своим издателям. Его встретили радушно. Книга обещала иметь успех. Рукопись уже сдана в набор. Типография обещает к весне выпустить книгу. После разговора с издателем у Джойса стало легче на сердце. Так отрадно было встретить людей, которые говорят с вами, как с интеллигентным человеком. И будущее представлялось теперь не таким уж мрачным. Того маленького капитальца, который он привез из Южной Африки, и 80 фунтов, которые он получит за книгу, ему хватит на два года, если жить очень-очень скромно, тратя не более одного фунта в неделю. А тем временем он может заработать что-нибудь мелкими рассказами и окончить второй роман.

На обратном пути домой он вырабатывал план жизни. Он будет уходить из дома в определенный час, вскоре после завтрака, отправляться пешком в Британский Музей, там весь день писать в Читальном Зале; затем обедать и, по возвращении домой, снова писать или читать весь вечер, пока не придет время ложиться спать.

Таким образом, для него мелькнул луч надежды; но, как всегда, скоро затмился мрачной тенью, окутавшей его душу, хоть он и упорно засел за работу. Его ужасала перспектива всю жизнь прожить таким же одиноким. В его бессрочной каре это было самое ужасное. Для такой натуры, как у него, людская дружба и участие были необходимыми условиями развития. Без них душа его вяла и сохла, как цветок без поливки. А между тем, он боялся новых знакомств, боясь стыда, который ему неизбежно доведется испытать, как только раскроется его личность и его история. И считал своим жизненным уделом одиночество. Во всей Англии были лишь два человека, которые, хоть и знают его историю, не откажутся пожать ему руку — Ивонна и актер Мак-Кэй. Но этот последний скитается по всей стране, и где он теперь — Бог весть. А Ивонна — замужем за его двоюродным братом и в такой среде, куда ему совсем нет доступа. Однажды, впрочем, когда в памяти его особенно живо встало ее милое, кроткое личико и так захотелось услыхать от нее слово участия, он написал ей в Фульминстер.

Отправив это письмо, он немного повеселел. Вдобавок, ему повезло и в другом — в купленном у газетчика вечернем листке ему сразу бросилась в глаза его статья, посланная в редакцию этого листка дня три назад. Это было начало, подававшее надежды. Во всяком случае, лондонские улицы больше говорят его уму, чем томительно-однообразная, убивающая своим однообразием жизнь на африканской ферме. За эти первые дни в Лондоне он принял много благих решений. Он начнет читать, освежит в памяти былые знания, составит себе небольшую скромную библиотеку. По пути домой он купил у букиниста за гроши подержанное издание «Республики» Платона и просидел за ней полночи.

К изумлению и большому разочарованию его, вместо ответного письма от Ивонны он получил обратно свое собственное с пометкой: «Не доставлено за отсутствием адресата. Выбыла из Фульминстера два года назад. Настоящий адрес неизвестен». Джойс был озадачен. В Британском Музее он просмотрел списки духовенства за последний год. Каноник Чайзли все еще был ректором в Фульминстере.

Что же случилось с Ивонной?

— Должно быть, это какое-нибудь недоразумение, — сказал он себе. И написал второе письмо — с тем же результатом. Хотел было написать Эверарду, но сообразил, что тот, должно быть, также не знает адреса Ивонны и, во всяком случае, вряд ли ответит на его письмо. Здесь, очевидно, какая-то тайна. И эта мысль, вместе с привязанностью его к Ивонне, подстрекнула интерес. Два дня спустя на столбе для публикаций он прочел объявление о дешевой экскурсии в большой провинциальный город, по соседству с Фульминстером. Поездка стоила гроши. Почему бы ему не съездить туда и не навести справок лично? Это все же будет развлечением.

На другое утро он выехал чуть свет и в полдень был уже в Фульминстере. Город был ему знаком. В былые времена он часто гостил здесь, у своего кузена. И немало горьких и сладостных воспоминаний теснилось в его уме, когда он шел с вокзала по знакомым улицам.

Что он будет здесь делать, он хорошо и сам не знал. Почти машинально он направил шаги на Гай-Стрит, к старому аббатству, шпиль которого высился над кровлями домов. Вскоре открылось и все здание, громоздкое и массивное. Он постоял, полюбовался тонкой резьбой на окнах, богатством лепных украшений, оценил красоту всего этого и лениво побрел дальше. Случайно взор его упал на доску с объявлением возле двери ризницы. Оно было подписано: «Дж. Эбдей, ректор». И на других объявлениях стояла та же подпись. Это было новым сюрпризом. Недоумевая, что бы это значило, Джойс знакомой тропинкой обогнул аббатство и направился к подъезду ректората. Он решил взять быка за рога.

— Дома ректор? — спросил он горничную, отворившую ему.

— Дома, сэр.

— Можно на минутку повидать его? «

— Как прикажете доложить, сэр?

— Чайзли, — инстинктивно выговорил Джойс и покраснел. Странно, как это он не поостерегся и назвал себя настоящим именем.

Горничная провела его в библиотеку. С первого же взгляда он убедился, что здесь живет не Эверард. Все комфортабельно, уютно, но ни скрипки, ни картин, никаких признаков дилентантизма. Дверь отворилась, и вошел ректор, полный мужчина с добрым лицом и седой бородой. Джойс извинился за вторжение.

— Я приехал сюда, рассчитывая застать здесь каноника Чайзли. Я его дальний родственник, недавно приехавший из-за границы.

— Боюсь, что вы напрасно ездили, — с улыбкой ответил ректор. — Несколько месяцев тому назад он переведен епископом в Новую Зеландию.

— В Новую Зеландию?

— Ну, да. Разве вы не слыхали? В начале этого года каноник Чайзли принял место епископа Таруфы.

— Как это необычайно! — невольно вырвалось у Джойса. Но ректор понял его слова буквально.

— Да, странно. Многие думают, что он обрадовался возможности уехать из Англии. Очень способный человек — совсем еще не старый. Он мог бы дождаться места епископа и в Англии.

— А миссис Чайзли? — осведомился Джойс.

Ректор, как бы извиняясь, неопределенно повел рукой.

— По-видимому, в ней-то все и дело. Его это страшно удручало — он человек самолюбивый, гордый. Вот он и схватился за первую возможность.

— Простите, что я вам докучаю расспросами, но я так давно не был в Англии — я не понимаю, на что вы намекаете. Последнее письмо, полученное мною два года назад от миссис Чайзли, было послано отсюда. Тогда она счастливо жила в супружестве. Я ее старый друг. Скажите — что случилось.

— Я могу только повторить вам, что говорят люди, м-р Чайзли. По-видимому, произошло несчастье — появился первый муж миссис Чайзли, которого считали умершим, и канонику пришлось развестись с женой.

— Где же она теперь?

— Вот это уж я не знаю. Здесь есть одна дама — большой мой друг — по всей вероятности она и вам знакома…

— Миссис Уинстэнлей?

— Она самая. Я вижу, вы знаете ее. Может быть, она и даст вам нужные сведения. Если не ошибаюсь, она утверждает, что миссис Чайзли вернулась к первому своему мужу.

— Не может быть! Не верю! — с негодованием воскликнул Джойс.

— Я могу только повторить, что слышал, — мягко возразил ректор. — Я знаю, что епископ Чайзли, перед тем, как уехать в Новую Зеландию, ездил в Париж, где, по слухам, находится эта чета. Впрочем, м-с Уинстэнлей вам вернее скажет.

— С меня и этого достаточно, — поспешно сказал Джойс и встал. — Я чрезвычайно вам обязан, м-р Эбдей.

— Не позавтракаете ли вы с нами? Сейчас подадут завтрак.

Джойс поблагодарил и отказался, ссылаясь на необходимость поспеть на поезд. Ему приятно было бы посидеть еще с этим добродушным и болтливым стариком, но он не мог под ложным предлогом принять его гостеприимство. Может быть, это было и лучше, так как вечером, когда ректор рассказал о своем госте м-с Уинстэнлей и описал его наружность, та сразу воскликнула:

— Боже мой, дорогой мой м-р Эбдей, да ведь это не может быть кто-либо иной, кроме нашего кузена-каторжника. Он, наверное, приезжал к Эверарду просить денег.

Рука м-ра Эбдей, потянувшаяся было погладить бороду, остановилась на полдороге.

— Господи! Что вы такое говорите! Кто бы мог подумать! Такой симпатичный джентльмен. А я еще приглашал его завтракать.

— Я сегодня же напишу нашему милому епископу, чтобы предостеречь его, — с похвальной готовностью заявила миссис Уинстэнлей.

Тем временем Джойс, дивясь и огорчаясь, шел обратно на вокзал. Что за странная история! Бедная Ивонна! Он не мог поверить, что она вернулась к своему шалопаю — первому мужу. Эта мысль не укладывалась в его голове. Как бы то ни было, все сношения между Эверардом и Ивонной, по-видимому, порваны. Он не очень жалел Эверарда.

— Маленькая передряга будет ему полезна, — бормотал он про себя, тыкая палкой в песок. И даже немножко злобствовал по поводу житейской невзгоды, обрушившейся на его чинного кузена. Но глубоко огорчался за бедную, маленькую хрупкую Ивонну, снова брошенную одинокой в море житейское. Во всяком случае, необходимо разыскать ее.

Самое простое было — написать м-с Джеральдине Вайкери, адрес которой, к счастью, сохранился в его памяти. Если и она потеряла из виду Ивонну, надо будет попытаться разыскать ее каким-либо иным способом. Вся апатия соскочила с Джойса.

Он теперь жаждал поскорее найти Ивонну и вернуть ее дружбу. Чтоб не терять времени, он, в ожидании поезда, сходил на почту и там же написал и отправил письмо.

А на следующее утро снова зажил своей строго распределенной новой трудовой жизнью. Прошло три дня, а ответа от м-с Вайкери не было. На четвертое утро подали конверт с траурной каймой и с пометкой: Сванси. Он распечатал письмо и прочел:

«Любезный сэр, — Ваше письмо к м-с Джеральдине Вайкери, согласно оставленным на почте указаниям, было переслано мне. К прискорбию, должна вам сообщить, что моя бедная сестра скончалась три недели тому назад от дифтерита, которым заразилась, ухаживая, если не ошибаюсь, за той самой дамой, о которой вы справляетесь, г-жой Латур. Последние два года они жили вместе. Вскоре после смерти моей бедной сестры мадам Латур была перевезена в госпиталь св. Марии, где, насколько мне известно, лежит и теперь, тяжко больная.

В надежде, что эти печальные вести могут пригодиться Вам, остаюсь

преданная Вам

Генриетта Дэзент».

Джойс наскоро оделся, наскоро проглотил чашку кофе и выбежал на улицу, поглощенный одной мыслью. Ивонна, одинокая, без друзей, без заботливого ухода, умирающая в лондонской больнице, — это было нелепо, невероятно. Что же за бессердечная женщина эта Генриетта Дэзент, если она могла бросить так, на произвол судьбы, умирающего друга ее покойной сестры! Вся кровь его кипела от негодования. Такая нежная, такая хрупкая — и лежит в больнице, в общей палате, под присмотром студентов, бесцеремонно исследующих всех больных. Куда же девались все ее друзья?

От волнения и негодования он забыл о своей бедности, о решении экономить и вскочил в первый попавшийся кэб:

— В госпиталь св. Марии! Живо!

Извозчик, думая, что тут дело идет о жизни и смерти, помчался во весь опор.

 

XVI

СТРЕКОЗА

Час был неприемный, и о том, чтоб повидать больную, не могло быть и речи. Но Джойс все-таки проник в коридор, примыкающий к палатам, и переговорил с дежурной сестрой. Это была свежая, миловидная женщина, влюбленная в Ивонну и потому благосклонная ко всем ее друзьям.

Мадам Латур выздоравливала, но медленно. Паралитические явления — одно из самых тяжких последствий дифтерита — все еще не проходили. Поражены были гортань и левая рука. Вдобавок, общая слабость… Еще много времени пройдет, пока ее можно будет везти из больницы.

— Вы думаете, мне можно будет повидать ее — то есть, если она сама захочет?

— Разумеется, — ответила сестра. — По всей вероятности, это даже будет ей полезно. Сегодня как раз приемный день — после двух часов.

— Не знаю только, захочет ли она, — решительно молвил Джойс.

— Я спрошу.

Он нацарапал несколько слов на клочке бумаги и вручил дежурной. Она ушла и очень скоро вернулась, улыбающаяся.

— Она страшно обрадовалась. Я еще ни разу не видала у нее такого лица с тех пор, как она здесь. «Скажите ему, что для меня будет радостью видеть его». Это ее собственные слова.

Джойс горячо поблагодарил сестру, приподнял шляпу и вышел. Было славное, ясное утро. От этой весточки на него повеяло каким-то сладким ароматом. Он шел почти веселый, несмотря на жалость к Ивонне. Страшное бремя одиночества свалилось с плеч его. Есть же все-таки на свете хоть одно живое существо, которое ему обрадовалось. И эта мысль окрыляла его.

Ровно в два массивные двери палаты распахнулись, и Джойс вошел вместе с толпой посетителей, по большей части женщин, бедно одетых; у многих на руках были грудные ребята. Так странно было вначале видеть эти длинные ряды кроватей и на каждой бледное и грустное женское лицо. Некоторые из больных сидели, кутаясь в платок или одеяло; большинство лежали, откинувшись на подушки и с томным любопытством оглядывая посетителей. Однообразие этих рядов белых коек нарушалось двумя кроватями, кругом обставленными ширмами. Огромный камин в конце палаты, с пылавшими в нем грудами угля, вносил веселую теплую нотку в серый свет ноябрьского дня, лившийся в большие, высокие окна. Джойсу было по-мужски неловко среди всех этих полураздетых бледных женщин, и он, стоя у порога, беспомощно озирался, пытаясь отыскать Ивонну. Сестра, стоявшая неподалеку, пришла ему на помощь.

— В самом конце. Последняя кровать налево.

Джойс стал пробираться вдоль стены, обтянутой белой бумажной материей, и как только узнал Ивонну и заметил, что узнан ею, ускорил шаги.

Она полусидела в постели, обложенная подушками, с бледным личиком, обрамленным, как нимбом, вьющимися черными волосами. В честь его прихода она с невероятным трудом устроила себе прическу, надела хорошенькое белое матинэ с красными бантиками. Сердце Джойса всколыхнулось от жалости. Как она изменилась! Как исхудала: личико совсем крохотное, пухлые детские губки совсем белые. Только глаза остались прежние — огромные, бархатные, трогательные. Эти темные глаза встретили его радостным и благодарным взглядом.

— Ивонна!

Ничего иного он не нашел сказать ей, сжимая ее крохотную, худенькую ручку.

— Какой вы милый, что пришли навестить меня!

К этому Джойс не был приготовлен. Голос, сказавший эти слова, не был голосом Ивонны — прежде такой же нежный в речи, как и в пении. Этот был какой-то жалкий, беззвучный, как звон надтреснутого серебряного колокольчика. Стефан огорчился и не сумел скрыть этого. Ивонна тотчас же заметила.

— Я хриплю, как старая ворона, — улыбнулась она, — но вы не обращайте внимания.

— Не умею выразить вам, как мне больно видеть вас такой, — молвил он, усаживаясь в ногах ее кровати. — Вы, должно быть, перенесли тяжелую болезнь. Бедная Ивонна!..

— Да, очень тяжелую. Вы огорчитесь, если я расскажу вам. Если вам все равно, отодвиньте свой стул подальше, чтобы я могла смотреть на вас. Я ведь не могу повернуть головы. Как это глупо, не правда ли, когда человек не в состоянии повернуть своей собственной головы?

— По крайней мере, выздоравливайте поскорее, — сказал он, исполняя ее просьбу.

Она грустно посмотрела на него. — Боюсь, что и этого я не смогу. Все говорят, что это очень, очень длинная история. Вы мне лучше расскажите про себя. Как вы попали сюда, то есть в Англию? — продолжала она уже более веселым тоном. — Я так поражена была, когда сестрица принесла мне утром вашу записку. Почему вы уехали из Африки? Я весь день умирала от любопытства.

Джойс вкратце изложил события, приведшие его назад на родину, — рассказал о смерти Нокса и о последующем годе безнадежной апатии, о том, как издательская фирма купила его книгу и как он затосковал по цивилизации.

— Ну, я и продал свою часть и приехал в Лондон. Я здесь уж две недели, — заключил он свой рассказ.

— Воображаю, как вы были огорчены утратой своего друга! Какая ужасная вещь — смерть, не правда ли? Вы когда-нибудь думали о ней? Сегодня человек живет и ощущает жизнь, как мы с вами, а завтра, глядишь, — исчез, ушел неведомо куда — и уже не увидишь больше.

Голос ее упал до шепота; в широко раскрытых глазах застыл ужас.

— Я тоже потеряла дорогого друга — и совсем недавно. Вам сказали?

— Да. Я написал ей, чтоб узнать ваш адрес, а мне ответила ее сестра сообщением о ее смерти.

— Не правда ли, как это ужасно? Такая сильная, смелая, всегда веселая! Я никогда никого так не любила. Я узнала об этом уже когда ее похоронили и так жалела, что я не умерла вместо нее. От меня ведь никому никакой пользы — а я вот живу. Почему она ушла, а я живу? Какая это страшная тайна.

На минуту Стефан потупил взор перед ее детски-настойчивым, пытливым взглядом. И она смолкла. Потом он протянул руку и взял ее ручку, лежавшую на одеяле. Там, где женщина найдет слова, мужчина нередко инстинктивно стремится выразить свое сочувствие прикосновением.

Не сразу, но все же она тихонько отняла руку, словно для того, чтобы нарушить течение своих мыслей.

— Я все думаю, какая в вас перемена? Вы отрастили бороду?

— Да.

Она даже засмеялась, так неожидан был этот переход.

— Да. В Южной Африке трудненько было бриться, вам так не нравится?

— Не то, что не нравится, а вам не идет.

— В таком случае, я сегодня же сбрею ее.

— Неужто мне в угоду?

— Ну, конечно. Это будет новым ощущением.

— Сбрить бороду?

— Нет, доставить вам удовольствие, Ивонна.

Ее глаза благодарно улыбнулись ему.

— Вы мне скажите, когда мне пора уходить, — попросил он. — Я не хочу утомлять вас. Притом же, у вас могут быть другие гости.

— Посидите еще. Больше никто ко мне не придет.

— Почему вы знаете?

— Вы первый и единственный, навестивший меня с тех пор, как я здесь, — был грустный ответ.

Джойс недоверчиво смотрел на нее.

— Неужто же вы все время лежали здесь одна, среди чужих?

— Да. Но сестра добра ко мне, и вообще меня здесь все балуют.

— Когда человек болен, его должны окружать любящие друзья, Ивонна.

— У меня их так мало. Я никому не сказала, что я здесь. Не могла. Да и кому было сказать?

Джойс не мог понять. Так странно было видеть Ивонну одинокой, без друзей. Но деликатность не позволяла ему расспрашивать.

— Вы знаете, — начала она рассказывать, — у меня была куча всяких неприятностей. Вот уж два года я почти ничего не вижу, кроме неприятностей. Я ведь вам писала, что случилось… После этого я уехала и стала жить с Джеральдиной Вайкери. И опять начала выступать в концертах. Но горло у меня стало часто болеть; оно меня постоянно подводило — пообещаю петь в концерте, а потом, оказывается, не в силах выступить — так что и ангажементов было уже не так много, как прежде. Кому же охота приглашать певицу, которая в последний момент может подвести, не правда ли? И Джеральдина в дурную погоду не позволяла мне выходить из дому, из опасения, что это может повредить моему голосу. А деньги все же надо было зарабатывать. И я все-таки поехала в концерт, хоть и чувствовала себя не очень здоровой, — ну, и простудилась, горло распухло; потом я опять простудилась, и пошло все хуже и хуже… а там этот дифтерит. Бедная Дина заразилась от меня, и за мной уж некому было ходить. Нельзя же было ожидать, чтоб ее сестра стала особенно возиться со мной, ведь она меня почти не знала. Вдобавок, подошел срок контракту на квартиру, я, разумеется, не могла оставить ее за собой — ну доктор и посоветовал мне лечь в больницу. И вот j'y suis, j'y reste. Невеселая история, не правда ли?

Джойс озабоченно наморщил лоб.

— Очень даже невеселая. Хотелось бы мне хоть чем-нибудь порадовать вас, Ивонна.

— Вы уже это сделали, придя ко мне, — возразила она с ясной улыбкой. — Как это мило было с вашей стороны вспомнить, вы так давно не писали, — я думала, вы уж совсем забыли…

— Простите меня, Ивонна, — на меня напало какое-то скотское отупение — я не в состоянии был писать.

— А я тоже не могла, после того письма, которое написала вам — из Фульминстера — о моих неприятностях. Вы не ответили на него, и я думала… Но ведь вы же не потому не ответили, что презирали меня?

Этот второй намек уже нельзя было оставить без ответа.

— Я не получил этого письма, Ивонна. Мне говорили, что одно мое письмо потерялось в дороге — должно быть, это было то самое. Я потом вам объясню. Я думал, что вам живется хорошо и счастливо в Фульминстере, зачем же мне было докучать вам своими вечными жалобами.

— Так, значит, вы и не знаете, что случилось? — спросила Ивонна, широко раскрыв глаза, и губы ее дрогнули.

— Я узнал недавно. Поехал в Фульминстер разыскивать вас, так как почта вернула мне мои письма обратно. Я решил разыскать вас, но мне и во сне не снилось найти вас здесь. Я сегодня утром получил письмо, сейчас же и бросился сюда.

— Значит, у меня остался еще один друг.

— И всегда будет, если только вы сами захотите. Вы у него — единственный.

— Бедненький! — сказала Ивонна.

Надломленный нежный голос звучал хрипло, но в словах были те же нежные нотки жалости, как четыре года назад, при первой встрече их после выхода Стефана из тюрьмы, когда она тоже произнесла эти слова.

— Какие мы с вами одинокие, — прибавила она.

— Постараемся же сделать все возможное, чтобы утешить друг друга.

Приемные часы близились к концу, и палата опустела. Сестра подошла к койке Ивонны и поправила подушки.

— Ну, будет с вас на сегодня болтать, — ласково сказала она. — Вы даже раскраснелись, но, все-таки, пересаливать не следует.

Джойс поднялся и начал прощаться.

— Так вы разрешите мне прийти опять, в следующий приемный день? — спросил он.

— Вы придете! Правда? — Ивонна подняла на него загоревшийся взгляд.

— Конечно, приду — и завтра, и послезавтра, и каждый день буду приходить, если только мне это можно, — горячо отозвался он.

И, пожав ей руку, отошел. Но, дойдя до конца палаты, обернулся — на дальней подушке виднелась масса черных волос и яркие пятнышки на щеках Ивонны; лица ее не было видно. Стефану страшно обидно было оставлять ее на попечении чужих людей, в общей палате городской больницы. Разве тут может быть за нею хороший уход? К его обиде на судьбу примешивалось какое-то странное чувство личной виновности перед Ивонной, казалось низостью с его стороны оставить ее здесь.

Он вернулся к своей работе, ободренный и повеселевший, но его взгляд на жизнь с этого дня стал еще мрачнее. Что он страдает — это справедливо. Это хорошо. Это кара за его поступок. Но за что же страдать Ивонне? Чем провинилось это кротчайшее, невиннейшее существо, что судьба гнет его в три дуги? Что за неумолимая жестокость! И тень от этих мрачных мыслей омрачала страницы, которые он исписывал изящным косым почерком.

Прошло две недели, в течение которых он навещал Ивонну каждый приемный день, принося ей цветы и разные мелочи, насколько это допускал его тощий кошелек. Каждому пустяку она радовалась, как ребенок. В своих скитаниях по Лондону он заметил на одной из людных улиц лавочку букиниста, специально торговавшего дешевыми подержанными французскими романами. Обидно было, что нельзя пойти в хороший магазин и взять все новинки, вышедшие в Париже, но бедняк должен довольствоваться тем, что ему доступно. Восторг Ивонны вознаградил его за уязвленную гордость. Она тут же, при нем, перелистала все их, заглядывая в последнюю страницу, чтобы узнать, чем кончится. И неряшливый вид, который придавали чистенькой больничной койке все эти томики в грязно-желтых обложках, забавлял их обоих.

Они говорили о многом. Ивонна рассказывала о своих наблюдениях над соседками по палате, об их чудачествах и о том, как идет их выздоровление. С детской простотой и врожденным пристрастием к смешному, она иной раз сообщала ему и такие подробности, которых ему, как мужчине, пожалуй, и не следовало бы знать. Потом спохватывалась, слегка краснела и с улыбающимися глазами говорила:

— Я все забываю, что вы мужчина. Вы бы сами меня остановили.

Джойс, с своей стороны, старался развлечь ее рассказами о том немногом веселом и забавном, что встречалось ему в его колониальных скитаниях. Нокс вырос у него в героя цикла артуровских легенд. Что же касается толстухи бурки, он сам дивился тому, с каким злобным юмором он описывал ее.

— Вы непременно должны описать все это, — говорила Ивонна, принимая строгий вид. — Вы не должны бросать это на ветер, только для меня.

Эти рассказы помогали Джойсу выделять отдельные эпизоды из смутной массы впечатлений и таким образом приносили ему не только радость, но и пользу. А радости они давали много, тем более, что и сама Ивонна всякий раз неподдельно радовалась его приходу. Она уверяла, что без него считает часы до следующего свидания. И вряд ли преувеличивала. Его посещения были светлыми точками в ее печальной, монотонной жизни, полной страхов. Когда он приходил, она собирала все свои силы и мужество, стараясь, чтобы час свидания прошел приятно. Мужчины не любят женщин, которые вечно плачут и жалуются, думала бедная Ивонна. Если она не будет веселой в его обществе, ему надоест навещать ее и она опять останется одна, больше прежнего одинокая. И потому Ивонна не рассказывала Стефану о страхах, которые тяжким бременем давили ее бедную маленькую душу и не давали ей спать по ночам, когда кругом в полутемной палате призрачно раздавались тихие стоны и сонный лепет других больных.

Ее терпеливая покорность своей участи восхищала Джойса. Но он не представлял себе, каково ее действительное положение. Весь пережитый стыд и унижение не убили в нем джентльмена, и он не счел возможным вмешиваться в ее частные дела. К тому же, он нимало не сомневался, что как только Ивонна выздоровеет, она снова заживет по-прежнему, и ее гостиная до скончания века будет для него райской обителью, где он будет отдыхать. Он был уверен, что в больницу она легла только потому, что дома за нею некому было ухаживать, так как друзья ее, неведомо почему, разбежались. И ему страшно хотелось, чтобы она поскорее вышла из больницы.

Но однажды он нашел ее лежащей в постели, с разметавшимися по подушке черными волосами и отвернувшись лицом к стене. Возле ее кровати сидела сестра. При виде Джойса она встала и торопливо пошла ему навстречу.

— Будьте сегодня как можно ласковее с нею, — предупредила сестра. Она очень огорчена, бедняжка.

— В чем дело? — испугался Джойс.

— Пусть сама вам скажет. Она велела сказать вам, когда вы придете, что сегодня не может вас принять. Но я уверена, что ей будет легче, если она потолкует с другом.

Сестра ушла к другим больным, а Джойс поспешил к Ивонне. Очевидно, случилось что-то серьезное.

Ивонна подняла с подушек бледное заплаканное личико с распухшими глазами и робко протянула руку из-под одеяла. Не выпуская этой ручки, Джойс опустился в кресло, с которого только что встала сестра, положив на этажерку пакет с пирожными, которые он принес ей. Она была слишком расстроена для таких приношений.

— Я все-таки пришел, хоть вы и велели мне уйти. Почему вы не хотели сегодня меня видеть?

— Я слишком несчастна, — надтреснутым голосом пролепетала Ивонна.

— Что же такое случилось? Что так огорчило вас? Скажите мне, если можно.

— У меня голос пропал! — с рыданием вырвалось у Ивонны. — Мне сегодня утром сказали, наш доктор привел специалиста по горловым болезням: я никогда-никогда больше не буду петь.

Перед этой неожиданной напастью он растерялся, не зная, чем утешить ее.

— Моя бедняжка! — тихо выговорил он.

— Это хуже, чем если бы мне отрезали руку или ногу, — рыдала Ивонна. — Я так боялась этого и все же надеялась, наперекор рассудку. Зачем я не умерла вместо Дины! Хоть бы теперь умереть!

Все лицо ее было залито слезами. Она отняла у него свою руку и вытерла глаза крохотным платочком, мокрым от слез.

— Ну, не плачьте же, — растерянно умолял Джойс. — Если вы будете так расстраиваться, вы еще хуже захвораете. Может быть, они ошибаются. Может быть, через год-другой голос вернется.

Он силился утешить ее всеми доводами, какие только подвертывались ему на язык, всеми ласковыми словами, какие подсказывал непривычный ум. Наконец, она перестала плакать.

— Но ведь это же мой единственный заработок, — выговорила она, утирая глаза. — Чем я теперь буду жить? Когда я выйду отсюда, я с голоду умру.

— Пока я жив, этого не будет! — порывисто воскликнул Джойс. И тотчас стал соображать. Не может же быть, чтоб у нее не было никаких средств к жизни. Он слегка покраснел. Его восклицание показалось ему дерзким.

— Без голоса я ни копейки не сумею заработать, — продолжала Ивонна. — Из больницы я могу перейти только в рабочий дом. А туда я не пойду. Лучше буду молиться, чтобы Бог прибрал меня.

— Но, позвольте, — смущенно выговорил Джойс. — Я не понимаю… Простите меня, что я затрагиваю этот вопрос — но разве Эверард…

— Нет! О нет! Я сама отказалась. Я не могла брать его деньги, раз я не жена его.

— Это нелепо, — сказал Джойс. Но его суждение не меняло факта. На минуту он задумался. — Не падайте духом, — выговорил он, наконец. — Жизнь не так уже плоха, как иной раз кажется. Мне подчас приходилось ой-ой как круто, а все-таки потом, глядишь, и выкрутишься как-нибудь.

— Но ведь у меня нет ни одного пенни, Стефан! — жалобно воскликнула Ивонна. — Буквально ни одного пенни. За прошлый год я почти ничего не заработала. Если б не Дина, не знаю, что бы я и делала. У меня и имущества только всего немного мебели, да несколько платьев…

— Где же они?

— Кажется, их взяла на сохранение жена швейцара в том доме, где мы жили. А может быть, их продали. Я была слишком больна, чтобы заботиться об этом.

— Я схожу узнать. Дайте мне адрес.

Стефан глубоко жалел это кроткое, беспомощное маленькое существо. Трудно было поверить, что всего каких-нибудь четыре года назад он видел в ней добрую волшебницу, которой стоит лишь протянуть руку, чтобы спасти его от нищеты. Вот уж подлинно коловорот времен. Однако же, он свято помнил, как она была добра к нему.

— Вы разрешите мне позаботиться о вас, Ивонна?

— У вас и своих хлопот сколько угодно, бедный вы мой.

— За вашими огорчениями я забуду свои — это уже выигрыш. Но захотите ли вы довериться мне?

— Я всегда вам верила — и теперь верю безусловно. Ведь вы же мой единственный друг.

— Вот этого-то я и не понимаю. Куда же девались все ваши прочие друзья?

— Разбежались понемногу. Когда я вышла замуж, мне пришлось порвать с прежним кругом знакомых. А в Фульминстере я не нажила много друзей.

— Там была одна девушка — вы раза два писали мне о ней.

— София Вильмингто? Да, с ней мы подружились. Но она вышла замуж и уехала в Индию. Ей бы я написала, если б она была в Англии, — она любила меня.

— Мне казалось, что и все вас любят, Ивонна.

— Не знаю, — грустно проговорила она. — Теперь мне кажется, что я всегда была какой-то сиротой. Никогда у меня не было настоящих прочных друзей, семейств, где я была бы как своя, кроме вашей бедной матушки. Прежде у меня была масса знакомых артистов, но бывали у меня больше мужчины — сама не знаю, почему, а у них память плохая — с глаз долой, из сердца вон, не правда ли? Ванделер — тот, пожалуй, и поинтересовался бы, что со мной сталось…

— Да, да, Ванделер… Я помню его — он с давних пор бывал у вас.

— Да, это старый друг. Но, видите ли, из-за Дины мы с ним раззнакомились. Он дурно поступил с ней, бросил ее и женился на Эльзи Карнеджи. За последний год я только раз встретилась с ним. Говорят, Эльзи страшно ревнива. Не правда ли, как это глупо в женщине. Я думаю, если бы он знал, что я в больнице, он пришел бы навестить меня. Но к чему? Что пользы?

— Пользы немного — разве то, что вы лишний раз услыхали бы доброе слово. Но все же за то время, что вы жили вместе с мисс Вайкери, должны же вы были приобрести знакомых. Все это так необычайно.

— Мы жили очень замкнуто, — объяснила Ивонна. — Бедная Дина мало с кем была знакома, мало кому нравилась. Ее никто не любил — за одним исключением — да и то этот человек давно умер. Нет, я совсем одна — настоящая сиротка.

Просто и без фраз, она рассказала ему подробно свою жизнь со времени разрыва с Эверардом. Вначале у нее было слишком тяжело на душе, чтобы выезжать, бывать часто на людях. Потом Джеральдина, имевшая на нее огромное влияние, отговорила ее от возобновления старых знакомств. Друзья ее все куда-то исчезли, словно растаяли. Она могла бы, если б захотела, заинтересовать своими несчастьями профессиональных благотворителей. Но неожиданно оказалось, что Ивонна страшно горда и скорей умерла бы, чем допустила бы собирать деньги в свою пользу. Что же до того, чтоб написать в Фульминстер, этого она и в мыслях не допускала.

— Ну, да не беда, — прибавила она, помолчав. — Теперь я не боюсь. Я нашла вас.

— Так осушите же ваши бедные глазки и не думайте больше обо всех этих делах. Разве вы не помните, каким счастьем была для меня встреча с вами? Мое положение было тогда совсем отчаянное — все отвернулись от меня, кроме вас. Да и сейчас вы — единственный человек, которому не все равно, жив я или умер. Не умрете вы с голоду, Ивонна, и в рабочий дом не попадете. Пока у меня есть хоть грош, половина его — ваша. Не думайте ни о чем, кроме ближайшего будущего, маленькая женщина. Все это мы уладим. Не плачьте же, успокойтесь.

Он говорил серьезно и ласково, склоняясь над ее кроватью, забыв, что и его собственное положение не очень прочное. Он был глубоко взволнован. В эту минуту он охотно бы дал отрезать для нее свою правую руку.

Ивонна благодарно глянула на него своими нежными бархатными глазами. Ей было отрадно чувствовать возле себя его мужскую силу. Она верила ему безгранично, как всю жизнь верила тем, кто был к ней добр. На минуту она со вздохом облегчения закрыла глаза. Так хорошо было ввериться великодушной руке, которая сняла с ее плеч тяжкое бремя, что ей казалось: вот-вот она уснет, как усталый ребенок. Когда она снова открыла глаза, они уже улыбались.

— Я попробую быть опять счастливой, чтоб отблагодарить вас, Стефан.

— Тут я вам кое-что принес — вы это любите — скушайте хоть один, чтоб доказать мне, что утешились.

Он вложил ей в руку бумажный пакетик, и, откинувшись на спинку кресла, с наслаждением следил за ее лицом, которое сразу просияло, когда она заглянула в пакетик и вытащила оттуда один пирожок.

— Нет, какой он милый! — воскликнула она почти весело.

Неожиданно он встал и отошел, заложив руки в карманы, к окну, рассеянно вглядываясь в мглистые сумерки за окном. Ему пришла в голову мысль, подействовавшая как холодный душ, на его донкихотские порывы. Трудно было ему примириться с этой мыслью, но здравый смысл взял свое.

— Ивонна, — выговорил он, повернувшись к ней. — Как вы расстались с Эверардом — в ссоре, или мирно?

Она изумленно взглянула на него, оторвавшись от пакета с пирожными.

— О, нет, не в ссоре. Он был очень добр ко мне.

— Вы писали ему о своих напастях?

— Нет. Мы решили не переписываться. Он мне написал, что уезжает в Новую Зеландию. Но я не могла ему написать о себе, мне было слишком стыдно. О, нет, Стефан, я не в состоянии написать ему: «Я обнищала — пожалуйста, вышлите мне милостыню». С какой стати я буду жить на его счет?

— Мне самому неприятно вас спрашивать об этом, — сконфуженно продолжал Джойс, — но скажите, вам противно думать об Эверарде?

— Почему противно? Нет, конечно, нет. Тогда мне было очень тяжело и больно, но если б он пришел за мной, чтоб взять меня обратно, как жену, — я бы пошла. Я обещала, что если это станет возможно и он придет за мною, я вернусь к нему.

Джойс, хоть и знал ее, все же пришел в недоумение от этого простодушия и незлобивости.

— Если так, почему же вам не подумать о его предложении и не изменить своего первоначального решения? — допытывался он, совершенно озадаченный ее точкой зрения.

— Скажите мне, что надо делать, и я сделаю.

— Вы должны написать Эверарду.

— Хорошо.

— И тогда будущее ваше обеспечено, и вам нечего бояться. Все это очень просто.

— Как мне благодарить вас? — воскликнула Ивонна. — О, если бы я могла спеть вам! Но ничто уже не вернет мне моего голоса — я теперь совершенно бесполезное, жалкое существо. Как вы были добры ко мне сегодня! Я всю жизнь этого не забуду.

Но у Джойса в душе уже начался отлив. Он поднялся, взял палку и шляпу.

— Меня вам не за что благодарить, Ивонна, — с горечью выговорил он. — То, что я сделал для вас, мне ровно ничего не стоило — я только дал вам добрый совет: это самая дешевая услуга.

Ивонна печально посмотрела на него.

— Если вы будете так говорить со мной, я опять заплачу.

— Простите меня, — сказал Джойс. — Это было свинством с моей стороны.

 

XVII

ПРЕДЛОЖЕНИЕ ИВОННЫ

Была ночь, Ивонна не спала. В тишине полуосвещенной палаты слышно было только ровное дыхание спящих, да по временам слабый вздох или заглушенный стон боли. Женщина, лежавшая на соседней койке, бормотала во сне: «Ради деток, Джо, бедные детки, лучше бы мы все умерли!..» Очевидно, она во сне переживала вновь трагедию своей семейной жизни. Ивонна слушала и всем сердцем жалела ее. Эта женщина была так же убита горем, как она сама. Затем снова наступило молчание, и Ивонна задумалась о своем собственном горе, которое ожило с новой силой в эти тихие ночные часы.

Она не написала Эверарду. Ей принесли все нужное: перо, чернила, бумагу. Сестра притащила подушек и усадила ее так, чтобы ей было удобно писать. Но у нее не хватило сил. Просить у него денег было так унизительно. Она не могла преодолеть в себе гордость. Вместо того, она написала длинное письмо Джойсу, которое так и лежало неотправленным у нее под подушкой.

В ее мягкой, податливой натуре только и было неподатливого, что эта гордость. Она охотно и с благодарностью вернулась бы к Эверарду в качестве его жены, охотно положила бы свою усталую голову на его плечо и радовалась бы, почувствовав себя под его сильной защитой. Но милостыни она от него не могла принять, скорей уж от кого другого — только не от него. Это было нелогично, безрассудно, нелепо — но она не могла преодолеть себя.

Может быть, это был протест уязвленного самолюбия женщины. Если б он тогда обошелся с ней иначе, может быть, в душе ее и не осталось бы этой обиды. Но в своем горе, гневе и разочаровании он упрекал ее так горько, как будто она изменила ему. Она была слишком великодушна, чтобы быть злопамятной. Предложение вторично обвенчаться с ним было бы признанием своей ошибки и естественным способом загладить вину. Но жить врозь с ним и принимать от него материальную поддержку было до глубины души обидно — словно он выгнал ее, как неверную жену или изменившую любовницу, но все же простил и не отказывается помогать. Но если не писать ему, что же ей делать? Первое время Джойс не даст ей голодать, но ведь это только временная помощь. Не может же она рассчитывать, что он всю жизнь будет кормить ее.

Наконец, она устала думать. Стефан такой умный, он уже что-нибудь придумает, как ей выпутаться из всех этих напастей. И, несколько успокоившись на этом, она уснула.

Следующий день тянулся без конца и страшно тягостно. Чем яснее становилось для нее, что единственный исход для нее — написать канонику, тем ненавистнее становилась ей самая мысль об этом письме. С часа на час она откладывала. И чем дальше, тем больше давила ее нежданная беда, обрушившаяся на нее. Как она будет жить без голоса? Она силилась представить себе — и не могла. Это было так же трудно, как представить себя бестелесной тенью на берегах Ахерона. Когда же, наконец, действительность встала перед ней во всем своем угрюмом ужасе, Ивонна горько зарыдала.

Так как здоровье ее было еще очень слабо, уныние и тоска очень вредно отразились на нем, и когда Джойс пришел в следующий раз, он застал ее в гораздо худшем состоянии, чем прежде. О том, чтоб написать письмо, не могло быть и речи. Сестра позволила ему посидеть у Ивонны не более пяти минут, и она только случайно проговорилась, что письмо Эверарду еще не написано.

— Но ведь почта уходит завтра, — возразил он. — Я справлялся. Если не написать сейчас, мы потеряем целый месяц. Хотите, я напишу вместо вас, раз уж вы, бедненькая моя, так расклеились?

Она шепотом выразила согласие и вздохнула с облегчением и благодарностью. Джойс утешал ее, как мог, и неохотно ушел от нее. Возвратившись домой, он написал письмо, изложив в нем только факты и поставив внизу свою подпись и адрес. Запечатал, написал адрес своим характерным нервным почерком и тотчас же отправил. Для него это было выполнение весьма неприятного и тягостного долга, но впереди ждал более приятный — исправление корректуры в гранках его первого романа, присланной издателем.

Постепенно Ивонна оправилась и подбодрилась. Стали крепнуть мускулы левой руки, парализованной одновременно с левой стороной горла. И голос ее в разговоре стал нежней и мягче и более похож на прежний, хотя врачи стояли на своем, — что петь она уже не будет: голос пропал навсегда.

— Ну, скажите же, что они ошибаются! — умоляла Ивонна, жалобно глядя на Джойса.

— Может быть, и ошибаются. Будем надеяться.

— В таком случае, мне, может быть, и не понадобятся деньги Эверарда.

— Первые два года вам было бы трудно обойтись без них, — мягко возразил он. — Но впоследствии вы, пожалуй, и сможете вернуть их.

Это ее утешило, и она принялась строить воздушные замки. В другой раз она неожиданно спросила его:

— Вы думаете, мне следовало бы самой написать Эверарду?

Постепенно Джойс был возведен ею в сан наставника и духовника. В его натуре была женственная мягкость, постепенно, в общении с Ивонной, развившаяся в утонченную восприимчивость, и ей легко было говорить с ним по душе, почти так же, как с Джеральдиной. Но все же Стефан был мужчина, и его мужские суждения имели для нее больший вес и ценность.

— Это всецело зависит от вашего желания, — ответил он тоном оракула.

— Если б я сама знала, чего я хочу. Эверард как-то сказал мне, что гораздо труднее определить, в чем твой долг, чем сделать, когда знаешь что.

— Это не его собственная мысль: он заимствовал ее у Джорджа Эллиота. — Стефан усмехнулся: ему было приятно хоть издали кольнуть епископа. И поддразнил Ивонну: — притом же я уверен, что оба они выражали ее грамматически более правильно.

— Терпеть не могу грамматики! — воскликнула Ивонна. — И всегда ненавидела ее. Ужасно глупая штука. Ведь вы же поняли, что я хотела сказать.

— Отлично понял.

— Ну, так на что же вам грамматика? Однако вы меня сбили, и я забыла, что хотела сказать. А это было что-то очень умное. Ах, да. Поставьте вместо «долга» — «желание», и вы поймете мое затруднительное положение. А теперь скажите мне, что я должна делать?

— Прежде всего подождать ответа от Эверарда, а затем написать ему длинное, хорошее письмо.

— Мне именно этого и хотелось. Какой вы добрый!

Ивонна должна была выписаться из больницы в январе. Срок этот быстро приближался. Большую часть времени они проводили, строя планы на ближайшее будущее. Ивонна хотела продать свою мебель, которую Джойс разыскал и нашел в верных руках. Он воспротивился. Зачем продавать, когда мебель опять понадобится ей, как только ее положение улучшится. Через три месяца она будет капиталисткой. Эверард, наверное, даже раньше, чем через три месяца, отдаст каблограммой все нужные распоряжения. А до тех пор он может выдать ей авансом небольшую сумму из своих сбережений.

— А вы возьмите комнаты без мебели и сразу же поставьте в них свою. Это гораздо выгоднее.

— А если я не верну вам этих денег? — возражала Ивонна. — Как вы меня заставите вернуть их?

— Не могу выдумать иного способа, кроме закладной на мебель, — смеясь, ответил он.

— Это что же такое?

— А то, что вы подписываете бумагу, в которой обязуетесь уплатить долг через три месяца, с условием, что, если через три месяца вы его не уплатите, я могу привести маклаков, продать им вашу мебель и взять все деньги себе.

— Ах, какая прелесть! Пожалуйста, давайте напишем такую бумагу. Я буду чувствовать себя совсем дельцом. Напишите сейчас же, а я подпишу.

— Это надо будет потом засвидетельствовать у нотариуса.

— Ну и засвидетельствуйте. Что же вам мешает?

— Ведь я шутил.

— А я говорю серьезно. Разве вы не видите, как я серьезна? Ну, пожалуйста, я вас прошу!

Она, как ребенок, уцепилась за эту мысль, и стала снова шаловлива и весела по-прежнему. Теперь она сидела в кресле, наполовину одетая, и так как она чувствовала себя теперь лучше, потянулась к маленькому столику возле кровати, на котором лежали письменные принадлежности. — Ну, вот, пишите, и пожалуйста, как следует, со всеми законностями, и побольше: «буде же» и «поелику» и т. п.

Джойс, заразившись ее шаловливым настроением, составил запродажную запись по всей форме, торжественно прочел ей вслух и подозвал одну из сестер расписаться в качестве свидетельницы. Затем написал чек на сумму, равную той, которая стояла в запродажной записи, и отдал Ивонне, а та заперла его в шкатулочку. В следующий свой приход он сообщил ей, что договор их засвидетельствован у нотариуса и что он будет беспощадным кредитором. Эта игра забавляла его самого.

Тем временем настала пора и в самом деле серьезно подумать, как устроиться Ивонне. Мысль взять комнаты без мебели была оставлена. Молодая женщина была еще слишком слаба и малоопытна, чтобы самой вести хозяйство. Джойс предложил ей поселиться в пансионе. Но Ивонну отталкивала мысль жить среди чужих.

— Да и вам нельзя было бы навещать меня так часто, как мне хочется, — добавила она с видом женщины, умудренной опытом. Вы не можете себе представить, как там сплетничают, в этих пансионах.

Джойс поспешил согласиться с нею — этот довод показался ему убедительным. Оставалось одно — взять меблированные комнаты.

Ивонна начинала заинтересовываться своей новой жизнью. В те дни, когда не было приема, Джойс присылал ей записочки о своих делах и обо всем, что могло занять и позабавить ее. Неумелая и беспомощная, она стала для него тем, чем в последнее время был Нокс, с той разницей, что она была женщина, — и это было много приятнее. Порой он чувствовал себя почти счастливым.

Но, подобно Ноксу, Ивонна не имела власти освободить его от самого себя, от тягостных воспоминаний, от позора, от гнета, который окутал его душу. Его преступление и наказание было для него власяницей, надетой раз навсегда на нежное тело и не дававшей ни на минуту забыть о себе. Каждый пустяк мог оживить старую жгучую боль, а в таких пустяках не было недостатка. Дважды на улице он встретился с бывшими товарищами по тюрьме. Он прошел мимо. Они его не узнали, но самый вид их был ему ненавистен. Однажды на набережной он столкнулся с человеком, втянувшим его в то сомнительное общество, которое довело его до гибели. Когда-то они были близкими приятелями. Этот узнал его и не поклонился.

В другой раз, на террасе Британского Музея, он увидел целую толпу своих кузенов и кузин. Одна из девушек, он видел ясно, узнала его и поспешно отвернулась, а сам он поспешил скрыться за портьерой. После каждой такой встречи он весь съеживался под сознанием вечно тяготеющего над ним позора. В нем снова ожила с особенной остротой давно дремавшая потребность искупить свою вину и вернуть самоуважение каким-нибудь героическим поступком.

Иной раз ему приходило в голову реализовать весь свой капитал, включая и гонорар за книгу, и отдать его Ивонне. Но ведь она скоро не будет ни в чем нуждаться, и, следовательно, его помощь и жертва просто не нужны. Здравый смысл беспощаден в таких случаях, когда мы собираемся сделать глупость. Терпеливая же покорность своей участи не казалась искуплением его чуткой душе. Самоуважение, которое дало бы ему возможность беспечно и спокойно смотреть в глаза свету, можно было купить только ценой крупной жертвы. Но какой? И кому нужны такие жертвы в этом убогом, жалком мире?

Дни проходили без событий. Стефан с утра до ночи писал, не разгибаясь, то в Публичной Библиотеке, то у себя на чердаке: его подбодряла твердая решимость добыть себе верный и постоянный заработок. Его попытки помещать отдельные статьи в журналах до сих пор были удачны. Новый роман со дня на день прибавлялся в объеме и вырос уже в почтенную величину.

Нередко, в те дни, когда ему не надо было идти к Ивонне, Стефан заходил в лавочку букиниста, где он купил французские романы, — поболтать с хозяином, с которым он тогда же свел знакомство. Это был маленький старичок со слезящимися глазками по имени Эбензер Рункль, постоянно нюхавший табак и страдавший хроническим бронхитом; он признавал лишь свою лавочку и был полон глубокого презрения ко всему, что находилось за ее пределами. Но к книгам, оборванным и целым, в хаотическом беспорядке нагроможденным на полках его лавочки, он питал глубокое почтение, можно сказать, молился на них. Сам он оказался настоящей справочной книгой — от него можно было получить самые неожиданные данные и полезнейшие сведения. Сидеть на груде книг и слушать журчащую, как ручеек, болтовню старика о Созомене, Эвагрии, Фотии, об Аристотеле и прочих древних философах и ученых, о забытых отцах церкви, историках, поэтах, драматургах всех стран Европы, перелистывать заплесневевшие старые издания альбомов знаменитых художников — Альди, Джунта, Эльзевир, Стефани, Аллобранди, Жегана, которые старик вытаскивал для него из самых дальних уголков своей библиотеки, стало для Джойса новым интеллектуальным наслаждением.

В Оксфорде он одно время сильно пристрастился к книгам; теперь эта страсть оживала в нем, и это давало такой толчок работе его ума, какого он не получал уже много лет. Постепенно и старик привык к его посещениям и поджидал его, заметив это. Джойс, который в начале стеснялся отнимать у него время, стал заходить чаще.

Иногда он помогал старику в его постоянно возобновлявшейся работе по перестановке книг и занесению в каталог новых приобретений. Однажды, под вечер, старик до того раскашлялся и расчихался, что Стефан убедил его посидеть в гостиной, а сам до вечера сидел в лавчонке, удовлетворяя покупателей. Потом он часто повторял это и совсем вошел в роль продавца. Старик казался таким одиноким, заброшенным, и Джойс всем сердцем жалел его.

Около половины января он в последний раз пришел к Ивонне в больницу. Она приняла его, как и раза два-три до того, уже не в палате, а в небольшой комнатке сестры. В первый раз Джойс увидел ее совсем одетой, и только тут заметил, какая она стала хрупкая и худенькая. В большом плетеном кресле у огня она казалась до абсурда крохотной…

— Итак, в четверг, в двенадцать, я приеду за вами и перевезу вас в ваше новое жилище, — сказал Стефан.

— А вы устроились? Нашли себе другую комнату?

— Пока еще нет. Если освободится комнатка в Эльм-Парке, я откажусь от этой. Мне обещали завтра дать знать.

Ивонна грустно посмотрела на огонь и вздохнула.

— Я буду чувствовать себя там страшно одинокой. Я уже теперь боюсь этого. Вы не сочтете меня глупой? Прежде я не боялась жить одна. Но теперь все будет по-другому. Вы должны часто-часто приходить ко мне. Приносите с собой ваши писания, а я буду тиха как мышка, и не помешаю вам. Вы не знаете, какая стала пугливая и нервная. Должно быть, это потому, что я была так тяжело больна.

— Бедная детка! — сказал Джойс, внимательно глядя на нее. — Как бы мне хотелось найти какую-нибудь добрую душу, которая бы позаботилась о вас — или самому позаботиться о вас, — добавил он с улыбкой.

— О, как бы я этого хотела! — жалобно воскликнула Ивонна, с мольбой поднимая на него глаза. — О, Стефан, а, может быть, и могли бы? Я бы не была для вас большой обузой.

— Вы хотите сказать, Ивонна, что вам хотелось бы, чтоб я взял комнату в одном доме с вами? — спросил Джойс, и глаза его заблестели.

— Да. Хоть на первое время. Пока я окрепну. Мне давно хотелось попросить вас об этом, но я не смела… Я, должно быть, страшная эгоистка — да?

Стефана словно осенило вдохновение. Как это раньше не пришло ему в голову? Почему бы ему не взять мансарды над ее комнатами и оттуда, с братской любовью, оберегать и опекать ее, вместо того, чтобы оставить ее, больную, одинокую, на сомнительное попечение квартирных хозяек и горничных при номерах? Да ведь это прямо очаровательная мысль! Он был в восхищении.

— Да знаете ли вы, Ивонна, что вы предлагаете мне такое счастье, какое мне и во сне не снилось?

— Так вам нравится мое предложение? — радостно воскликнула она.

— Еще бы не нравится, дитя вы мое дорогое! — Джойс от восторга забегал по комнате.

— Я все обдумала, — деловито продолжала Ивонна. — Мы можем взять комнаты дешевле, чем вы хотели взять для меня, так что вам придется платить не дороже, чем вы платите теперь. Я ни за что на свете не хочу вводить вас в лишние расходы.

— Коли на то пошло, в том доме, где я теперь живу, освободились две комнаты во втором этаже.

— Но ведь это же прелестно! — воскликнула Ивонна. — Сама судьба устроила это для нас.

Они обсуждали в подробностях свой новый план. Ивонна так боялась одиночества, что согласие Джойса бесконечно обрадовало ее.

— А вы не очень будете тиранить меня? Если я выйду в желтых башмаках, вы не пошлете меня обратно, чтобы я надела черные? Дайте слово, что нет!

Стефан смеялся. Мысль занять по отношению к ней положение опереточного дядюшки-опекуна казалась ему такой нелепой. А между тем, он видел, что он для нее — авторитет. Она относилась к нему с беззаветным доверием заблудившегося и спасенного ребенка.

Вошла сестра и заварила чай. Эта одинокая женщина привязалась к ним обоим и объединила их в своем романтически настроенном воображении. Оттого она и уступила им свою гостиную, угощала их чаем и давала Джойсу мудрые советы, что можно и чего нельзя Ивонне.

Когда она ушла, снова оставив их одних, наступило молчание, и снова мрачная тень окутала душу Джойса — никакое солнечное сияние не могло надолго рассеять этой тени. Он угрюмо смотрел в огонь; морщины на его лице обозначились резче, в глазах опять засветилась тоска.

Имеет ли он право сделать то, за что берется — пристегнуть к ее имени свое запятнанное имя. Все это прекрасно — мечтать о той отраде и уюте, которые внесет в его жизнь ее ежедневная близость; но разве он, по своему общественному положению, морально и духовно, годится ей в спутники жизни? Не значит ли это самым низким образом обмануть ее доверие? При одной мысли об этом его щепетильная натура возмущалась.

Ивонна, откинувшись на спинку кресла, не сводила с него темных глаз. Вначале она изумилась этому внезапному приступу тоски, вообразила, что он вызван ее предложением, и очень огорчилась. Но неожиданная догадка, словно молнией, озарила ее душу, и она вся взволновалась. И ласково окликнула его по имени. Он вздрогнул, обернулся, по знаку ее встал и нагнулся над ее креслом.

— Теперь мне больше, чем когда-либо, хочется жить с вами, Стефан, — молвила она; и голос ее звучал совсем как прежде, так же музыкально. — Я хочу попытаться отогнать от вас грустные мысли. Может быть, хоть я и не могу петь, может быть, и я все-таки могу на что-нибудь пригодиться в этом мире.

Ее нежность тронула его. Как жалко, что она не ребенок и нельзя поцеловать ее. Искушение принять этот неожиданный дар богов было слишком велико. Он не устоял. И сдался окончательно. И с этой минуты началась сознательная борьба Ивонны с темными силами, жившими в безотрадной глубине этого человеческого сердца.

 

XVIII

ПО ТЕЧЕНИЮ

Они жили вместе уже четыре месяца: Ивонна в своих удобных комнатах, Джойс в мансарде над нею. Переехала она сюда еще совсем больной, беспомощной, требовавшей ухода как Джойса, так и квартирной хозяйки, которую она сразу очаровала, как очаровывала всех; но, как только повеяло весной, она стала свободно двигать и руками и ногами, и силы ее с каждым днем росли. Для Джойса это было хорошее время, хоть и перемежавшееся мрачными настроениями. Он боялся прибытия новозеландской почты, которая должна была вернуть свободу Ивонне. И вздохнул почти с облегчением, когда, наведя справки, убедился, что от епископа известий нет. Значит, он еще месяц проведет в милом обществе Ивонны. Но когда и вторая почта из Новой Зеландии не принесла ответа на его письмо, он вынужден был взглянуть на вещи с практической точки зрения. Он уже дал Ивонне гораздо больше денег, чем рассчитывал вначале. И не скупился на маленькую роскошь и удобства, в уверенности, что все это будет возвращено ему. Но если жить и дальше так, через два месяца его ресурсы, включая и аванс, взятый под рукопись, совершенно истощатся. Его текущий заработок в газетах был до смешного мал. Новый роман написан лишь наполовину. В лицо ему смотрела нужда.

В виде последнего ресурса, он побывал в банке, где лежали деньги Эверарда, но для того лишь, чтобы узнать, что его кузен взял свой вклад обратно. Ивонна с тревогой ждала его возвращения. Когда он вошел, она быстро поднялась, уронив ножницы и катушку ниток, и сразу прочла на его лице весть о неудаче.

— Что же теперь делать? — спросила она, когда он рассказал ей все подробно.

— Не знаю, — искренно ответил Джойс. И уставился на нее, растерянный, убитый.

— Продайте мебель, возьмите себе, сколько вы мне дали, и отпустите меня.

— Куда же вы пойдете?

— Не знаю, — в свою очередь ответила Ивонна.

При виде ее огорченного и растерянного личика Джойс расхохотался.

— Как вы можете смеяться, когда я должна вам такую уйму денег! — выговорила она, вся в слезах.

— Я рад, Ивонна, что сама судьба заставляет меня и дальше опекать вас.

— Но как же это может продолжаться? Не могу же я быть вам в тягость!

— Не говорите так. За то немногое, что я дал вам, я вознагражден вдвое.

— Но мебель не стоит столько!

— Причем тут мебель?

— Да ведь она же ваша!

— То есть как: моя?

— А запродажная запись!

— Ах, вы, глупенькая! Неужели же вы думаете, что я продам за долг вашу мебель?

— Почему же нет? — раз вам нужны деньги. Эта мебель теперь ваша собственность.

— Как же моя, когда я не предъявляю на нее никаких претензий.

Ивонна покачала головой. Обыкновенно очень податливая, она иной раз не поддавалась никаким убеждениям. Она забрала себе в голову, что мебель ее, по законам Англии, перешла во владение Джойса, и никакими доводами нельзя было переубедить ее. Он объяснил ей, что вексель можно переписать. Она чисто французским жестом отмахнулась от него.

— У меня нет никакого имущества, кроме того платья, которое на мне надето.

— Ну, в таком случае, ваше положение еще хуже теперь, чем тогда в больнице.

— Ну, да! — с отчаянием воскликнула она. — Как это странно — нуждаться в деньгах! Раньше я никогда этого не испытывала.

Трагическое выражение ее лица растрогало его.

— Подбодритесь, маленькая женщина. Наверное, потом окажется, что дело не так уж плохо.

Приятно, разумеется, было слышать успокоительные слова, но они не меняли положения. Необходимо добыть денег. Но откуда?

— Придется, должно быть, мне самой написать Эверарду. Ваше письмо, очевидно, не дошло.

— В наше время письма не пропадают — даже в романах, — возразил Джойс. — Но все же лучше напишите. Как бы я хотел, чтоб вам не нужно было этого делать!

— И я хотела бы.

— Нам придется разъехаться, как только он переведет каблограммой деньги.

— О, как мне этого не хочется! Здесь, с вами, мне жилось так счастливо!..

— В таком случае, давайте бороться вместе и одни, — решительно воскликнул Джойс. — Вы скоро оправитесь настолько, что сможете давать уроки пения, а я найду себе какое-нибудь место — ну, хоть носильщика на железной дороге, или что-нибудь в этом роде, и мы как-нибудь пробьемся — до лучших времен.

У Ивонны заблестели глазки.

Вы не знаете, как я рада это слышать. Так было бы гораздо лучше. Если б только я способна была что-нибудь зарабатывать, а не висеть у вас камнем на шее. Вы же знаете — я лучше готова жить совсем-совсем скромно и бедно, только бы не брать денег от Эверарда.

— Да, но здесь, в этой квартире, мы не можем жить, — мягко заметил Джойс.

— Конечно, нет. Мы переедем в другие комнаты, подешевле, и будем жить, как живут рабочие. Я умею делать многое — разводить огонь, делать паштеты…

— Пожалуй, это нам не по карману. Придется довольствоваться оладьями.

— Ну, что ж, и оладьи могут быть превкусные.

— И тогда, я думаю, вопрос о мебели разрешится сам собой. Я сегодня же пойду искать более дешевых комнат.

Таким образом, на время заботы спали с плеч Ивонны. Теперь, когда она решила не обращаться больше к Эверарду, но попробовать снова самой зарабатывать себе кусок хлеба, у нее стало гораздо легче на душе. Она так привязалась к Стефану, так уютно чувствовала себя под его крылышком, что мысль об утрате такого друга очень ее огорчала. Одинокая жизнь пугала. Невзгоды, через которые она прошла, и в особенности потеря голоса, сломили ее. Вначале она была так слаба, — и после долгой болезни, и от того, что не владела рукой, — что присутствие Стефана было несказанным для нее утешением, и она не задумывалась о том, как необычайно в глазах общества их положение. А к тому времени, как она оправилась, она так привыкла жить с ним под одной кровлей, что это уже казалось ей в порядке вещей. И было очень приятно. К тому же, видя ежедневно Стефана, она научилась глубже вникать в его психику. И поняла, что он такой же обломок крушения, как и она сама, и что, если с ее стороны есть зависимость материальная, то с его — не меньшая зависимость духовная. И это будило в ней новое и восхитительное чувство гордости — от сознания, что она имеет на него влияние, что она может быть полезной мужчине.

Прежде она могла петь, забавлять, с кроткой пассивностью подставлять свои губы, удовлетворяя непонятные ей чужие желания. Когда она серьезно задумывалась о своих отношениях к мужчинам, она печально говорила себе, что она для них только игрушка. Словно флейту, они брали ее в руки, перебирали клавиши, извлекали звуки, какие кто умел, и затем откладывали ее в сторону, когда наступало время заняться более серьезными делами.

Но Стефан подошел к ней совсем иначе. Он любил ее не за ее голос; он не кидался устало в кресло и не говорил ей: «расскажи что-нибудь, позабавь меня»; не смотрел на нее глазами, ищущими ее губ. Но и он нуждался в ней, хоть и не так, как другие, и с течением времени ей стало ясно, что именно ему нужно от нее. Она поняла, что гордость его сломлена, уважение к себе подорвано, что он глубоко чувствует свое унижение и страдает от этого и жаждет сочувствия, поощрения, какой-нибудь облагораживающей цели в жизни.

Сильный мужчина шел к ней, Ивонне, у нее искал бодрости и исцеления своих душевных ран; и она открывала в своей душе новые, ей самой неведомые источники силы и находила лекарства для его недуга и подкрепляющие слова в минуты слабости. Самой себе она смутно начинала представляться в новом свете, и это наполняло ее душу великим, ясным счастьем; и бессознательно вся ее душа расцветала.

Таким образом, инстинкт вдвойне подсказывал ей, что ей необходимо соединить свою судьбу с Джойсом.

Он провел несколько очень тревожных дней. Казалось, ему суждено было повторить свои былые горькие и бесплодные поиски работы. А подходящих комнат все не находилось. «Боюсь, что нам останется только пойти в рабочий дом», — уныло шутил он, рассказывая ей о своих неудачах.

— Нет, это не годится, — воскликнула Ивонна. — Там разлучат нас.

Ей больше повезло. Две-три из ее бывших учениц, которым она написала, ответили, обещая рекомендовать ее другим. С осторожностью, восхитившей Джойса, она пользовалась адресом бывших своих антрепренеров, которые охотно пересылали ей письма. Но вид знакомой конторы, куда она пошла просить об этой милости, вызвал в душе ее прилив горьких сожалений об утрате голоса. Всю дорогу домой она проплакала и потом испуганно гляделась в зеркало, боясь, как бы Джойс не заметил этого. Она мужественно силилась развеселить и поддержать его в его неудачах.

Наконец, Джойс заглянул к своему приятелю, букинисту в Ислингтоне, с которым он виделся реже с тех пор как поселился вместе с Ивонной. И здесь, к великому своему изумлению и радости, все его затруднения неожиданно уладились. Старик стал так часто прихварывать, что уже не мог один вести дело. Ему нужен был помощник.

— Но где же я возьму его? — жаловался старик. — Ведь мне не нужен болван, который не сумеет отличить Эльзевира от Катнаха.

— Хотите взять меня? Я бы пошел. С радостью даже пошел бы…

— Вы? Да разве вы пойдете? Ведь вы джентльмен, ученый…

— Тем лучше, — засмеялся Джойс. — Это пахнет средневековьем.

Они быстро сговорились. Больше того, когда Джойс посвятил его в свои домашние обстоятельства, старик предложил ему за небольшую плату три комнатки над лавкой. Прежде он сдавал их в наймы, но жильцы отравляли ему жизнь, и он решил не иметь никакого дела с посторонними; теперь комнаты стоят пустыми. Для Джойса можно сделать исключение. Пусть переезжает хоть сегодня: ему самому ничего не нужно, кроме спальни и небольшой гостиной рядом с лавкой.

Джойс пошел взглянуть на комнаты. И в первый момент упал духом. Комнат было три, с кухней и каморкой для прислуги, целая маленькая квартирка, но мебели в них было мало, обои заплесневели, всюду грязь, потолки низкие, закопченные. Впрочем, некоторым из этих бед не трудно было помочь. М-р Рункль обещал навести чистоту и оклеить все комнаты новыми обоями; это ободрило Джойса. Рядом с гостиной была довольно большая спальня для Ивонны, а повыше — небольшая комнатенка для него. Оставалось найти прислугу. Старик объяснил, что ему прислуживает женщина, которая живет во дворе, и, без сомнения, она рада будет, за небольшую плату, прислуживать и Джойсу.

Через несколько дней они уже устроились на новой квартире. Мебель, о которой было столько споров, придавала ей более или менее уютный вид. Оклеенная новыми обоями, с выбеленными потолками она выглядела почти уютной. Но протертые почти до ниток коврики, просиженный диван, из которого торчал наружу волос, разрозненные шаткие стулья и окна с мелкими стеклами, с выкрашенными скверной краской подоконниками производили впечатление бедности, которого ничто не могло затушевать.

— Конечно, это не дворец, — сокрушенно говорил Джойс, озираясь кругом в день их переезда. — Вам будет недоставать здесь многих удобств, Ивонна.

— Все у меня здесь будет, кроме тревог и забот. Я уверена, что буду счастлива вполне.

— Вы не знаете, до какой степени вы не подходите к этой обстановке. Точно настоящее кружево, нашитое на бумажный бархат. Я надеюсь, что эта жизнь не будет казаться вам слишком суровой — ведь нам придется экономить на всем — на угле, газе, пище…

Ивонна весело рассмеялась.

— Это чисто по-мужски. Где же вы видали женщину, которая бы не любила экономить? Когда я жила в Фульминстере, вы не можете себе представить, как я урезывала во всем расходы.

Она отвернулась, чтобы снять шляпу перед зеркалом в потускневшей золоченой рамке, висевшим над камином; потом бросила шляпу на круглый стол посреди комнаты и снова смотрела на него.

— Я буду жить здесь так же счастливо, как в Фульминстере. Может быть, в некоторых отношениях даже счастливее. Знаете, в том огромном доме я как-то терялась, чувствовала себя такой маленькой. А этот как раз по мне.

Таким образом, началась эта странная совместная жизнь двух круглых сирот, всеми покинутых и забытых. Предыдущие четыре месяца были как бы переходной стадией. Ивонна временно жила под одной кровлей с Джойсом, в ожидании денег от епископа. И хозяйство они вели каждый свое. Когда Джойс спускался вниз к Ивонне, он как бы приходил к ней в гости. От такого положения вещей до вполне совместной жизни в одной квартире было еще далеко. И, однако же, этот переход им обоим казался вполне естественным. Раз общество игнорирует их существование, с какой стати им соблюдать все условные требования общества? Для старика-букиниста, для прислуги и для всех прочих они были брат и сестра, и этого было достаточно.

Новая работа не казалась Джойсу трудной. Большая часть ее состояла в переписке и высылке заказов. Приобретение «редких и любопытных книг» по три фунта и больше за том редко бывает случайным. Джойс, разумеется, знал это и все же был изумлен обширностью связей Эбензера Рункля. Каждое утро приходилось просматривать довольно большую почту, писать ответы, запаковывать и отправлять посылки, аккуратно вносить в каталог все вновь приобретенные книги, так как каталог магазина выходил каждый месяц заново.

Зато по окончании этой работы, если не присылали новых книг, не оставалось почти ничего больше делать, как поджидать покупателей. И это было чрезвычайно удобно, так как в свободное время Джойс писал. В спокойной, немножко затхлой атмосфере книжной лавки ум его работал легко и ровно.

Книги окружали его со всех сторон, стояли длинными рядами на полках вдоль стен, в книжных шкафах, перегораживавших лавку в длину, были навалены грудами у двери, по углам, на козлах, всюду. Высокий вал из книг был воздвигнут против двери, преграждая путь сквозняку. В небольшом уголке, отгороженном таким манером, была печка; по одну сторону ее Джойс поставил свой письменный стол; по другую же, в оборванном плетеном кресле сидел старик-хозяин — сгорбленная, вечно чихающая фигура, погруженная в излюбленную свою литературу — творения Св. Отцов.

Урывками в течение дня он по нескольку раз забегал взглянуть на Ивонну, которая с радостью и гордостью вела их скромное хозяйство. Вскоре после того, как они переехали сюда, нашлось несколько уроков пения, позволивших ей вносить и свою лепту в домашние расходы. И все же порою трудно было сводить концы с концами и кормиться на ту ничтожную сумму, которую Джойс мог уделять на хозяйство. Притом же вначале, по недостатку опытности и непривычке к экономии, Ивонна делала большие промахи. Так, например, однажды Джойс, придя домой обедать, застал ее печально и растерянно глядевшей на три косточки без мяса, торчавшие из груды картофеля. Она думала, что вчера осталось достаточно и на сегодняшний обед и на ужин, и вот… Утешив ее, как умел, он принялся за картофель. Но молодая женщина сидела с таким несчастным лицом и смотрела на него такими виноватыми глазами, полными такого раскаяния, что он невольно расхохотался. И тогда сама Ивонна, быстро подмечавшая во всем юмористическую сторону, тоже рассмеялась и забыла все свои невзгоды. Впрочем, она скоро научилась хозяйничать и зорче всех прочих покупательниц следила за мясником, когда тот отвешивал ей мясо.

Вечера они обыкновенно проводили вместе, за работой или болтовней. Иногда, по приглашению Джойса, к ним заходил старик, и все трое говорили о литературе; старый букинист восхвалял старых писателей, Джойс отстаивал новых, оба горячились, а Ивонна слушала в благоговейном безмолвии, дивясь, как это люди могут столько знать.

Нередко Джойс обсуждал с ней свой роман. Это ее живо интересовало. Процесс творчества был для нее вечной загадкой, и Джойса она возвела чуть не в гении. Но ее энтузиазм и сочувствие были страшно ценны для него, бодрили его и поддерживали. И постепенно ее влияние стало сказываться и в его писаниях. Его взгляд на жизнь смягчился, стал шире, гуманнее. Задуманная им повесть об убогой и горькой участи надломленных людей, в первой половине полная серой безнадежности, незаметно становилась менее резкой и более нежной, по мере того, как оттаивала душа писавшего.

Но все же порой какая-нибудь мелкая случайность воскрешала прошлое во всем его безотрадном унынии. Одна из них в особенности врезалась в память Джойсу и долго мучила его.

Был душный, жаркий вечер, Джойс вышел пройтись перед тем как лечь спать. Собираясь уже повернуть обратно, он задержался на минуту, от нечего делать разглядывая длинный ряд омнибусов, как вдруг заметил, что рядом с ним стоит бедно одетая женщина и пристально глядит ему в лицо. Но он напрасно силился вспомнить, кто это.

— Господи Боже! Это вы? — сказала женщина.

Тогда он вспомнил. Это была Анни Стевенс, та самая девушка, которая так постыдно предала его, из-за которой он потерял место в опереточном театре несколько лет тому назад.

— Вы не хотите говорить со мной? — спросила она смиренно, так как Джойс молчал.

— Вы напомнили мне много тяжелого.

— А вы думаете, мне легче, чем вам?

И, быстро оглянувшись на приближавшегося полисмена, она торопливо прибавила:

— Пройдемте вместе несколько шагов — хотите?

Он колебался, но мольба, светившаяся в ее взгляде, тронула его. То, что она на улице одна и в такой поздний час, само по себе говорило о трагедии. Красивой она никогда не была. Но теперь она вдобавок страшно исхудала, и черты ее обострились.

— Не бойтесь, я ничего у вас не прошу, у кого хотите, только не у вас. Конечно, если вы боитесь, что вас увидят вместе со мной, — не ходите. Я не обижусь. Я теперь уж ни на что не обижаюсь. Но мне все-таки хотелось бы минутку поговорить с вами.

Они пошли рядом. С минуту оба молчали.

— Ну? — первый начал он. — Что же вы хотели мне сказать?

— Не знаю, что-нибудь, только спросить, наладилась ли ваша жизнь. Я так много думала о вас.

Он с любопытством посмотрел на нее.

— Как вы дошли до этого?

— А как вы дошли до тюрьмы? — был ответ.

— Я поступил дурно и был наказан.

— И я тоже. Это моя кара. Когда вы ушли, мне стало так тяжко, что я готова была своими руками вырвать свое сердце. Я стала пить, чтобы забыться — не могла достать ангажемента. Ну, и покатилась под гору. Ниже уж, кажется, нельзя упасть. Если вам нужна месть — вы отомщены.

Она по-старому, вызывающе, тряхнула головой. Джойсу стало жаль ее, когда он понял, какую роль он сам сыграл в ее падении.

— Богу известно, я и не помышлял о мести. Наоборот, я очень огорчен, что вы дошли до этого. Если б я мог помочь вам, я помог бы. Но это, вы сами знаете, не в моей власти.

— Да! Единственное, чем вы могли бы помочь мне, было бы жениться на мне и сделать меня честной женщиной, но это маловероятно, — цинично заметила она.

— Да, это маловероятно. Я могу только искренне жалеть вас.

— Если бы вы знали, что значит для меня говорить с вами — даже так! О, Боже! Если бы вы знали, как я жаждала встретиться с вами!

— Почему вы так поступили со мной?

— Не знаю. Не спрашивайте. Должно быть, потому что в каждой женщине на дне души сидит тигрица. Я привыкла считать мужчин жестокими. Теперь я знаю, что жестоки женщины. Все мы одинаковы. Я ненавижу себя. Я рада была бы, если б вы завели меня куда-нибудь в глухой переулок и убили. Моя жизнь — это ад. Помните, что вы мне сказали на прощанье: «Некоторым людям лучше не жить». Это — самые правдивые слова, какие я слышала за всю свою жизнь.

— Уйти из этого мира, если надо, не трудно, — промолвил Джойс. — Но может быть, лучше бороться с ним. Попробуйте взять себя в руки и бросить эту жизнь; она не для вас — вы такая гордая.

— Ну, гордости-то во мне осталось немного.

— Я тоже о себе так думал. Совсем, было, стал тонуть. А вот выплыл же. Почему бы и вам не выплыть?

— Я и выплыву, но только трупом. Но все-таки я рада, что ваши дела поправились. Теперь, когда я знаю это, у меня легче на душе. Я думала, что это я погубила вас, может быть, из-за этого я и себя погубила. Ну, да ладно, не стану больше вас задерживать. Я знаю, что вам неприятно будет, если кто-нибудь увидит вас со мной.

— Не могу ли я что-нибудь сделать для вас? — спросил Джойс, роясь в кармане.

— Да, можете обжечь меня, точно каленым железом, предложив денег. Вы однажды уже это сделали — вы помните?

Она умолкла, взяла протянутую руку Джойса и выговорила уже мягче:

— Это хорошо, что вы не брезгуете пожать мне руку. Мужчины все-таки лучше женщин. Слава Богу, что я, наконец, встретилась с вами. Прощайте!

— Прощайте! — ласково ответил Джойс.

Они расстались и пошли каждый своей дорогой. Анни Стэвенс — к своей ужасной жизни, Джойс — домой, где его ждала Ивонна. Идя домой, он думал об этом резком контрасте между ними. Оба они были бывшие люди, обломки разбитых жизней; оба искупали свое прошлое, оба носили в душе вечное раздвоение, и падшее, порочное их «я» вело жестокую и непрестанную борьбу с другим, более благородным. Он не сердился на нее за ту обиду, которую она нанесла ему. Ему было глубоко жаль ее, и он судил ее не строго.

Но странно, до какой степени на его плавание по морю житейскому без руля и без ветрил влияли другие разбитые суда, также плывущие по воле течения. Анна Стэвенс, которая любила его и едва не погубила, толкнула его на сближение с бедным Ноксом; через Ивонну — другой и трогательнейший обломок крушения, с которым он теперь вместе совершал тихое плавание — он впервые познакомился с Анни Стэвенс. Когда он раздумывал об этом однажды в свободную минуту в лавке, ему пришла странная фантазия.

— Вы ведете очень одинокую жизнь, м-р Рункль, — неожиданно обратился он к старику.

— Да. Должно быть, что так. Кроме сестры, которая вот уже несколько месяцев умирает и все не может умереть, у меня в целом мире нет ни родных, ни близких.

 

XIX

ФЕРМЕНТ БРОЖЕНИЯ

— И все это правда? — печально спросила Ивонна.

— К несчастью, да, — ответил Джойс, отрываясь от воскресной газеты.

— Как это ужасно!

Она только что кончила читать «Загубленные жизни», недавно вышедшую повесть Джойса. Особенного успеха она не имела. Все критики признавали, что она блестяще написана; но мрачный пессимизм автора, несмотря на красоту формы, отталкивал читателя. И это приводило автора в уныние.

Но для Ивонны эта повесть была откровением. Она со вздохом захлопнула книгу и некоторое время рассеянно смотрела на обложку. Потом, по обыкновению, быстро встала.

— Пойдем куда-нибудь на солнце, а то я заплачу. У меня так тяжело на душе, Стефан.

— Все из-за этой несчастной книги?

— Тут и она, и многое другое. Сведите меня в Реджент-Парк — посмотреть на цветы.

Он охотно согласился, и Ивонна пошла одеваться. Через несколько минут они уже сидели на империале омнибуса.

— Мне уже лучше, — говорила Ивонна, втягивая полной грудью теплый воздух. — А вам?

— И мне. Но будет еще лучше, когда мы выберемся из этих безотрадных улиц. По воскресеньям они особенно унылы. За все время, что мы едем, я еще не видел улыбки на человеческом лице. Какой серой жизнью живут люди!

— Но ведь не все же они несчастны.

Омнибус на миг остановился. Трое расфранченных по воскресному парней, с грубыми животными лицами и нестройным громким говором, прошли мимо и шумно приветствовали двух скромно одетых девушек, очевидно, их знакомых.

— Вот этим, кажется, не скучно, — сказала Ивонна.

Джойс пожал плечами.

— Думали ли вы когда-нибудь о том, сколько горя приносят с собой в мир подобные субъекты? Ведь они, по обычаю своего класса, непременно женятся — и женятся молодыми. Представьте себе жизнь женщины в руках такого типа.

Омнибус снова тронулся, Ивонна молчала. Тон Джойса был так же безнадежен, как книга, которую она только что прочла. Она украдкой покосилась на него. Когда он молчал, лицо у него было грустное, задумчивое. Сегодня ей казалось, что на лице этом резче обыкновенного проступают черты, наложенные на него пережитыми унижениями. Она отождествляла его с героями удручающих сцен, им описанных.

— Вы думаете, что и наша жизнь — очень серая? — мягко спросила она, коснувшись рукой его руки.

— Разумеется, она однообразная и скучная; для вас такая жизнь должна быть очень тяжела.

— Вовсе нет. Мне очень хорошо, и я довольна. Чтоб быть совсем счастливой, мне не хватает только одного.

— Как и каждому из нас. Но в этом-то одном все дело. Это как раз то самое, чего мы никогда не сможем получить.

— Это не то, что вы думаете. Вы думаете о деньгах и все такое.

— Нет. Я говорю о вашем голосе.

— Да нет же! — почти крикнула Ивонна. — Как вы не догадываетесь? Мне недостает — видеть вас веселым и счастливым, как когда-то, давно.

— Какая вы милая! — выговорил он, помолчав. — Я эгоистичен и не всегда понимаю вашу кротость. Иногда мне кажется, что сердце мое превратилось в камень, как у героя немецкой сказки.

— У вас горячее, великодушное сердце, Стефан. Кто другой сделал бы для меня то, что сделали вы!

— С моей стороны это был чистейший эгоизм. Мое одиночество слишком тяготило меня. Притом же я вовсе не уверен, что я поступил правильно.

— А я уверена. И, мне думается, в этом я — лучший судья.

Но Джойс был прав в своем горьком самоанализе. Изредка в его сердце звучали отзывчивые струны; но обыкновенно бремя прошлого так давило его, что он совершенно не был способен чувствовать. Жить в такой интимной близости с Ивонной и даже не помышлять о возможности полюбить ее попросту, по-мужски, было нелепо. Положим, рыцарские инстинкты, пробуждаемые ее безграничным доверием к нему, и его прошлое стояло между ними двойным барьером, запрещая ему любовь и брак. Но нередко, когда на него находила тоска, он, полный презрения к себе, отвергал в себе эти инстинкты, как дерзкие претензии и приписывал отсутствие в своей душе более теплых чувств к Ивонне тому, что сердце его навеки очерствело. В последнее время он даже перестал об этом думать, считая это вопросом решенным.

Сойдя у Реджент-Парка, они пошли по северной большой аллее. На ней было очень людно. Джойс все время тревожно озирался и, наконец, не выдержал:

— Уйдемте подальше от толпы и сядем где-нибудь под деревом.

Ивонна порывисто подвинулась к нему и взяла его под руку.

— Если б вы знали, как я горжусь быть с вами!

— Я оберегаю и вас, Ивонна, милая, — возразил он уже мягче.

Она сделала свой любимый величественный жест рукой, державшей зонтик.

— Я пока еще ничего такого не сделала, чего бы мне надо было стыдиться, — гордо ответила она и вызывающе посмотрела на разодетую пожилую чету, шествовавшую мимо. Потом круто остановилась перед роскошной цветочной клумбой.

— Какая прелесть! Смотрите…

Она оживилась, раскраснелась. Краски действовали на нее, как музыка. Перед ним снова была прежняя, яркая, солнечная Ивонна, представшая перед ним светлым видением в тяжкую годину его унижения.

— А я говорю, что мир прекрасен, и жить чудесно, Стефан!

— Вы правы, дорогая, мир прекрасен. И вы — самое прекрасное, что есть в нем.

Краска сгустилась на ее лице, глаза засияли влажным блеском.

— Это безумие так говорить. Но вы сказали это так, как будто в самом деле вы так думаете.

— Я и в самом деле так думаю, Ивонна.

— Ну, пойдемте искать укромного местечка под деревьями, — мягко сказала она.

Они свернули с главной аллеи прямо на зеленую лужайку и принялись отыскивать местечко, которое бы уже не было раньше занято влюбленными или целой семьей, или просто растянувшимися на траве людьми. Наконец, нашли одинокое дерево и уселись на скамье под ним.

— Ну что? Здесь вам приятнее? — спросила она.

— Гораздо приятнее. Здесь так мирно. Когда я жил в Южной Африке, я жаждал цивилизации, шума, общества мужчин и женщин. Теперь, когда я в Лондоне, мне чем дальше от людей, тем лучше. Люди — странные животные, Ивонна.

Ивонна смотрела в землю и нервно срывала стебельки травы. Потом быстро вскинула на него глаза.

— Когда же вы будете совсем счастливы, Стефан?

— Я и сейчас могу назвать себя счастливым.

— Но когда вы вернетесь домой, на вас опять найдет хандра. Неужели вы не можете забыть это ужасное прошлое — тюрьму и все?

Она впервые прямо заговорила об этом, и голос ее дрогнул на слове «тюрьма».

— Нет, этого я не могу забыть, — был глухой ответ. — Проживи я хоть сотню лет, я до самой смерти буду помнить это.

— Вам, как будто, кажется, словно женщине, которая была уличной, что ничто не может изгладить вашего стыда.

Он изумленно поднял на нее глаза. Он давно замечал перемену в Ивонне, но никогда еще не слыхал от нее таких серьезных слов. Странно, что и она проводит ту же параллель, которая не выходила у него из головы с того вечера, как он встретил Анни Стэвенс.

— Я отдала бы все на свете — даже голос, если б он ко мне вернулся, чтоб помочь вам. Вы никогда мне не рассказывали о том ужасном, что вы пережили, а я хочу знать все, до последней мелочи. — Вы мне расскажете, да?

— Если я вам расскажу, вы будете презирать меня — точно так же, как я сам себя презираю.

Он лежал возле нее, опершись на локоть. Она легко, как паутинка, дотронулась до его лба.

— Мало же вы знаете женщин, хоть и пишете романы.

Это прикосновение и ласковые нотки в ее голосе пробудили в нем неудержимую потребность излить ей свою душу. Несколько мгновений он еще боролся, но, в конце концов, не выдержал.

— Да, я все расскажу вам, с самого начала.

И впервые он без утайки и подробно рассказал ей все те ужасы, которые мучили его столько лет. Старую историю о глиняном горшке, которому довелось плыть по течению вместе с медной посудой; о том, как он вошел в долги, был накануне признания его несостоятельным и не устоял перед искушением воспользоваться деньгами клиента; о суде и строгом приговоре, суровость которого еще усилена была тем обстоятельством, что за его дурной поступок пострадали другие. Нарисовал ей в зловещем свете, со всеми тягостными подробностями, жизнь в тюрьме; рассказал о том, как терзали его все эти бесчисленные унижения, как они убивали его душу, впитывались в его плоть и кровь и отравляли его навсегда. Он не щадил ее, умалчивая лишь о том, что было уже совершенно непристойно.

По временам Ивонна вздрагивала и тяжело дышала, но все время не сводила глаз с его лица; только один раз отвернулась, — когда он показал ей свои руки, искалеченные навек работой, оставляющей неизгладимые следы на нежных пальцах.

Он бросал отрывистые фразы суровым, жестким тоном и оборвал, как будто не докончив. Наступило молчание. Маленькая, обтянутая перчаткой рука Ивонны потянулась к его руке и сжала ее. Затем оба, словно по уговору, поднялись на ноги.

— Благодарю вас за то, что вы мне рассказали, — сказала она, подходя к нему и беря его под руку.

— Я не знала, как это было ужасно, не знала до сих пор, какой вы сильный и мужественный.

— Я — сильный? Полноте, Ивонна! — вскричал он с горьким смехом.

— Да, сильный, раз вы могли пройти через все это и остаться правдивым, добрым, истинным джентльменом, какой вы есть.

Он посмотрел на нее сверху вниз и увидел, что бархатные глаза ее полны слез, а губы дрожат.

— Вы все так же хорошо относитесь ко мне, Ивонна, и теперь, когда вы знаете? — выговорил он, нагибаясь к ней и тяжело опираясь на палку.

— Еще лучше. Много-много лучше.

В блаженном безмолвии дошли они обратно до ворот парка; сердца обоих были слишком полны; его признание тесно сблизило их. Они шли так близко друг к другу; в его лице было такое умиление, в ее — такая гордость, что их можно было принять за влюбленную чету. Но если любовь и витала над ними, она еще не коснулась ни одного из них своим будящим дуновением. На душе у обоих было тихо и мирно.

Этот день, в известном смысле, стал гранью, отделившей одну полосу их жизни от другой. Ивонна никогда больше не заговаривала о тюрьме, но она научилась узнавать, когда мрачные тени прошлого витали над головой ее друга, и в такие минуты вся ее душа тянулась к нему, и она окружала его своей нежностью.

Дни шли за днями. Второй роман, на страницы которого упали отсветы солнечной души Ивонны, был окончен и сдан тем же издателям. Газетный заработок Джойса подавал надежды перейти из случайного в более постоянный. Но, тем не менее, борьба с нищетой по-прежнему была сурова.

Ивонна снова расхворалась и потеряла свои уроки. После ее выздоровления им не сразу удалось выплатить долги, сделанные на покрытие расходов, вызванных болезнью: доктор, лекарства, улучшенная диета и пр. Для того, чтоб свезти ее на недельку на море, Джойс вынужден был взять у издателей аванс. Зато эта поездка помогла оправиться Ивонне, и снова началась та же жизнь, ровная, без событий.

Однажды она была нарушена неожиданностью. Явилась гостья — сестра, ухаживавшая за Ивонной в госпитале. Она и раньше изредка навещала Ивонну, когда та жила на прежней квартире. А теперь просидела целых два часа. Ивонна, хотя и счастлива была обществом Джойса, все же обрадовалась возможности поболтать по душам с особой одного с ней пола. Когда она рассказала все, что было с нею с тех пор как она вышла из госпиталя, сестра изумилась.

— Да неужто ж вы живете вместе, как брат с сестрой?

Ивонна широко раскрыла глаза.

— Конечно! Почему же нет?

Сестра была женщина опытная. Войдя, она заметила несомненные признаки присутствия мужчины и вывела свои заключения. Очевидно, эти заключения были ошибочны — правдивости Ивонны нельзя было не верить. Все же она была удивлена, быть может, даже немножко разочарована. Во многих женщинах, даже и бичующих себя, до конца живет грешная Ева — и от этого им только легче жить.

— Но как же может мужчина постоянно видеть вас и не влюбиться в вас?

Ивонна рассмеялась и поспешила снять с газовой плиты закипевший чайник — она хотела угостить гостью чаем.

— Если б вы знали, как часто мне приходилось слышать эти слова! Но мне оттого именно и хорошо так со Стефаном, что ему и в голову не приходило никогда объясняться мне в любви, никогда в жизни. И, по правде говоря, он единственный из всех мужчин, с которыми мне доводилось сталкиваться близко.

— У него вид такой, как будто он пережил много тяжелого, — заметила сестра.

Улыбка сбежала с лица Ивонны, и глаза ее приняли серьезное выражение.

— О, да! Страшно много, — тихо выговорила она.

— Может быть, оттого он и не такой, как прочие мужчины, — сказала сестра, гладя ее руку.

— Может быть.

Их отношения внезапно представились ей в новом свете. И женский инстинкт требовал сочувствия.

— Вы думаете, что если б не это его большое горе, он бы тоже влюбился в меня, как другие?

— Ну, разумеется, если только он, вообще, мужчина. А он мужчина — и такой, любовью которого гордились бы многие женщины и сами горячо любили бы его.

— О, благодарю вас за эти слова! — порывисто вскричала Ивонна. — Я горжусь им.

Едва заметная улыбка скользнула по некрасивому, добродушному лицу сестры. Ее профессия дала ей знание человеческой природы и научила ее заглядывать в людские сердца. Приглядываясь со стороны к жизни этих двух людей, давно заинтересовавших ее, она все больше симпатизировала им и решила в будущем не упускать их из виду.

— Так приходите же ко мне почаще, — сказала она Ивонне на прощанье, — у меня не очень много друзей, и я всегда вам рада.

— А у меня и вовсе нет друзей, — улыбнулась Ивонна. — Ах, вы не знаете, как это приятно иметь хоть одну знакомую женщину, к которой можно пойти в гости!

После ухода сестры, Ивонна задумалась, но мысли ее были радостные. Новое чувство к Джойсу зарождалось в ее сердце и, вместе с тем, легкая, нежная обида на него. И в этот вечер, когда Джойс сидел в кресле против нее и писал, она вдруг рассмеялась милым, музыкальным смехом. Он поднял глаза и поймал отражение ее улыбки.

— Что насмешило вас, Ивонна?

Она все еще улыбалась, но на смуглых щеках ее выступал густой румянец.

— Мои собственные мысли.

Тон ее не допускал расспросов. А между тем, ей самой хотелось сказать ему. Так забавно было, что она сердится на него за то, что он не влюбился в нее.

Порой такие легкомысленные настроения — лишь предвестники далеких, еще неведомых волнений. Впоследствии, в минуты серьезного раздумья, когда птичье легкомыслие отлетело от нее и она почувствовала себя женщиной, постигшей смысл и значение жизни, то, над чем она смеялась и краснела, стало казаться ей тягостным и печальным. Иной раз это не давало ей спать по ночам. Однажды она даже встала с постели, зажгла свечу и долго пристально рассматривала в зеркале свое лицо. Но легла успокоенная. Нет, она еще не состарилась и не стала безобразной.

И все же в характере ее началось смутное брожение. Ее душа, некогда простая, как душа ребенка, и чистая, как весенний ключ, теперь как будто усложнилась; Ивонна смотрела в нее и не узнавала самой себя, как в помутневшем зеркале. Жизнь впервые казалась ей неполной. Ее давило сознание, что она неудачница. Самая ее дружба с Джойсом, которая раньше делала ее счастливой, теперь жгла ее сознанием своей неспособности быть настоящей женщиной. Ныло и болело обиженное женское тщеславие.

Один только раз в жизни воспользовалась она, как оружием, своими женскими чарами — в тот злополучный день в Остендэ, чтобы удержать возле себя Эверарда. И тогда она вся горела стыдом. Теперь она едва удерживалась от искушения снова пустить в ход это оружие, и стыд жег ее еще сильнее.

— А Джойс, привыкший к удовольствию видеть ее ежедневно и проводить с ней время, даже не замечал, что она постепенно становилась все нежнее с ним.

 

XX

ТРЕВОГА

Дело было под вечер. Старик Рункль уехал в Эксетер хоронить сестру, свою единственную родственницу. Джойс один был в лавке, занятый разборкой книг, доставленных утром. Они были сложены грудой у входа, загораживая собой дверь, сквозь которую свет догоравшего дня скользил по аккуратно уставленным книгами полкам. Над головой его горел газовый рожок. В лавке было жарко, работа пыльная; Джойс снял пиджак и воротничок и засучил до локтей рукава фланелевой сорочки. Макулатуру он швырял прямо на пол, чтобы затем выставить ее в наружном ларе, на полках, где все книги продавались по два или по четыре пенса. Стоящие книги заносил в каталог и выставлял на них цену. Более ценные, в дорогих переплетах, или очень редкие, обметал метелочкой из перьев и откладывал в сторону, чтоб потом показать их старику. По временам у него не хватало места; тогда он забирал целую груду книг, придерживая их подбородком, и относил их на полку, где было свободное место. Затем он снова принимался за работу.

Неожиданно дверь комнаты, соседней с лавкой, отворилась, и в ней появилась Ивонна. Джойс остановился с обтрепанной книгой в руке, в облаке пыли, окружавшей его, словно дымом кадильным, и сердце его радостно дрогнуло. В ярком свете газа, бившем ей прямо в лицо, она была такая свеженькая, так мила в своем чистеньком передничке.

— Чай готов, — сказала она.

— Дайте мне покончить с этим, — сказал он, указывая на горку книг, — тогда я приду.

Она кивнула головкой, шагнула вперед и взяла в руки огромный том.

— Что за нелепый вздор! — выговорила она с надменной гримаской, перелистав несколько страниц.

— И кому может понадобиться такая книга?

— Вы лучше положите ее, если не хотите перепачкаться в грязи.

Ивонна бросила книгу и с комическим ужасом посмотрела на свои запачканные руки.

— Какая гадость! Почему вы мне раньше не сказали?

Джойс засмеялся. Это было так похоже на Ивонну. И когда она ушла, еще раз напомнив ему о чае, он все еще улыбался.

Они жили очень уединенно, и все же сладко было так жить, как брат с сестрой. Почему бы этой жизни и не длиться вечно? Ему почти не приходила в голову мысль о перемене. Теперь, когда скромный заработок был обеспечен ему, и Ивонна, со своей стороны, кое-что зарабатывала уроками пения, нужда уже не так их донимала.

Это был один из его хороших дней, когда влияние солнечной души Ивонны «разгоняло призраки прошлого» и озаряло темные бездны его души. Позабыв о тюрьме и о том, что он отверженец, он мурлыкал себе под нос песенку и думал только об Ивонне, ожидавшей его за чайным столом.

У входной двери раздались чьи-то неуверенные шаги. Джойс подумал, что это вернулся мальчишка-рассыльный.

— Чего это ты ходил четверть часа, когда всего только надо было завернуть за угол? Пожалуйста, другой раз чтоб этого не было! — крикнул он, не оборачиваясь.

Вошедший нетерпеливо кашлянул. Тогда Джойс сообразил, что это покупатель. Вскочил, начал извиняться и, так как уже совсем стемнело, восковой свечкой зажег второй рожок.

Затем взглянул на вошедшего и отшатнулся в изумлении; тот, в свою очередь, с изумлением смотрел на него; и так они стояли некоторое время, растерянно уставившись друг на друга. На посетителе была одежда епископа, это был Эверард Чайзли. Он вгляделся в грязного, перепачканного пылью Джойса и презрительно скривил губы. Этот взгляд уязвил Джойса в самое сердце. Он вспыхнул и вызывающе выпрямился.

— Вы — последний, кого я ожидал встретить здесь, — надменно молвил епископ.

— А вы — последний, кого я здесь желал бы видеть, — был ответ.

— Без сомнения. Но, раз мы уже столкнулись, я имею сказать вам только одно. Я проследил мадам Латур вплоть до этого дома. Где она?

— Здесь — наверху.

— В этой… — начал епископ, озираясь и не находя подходящего слова для выражения своего отвращения.

— …Лачуге? — подсказал Джойс. — Да?

— И под вашей опекой?

— Под моей опекой.

Губы епископа дрогнули, пот крупными каплями выступил у него на лбу, мука засветилась в глазах.

— Неужели у вас хватило низости… — начал он дрожащим, хриплым голосом.

Но Джойс не дал ему договорить. С гневным жестом он воскликнул.

— Остановитесь! Она чиста, как звезды. Не смейте сомневаться в этом. Я говорю это вам ради нее, не ради вас.

Епископ глубоко втянул в себя воздух и отер пот со лба. Джойс принял его молчание за недоверие.

— Если б я был так низок, разве стал бы я разубеждать вас? Не все ли мне равно было бы, знаете вы это, или нет? Я ответил бы вам: «да», и вы ушли бы отсюда, и я больше не увидел бы вас.

Заложив руки в карманы, он смотрел на своего кузена. В душе его поднималась вся горькая ненависть парии к представителю касты, унизившей его и отрекшейся от него; вдобавок, он сознавал, что в данный момент его позиция выше и достойнее.

— Я вам верю. О да! Я верю вам, — поспешно ответил Эверард. — Но почему она здесь? Почему она дошла до этого.

— Вашему высокопреподобию не следовало бы предлагать такие вопросы.

— Я вас не понимаю.

— Мне кажется, это довольно ясно. — Джойс пожал плечами.

Его насмешливый тон показался епископу циничным.

— Вы хотите сказать, что сумели подольститься к мадам Латур и она содержит вас? — выговорил он с гримасой отвращения.

Джойс засмеялся невеселым смехом.

— Послушайте. Надо нам как-нибудь понять друг друга. Я — преступник, а вы — епископ англиканской церкви. Может быть, Бог, в которого вы верите, удостоит рассудить нас. Женщина, которая была вашей женой, обратилась к вам, когда она была больна и без гроша, вы не сочли нужным откликнуться на ее призыв. Я же нищий, отверженец, взял ее к себе, дал ей приют, позаботился о ней и берег ее, как священный залог. Кто же из нас двоих выполнил волю Бога?

Эверард уставился на него широко раскрытыми от волнения глазами.

Вошел посетитель с книгой, выбранной им в ларе снаружи. Джойс подошел к нему, взял деньги и вернулся на прежнее место.

— Никакого призыва я не получал.

— Нет, получили. Через меня. Она была слишком больна, чтобы писать самой.

— Когда это было?

— Год тому назад, в прошлом ноябре.

Эверард подумал минутку и вдруг вспомнил. Лицо его приняло глубоко сокрушенное выражение.

— Прости меня, Боже! Я бросил ваше письмо в огонь нераспечатанным.

— Можно узнать, почему? — спросил Джойс, невольно радуясь унижению своего кузена.

Меня предупредили, что вы приезжали в Фульминстер, чтобы выманить у меня денег.

— Неужели ректор имел бесстыдство написать вам это? — гневно вырвалось у Джойса.

— Нет, не ректор.

— Так что же? Я виделся только с ним. Я просто-напросто разыскивал мадам Латур.

— Я не вызываю имен. Я только объясняю. Письмо это пришло с той же самой почтой, что и ваше. Не предполагая, что вы могли обратиться ко мне по какому-нибудь поводу, не касающемуся вас самих, и оставаясь верным своему решению не иметь с вами ничего общего, я, как уже было сказано, уничтожил ваше письмо. Поверьте, я глубоко огорчен…

— Не извиняйтесь! — холодно прервал его Джойс. — Я уже не обижаюсь на такие вещи. По всей вероятности, ваша корреспондентка — эта проклятая Эммелина Уинстенлей. Можно вас поздравить с такими друзьями.

Епископ, не ответив, сделал шага три вперед и назад, нагибая голову, вдоль уставленных книгами полок. Затем остановился и кротко сказал:

— Расскажите мне факты об Ивонне.

Когда он назвал ее просто по имени, Джойс немного смягчился и вкратце изложил ему события. Эверард слушал, сурово глядя на него из-под нахмуренных бровей, и тихо произнес:

— Я отдал бы всю свою кровь до капли только за то, чтоб избавить ее от таких страданий.

— И я тоже! — молвил Джойс.

— Боже мой! Зачем я не знал этого!

— Вы сами виноваты, что не знали.

— Вы правы. Я наказан за свое немилосердие по отношению к вам.

— Не могу сказать, чтоб я жалел об этом, — угрюмо молвил Джойс.

Наступило краткое молчание. В душе обоих шла борьба. Оба были сильно взволнованы. В душе Джойса было сознание победы, сладость мести, сознание, что теперь Ивонна, несомненно, отклонит предложение помощи со стороны епископа. Он, Джойс, завоевал право помогать ей.

Неожиданно из соседней комнаты донесся ее голос:

— Идите же. Чай стынет.

Оба вздрогнули. Глаза епископа блеснули; он шагнул вперед. Но Джойс жестом остановил его.

— Мне лучше подготовить ее. Ваше появление будет для нее большим сюрпризом.

Епископ кивнул головой в знак согласия. Джойс выглянул за дверь, чтоб убедиться, что мальчишка-рассыльный уже вернулся и на своем посту, и, успокоившись насчет этого, пошел к Ивонне, оставив епископа ждать в лавке.

Она снимала с бензинки блюдо горячих поджаренных тартинок. И погрозила ему этим блюдом.

— Ну, если тартинки все сгорели — не моя вина. И — позвольте — вы же отлично знаете, что я не разрешаю вам сидеть здесь без пиджака.

Джойс, не ответив, взял у нее из рук блюдо и поставил его на стол.

— Что с вами, Стефан? — спросила она вдруг, вглядываясь в его лицо. — Что случилось?

— К вам гость, Ивонна.

— Ко мне?!

Она с недоумением посмотрела на него. И, должно быть, прочла ответ на его лице, потому что схватила его за рукав.

— Неужто Эверард?

— Да, Эверард.

Она побледнела, как смерть, и начала тяжело дышать.

— Как он ухитрился разыскать меня?

— Не знаю. Может быть, он объяснит вам.

Ивонна села у стола и приложила руку к сердцу.

— Это так неожиданно, — сказала она, как бы извиняясь.

— Может быть, вы скажете ему зайти потом? — предложил Джойс.

— Нет, нет. Я приму его сейчас — если вы ничего не имеете против, Стефан, милый. Я уже оправилась. Скажите ему, чтоб он пришел сюда. И не будьте несчастным из-за меня.

Она улыбнулась ему и протянула руку. Он взял эту руку в свои и поцеловал.

— Моя родная, милая, мужественная Ивонна! — вырвалось у него порывом. Вспыхнувшие щеки молодой женщины и благодарный взгляд были ему ответом.

Он нашел епископа разглядывающим книги на полках.

Епископ кивнул головой и пошел за ним. У подножия лестницы он остановился.

— Я полагаю, мне следует сказать вам, что я получил достоверное известие о смерти первого мужа мадам Латур. И приехал в Англию, чтоб взять ее к себе обратно, как свою жену.

Это было совершенно неожиданно. Словно ледяной ветер резнул Джойса по лицу и по душе. Надменная самоуверенность епископа принизила его, свела его значение на нет. И этот нежданный удар сразу смирил его дух, надломленный тюрьмой. Уже без всякого вызова в глазах, он повернулся, стоя одной ногой на лестнице, держась рукой за перила, и тупо уставился на Эверарда. Тот знаком попросил его идти вперед. Он машинально повиновался, поднялся по лестнице, молча повернул ручку двери и спустился снова в лавку.

Но как только он остался один, его охватил жгучий стыд за свое нравственное поражение. И такой же жгучий гнев. Ивонна свободна. Она может выйти замуж за кого захочет. Какие права на нее имеет этот человек, который прогнал ее от себя, провел два года вдали от нее, на другом конце света, ни разу даже не справившись, как ей живется? Какое право имел этот человек прийти сюда и похитить единственное сокровище, какое еще сберегла для него жизнь?

Перспектива жизни в одиночестве, без Ивонны, представилась ему как мрачный ночной ландшафт, вдруг озаренный молнией. И ему стало жутко до дрожи. Та же молния озарила для него и его собственную душу. То, что он так цепляется за Ивонну, с каждым днем, с каждым месяцем все больше, все острей нуждается в ней — да ведь это любовь.

Привычка, сосредоточенность в самом себе, мирная радость ежедневного общения, до сих пор усыпляли ее. Но теперь она проснулась от нежданного страха утраты. Он любит ее. Она свободна. Если б отстранить этого другого, он мог бы жениться на ней.

Он взволнованно шагал между грудами книг…

Мальчик, сидевший, болтая ногами, на ящике у наружного ларя, заглянул в лавку — посмотреть, что там творится. Джойс резко приказал ему закрыть ставни и идти домой. И сам уселся за каталог, заставляя себя работать. Но в голове его был хаос.

На пыльной книге, которую держала в руках Ивонна, остался отпечаток ее руки. Это немое доказательство их интимной близости страшно трогало его. Она стала неотъемлемой частью его жизни. Не отдаст он ее без борьбы — и борьба будет жестокая.

И вдруг, в самый разгар этих геройских решений, его снова кольнуло жгучим стыдом сознания своего недавнего унижения. Как он позорно спасовал перед кузеном! Он присел к деревянному столику, за которым писал, и весь дрожа, закрыл лицо руками. Разве он может бороться? Разве он — мужчина? Его душа надломлена. И стоит настоящему мужчине, ничем не запятнавшему себя, заговорить веско и с достоинством, как он спасует. Его достоинство, его вера в себя убиты всеми этими ужасными годами; их не вернет и любовь, даже та чистая любовь, которой теперь горела его душа.

Не в силах усидеть на месте, он встал и снова зашагал по лавке. В душном, пропитанном пылью воздухе трудно было дышать. Хотелось воздуха, бродить по улицам, стряхнуть с себя тяжесть, стянувшую ему горло. Он здесь сидел как узник, и это его раздражало. Но в то же время он чувствовал, что ради Ивонны он обязан дождаться ухода епископа.

Минуты тянулись мучительно медленно. С улицы доносился всегдашний непрерывный шум; внутри лавки ничего не было слышно, кроме шипения газа и его собственных шагов. Так он ждал два часа, снова и снова, с досадливой настойчивостью, проходя все через ту же гамму эмоций. Утратить Ивонну было так страшно, что временами у него выступал от страха холодный пот на лбу. Снова и снова, с лихорадочной настойчивостью он выдвигал свои права на нее. Не может она бросить его для того, чтобы уйти к этому гордому, несимпатичному человеку, который всегда останется ей чужим. Ревность, гнев бушевали в нем — и снова сменялись ненавистным жалким сознанием своего унижения. Как он смеет равнять себя с человеком, который, несмотря на все свои недостатки, все же прожил всю жизнь джентльменом, ничем не запятнавшим себя?!

 

XXI

ФОРМАЛЬНОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ

— Да, умер, — говорил епископ. — Ты свободна. Я затем и приехал с другого конца света, чтобы сказать тебе это.

Ивонна, сидевшая напротив него, смотрела на раскаленные уголья в камине и сжимала руки. Она все еще не могла оправиться от неожиданности его появления и того, что он заключил ее в свои объятия. Она еще чувствовала прикосновение его рук на своих плечах. Потеря голоса так изменила ее жизнь, что и сама она, как будто, изменилась. Ей трудно было поверить, что когда-то их отношения были так интимны. Он казался ей чужим, не у места в этой маленькой гостиной, упавшим точно с другой планеты. Его звание епископа, его епископское одеяние, еще больше отодвигало, отчуждало ее. И лицо у него было не такое, каким она запомнила его. Оно исхудало; морщины врезались глубже. И волосы поредели и поседели.

Она слушала как во сне рассказ о том, как он нашел ее, как он горько раскаивается в том, что уничтожил, не читая, письмо Джойса; как его собственное письмо к ней почта вернула ему за ненахождением адресатки; как, тем временем, сыщик, которого он приставил следить за Базужем, прислал ему несомненные доказательства смерти певца; как он, не находя себе места от тревоги, не стал дожидаться медлительной почты и сам поехал в Англию; наконец, как он узнал ее адрес у театрального агента, который сообщил ему об ее болезни и о том, что она потеряла голос.

— Наконец-то ты свободна, Ивонна! — повторял епископ.

Ее это известие почти не взволновало. Она так давно считала Амедея умершим, даже после его внезапного воскресения, что теперь не могла ощущать ни огорчения, ни радости по поводу своего" освобождения. Только когда скрытый смысл слов Эверарда проник в ее сознание, она поняла все их значение. И, вздрогнув, подняла на него тревожные глаза.

— Для меня это почти не составляет разницы, — сказала она…

— Но для меня — огромную. Неужели ты думаешь, что я разлюбил тебя?

В его голосе звучали горестные нотки, которые всегда действовали на нее. Слегка вздрогнув, она ответила:

— Это было так давно! Все мы изменились.

— Ты не изменилась, — молвил он с глубокой нежностью. — Ты все та же прелестная, нежная, как цветок, женщина которая была моей женой. И я не изменился. Как я тосковал по тебе все эти мучительные, долгие годы! Ты знаешь, почему я уехал из Фульминстера?

— Нет, — пролепетала Ивонна.

— Потому что мне жизнь без тебя стала невыносима. Я думал, что перемена места и новые обязанности развлекут меня. Я ошибся. И к моей тоске присоединились еще угрызения за то, что я был суров к тебе в тот страшный час.

— Я помнила только о вашей доброте, Эверард, — ответила Ивонна со слезами на глазах.

Его волнение заразило и ее — теперь она видела, как он страдал.

Он встал, подошел к ней и нагнулся над ее креслом.

— Вернешься ты ко мне, Ивонна?

Она отдала бы все на свете за то, чтобы убежать, иметь хоть несколько часов для того, чтобы подумать. А он ждал немедленного ответа. Женский инстинкт отчаянно искал выхода.

— На что я вам? Петь я уже не могу. Вот, слышите?

Она повернулась боком в своем кресле и, отвернув от него голову, начала, улыбаясь, арию Ангела из оратории «Илия». Епископ, потрясенный, невольно отшатнулся. Он не представлял себе ясно, что значит потеря голоса. Вместо чистых, голубиных ноток, которые так пленяли его, с уст ее срывались лишь беззвучные писклявые звуки. Она перестала петь, попыталась улыбнуться, но не могла и разрыдалась.

— Поедем со мной, детка моя дорогая, — молвил он, снова наклоняясь к ней. — Я буду еще нежнее любить тебя.

Ивонна порывисто вытерла глаза.

— Какая я глупая! Слезами не воротишь голоса.

— Я посвящу всю остальную жизнь свою тому, чтобы вознаградить тебя за это. Поедем, Ивонна!

— О, Эверард! Не требуйте от меня сейчас ответа — воскликнула она, прижатая к стене. — Все это так неожиданно, так страшно.

Он со вздохом отошел и сел на прежнее место. Он был несколько разочарован. Он не предвидел возможности отказа. Но взгляд на низкую, бедно обставленную комнату успокоил его. Грубая, но безукоризненно чистая скатерть, домашнее печенье, жестянка с остатками мясных консервов на столе, потертый коврик у ног его, — все это говорило если не о бедности, то, во всяком случае, об очень скудных средствах. Едва ли она станет колебаться. Но она колебалась.

— Подумай, если это тебе нужно, — выговорил он, закладывая ногу за ногу. Наступило краткое молчание. Наконец, она сказала с дрожью в голосе.

— Я знаю, я обещала вам. Но с тех пор многое изменилось. Я думала, что всегда буду свободной. Но, как видите, я не свободна.

— Что ты хочешь сказать этим?

— Я говорю о Стефане. Он спас меня от голодной смерти, отдал мне все, что у него было, и работает, как невольник, чтобы прокормить меня и доставить мне хоть какие-нибудь удобства. Вы не знаете, как благородно он поступил со мной — да, благородно, Эверард, я не могу назвать это иначе. Он имеет такие же права надо мной, как имел бы брат или отец, я не могу уйти от него без его согласия. Это было бы жестоко и неблагодарно. Неужели вы сами не понимаете, Эверард, что это было бы просто грешно?

Его лицо омрачилось. Гордость его возмущалась. Но он подавил ее и стерпел унижение:

— Это снимет с плеч его тяжелую ответственность. Я готов протянуть ему руку и помочь ему улучшить свое теперешнее положение.

— И забыть прошлое совсем?

— Душой рад буду забыть.

— Он и теперь жестоко страдает.

— Я сделаю все, что от меня зависит, чтобы исцелить его рану. Сознаюсь, я осудил его слишком сурово.

Щеки Ивонны вспыхнули от радости; она взглядом поблагодарила его. Затем, подумав, выговорила как-то грустно:

— Может быть, если вы поможете ему подняться, он не будет тосковать по мне.

— Во всяком случае, я обеспечу его, — с достоинством сказал епископ. И затем, уже другим тоном, склоняясь к ней и жадно вглядываясь в нее, продолжал:

— Ивонна, так ты согласна снова быть моей и делить со мной жизнь — в новом мире, где все прекрасно?.. Я там состарился без тебя. С тобой я снова помолодею, и благословение Божие будет над нами. Ты должна быть со мной, Ивонна. Я не могу жить спокойно без твоей улыбки, без твоего радостного смеха. Дитя мое!..

Его голос обрывался от волнения. Он встал, протягивая ей руки. Ивонна также робко встала и сделала несколько шагов по направлению к нему, притягивая его молящим взглядом. Но когда его руки уже готовы были обнять ее, она отшатнулась.

— Вы должны просить у Стефана моей руки, — выговорила она серьезно и просто.

Руки Эверарда упали; он дрожал от нетерпения.

— Это невозможно. Как я могу это сделать? Это было бы нелепо.

— Но я же не могу иначе…

Ее миниатюрная фигурка, жалобная мольба в лице, грусть в черных бархатных глазах, — со всем этим было связано столько воспоминаний… Она была все такая же кроткая, невинная, как ребенок. Суровые морщинки около его губ разгладились в улыбку; он взял ее, пассивно поддающуюся, в свои объятия, поцеловал в щеку.

— Я сделаю все, что ты хочешь, дорогая. Все на свете, только чтобы вернуть тебя. Буду просить у него твоей руки. Это будет искуплением моей жестокости к нему. И тогда ты обвенчаешься со мной?

— Да, — слабо пролепетала Ивонна. — Я ведь обещала…

— Почему ты второй раз не написала мне сама? — спрашивал он, глядя ей в глаза и не выпуская ее рук.

— Я хотела написать, когда придет ответ. — Она потупила глаза. — Но ответ не пришел. А потом я была довольна, что могу помочь Стефану.

— Но ведь ты и без этого могла помочь ему.

Она быстро вскинула на него глаза.

— О нет! Как же вы не понимаете?

Епископ, видя, как щепетильно она относится к этому вопросу, утвердительно кивнул головой. Но все же вид Стефана вызывал в нем смешанные чувства. Ему было тягостно и досадно, что отверженный кузен стал преградой между ним и Ивонной. В уме шевелилось тревожное подозрение. Может быть, тут кроется и что-нибудь более серьезное?

— Но ведь ты вернешься ко мне не только потому, что несколько лет тому назад обещала вернуться, Ивонна?

— О нет, Эверард, — мягко ответила она. — Потому, что я нужна вам и потому, что это справедливо.

На прощанье он снова поцеловал ее.

— Я больше не приду к тебе сюда, Ивонна. Когда я получу от тебя окончательный ответ, я все устрою. Мы обвенчаемся в самом непродолжительном времени, без оглашений. Мне в этом не откажут. Ты довольна?

— Да. Благодарю вас.

В дверях он еще раз оглянулся на нее. Затем спустился с лестницы с намерением тотчас же переговорить с Джойсом. Но, хотя в лавке горел газ, Джойса нигде не было видно. И не у кого было спросить, где он. Епископ досадливо закусил губы. Ему совсем не хотелось затягивать это дело. Внезапно взгляд его упал на старый хромоногий стол у стены, на котором лежали бумаги и конверты. Быстро решившись, епископ взял все нужное, нашел чернила и перо и тут же, за столом Джойса, написал ему письмо, запечатал, надписал адрес и положил на видном месте. Затем не без труда отыскал дверь на улицу и вышел.

Джойс до того истомился ожиданием, что не выдержал и пошел бродить по тротуару, все время поглядывая на дверь. Когда Эверард вышел, он вернулся в лавку.

Письмо сразу привлекло его внимание. Он распечатал его и прочел:

«Дорогой Стефан! — Я хотел лично с вами переговорить. Но так как дело неотложное, а Вас нет, я пишу вам. Мне хотелось бы выразить Вам свою признательность за рыцарски великодушное отношение к Ивонне. Хотелось бы также протянуть Вам руку в знак искренней дружбы.

Я пришел к Вам как мужчина к мужчине, по одному из самых важных в жизни дел. Ивонна, глубоко признательная Вам и сознающая, как много она Вам обязана, поставила свое согласие на вторичный брак со мной в зависимость от Вашего согласия. Об этом согласии я и прошу Вас горячо.

На будущее время, поскольку моя дружба может быть Вам полезна, она — Ваша, с радостью и от души.

Ваш искренно

Э. Чайзли

Отель Боргон».

У Джойса подкосились ноги. Буквы расплылись перед глазами. Острая боль кольнула в сердце. Самое мучительное в этом письме было согласие Ивонны. Признание епископом благородства его поведения, почет, оказанный ему этим формальным предложением, предложение дружбы, — все это были для него пустые слова. Важно было только одно: Ивонна уходит от него — и по доброй воле. Хоть он и предвидел этот удар, и страшился его, все же он был оглушен; со стоном он кинулся на пол и закрыл лицо руками. Только теперь он понял, чем была для него Ивонна: его надеждой на спасение в этом мире и в будущем, его ангелом-хранителем, его вселенной. Без нее все было хаос, мрак и пустота.

Сверху донесся голос Ивонны, знавший его:

— Стефан.

Он поднял обезумевшее лицо и с трудом заставил себя ответить. Потом встал, по привычке погасил газ и тяжелыми шагами поднялся наверх.

— Выпейте чаю, — сказала Ивонна, возясь над котелком. — Я заварила вам свежего.

— Надо сначала вымыть руки, — угрюмо ответил он.

Вымывшись и почистив свое платье, он вернулся к Ивонне и присел к столу. Как всегда, она налила ему чаю, придвинула масло — у нее вошло в привычку ухаживать за ним, — сокрушалась об испорченных тартинках. Он ответил, что это ничего не значит, но когда попробовал есть, кусок застрял у него в горле. Ивонна даже и не притворялась, что ест, она играла ложечкой, не поднимая глаз. Джойс тревожно вглядывался в нее. Она как будто состарилась за этот час. Детское выражение сменилось грустной серьезностью женщины, много пережившей. Когда она подняла на него глаза, в них была нежность и мольба.

— Видели ли Эверарда?

— Нет. Я выходил. Но он оставил мне записку — в ней все сказано.

— Он просит вашего согласия?

— Да.

— И вы дадите его? — выговорила она чуть слышно.

— Было бы хуже, чем безумием с моей стороны, пытаться отказать в нем, — с горечью ответил он.

— Если хотите, я останусь с вами и будем жить, как жили.

— А вы — хотите этого?

— Я не иду в счет. Я должна делать, как мне скажут.

— Будете ли вы счастливы с Эверардом?

— Да, конечно, была же я раньше. — Однако щеки ее побледнели.

— Но если б я попросил вас, вы бы остались и продолжали бы делить со мной бедность и борьбу за жизнь?

— Как же я могла бы отказать вам? Ведь я обязана вам жизнью.

На один миг — трепетный миг — он заглянул в ее чистые, правдивые глаза и понял, что он властелин ее судьбы. Условие, поставленное ею Эверарду, не было только актом благодарности. Она серьезно отдавала свою судьбу в его руки. Несколько минут он молчал, напряженно и взволнованно размышляя, дрожа в борьбе с безумным искушением.

Рука его, нервно дергавшая усы, дрожала. Ивонна по лицу его видела, как он взволнован.

— Не мучьте себя этим теперь, — ласково сказала она. — Ведь это не так к спеху. Зачем непременно решать такие важные дела в одну минуту?

— Вы правы, Ивонна. Забудем его на время.

— А ваш бедный чай… Вы так и не пили его. Ну, пейте же. И скушайте что-нибудь, сделайте мне удовольствие.

Но ужин все-таки не клеился. Сердца и мысли обоих были поглощены запретной темой. Именно тем, о чем они решили не говорить. С усилием они время от времени обменивались общими фразами. В промежутки молчания Ивонна порой быстро взглядывала на него. Но мрачное выражение его лица не говорило ей того, что ей так хотелось знать.

Наконец, эта комедия окончилась. Оба встали из-за стола и заняли обычные свои места у камина. Джойс набил трубку и стал шарить в карманах, отыскивая спички. Ивонна свернула в трубочку бумажку; зажгла ее в камине и держала перед ним, пока трубка не раскурилась. Он хотел поблагодарить ее, но слова не шли с языка. От этой дружеской услуги еще больше сжалось его сердце. Ивонна позвонила; пришла пожилая, довольно неряшливая служанка — убрать со стола. Внешность Сарры более, чем все остальное, заставляла Джойса ненавидеть свою бедность. Она пила, была неряшлива, одним своим присутствием грязнила атмосферу, в которой жила Ивонна. Ее появление послужило для него новым аргументом против себя самого.

Какую жестокую задачу предстояло ему решить. На одной чаше весов — богатство, покой, прекрасное общественное положение для Ивонны, а для него — отчаяние и нищета. На другой — эгоистическое счастье для него, а для Ивонны — это убожество и в обществе — жизнь отверженной. Он знал, что она, кроткая и благородная, безропотно будет нести свою участь, если он выберет второе.

Внутренний голос подсказывал ему, что она и замуж за него выйдет, если он попросит. И каждая попытка подавить искушение, забыть обо всем, кроме своей нежной любви к ней, была несказанной мукой.

— Какая жалость, что я не могу спеть вам! — сказала она, нарушая долгое молчание. — Теперь, когда я чувствую что-нибудь, я не знаю, как это выразить. Прежде я могла все сказать — пением.

— Если бы вы могли, я бы попросил вас спеть серенаду Гуно.

— О, нет! Не это. Это было последнее, что я вам пела, и оно принесло несчастье нам обоим.

На миг он, как истый влюбленный, истолковал ее слова в свою пользу. Сердце его забилось быстрее. Чтобы сдержать охвативший его бешеный порыв, он нервно закусил янтарный мундштук трубки.

И ему стало ясно, что только в одиночестве он может решить эту жестокую задачу, от решения которой зависело счастье трех человек. Он встал.

Я пойду пройдусь, Ивонна. Все это немножко взбудоражило меня. А вам лучше бы лечь пораньше. У вас утомленный вид.

— Да. У меня мучительно болит голова.

Ивонна заставила себя ясно улыбнуться ему, когда он прощался с нею. Но как только дверь затворилась за ним, улыбка сбежала с ее лица, оно вытянулось, стало почти суровым. Дух сошел на нее, коснулся ее волшебным крылом, и ребенок сразу превратился в женщину. Взор ее бестрепетно устремлялся в будущее и видел ответственность и скорбь жизни не как смутно пугающие неудобства, о которых охотно забывала ее легкомысленная детская душа, укрывшись в первом попавшемся убежище, но как унылую реальность, заурядную по форме и серенькую по окраске.

Раз она не нужна Стефану, долг ее — вернуться к Эверарду, как она обещала. Она обязана была спросить согласия у Стефана. И Стефан обязан дать его, если она не нужна ему для чего-либо большего, чем дружеское ежедневное общение. Она испытала Стефана и убедилась, что он не любит ее. Она пустила в ход свои женские чары — и потерпела поражение; никогда она не чувствовала этого с такой болью. Она не имела власти скрасить его жизнь, отторгать от него гнетущие заботы. Иначе он не решился бы отпустить ее; его сердце потребовало бы более тесного союза. Как женщина — она бессильна над ним. Теперь она понимала это. И менее нужна ему, чем Эверарду. Она доказывала себе это с убедительной логикой отчаяния. И все же в глубине ее души теплилась искра надежды… Порой она конвульсивно сжималась и снова устремляла взор в пространство, где перед нею отчетливым видением стояла ее жизнь.

 

XXII

В ПОИСКАХ СПАСЕНИЯ

Он не в состоянии был дольше ходить по улице под мелким моросящим дождем, борясь со своею собственной душой. Что за дикая глупость! Это все равно, что вырезать собственное сердце и швырнуть его под ноги Эверарду.

Яркие огни над дверью дешевого мюзик-холла манили к себе. Он вошел, взял девятипенсовое место на балконе и, протолкавшись сквозь толпу других таких же дешевых зрителей, стал впереди, перегнувшись через деревянные перила. В воздухе носился запах скверного табака и запах буфета, помещавшегося сзади. Битком набитые, как сельди в бочке, зрители хором подтягивали припев песенки, исполняемой певицей на эстраде. Затем выступил тенор с балладами, какие можно исполнять и в гостиной. Джойс слушал рассеянно; он и слышал, и видел все, как во сне. Сосед, попросивший у него огонька, вывел его из задумчивости, и он удивился, зачем пришел сюда. И именно сегодня, когда он мог бы быть дома и насытить свое сердце радостью. Однако он не ушел.

Семейство велосипедистов описывало круги по сцене на каких-то воздушных обручах. Джойс, полузакрыв глаза, смотрел на них и тешил себя причудливой фантазией, что это его мысли, облекшиеся в форму, кружатся перед ним. Взрывы оглушительных аплодисментов были ему приятны, разбивали его настроение. Затем появилась декорация, изображающая улицу, и с ней исполнитель уличных песенок. Он пел о пьяницах и закладчиках и вкладывал в свое исполнение столько юмора, что Джойс, несмотря на свою озабоченность, смеялся и с нетерпением ждал его второго выхода. Звякнул колокольчик. Тот же артист вышел и был встречен шумными хлопками. На этот раз он был в арестантском халате, в шерстяных чулках и туфлях, с черной стрелой на спине. Физиономию он себе устроил прямо зверскую.

У Джойса потемнело в глазах. Он не уловил первых слов песни, поймал только припев:

Я отсидел свои года За то, что бабу свою пристукнул — да! Пристукнул по башке…

Но когда комедиант начал рассказывать об арестантской жизни, Джойс не мог не слушать. Словно прикованный страшными чарами, он жадно вслушивался в грубо и цинично передаваемую комическим тоном повесть тюремной жизни. Здесь было все: и досчатые нары, и помои вместо похлебки, и сучение веревок, и двор для маршировки. Человек в арестантском платье забавными штрихами изображал своих товарищей, описывал грязные проделки для добывания пищи, бесстыдное вранье арестантов, постепенно усваиваемые гнусные привычки. И все это с ужасающей реальностью. Зала надрывалась от хохота. Но Джойс забыл, что перед ним комедиант. Он видел перед собой настоящую тюремную шпану, одно из тех униженных до потери человеческого образа существ, среди которых ему приходилось жить, — гнусный факт из своего прошлого. С эстрады пахло тюрьмой, и этот гнусный запах вызывал в нем тошноту. Все его измученные нервы дрожали от отвращения.

Он прорвался сквозь толпу, прижавшую его к перилам, и опрометью выбежал на улицу.

Сколько времени он бродил и где — он сам не знал. Наконец очутился в знакомой местности, близ трактира Ангела. Он насквозь промок, устал, озяб, чувствовал себя безмерно несчастным. Он снова презирал себя, как в первый день выхода из тюрьмы. Никогда еще клеймо позора не казалось ему таким неизгладимым. У ярко освещенной двери кабака он остановился в нерешимости. Потом, вспомнив, как печально кончилась подобная же попытка утешения несколько лет тому назад, содрогнулся и отошел. Это было слишком опасно.

Пройдя еще с сотню шагов, он встретил женщину, которая, миновав его, повернула и нагнала его.

— Я так и думала, что это вы, — сказала она. Он узнал голос Анни Стэвенс. И место было приблизительно то самое, где он дважды встречал ее, хотя потом на несколько месяцев потерял ее из виду. Но ее самое он не мог признать: одета она была как-то странно, и лицо ее наполовину скрыто было шляпой Армии Спасения. Кажущийся цинизм такого наряда возмутил его.

— С чего это вы устроили такой маскарад? — спросил он, продолжая идти вперед.

— Это не маскарад. Это правда. Я узнала вас, хотя, может быть, вам и не хотелось этого.

Он слегка убавил шагу, и она пошла с ним рядом.

— Вы как будто не верите? Напрасно. Я не врунья. Это меня и губило всегда, что я не умею врать.

Так зачем же вы ходите по улице в такой поздний час?

— Спасаю других.

— И что же? Спасли хоть кого-нибудь? — не без сарказма осведомился Джойс.

— Нет. Я почти и не надеюсь.

— Так зачем же вы стараетесь?

— Потому что, по-моему, гнуснее этой работы нет, — ответила она, круто останавливаясь и глядя ему в лицо хорошо ему знакомым вызывающим взглядом.

— Вы — странная девушка.

— Неужели же вы думаете, я нарядилась в этот дурацкий колпак и выношу пинки хулиганов и ругань женщин ради собственного удовольствия? Я не «обращенная» и не кричу с другими: «Аллилуйя», но днем я честным трудом зарабатываю себе в убежище кусок хлеба, а ночью брожу по улицам. Гнуснее этой, по-моему, работы нет, — повторила она. — Если б я знала еще худшую, я взялась бы за нее. С тех пор как я вас выдала, я места себе не нахожу, меня все время что-то жжет внутри. Когда я вышла на улицу, моя жизнь была адская, но эта, пожалуй, еще хуже. Я на себе испытала, как вы должны были себя чувствовать; и теперь я хочу погасить этот огонь внутри…

— Погодите минутку, — молвил он, чувствуя, что у него сдавило горло. — Значит, вы делаете это, так сказать, для души?

— Да, — ответила она, угадывая смысл вопроса.

— О бессмертной душе и вообще о религии я знаю немного. Но это придет. Мне хочется, чтобы настал день, когда я могла бы вспомнить, что любила вас — не ненавидя себя и не сгорая от стыда. Можете считать меня дурой, если хотите, но вот ради чего я это делаю. Пойдемте дальше. Нам незачем обращать на себя внимание.

Это было благоразумно, так как не один прохожий уже стремился заглянуть в эти два напряженно серьезных и бледных лица. Джойс машинально повиновался ей, но в течение нескольких минут смотрел на нее в безмерном изумлении. Мысль, которая, как он это смутно сознавал теперь, уже два часа шевелилась на темном дне его души, вдруг озарила его ярким, волнующим светом. Он неожиданно взял руку Анни и крепко сжал ее. Она с удивлением посмотрела на него.

— Что с вами?

— Знаете ли вы, что вы сделали сегодня? — выговорил он дрожащим голосом. — Вы показали мне, как выжечь тот огонь, что жжет меня. Вы искупили этим все зло, которое вы мне причинили. Если мое прощение чего-нибудь стоит для вас, я от всей души прощаю вас.

Он был странно взволнован. В порыве экзальтации он увлек ее под какие-то ворота и в темноте поцеловал ее. Она слегка вскрикнула и отшатнулась.

— Это — в знак прощения?

— Да. — И, круто повернувшись, он торопливо, большими шагами зашагал по тротуару.

Он более не колебался. Задача его жизни была решена. На душе у него было кристально ясно. Настал час искупить своей позор великой очистительной жертвой.

Вот он — тот самоотверженный поступок, после которого ему не стыдно будет смотреть в глаза людям. Самоотречение! Это слово звенело в его ушах, и, в такт ему, он ускорял шаги.

Он не сомневался, что Ивонне не будет хуже, когда она снова будет окружена роскошью и нежной заботой. С другой стороны, он достаточно знал ее, чтоб понимать, что и в жизни с ним, жизни лишений, она сумела бы найти радости, искупающие эти лишения. Не будь этого, он уже прямо из мужского самолюбия стушевался бы перед епископом. По совести, он имел право (теперь он ясно видел это) предъявить свои права на нее. Перед своей совестью он был чист, и чиста была его жертва.

И кто же указал ему путь искупления? — Невежественная, заблудшая женщина, которая сама по наитию применила этот принцип в таком грубом виде. Ему стало совестно, и это подстрекнуло его мужество.

Дождь перестал. Разорванные тучи бежали по небу; между ними выглядывала порой затуманенная луна, озарявшая бледным светом унылые улицы. Поднялся ветерок, и промокший Джойс дрожал от холода. Он зашел в ближайший кабачок, спросил горячего грога, на этот раз уже не для того, чтобы забыться, но для того, чтобы согреться и велел подать себе чернила и перо. И здесь под говор пьяных голосов и стук посуды, написал свой акт самоотречения:

«Дорогой Эверард! — Я принимаю Ваше письмо в том смысле, в каком оно было написано. Вручаю Вам кротчайшее и чистейшее из Божьих созданий. Любите ее нежно и берегите.

Ваш искренно

Стефан Джойс».

Несколько минут спустя, письмо уже лежало в ящике. Слабый стук его падения отдался в его душе стуком заколачиваемой крышки гроба, сознанием непоправимости свершенного. Теперь, когда акт отречения был подписан, ему стало страшно. Безмерность жертвы ужасала. Он смутно предчувствовал муку еще неизведанную, в сравнении с которой ничто все его прежние страдания.

Вздрагивая и ежась от холода, он направился домой. В гостиной тускло горел газ. Как всегда в тех редких случаях, когда он проводил вечер вне дома, Ивонна приготовила ему свечу и аккуратно накрыла стол для ужина. У огня грелись его туфли. При виде этого, острая боль защемила его сердце. Стащив с себя мокрые сапоги, он зажег свечу — есть он был не в состоянии — завернул газ и вышел из комнаты.

На площадке перед дверью Ивонны стояли крохотные башмачки, выставленные ею для Сарры, которая должна была их вычистить утром. Несколько секунд он смотрел на них; затем взбежал по лестнице.

В волненьи битвы человек, может быть, без особых страданий перенесет ампутацию раненого члена. Боль начинается потом, когда нервы успокоятся. Так было и с Джойсом в бессонную ночь после его великого отречения; к его страданиям примешивался страх: а что, если и это не поможет? Если его теория отречения лжива? Еще недавно он расхохотался бы над таким предположением. Да и теперь, разве он мог найти для него разумные основания? Не значило ли это дать отрезать себе ногу, чтобы вознаградить себя за потерю руки, на потеху коварным богам? Он в тоске метался по постели.

Человек впечатлительный и чуткий не может пройти через такое испытание не изменившись. Некоторые фибры души должны ослабнуть в нем, другие — закалиться. Джойс поднялся утром с больной головой, совершенно разбитый, но все же несколько успокоенный. Лживо или правдиво, все же он поступил как надлежит мужчине. Сознание этого прибавляло ему силы. Он оделся и сошел вниз.

Ивонна была уже в столовой, как всегда мило и опрятно одетая; она поджаривала ломтики хлеба к завтраку. Бледность лица и круги под глазами красноречиво говорили о том, что и она провела неспокойную ночь. Стоя на коленях у огня, она тревожно оглянулась на него. Он видел, что она волнуется, и, усевшись в кресло около нее, протянул руки к огню, чтобы согреть их.

— Вы измучились, бедная моя маленькая Ивонна, — ласково начал он. — Какой скотский эгоизм с моей стороны был позволить вам думать, что я колеблюсь, когда решение было так просто! Я вчера вечером написал Эверарду, прося его беречь сокровище, которое он получает. Так что вы напрасно мучились.

Ивонна отвернула голову и несколько минут молчала; вилка, на которую она надевала тартинки, выпала из ее рук.

— Да, это было глупо с моей стороны, — отозвалась она наконец. — Но мне казалось жестоким оставить вас в одиночестве. И я так привыкла к этой маленькой квартирке — я ведь как кошка, привыкаю к месту. А вы — вам жаль было отдать меня?

— Конечно. Я думал, что мы до скончания века будем жить так, как брат с сестрой. Но всему на свете бывает конец, и этой жизни тоже.

— Разве не лучше было бы, если б я осталась? — мягко выговорила Ивонна.

Он отдал бы свою душу за то, чтобы схватить ее в свои объятия и бешено прижать к груди — она была так близко от него, так безумно желанна. Понимает ли она, как зажглась его душа от этих слов? Он откинулся на спинку кресла, словно увеличив расстояние между собой и ею, чтобы легче было избежать искушения.

— Нет, — выговорил он, тяжело дыша, — я бы не мог так дальше — все равно, строй нашей жизни был бы уже нарушен. Но ведь все к лучшему. Я знаю, что вы будете счастливы, окружены любовью, и я сам буду счастлив этим сознанием.

Сарра подала завтрак и ушла. Они сели за стол. С грехом пополам досидели до конца завтрака. Почта принесла два письма Джойсу: в одном был запоздалый, но хвалебный отзыв о «Загубленных жизнях», в другом — чек из редакции еженедельника. То и другое по обыкновению он передал Ивонне.

— Обо мне не тревожьтесь, милая. Мое положение теперь совсем иное, чем когда мы стали жить своим хозяйством. Новая повесть пойдет гораздо лучше «Загубленных». Мне страшно будет недоставать вас вначале, потом это пройдет. По всей вероятности, я останусь жить здесь же. Мы с Рунклем ведь большие приятели, вы знаете, может быть, я даже войду с ним в компанию и поведу дело по новому — кто знает? Да, мне не хотелось бы покинуть эти милые, старые комнаты. — Он смотрел на все, только не на лицо Ивонны, чувствуя, что его напускная беспечность должна казаться ей страшно фальшивой. — Здесь все-таки будет витать ваша тень. И, закрывая глаза, я буду представлять себе, что вы еще со мной.

Он передал ей свою чашку и, встретив ее взгляд, попытался улыбнуться. И она улыбнулась уголками губ.

— Теперь, по крайней мере, мебель бесспорно будет принадлежать вам.

У него не хватило духу протестовать. И они продолжали говорить в легком тоне о будущей разлуке, пока Джойс, взглянув на часы, не нашел, что пора идти в лавку. В дверях он остановился, чтобы раскурить трубку. Хотел еще раз оглянуться, но, не доверяя себе, поспешно вышел.

Если б он обернулся, он бы увидал, как она вдруг побледнела, ухватилась рукой за камин, а другую крепко прижала к груди и стояла так несколько мгновений, шатаясь и с закрытыми глазами.

Джойс снова взялся за недоконченную вчера работу. Он упорно работал, силясь не думать. Но это было так же бесплодно, как пытаться задержать дыхание долее определенного срока.

«Ивонна уходит, чтоб обвенчаться с Эверардом, уходит навсегда… я остаюсь один… она будет лежать в его объятиях… я с ума сойду. Господи, помоги мне! Если я не в состоянии буду этого снести, ведь есть же выход — я дождусь, пока она уйдет, — она и не узнает».

Больше этого он ничего не мог придумать. Одни и те же мысли почти ритмически стучались в его мозг, пока он производил расценку книгам и вписывал их в каталог. Ему попался в руки изорванный Марк Аврелий. Он наудачу раскрыл его:

«Боль должна поражать либо тело, либо душу; если поражено тело, надо лечить его; что же касается души, всегда в ее власти сохранить свою ясность и спокойствие, убедив себя, что в ее случайном огорчении не было участия злой воли».

Джойс невесело засмеялся и бросил книгу на одну полку с теми, которые продавались по четыре пенса. Кротость Марка Аврелия не находила в нем отклика.

Вошел рассыльный с письмом к мадам Латур. Джойс послал его к Ивонне с мальчиком из лавки, который тотчас же принес ответ. Сейчас она начнет укладываться. Джойсу, казалось, кто-то сжал клещами его сердце; он готов был кричать от боли.

Время шло; книги все были расставлены по полкам; больше не осталось делать ничего, как только ждать покупателей. Чтобы как-нибудь убить время, он стал переписывать начисто испачканные помарками страницы своей рукописи. В обеденный час он поднялся наверх. Ивонна была молчалива, сдержанна; они почти не разговаривали между собой. По окончании обеда она спокойно рассказала ему о полученном письме.

— Эверард пишет, что сегодня же он надеется получить разрешение, и завтра в церкви св. Луки, в Ислингтоне, состоится венчание. При данных обстоятельствах он находит лучшим не откладывать.

— Ну что ж. И хорошо. Когда наступает перемена, лучше, чтобы она не затягивалась. Но когда же именно — в котором часу?

— Это он мне сообщит потом.

— Вам надо уложиться. Если я могу вам помочь, Ивонна…

— Спасибо — нет. У меня так мало вещей. Мелочи я оставлю вам — на память. Ведь вам приятно будет сохранить их?

— Благодарю вас, Ивонна, — сказал он, глядя в сторону. Оба говорили вполголоса, словно уговариваясь насчет погребения. Джойс, ослепленный своим горем, не замечал ее уныния. Заметил только, что она серьезнее обыкновенного, но в такой момент это было естественно. Свою собственную боль он прятал, делая над собой геройские усилия.

Так прошел день. Джойс опять зажег газ в лавке и убивал время механической работой, какую только мог придумать. Одному все же легче было. Болтовня старика была бы ему теперь несносна, прогнала бы его в гостиную, где он терпел жестокие муки, или же на чужую, жестокую улицу.

Слава Богу, одиночество его продлится еще дня три. Рункль не так еще скоро вернется из Эксетера.

Снова пришла записка от епископа. Даже две — одна Ивонне, другая Джойсу, извещавшая, что венчание назначено ровно в двенадцать дня, что незадолго до этого он пришлет карету за Ивонной, чтобы отвезти ее в церковь. В заключение, епископ любезно просил Стефана присутствовать при венчании и быть посаженным отцом Ивонны. До Стефана словно донесся голос девушки в колпаке Армии Спасения, и он угрюмо усмехнулся: «Мерзее этого я ничего не знаю».

Он нацарапал несколько строк в ответ и отдал их ожидавшему посыльному. «Об этом я и не подумал», — сказал он себе.

Вечер они просидели молча на своих обычных местах у камина; каждый помнил, что это — последний вечер. Обыкновенно Ивонна шила, или читала, или дремала, полузакрыв глаза, как котенок, который нежится у огня, а Джойс писал, держа на коленях бювар. Порой она вставала, подходила, становилась за его креслом и читала слова, выходившие из-под его пера, почти касаясь его коротко остриженных белокурых волос своими черными кудряшками. И говорила:

— Прогоните меня, если я вам мешаю.

А он, радостно смеясь, отвечал на это:

— Смотрите, как красиво вышла эта фраза. Мне ни за что не написать бы так, если бы вы не стояли возле меня.

— Мне это нравится — разыгрывать роль ангела-хранителя.

— Это не игра. Когда вы осеняете меня своими крыльями, я работаю так, как не мог бы работать без вашей помощи.

Она краснела и чувствовала себя счастливой.

Но в этот последний вечер они сидели врозь, далеко друг от друга — их уже разделяло полмира — и говорили принужденным тоном, с длинными паузами. Он почти все время заслонял глаза рукой, будто от света — на самом деле для того, чтобы не смотреть на свое утраченное блаженство и чтоб она не заметила голодной тоски в его глазах. Когда, наконец, она встала, чтоб пожелать ему доброй ночи, он принудил себя встретить спокойно ее взгляд. И тут впервые поражен был переменой, происшедшей в ней за одну ночь и один день.

Она стояла перед ним бесконечно простая и милая; но даже в тот день, когда она узнала о потере голоса, у нее не было такого измученного, страдальческого лица. Детски-жалобного выражения уже не было в этом лице; был суровый пафос муки взрослой женщины. Но что ее мучит, он не мог понять.

— Бедная моя детка! Вы еще недостаточно окрепли для таких волнений. Постарайтесь хорошенько выспаться.

Он отворил ей дверь и поддержал, пока она прошла. И затем, проглотив комок, стиснувший ему горло, добавил:

— Завтра у вас должен быть хороший вид.

Он поймал ее холодную, мягкую ручку, прижал ее к губам и поспешил закрыть за нею дверь. Тюрьма казалась раем в сравнении с этой мукой.

 

XXIII

КОНЕЦ И НАЧАЛО

К половине ночи Джойс совершенно упал духом.

Будь он от природы сильным человеком, он не поддался бы ряду искушений, завершившихся его преступлением и карой. Или же иначе перенес эту кару, не сломился бы под бременем ее. Если бы даже просто нервы у него были крепче, ему не так отравляло бы жизнь сознание своего унижения. Он тотчас же по выходе из тюрьмы переселился бы куда-нибудь в другую страну и начал бы жизнь сызнова. Будь он сильный человек, Ивонна не нашла бы его отщепенцем, презирающим самого себя, на ступеньках крыльца богатого дяди. Он не растерялся бы так в Гулле, при встрече с товарищем по тюрьме. Не поехал бы вместе с Ноксом в Африку, не искал бы нравственной поддержки в этом смешном и жалком существе, которое он оберегал скорей как женщина, чем по-мужски. Сильный человек не упал бы духом от своих африканских неудач, не страдал бы так от одиночества, не метался бы в тоске по пустынному полю в звездную ночь. Наконец, сильный человек не цеплялся бы так, из боязни одиночества, за Ивонну, как ребенок, который боится темноты и хватается за руку другого ребенка, еще более слабого чем он.

В силу закона эволюции, сильные выживают, слабые умирают. Но в вечной борьбе человечества с беспощадным законом условия меняются, растет сочувствие, и тот бунт против закона, который мы зовем цивилизацией, дает и слабому силы для выживания, так что не одни только сильные вправе требовать своей доли в жизни и любви. И когда слабый всеми своими трепещущими нервами стремится к силе, он совершает такой подвиг, каких не знают сильные.

Так и Джойс, безумец или герой, совершил подвиг, который был выше его сил. Весь этот день он мучительно обуздывал себя. Нервы его были натянуты, как струны. И среди ночи, когда он в тоске метался из угла в угол, они не выдержали: он кинулся на кровать и сильно зарыдал. Стыдясь своей слабости, он зарывался лицом в подушки, закусывал губами одеяло — рыдания взрослого человека не так-то легко заглушить; они вырываются из самых глубин души и потрясают до оснований и дух, и тело — и слышать их жутко и страшно. Судорога, сжимавшая ему горло, невольно исторгала из уст его невнятные стоны и молитвы и заглушенные вопли любви и тоски. Но в то же время он знал, что эта борьба — последняя, и что, пережив этот приступ муки, он обретет вновь спокойствие и силу.

А Ивонна, босая, в ночном халатике, с распущенными волосами, вся дрожа, стояла у дверей и слушала. Хотя комната Джойса приходилась не непосредственно над ее спальней, а над столовой, все же она, сама не спавшая эту ночь, в течение нескольких часов слышала его неровные шаги наверху. И, наконец, повинуясь неудержимому порыву, тихонько прокралась наверх по лестнице. Долгое время ждала она, держась рукой за ручку его двери, вся дрожа от сознания, что из-за нее так мучится другой человек, готовая войти, окликнуть его. Каждое его рыдание впивалось острой болью в ее сердце. Прежняя Ивонна, пылкая, порывистая, давно бы уже, при первом же звуке рыдания, ворвалась бы в комнату; новая женщина в ней, осторожная и вдумчивая, удержалась.

Когда все стихло, она неслышно вернулась к себе, легла в постель и пролежала так, волнуясь и дрожа, до самого утра.

А Джойс, не подозревавший, что она была так близко от него, что стоило ему отворить только дверь, — и он был бы в ее объятиях и навсегда завладел бы тем, от чего отрекался, обессиленный, под утро забылся тяжелым сном. Он проснулся позже обыкновенного. Вода, приготовленная для него Саррой, почти остыла. Он отдернул штору и увидал унылое, серое утро — именно такова должна быть заря его новой жизни. А впереди был еще целый мучительный день, со всеми несносными мелкими деталями, необходимостью хорошенько выбриться и одеться. Он вынул из комода лучший свой костюм, который ему так редко приходилось надевать. Последний раз он надевал его недели три назад, когда сопровождал Ивонну на «вечер песни» в Сент-Джемс холле. Ему вспомнилось, как она радостно шепнула ему:

— Вы такой красивый и элегантный, что я горжусь быть вашей дамой.

А теперь он наденет это платье, чтобы присутствовать на ее свадьбе с другим, чтобы проститься с нею навсегда.

Но он уже овладел собой и знал, что выдержит свою роль до конца. Тщательно одевшись, он не спеша сошел вниз к завтраку, последнему завтраку вместе с Ивонной. Он думал о ней со спокойствием фаталиста, как приговоренный к смерти думает о своей последней трапезе. Ивонны еще не было в столовой. И даже завтрака не было на столе. В ожидании, он сел, развернул дешевую утреннюю газету и попробовал читать. И только через несколько минут, заметив, что он читает объявления, отложил газету в сторону.

Потом пошел наверх к себе за носовым платком и, возвращаясь, заметил, что дверь комнаты Ивонны открыта. Очевидно, она сейчас войдет? Джойс тихонько постучался и назвал ее по имени. Ответа не было. Может быть, она еще спит — странно только, почему же дверь открыта. Он вернулся в столовую и нервно зашагал по комнате, поглядывая в окно на серую, унылую улицу. Люди под мокрыми зонтиками торопливо шагали по мокрым тротуарам; кожаные накидки извозчиков тускло блестели в тумане. Джойс подбросил углей в камин и снова взялся за газету. Но в душу уже заползала какая-то смутная тревога. Девять часов давно пробило. Он снова поднялся наверх и постучался в дверь Ивонны. Ответа не было. Он заглянул в щель и увидал, что штора поднята. Тогда он позвал громче.

Голос его как будто упал в пустоту. Он рискнул заглянуть в комнату. Она была пуста. Ивонны не было.

Он вернулся в столовую и позвонил. Явилась Сарра, небрежно неся на подносе завтрак.

— Где мадам Латур?

— Она рано утром ушла и сказала, чтоб вы ее не ждали к завтраку.

— В котором часу она ушла?

— Скоро после восьми.

— Благодарю вас.

— Мне думается, она захворала и пошла к доктору, — сказала Сарра, шумно ставя на стол чашки и тарелки.

— Это мадам Латур вам сказала?

— Нет. Но у нее было такое больное лицо, что я испугалась, когда увидала ее.

— Хорошо, — сказал Джойс, не желая показывать служанке своего положения.

— Она скоро вернется. Да, вы можете оставить завтрак на столе.

Сарра тяжелой неуклюжей поступью вышла из комнаты. Джойс стоял у камина, дергая усы; душа его томилась страхами, которых он не умел назвать, предчувствием ужасного. Почему Ивонна вышла из дома так рано? Предположение Сарры явно нелепо. Если б Ивонна почувствовала себя плохо, она послала бы за доктором. Но последние слова служанки все же испугали его. Он помнил, как бледна была Ивонна вчера вечером. В душе его зародилось страшное подозрение. Что, если он был все время слеп и осудил ее на жизнь, которую она не в силах вынести? Однажды в Южной Африке он видел приговоренного к смерти. В памяти его встало полное беспросветного отчаяния лицо этого человека, до ужаса похожее на лицо Ивонны. Неужели и она произнесла над собой смертный приговор?

Он растерянно шагал взад и вперед; новая тяжесть легла на его сердце. Дешевые американские часики на камине пробили десять.

Вскоре после этого в дверь постучали. Джойс побежал отворять.

Но это был только мальчик из лавки, спрашивавший, сойдет ли кто-нибудь из хозяев вниз. Джойс растерянно схватился за голову. Он и забыл об отсутствии Рункля и о том, что тот оставил лавку на него.

— За все книги в ларе снаружи можешь получать деньги сам, Томми, — решил он, подумав. — Если кто спросит одну из книг на полках внутри, приди за мной.

Мальчик ушел, гордясь тем, что ему дано такое поручение. Джойс налил себе чашку остывшего кофе и залпом выпил его. Минуты еле ползли. Если его подозрения нелепы и безумны, где же может быть Ивонна? Пошла покупать что-нибудь? Но ведь магазины еще не открыты. Или, может быть, она вышла из дому только затем, чтобы избавиться от его тягостного общества? Но это не похоже на Ивонну. Наконец, он спустился в лавку и вышел без шапки на улицу, озираясь по сторонам.

— Я уже наторговал восемьдесят пенсов, — похвастался ему мальчишка, показывая кучу монет.

Джойс рассеянно взял от него деньги и положил их в карман, а Томми снова уселся на свое место — на опрокинутый ящик и принялся дуть на озябшие пальцы. Об Ивонне ни слуху, ни духу. Несколько человек прошли мимо и оглянулись на Джойса. Так странно было видеть хорошо одетого и, видимо, хорошо воспитанного джентльмена, стоящим под дождем на улице, без шляпы, у дверей лавчонки букиниста.

Какой-то пожилой господин силился протиснуться в лавку мимо него. Он, извиняясь, отступил, пропустил покупателя и вошел вслед за ним.

— Вы здесь служите? — нерешительно спросил тот.

И, получив утвердительный ответ, попросил показать ему два издания «Беркена», виденные им в каталоге Рункля. Джойс взял с полки одно из них — дорогое — оно стоило две гинеи. Покупатель сконфузился и пожелал взглянуть на другое. Это стояло на верхней полке, в дальнем углу лавки, и Джойсу пришлось лезть на лестницу.

Разыскивая его в полумраке, под потолком, он заметил, как у подножья лестницы проскользнуло что-то, и, посмотрев вниз, увидел Ивонну. Она быстро вскинула на него глаза и тотчас же скрылась.

Сердце его всколыхнулось, и он выронил книги, которые держал в руках. Он не в состоянии был дольше разыскивать Беркена. Мгновенно он очутился снова возле покупателя.

— То, другое издание, мы, должно быть, продали. Сколько вы даете за это?

— Тридцать пять шиллингов.

— Возьмите.

Никогда он еще так не торопился, упаковывая книгу. Он сунул ее в руку пожилому господину, взял деньги, не считая и, оставив покупателя в изумлении посредине лавки, опрометью кинулся к лестнице.

— Что же это? Где же вы… — начал он.

И остановился, пораженный. Ивонна, закинув голову, протягивая ему руки, с ярким светом в глазах, полураскрытыми губами, бросилась к нему, тихонько вскрикнула и, мгновение спустя, уже рыдала в его объятиях.

— Милый, дорогой! Любовь моя! — рыдала она. — Я не могу расстаться с вами — возьмите меня — совсем. Я люблю вас — люблю — я не могу уйти от вас.

— Ивонна! — хрипло вырвалось у него. В висках его стучало, точно в голове ходил огромный поршень; растерянный, не веря, он крепко прижимал ее к себе и повторял, заглядывая ей в лицо: — Ивонна! Что вы такое говорите? Что это значит? Ради Бога, объясните, как же свадьба? А Эверард?

Она слегка откинула головку; их взоры встретились и не отрывались друг от друга. И был в глазах ее тот «немеркнущий свет», какого не видал в них еще никто. Все ее прелестное личико светилось безмерной страстной любовью, слишком глубокой для того, чтобы улыбаться.

— Свадьбы не будет, — прошептала она, не отрывая от него глаз. — Сегодня утром я была у Эверарда.

Она почти бессознательно потянулась губами, и вся душа его вылилась в поцелуе. Слов у них не было.

Наконец, она тихонько высвободилась и отошла к камину. Но только для того, чтобы снова попасть в его объятия.

— Дорогая, ненаглядная! Да неужто это — правда? Или я с ума сошел?

— Правда. Ничто, до самой смерти, не разлучит нас. Он помог ей снять шляпу и жакетку, усадил ее в большое кресло и опустился возле нее на колени.

— Стефан, милый, — говорила она, плача от счастья. — Какая это была мука!

— Моя бедная детка!

— Я не знала, что вы любите меня — так — до вчерашнего вечера. Я пробовала заставить вас признаться. Стефан, милый, почему вы не сказали? Я обязана была вернуться к Эверарду — я ведь обещала, и я нужна ему. И что же я могла ему сказать, чем объяснить отказ? Ведь не могла же я сказать ему, что я предпочитаю и дальше висеть у вас на шее, ведь я же все-таки немножко в тягость вам, разве я могла… Посудите сами, милый. Я только и могла направить его к вам, и когда вы сказали, что я должна идти к нему, я была так несчастна, потому что я жаждала остаться. Я видела, что вы огорчены, — это было естественно, но я думала, что вы заглянули в свое сердце, увидели, что вы не любите меня настолько, чтоб захотеть иметь меня женой, и потому сочли долгом отказаться от меня. Зачем же вы хотели отдать меня ему, когда вы сами любите меня так крепко?

— Потом, когда-нибудь, я расскажу вам, дорогая. Сейчас одно только, ведь и я не знал, что вы любите меня — так. Когда вы полюбили меня, Ивонна?

— Мне кажется, уж много лет назад, но я поняла это только вчера. — Она закрыла глаза, на миг отдавшись волнующему воспоминанию о первом поцелуе любви, данном ею добровольно. И, прежде чем она подумала об этом, снова почувствовала его поцелуй.

— Благодарение Господу, я не потеряла вас, любовь моя. Как вам тяжело было сегодня утром! Как только рассвело, я пошла к нему. Мне казалось, что я делаю что-то ужасное, хоть он и сказал, что это хорошо, что я так поступила, но мне казалось, что я убиваю человека, пока я не увидала вашего лица в дверях. Я сказала ему все — все, что я знала о своих чувствах и о ваших. Сказала, что вы не знаете, что я люблю вас, что вы по благородству души приносите себя в жертву, что я обвенчаюсь с ним и уеду и никогда больше не увижу вас и буду ему преданной женой, если он хочет, но что любовь моя отдана вам. А он все время смотрел на меня, не отрываясь, и почти ни слова не сказал, только лицо у него стало серое, точно железное. Скажите мне, Стефан, дорогой мой, вам больно слушать?

— Нет, — мягко сказал Джойс. — Надо же вам высказаться. Ваше сердце слишком переполнено. Будем нести вместе и это, как мы будем делить теперь все пополам — и горе и радость.

— Мне будет легче, если я скажу вам. Так страшно было смотреть на него, о, Стефан! Если б я не любила вас, я бы не перенесла этого — он был, точно пришибленный. И подумать, что я — Ивонна — должна была причинить ему такое горе… Но ведь нельзя было иначе, надо было кого-нибудь из двух огорчить, или его, или вас, а вас я так люблю, как не думала, что могу любить. И когда я все сказала ему, он ответил: «Он молод, а я стар; он познал все муки, все отчаяние жизни, а моя жизнь текла гладко и приятно; он вышел из ада с любовью и жалостью в сердце, а я был горд и безжалостен. Ступай к нему — я буду молить Бога, чтоб он благословил вас обоих». И каждое слово, которое говорил, как будто ножом впивалось ему в сердце — а его лицо! — я никогда не забуду этого лица, оно как будто вдруг состарилось, стало пепельно-серое и такое суровое…

На миг она закрыла лицо руками, и вдруг, вспомнив эту ночь, раскинула руки и обхватила ими голову Джойса.

— Но тебе я была нужнее, чем ему, в миллион раз нужнее, — и ты больше его страдал, и твое сердце благороднее, и я умерла бы, если б не вернулась к тебе, ты мой царь, мой господин, мой Бог, мое все!..

В номере гостиницы, обставленном как все номера гостиниц, в том самом номере, где Ивонна дважды простилась с ним, сидел Эверард Чайзли. Лицо у него действительно стало совсем серое. Удар был тяжел. Все эти годы он тосковал по ней, томился жалкой, человеческой, уже не идеализирующей страстью. Сознание неизменности этой страсти терзало его гордость, и он силился изгнать из своих мыслей образ Ивонны. Жил суровой жизнью аскета, силясь этим непривычным ему аскетизмом победить врожденное ему стремление к более полной жизни и в области эстетики, и в области эмоций.

И в то же время жаждал смерти человека, ставшего между ним и Ивонной.

Дважды в год нанятый им агент в Париже доставлял ему сведения об Амедее Базуже. Каждый раз руки его дрожали, когда он вскрывал письмо, но злосчастный певец все еще жил. И епископ горячо молился, чтоб ему не было зачтено за грех его страстное желание смерти ближнему. Наконец, в самый расцвет весны в Новой Зеландии, пришла весть о кончине Амедея Базуже. Кровь пульсировала в жилах Эверарда как весенний сок, бегущий под корой деревьев. Ждать дольше он не мог и поехал разыскивать Ивонну.

В течение тридцати шести часов он снова был юношей, не чувствовавшим под собой земли, спешившим навстречу событиям с нетерпением влюбленного. И вот — все рухнуло. Он снова старик. Он сидел, закрыв лицо руками, не дотрагиваясь до поданного ему завтрака. Он припоминал свою жизнь, полную достоинства, ничем не запятнанную. Человек, живущий такой жизнью, имеет право быть довольным собой, и он был доволен. Да, несомненно, отчасти это было фарисейство. Он прежде всего был служителем церкви, а затем уже христианином. Религия разлучила его с Ивонной как раз в такой момент, когда он мог надеяться навсегда завоевать ее, и не могла его утешить в этой утрате. Человек не часто так вглядывается в собственную душу, и когда вглядывается, видит довольно жалкое зрелище. Епископ видел в своей душе мучительное раскаяние в том, что тогда он недостаточно любил Ивонну, чтобы согрешить ради нее. И еще видел, что в жизни им руководили, главным образом, оскорбленная гордость, разочарование в людях, традиция общепринятой морали, авторитет церковных предписаний, — все только внешнее: буква, а не дух. И в горестном сокрушенном сердце его поднималось глубокое сожаление, что он не был, подобно Стефану, мытарем и грешником, которого мог бы осиять Свет Мира.

Джойс и Ивонна однажды утром обвенчались, без шума, в мэрии и вернулись домой, чтобы продолжать ту же жизнь, что и до венчания.

Старик-букинист не удивился, когда Джойс сообщил ему о внезапной перемене в их родственных отношениях с Ивонной.

— Вы оба знали много горя в жизни, — сказал старик, проницательно глядя на них поверх очков и заложив пальцем том Оригина, которого он читал. Это сразу видно. Иначе вы не были бы здесь. Допытываться я не собираюсь. Надеюсь только, что вашим горестям пришел конец. А теперь — он не без усилия поднялся с места — надо выпить за здоровье молодых. У меня есть старая мадера, купленная по случаю на распродаже вещей одного разорившегося барина. Я не прочь откупорить бутылочку в честь новобрачных.

Джойс привел Ивонну в маленькую гостиную за лавкой. Вино брызнуло из пыльной бутылки, как солнечный луч сквозь тучи, и согрело им сердца. Таким был свадебный пир. А затем началась семейная жизнь. Впереди были еще долгие годы бедности, борьбы, общественного остракизма. Но это их не пугало. К ним обоим пришла, наконец, любовь, от которой оба долго отрекались, и это новое животворящее чувство сразу изменило смысл существования. Но последнее слово взаимного откровения еще не было сказано, еще ждало момента. И момент этот настал с трагической неожиданностью.

Однажды вечером, вскоре после свадьбы, Джойс, пробегая вечернюю газету, наткнулся на заголовок: «Самоубийство девушки из Армии Спасения в Нью-Ривере». И тотчас же у него сжалось сердце зловещим предчувствием. Оно не обмануло его. Речь шла об Анни Стэвенс.

— Господи, Боже! — невольно вырвалось у него.

Ивонна взглянула на него — и испугалась.

— Что случилось?

Он не сразу ответил. Так просто сказать нельзя было, надо было объяснить. Ивонна знала, какую роль сыграла Анни Стэвенс в его изгнании из труппы, гастролировавшей по провинции, но о последующих встречах с ней он ей не рассказывал. Ивонна порывисто бросила шитье, подошла и села на скамеечку у его ног.

Он нагнулся и поцеловал ее; она обвила руками его шею и не отпускала.

— Что так огорчило тебя?

И тогда он рассказал ей всю историю несчастной девушки — ее любовь к нему, ее падение и унижение, и дикую идею искупления.

— И вот чем это кончилось! — сказал он, указывая на газетную заметку.

— Бедняжка! — сказала Ивонна, глубоко тронутая. — Это было так трогательно — невозможно.

— Да, милая. Я знаю это по себе.

— Что знаешь?

— Трагическую невозможность такого самораспятия. Я никогда не рассказывал тебе о той ночи, когда я решил отдать тебя другому, и о той роли, которую сыграла в моем решении это бедная девушка.

И он, понизив голос, рассказал ей, как он терзался своим унижением и жаждал искупления, и вот решил самоотречением искупить свое прошлое.

— Теперь я знаю, — закончил он, — что это может только увеличить сумму бед. Ни один человек не может сам себе вернуть утраченную честь и самоуважение. Ни пост, ни покаяние, ни жертва не помогут.

Ивонна отодвинулась от него, чтобы лучше видеть.

Глаза ее были печальны. Губы дрожали.

— Так значит, Стефан, милый — ты все еще не можешь отделаться от воспоминаний о тюрьме и о пережитом позоре?

— Родная моя, я сказал, что человек один бессилен. Но прикосновение твоей души навсегда изгладило все пятна прошлого.

Долго, без слов, они глядели друг другу глубоко в глаза. А затем Ивонна, как подобает слабой, безрассудной женщине, рыдая, упала ему на колени:

— Милый, милый! Слава Богу! Господь, как я рада!..

Ссылки

[1] Конец венчает дело ( лат .)

[2] До свидания! ( фр .)

[3] Любишь ли ты меня.

[4] Перевод Ю. Беляева.

[5] Консерватор.

[6] Курорт а Бельгии.

[7] Обозрение двух миров. ( фр .)

[8] Позвольте. Да это Ивонна! ( фр .)

[9] Уйдем отсюда.

[10] В добрый час. ( фр .)

[11] Все зелененькое — проклятое зеленое питье. ( фр .)

[12] Капут. ( фр .)

[13] Мне наплевать. ( фр .)

[14] А ты как? Дела не дурны? ( фр .)

[15] Перчатки, как у царицы; ботинки, как у герцогини. ( фр .)

[16] Съесть хочется — такая прелесть. ( фр .)

[17] Добрый малый. ( фр .)

[18] Это будет занятно! ( фр .)

[19] Безмерно. ( фр .)

[20] Так пикантнее. ( фр .)

[21] Ну! ( фр .)

[22] С этого момента я опять ложусь в гроб. ( фр .)

[23] Я ведь не злой. ( фр .)

[24] Это еще не парализовано. А твой голосок? ( фр .)

[25] Честное слово артиста. ( фр .)

[26] Милый ангел. ( фр .)

[27] Я здесь и здесь останусь. ( фр .)