Рейн долго еще сидел и курил трубку, прежде чем отправиться спать. События дня с такой быстротой громоздились одно на другое, что у него почти не было времени оценить их относительную важность. Ум его не пришел еще в окончательное равновесие. Первый поцелуй расцветшей любви обыкновенно нарушает его.

Это было характерно для него, что он сразу отклонил все искушения отложить свою поездку. Он теперь мог встречаться с Екатериной только как признанный возлюбленный. Демонстрировать подобные отношения на глазах Фелиции казалось его несложному в подобных вещах опыту циничным и жестоким. Он, однако, искренно надеялся, что судьба постановит, а рок решит, чтобы возвращение его состоялось возможно скорее. Было нечто особенно раздражающее в положении, в каком он очутился. Сознание этого значительно усилилось, когда он лучше в нем разобрался. В конце концов, что было сказано? Он ушел, ни о чем не было сказано, ничего не спрошено. Вопрос, взгляд, поцелуй; этого достаточно для жгучего момента, но мучительно мало для следующих за ним полных страсти часов. С почти комическим раздражением "он разразился гневными восклицаниями против грозы, помешавшей проявлению его накопившейся страсти. И если бы в нем не сохранилось чувство юмора, он испытывал бы унижение при воспоминании о неожиданной помехе. Он не мог успокоиться, угнетаемый сознанием чего-то незаконченного.

В отличие от женщины, которая схоронила поцелуй глубоко в своем сердце и бесконечно упивалась им в наступившие затем восхитительные часы, готовая забыть весь остальной мир, Рейн терзался нетерпеливым чувством сожаления о том, что обстоятельства не дали большего. Совсем другое дело, если бы довершения объяснения можно было ждать завтра; но он уезжал… не повидавшись с нею… на многие дни… оставляя ее с этим не вполне высказанным признанием. Ведь он любил ее глубоко, искренне, со всей силой своей безыскусственной, мужественной натуры. Она пробудила в нем скрытую потребность охранять и защищать; ее нежная грация пленила его; ее широкий жизненный опыт, грустный в своем знании, тонко гармонировал с его сильной мужественной верой. Несмотря на отсутствие широкого образования она явлениям умела давать оценку культурной вдумчивой женщины; они сходились в глубоких этических проблемах и одинаково смотрели на мир. Ее общество стало для него необычайно дорого. Печаль, которая, казалось, веяла над ее жизнью, взывала к его рыцарскому чувству и непреодолимо влекла его стоять бок о бок с нею. Прелестная женственность ее натуры постепенно раскрывалась перед ним благодаря тысяче мелочей, из которых каждая плела вокруг него свою чарующую паутину. Жан-Мари с женой также сыграли свою роль в том поклонении, которым он ее окружал.

До сих пор отпечаток грусти на ее лице он не приписывал никакой определенной причине. Она вдова, ей пришлось много перестрадать: она страшно одинока и заброшена. Для него этого было достаточно. Он едва ли над этим много задумывался. Но сейчас воспоминание о взволнованных нотках в ее голосе заставило его задуматься над ее самообличительным восклицанием, когда он спросил ее мнение об этической стороне несчастной трагедии его ранней юности:

„Боже упаси, чтобы я, меньше всех имеющая на это право, судила других".

Женщины легко не говорят таких вещей, и меньше всего женщины, подобные Екатерине. В этих словах заключалась разгадка туманного, смутного прошлого. Лицо его приняло суровое озабоченное выражение, когда он прислонился к спинке кресла и, медленно проводя рукой по волосам, задумался над этим прошлым. Некоторое время оно молчало, оставаясь, словно тень, между нею и им. А затем… посетило ли его вновь похороненное им в этот вечер привидение, как вечный дух любви, или просто сыграла тут роль его непоколебимая вера в человека? Свет свыше, казалось, озарил его, и Екатерина, светлая и лучезарная, вынырнула из тумана, который рассеялся позади нее, легкий и бесформенный.

Он вскочил на ноги, протер глаза и громко рассмеялся. Его любовь к ней беззаботно пела в нем. Он любил ее такой, какой она обрисовалась перед ним: прекрасной, смелой, мужественной… и любящей его; это он прочел в ее глазах, когда целовал ее.

Наутро в половине седьмого явился носильщик, чтобы отнести багаж Рейна на дилижанс, который уходил с Большой Набережной, а несколько позже и Рейн оставил пансион. Сделал он это не с легким сердцем. Его самоотверженный отъезд был для него гораздо более мучительным, чем он это воображал. Очутившись на улице, он не мог удержаться, чтобы, подняв голову, не окинуть пансион полным сожаления взором. К его восторгу Екатерина стояла на маленьком балкончике у окна.

Светлые утренние лучи солнца падали на нее; она закуталась в кремовую шаль, ее великолепные волосы прикрывал бледно-голубой шарф. В чистом прозрачном воздухе она казалась олицетворением утра. Лицо ее все залилось краской, когда она заметила радостный блеск его глаз. Она поднялась рано, будучи не в состоянии спать, и с особой тщательностью оделась, старательно разыскивая в зеркале обличительные следы своих тридцати лет. Она пошлет, думала она, записку через гарсона, который принесет ему кофе, где сообщит, что уже встала и может принять его в салоне до его отъезда. Но она ограничилась тем, что искусала кончик карандаша перед чистым листком бумаги. Все ее приготовления и сердечные волнения закончились тем, что она вышла на балкон, чтобы видеть, как он пройдет двадцать ярдов, пока не повернет за угол улицы. И тут против ее воли у нее появилось трепетное желание, чтобы он поднял голову, когда будет переходить через улицу. Он так и сделал: остановился под ее балконом. Она покраснела, точно молодая девушка. Но он остановился только на мгновение. Энергично приглашая ее кивком головы спуститься вниз, он сам бегом бросился назад в дом.

Они встретились у дверей салона. Он кинулся к ней, задыхаясь несколько от быстрых скачков по лестнице, и увлек ее за собою в салон.

— Вы… на ногах в такой ранний час… только для того, чтобы видеть меня перед отъездом!.. разве вы не ангел?

Он был восхитительно непоследователен. Ее поступок показался ему истинно ангельским. В первых фазах своей любви мужчина редко принимает в расчет страстную жажду этой любви со стороны женщины. Поступки, вытекающие из желаний столь же эгоистических, как и его собственные, он приписывает чистому бескорыстному милосердию по отношению к нему. Быть может, как общее правило, это совершенно верно. Женщины любят приносить жертву. И это прекраснейшее их свойство ничего не теряет из-за того, что неправильно толкуются его мотивы.

Екатерина со странной застенчивостью подняла на него глаза. Он обладал силой будить в ней все, что было самого прелестного и женственного.

— Вы видите, что я хочу… очень.

Руки его обняли ее, прежде чем слова успели дойти до его слуха. Поток жгучих слов нетерпеливо срывался с его уст. Она, радостно отдаваясь, склонила к нему голову.

— Я полюбила вас с первой минуты… с самого Рождества. Вы явились передо мной в таком образе, как никто до вас… смелостью и силой превосходящим всех мужчин.

Слова шепотом срывались с ее уст и довели страсть ее до высшей точки. Один такой лучезарный момент, и забылось бесплодие серых годов. Она готова была душу свою отдать за него.

Она тихо освободилась из его объятий.

— Я не хочу, чтобы вы опоздали из-за меня.

— Вы будете мне писать?

— Если вы напишете.

— Ежечасно, дорогая моя, пока не вернусь.

— О, не засиживайтесь там.

— Как велико ваше доверие ко мне. Другая упрекнула бы меня за то, что я уезжаю… в такой момент.

Она посмотрела на него: глаза ее и губы одновременно улыбались.

— Я угадываю причину, и — уважаю вас за это. Не стану вас задерживать. Но увы! Медленно будет тянуться время, пока я вновь вас увижу.

— И для меня. Я не принадлежу к тем, которым ждать легко. Но я забираю с собою вас всю, всю целиком.

— Всю.

— Прощайте… Екатерина, — шепнул он. — Вы ни разу не назвали меня по имени. Я хочу услышать его из ваших уст.

— Рейн!

Снова губы их встретились. Еще минута, и он торопливо побежал захватить дилижанс. Она вышла на балкон и послала ему поцелуй, когда он заворачивал за угол. Затем она, ухватившись за перила, стала медленно подниматься по лестнице, потрясенная радостью и страхом.

Когда Рейн приехал в Шамони, то вместо Роджерса и компании он нашел в отеле Рояль адресованную ему телеграмму:

„С Брайсом несчастный случай. Компания расстроилась. Письмо следует".

Расспросив управляющего, Рейн узнал, что вчерашняя телеграмма его была направлена Роджерсу в Курмайер, откуда последний письмом в гостиницу отменил распоряжение о сохранении за ним комнат, которые он раньше заказал. Ближайшей почтой пришло письмо, сообщавшее подробности случившегося. Брайс упал в каком-то ущелье и разбился, возможен роковой исход. Всякие мысли о дальнейшем хождении по горам оставлены. Эта новость несколько расстроила Рейна. Он не был знаком с Брайсом, который был приятелем Роджерса по Кембриджу, но все же был искренно огорчен трагическим концом прогулки.

Для него лично, однако, неприятная сторона этой истории заключалась в том, что он очутился как бы выкинутым на берег в Шамони. Он весьма тщательно осмотрел многолюдный табльдот в надежде встретить знакомое лицо. Но такого не оказалось. Он был один в этом переполненном народом месте, служившем только сборным пунктом для экскурсантов и лазунов по горам. Единственная достопримечательность этого места — это ледники, любоваться которыми ему доставило мало удовольствия, и горные вершины, подниматься на которые у него не было ни малейшего желания. Другое дело, если бы он встретил тут веселую компанию. Он рассчитывал на их общество. Они входили неотъемлемой частью в заключенный им с самим собою договор. Теперь же, когда одни Альпы должны были составить все его общество, он сильно огорчился и от всей души их возненавидел. Однако мысль о том, чтобы против собственного желания одному отправиться в горы, будила в нем чувство юмора.

— Отношения между нами могут вызвать только смех, — сказал он, указывая на могучие покрытые снегом мосты.

Но так как против этого ничего нельзя было поделать, он, подобно Магомету, смело приготовился двинуться к горе. Он заказал на завтра гида для восхождения на Черную Гору.

Сделав это, он весь отдался новой радости, появившейся в его жизни.

Немногие минуты утренней встречи осветили для него весь день. Многое все еще оставалось невысказанным, но уже больше не было того раздражающего чувства чего-то незаконченного, какое охватило его в прошлую ночь. Однако, любовь его, принимавшая все более глубокий и утонченный характер, страстно искала для себя немедленного выхода. Далеко за полночь сидел он в своем номере и писал свое первое письмо.

В следующие дни он ревностно занялся видами Шамони. Он присоединился к компании, перебиравшейся через Ледяное Море, посвятил один день Большим Мулам, поднялся на Зеленую Иглу, и затем успокоился с чувством человека, вполне заслужившего свой отдых. Величайшим событием была женевская почта. Он получил два письма от Екатерины. Первое она написала через несколько часов после его отъезда… он приложил его к губам. Второе, которое он ждал с нетерпением влюбленного, было ответом на его первое письмо. Вначале он прочел его с легким оттенком разочарования. В нем не хватало как будто непосредственности первого. Но Рейн, рыцарски относясь к женщинам и считая их существами, одаренными более тонкой чувствительностью, чем мужчины, и подверженными массе ощущений стыдливости, приписал подобным причинам замеченную им в письме сдержанность. И когда он читал письмо, в котором за каждым полным нежности выражением скрывался оттенок страсти, он утолял жажду своего сердца. Были также письма от отца. В первом он сообщал, что обсудил с Фелицией его план предпринять небольшую поездку в Люцерн, и она охотно на это согласилась, но во втором старик жаловался, что неожиданно захворал. Из третьего Рейн узнал, что он лежит в кровати простуженный и что поездка в Люцерн отложена на неопределенное время.

Последнее известие слегка огорчило его. Притом от Екатерины не было письма, которое порадовало бы его. Поэтому вечером в этот день отдыха, Шамони ему еще меньше нравился, чем до сих пор. Как бы в качестве компенсации воздух был ясен и прозрачен, и освещенное солнцем местечко, под елями, в парке при гостинице, куда он забрался с книгой, было тепло и располагало к отдыху. Он задумался над страницами, когда на усыпанной песком дорожке появился человек, остановился перед ним и попросил огня.

Рейн поднял голову и, узнав в новоприбывшем господина, с которым он неоднократно сталкивался в последние несколько дней, с готовностью отозвался на его просьбу.

Это был худощавый жилистый мужчина лет около 37 с гладко выбритым лицом, которое представляло удивительную смесь простодушия и лукавства. Его тонкие губы, казалось, улыбались тому обманчивому впечатлению, какое производили его наивные бледно-голубые глаза. В отличие от Рейна, на котором была английская суконная куртка, короткие штаны и толстые чулки, он носил серые летние брюки и черную куртку. Мягкая поярковая шляпа тирольского типа, полевой бинокль, висевший за плечами, крупный бриллиант, оправленный в золото, на манжете, заметно блеснувший, когда он закуривал сигару, указывали на его национальность; последнюю обнаруживало и его произношение. Это был американец, по фамилии Гокмастер. Он впервые посетил Европу. Об этом он сообщил Рейну при одной из предыдущих встреч.

Вернувши коробку спичек, американец уселся на скамейке рядом с Рейном.

— Если вы хотите оставаться одни, вам достаточно сказать, и я улетучусь, — произнес он весело. — Я, однако, почувствовал себя как-то одиноким в этой долине. Природа — великая вещь среди разнообразного общества, но когда вы ею наслаждаетесь только сами, она ужасно унылый товарищ.

Это замечание до такой степени соответствовало настроению Рейна за последние несколько дней, что он громко рассмеялся, захлопнул книгу и решил поболтать с новым знакомым.

— Вы, очевидно, не в восторге от всего этого, — сказал он, махнув по направлению гор рукой.

— Только в разумных границах, — ответил американец. — Все это очень мило, и когда вы видите это впервые, оно расшевеливает вас. Многие утверждают, что оно трогает душу, но я не особенно высокого мнения о душе. Ну, а потом это проходит, как морская болезнь, и уже не производит никакого впечатления. Но я рад, что повидал это. Я за этим и приехал.

— Чтобы посмотреть Альпы?

— Ну, нет, не совсем так. Но чтобы вообще иметь представление о Европе. Чтобы бросить с птичьего полета взор на все в ней выдающееся. Это очень интересно. Америка прекрасная страна, но она не микрокосм вселенной.

— Но в вашем распоряжении имеются более грандиозные картины природы, чем эти, в Сьеррах Калифорнии, — заметил Рейн.

— Возможно. Не знаю. И я полагаю, что никогда этого не узнаю, так как горы и ледники не пользуются моим особенным вниманием. Но если бы они были в пятьдесят раз выше, американские горы не могли бы вызвать того очарования и тех чувств, которые у тысяч моих соотечественников вызывает восхождение на Монблан. Другие горы могут представлять собою предприятие, поставленное на более широкую ногу, но Альпы старая фирма. С ними многое связано и публика льнет к ним. Мон-Блан это нечто вроде Вестминстерского Аббатства для американцев, а гора Риш для них своего рода Стредфорд на Авоне. Им нравится сознавать, что и они тут состоят пайщиками. Я этим не хочу сказать, что это мои личные взгляды. Боюсь, что мои восторги слишком прозаичны и что я быстро тушу их.

Так как Рейну нечего было возразить на эту своеобразную философию, то заметив, что Гокмастер более интересен, когда говорит, чем когда слушает, он ограничился в виде ответа ничего незначащей вежливой фразой, и американец вновь овладел разговором. Говорил он хорошо и плавно. За простодушием его замечаний чувствовалась какая-то едкость, которая поддерживала интерес в слушателе. Манеры его говорили о том, что имеешь перед собой джентльмена. Рейну он начал нравиться.

— Из какой части Англии вы приехали? — спросил тот между прочим.

— Из Оксфорда.

— Принадлежите к университету?

— Да.

— Я еще там не был. Я проезжал Кембридж. Но Оксфорд я оставил для обратного пути. Ваши английские учреждения меня интересуют больше, чем что бы то ни было в Европе. Это старая громоздкая машина и не может идти в сравнение с нашей. Но мы как будто живем ради наших учреждений, тогда как вы свои подправляете и пользуетесь ими, когда они вам содействуют при достижении поставленных целей.

Он закурил новую сигару об остаток старой и продолжал:

— Я приехал из Чикаго. Это замечательный город, и если бы он находился на берегу моря, то мог бы стать столицей мира, когда организуется Всемирная Федерация. Я люблю его так, как вы, наверно, любите Оксфорд. У вас в крови литература — „litterae humaniores" называете вы это в Оксфорде, — а у меня — business: я в скромных размерах спекулирую. Я только что организовал общество — в ход оно пошло перед самым моим отъездом — для приготовления свинцовых белил патентованным способом. Теперь я так увлечен белилами, как будто это женщина. Они не дают мне спать ночью и носятся перед глазами в течение всего дня. Я грежу, будто все суда, носящие американский флаг, выкрашены моими белилами. Если собрать все эти фантазии, вышло бы недурное поэтическое произведение. Вот я готов побиться о заклад, что вы абсолютно ничего поэтического не видите в патентованном способе изготовления свинцовых белил?..

— А как с тушением ваших восторгов? — улыбаясь спросил Рейн.

— А! Тут другое дело. Я все это извлек из моей головы. Здесь часть моего я, в то время как в Альпах этого нет… — Он с невинным видом посмотрел на них… — Ни крошки.

Звон гонга, призывающего к полуденному табльдоту, дошел до них, гулко отдаваясь в редком воздухе. Они поднялись и вместе направились в отель.

— Я не прочь сесть рядом с вами, если вы ничего не имеете против, — сказал Гокмастер.

— Пожалуйста, — отозвался приветливо Рейн, — я буду очень рад.

Они завтракали вместе, а затем прошлись в Буасон и обратно, совершив приятную трехчасовую экскурсию. Рейн не хотел отлучаться на более продолжительное время из гостиницы в ожидании почты. Но писем для него никаких не оказалось, если не считать деловых сообщений из Оксфорда. Он беспокоился о здоровье отца и жаждал хоть строчки от Екатерины. Ему начинало казаться, что поездка его в Шамони, в конце концов, была нелепой затеей. Бедной маленькой Фелиции раньше или позже придется претерпеть разочарование. Если план с Люцерном провалился благодаря болезни его отца, то не было никакого смысла скрывать от нее его любовь к Екатерине. Он не мог вечно сидеть в Шамони; если поселиться в какой-нибудь другой части Женевы, это вызовет толки среди всего населения пансиона, а Рейн очень хорошо знал, что подобные толки могут оказаться гибельными для самой безупречной репутации.

Он решил, однако, выждать с решением до завтрашней почты.