Квистус стоял с поникшей головой над обесчещенной могилой «Квистус и Сын», как раздался второй удар грома. На него обрушилось общественное мнение.

Он принужден был отказаться от председательства в антропологическом обществе. Консул не принял его отставки. Тогда он перестал бывать на заседаниях.

Ученые выказывали ему свое сочувствие. Это оскорбляло еще больше. Писавшие получали краткие официальные ответы. Стучавшиеся в дверь не принимались.

Даже Клементина, раскаявшаяся в своей жестокости и сжалившаяся над честным и беспомощным человеком, наколола ту невероятную вещь, которая когда-то была шляпой, приехала в омнибусе на Руссель-сквер и нашла дверь закрытой. Она превратилась в фурию. Она бы высказала Квистусу свое мнение о нем. Но он был так же недоступен для нее, как и для всех, даже собственных слуг.

Исключение делалось для миссис Пенникок, экономки, которая со смерти жены вела весь дом. Он должен был объяснять ей, что ввиду его затрудненных обстоятельств необходимо наводить экономию. Затем он велел запереть большую часть дома, находя даже некоторое наслаждение в подобном ограничении. Он жил в своем музее, обедал в маленькой темной комнате рядом с кухней и переменил свою роскошную спальню на чуланчик рядом с музеем.

Если мужчина может сойти с ума от какого-нибудь горя своей невесты, то тем более понятно, если он немного преувеличивает собственные переживания.

Его столовая и гостиная были открыты только по вечерам вторников, когда он принимал Хьюкаби, Вандермера и Биллитера. Для них он имел и улыбку, и свой прежний характер. Он никогда так не сочувствовал им, как теперь. Он, как и они, стал жертвой изменчивого счастья. Он также пострадал от обмана человека и бесцеремонности учреждения. И троица находила в карманах пальто удвоенное пособие.

Возможно, что настанет время, когда он не найдет ничего нового в черепе четвертичного периода из Силезии или в оленях, выгравированных на топорах каменного века, или в ожерелье дамы бронзового периода, или когда ему, в конце концов, захочется видеть более современные вещи. Тогда он отправится за границу или, если этому что-нибудь помешает, доставит себе ребяческое удовольствие — открыть запертые комнаты своего дома…

Заприте комнату, удалите из нее свет, закройте все чехлами, пока она не примет вид морга и облечется тайной, и вы с удовольствием придадите ей, по истечении некоторого времени, ее прежний уют.

Запущенные на стенах картины, безделушки на столах, книги на полу, все вызовет ваше внимание. Даже старые газеты, с давно забытыми новостями, которыми завернуты подушки, вызовут у вас интерес. Ящики, полные кипсэков и писем и с сохранившимся запасом лаванды вызовут воспоминание о тех, кто уже не существует.

У Квистуса был большой старинный дом, принадлежащий его отцу; он в нем родился, и он был полон для него воспоминаний. В одном из буфетов он нашел каким-то образом уцелевшую стеклянную кружку, завернутую в бумагу, на которой рукой его матери было написано «Дамсон. Джэм». Его мать умерла четверть века тому назад.

Старый, стоявший в углу кладовой сундук был особенно памятен Квистусу и вызвал его исключительное внимание; он был полон корреспонденции его дяди, дагерротипами и фотографиями лиц, давно ушедших в лучший (будем надеяться) мир.

Там нашлась скверно сделанная на слоновой кости миниатюра, изображавшая краснощекого, толстого ребенка и сзади была надпись: «мой сын Маттью, двух лет и шести месяцев». Что могло быть общего между сморщенным, желтым стариком, которого он недавно видел, и этим портретом? В сундуке был и пистолет с ярлычком: «взятый моим отцом при Ватерлоо». Почему эта семейная реликвия была так далеко спрятана?

Чем больше он рылся в сундуках, тем более заинтересовывали его находки. Он нашел многое, относящееся к его собственной жизни. Он нашел целую пачку своих школьных рапортов; на одном из них рукой учителя было написано: «трудолюбив, но не практичен. Невозможно вызвать в нем чувство самолюбия или даже ответственности».

Он задумчиво улыбнулся и спрятал пакет в карман с намерением поближе с ним познакомиться. Бумаги из Кэмбриджа, перевязанные красной лентой, сломанный микроскоп, готовальня, рукописные книги ранних поэм Кирса, Теннисона, Шелли, Свинбурна, его Гейдельбергская кепка…

Нашлось много забытых вещей его жены. Он случайно открыл дубовый сундук и нашел сверху пару маленьких красных туфелек, стоявших рядом на закрывавшей другие вещи бумаге. Ключ был в замке. Он тщательно закрыл его и ключ положил в карман.

Пять лет они наслаждались безоблачным счастьем. Она была кроткая, белоснежная душа — Анджела. Ее маленький будуар во втором этаже был заперт со дня ее смерти и все в нем оставалось так, как было при ней. Только в него набралось больше пыли и паутины и было мрачнее, чем в других запертых комнатах. Ее рабочий столик стоял около окна. Он открыл его и нашел катушку и игольник, полный иголок, на стене висел его портрет в тридцатилетнем возрасте. У него не было тогда таких впалых щек, и волосы были гораздо гуще.

На дубовом бюро, на котором Анджела писала обеденные заказы и ломала свою хорошенькую головку над счетами, висел ее акварельный портрет. Он стер пыль, чтобы получше рассмотреть его. Да… Он похож… Темноволосая, хрупкая, с прозрачными карими глазами… Здесь была родинка на подбородке… Он хорошо ее помнил.

Открытие знакомой родинки дало ему грустное удовлетворение. Он открыл бюро и вытащил ящики. Они были все пусты. Он вспомнил, что очистил их, когда приводил в порядок ее дела после смерти. Один из ящиков не отодвигался. Он выдвинул его снизу, причиной задержки было застрявшее письмо. Он вытащил его, закрыл бюро и печально улыбнулся, довольный, что нашел еще воспоминание об Анджеле — наверное письмо от подруги или даже его самого. Он подошел к окну.

«Мой обожаемый, дорогой, любимый ангел», так начиналось письмо. Ошеломленный, он перечитал слова. Никогда в жизни он не предполагал наткнуться на подобное обращение. Тем более, что это был не его почерк. Он быстро повернул страницу и посмотрел на конец. «Боже, как я люблю вас. Вилль».

Вилль? Вилль Хаммерслэй? Это был почерк Билля Хаммерслэя. Что это значит? Он остановился, тяжело дыша, с широко раскрытыми, ничего не видящими глазами.

В конце концов он прочел письмо. Затем он смял его, сунул скомканным в карман, как пьяный, вышел из комнаты, спустился в музей, сел на стул и сидел несколько часов в непередаваемом ужасе.

В пять часов явилась экономка приготовить чай, — он не хотел чаю. В восемь она снова заглянула в темную, освещенную только огнем камина, комнату.

— Джентльмены пришли, сэр.

Был вторник. Он забыл. Он встал.

— Хорошо, — сказал он.

Но сейчас же содрогнулся, чувствуя смертельную тоску в душе. Нет, он не мог их сегодня видеть.

— Передайте им мой привет и извинение, что я сегодня по нездоровью не могу с ними обедать. Позаботьтесь, чтобы они, как всегда, получили бы все, что хотят.

— Хорошо, сэр, а вы? Я очень огорчена, что вы больны, сэр. Чего вам принести?

— Ничего, — резко оборвал ее Квистус. — Ничего. И пожалуйста, больше меня не беспокойте.

Миссис Пенникок удивленно посмотрела на него; она никогда не слыхала у него подобного тона.

— Если вам не будет лучше утром, сэр, я пошлю за доктором.

Он повернулся в кресле.

— Уходите, говорю вам, уходите. Оставьте меня.

Позднее он поднялся, зажег свет — и, привычно, как лунатик спустившись с лестницы в переднюю, положил обычный подарок в карман каждого из висящих там знакомых пальто. Затем вернулся обратно в музей.

Сделанное над собой усилие прояснило ему ум. Он стал размышлять. Он наверное ошибся. Люди с расстроенным воображением подвержены галлюцинациям. Необходимо перечесть письмо. Он вынул из кармана скомканную бумагу, расправил ее и перечел. Нет. Сомнений не было. Тут была вся история предательства, измена, преступная страсть, достигшая своего торжества. Его жена — Анджела, его друг — Вилль Хаммерслэй — единственные мужчина и женщина, которых он любил… Он доверял им и оставлял их без всякого подозрения вдвоем…

— Боже мой, — повторял он, ударяя себя кулаком по лбу. — Боже мой.

Так разразился второй удар.

Около полуночи раздался сильный стук в дверь.

— Что это? Кто там? — испугался он.

Дверь открылась, и в комнату торжественно вошел Евстас Хьюкаби. Его взъерошенные волосы стояли, как хохолок какаду, и слезящиеся глаза блестели. Он поглаживал свою жесткую бороду.

— Мы все огорчены вашей болезнью… Пришел узнать, как дела.

Квистус вскочил и всмотрелся в вошедшего.

— Вы пьяны, Хьюкаби.

Хьюкаби зашагал, шатаясь, по ступеням, сделал протестующий жест рукой.

— Нет, — сказал он, — я не пьян. Другие все пьяны, как стелька. Они не такого сорта, чтобы сдержаться; я же, как вы, Квистус, — университетский человек, когда-то член Колледжа Христова Тела в Кембридже… Procuf, о procuf este profani — это по-латыни. Те два омара ни слова не знают по-латыни, невежественны, как омары, я их так и называю!

Он тяжело шлепнулся на стул.

— Ужасно пить хочется. Давайте дернем, старина?

— Пить, — сказал Квистус, — у меня ничего нет, да если бы и было, я бы вам не дал. — В его словах ясно чувствовалось недовольство. Хьюкаби икнул, и лицо его расплылось в улыбку.

— Видите ли, старый друг…

Квистус перебил его.

— Вы, кажется, говорили, что и остальные также пьяны?

— Как стельки! Пойдите, посмотрите сами.

Он закинул голову и захохотал. Затем, сдержавшись, заявил с неподражаемой серьезностью:

— Я извиняюсь, Квистус. Их поведение оскорбляет человечество.

— Вы трое, годами, раз в неделю, обедали в этом доме и ни с кем этого никогда не случалось. Теперь первый раз я предоставил вас самим себе, я действительно не мог присоединиться к вам сегодня ночью — вы пользуетесь моим отсутствием и…

Хьюкаби встал и сделал попытку положить руку на плечо Квистусу. Но, спохватившись, положил ее на крышку ящика с доисторической утварью.

— Это именно я и хотел вам разъяснить. Они — омары… дорогие старые друзья… но омары… с клещами и шейками, но без сердца… Я же, университетский человек из Колледжа Христова Тела в Кембридже. Они для вас — не друзья. Они — омары… Красные омары… Вы знаете, что я не пьян… Я ничего… Я говорю вам…

Квистус взял его за руку.

— Я думаю, вам лучше уйти, Хьюкаби.

— Нет. Вышлите тех молодцов. Я — ваш друг, — сказал он, показывая корявый палец. Далее он продолжал:

— Я хотел вам сказать. Я из университета… и вы также… Вы хороши, Квистус. Я ваш друг. Те омары говорили за обедом, что по справедливости вы должны были бы сидеть в тюрьме.

Квистус схватил бродягу за плечо и встряхнул его.

— Какого черта, что вы подразумеваете?

— Не встряхивайте хороший обед, — освободился Хьюкаби. — Не забывайте, что я ваш друг. Ван и Биллитер говорят, что вы были все время заодно с этим Параблем… Парамуром… как его имя? И это только ваше счастье, что вы теперь не осуждены вместе с ним. Какое мне дело, что вы были заодно с этим Парашютом. Я стою за вас. Я, Евстас Хьюкаби, член Колледжа Христова Тела в Кембридже. Вот моя рука.

Он протянул свою руку, но Квистус даже не взглянул на него.

— Вы трое не только напились, но и оклеветали меня, бессовестно оклеветали меня за моей спиной.

Он подошел к двери и широко открыл ее.

— Мне кажется, нам пора присоединиться к остальным, Хьюкаби.

Хьюкаби зашагал, шатаясь, по ступеням, бормоча что-то об омарах и Параблях, и уверял своего хозяина, что изменившиеся обстоятельства не окажут влияния на его неподдельную дружбу.

Так они достигли столовой. Хьюкаби был прав. Биллитер лежал в кресле, весь засыпанный пеплом; его голова была украшена абажуром, но это не вызвало ни тени улыбки на лице Квистуса. Его глаза были устремлены на горько плакавшего Вендермера, причитавшего, что его никто не любит.

При появлении Квистуса Биллитер сделал усилие вскочить, но свалился обратно, роняя абажур. Он что-то пробормотал о постоянном упорстве своих ног и выразил желание спать. Вандермер обливался слезами.

— Никто меня не любит, — стонал он, стараясь схватить пустой графин и роняя его. — Не осталось даже ни капли утешения.

— Отвратительно, не правда ли? — икнул Хьюкаби.

Квистус смотрел на них с отвращением.

Человечество было посрамлено. Он повернулся к Хьюкаби и с содроганием сказал:

— Уберите их ради Бога!

Хьюкаби внимательно оглядел их.

— Не могут идти… Красные омары… Нужен кэб.

Квистус пошел к входной двери и свистнул извозчика; с помощью Хьюкаби и кэбмена пьяницы были отправлены домой. Каждый был помешен в лежачем положении в отдельный экипаж.

Как только затих звук колес, Квистус снял пальто Хьюкаби.

— Вы достаточно трезвы, чтобы пройтись пешком, — сказал он, желая ему спокойной ночи.

Хьюкаби пошел к двери.

— Помните — не сердись на друга, что я всегда приду к вам на помощь, член Тела…

Квистус, не слушая, захлопнул за ним дверь.

Это были его друзья; люди, жившие его добротой, годами таившие свои пороки и лицемерие. Это были люди, для которых он боролся, эти пьяницы, лицемеры, оборвыши. Его душа была пуста.

Он остановился в столовой, взглянул на разгром. Вино и кофе разлито; стаканы разбиты; дымившаяся сигара прожгла в скатерти огромную дыру. Он представил себе, что было. А будь он с ними, они сидели бы с постными лицами, отказываясь от второго стакана вина, и разговаривали об искусстве, литературе, религии и т. д. И, уходя, жали бы руку, шептали благословения и все время в душе таили яд предательства и одно желание — напиться.

— Негодные притворщики, негодяи, — шептал он, возвращаясь в музей, — негодные притворщики…

Жестом гнева и отвращения он засунул руки глубоко в карманы. Пальцы коснулись скомканного письма. Он покачнулся и схватился за перила лестницы, чтобы не упасть.

Маленькое предательство заставило его забыть о большом.

— Господи, — сказал он, — неужели все против меня?

К несчастью, его ждали еще удары.