Агония российской империи

Локкарт Роберт Брюс

Книга II

МОСКВА 1912—1917

 

 

Глава первая

Мое прибытие в Москву совпало с приездом британской парламентской делегации, которая по приглашению русского правительства прибыла в Санкт-Петербург и Москву в январе того же 1912 года. Это была импозантная группа со спикером Палаты общин во главе. Лорд Эмтхилл, лорд Дерби и лорд Уэрдел были представителями от пэров, генерал сэр Джемс Уолф Мэррей от армии, лорд Чарльз Бересфорд от флота и четыре епископа представляли церковь. Были тут и другие лица, а весь состав делегации доходил до восьмидесяти человек. В качестве переводчика прикомандирован был к ней неподражаемый и незаменимый Морис Бэринг. Пока делегация добралась до Москвы, многие из ее членов сдали в пути и вернулись домой. Петербургское гостеприимство оказалось не под силу им. Теперь оставшихся членов парламента ждали еще большие испытания в лице радушных москвичей, испытания, которые в полной мере должен был разделить и я.

По приезде на Брестский вокзал меня встретил Монтгомери Гров, мой новый шеф. Он был в полной парадной форме и собирался ехать в балет на гала-представление в честь британских гостей. Объяснив носильщику, что делать с моим багажом, он впихнул меня в сани, повез в отель «Метрополь», сунул мне в руку пачку пригласительных карточек и, сдав меня отельному швейцару, умчался выполнять свои обязанности.

Немного ошеломленный, но полный любопытства, я приступил к осмотру окружающей обстановки. Отель был набит до отказа, и отведенный мне номер находился в верхнем этаже. Большинство моих соседей были женщины, раскрашенные и пышно разодетые, которые, убедившись после исчерпывающих телефонных расспросов, в моей невинности и в скромном состоянии моего кошелька, потеряли всякий интерес к новому пришельцу. Во всяком случае, если бы они и заинтересовались, вице-консулы были не в состоянии соперничать с русскими купцами того времени.

Первое, что запечатлелось у меня, когда я прогуливался по залу ресторана, это запах мехов, толстые женщины и крупные упитанные мужчины; зрелище привлекательного раболепства у подчиненных и добродушного чванства со стороны посетителей; большое богатство и грубое невежество, притом невежество достаточно экзотического свойства, чтобы внушить отвращение. Я вступил в царство, где единственным богом были деньги. Однако бог рублей оказался более расточительным, в большей степени мотом и менее суровым, чем бог долларов.

Самый ресторан сверкал огнями и цветами. Длинный высокий зал со всех сторон был обведен балконом. Вдоль балкона — весело освещенные окна и раскрытые двери, ведущие в отдельные кабинеты, где укрытые от любопытных взоров распущенные юнцы и развращенные старички сорили рублями и лили шампанское ради цыганских песен и любви. Я неправ по отношению к моим любимым цыганам. Их мораль была лучше, чем у большинства посетителей. Свое они хранили для себя. Продажная любовь, на которую я намекаю, была австрийского, польского или еврейского происхождения.

Ресторан сам по себе представлял лабиринт маленьких столиков. Он был набит офицерами в дурно сшитой форме, русскими купцами с надушенными бородами, германскими коммивояжерами болезненной комплекции.

И за каждым столом были женщины, на каждом столе шампанское, скверное шампанское по 25 шиллингов бутылка. В конце зала находилась отгороженная эстрада, где оркестр в ярко красных костюмах играл венский вальс с таким жаром, что заглушал хлопанье пробок, стук тарелок и под конец так гремел, что не слышно было разговора. А за маленьким пюпитром виднелось мефистофельское лицо Кончика. Кончик, дирижер оркестра, Кончик, король всех ресторанных скрипачей, чех Кончик, так как по странному закону природы всякий дирижер в России — иностранец.

Когда я выпил свою первую рюмку водки и впервые отведал икры, как полагается, с теплым калачом, я понял, что нахожусь в новом мире, где первобытные черты и черты упадничества уживались рядом. Если бы передо мной явился призрак и предсказал бы, что я через семь лет буду снова находиться в этом зале, что я буду в одиночестве, оторван от всех своих друзей и окружен большевиками, что на месте, где теперь находился Кончик, Троцкий будет в моем присутствии обличать союзников, я презрительно бы рассмеялся. И, однако, в 1918 году по приглашению Троцкого я присутствовал здесь на первом заседании большевистского Центрального Исполнительного Комитета и впервые и единственный раз обменялся рукопожатием со Сталиным.

В этот момент, однако, все мое внимание было устремлено на Кончика. Шумные звуки вальса «Дунайские волны» смолкли. Из кабинета заказали «Я вам не говорю» — романс, который когда-то распевала Панина, величайшая цыганская певица. При жалобных минорных аккордах зал замер, а Кончик с глазами, почти затерявшимися на его полном лице, заставлял петь и рыдать свою скрипку, заключительные звуки ее были шепотом отчаяния и неудовлетворенной любви.

Бедный Кончик. Последний раз я видел его четыре года тому назад в Праге. Он играл в маленьком ресторане, посещаемом бездушными дипломатами и шумной чешской буржуазией. Его сбережения унесла революция. Последним его достоянием была его скрипка. Упоминание о России вызвало слезы на его глазах.

В первую ночь свою в Москве, хотя я был сам себе хозяин, я принял похвальное решение (что делаю, увы, тщетно, при всякой перемене обстановки) и, правда, с естественной неохотой отправился спать в 11 часов. Москва мне очень понравилась. Чистый сверкающий снег, сухой треск мороза, звон колокольчиков и странная тишина покрытых снегом улиц заставляли биться мой пульс. Музыка Кончика дала мне новое ощущение, скрывая от меня отвратительные стороны моей новой жизни, которая подвергла мое здоровье и характер испытаниям. Чтобы быть строго правдивым, мой ранний уход из ресторана был вызван не всецело вновь приобретенным чувством долга. Не располагая никакими познаниями о России, я считал, что плотное одеяние будет необходимо для защиты от холода. Я поэтому надел толстое шерстяное белье. Так как зимой обычная температура в русской комнате приближается к температуре турецкой бани, я невыносимо страдал. После этого первого вечера я снял себя эту помеху и никогда больше к ней не прибегал.

Следующие три дня я провел в сутолоке развлечений. Я даже не заглянул в консульство. Вместо этого я следовал скромно по пятам делегации, завтракая то с одними, то с другими представителями, посещал монастыри и бега, присутствовал на парадных спектаклях в театрах, пожимая руки длиннобородым генералам и обмениваясь напыщенными комплиментами по-французски с женами московских купцов.

На третий день к этой веренице празднеств присоединился грандиозный обед, устроенный богачами Харитоненко, сахарными королями Москвы. Я опишу его подробнее, потому что он дает занятную картину довоенной Москвы, картину, которая больше не повторится.

Дом Харитоненко был огромный дворец, расположенный на другом берегу реки, как раз напротив Кремля.

Для встречи с британской делегацией были приглашены все власти, вся знать, все московские миллионеры, и, когда я прибыл, было тесно, словно на лестницах театра в очереди. Весь дом был сказочно убран цветами, доставленными из Ниццы. Казалось, что оркестры играли во всех передних.

Когда наконец я поднялся наверх, я затерялся в толпе людей, из коих не знал ни одного. Я сомневаюсь даже, поздоровался ли я с хозяином и хозяйкой. На длинных узких столах были расставлены водка и самые восхитительные закуски, горячие и холодные, которые подавались десятками служителей стоявшим гостям. Я выпил рюмку водки и отведал несколько незнакомых блюд. Они были превосходны. Один говоривший по-английски русский сжалился над моим одиночеством, и я еще выпил и закусил. Давно уже прошел назначенный для обеда час, но никто, кажется, не беспокоился, и меня поразило то, что, может быть, в этой своеобразной стране обедают стоя. Я снова выпил водки и съел вторую порцию оленьего языка. Затем, когда мой аппетит был утолен, вдоль столов прошел лакей и вручил мне карточку с обозначением моего места за столом. Немного минут спустя огромная процессия потянулась в столовую. Я не хочу преувеличивать. Скажу по совести, я не в состоянии припомнить числа блюд или разнообразных сортов вин, подававшихся к ним. Но обед затянулся до одиннадцати часов и обременил бы желудок гиганта. Моими непосредственными соседями были мисс Мекк, дочь железнодорожного магната, и флаг-лейтенант Каховский, русский морской офицер, прикомандированный к лорду Чарльзу Бересфорду.

Мисс фон Мекк превосходно говорила по-английски, и под действием безыскусственной живой теплоты ее речи моя робость скоро растаяла. Не прошло и половины обеда, а она дала уже молниеносный обзор англо-русских отношений, суммарное изложение особенностей английского и русского характера, общую характеристику всех находившихся в зале и детальный отчет о всех ее личных желаниях и стремлениях как осуществившихся, так и невыполненных.

Каховский казался расстроенным и не в своей тарелке. Во время обеда его вызвали из комнаты, и он более не возвращался. На следующий день я узнал, что он подошел к телефону переговорить со своей любовницей, женой одного русского губернатора, проживавшей в Санкт-Петербурге. Отношения их с некоторого времени испортились, и она с драматическим инстинктом выбрала момент, чтобы сказать ему, что между ними вое кончено. Каховский тогда извлек револьвер и, держа еще телефонную трубку в руке, всадил себе пулю в лоб. Это было весьма печально, совсем по-русски. Событие произвело очень тяжелое впечатление на лорда Чарльза Бересфорда и подало опасный пример молодому и необыкновенно впечатлительному вице-консулу.

Обед дотянули до конца, и мы снова поднялись наверх в другой обширный зал, где была устроена сцена. Здесь более часа Гельцер, Мордкин и Балашова восхищали нас балетным дивертисментом, а Сибор, первый скрипач оркестра Большого театра, играл нам ноктюрны Шопена.

Во что должен был обойтись такой вечер, мне неизвестно. Для меня он закончился только к утру. После музыкального дивертисмента мы танцевали. Для меня это был эксперимент не из удачных, и странно, что русские тогда были плохие бальные танцоры. Крепко ухватившись за дружески расположенную мисс фон Мекк, я нанес еще раз визит в столовую, где шел непрерывный ужин. Здесь я застал сына хозяина дома, толстощекого молодого человека, которому не было и двадцати лет, но который уже в этом возрасте выказывал признаки ожирения — доказательство привольной жизни. С краской на лице он сообщил нам, что, как только гости разъедутся, мы отправимся послушать цыган — и устроили маленький заговор, собрали еще до полдюжины родственно настроенных душ и в четыре часа утра на тройках, частных тройках, запряженных великолепными арабскими лошадьми, пустились в длинный путь к Стрельне, царству Марии Николаевны.

Я представляю себе еще и сейчас эти тройки, стоящие перед домом: меховые полости кучеров, головы которыми кажутся маленькими в меховых шапках, выступающих и огромных складок шуб, подобных костюму Гаргантюа; красивых лошадей, кусающих удила; под нами покрытая льдом река, сверкающая, словно серебряная нить при луне. Прямо перед нами призрачные кремлевские башни, словно белые часовые, охраняющие звездный ночной стан.

Мы заняли свои места, по двое в каждых санях. Кучера гикнули на лошадей, и мы тронулись. Шесть добрых километров мы пронеслись с бешеной скоростью по пустынным улицам, по Тверской, мимо Брестского вокзала, мимо известного ресторана «Яр», прямо в Петровский парк. Мороз щипал щеки, у кучеров на бородах выросли сосульки, и мы наконец остановились перед маленьким стеклянным зданием, носившим название «Стрельна».

Как во сне, я с остальной компанией прошел по пальмовому дворику, представляющему главную часть здания, в обширный кабинет с деревянными сосновыми стенами, где в открытой печи потрескивал огонек. Владелец ресторана, потирая руки, поклонился. Главный распорядитель поклонился, не потирая рук. Вереница служителей в белых фартуках поклонилась еще ниже и двинулась молчаливо исполнять свои разнообразные обязанности. В несколько секунд комнаты были подготовлены для великого ритуала. Мы, посетители, уселись за большим столом поближе к огню. Впереди нас было открытое пространство, а позади полукругом были расставлены кресла для цыган. Лакей подал шампанское, и тогда явилась Мария Николаевна в сопровождении восьми цыган — четырех мужчин с гитарами и четырех девиц, гибких и стройных. Как мужчины, так и женщины были в традиционных цыганских костюмах: мужчины в белых шелковых русских рубашках и цветных брюках, девицы в цветных шелковых платьях и с красными шелковыми платками на головах.

Когда я впервые в эту ночь увидал Марию Николаевну, она была уже толстая, грузная женщина лет сорока. Ее лицо было в морщинах, а в широких серых глазах была задумчивая печаль. В состоянии покоя она казалась старой одинокой женщиной, но стоило ей заговорить, как морщины на лице разглаживались в улыбку, и можно было догадываться об огромном запасе энергии, которым она обладала. Циник, пожалуй, скажет, что жизненной ее задачей было привлекать глупых, преимущественно богатых молодых людей, петь перед ними и заставлять их выпивать целые моря шампанского, пока их богатство или богатство их отцов не перейдет в ее карман. Здравый смысл, может, окажется на стороне циника, но ничего циничного в отношении к жизни у Марии Николаевны не было. Она была актрисой, в своем роде великой, вознаграждавшей полностью за те деньги, что получала, а доброта ее и щедрость по отношению к тем, кто были ее друзьями, исходили прямо от сердца.

В ту ночь я первый раз слышал ее пение, и память о густых низких нотах, составлявших секрет лучших цыганских певиц, будет жить у меня до смерти. В эту ночь я выпил первую свою «чарочку» в ответ на ее пение. Для новичка это весьма тяжелое испытание. Большой бокал из-под шампанского наполняется до краев. Цыганка ставит его на блюдо и, обратившись лицом к гостю, который должен будет выпить «чарочку», поет следующий куплет:

Как цветок душистый Аромат разносит, Так бокал пенистый, Тост заздравный просит. Выпьем мы за Рому, Рому дорогого, А пока не выпьем, Не нальем другого.

Последние четыре строчки с усиливающимся темпераментом поет весь хор. Певица тогда подходит к гостю, которого она чествует, и протягивает ему блюдо. Он берет стакан, низко кланяется, выпрямляется, затем единым духом выпивает бокал и ставит его на блюдо вверх дном, чтобы показать, что не оставил ни капли.

Это интимный ритуал. Берется только христианское имя гостя, а так как у русских нет имени Роберт, Мария Николаевна окрестила меня Романом, его русским эквивалентом. Романом или Ромочкой я остался навсегда для своих русских друзей.

Искусство Марии Николаевны, однако, как я обнаружил, уже тогда относилось к более высокому уровню, чем простое пение одних застольных песен. Когда она пела соло своим голосом, то страстным, то влекущим, то спадающим до безмерной печали, мое сердце растоплялось. Цыганская музыка действительно более отравляющая, более опасная, чем опиум, или женщины, или напитки, и, хотя шампанское составляет необходимую принадлежность увеселения, в ее призыве слышится грусть, неудержимо привлекательная, почти непреодолимая для славянской и кельтской рас. Много лучше всяких слов выражает она скрытые и подавленные желания человеческого рода. Она вызывает меланхолию полулирического, получувственного свойства. В ней часть от безграничного простора русской степи. Она крайняя противоположность всему англосаксонскому. Она неудержимо разрывает все препятствия. Она приводит человека к ростовщикам или доводит до преступления. Несомненно, это самая примитивная из всех форм музыки, в ее призыве (да простит мне дух Марии Николаевны это святотатственное сравнение) есть что-то роднящее ее с негритянским культом.

Она в то же время весьма дорогая. Это она должна нести ответственность за главную массу моих долгов. Однако, будь у меня завтра тысячи и желание промотать эти деньги, то не найдется ни в Нью-Йорке, ни в Париже, ни в Берлине, ни в Лондоне таких развлечений, которые я предпочел бы цыганским вечерам в «Стрельне» в Москве или в Вилла-Роде в Санкт-Петербурге. Это единственная форма развлечения, которая никогда не надоедала и которая, если бы я поддался искушению, никогда не перестала бы меня очаровывать.

Было бы глупо утверждать, что я сразу оценил цыганскую музыку с того первого вечера или, правильнее, с того утра в «Стрельне». Не понимая ни слова по-русски, я, по правде, был немного ошеломлен.

Я не был настолько хорошо знаком со своими спутниками, чтобы позволить им распустить вожжи моего кельтского темперамента, к тому же жара в комнате и сладкое шампанское вызвали головную боль. Поэтому я не тужил, когда в шесть часов утра компания распалась и мы разъехались по домам. Тут я понял врожденную хитрость русского человека. И в Петербурге, и в Москве места своего развлечение он устроил далеко за городом. Это ни для каких-нибудь дурных или развратных целей, а единственно для того, чтобы на обратном пути успеть оправиться от последствий своего кутежа. В России не в ходу отрезвляющие средства. Зимний сухой, морозный воздух заменяет всякое лекарство. Пока я доехал до отеля, я был уже в состоянии повторить снова всю вечернюю программу.

Россия тех первых трех дней моей московской жизни сгинула навеки. Я не знаю, что произошло с мисс Мекк. В 1930 году ее отец, старик лет семидесяти, был расстрелян большевиками как опасный контрреволюционер. Старшая дочь живет сейчас в квартире из двух комнат без прислуги в Мюнхене. В 1930 году она приезжала в Англию, чтобы заявить протест против покупки английским правительством дома ее отца лорду Томсону, которого она принимала в России. Этот дом теперь является местопребыванием Британского посольства в Москве. Он сначала был конфискован большевиками, а затем продан правительству Ее Величества.

На другой день делегация, к своему собственному и всех других облегчению, выехала в Англию. Но им предстояло еще одно приключение до выезда с русской территории. Когда поезд, который увозил их назад к умеренно здоровым условиям жизни, поздно вечером прибыл в Смоленск, на платформе поджидала делегация русского духовенства с местным епископом во главе. Они явились с хлебом и солью приветствовать английских епископов и обнаружили занавешенные окна в темных вагонах. Несчастные англичане спали, отдыхая от последствий десятидневных непрерывных празднеств. Русские, однако, проявляли настойчивость. Они мерзли из-за желания увидеть английского епископа, и им хотелось видеть английского епископа хотя бы в ночной рубашке.

Наконец поездной кондуктор, боясь собственного духовенства больше, чем перспектив гнева иностранцев, разбудил Мориса Бэринга. Великий человек оказался на высоте положения, и развязка была скорой. Высунув голову из окна, он обратился к духовенству на своем чистейшем русском:

«Идите с миром, — крикнул он, — епископы спят». И затем в качестве окончательного довода добавил доверительно, но веско: «Они пьяны».

 

Глава вторая

Если экзотической пышности этих первых трех дней было достаточно, чтобы вскружить голову любому молодому человеку, то отъезд британской делегации скоро привел меня в нормальное состояние. Первый взгляд на британское консульство нанес сокрушительный удар по моим иллюзиям. Оно было расположено в квартире консула на жалкой боковой улочке и состояло из одной комнаты. Там не было ни курьера, ни швейцара. Двери открывала прислуга консула, а в ее отсутствие я сам. Монтгомери Гров был терпимым начальником, но был женат, имел троих детей, не обладал личными средствами и, занимая связанный с большими расходами пост, получал позорно низкое жалованье. Он был беднее большинства членов местной британской колонии, которая преимущественно состояла из ланкаширцев, связанных с хлопчатобумажной промышленностью. К счастью, работа оказалась не очень трудной. Каждое утро с десяти до часу я сидел в маленькой комнате, которая являлась канцелярией консульства. Единственная обстановка состояла из двух письменных столов, библиотечного шкафа, сейфа, карты России и трех стульев. Если в комнате находилось больше одного посетителя, Монтгомери Гров брал стул из своей гостиной.

Я сидел спиной к своему начальнику, клеил марки и стучал на машинке. В течение первых недель я тратил почти все свое время на перевод экономических отчетов из местной немецкой газеты и снимал копии со стереотипной русской анкеты на продление «перми де сежур» (разрешение на пребывание), которая требовалась от всякого иностранца в России и которая выдавалась русским паспортным столом. У нас, конечно, не было делопроизводителя. Всю необходимую русскую переписку вел Монтгомери Гров. Не прошло и шести недель моего пребывания в консульстве, как толстый русский купец сунул мне в руку чаевые в тот момент, когда я открывал ему входную дверь. Не желая его обижать, я положил в карман полученные от него двадцать копеек.

Я хорошо знаком с официальной жизнью в Малайских штатах. Даже самый юный чиновник имеет там свою «прислугу» — клерков и одетых в форму курьеров. Они сидят в роскошных служебных помещениях и поддерживают свое достоинство. Окружающий их деловой мир относится к ним с уважением. В Москве представитель Британской империи жил в обстановке, которой стыдился бы малайский санитарный инспектор. Монтгомери Гров, который в прошлом был блестящим и представительным офицером индусского кавалерийского полка, должен был остро переживать свое положение. Он не мог принимать у себя богатых московских купцов, впрочем, он и не пытался делать это. Он выполнял свой долг, не жалуясь, был столпом местной англиканской церкви и в общем искусно лавировал в бурных водах местных британских интересов и зависти.

Для меня самого абсолютная незначимость моего собственного положения являлась полезным уроком смирения, и лишь только я оправился от первого удара, я примирился с ним и даже научился извлекать из него развлечения. Мне, разумеется, пришлось выехать из гостиницы. В те времена вице-консул с жалованьем в размере трехсот фунтов в год не мог позволить себе жить в «Метро-поле», и неделя, которую я там провел, обошлась мне дороже моего жалованья за первый месяц. Кроме того, для меня было важно научиться русскому языку. Дело в том, что из-за отсутствия переводчика Монтгомери Гров не мог уйти в отпуск до того, как я не овладею языком. Поэтому я переехал со всем своим имуществом в лоно русской семьи. Здесь, должен признаться, мне чрезвычайно повезло. Ежегодно около полдюжины английских офицеров приезжают в Москву для изучения русского языка, чтобы сдать экзамены на переводчика. Идя навстречу их нуждам, некоторое число русских семейств специализировалось в преподавании русского языка. Большинство имело неопрятные квартиры людей среднего класса, где не приходилось особенно рассчитывать на комфорт или высокий культурный уровень. К счастью, для меня единственная семья, где имелась вакансия, были Эртели, и к Эртелям я, божьей милостью, отправился.

Госпожа Эртель, глава семьи, была вдовой Александра Эртеля, известного русского литератора и друга Толстого. Она была полной маленькой женщиной лет пятидесяти, немного суетливая, но прирожденный преподаватель, и очень интересовалась литературой и политикой. У нее была просторная квартира с прекрасной библиотекой на Воздвиженке. Моими сожителями были ее дочь, черноглазая темпераментная девушка, более похожая на итальянку, чем на русскую, племянница, высокая, красивая, по типу англичанка, студент-армянин Рубен Иванович (его фамилию я никак не мог запомнить) и чрезвычайно старая дама, известная под именем «бабушка», очень молчаливая и появлявшаяся только за столом; в эту новую и скромную атмосферу я погрузился с моим обычным энтузиазмом и умением приспосабливаться. За редким исключением вечера принадлежали мне, и я их посвятил исключительно занятиям русским языком. Я ежедневно занимался с госпожой Эртель и ее дочерью и под их умелым руководством делал быстрые успехи. Со своей стороны они относились ко мне, как к члену семьи, и хотя я чувствовал иногда, что им в тягость, мы ни разу не сказали друг другу резкого слова.

Это был приятный и полезный период моей русской жизни. Еще задолго до того, как я овладел русским языком настолько, чтобы принимать участие в общем разговоре, я заподозрил, что Эртели резко настроены против царского режима и что их симпатии — на стороне кадетов и социалистов-революционеров. Когда мои знания русского улучшились (за четыре месяца я научился говорить довольно бегло), подозрение это подтвердилось, и сознание того, что я живу в антицаристской среде, делало мою жизнь увлекательной, придало новый вкус моим занятиям по языку. Но, когда за вечерним чаем я был представлен женщине, муж которой был расстрелян во время революции 1905 года, я почти испугался. Я рассказал об этом эпизоде Монтгомери Грову, который серьезно покачал головой и рекомендовал соблюдать осторожность. Однако ничего неприятного со мной не приключилось во все время пребывания в этом обществе. Позднее я убедился в том, что вся московская интеллигенция разделяет взгляды Эртелей.

И действительно, Эртели были типичными представителями интеллигенции. Когда к десяти часам вечера собирались они за столом вокруг самовара, то готовы были сидеть до глубокой ночи и обсуждать вопрос о том, как спасти мир при помощи революции. Но когда наступало утро действия, они крепко спали в своих кроватях. Все это было очень безвредно, безнадежно и очень по-русски. Если бы не война и не извечная плохая организация русских военных сил, царь все еще сидел бы на троне. Я бы не хотел создать неправильного впечатления. Мои русские друзья не были под наваждением революции. Политические разговоры приберегались для специальных случаев, как, например, для печальных политических годовщин или для возмутительных политических приговоров русских судов. В остальное время беседы носили оживленный и поучительный характер.

В доме бывало много писателей — старые друзья покойного Эртеля. Молодые люди с пьесами для постановки и романами для издания. Художники, музыканты, актеры и актрисы. Все они производили на меня большое впечатление, и я им поклонялся. У Эртелей я впервые встретился с госпожой Ольгой Книппер, вдовой Чехова и одной из лучших московских драматических актрис. С госпожой Эртель я впервые увидел чеховские пьесы в постановке Московского Художественного театра, этого строгого, торжественного театра, где аплодисменты запрещены и где в случае опоздания приходится пропустить целый акт.

В этот период жизнь моя была раздвоена: одна половина — русская и неофициальная и другая — официальная и преимущественно английская. Предпочтение я отдавал русской и неофициальной. Иногда я обедал в домах у московских англичан. Реже я присутствовал на банкетах в германском консульстве. Я нанес несколько официальных визитов моим коллегам по консульству и раз или два в неделю посещал Британский клуб в гостинице «Националь». Из русских богачей, с которыми я встречался во время пребывания в Москве британской делегации, я никого не видел. Скоро я обнаружил, что так называемого света в Москве не существует. Имелось незначительное число знати, которая держалась особняком. Богатые купцы составляли особую группу. Интеллигенция была доступна, но только для тех, которые были введены в ее круги. Вне своих деловых отношений англичане и русские жили строго обособленно. Надо сказать, что многие местные англичане смотрели на русских, как на добродушных, но безнравственных дикарей, которых небезопасно вводить в свой домашний круг. Мне было забавно видеть госпожу Зимину — московскую миллионершу — за завтраком и партией бриджа со своими тремя мужьями: двумя бывшими и одним настоящим. Это, несомненно, являлось признаком терпимости, в то время выходящей за пределы западной цивилизации. Жены англичан в благочестивом ужасе воздевали руки.

Мое знакомство с английской колонией нельзя считать очень удачным. Почти что первыми англичанами, которых я встретил, были братья Чарноки. Оба были ланкаширцами и связаны с хлопчатобумажной промышленностью. В то время Гарри, младший брат, был директором большой хлопчатобумажной фабрики в Орехово-Зуеве Владимирской губернии.

Орехово-Зуево являлось одним из наиболее беспокойных промышленных центров, и там Чарнок в качестве противоядия водке и политической агитации ввел футбол. Организованная им заводская команда была в то время чемпионом Москвы.

Обо мне в кругах английской колонии ходили слухи, что я — блестящий футболист, вероятно, потому, что меня спутали с моим братом. Не справляясь о том, какой вид этой игры я практикую. — круглым или овальным мячом, Чарноки попросили меня вступить в состав «морозовцев», как называлась их заводская команда. Несколькими часами позже я узнал, что в Москве имеется английская команда, в которой, как ожидалось, я буду играть. Председатель клуба сделал все, что в его силах, чтобы убедить меня изменить решение, но, давши Чарнокам слово играть у них, я не был склонен отказаться от него.

Вначале на меня немного сердились, но я никогда не пожалел о принятом решении. Позднее, когда я ближе познакомился с этими северянами, я понял, какие они прекрасные ребята. А Чарноки с тех пор сделались моими верными друзьями, и я всегда считал мой футбольный опыт с русским пролетариатом самой ценной частью моего русского воспитания. Я боюсь, что опыт этот принес мне больше пользы, чем моему клубу. С трудом я справлялся с порученным местом в команде. Несмотря на это, матчи были очень интересны и вызывали огромный энтузиазм. В Орехове нам приходилось играть перед толпой в десять-пятнадцать тысяч человек. За исключением проигрышей иностранным командам, мы редко проигрывали.

Разумеется, опыт Чарноков увенчался полным успехом. Если бы он был заимствован другими фабриками, то влияние его на характер русских рабочих оказалось бы очень значительным. В моей карьере русского футболиста имел место лишь один интересный эпизод. Это произошло в Москве, где наша заводская команда встретилась с германскими чемпионами. Из побуждений корректности русские футболисты предложили немцу быть рефери. Немцы были значительно сильнее наших игроков и использовали это свое преимущество для некорректной игры. В особенности один немец играл возмутительно грубо против молодого семнадцатилетнего английского студента, племянника Чарноков и блестящего футболиста, игравшего в нападении рядом со мной левым крайним. После того как немец сшиб его с ног в пятый или шестой раз, я разозлился и обругал его в выражениях, которые действительно никогда не употребил бы в Англии. Рефери немедленно остановил меня. «Будьте поосторожнее, — обратился он ко мне на прекрасном английском языке. — Я слышал, что вы сказали. Если вы еще раз позволите себе употребить такие выражения, я вас удалю с поля». Выражения, которые я употребил, не были так уж ужасны. Это было обращение к Всевышнему с просьбой поразить немца и отправить его в самые глубокие недра преисподней. Но в тот момент я все же содрогнулся. Как молния, мелькнули у меня перед глазами заголовки в английской прессе: «Британский вице-консул удален с поля за сквернословие», и я тут же подло и пространно извинился. После игры я сообщил о своих опасениях судье.

— Если бы я знал, кто вы, — заметил он со смехом, — я удалил бы вас с поля без предупреждения.

В течение этих месяцев подготовительной работы на мою жизнь влияло еще кое-что. Это дружба с Джорджем Боуэном, молодым артиллеристом, который изучал русский язык за счет военного министерства. В общем, я был невысокого мнения о военных переводчиках. Однако Боуэн являлся исключением. Это был светловолосый маленький человек, очень серьезный и умный. Он обладал спокойным характером, который редко ему изменял. Мы очень подружились и по крайней мере раз в неделю обедали вместе, причем во время этих обедов находили отдохновение от нашей работы, сопоставляя мнения о наших русских учителях. Он был прилежным работником и, поскольку мы превратили наши обеды в своего рода гастрономическое соревнование в знании русского языка (кто первый спотыкался на каком-нибудь слове в меню, тот платил за обед), эти обеды не наносили ущерба нашим русским занятиям.

В июне для нас обоих истек шестимесячный срок пребывания в Москве. В это время мы уже умели с известной беглостью изъясняться между собой на ломаном русском языке. С характерной скромностью мы не производили этих упражнений на улицах, а приберегали их для уединения парков и лесов. Мы жили очень скромно и лишь изредка позволяли себе выходить из рамок строгой экономии, которой научил меня Боуэн.

Однако случались и прорывы. В особенности одно отступление от этого режима чуть не нанесло ему непоправимого удара. В июле мое начальство с семьей перебралось на дачу — своеобразный летний домик за городом, куда отправляются все русские, за исключением самых бедных, чтобы избегнуть удушливой жары московского лета. И семья Эртелей выехала за город, оставив меня одного в квартире. Боуэн проводил отпуск на даче со своим русским семейством. Я был одинок и несчастен, но непоколебим в своем новоявленном аскетизме. Однажды днем Боуэн вошел ко мне. Небо было цвета чернил. С юга приближалась гроза, и зной, растопивший асфальт, стал невыносимым. С красным лицом Джордж кинул свою шляпу на кровать и бросился в кресло.

— Я сыт по горло, — сказал он. — Это дачное существование разбило меня. Пятеро взрослых и трое детей в четырех расшатанных комнатушках. Стены как из бумаги. Клопы не дают спать. Целый день у меня в комнате рвет больную собаку. Василий Васильевич храпит, а сегодня я застал Марию Петровну в момент, когда она шпилькой подбирала капусту с тарелки. Мне осточертел пуританизм. Сегодня я хочу веселиться.

В этот момент разразилась гроза, и в течение трех четвертей часа молнии плясали вокруг голубых и позолоченных куполов Кремля. На затопленных улицах прекратилось движение трамваев, и они стояли, похожие на корабли со спущенными якорями. Гром сотрясал дом до основания.

Мы заперли окна и, сняв пиджаки, лежали не двигаясь в креслах. Пот ручьями струился по лицу Джорджа. У меня болела голова. Мучительно прошел час. Неожиданно солнце выглянуло из-за туч. Мы быстро открыли окна. Приятной прохладой повеяло из монастырского сада, расположенного напротив нашего дома. Деревья, которые час назад были сухими и покрытыми пылью, окрасились в ярко-зеленый цвет. На улицах возобновилось обычное движение. Двинулись трамваи и вместе с ними и мы.

Мы наметили наш план действий. Джордж останется ночевать у меня. Мы пообедаем в «Эрмитаже». Потом мы отправились в «Аквариум». Решено расходов не жалеть.

С нашими чековыми книжками в руках мы направились к Мюру и Мерилизу — московскому Харродсу, и предъявили наши чеки. Каждый был на 25 фунтов, что представляло для меня месячный заработок, а для Джорджа и того больше. С волнением мы следили за выражением лица кассира. До сих пор мы никогда не брали больше десяти фунтов. Он немедленно, без всяких колебаний оплатил наши чеки. В те времена кредит британских чиновников был не ограничен.

Счастливые и в самом легкомысленном виде мы отправились в прекрасный летний сад «Эрмитаж». В бассейне мы выбрали для себя стерлядь. Мы отобедали, как это обычно делают молодые люди, беспечно, нелепо пробуя все незнакомые русские блюда и запивая все это таким количеством водки и шампанского, которое вряд ли было полезно нам. Наша расточительность привлекла к нам внимание со стороны одетых в белое официантов, в то время как еврей-скрипач Криш играл в нашу честь весь имеющийся у него английский репертуар. Обед продолжался очень долго, и мы закончили его парой хороших сигар и коньяком «Наполеон» по десять рублей стакан. Коньяк оказался неважным, конечно, Наполеон его никогда не пил. Но глупцы должны учиться на опыте. На меня урок подействовал, и с этого дня коньяк «Наполеон» меня никогда больше не прельщал.

Настоящее приключение произошло несколько часов позже в «Аквариуме». Этот обширный увеселительный парк содержался негром по имени Томас — британским подданным, с которым консульство было не в ладах из-за приглашения молодых английских девушек в качестве шансонеток. В этом парке он содержал приличную оперетту, не менее приличную открытую сцену и значительно менее приличную веранду с кафешантаном и неизбежной анфиладой отдельных кабинетов для кутежей с цыганами.

Мы вошли в кафешантан довольно поздно, заняли лучшую ложу и уселись в ожидании того, что даже нам в нашем приподнятом настроении показалось скучным. Быстрая смена на эстраде бесталанных танцоров и певцов, которые показывались в течение нескольких минут, после чего кланялись, переодевались и присаживались к столикам, скоро нам надоела, и даже «Макаронный человек», который пил невероятное количество шампанского в невероятно короткий срок, не сумел приподнять того мрачного настроения, которое начало быстро овладевать нами. Затем внезапно были притушены огни в зале. Оркестр заиграл английскую мелодию. Занавес поднялся, на сцену вышла молодая англичанка, изумительно свежая и прекрасная. Она спела и протанцевала свой номер. Публика приняла ее горячо. То же сделали двое молодых, сразу посвежевших джентльменов. Голос у нее был резкий и грубый. Произношение самое простонародное. Произношение самое простонародное, но она танцевала лучше англичанок-танцовщиц, которых видела Москва. Мы подозвали старшего официанта. Потребовали чернил и бумаги, и после стыдливого раздумья — для нас обоих это являлось первым опытом — послали ей совместную записку, приглашая ее присоединиться к нам. Она пришла. Вне сцены она показалась нам менее прекрасной. Певица оказалась ни остроумной, ни развратной. На сцене она работала с 14 лет и принимала жизнь философски. Но она была англичанка, и история се жизни взволновала нас. Я полагаю, что наши застенчивость и неловкость ее забавляли.

Нам не удалось без помехи продлить нашу беседу. Официант принес записку и передал ее нашей гостье. Она прочла ее, просила извинить ее и вышла. За дверью мы услышали громкий разговор — преобладал мужской голос. Затем послышались звуки борьбы и заключительного «пропади ты». Дверь открылась и захлопнулась с силой, и с красным лицом к нам вернулась наша ланкаширская леди. «Что случилось?» — «Да пустяки. Тут один жокей-англичанин, шальной парень, всегда пьяный, который превратил мою жизнь в ад». Мы выразили ей сочувствие, заказали еще шампанского, и в пять минут инцидент был забыт.

Но ненадолго мы забыли о нем. Через час дверь вновь открылась. На этот раз появился сам Томас в сопровождении городового. За дверью стояла толпа лакеев и служанок с испуганными лицами. Негр почесывал затылок. Произошел несчастный случай. «Идите, мисс. Жокей застрелился».

Сразу протрезвев, мы заплатили по счету и последовали за девушкой в неопрятные меблированные комнаты, где произошла трагедия. Мы приготовились к худшему — скандал, возможное бесчестие и наше вероятное привлечение в качестве свидетелей. Для нас обоих дело представлялось чрезвычайно серьезным. При этих обстоятельствах самым лучшим было довериться Томасу. Он посмеялся над нашими страхами.

— Я все устрою, мистер Локкарт, — сказал он, — не беспокойтесь, полиция вас не потревожит, так же, как и мисс. Они привыкли к таким трагедиям, а эта уже давно назревала.

Он был прав. Верно по отношению к тому, кто не был политически подозрителен, а тем более к тому, кто занимал официальный пост, русская полиция проявляла чрезвычайную предупредительность, обычно подкрепляемую взятками. Однако должно было пройти несколько дней, прежде чем наши страхи рассеялись. На следующее или, вернее, в то же утро я проснулся с мрачными предчувствиями и слышал, как Джордж Боуэн, плескаясь в ванной, взывал к небу и спрашивал, кто тот безумец, который сказал: «Радость приходит вместе с утром».

В лето 1912 года мне посчастливилось дважды увидеть царя — случай редкий для Москвы, так как царь всея Руси редко посещал прежнюю столицу. С этим городом у него было связано слишком много трагических воспоминаний, а ужасы Ходынки, когда во время празднеств, связанных с его восшествием на престол, были раздавлены тысячи крестьян, еще свежи в его памяти. К тому же Москва в качестве центра радикализма является для императрицы проклятым местом. В первый раз царь приехал, чтобы открыть памятник своему отцу, императору Александру III. Это была строго официальная церемония, на которой присутствовала лишь знать, военные и гражданские власти и ограниченное число купцов.

Это посещение царя запечатлелось у меня в памяти по двум причинам. Во-первых, потому, что за несколько недель до этого московская полиция надоедала нам и всему консульскому корпусу идиотскими вопросами относительно политической благонадежности наших граждан, живущих поблизости от маршрута следования царя, и во-вторых, потому, что, следуя через Кремль, царь остановился на том месте, где был убит великий князь Сергей, преклонил колени на булыжной мостовой, прочел молитву. Интересно было бы узнать, о чем думал этот последний из тех, кому можно было бы позавидовать — коленопреклоненный монарх, находясь на том самом месте, которое было обагрено кровью его брата. Борис Савинков, организовавший убийство великого князя, был тогда в изгнании. Он вернулся в 1917 году и стал военным министром правительства Керенского, с тем чтобы еще раз уйти в изгнание при приходе к власти большевиков. Еще раз он вернулся для выполнения рокового и до сих пор нераскрытого задания, когда попытал счастья с нынешним правителями России только для того, чтобы быть выброшенным или выброситься из кремлевского окна рядом с тем местом, где великий князь подвергся своей участи.

Второй приезд царя имел место по случаю столетия Бородинского боя и освобождения России от наполеоновского ига. На этот раз торжества носили национальный характер, и на меня значительное впечатление произвели верноподданнические демонстрации. Никогда я не видел лучших военных частей, чем казацкие, составлявшие личную охрану царя. Вполне простительно, что довоенные иностранные атташе переоценивали военную мощь России. Между тем, настоящим символом русской силы была слабая бородатая фигурка со странным задумчивым взглядом, ехавшая верхом во главе своих войск, слабые плечи которой, казалось, были неспособны выдержать облекавшее их, как саван, бремя самодержавия. Даже в те дни, когда в умах большинства революция была еще далека, царь внушал больше жалости и симпатии, чем восторга. Царский визит был испытанием, которое в любую минуту могло превратиться в трагедию; что касается Москвы, каждый вздыхал с облегчением, когда царский поезд покидал город.

Когда пришла осень, я приобрел нового друга, который должен был оказать мне ряд услуг в период моего московского ученичества. Это был Михаил Ликиардопуло, талантливый секретарь Московского Художественного театра. «Лики» был странным, миролюбивым существом. На одну треть грек, на одну треть русский и на одну треть англичанин. Его секретарские обязанности давали ему твердое жалованье. Его настоящей работой в жизни были переводы. Он обладал литературным чутьем, прекрасным русским прозаическим стилем и совершенно изумительным знанием в совершенстве восьми или девяти европейских языков. Он знал большинство крупных европейских писателей и перевел лучшие их произведения на русский язык.

Через него я впервые встретился с Г. Уэллсом, Робертом Россом, Литтоном Строги, Гренуилем Баркером, Гордоном Крейгом, не говоря о многочисленных почитателях литературы, приезжавших в Москву на поклон храму русского искусства. В свободное время он работал в одной из передовых московских газет в качестве балетного критика. Он знал всех в литературном, артистическом и театральном мире Москвы, и благодаря ему передо мной открылись двери, которые иначе остались бы для меня закрытыми.

Бедный «Лики». Во время войны он заведовал под моим наблюдением нашим отделом пропаганды, и заведовал очень хорошо. Его темперамент был слишком непостоянен, чтобы придавать какую-либо ценность его политическим суждениям. Русское поражение так его угнетало, что он был близок к самоубийству. Самая незначительная победа бросала его в другую крайность. К концу 1915 года, убедившись в окончательном поражении России, он совершил чрезвычайно рискованную поездку в Германию по нашему заданию, путешествуя в качестве греческого торговца табаком, и привез оттуда массу ценных сведений и новый оптимизм. Революция окончательно разрушила все его чаяния, и еще до большевистского переворота он бежал в Стокгольм, а оттуда в Англию. Как и многие русские либералы, он сделался ярым реакционером и потратил много энергии на антисемитские статьи для английской прессы. Он был прирожденным журналистом, живущим только сегодняшним днем, но благородство характера и доброта по отношению к друзьям были исключительны, и из всех моих русских друзей я больше всего жалею о нем. Он умер в Лондоне в 1924 году.

 

Глава третья

К концу первого года моего пребывания в России я вернулся в Англию, чтобы жениться. Оглядываясь назад на это событие, с точки зрения человека средних лет, разочарованного и утратившего иллюзии, я нахожу свое поведение в высшей степени достойным порицания. Я не обладал ни деньгами, ни положением, и мои перспективы не шли дальше унылой и бесплодной карьеры на наихудше оплачиваемой в мире службе. Моя жена была австралийкой по фамилии Турнер. Ее дедушка был в свое время самым богатым человеком в Квинсленде. После смерти отца на них обрушился ряд несчастий, и мать могла давать ей на жизнь не больше ста-двухсот фунтов в год. Сама жена моя была хрупкого здоровья и воспитывалась в Англии и Швейцарии. Все ее друзья были богатые или зажиточные люди. Сама она привыкла к роскоши в жизни. Просить девушку, которая воспитывалась в таком духе, и которой к тому же шел лишь двадцать первый год, разделить со мной жизнь в бедности, да еще в придачу в таком полуцивилизованном городе, как Москва, было безграничной дерзостью. Нужно отдать справедливость ее смелости: она очень быстро приспособилась к жизни, с которой были связаны многие лишения. Мой брак был сделкой, выгоды от которой были только на моей стороне.

Что представлял я собой в то время? Молодой человек 25 лет, широкоплечий, горбоносый, с поджарой коренастой фигурой и смешной походкой. Характер молодого человека представлял собой любопытную смесь локкартовской осторожности и аскетизма с макгрегоровской беспечностью и снисходительностью к себе. До сих пор Макгрегоры одерживали верх над Локкартами, и, быть может, его основной ошибкой являлась общая всем кельтам тенденция — смешивать беспутство с романтизмом. Такие достоинства, как обладание хорошей памятью, способность к языкам и большая работоспособность, в значительной степени ослаблялись ленивой терпимостью, которая всегда ищет легчайший выход из затруднения, и роковой склонностью жертвовать будущим во имя дешевых аплодисментов настоящего. Короче, непривлекательный и не оформившийся молодой человек, чье самомнение носило почти болезненный характер. Если бы кто-нибудь сказал ему, что через пять лет в критический момент истории его страны он будет главой самой важной Британской миссии, то бы улыбнулся, склонил голову набок и скромно покраснел.

Таким я был в конце 1912 года. Однако с заключением брака моя жизнь изменилась, и я сделал серьезные усилия вести себя в соответствии с требованиями моего нового положения. Результат оказался самым благоприятным. Моя ночная жизнь была брошена и заменена кругом скучных светских обязанностей. Сношения с британской колонией стали обязательными, и, поскольку нас принимали, мы в свою очередь стали принимать. Я с новым рвением принялся за работу. Я продолжал занятия русским языком; пока моя жена не изучила языка, мне приходилось смотреть за нашей маленькой квартирой, давать распоряжения прислуге и надзирать за хозяйством. Я читал вдвое больше, чем когда был холостяком. Мое знание русского языка было терпимым, и, таким образом, передо мной открылось все богатство русской литературы… Вместе с тем я начал пописывать в английских газетах, не столько из внутренней потребности, сколько из-за нужды. Гонорары нужны были как дополнительный источник скромных доходов, которыми мы располагали, и после небольшой практики я пришел к выводу, что они не так трудно даются. Я переписал и продал рассказы, написанные мной на Малакке. Я стал почти регулярным сотрудником «Манчестер Гардиан» и «Морнинг пост»; обе эти газеты интересовались тогда очерками о русской жизни; кроме того, я пристроил несколько более серьезных статей и рассказов на страницах многочисленных британских журналов, процветавших в те времена. Эти литературные труды я печатал под псевдонимом (в то время дипломатам и консулам запрещалось писать), и за первый же год моей работы в качестве журналиста заработал около 200 фунтов. К тому моменту, когда война прекратила мою литературную деятельность, я имел постоянный заработок в размере 25–30 фунтов в месяц.

Мой брак не помешал дружбе с русскими. Напротив, он укрепил ее. «Лики» был в нашей квартире постоянным гостем и платил за наше гостеприимство тем, что привел нас в соприкосновение с широким кругом своих литературных и артистических знакомых. Через полтора года после моего приезда в Москву я знал большинство передовых московских интеллигентов.

Этот контакт, требующий постоянных разговоров на политические темы, возбудил во мне интерес к международным делам. Через Чарноков и других англичан, связанных с хлопчатобумажной промышленностью, я мог ощущать биение пульса промышленной жизни. Для того чтобы стать настоящим работником контрразведки, оставалось завоевать лишь знать, купечество. С британским посольством в Санкт-Петербурге мы фактически в сношениях не состояли. Германский генеральный консул встречается со своим послом раз в месяц. Французский генеральный консул может рассчитывать закончить свою карьеру посланником. Но между обоими британскими службами имеется непреодолимая пропасть, через которую до сего дня еще не переброшен мост. Политические отчеты из Москвы не поощрялись. Запросы по коммерческим делам определенно отвергались. В архивах Московского консульства имеется или имелось письмо от некоего британского посла, которое мы вытаскивали в веселые минуты. Письмо это гласило следующее.

«Уважаемый…

Прошу запомнить, что я здесь не для того, чтобы Вы беспокоили меня вопросами относительно торговли».

Ненадлежащая обстановка в московском консульстве была предметом беспокойства не только со стороны злополучных консульских чиновников. На него обращали внимание посетители-англичане, которые сразу замечали, что из всех великих держав лишь Великобритания не была представлена в Москве генеральным консульством. Они обычно высказывали свое возмущение возвратившись в Англию, но ничего не предпринимали. Было только одно исключение. Однажды в зимний вечер 1913 года, в момент, когда я был в консульстве один, раздался звонок. Я соскочил и впустил пожилого, хорошо одетого бородатого господина, который протянул мне свою визитную карточку. Его фамилия была Теннант, и, хотя я в то время этого не знал, он оказался родственником господина Асквита, тогдашнего премьера. Я пригласил его в нашу мрачную маленькую комнату.

— Могу я видеть консула или вице-консула? — спросил он.

— Консул вышел, — ответил я. — Перед вами вице-консул.

Он тяжело дышал. Подъем по лестнице на третий этаж, по-видимому, его утомил.

— И это все британское консульство? — спросил он наконец.

Я ответил утвердительно. Его глаза сверкнули. Затем с ворчанием он заметил:

— Скорее похоже на ватерклозет, чем на консульство.

Он пригласил меня позавтракать с ним на следующий день. За завтраком он задал мне ряд вопросов на ту же тему. Он ничего не обещал, но после его отъезда у меня было такое ощущение, что на этот раз последуют перемены.

Однако недели превратились в месяцы, и постепенно стала угасать надежда. Когда наступило лето, мы сняли вместе с Гровами дачу — обширный деревянный дом в Косино, рядом с озером, на котором имелись гребные лодки, и где можно было ловить щук и окуней. Этот рискованный эксперимент начался с трагедии. Моя жена приобрела себе игрушку — породистого французского бульдога Пипо, которого впоследствии нарисовал Коровин. Разумеется, она взяла его с собой на дачу. Хотя на городской квартире он вел себя безукоризненно, его первая ночь на даче оказалась сплошным несчастьем. По-видимому, поездка в поезде вредно подействовала на его здоровье, и во время обеда он настолько забылся, что испортил новый ковер в столовой — последнее приобретение семейства Гров. Мужчины в этих случаях беспомощны, и в продолжение всего обеда Гров и я не поднимали глаз от тарелок. Несмотря на это неприятное начало, наша совместная жизнь на даче обернулась лучше, чем это можно было ожидать.

Утром гнев госпожи Гров прошел.

Со слезами на глазах жена попросила прощения за свою собаку. Сам Пипо щедро рассыпался в извинениях. И Пипо остался.

С Пипо мы имели еще одно приключение, которое могло для него окончиться трагически, а для нас оказалось связанным с неприятными последствиями. Рядом с озером находится «святое» озеро, в котором купались, надеясь исцелиться, многочисленные паломники. Однажды вечером жена, прогуливаясь, прошла мимо озера и с естественном чувством скромности обратилась в бегство от массы голых тел, ищущих помощи в этих водах. Однако Пипо, будучи животным с сильно развитым стадным чувством, в одно мгновение очутился среди паломников, дико плескаясь в воде. Над озером поднялся крик. В первую минуту жена подумала, что паломники играют с собакой и спокойно продолжала свой путь. Крик, однако, перешел в сердитый гул, и собака с визгом выбежала на тропинку, преследуемая двумя десятками голых фигур. Жена подобрала юбки и побежала. К счастью, дача была рядом. Опять-таки по счастливой случайности я оказался дома. В течение пяти минут я уговаривал собравшихся у ворот голых людей, и в конце концов мои аргументы, подкрепленные серебряными рублями, оказали действие. Еще больше рублей пришлось потратить на оплату священника, который должен был совершить над озером обряд очищения. В общем, приключение оказалось более накладным, чем забавным. Вначале я опасался, что оскорбленные купальщики выместят свою злобу на собаке; в течение нескольких дней Пипо держали на привязи. Но здесь я оказался несправедливым по отношению к русским. Заключив мир, они не затаили злобы, и, хотя ничто впоследствии не могло заставить собаку подойти к озеру ближе, чем на сто саженей, если бы она это и сделала, то ей не угрожала бы опасность.

Три года спустя отсутствие денег заставило нас продать собаку. Какой в конечном счете оказалась ее судьба — не знаю. Она была аристократкой и потому, вероятно, ненавидела революцию. Я боюсь, что по примеру дога Максима Горького она была съедена голодающим населением.

В это лето Москву посетил сэр Генри Уильсон. Вместе с ним и полковником Ноксом, нашим военным атташе, я обедал в «Эрмитаже». Даже в эти дни сэр Генри полностью сознавал опасности европейской ситуации и суммировал со свойственной ему широтой взглядов все возможности. Определяя относительную силу европейских держав, он проанализировал все мельчайшие детали. По его мнению, французская армия была равна германской. Если бы случилась война, то русская армия должна была бы явиться той гирей, которая склонила бы весы в пользу Франции. Сэр Генри оказался не единственным экспертом, чей прогноз был опровергнут в процессе бури, разразившейся в 1914 году.

В начале июля визит Теннанта дал наконец о себе знать.

Это произвело впечатление разорвавшейся бомбы, как говорят, на Флит-стрит. Московское консульство возводилось в ранг генерального консульства и значительно увеличивались кредиты, отпущенные на его содержание. Гров получал перевод в Варшаву, а на его место назначался Чарльз Клайв Бейли, бывший консул Ее Величества в Нью-Йорке и потомок славного в истории Индии рода. Я пролил сочувственные слезы по поводу отъезда Гровов (они были очень милы с нами) и с новыми надеждами и помыслами приготовился приветствовать своего нового начальника.

 

Глава четвертая

Чарльзу К. Бейли (Чарльз Клайв Бейли, генеральный консул Великобритании в Москве. — Примеч. ред.) шел тогда 52-й год. Это был крупный цветущий мужчина с мешками под глазами. Глаза его умели и лукаво подмигивать, и гневно сверкать. Оставшиеся волосы были светлые. Его туловище было, казалось, слишком тяжело для его ног, и, когда он кашлял или смеялся, жилы вздувались на его лбу. Так как он постоянно смеялся по поводу рассказываемых им самим историй, а их у него было неиссякаемое множество (за два года он при мне не повторил ни одной), то я все время ждал, что его хватит удар. Он носил монокль и был проникнут сознанием собственной значимости.

Он не говорил ни по-французски, ни по-немецки. Но, около десяти лет прослужив под начальством сэра Томаса Сандерсона в Нью-Йорке, он отлично был знаком со всем тем, что относится к деятельности консульского учреждения. В нем сочеталось то, что американцы называют балагурством, с достоинством, никто не мог себе позволить вольности с ним.

Еще важнее было то, что он был человек состоятельный и не жалел собственных денег для поддержания своего престижа генерального консула. Он нанял себе большую квартиру на самой фешенебельной улице Москвы и снял вблизи ее на первом этаже нового дома соответственное помещение для генерального консульства. Он нанял опытного письмоводителя, двух машинисток и в качестве комиссионера — Александра Нечаева, в прошлом чиновника русской гражданской службы, которому были хорошо знакомы как легальные, так и нелегальные пути проникновения через канцелярский формализм русской бюрократии. Мы обрели новый престиж как в глазах русских, так и наших коллег. Об этом заботился и Александр. Он пожаловал Бейли титулом превосходительства, и не прошло и месяца со дня приезда последнего, как военные и гражданские власти в Москве знали, благодаря стараниям преданного Александра, что новый британский генеральный консул был человеком, которому благоволили. Но иногда Александр слишком увлекался, и однажды, когда его поймали на том, что он пользуется консульской печатью для собственных нужд, Бейли вышел из себя. Потребовался весь мой такт и мое заступничество, чтобы старый мошенник не был немедленно уволен. В конце концов Бейли должен был согласиться со мной, что нельзя так легко рассчитывать человека, который может раздобыть визу во внеслужебное время или спальное место на Санкт-Петербург, когда все билеты за несколько дней вперед распроданы.

На службе и вне ее Бейли делал все возможное, чтобы сыграть ту роль, которую для него наметил Александр. Он всю жизнь прожил хорошо и умел принимать гостей.

В этом ему помогала его жена, урожденная Рикардо. Это была милая маленькая женщина, очень застенчивая, типичная англичанка, но очень гостеприимная и всегда готовая сделать все, что в ее силах, в интересах ее мужа Русские приходили и наматывали себе все на ус. Они кушали обеды Бейли. Очень любили бейлевские коктейли, которые они впервые ввели в Москве. Они готовы были принять его за то, за что его выдавал Александр, и на меня падал отблеск нового великолепия. На службе Бейли заставлял меня много работать. Не зная языка, он во многом зависел от моей информации. С другой стороны, он научил меня, как нужно управлять канцелярией, как нужно обращаться с людьми разных положений и как действовать лаской или угрозой на те или иные отделы нашего Министерства иностранных дел. Обычно он говорил: «Если вы не можете чего-либо добиться любезностью, действуйте грубостью». Он следовал принципу не разводить китайских церемоний и в случае необходимости делал неприятности как посольству, так и министерству.

К моему удивлению, такой образ действий лишь укреплял его авторитет. Его акции поднимались. Он отправился в Санкт-Петербург повидаться с послом и возвратился с полномочиями совершить инспекторскую поездку по остальным консульствам в России. Несмотря на желчный характер (в молодости он перенес на Золотом Берегу желтуху), он оказался прекрасным начальником, и ему я обязан всеми теми достижениями, которыми я обладал в качестве консульского чиновника. Вне службы он был мне как отец родной, и я с ним никогда не расставался. В его доме я встречал массу людей, которых я бы никогда не узнал, дружба с которыми оказала мне неоценимые услуги во время войны. Под руководством Бейли я превратился из застенчивого и малосведущего юноши в самоуверенного и квалифицированного администратора.

Весной 1914 года, в то время, когда я исполнял обязанности генерального консула, заменяя уехавшего в служебную командировку Бейли, со мной приключился интересный случай. В субботу вечером мне позвонил по телефону пристав Тверской части. Двое англичан — морской врач и унтер-офицер — оказались арестованными за кражу в магазине. Пристав, человек с круглой головой, угреватым лицом и усами, подстриженными по-военному, был любезен, но упрям. Обоих посадили за решетку. Они были пойманы с поличным. Когда я приехал к нему, он пил чай и как будто не очень обрадовали мне. Однако по моей просьбе он послал за протоколом. Согласно собственным показаниям, арестованные возвращались из Китая, куда были командированы, в Англию через Сибирь. Во время остановки в Москве они отправились в магазин, выбрали несколько новых платков, две-три пары носков, деревянный кустарный портсигар и положили все это в карман. Как раз в тот момент, когда они собирались заплатить, сыщик, дежуривший в магазине, схватил их. Это было вполне правдоподобно. Однако показания сыщика и вызванного для производства ареста городового были чрезвычайно неблагоприятны. Сыщик клялся, что своими глазами видел, как унтер-офицер отправил к себе в карман портсигар жестом профессионального карманника.

Единственным для них благоприятным обстоятельством было то, что в момент ареста они имели при себе 80 фунтов, в то время как стоимость якобы украденного ими не превышала трех фунтов. Я красноречиво использовал это несоответствие и указал также, что здесь, быть может, произошло недоразумение, вытекающее из незнания языка.

Мое красноречие пропало даром. Пристав снисходительно улыбнулся.

— Вы выполняете ваш долг, господин консул, я — свой. Это скверное дело, — сказал он.

Мне не оставалось ничего другого, как ретироваться. В этот момент в комнату ворвался красивый юноша.

— Отец, — крикнул он возбужденно, — мы выиграли!

Затем он увидел меня, смущенно остановился, затем бросился ко мне и горячо пожал руку.

— Господин Локкарт, вы помните меня, — сказал он, — я играл против вас в прошлом году. Я средний полузащитник «Униона».

Лицо его просияло. Затем он обратился к отцу:

— Папа, это господин Локкарт, который играл с морозовцами — лучшей командой в России. Он должен выпить с нами чаю.

Пристав нахмурился, затем улыбнулся.

— Простите меня, — сказал он, — за делами я позабыл про чай.

Он позвонил, велел принести несколько стаканов чаю, водки, и мы, усевшись и чокнувшись, выслушали, как мальчик описывает матч. Пристав слушал в молчаливом восторге. Очевидно, он страстно любил сына. Я тоже сидел, надеясь на неожиданную развязку моего дела. Закончив свой рассказ, мальчик повернулся ко мне и спросил:

— А что вы здесь делаете, господин Локкарт?

Отец покраснел.

— Господин Локкарт беседует со мной по официальному делу, а ты ступай.

После ухода юноши воцарилось молчание. Затем пристав откашлялся и сказал:

— Господин консул, я обдумал этот случай. Я убежден, что вы правы, и что британский морской врач с 50 фунтами в кармане не будет красть платков. Самое неприятное в этом деле то, что предметы были найдены у них в карманах. Если бы только они находились в кармане унтер-офицера, а доктора мы бы вызвали как свидетеля, дело значительно упростилось бы.

Он почесал свою лысую голову. Затем позвонил.

— Пришлите мне городового, который составлял протокол по делу англичан.

Появился городовой, крепкий простодушный парень, с сознанием того, что он хорошо выполнил свое дело, и ожидающий похвалы.

— Вы составляли этот протокол? — спросил пристав.

— Так точно.

— Краденое вы нашли в карманах обоих?

— Так точно.

— Ты в этом уверен?

— Так точно, — ответил городовой.

— Подумай еще раз, — прорычал пристав громовым голосом. Городовой вздрогнул, но дал тот же ответ. Даже для русского он был не слишком сообразителен.

Пристав возобновил атаку.

— Ты думаешь, что морской врач, офицер английского флота, может украсть пару платков?

Городовой потянул носом.

— Так точно, то есть никак нет, — пробормотал городовой.

— Дурак, — проворчал пристав, — что ты хочешь сказать? Ты хочешь сказать, что нашел все предметы в кармане унтер-офицера и ничего в карманах врача?

Это было сказано очень медленно и непринужденно, причем каждое слово подчеркивалось ударом широкой линейки по столу.

На этот раз городовой понял.

— Так точно, — хрипло пробормотал он. Пристав порвал протокол.

— Скорей составь новый протокол, и чтобы я больше не ловил тебя на небрежности.

Он повернулся ко мне и засмеялся.

— Это все, что я могу сделать — сказал он, — дело будет передано суду. Предупреждаю вас, предстоят трудности с сыщиком, у которого упрямая башка и который получает проценты за поимку воров. Во всяком случае, сейчас имеется свидетель защиты. Остальное зависит от вас. Врача я могу сейчас же отпустить.

Футбол имеет свою пользу. Я его горячо поблагодарил, попросил прислать врача мне на квартиру и бросился искать Александра Виленкина, юрисконсульта генерального консульства.

В тот же вечер мы разработали план действий. Врач объяснил, что они намеревались заплатить, и Виленкин, который знал Англию почти так же хорошо, как Россию, ясно увидел, какой линии ему следует держаться. Показания врача имеют значение, но в качестве основного свидетеля защиты должен выступить я. Таков был намеченный Виленкиным план кампании.

Я сначала возражал. Весьма сомнительно, что британскому консульскому чиновнику удобно выступать в таком деле. Во всяком случае, я не видел, в чем может выразиться моя помощь.

— Предоставьте это мне, мой дор-р-р-рогой Локкарт, — сказал Виленкин своим еврейским акцентом. Я так и сделал.

Виленкин происходил из богатой еврейской семьи и славился тем, что лучше всех в Москве одевался. В деле зашиты двух англичан вопрос об одежде играл не последнюю роль.

Во вторник мы все явились к судье. Виленкин и я надели по этому случаю черные визитки, полосатые брюки, монокли и цилиндры. Наше появление произвело сенсацию.

Слушание дела началось скверно. Показания сыщика возымели действие. Унтер-офицер, грязный, небритый после трех дней тюрьмы, произвел неблагоприятное впечатление. Однако речь Виленкина оказалась шедевром.

Он строил свою защиту на том, что задержанные имели при себе крупную сумму денег, он подчеркнул все неправдоподобие того, что два столь замечательных члена морских сил Ее Величества рискнули бы своей карьерой ради нескольких носовых платков и пары носков. Всем известно, что англичане чистоплотны. Они моются. Они почитают чистое белье. Что удивительного в том, что они решили использовать остановку в Москве и позволили тебе роскошь ванны и чистого носового платка. Сыщик перестарался. Дело имеет глубокое политическое значение. Англия и Россия теперь друзья — почти союзники. В один прекрасный день, — как скоро, никто не знает, они, возможно, будут сражаться бок о бок. Взвесил ли судья то тяжелое впечатление, которое произведет несправедливое решение на нынешнее благоприятное состояние англо-русских отношений? Другие страны, другие нравы. И в качестве доказательства того, что английские обычаи непохожи на русские, он пригласил в суд очень занятого человека — и. о. британского генерального консула.

Я вышел вперед со всем достоинством, на которое был способен, и принес присягу.

— Обычное ли это в Англии явление, что порядочные люди заходят в магазин, выбирают на прилавке товары, кладут в карман выбранное и лишь после этого производят расчет? — задал вопрос Виленкин.

— Да.

— Случалось ли вам поступать так же?

— Да, — ответил я, не сморгнув.

Унтер-офицер покинул суд с незапятнанной репутацией. Но в этот вечер все газеты вышли со следующим заголовком: «Британский генеральный консул присягнул, что в Англии покупатели кладут товары в карман раньше, чем заплатят за них».

Однако моя репутация пережила этот сарказм. Я немного узнал свою Москву.

Для Виленкина это не являлось трудным достижением. Считавшийся всеми щеголем в мирное время, он во время войны показал себя иудейским львом. И действительно он был самым храбрым евреем, какого я когда-либо видел. Он был одним из первых ушедших на войну добровольцев. Благодаря физической храбрости и недюжинному уму он был вскоре произведен в прапорщики. За отличие в бою он получил Георгия. С моноклем и гладко выбритый в мирное время, он отрастил себе на войне великолепную бороду и усы. Когда произошла первая революция, он отдался душой и сердцем задаче убедить своих солдат продолжать войну. Его ораторский талант выдвинул его на пост товарища председателя армейского комитета, и это он привел в Санкт-Петербург военные части, подавившие первую большевистскую попытку переворота в июле 1917 года. После большевистской революции 7 ноября 1917 года он примкнул к Савинкову и участвовал почти во всех заговорах против нового режима. Его пренебрежение опасностью доходило до безрассудной смелости, и я несколько раз предупреждал его о том риске, которому он подвергается. В июле 1918 года он был арестован в Москве как контрреволюционер. Он оказался в числе первых жертв официального террора, когда в порядке репрессий против покушения на жизнь Ленина 1 сентября 1918 года большевики расстреляли семьсот своих политических врагов.

В течение весны и начала зимы 1914 года моя жизнь протекала деятельно и интересно. Я имел достаточно работы, чтобы не нуждаться. Мой интерес к России и ко всему русскому перешел почти в манию, и моя честолюбивая мечта сделаться самым осведомленным консульским чиновником в России была на пороге осуществления. Я гордился тем, что австрийский генеральный консул попросил наш годичный отчет (в основном написанный мной) для списывания его и выдачи в качестве своего. В прошлом он всегда оказывал эту честь своему германскому коллеге. Однако, если я проявлял признаки слишком большой самостоятельности, Бейли всегда призывал меня к порядку. Такова уж моя судьба, что мной всегда кто-нибудь помыкает. Мои удовольствия были очень ограничены — немного тенниса, случайная партия на бильярде и воскресный отдых на даче. Все же я не считал себя несчастным. Моя семейная жизнь была спокойна и безоблачна. Хотя я был последним человеком, за которого женщина должна была выйти замуж, брак принес мне много хорошего.

В июне 1914 года мне пришлось опять до отказу повозиться с официальными приемами. Адмирал Битти и избранная верхушка командного состава Первой эскадры линейных крейсеров нанесли официальный визит Москве. Моложавая внешность самого юного из адмиралов со времени Нельсона чуть ли не заставила меня совершить служебную оплошность. В парадном мундире и шляпе с плюмажем я по поручению Бейли отправился на вокзал встретить поезд и приветствовать Битти. Это была моя первая встреча с флотскими, и я мало был знаком со знаками отличия различных чинов морской службы. На платформе я встретил градоначальника, губернатора, командующего войсками и других русских должностных лиц, которым я должен был представить адмирала. Поезд подошел, и из специального вагона вышел оживленный молодой человек, выглядевший не старше меня самого и которого я, разумеется, принял за флаг-адъютанта Битти. Я продолжал ожидать выхода великого человека, и в течение этого времени произошла неудобная пауза. Паузе положил конец мой предполагаемый флаг-адъютант.

— Здравствуйте, — сказал он, — я — Битти. Представьте меня и скажите, с кем я здороваюсь.

Мне стало жарко и холодно. Когда я ему впоследствии рассказал о своем смущении, он рассмеялся и принял это как комплимент.

В свою защиту я должен сказать, что русские были также поражены юношеским видом Битти.

Визит этот имел огромный успех. Сопровождавшие Битти офицеры, в том числе адмиралы Хальсей, Брок и некоторые другие, имена которых стали во время войны общеизвестными, внесли свежую струю в московскую жизнь. Их гладко выбритые румяные лица внесли в знойную атмосферу московского лета нечто новое и необычное. Квадратная челюсть Битти и надетая набекрень фуражка предоставили обильную пищу московским карикатуристам, которые были весьма довольны представившемуся случаю противопоставить достоинства английского флота недостаткам своего собственного. Триумф достиг апогея во время выступления Битти на банкете, который давал ему город в Сокольниках, в большой палатке. После скучных речей ряда ораторов английский адмирал встал и голосом, которого не мог бы заглушить шторм, сказал речь, взволновавшую до крайности тяжелых на подъем москвичей. До тех пор они никогда не видели адмирала, у которого не было бы бороды до колен. Военная мощь Великобритании быть может незначительна, но британский флот на недосягаемой высоте. Теперь я часто удивляюсь, почему лорд Битти не занялся политикой. Такой голос, как его, разбудил бы даже пребывающих в спячке членов Палаты лордов. Это было блестящее выступление, и визит в огромной степени содействовал поднятию английского престижа.

После этого наступила трагедия, с быстротой орла, бросающегося с поднебесья на свою добычу, безжалостная по своим последствиям. 28 июля был убит эрцгерцог Франц-Фердинанд, и если Лондон чувствовал себя в безопасности, то Москва с первой же минуты учуяла, что взошла алая заря войны. Именно в это время и в моей семье произошла трагедия. В июне моя жена ожидала ребенка. Я собирался отправить ее домой и даже написал своей бабушке, надеясь, что она согласится обеспечить необходимую финансовую помощь. Ответ получился сухой и решительный. Сама она рожала своего первого ребенка под переселенческой фурой в Новой Зеландии. В этих случаях место женщины около ее мужа.

Врач, рекомендованный жене, был немец по фамилии Шмит, приятный симпатичный старик, давно переживший свои лучшие дни. У меня были сомнения и мне хотелось договориться с русским врачом. Однако англичанки, проживавшие в Москве, были крайне предубеждены против русских врачей. Шмит знал английский язык, и жена остановилась на нем.

Роды начались 20 июня и продолжались всю ночь. Несмотря на свою неопытность, я скоро понял, что роды трудные. Это была одна из самых знойных ночей, какие я пережил в Москве или где бы то ни было, и в течение бесконечных часов я стоял у открытого окна, курил папиросу за папиросой и старался не терять хладнокровия. В три часа утра Шмит вошел в комнату.

— Трудно, очень трудно, — вздохнул он, — нужен еще один врач.

Он дал мне номер, и я бросился к телефону. Казалось, прошло много часов. Я опять возобновил свое стояние у окна, прислушиваясь к стуку дрожек на мостовых. После нескольких ложных тревог доктор приехал. Это был молодой человек, чьи уверенные движения внушали доверие. Затем он скрылся в спальной, и снова воцарилась мертвая тишина. В пять часов все было кончено. Наша кухарка Катя прошла через комнату, вытирая платком глаза. Вышел и молодой врач.

— Мать жива, — сказал он серьезно, — но девочка не выживет.

Быстро он рассказал мне подробности. Роды были трудные. Жена страшно ослабела, и пришлось прибегнуть к помощи инструментов. Если бы его пригласили раньше…

— Ребенок умер, — прошептал я. Он утвердительно кивнул. Как во сне, я распорядился подать врачам кофе и печенье и, как во сне, я проводил их к выходу. Затем я сел и стал ожидать утра. В семь часов моя теща позвала меня в комнату, которая должна была стать детской. Ребенок лежал в люльке. Они одели его в те платьица, которые для него вышивала жена в течение месяцев. Он выглядел так свежо, что было трудно представить себе его мертвым. Чепчик, надетый на головку, скрывал роковое повреждение черепа.

Машинально я приступил к дневной работе. Я позвонил Бейли, чтобы сказать ему, что случилось. Я позвонил пастору, чтобы договориться с ним о похоронах, и днем направился на Садовую заказать гробик. Когда я проходил мимо Эрмитажа, ко мне подошла проститутка. Я прошел, но она последовала за мной. Молчаливо я протянул ей пять рублей. На минуту наши глаза встретились. Затем она повернулась и убежала. Она, вероятно, приняла меня за сумасшедшего.

Двумя днями позже я совершил длинную «прогулку» на немецкое кладбище с гробиком на коленях. Солнце беспощадно светило с безоблачного неба, но я не ощущал жары. Рядом хоронили 70-летнего англичанина. Я стоял среди чужих мне людей в тот момент, когда пастор читал отходную, и оба гроба — человека, который прожил свою жизнь, и безымянного ребенка — были опущены в общую могилу.

В течение всего знойного июля, когда жена лежала больная и сначала опасность угрожала ее жизни, а затем рассудку, я усиленно трудился в генеральном консульстве, желая заглушить работой свои мысли. Дни проходили за днями, и чувствовалось, что напряженное ожидание русских усиливается и постепенно переходит в грозный ропот. Почему Англия не выступает? Наступил август. Десятки людей ежедневно справлялись по телефону о причинах этого и, не получая ответа, ворчали и грозили. В течение длинных дней военные части в полном боевом снаряжении с песнями маршировали по улицам, оставляя за собой облака пыли. Сердце России пылало войной. 5 августа, в среду утром, я совершил свою обычную прогулку из дома в генеральное консульство. На углу улицы, расположенной против нашего помещения, стояла толпа демонстрантов, мешавшая мне войти. Пел хор, и возбужденные голоса вызывали генерального консула. Внезапно кто-то в толпе узнал меня. «Дорогу британскому вице-консулу!» — крикнул он. Сильные руки подняли меня и перенесли через головы толпы в генеральное консульство, в то время, как тысячи голосов гремели «Да здравствует Англия!». Бородатый студент расцеловал меня в обе щеки. Англия объявила войну Германии. Еще один день проволочки, и демонстранты стали бы бить наши окна.