После девятичасового полета в кондиционированном комфорте жара сомкнулась вокруг нас, едва мы с Патти покинули салон аэробуса.
Спрятаться от солнца оказалось несложно: на этот раз я был почетным гостем и нас поджидал «Роллс-Ройс». Бангкок предстал не тем городом, каким я его помнил. Теперь на фоне неба я видел сплошные высотные здания и застекленные гиганты. В памяти всплыла мертвая запустелость улиц, рев тюремного грузовичка — а сейчас пожалуйста: шестиполосные магистрали с вечно гудящей вереницей автомобилей. Чем-то напоминает телерепортажи про Лос-Анджелес. Несмотря на оживленное движение, все казалось будто разомлевшим от жары. На дорогу из аэропорта до гостиницы ушло не менее трех часов.
Через два дня, когда из-за близости главного события я был уже как на иголках, мы выехали в Канбури. Вокзал Банкгок-Ной, расположенный в западной части города, тоже некогда был внушительным, гулким сооружением, откуда в золотой век паровозов начиналась дорога на Сингапур. Конец тем славным денькам пришел в 1927 году вместе с открытием нового моста через реку Менам, и здешний вокзал стал чуть ли не захолустной станцией, подходящей разве что для отправки эшелонов по ТБЖД. Отсюда до сих пор ходят поезда до Канбури и далее до Намтока, но на этом дорога заканчивается, не сохранив и трети от былой протяженности до конечного пункта в Бирме. Впрочем, возле вокзала вполне себе процветает рынок, где у местных торговок можно купить что угодно, от фруктов до кусков яркой материи; мало того, торговые ряды расползлись и по старым запасным путям, и мы немножко побродили вдоль прилавков. Последний раз, когда я шел по железнодорожной станции в Сиаме, у меня к поясу была привязана веревка, руки прибинтованы к шинам, а впереди маячила высшая мера.
Поезд на Канбури — солидный дизель-локомотив, тянущий семь бело-голубых вагонов — ходит по равнинной, плодородной местности, испещренной оросительными каналами, повсюду зеленеют рисовые поля, фруктовые сады и пальмовые рощи. Я не спускал глаз с пейзажа за окном, но он мало чем мог подготовить меня морально; вспоминалось прошлое, одновременно с этим я надеялся на новое для себя будущее, и примирить оба этих настроения было не так-то легко.
В Нонгпладуке поезд идет вдоль одной-единственной платформы, очень аккуратной, ухоженной и яркой: красно-желтые цветы в жардиньерках и декоративные кустарники в кадках придают станции образцовый, чуть ли не игрушечный вид. Не осталось и следа от лагеря, что лежал за платформой, к северу от насыпи; именно здесь первая партия военнопленных из Сингапура разбила бараки, положив начало строительству ТБЖД. Зато по другую руку, с южной стороны полотна, сохранились запасные, ныне поросшие сухой травой и сорняками пути с вереницами крытых вагонов, точь-в-точь как те, что доставляли пленных. Некоторые из них практически наверняка сохранились с того времени — так и стоят на жаре, как в те дни, когда в них набивали по тридцать человек с пожитками.
Над подъездными путями высится старая водонапорная башня, вся из дерева, на брусьях-подпорках. Это отнюдь не новодел, а подлинник, построенный японцами для подпитки паровозов, в первую очередь внушительных «С56». Вот сюда их подгоняли, заправляли топливом и водой, ремонтировали…
К западу от Нонгпладука, рядом с Банпонгом, путь разветвляется: левая колея есть не что иное, как старая линия на юг, что заканчивается в Сингапуре, а правая — собственно начало Тайско-Бирманской, или, как я привык ее именовать, Бирманско-Сиамской железной дороги. Сегодня она выглядит мирно: чисто прибранная, заботливо поддерживаемая, уходящая в буйно заросшие нагорья канчанабурской провинции, к перевалу Трех Пагод, что лежит на бирманской границе. Точка разветвления привлекла мое особое внимание: вот тут, по левую руку от путей, располагались склады и временный лагерь при железнодорожных мастерских. Именно здесь Тью собрал свой первый приемник, притащил в наш барак украденную статуэтку Будды… От самого лагеря ничего не осталось; похоже, что на том месте теперь расположились симпатичные домики, сады и большое школьное здание.
От Банпонга до Канбури дорога тридцать миль тянется сквозь поселки и очередные плодородные поля, порой даже встречаются заводики со своим собственным подъездным парком. Но вот на фоне дремучих и неясно очерченных гор показался Канбури. Как и все остальное, солидные корпуса мастерских исчезли, и я уставился на опустелые запасные пути, будто силой мысли мог вызвать из небытия хоть какие-то свидетельства прошлого.
Перед станцией, на отдельной ветке, стоял великолепный старый локомотив системы инженера Гарратта, легендарный тяжеловес последних двух десятилетий золотого паровозного века, красавец-гигант и верная рабочая лошадка. Зачем его сюда поставили, ума не приложу, зато вокруг почти осязаемо витала аура человеческих устремлений и надежд, и во мне вновь проснулась былая страсть. В душном влажном воздухе даже железная мощь Гарратта выглядела хрупкой на фоне тех джунглей, чья первобытная сила так испугала Нагасэ, когда он искал могилы в 1945-м. Есть нечто фатально-горестное в этих машинах, очутившихся среди тропических зарослей: воплощение трагедий, ошибок и тленной красоты.
Коротенький перегон после Канбури вывел нас к мосту через реку Квай. Здешняя платформа была такой коротенькой, что даже не весь состав поместился. Мы спустились прямо на насыпь и двинулись вдоль колеи, в паре шагов от пересохших, заляпанных нефтяными потеками шпал. Жара стояла немилосердная, от путей пахло дизелем. Мы вышли на широкую, ровную площадку железнодорожного переезда. Издав громкий гудок, наш локомотив загромыхал по мосту, неторопливо увлекая за собой семь вагончиков, чьи силуэты замелькали сквозь плетение балочных ферм одиннадцати пролетов на бетонных быках. Поезд скрылся из виду, идя дальше на запад, к горам. Нахлынула тишина, тут же уступившая место ворчанию грузовиков и трескотне мотоциклов, когда подняли шлагбаум. Мостовые быки, стоявшие в мутно-бурой воде, были испещрены трещинами и выбоинами от осколков тех бомб, которые американцы сбросили сюда в 1944-м. Похоже, к ним не притрагивались на протяжении всего полувека.
Мы остановились в гостинице на противоположном от города берегу и пообедали в рестранчике «Ривер-Квай», где познакомились с его замечательной хозяйкой Тидой Лоха. Именно благодаря ее щедрости Нагасэ получил в свое распоряжение земельный участок под постройку храма. Эта женщина, обладающая прозорливостью и задатками настоящего дипломата, за прошедшие десятилетия перезнакомилась со множеством участников тех событий, как бывших военнопленных, так и японцев, и много чего знает о взаимной ненависти, которая царила в поселке во время войны.
Близился час «Ч». Мы с Нагасэ договорились встретиться утром, на другой стороне моста, возле небольшого музея ТБЖД. Я был на таком взводе, что какие-либо изменения в планах нещадно действовали на нервы, и испытал даже приступ известной паники, когда Нагасэ с женой прибыл в гостиницу к шести вечера, а не в полночь. Ян Керр, местный партнер — представитель Медицинского фонда, который специально приехал к нам на случай непредвиденных осложнений, спас меня от повторного заключения в Канбури — а то бы я так и просидел в четырех стенах гостиничного номера, — пригласив нас с Патти отужинать в плавучем ресторанчике. Там я старался забыть о завтрашнем дне, играя с дружелюбным котенком. Было уже поздно, когда мы легли спать.
Утром пересекли реку и взошли на широкую веранду с панорамой моста. Я присел на лавочку, чтобы понаблюдать и подождать. Одет я был довольно официально: в слаксы с рубашкой, вокруг шеи сатерлендовский галстук в клетку-шотландку — определенно единственный на мили и мили вокруг. Время было к девяти, солнце еще поднималось, однако жара уже начинала серьезно давить.
С расстояния в сотню метров я следил, как он идет к мосту; меня он видеть не мог. Мне было важно это заключительное временное преимущество: оно позволяло подготовиться, пусть сейчас я и не хотел причинить ему вреда. Я поднялся и прошел последние сто метров до смотровой площадки, где мы назначили нашу встречу.
Над этим местом главенствовала статуя улыбчивого Будды, и, присаживаясь, я заметил присутствие еще одной доброжелательной силы, чья тень осеняла эту широкую террасу: ухоженный, тщательно сберегаемый локомотив, ветеран Королевской Сиамской железной дороги, построенный в Глазго — к тому же, обратил я внимание, в год моего рождения. Этому изысканному пережитку прошлого самое место в каком-нибудь ярком сне, но сейчас молчаливый паровоз был рядом со мной, здесь, на безлюдной площадке, замерев в ожидании чего-то особенного.
Нагасэ вышел на террасу, миновал локомотив… Я и забыл, какой он маленький, старичок-боровичок в элегантной соломенной шляпе, брюках и накидке по типу кимоно. Издали он напоминал ожившую резную фигурку с Востока, скукоженного, сухонького домового. С плеча свисал бесформенный синий мешок из хлопчатки. Когда он подошел ближе, я разглядел у него на груди бусы из темно-красных камней. В ушах вновь раздалось: «Ломакс, вы нам расскажете» и прочие фразы, которые он бубнил ненавистным мне голосом…
Жуя губами, он приступил к формальному поклону — маленькая фигурка едва мне по плечо, с напряженным морщинистым личиком. Я шагнул вперед, взял его за руку и промолвил: «О-хаё-годзаимас, Нагасэ-сан, о-гэнки дэс ка?» — «Доброе утро, господин Нагасэ, как вы поживаете?»
Подрагивая всем телом, он смотрел на меня глазами, полными слез, и причитал беспрерывно «простите, простите…». Я увел его с ужасного солнцепека в тень, к лавочке, принимая над ним как бы шефство, потому что его надо было успокоить: он был переполнен чувствами. Бормоча что-то подбадривающее, я усадил его на скамейку, словно защищал от эмоций. В ответ на причитания я сказал что-то вроде: «Очень тронут вашими словами».
Он произнес: «Пятьдесят лет — долгий срок, но для меня это было временем страданий. Я никогда вас не забывал, я помню ваше лицо, особенно глаза». Говоря это, Нагасэ не отводил взгляда. На меня смотрел, в общем-то, тот же самый, знакомый мне человек: с довольно тонкими чертами лица, темными и слегка утонувшими глазами, с широким ртом под заострившимися скулами.
Я сказал, что не забыл его совета, обращенного ко мне при последней встрече. Он спросил, что это, и рассмеялся, когда я напомнил: «Выше голову».
Затем он спросил разрешения взять меня за руку. Участник моих былых допросов сейчас держал меня за руку, гладил ее, но я не испытывал неловкости. Обеими ладонями обхватив мое запястье — более массивное, чем у него, — Нагасэ сказал, что во время пыток (прозвучало именно это слово) мерил мой пульс. Да, я помнил, он писал об этом в своих мемуарах. Однако сейчас, лицом к лицу, его скорбь выглядела острее моих переживаний, куда острее. «Я был членом Императорский японской армии, мы обращались с вашими соотечественниками очень, очень плохо». — «Мы оба уцелели», — подбадривающе заметил я, по-настоящему поверив в это именно сейчас.
Он спросил, помню ли я «купальню», где меня пытали. Я признался, что нет. Тогда он рассказал, что был такой момент, когда меня отвели в санблок, заполнили какую-то металлическую емкость, и кэмпэй-гунсо держал мою голову под водой. «Помните большую банку?» — спрашивал Нагасэ, руками показывая что-то широкое и круглое. Что ж, придется поверить ему на слово. В ответ я сообщил, что отлично помню ту рейсшину, которой гунсо колотил по столу. Нагасэ кивнул, говоря, что «отъявленный был человек».
Невозможно вспомнить все, о чем мы тогда болтали; мы просидели на лавочке так долго, что вновь оказались на солнцепеке, когда ушла тень. (Патти потом рассказывала, что тем временем держала оборону на террасе, откуда нас так и норовил сфотографировать какой-то журналист, уловивший суть происходящего. А я и не заметил…) Содержание нашего разговора вряд ли играет большую роль. Мы много смеялись — по прошествии какого-то времени — и были вполне довольны компанией друг друга. Отдельные фразы врезались в память отчетливо, в особенности некоторые из его забавно построенных высказываний, от остального сохранилось общее впечатление.
В какую-то минуту Нагасэ вдруг завел речь про мою карту. Он напомнил, как я пытался убедить его, будто начертил схему ТБЖД из-за своей «маниакальной любви к железной дороге». Нагасэ говорил, что старался поверить, но в те годы «эта мания была в Японии плохо популярна». Потом он сказал, что в Британии можно найти какую хочешь «манию», и он, зная об этом, пытался разубедить гунсо, считавшего меня лидером подпольщиков. Я возразил, что гунсо все равно мне не верил, и Нагасэ рассказал, что им позарез был нужен шпион-саботажник, иначе непонятно, откуда у нас взялись детали для радиоприемника, к тому же военная полиция пуще всего боялась, что мы вступили в контакт с местными. Как я и предполагал, Нагасэ сам проверял личные вещи пленных перед их отправкой из Сингапура в Банпонг и далее на север.
Он поинтересовался, где я прятал карту в лагере Сакамото-бутай. Ему покоя не давала загадка, отчего карту не нашли при обыске бараков. Я объяснил, что держал ее в пустотелом куске бамбука в задней стене сортира и что переводчик с американским акцентом наткнулся на нее лишь оттого, что я беспечно сунул ее к своим вещам. Нагасэ заметил, что «тот тип» страдал в Америке, где его держали за «национальное меньшинство», и что у него были «злые мысли на белого человека».
Нагасэ рассказал, чем занимался в последний год войны, когда выписался из малярийного госпиталя: переводил листовки, которые разбрасывали наши самолеты, патрулировал лагеря по периметру в поисках шпионов и диверсантов, а также пытался по мере сил удовлетворить ненасытный информационный голод разбитой империи. Массу времени провел в щелях при воздушных налетах, вечно преследуемый страхом угодить потом на авиабомбу замедленного действия.
Еще он спросил, принимал ли капитан Комаи — которого повесили за смерть Армитажа и Холи — личное участие в наших избиениях. Оказывается, он несколькими годами ранее встречался с его сыном. Я ответил, что такая вероятность имеется, хотя ручаться на сто процентов не могу. Нагасэ высказал предположение, что меня потом пытали и в Утрамской тюрьме; пришлось объяснять, что на свете встречаются вещи похлеще примитивного истязания. У него хватило такта признать, что перенесенные им тяготы ничто в сравнении с моими страданиями, но было видно невооруженным глазом, что он тоже намучился. «Разные терзания, разные терзания в моем сердце и мыслях…» Нагасэ рассказал, как потом изучал историю и стал категорическим противником милитаризма. Выяснилось, что у него есть жена по имени Ёсико, весьма состоятельная женщина, которая преподает искусство чайной церемонии, а сам он держит курсы английского языка.
Позднее тем же утром мы посетили музей близ смотровой площадки. В продолговатых выставочных залах стояла удушливая жара. На полу выложены ржавые цепи, на которых переносили шпалы; горка костылей, веревки, пилы… Комплект внушительных и ржавых стальных крюков — сцепки грузовых вагонов, — и несколько четырехколесных тележек, на которых доставляли шпалы и рельсы, чтобы переложить их на плечи и без того измотанных людей. И пусть эти железяки с намертво приржавевшими колесами могут показаться малозначащим и бесполезным хламом, они напоминают людям о том, что с ними вытворяли. На длинном столе, будто поджидая кого-то, выстроились огромные чугунные чаны, по-индонезийски именуемые квали, в которых в мою бытность ответственным по пищеблоку мы варили рис.
К тому моменту мы представили госпожу Нагасэ и миссис Ломакс друг другу, и наши супруги сумели найти общий язык сочувствия и понимания. Нагасэ сказал, что при посещении Канбури он частенько бывает у того места, где некогда располагалось управление кэмпэйтая, так что мы решили съездить туда вместе. Само-то здание, понятное дело, уже снесли, а площадку застроили. За рулем сидела Тида Лоха, которая помогает многим бывшим военнопленным, приезжающим в Канбури. Патти устроилась рядом на переднем сиденье, я занял место сзади, между Нагасэ и его другом-японцем. Пока мы кружили по запруженным улицам, моя жена сидела к нам вполоборота и, не говоря ни слова, просто смотрела на нас. Наши глаза встретились, и мы улыбнулись друг другу. Я знал, о чем она думает: вот я сижу между двумя японцами на пути к тому месту, и все шутят и смеются.
От управления кэмпэйтая и впрямь ничего не осталось. Дворик с «обезьяньими домиками» уступил место жилой застройке. Вот, оказывается, как несложно стереть с лица земли места, где вытворялись такие вещи. В конце концов, для пыток многого не надо: хватит какой-нибудь палки, воды и громкого голоса. Людей истязают в убогих комнатушках, на грязных задних дворах и в подвалах. Отметины на теле тоже недолговечны, и надо сказать спасибо таким, как Хелен Бамбер, что удается выявить скрытые, незатягивающиеся следы.
После ничем не примечательного возвращения к месту нашей первой встречи мы посетили два военных мемориала. Чтобы добраться до союзнического кладбища в Чунгкае, мы сели на речной трамвайчик, который бодро несся мимо зарослей тростника, возделанных полей и зеленой стены деревьев. Жара поистине изумляла. Казалось даже, что и река на нее реагирует, тут и там покрываясь водорослями, кувшинками, спутанными прядями каких-то растений. Причалив, мы пошли по прохладной галерее с красным навесом. У входа традиционная надпись: «Имена их живут в роды». Обширное кладбище безукоризненно прибрано, растения ухожены, на дорожках ни соринки. На поблескивающих плитах известняка, расположенных под наклоном словно аналой, бронзовые таблички. На некоторых выгравировано лишь «Солдат войны 1939–45 гг., ведом Богу». Уж не здесь ли спит пропавший без вести Билл Вильямсон?..
Мы с Патти пошли по дорожкам, оставив Нагасэ и Ёсико позади. Разговаривали немного, и, думаю, как раз там, меж могильных рядов, я, по сути, озвучил то решение, которое искал годами.
Японский военный мемориал, возведенный еще в 1944-м подневольным трудом военнопленных, производит куда более унылое и заброшенное впечатление. Кенотаф, успевший пойти разводами и трещинами под действием погоды и механических напряжений, стоит в окружении низеньких деревьев. Повсюду следы небрежения. Безлюдно. На кенотафе — будто кто-то в свое время спохватился — обнаружились таблички в память погибших из других стран, не только Японии. Кто-то из бывших пленных, не умеющих прощать, явно обстрелял мемориал камнями: на пятнистом бетоне видны царапины и сколы. Госпожа Нагасэ тем утром рассказала нам, что ее брат погиб в самом конце войны где-то в Бирме — один из множества молодых людей, кому не дали ни единого шанса.
Мы с Нагасэ много говорили про ТБЖД, и оба поражались ее вопиющей бессмысленности. Взять, скажем, египетские пирамиды, еще один пример колоссальной инженерной катастрофы, — их хотя бы можно считать увековечиванием нашей любви к красоте, а заодно и памятником рабскому труду… А эта железная дорога — тупик в джунглях. Почти все пути в приграничных районах были разобраны сразу после войны: шпалы пошли на топливо или постройку домов. В свое время у дороги была кое-какая стратегическая ценность, но лишь в рамках обслуживания военной кампании, что обошлась в миллионы жизней. Предельно бессмысленная затея. Нынче дорога тянется миль на шестьдесят, и все. Остальное столь же заброшено, как и та узкоколейка, на которую я наткнулся в 1933-м на острове Унст.
За разговорами я поймал себя на мысли, что с давних пор мог бы поддерживать с моим необычным спутником дружеские отношения, кабы не пришлось нам встретиться при совсем иных обстоятельствах. У нас было много общего: любовь к книгам, преподавательский труд, интерес к истории, хотя Нагасэ и поныне сильно удивлялся одной из моих «маний». Чем дольше мы общались в Канбури, тем больше он мне импонировал. В конце недели нам вместе предстоял перелет в Японию.
Но как быть с прощением? А может, за давностью времен оно вообще теряет смысл?
Одна из милых таиландок, с которой мы познакомились на той же неделе, любезно взялась объяснить мне важность прощения с точки зрения буддизма. Любые наши поступки возвращаются бумерангом, и если ты сделал что-то плохое в этой жизни, то в следующей зло вернут тебе с процентами. Нагасэ страшился преисподней, а наша первая встреча уже превратила в ад изрядную часть жизни и у него, и у меня. Не надо быть дипломированным теологом, чтобы увидеть бессмысленность дальнейшего отчуждения, которым я карал Нагасэ. Теперь имели значение лишь его неподдельное раскаяние и наша обоюдная потребность придать этой встрече смысл, выходящий за рамки пустопорожнего бездушия. Осталось подобрать оказию и правильные слова, чтобы сказать ему об этом, не испортив торжественности минуты.
* * *
Рейс на Осаку проходил в окружении японских бизнесменов. Мы с Патти сидели в разных концах салона; потом один из ее соседей, весьма образованный и утонченный джентльмен с безупречным английским, услышал от нее нашу историю — и уступил свое место, чтобы мы были рядом. В аэропорту нас встретила госпожа Нагасэ в компании одной из своих учениц, потрясающе обаятельной и учтивой молодой женщины, и уже через пару часов мы очутились в удивительном сверхскоростном поезде в Окаяму: все равно что сидишь в ракете на рельсах. Наши места были на втором ярусе, а за окном проносились бесчисленные жилые домики и другие строения, в то время как по левую руку расстилалось Внутреннее море.
Курасики, куда мы направились далее, настоящая драгоценность, своего рода японский Оксфорд или Бат. Город практически не пострадал от войны, да и застройщики не тронули его центр. Мне очень понравился проложенный там широкий, чистый канал, с лебедями и изящными мостиками. Ёсико — родом из древнего состоятельного рода — показала нам «старый дом», довоенную резиденцию ее семейства, ныне охраняемую как памятник культуры: японское жилище в традиционном стиле. Старый дом великолепен: подвижные бумажные перегородки, изящные в своей простоте комнаты, где из всей обстановки лишь низенькие столики да развешенные по стенам свитки-картины… Во время чайной церемонии сидеть пришлось на полу, на подложенных подушечках, и я, признаться, не сумел в полней мере сосредоточиться на сложном, элегантном ритуале, так как слишком много воды утекло с тех пор, когда я в последний раз сидел в такой позе. Но вот что действительно поразило, так это ужасно низенькая притолока чайного домика в саду: дверь ну до того маленькая, что в нее не пролезть с мечом наперевес. Это показалось мне очень цивилизованной мерой предосторожности.
В «новом доме», где живут Нагасэ, я увидел такую же неразбериху из книг и газет, среди которой обитаю сам. В его кабинете я как-то раз по рассеянности сел в хозяйское кресло, чуть ли не скопировав позу, в которой Нагасэ снялся для статьи в «Джапан Таймс».
Нагасэ был не на шутку одержим мыслью показать мне знаменитую цветущую сакуру, и эта тема стала у нас притчей во языцех. Каждый новый день он начинал с того, что объявлял, дескать, сегодня сакура распустилась уже на тридцать процентов или на сорок пять — и вскоре мы сами увидели японскую декоративную вишню такой, какой ее надо увидеть хотя бы раз в жизни. Нагасэ свозил нас в городской парк в Окаяме и страшно огорчился, обнаружив местную сакуру в расцвете лишь на сорок процентов.
Странно было бродить по этому сказочно красивому городу: ведь еще пару лет назад я и помыслить не мог, что по своей воле встречусь с кем-то из японцев, — а вот сейчас вышагиваю себе по улицам, где их и не сосчитаешь: турист, которому хорошо за семьдесят, почетный гость двух славных людей. Тут кого ни встретишь — просто образец радушия. Я ловил себя на мысли, что мне приятно видеть толпы улыбчивых, прекрасно одетых молодых людей, наследников экономической супердержавы, мирового лидера в электронике — особенно когда припоминались мои собственные терпеливые попытки объяснить принципы работы радиопередатчика в той обшитой деревом комнате в Сиаме в 1943-м!
Ярчайшей демонстрацией инженерного искусства японцев я считаю мосты, перекинутые через Внутреннее море и соединяющие Хонсю и Сикоку. Я специально попросил, чтобы мне их показали, потому что Форт-бридж был одним из чудесных откровений моего детства. Здешние мосты образуют собой самую длинную протяженность пролетов в мире, аж девять миль. Мост за мостом, целая цепочка, перепрыгивающая с островка на островок и уходящая за горизонт.
В общем, мы вели себя как обычные туристы, однако постоянно давила мысль, что между мной и Нагасэ остается нерешенным один вопрос. Я все никак не мог подобрать нужный момент; вечно рядом был кто-то еще, к тому же Нагасэ питал известную склонность к публичной демонстрации нашей встречи как своего рода символа примирения, и это создавало атмосферу официального визита, особенно когда за тобой по пятам следуют японские журналисты.
Тем временем мы занимались вещами, которые были важны нам обоим, пусть и по-разному. Побывали в Хиросиме, где мы с Патти возложили букет цветов к памятнику. Директор здешнего Мемориального музея мира, сам изуродованный радиацией, лично взялся быть нашим гидом. На жутких снимках обгоревшие дети, жертвы лучевой болезни, улицы без домов; мы увидели мужчину, который обрубком руки показывает на силуэт человека, словно сфотографированного атомной вспышкой.
Все в Хиросиме пропитано атмосферой одного большого храма, но мы с Нагасэ повинны в том, что бесцеремонно нарушили его деятельную торжественность. Осматривая музейную экспозицию, Патти с Ёсико шли впереди нас в компании друзей Нагасэ. За спиной царил несмолкаемый гул чьей-то болтовни и оживленных комментариев. Патти потом рассказала мне, что внезапно позади себя услыхала смех. Оказывается, это мы, два кощунствующих старика, чем-то развеселились в этом святилище покоя.
Дело в том, что мы обсуждали последние дни войны. Нагасэ поинтересовался, когда именно я услышал про атомную бомбардировку Хиросимы. «Восьмого августа», — ответил я. Он пришел в изумление: их подразделению сообщили на целых два дня позже. Ему хотелось знать, откуда у нас были такие сведения, коль скоро мы сидели в Чанги, отрезанные от окружающего мира. «А-а, — сказал я, — так ведь у нас было радио!» Это-то и привело нас в такое веселье, несмотря на более чем торжественную обстановку.
Однажды, к удивлению наших хозяев, я попросил показать мемориал совершенного иного свойства, а именно токийский храм Ясукуни, центр имперской традиции и оплот синтоизма, некогда государственной религии Японии.
Мы с Нагасэ обсуждали историческую правду, и выяснилось, что он жаждет — чуть ли не до одержимости — полностью раскрыть японцам глаза на те вещи, которые до 1945 года вытворяла их армия во имя императора. Он считает, что надо порвать с культом повиновения властям; по сути, его кредо — воинствующий духовно-идеалистический гуманизм. Нагасэ часто сетовал, до чего мало по-настоящему качественной исторической информации попадает в руки японских школьников, как мало делается для того, чтобы открыто взглянуть прошлому в лицо. В каком-то смысле Нагасэ похож на крестоносца, преисполненного отваги и похвальных намерений, но в больших дозах это несколько утомляет, как, например, его склонность выставлять на публику наши совместные походы. Впрочем, чем больше я к нему прислушивался, тем лучше понимал, откуда такая пылкость. Его одержимость стала личным искуплением и примирением с прошлым, а вот моя навязчивая идея была сугубо личным пережевыванием воспоминаний и тягой к мести. Открыто демонстрируемая позиция Нагасэ вызывает в Японии бурю враждебных эмоций. Как-то раз он заметил мимоходом, дескать, «не удивлюсь, если в один прекрасный день проснусь и обнаружу, что меня убили».
То, с чем он борется, яснее всего видно как раз в Ясукуни, куда нас отвезла профессор Накахара, с которой нам посчастливилось встретиться вновь. Храм Ясукуни играет двоякую роль: с одной стороны, это берущий за душу военный мемориал, где поклоняются погибшим за Императора, с другой — откровенный до бесстыдства праздник милитаризма. Ветви цветущей сакуры перевязаны белыми ленточками с пожеланиями и просьбами. На территории комплекса можно увидеть и памятник кэмпэйтаю — ощущение такое, словно ты наткнулся на памятник гестапо в немецком соборе. В главном зале музея, что расположен напротив храма и составляет с ним органическое целое, выставлены полевые орудия, точь-в-точь как в лондонском Военном музее — если забыть, что здесь, вообще-то, место религиозного поклонения. Рядом с гаубицами стоит «С56» в идеальном состоянии; сотрудники храмового комплекса заботливо указали на пояснительной табличке, что именно этот локомотив принимал участие в церемонии открытия ТБЖД. Паровоз горделиво приосанился, его дымоотбойники начищены до блеска, могучие колеса глубоко ушли в щебень.
Нагасэ рассказал мне, что яростно протестовал в 1976-м году, узнав о размещении «С56» в экспозиции Ясукуни. Писал письма руководству храма, напоминал всем, кто только был готов слушать, что, когда премьер-министр Тодзио побывал в Сиаме перед началом строительства ТБЖД, он, как гласит молва, заявил, что дорога должна быть проложена любой ценой, даже если каждая уложенная шпала будет оплачена жизнью военнопленного или депортированного рабочего. А для этого паровоза, добавлял Нагасэ, требовалось по шпале через каждый метр пути. Тем не менее, как сам Тодзио, который был солдатом Императора, так и «С56» являются предметом поклонения в Ясукуни.
* * *
За все то время, что я провел в Японии, у меня ни разу не было ни вспышек гнева, который я питал в адрес Нагасэ на протяжении полувека, ни отголосков смертоубийственного настроения, что нахлынуло на меня, когда выяснилось, что один из моих мучителей до сих пор жив. Если на то пошло, Нагасэ производил впечатление человека, морально подготовившегося к намного более жесткой и тяжелой встрече.
И вот почему он так напрягся, когда я вдруг сказал, что хотел бы поговорить с ним с глазу на глаз в номере токийской гостиницы, где мы остановились перед возвращением в Британию. План действий я разработал за несколько дней до этого. Я решил, что объяснюсь с ним в письменном виде и что именно такой подход вполне удовлетворит наши обоюдные потребности. Письмо я собирался отдать ему в Киото (он очень хотел показать мне величественные храмы бывшей столицы Японии).
Утром нашей запланированной поездки в Киото шел сильный дождь, и Нагасэ плохо себя чувствовал, поэтому в этот удивительный город мы отправились в компании Ёсико. Под дождем Кинкаку-дзи — «Золотой павильон» — приглушил свой блеск, его отражение в озере-зеркале пошло рябью. Мы бродили по аскетичным садам, разглядывали все, что только можно, но меня грызла тревога за Нагасэ, и я торопился заключить окончательный мир.
Сейчас, сидя у окна непримечательной современной гостиницы, я разглядывал прибывающие и отбывающие поезда громадного Токийского вокзала. Надо было дождаться, когда Патти и Ёсико уйдут по своим делам. Мое пожелание увидеть Нагасэ наедине произвело на Ёсико эффект разорвавшейся бомбы; она с встревоженным выражением обратилась к Патти и произнесла по-английски слово «сердце», после чего умоляюще взглянула на меня. Я сказал, что все будет хорошо, но у нее так и не получилось скрыть свое отчаянное беспокойство.
Когда они ушли, я отправился в соседний номер. Там, в тихой комнате, куда почти не доносился уличный шум и гул поездов, я дал Нагасэ то прощение, которого он хотел.
Свое коротенькое письмо я прочел ему вслух, делая паузы после каждого абзаца, желая убедиться, что он все понимает. В письме я сказал, что война кончилась почти пятьдесят лет тому назад, что я много страдал, что мне известно, как много тягот он перенес за это время, что он проявил мужество и отвагу в борьбе с милитаризмом, много работал ради примирения. Я сказал ему, что, хотя не могу забыть о случившемся в Канбури в 1943-м, лично его я полностью простил.
Он был вновь переполнен чувствами, и мы еще долго сидели в его комнате, беседуя негромко и никуда не торопясь.
* * *
Следующим утром мы проводили Нагасэ и Ёсико на вокзал, откуда они поездом уехали в Курасики. Тем же вечером он позвонил нам в номер, желая удостовериться, что с нами все в порядке. Я был уверен, что вижу его в последний раз, во всяком случае, в этой жизни. На другой день мы самостоятельно нашли нужный нам поезд до Осаки, откуда предстоял перелет в Британию. После трехчасовой поездки мы наконец вышли на платформу — и что вы думаете? Точнехонько напротив открывшейся двери стоял мой друг Нагасэ вместе с Ёсико, рот до ушей и сплошные поклоны. Они знали расписание нашего поезда, номера мест и вели себя точно маленькие дети, в восторге от собственной проделки. Я тоже был чертовски рад их видеть.
Они отвезли нас в аэропорт, и мы покинули Японию. Когда самолет лег на крыло, разворачиваясь над Осакским заливом, я взял жену за руку. Я чувствовал, что совершил нечто такое, о чем и мечтать не смел. Состоявшаяся встреча превратила Нагасэ из ненавистного врага, дружба с которым немыслима, в побратима. Если бы лицо одного из моих мучителей так и осталось безымянным, если бы я не сумел увидеть, что за этим лицом тоже стоит разбитая жизнь, прошлое так и продолжало бы наносить мне бессмысленные визиты через кошмары. Я доказал самому себе, что не достаточно только лишь помнить, если это заставляет тебя зачерстветь в ненависти.
В Таиланде, когда мы, отбившись от остальных, бродили по военному мемориалу в Чунгкае, Патти вдруг усомнилась: «Ты только взгляни, сколько кругом могил… Так правильно ли то, что мы делаем?» Сомнение продлилось лишь краткий миг, коль скоро мы оба знали, что оказались здесь не понапрасну. И я ответил: «Нельзя, чтобы ненависть была вечной».