Через день после того, как я увидел завоевателей, оставшимся в городе британским войскам было приказано пешком следовать в Чанги, на восточную окраину острова, где находилась тюрьма и прилегающая к ней небольшая деревня. Расстояние — пятнадцать миль.
Мы вышли из Форт-Каннинга, захватив с собой лишь то, что могло поместиться в вещевой мешок. Японцы разрешили также взять несколько автомашин. Наша колонна растянулась на полмили; по ходу следования мы видели и других солдат, старательно маршировавших в ногу. Все эти группы с разных сторон подтягивались к главной дороге, ведшей в Чанги. Вскоре образовалась плотная, колыхающаяся масса нагруженных вещами людей, пытавшихся сохранить остатки дисциплины и чувства собственного достоинства. Британская армия на пути к унижению.
Разгромленное войско — странная вещь. Наша мощная машина уничтожения сейчас послушно исполняла команды врага, которого мы даже не видели: в Чанги никогда не было более пары дюжин японских охранников; во всяком случае, такое возникало впечатление. Когда мы добрались туда, то были распределены по жилым зонам, наши повара со своими котлами обустроились в крошечных бытовых кухнях местных лачуг, чьи хозяева куда-то пропали; шел централизованный сбор продуктов и медикаментов. «Не дать людям сидеть без дела» — вот чем сейчас были одержимы наши командиры, так что стрижка газонов, очистка выгребных ям и возня на огороде вскоре стали основным занятием бойцов. Как грибы после дождя возникали мелкие мастерские. Я заказал деревянный пенал-очешник для своих очков — одна из самых удачных покупок за всю мою жизнь. Каждый знал, кто его непосредственный начальник. И вместе с тем настоящая, единственная цель и первопричина существования нашего могучего коллектива — оборона военно-морской базы и британской власти на Дальнем Востоке — исчезла, как задутый ветром огонек.
На место былой движущей силы пришла — или скорее даже вползла — неопределенность: негативная сила, питавшаяся тревогой и страхом. Раньше нас толкала вперед пружина агрессии; сейчас тянуло назад нечто вроде резиновой ленты из нервозности. Мы по-прежнему хотели сражаться, однако нашу молодую энергию горечи посадили под замок. Развилась та самая всепроницающая, доминирующая особенность жизни в плену: чувство вечной тревоги, предельной беспомощности, разочарования и крушения всех надежд. От этого тягостного бремени не убежать, оно преследует тебя даже во сне. Так что время мы заполняли тем, что дисциплинировали себя и своих подчиненных, все как один злые и замученные бездельем.
Три недели кряду царил странный, жутковатый «мирный» период, в течение которого я лично не видел ни одного японца. У нас даже в Чанги до сих пор имелось несколько револьверов и винтовок, мы по-прежнему были армией, тем не менее бесцельно шатались из угла в угол, поджидая, когда же нами займутся наши хозяева. Чуть ли не первым приказом они лишили нас чувства времени, по которому мы сверяли свой распорядок: было объявлено, что отныне мы живем по токийскому времени, то есть на полтора часа вперед. Соответственно теперь приходилось вставать раньше, к тому же затемно. Лично я ко времени отношусь с пиететом (в моих глазах даже график следования поездов может быть элегантным); я испытываю потребность точно знать, когда и что именно можно делать. За «воровство» времени я их возненавидел. Это стало делом принципа, камнем преткновения между мной и японцами.
Пока что я жил с другими связистами бывшей «Крепости» в небольшой хижине, откуда открывался великолепнейший вид на море, что лежало к востоку: необъятное, завораживающее пространство, в котором мы потерялись. Здесь, на побережье, словно раскинулась громадная свалка из десятков тысяч военнопленных из нескольких союзнических армий — без какого-либо шанса поднять паруса и отчалить.
Однажды утром наше странное, псевдонормальное существование получило серьезную встряску. Полковник Поуп, командир связистов в южном оборонительном секторе, заявил, что многие никогда не видели японцев, что после капитуляции нас предоставили самим себе и что из-за этого у людей появилось обманчивое чувство безопасности.
Выяснились, что он опросил целую группу военнопленных, которые только что прибыли в Чанги, и они рассказали ему, чтó произошло в госпитале на улице Принцессы Александры, главном военном госпитале Сингапура, когда в него ворвались японцы буквально за несколько часов до сдачи города. Они убили врачей, санитарок и раненых, даже тех, кто лежал на операционных столах. Остальных выволокли наружу и закололи штыками.
У полковника имелось для нас еще одно сообщение, над которым он призывал задуматься. Эту историю ему поведали пленные, доставленные с Суматры и соседних островов. Непосредственно перед капитуляцией Сингапура из города вышла флотилия малых судов с медперсоналом и ранеными. Один из этих транспортов был потоплен близ острова Банка. Среди выживших находилась значительная группа австралийских медсестер, которые вплавь добрались до берега, где их окружили, приказали вернуться в море и расстреляли из пулеметов в пене прибоя. По сведениям полковника, погибло несколько десятков женщин.
История про медсестер заставила нас пересечь очередной порог, войти в новую область дурных предчувствий. Мы еще не были готовы — да и с чего бы? — принять тот факт, что нам, возможно, придется на себе узнать пределы человеческой жестокости. Но вот медсестры… Они у военных в особом почете, окутаны ореолом романтического благоговения, так что их гибель выглядела нереальной, непостижимой. Резюмируя, полковник был лаконичен: «Мы почти не видели японцев. Это еще не повод считать их безвредными».
Вскоре после этого «урока бдительности» японцы организовали церемонию группового унижения поистине библейских пропорций. Всем поголовно, кроме лежачих больных, было приказано выстроиться вдоль дорог Чанги. Пятьдесят тысяч человек, сплошной шеренгой по два, на мили и мили вокруг лагеря. Мимо прокатил кортеж штабных машин, во главе которого ехал грузовик с киноштативом в кузове. Шла съемка пропагандистского фильма для имперских нужд, а мы были статистами. Уверен, что мы произвели яркое впечатление: сонмище мужчин в военной форме, которая уже начинала смахивать на обноски, не говоря уже про тех, на ком остались лишь грязные тропические шорты да майки, — и вот мы стоим навытяжку, приветствуем по стойке «смирно» кучку японских генералов, вальяжно катящих мимо в конфискованных британских джипах.
Ломка воли армии требует времени. Каждый новый виток затягивания гаек воспринимается как унизительное ограничение; хотя теперь я понимаю, что они укоротили нас очень быстро. К примеру, в конце марта японцы объявили, что отныне командирам запрещено носить офицерские знаки различия. Вместо этого над левым карманом форменной рубашки требовалось нашить звездочку. Другими словами, они хотели сказать, что им плевать на наши тяжким трудом заработанные регалии, что в лагере были просто военнопленные такой-то и такой-то разновидности.
Если на то пошло, весной нам дали ясно понять, что все мы представляем для них интерес лишь с одной точки зрения: как рабская сила. Перед этим согнав нас в гурт, сейчас они принялись «отщипывать» от него нужные им кусочки. Японцам все чаще требовались бригады для работы в Сингапуре, а в начале апреля свыше тысячи человек были «призваны на заморскую службу». Этот первый контингент невольников был отправлен неизвестно куда под командованием британского полковника.
Словно желая подчеркнуть, до чего мало мы теперь значим, а может, ради очередного оскорбления, судьба распорядилась так, что 14 апреля я в компании других связистов стоял на улице рядом с нашей хижиной, — и тут из-за горизонта показалась чудовищная армада японских боевых кораблей, шедших курсом на запад. В кильватерном, парадном строю, с гордо поднятыми стволами орудий, с залихватски запрокинутыми дымовыми трубами, серые титаны шли мимо нас через Сингапурский пролив. Казалось, веренице не будет конца: линкоры, крейсера, эсминцы, канонерки и прочие суда помельче; целый боевой флот, хозяин морей, дефилировал перед «Крепостью» в Сингапуре. В памяти всплыло, до чего глубоко я был потрясен зрелищем наших боевых кораблей в устье Клайда чуть больше года назад, до чего непобедимыми мы тогда казались… И особенно горько было видеть эту вражескую армаду стоя на клочке травы, с криво нашитой звездой на прохудившейся рубашке.
Когда японцы в конце месяца объявили набор в бригаду для некоего «проекта» в городе, я вызвался добровольцем. В который раз нарушил золотое правило, вековую солдатскую мудрость, — но я был уже как на иголках, да и неведомое тянуло больше, чем беспросветность Чанги.
Нас отвели в бывший полевой лагерь ВМФ, что располагался в Кранджи, на севере города. Двадцать миль пешком. На протяжении следующих двух месяцев мы каждое утро выходили из этого лагеря, затем по кварталу Букит-Тима, мимо фордовского автозавода, где Персиваль подписал официальную капитуляцию своего гарнизона, поднимались на собственно гору Тима.
Однажды утром, покидая лагерь, мы на обочине дороги увидели шесты с отрубленными головами. Шесть китайцев. На расстоянии они выглядели масками для Хеллоуина; теперь каждое утро мы ходили мимо них. Уже давно носились слухи, что японцы зачищают остров от гоминьданских партизан. Сейчас я с трудом могу объяснить, отчего зрелище поистине средневековой дикости не особенно нас потрясло. Сработал иммунитет: эти головы были трофеями внутреннего азиатского конфликта, мы же являлись британскими солдатами — и даже не сообразили, что жестокость, спущенная с цепи, не будет разбираться, кто есть кто.
Нам предписывалось очистить гору от плотных зарослей леса и кустарника, все выкорчевать, убрать лианы и прочие ползучие растения, проложить дорогу до вершины, после чего срезать макушку этого конуса и выровнять площадку. Здесь японцы хотели устроить военный мемориал, заметный из любой точки острова. Я рад, что законченный курган так и не попал мне на глаза, даже на фото. Его взорвали в 1945-м. Впрочем, работа подарила мне восемь недель относительной свободы, когда я не был занят раздачей указаний землекопам из Брэдфорда, чтобы они поумнее рыли канавы, иначе стоять придется по колено в грязи. Происходящее пока мало напоминало страшные вещи, которые могут случиться в плену: японцы попросту воспользовались британской иерархической цепочкой, мы делали порученное дело, и они не вмешивались. Однако сам труд был тяжелым: выкорчевка длинных корней тропических фруктовых деревьев требовала огромных затрат энергии, напряжения всех сил. Расщепленный бамбук рассекал кожу не хуже опасной бритвы, а раны тут же загнивали. Можно запросто вывести из строя кучу людей, если заставить их долгое время заниматься такой работой; нам раньше и в голову не могло прийти, что кто-то именно так и поступит.
Однажды вечером я покинул лагерь в компании бывшего шанхайского полисмена по фамилии Уайлд; тот некстати оказался в Сингапуре и угодил в плен. Нам нужно было встретиться с неким Мендозой, португальцем и, следовательно, нейтралом. Нас ему отрекомендовал китайчонок Лим, у которого мы покупали яйца. В темноте, соблюдая предельную осмотрительность, мы пробирались сквозь сады и плантации бывшего жилого квартала, отведенного европейцам.
Мендоза был гражданским лицом и жил в симпатичном бунгало на главной улице, взбиравшейся на гору-мемориал. После настороженной, прощупывающей беседы ни о чем Уайлд аккуратно выложил на столик золотое кольцо и озвучил наше предложение. Мы хотели найти местных китайцев, связанных с гоминьданом, чтобы они тайком переправили нас в Китай или хотя бы сопроводили до Бирманского тракта, который ведет в Китай через Сиам и Бирму.
Безумная затея и куда более опасная, нежели я мог себе представить на тот момент. Однако Уайлд обладал уникальным лингвистическим даром, и китайский был одним из его талантов. Вот мы и решили, что это обеспечит нам «зеленый свет».
Потихоньку начинало доходить, что ограда лагеря военнопленных была в той же мере психологическая, как и физическая, что мы, вообще-то, можем милю за милей бродить по ананасовым плантациям Кранджи, ни разу не наткнувшись на японца, что мы можем продавать ворованное японское добро местным китайцам — но идти некуда: к северу лежал длинный язык Малаккского полуострова, отрезанный от Бирмы и, стало быть, от Индии высокими горами с непроходимыми джунглями; к югу и западу лежали оккупированные голландские колонии Ява и Суматра; на востоке одно лишь море.
У нас за лагерем имелся невысокий холм. Каждый вечер, под самый закат, на него взбирался один здоровяк из наших, делая это подчеркнуто театрально. Картинным жестом прикладывал ко лбу ладонь козырьком, будто разведчик в пантомиме, медленно и торжественно оглядывал весь горизонт, после чего замечательно громким басом возвещал: «Хоть бы один ср. ный корабль».
На свете есть религии, где признается существование Чистилища. Так вот, если для него характерна такая же смесь висельного юмора и отчаяния и если там впрямь обитают призраки, зависшие между жизнью и адом, я без труда узнаю это место, когда там окажусь.
В июне мы закончили земляные работы, и нас возвратили в Чанги. От Мендозы ответа так и не последовало, а сейчас он тем более не мог с нами связаться. Вернувшись в лагерь, я обнаружил, что численность пленных уменьшилась. За время нашего отсутствия процесс удушения успел сильнее затянуть свою петлю. Сейчас людей забирали активно, по нескольку тысяч человек за раз. С сингапурского вокзала отправили двадцать пять крытых товарных вагонов, набитых пленными; три тысячи австралийцев были вывезены морем; еще тысячу отослали непосредственно в Японию. С каждым месяцем все больше и больше.
Мы жили в мире полупроверенных сведений, обрывочных новостей и слухов. Ходившие по лагерю рассказы лишь усугубляли вечную тревогу. И ты отчаянно цеплялся за надежду, что уже предел, что хуже не будет.
Стали поговаривать, что такая масса рабочих рук требовалась для некоего грандиозного проекта. Японцы строили железную дорогу. Среди имперских штабистов выискалась особь, придумавшая способ избежать встреч с союзническими эсминцами и подлодками в малайских водах. Как мы догадывались, японцам нужно было перебрасывать военные грузы из Японии в Бирму и далее в Индию, куда они уж наверняка не преминут вторгнуться. И вот они решили проложить железную дорогу между Бирмой и Таиландом, маршрут до того сложный, что, как мне было известно из книг, наши колониальные британские инженеры в свое время отказались от этой затеи: она требовала просто нечеловеческих усилий. Я поверить не мог, что японцы на это решились; и уж полной неожиданностью стал тот факт, что теперь меня, подневольного раба, заставят строить дорогу для машин, которые доставляли столько радости, когда я был свободным человеком.
Нашей плененной армии окончательно пустили кровь на исходе лета. Для начала нас обезглавили. Генерал-лейтенанта Персиваля, губернатора Сингапура сэра Шентона Томаса, а также всех офицеров от подполковника и выше вывезли в один прием; в общем и целом пропало четыре сотни человек из старшего командного состава. Куда их отправили, зачем — нам, понятное дело, не сказали.
Сейчас от нас осталось порядка восемнадцати тысяч. Назначили нового коменданта малайских лагерей, генерала по имени Фукуэ Симпэй, который сразу отметился приказом, что каждый пленный должен подписать «обязательство не совершать побег». На это согласились лишь четыре человека. Тогда, чтобы показать серьезность своих намерений, Фукуэ расстрелял четверых пленных на пляже близ Чанги. Они якобы пытались бежать. Разумеется, до нас донесли все жестокие подробности — Фукуэ позаботился. Поздним утром 2 сентября он приказал полковнику Холмсу, старшему из оставшихся командиров, прийти на пляж с шестью своими офицерами. Приговоренных привязали к врытым в песок столбам; расстрельный взвод из солдат Индийской национальной армии, прояпонского формирования из перебежчиков и предателей, выстроился картинным полукругом. Тщательно срежиссированная мизансцена политического театра предписывала, чтобы британцев расстреливали их бывшие подданные. После первого залпа ни одного убитого, лишь раненые. Лежащих на окровавленном песке солдат неторопливо добили одиночными выстрелами.
Не прошло и часа, пока лагерь переваривал эту новость, как японцы приказали всем пленным перебраться в бывшие казармы Селаранг по соседству от Чанги. Тех, кто не придет в предписанное место к восемнадцати ноль-ноль, ждет уже известный пляж. Под палящим солнцем мы проковыляли две мили, таща на себе наших больных, тяжеленную кухонную утварь и припасы.
Нас ждал современный гарнизон с казармами, построенными для одного-единственного батальона Гордонского хайлендерского полка: семь трехэтажных зданий, возведенных буквой П вокруг плаца. Вскоре на этой площадке, рассчитанной на 800 человек, набилось свыше шестнадцати тысяч, причем еще две тысячи серьезно больных до сих пор оставались в Робертсовском лазарете. Дисциплина и порядок требовали, чтобы каждому подразделению было предоставлено определенное пространство. В результате занят оказался каждый квадратный дюйм площади. Тела людей устилали плац сплошным ковром, пленные бок о бок сидели на плоских крышах, переполняли балконы, лестничные пролеты и собственно казарменные помещения. Мы раскопали гудронированную щебенку плаца, чтобы устроить дополнительные выгребные ямы, но ничто не могло избавить от всепроницающего смрада человеческих экскрементов и пота плотно сбитой людской массы. По цепочке передавали кусочки еды. Готовить пищу было негде, приходилось импровизировать. На население целого городка имелась лишь одна водяная колонка.
Вечером вторых суток, которые также совпали с трехлетней годовщиной начала войны, австралийцы организовали концерт. При свете масляных плошек их «хор» выстроился вдоль одной из сторон плаца и спел «Вальсирующую Матильду», невеселый гимн оторванных от родины людей. Припев подхватывали все, шестнадцать тысяч голосов заполняли темноту за казармами мелодией, где слились мечта и бунтарский дух. Вслед за «Матильдой» последовала «Англия навсегда», и, наконец, музыкальный вечер завершился потрясающим «Краем надежды и славы». Что бы сказал Элгар, услышав, как тысячи голосов поют его волнительный марш в кругу света, за границей которого расхаживают японские караульные с примкнутыми штыками?
На следующий день стало ясно, что наступил предел. Наши военврачи наперебой перечисляли нависшие опасности; хуже того, японская комендатура уведомила, что намерена перебросить к нам всех больных из Робертсовского лазарета. То есть попросту устроить эпидемию, и пусть все зараженные перемрут. Полковник Холмс издал приказ, чтобы мы подписали обязательство. Мы подчинились и выстроились в очередь к столам. Документ гласил: «Я, нижеподписавшийся, торжественно клянусь, что при любых обстоятельствах не предприму попытку побега».
И нас вернули в Чанги. До этого я более месяца пользовался определенной свободой, но Селаранг стал переломным этапом. Это был важный виток в спирали капитуляции и жестокости. Отныне все смотрелось в ином свете. А 25 октября, уже неоднократно побывав свидетелем того, как наши ряды покидают тысячи людей, я сам стал частью Исхода.
В компании пары дюжин человек мне приказали сесть в товарный вагон. Дверь не закрывали, чтобы было чем дышать, пока состав катил среди яркой зелени и грязи полей. Снаружи тянулся наводящий тоску пейзаж из каучуковых плантаций, высаженных словно по линейке. Мы сидели кто на голом стальном полу, кто на своих пожитках, разговаривали или дремали. Поезд отстукивал милю за милей на север вдоль Западного побережья, периодически делая остановки — застенчиво именуемые «по надобности», — и вот, когда мы наконец пересекли границу Сиама, в виду появились морские пляжи. Из воды торчали скалы, узкие и вытянутые, как печные трубы, сплошь поросшие зеленью, ни дать ни взять заплесневелые великанские зубы.
Пока наш поезд медленно тянулся вдоль длинного — в две Англии — перешейка, я читал «Первых и последних людей» Олафа Стэплдона, пророческую «историю будущего», изданную в 1930-м. В душном переполненном вагоне было нелегко воздавать должное красноречию и полетам фантазии, однако стэплдоновская картина глобального конфликта, чьей кульминацией стало «нарастание ярости в радиопередачах, а вслед за этим — война», падение Европы и новый цикл Темных Веков, все равно производила сильное впечатление. Он писал свою книгу от имени одного из Последних Людей, через многовековую пропасть обращающегося к нам, детям неустроенного XX века, с предостережением, да еще в момент, когда излучение некой «ненормальной звезды» в далеком будущем обрекло Землю на гибель. В те годы было легко воображать себе апокалипсис, но вот переживать его лично оказалось делом болезненным и отвратительным.
На станции Прай, где мы остановились для погрузки съестных припасов, я прошел в голову состава, чтобы поглядеть на паровоз, и обнаружил, что это «японец», локомотив серии С56. О нем я знал разве что место рождения — завод в Осаке, — да и то, что его явно пришлось приспосабливать для работы на узкой колее Малайи и Сиама. По всему было видно, что японцы намерены остаться здесь всерьез и надолго, раз уж взялись за передислокацию поездов на территорию их новой империи. Несмотря на ноющие конечности и общую слабость, несмотря на грызущую душу неопределенность нашей судьбы, я невольно восхитился качеством инженерной проработки конструкции и отделки этого крупного локомотива с его дымоотбойниками перед котлом и шестеркой внушительных движущих колес. Даже в тот момент я не мог не потешить собственную слабость.
На длинном перегоне между Сунгей-Патани и Алор-Стар на северо-западе Малайи я попал в ситуацию, когда мне отчаянно потребовалось сходить по нужде. Хоть вешайся. А нам в вагон даже поганого ведра не поставили. Пришлось сказать ближайшим соседям, и четыре британских офицера взялись меня страховать, пока я на ходу висел в распахнутом проеме товарного вагона. Я никогда не был склонен к жизнерадостному физиологизму, и мне было невыносимо стыдно за столь откровенную, публичную демонстрацию известно чего. До сих пор ежусь, вспоминая тот случай, и считаю его самым унизительным за всю мою жизнь.
Отмахав свыше тысячи миль от Сингапура, поезд добрался до станции Банпонг. Приказали вылезать. Мы еле шевелились, так все затекло за долгую поездку. Нравилось мне или нет, сейчас я был человеком с железной дороги.
* * *
Банпонг оказался крупным поселком, обладавшим одним важным — с точки зрения японской армии — достоинством: из всех станций ТБЖД именно эта находилась ближе всего к прибрежной равнине Южной Бирмы, которая лежала на расстоянии свыше двухсот миль и за горными перевалами. В результате этот населенный пункт стал узловой станцией новой японской железнодорожной системы, которая должна была связать Сингапур с Бангкоком и далее с Пномпенем, Сайгоном, Ханоем и Китаем. Сейчас селение представляло собой бурно растущий городишко со множеством лагерей и бараков с пленными; станция ломилась от составов, на реке было не протолкнуться из-за лодок и катеров. В соседнем поселке Нонгпладук размещались запасные пути с маневровыми паровозами — непривычно выглядящими четырехколесными агрегатами. Повсюду царило невероятное оживление.
Со временем мы отлично разобрались, что к чему, а поначалу в глаза бросились лишь лавки в зданиях из тика и красного дерева, крытые пальмовыми листьями хижины да каменные дома в колониальном стиле. По улицам носились дети и цыплята, низкорослые элегантные женщины в ярких одеждах стояли за небольшими прилавками с холмиками ярко-зеленых и красных стручков перца, плодами манго и папайи. Похоже было, что в Банпонге одна длинная главная улица, от которой зигзагом разбегались улочки поменьше. На окраине отыскались, как водится, возделанные поля, пятна диких кустарников, дальше начинался лес.
Идти оказалось недолго. Нас встретил лагерь из низких бараков с пальмовой крышей, и даже с дороги было видно, что каждый такой барак одним торцом нависал над огромными глинистыми лужами, оставшимися после сезона дождей. Вонючий малярийный рай — вот что наверняка царило на таких торцах. Нас распределили по баракам, где всякий старался устроиться повыше, как можно дальше от воды. С тупой рассудительностью вся эта благодать называлась Мокрым лагерем. С первого взгляда было ясно, что бал здесь правит смерть.
Через несколько дней примерно сотню человек перевели в другой лагерь, отстоявший где-то на четверть мили. Как выяснилось, там находились мастерские с японскими инженерами и механиками, а нам надлежало помогать им с ремонтом техники. Своего рода передышка.
В нашей команде было четыре офицера: майор Билл Смит, капитан Билл Вильямсон, лейтенант Гилкрист — и я. Пятым из нас был старший сержант Ланс Тью из артиллеристско-технической службы.
Не возьмусь утверждать, что получился сплоченный коллектив. Пожилые Смит и Гилкрист принадлежали к резервистам британских владений на Малаккском полуострове и воспитывались среди сингапурских плантаторов, торговцев и их наемных работников. Да, многие из этих людей мужественно проявили себя во время сражений, однако регулярные части всегда относились к ним как-то настороженно, полагали, что из-за легкой жизни они потеряли интерес к защите Сингапура. Да и я сам никогда не считал, что есть много общего между мной и этими двумя, с кем сейчас приходилось делить кров.
Недостаток умственного развития майора Смита особенно резко проявлялся в экстремальных условиях. Долговязый, нескладный, он с трудом понимал, что творится, и его инстинктивно исключали из любых ситуаций, где требовалось принимать решения. Как-то само вышло, что мы приклеили ему прозвище «папаша». Пятидесятилетний коротышка Гилкрист не обладал ни стоящим военным опытом, ни иными достоинствами; таких, как он, людей в условиях плена склонны быстро и несправедливо причислять к бесполезному балласту.
А вот с Биллом Вильямсоном у меня сложились куда более теплые отношения. Симпатичный и скромный человек, причем отлично разбиравшийся в жизни, он служил своего рода адъютантом при лагере. Вильямсон умел добиваться результата, и когда я узнал, что он учит японский, стало ясно, что мы с ним найдем общий язык. Он одолжил мне свой учебник японской грамматики и помогал осваивать базовый словарь, уметь хоть что-то разбирать из речи наших тюремщиков, когда они проходили мимо барака или орали на нас. Я позаботился, чтобы мое место на нарах было рядом с Вильямсоном.
Старший сержант Тью оказался до чрезвычайности грамотным технарем, для которого армия была лишь одним из способов реализовывать страстное увлечение механикой. Дома, в Сандерленде, он держал небольшую радиомастерскую, а попав на фронт, занялся сборкой и ремонтом радиостанций для артиллерийско-технической службы. Крепкого, внушительного сложения и даже со шрамом на лице, он был, можно сказать, не от мира сего. Обожал таинства радиотелеграфии и мечтал о радиостанциях, как я — о своих поездах. Замечательнейший и невезучий человек.
Один наш барак мог запросто вместить сотню пленных и лишь недалеко ушел от навесов, искусно сплетенных из местной флоры: бамбук и «аттап», как малайцы именуют пальмовые листья, просто перевязываются лианами. Глинобитный пол отвердел, как черепица, хотя под нарами так и остался сырым. В таких местах даже темнота не мешала прорастать побегам, и сквозь доски вечно торчали какие-то стебли. Кроме того, эти прохладные укромные уголки были отличным пристанищем для всевозможной ползучей живности, в том числе жутких скорпионов и змей. Мы с Вильямсоном взяли в привычку бродить по лагерю, обсуждая книги и иностранные языки, и я как-то раз рассеянно сдернул с дерева что-то свисавшее. По счастью, когда я наконец разглядел свой «трофей», им оказался безобидный удав.
Мало что по своей тошнотворности могло превзойти крупных волосатых сороконожек, которые, если бы удалось вообразить их в неподвижности, без гнусного колыхания, оказались бы длиной сантиметров тридцать. С тварями помельче мы научились разбираться с ходу; тараканы шныряли как металлические мыши и под мозолистой пяткой хрустели не хуже нынешних пластиковых бутылок. Кровля кишела жуками, муравьями и пауками.
Так как Нонгпладук был начальным пунктом новой железной дороги, станция полнилась путеукладчиками. Из-за бешеного темпа работ они то и дело ломались, и их приходилось чинить в Банпонге. В составе этой техники были так называемые локомобили, то есть грузовики с комбинированной ходовой частью, способные двигаться как по обычным автодорогам, так и по железнодорожным путям. Имелись и платформы для перевозки рельсов — две четырехколесные тележки, соединенные на болтах парой самых обычных рельсов. Образовавшуюся в итоге жесткую восьмиколесную конструкцию нагружали рельсами и шпалами; такие платформы вечно следовали за бригадами путеукладчиков. После разгрузки их разбирали, снимали соединительные рельсы, а сами тележки укладывали сбоку от пути, после чего трактор подтаскивал новую платформу, и все начиналось заново. Когда запас истощался, тележки ставили на проложенный путь и откатывали обратно в Нонгпладук за следующей партией рельсов и шпал.
Работы велись сумасшедшими темпами. Японцы непрерывно подгоняли пленных, несмотря на палящее солнце и скудный рацион. В Банпонге с едой было еще более-менее ничего, здесь ее можно было раздобыть вне лагеря, но чем дальше уходила дорога, тем труднее было находить пищу. Сами того не понимая, бригады рабочих собственными руками прокладывали путь к своей же голодной смерти.
В погонном метре тех широкоподошвенных рельсов, которые мы укладывали, было примерно тридцать два килограмма, а сам рельс, как правило, имел в длину порядка восьми метров. Понятно, что голодные люди с трудом могли ворочать подобным весом, а на этом безумном строительстве потоку рельсов не было конца. Их крепили к деревянным шпалам самым примитивным способом: просто вгоняя здоровенные стальные гвозди, так называемые костыли. Передышки устраивались редко, любая попытка сбавить темп беспощадно наказывалась.
Железные дороги всегда ломали своих строителей телесно и психологически. Из книг я знал, что, к примеру, на Панамской дороге погиб каждый пятый; что участок через Скалистые горы потребовал чудовищных жертв и что даже трансальпийские туннели называли «смертельной западней», — и это говорила крепкая, хорошо питавшаяся крестьянская молодежь, которая их пробивала. Наша уникальная ТБЖД навевала картины ветхозаветной эпохи типа возведения пирамид. Это было не только самое бесчеловечное предприятие золотого века паровозов, но и самое бездарное. Наихудшая в истории инженерно-строительная катастрофа.
Даже когда я попал в Банпонг, в глаза бросилась какая-то небрежность, а следовательно, и преступная легкомысленность всего проекта. Впрочем, мне еще везло: меня поставили в помощь слесарям по ремонту грузовиков, тележек и локомотивов. Мы трудились на японцев-железнодорожников — сборщиков, токарей, сварщиков, большинство из которых обладали вполне человечным характером; здесь, в мастерских, не царила жестокость. Я мог их даже уважать, а они не трогали ни меня, ни моих товарищей.
Однако за пределами лагеря ярко проявлялась звериная натура этой вручную прокладываемой дороги. Однажды — вскоре после моего перевода непосредственно на строительство — я забрел чуть подальше (майор Смит, а если точнее, Вильямсон руками майора Смита, назначил меня ответственным за провизию и пищеблок, вот я и получил возможность более-менее свободно рыскать по окрестностям), так вот, наткнулся я там на холм, из которого «выгрызли» порядочный кусок. Сотни полуголых людей перетаскивали корзины с землей на другую сторону, чтобы возвести там насыпь: по громадной корзине на пару шатающихся от изнеможения людей. Практически никакой механизации, лишь мотыги, кирки да пилы. Попутно надо было сдирать с холма бамбуковые заросли на ширину полсотни метров. Корни уходили глубоко, все это требовалось вырывать руками, в лучшем случае сначала обвязывать веревками; твердую тропическую древесину приходилось долбить тупым инструментом… Я еще на Букит-Тима узнал, до чего это мучительно. Наверное, так могли рыть сталинские каналы — но мало какие железные дороги строились столь дикарским способом.
Чтобы кормить нашу бригаду, я кое-что тратил из тех десяти центов в день, которые нам платили японцы: покупал продукты у местных крестьян и торговцев. Рис, растительное масло, немного яиц и кусочков рыбы; свежие овощи, если они оказывались по карману; изредка пару уток или даже поросенка. В качестве печки я приспособил 200-литровую бочку, устроив дверку в одном из ее днищ, а для варки риса сгодились жестяные тазы.
Иногда я выходил в город с парой других пленных и японским охранником. Этот тип, кстати, умудрялся превращать такие экспедиции в удовлетворение несколько иных нужд. Скажем, остановится возле кофейного домика, сунет мне в руку винтовку — и шмыг внутрь. И вот я стою в тени под навесом у входа, с заряженной винтовкой своего врага и тюремщика, пока сам он развлекается с местной шлюхой. Мимо под палящим солнцем бродят деревенские, тянется дорога до самого края поселка. И охраннику, и мне было понятно, что ничего я с его винтовкой сделать не могу и бежать мне некуда.
В Банпонге я столкнулся с мистически-загадочным бюрократическим «вывихом». Как-то раз нас с Вильямсоном вызвали в лагерную комендатуру. Там перед японским офицером лежала высоченная кипа личных карточек на пленных. Самая верхняя — моя. Оказалось, что мне присвоили регистрационный номер 1. А всего их было за двадцать тысяч. Ощущение такое, будто на меня направили луч прожектора, приписали некую важность, от которой я бы с радостью открестился. Война все равно что лотерея, и в речи солдат можно часто слышать, мол, «выпал его номер», так что канцелярская причуда судьбы показалась мне неприятной шуткой.
Мы выживали, однако этого было не достаточно. Вся та энергия, выход которой капитуляция перекрыла, никуда не делась, мы были настроены воинственно и крайне желали знать, как разворачивается война. Хотелось понять, не случился ли коренной перелом; мы жаждали победы, пусть и добытой чужими руками. А поскольку мы были молоды и сообразительны, разбирались в технике, с энтузиазмом воспринимали концепции новых видов транспорта и связи, мы сделали естественный, логический шаг — и взялись мастерить подпольный радиоприемник.
При переводе из Чанги удалось захватить с собой кое-что из радиооборудования; его разобрали по кусочкам и распределили между людьми, чтобы у каждого имелось лишь нечто крохотное. Кроме того, в наличии были и наушники. Впрочем, собрать из этого функционирующий приемник — все равно что заставить работать ворох деталек от часового механизма. Было решено не задирать планку, а ограничиться скромной конструкцией с аккумуляторным питанием, лишь бы она могла принимать Всеиндийское радио, вещавшее из Нью-Дели. Но и эта задача была ох как нелегка. Предстояло заново изобрести беспроводной телеграф, обшаривая весь лагерь в поисках недостающих материалов. Радиолампы выменяли у местного деляги на стянутые у японцев инструменты. Мне поручили рассчитать оптимальную длину антенны для приема строго определенной волны, на которой работала нужная нам станция, однако нечего было и думать выставлять напоказ полномасштабный вариант, так что ограничиться пришлось так называемой четвертьволновой антенной. Кому-то доставались и куда более причудливые поручения: пойди найди кусочек неизмятой фольги, или пластинку тонкого алюминия, или столько-то метров медной проволоки такого-то диаметра, или добудь нам канифоли. Вопросов никто не задавал: надо — значит, надо. Пленные вообще на редкость хорошо умеют держать свое мнение при себе.
Радиомастером был наш Тью. Во многих отношениях он смахивал на слегка тронутого ученого-самоучку, человека рассеянного и безразличного к опасности. В ту эпоху сборка радиоприемника означала массу пайки, и в пищеблоке на условиях строжайшей конспирации для Тью грели паяльник. Но вот задачка: как незаметно пронести докрасна раскаленную железяку? Однажды Тью решил эту головоломку, попросту забыв, где находится. Он невозмутимо пересек аппельплац, держа пылающий жаром паяльник перед собой, словно в мире нет ничего естественней, чем военнопленный, расхаживающий с радиомонтажным инструментом.
В главном бараке организовали систему прикрытия. В стратегических точках расставили людей, которые на первый взгляд либо читали, либо что-то мастерили из дерева, хотя на самом деле они стояли «на стреме», пока Тью на своих нарах занимался сборкой. Настал вечер, когда все было готово. Тью залез под ветошь, служившую одеялом, и включил свой примитивный детекторный приемник. Помнится, он загодя взял карандаш и вылез из-под покрывала с улыбкой до ушей и кусочком исписанной бумаги. Все сработало на славу. Сквозь статику разрядов четко пробивался голос диктора: тонированная мелодика неподдельно британской речи.
Конструкция была примитивной донельзя, по сути дела элементарный детектор, настроенный лишь на одну волну и не способный посылать сигнал. Кроме того, это был воистину шедевр простоты и эффективности. Размером двадцать на десять сантиметров, приемник отлично вписался в банку из-под кофе с фальшивым съемным верхом, куда мы набросали арахиса. Банка с невинным видом стояла у Тью в изголовье — заржавевшая, некогда серебристая емкость, таившая в себе радиолампы и конденсаторы.
Воцарился ежевечерний, строго соблюдаемый ритуал. По лагерю расставляли людей, чтобы те оповещали о появлении любого японца; многие даже не понимали зачем. Тью подключал приемник к антенне, которая пряталась в пальмовой кровле, включал питание и заматывал одеялом голову с наушниками. Радиооператором всегда был он сам, так как лучше всех мог справиться с любыми проблемами настройки, если сигнал терялся. Сводка занимала в эфире минут десять, и по мере приема Тью записывал наиболее важные новости. Затем драгоценный клочок бумаги шел по рукам круга избранных, а Тью разбирал аппарат и прятал его. До сих пор перед глазами стоит, с какой заботливостью брал он эту хрупкую, неказистую поделку в свои сильные руки, до чего ярко проявлялась нежность истинного мастера к своему детищу.
Информацию мы воровали даже у тюремщиков. Поступали сведения об их разгроме на Соломоновых островах, в Новой Гвинее и на Гвадалканале; мы услышали, что немцев остановили в России и отбросили в Северной Африке. С ноября 1942-го, когда заработало наше радио, мы вновь почувствовали, что нас и впрямь могут освободить, что наша победа не за горами.
Ланс Тью порой вел себя до того наивно, что волосы вставали дыбом. К примеру, нам позволялось бродить в лагерных окрестностях, где частенько встречались крошечные сиамские поселения. Однажды Тью наткнулся на «заброшенный буддийский храм» — его собственные слова — с маленькой позолоченной статуэткой Будды в пыльной нише и россыпью засохших цветов на полу. Ничтоже сумняшеся, наш сержант прибрал золотого божка к рукам: отличный выйдет сувенир из Сиама. Когда статуэтка случайно попала нам на глаза, мы гневным хором заставили Ланса вернуть ее на место. Во-первых, мы испугались, что придется жестоко поплатиться, а во-вторых, на нервы сильно действовала легкая улыбочка маленького будды и ощущение облака дурной кармы, которое буквально висело вокруг него. Позднее — и отнюдь не в шутку, не от праздного безделья — я задумывался, уж не в наказание ли за это богохульство произошли все те события, что имели место потом.
А может, поступок Тью был всего лишь очередным симптомом нашего бесшабашного отношения ко всему на свете, нахального пренебрежения к японцам и самому плену. «Да нам все трын-трава», мы до сих пор чувствовали себя непобедимыми. Слабость, покорность — ничего этого капитуляция с собой не принесла.
Вместе с тем на станцию Банпонг, что лежала где-то в миле от наших мастерских, прибывали и прибывали длинные эшелоны, всю зиму напролет. Товарные вагоны, набитые грязными и голодными людьми, приходили из Сингапура. Японским и британским паровозам приходилось вместо угля жечь местную древесину, которая давала характерный жиденький, пахучий дым. Не реже пары раз в неделю, когда стихал шум прибывающего поезда и отдувающийся локомотив уже стоял на станции, над кронами деревьев мы видели его рваные ленты. Эта дорога топилась людьми.