1947 год. Азербайджан, город Сальяны.
Военно-строительные батальоны (91 Отдельный дорожно-строительный и 97 Отдельный мостостроительный), в которых я служил после фильтрационного лагеря в качестве писаря, электросварщика, диспетчера, техника по учету, в общем, «куда пошлют», переданы из военного ведомства в Главнефтегазстрой при Совете Министров СССР. Положение наше – и рядовых и офицеров батальонов стало каким-то неопределенным: с одной стороны, мы – военно-служащие, подчиняемся военным уставам, несем караульную службу и выполняем обязанности военных строителей. С другой стороны, нам, как гражданским лицам, выдали продовольственные карточки, стали платить зарплату. Все, ранее бесплатное армейское обслуживание стало платным. Наряду с тяготами воинских обязанностей заботы о пропитании и бытовых потребностях стали почти непреодолимыми. Наше обмундирование, полученное еще в декабре 1945 года по прибытию в части, уже тогда изрядно поношенное («х/б б/у» - записано в «арматурной карте», т.е., хлопчато-бумажное, бывшее в употреблении), настолько истлело, что заплатки не держались на ткани. На ногах – разбитые дырявые башмаки с обмотками.
Жалкий вид представлял собой строй роты на утренней поверке: в грязной заплатанной, когда-то форменной одежде, в которой за отсутствием спецодежды ходили на работы, мы больше были похожи на заключенных, чем на солдат.
Мне, как и многим всем рядовым солдатам, положили минимальную из существовавших ставок – 360 рублей (250 + 110 «хлебная надбавка»).
В голодные первые послевоенные годы прожить на 360 рублей в месяц было невозможно. Однако, в Закавказье в его субтропическом климате, особенно вблизи устья Куры, изобиловавшей рыбой, существовать было несравненно легче, чем в остальной части страны, так что на нищенское полуголодное существование этих денег почти хватало.
И тут передо мной встала неотложная проблема: освобождена из заключения моя мать, арестованная в 1937 году по абсурдному обвинению (в прошлом – активная революционерка, она при царизме провела 6 лет в Рижской каторжной тюрьме и затем 5 лет в ссылке в Канском уезде Енисейской губернии, откуда смогла уехать лишь после февральской революции). Ранее в ожидании освобождения (срок заключения давно прошел) я и ее друзья по совместной революционной деятельности, уцелевшие в ходе многолетних репрессий, планировали, что она приедет ко мне в Закавказье, куда уже приехали семьи некоторых моих сослуживцев из голодающих Украины и некоторых областей России. Устроиться с жильем и найти какую-нибудь работу здесь было можно. Но выяснилось, что ее не отпустили, а отправили на жительство в глухую деревню Кыштовку, севернее Новосибирска. Она оказалась там больная без жилья и средств к существованию. Надо было ее оттуда как-то вытаскивать. Положение казалось безвыходным.
Ее друзья по царской каторге и ссылке взяли на себя невероятно трудную задачу: снабдить меня средствами на поездку. Я до сих пор не перестаю удивляться и восхищаться необыкновенной отзывчивостью и даже героизмом этих людей. Калерия Васильевна Калмыкова - бывшая царская политкаторжанка жила на пенсию, Мария Викторовна Нестерова - врач, на ее иждивении были дочь студентка и сын. Они отнюдь не благоденствовали при карточной системе и грошовых доходах, однако настояли на моем приезде в Москву с тем, чтобы затем отправить меня в поездку за мамой. В переписке с ними созрел такой план. Мне следовало приехать в Москву, откуда на собранные ими средства, отправиться в Кыштовку.
Естественно, никаких «накоплений» у меня не было.
И вот в июле 1947 года, собрав сколько удалось, денег в долг у соратников, в основном у шоферов, имевших приличные «левые» заработки (слава Богу, у меня всегда были очень хорошие с ними отношения), получив двухнедельный отпуск и обменяв свои продовольственные карточки на «рейсовые», я отправился в дорогу.
Добраться до Баку на попутном грузовике, что я и раньше несколько раз проделывал, не составляло труда. Но площадь перед вокзалом была заполнена людьми, тщетно пытавшимися купить билеты, простаивая в многодневных очередях. Потолкавшись здесь целый день, я понял, что потрачу весь свой двухнедельный отпуск, так и не вырвавшись из Баку. Вместе с группой военных – солдат и младших офицеров, объединенных общей проблемой отъезда, мы «атаковали» военного коменданта вокзала, но тот лишь беспомощно разводил руками. Наконец, он добился того, что офицерам и солдатам-фронтовикам, имевшим орденские книжки, продали бланки билетов, на которых не были указаны ни номер поезда, ни номера вагонов и мест. Предполагалось, что где-то на промежуточных станциях эти билеты удастся закомпостировать. Я же, не считавшийся фронтовиком и, тем более, не имевшим орденской книжки, просто присоединился к компании этих «счастливцев», с которыми успел перезнакомиться в процессе толкотни на вокзальной площади. Несмотря на шумные протесты проводников, мы ворвались в вагоны очередного отходящего поезда и разместились в тамбурах и на подножках.
Вскоре офицерам и солдатам-фронтовикам из нашей группы, удалось закомпостировать с помощью проводников свои билеты, заняв места, освобождавшиеся по ходу поезда. Я же, так и провел в дороге пять дней, увертываясь от назойливых проводников и контролеров, проводя ночи то в тамбурах, а то и на ступеньках вагонов.
Наконец, за окнами вагонов и дверями тамбуров замелькали знакомые с детства подмосковные дачные деревянные домики в просветах сосновых лесов и перелесков. Поезд подходил к Москве.
Вот и Казанский вокзал.
Я прошел через знакомую площадь на Ярославский вокзал и, прежде чем купить пригородный билет до Лосиноостровской, где жила Мария Викторовна Нестерова, решил пройти в вокзальный туалет, чтобы умыться после такой тяжелой дороги. Нужно сказать, что вид у меня был довольно подозрительный. Испачканные сажей лицо и руки (поезда ходили с паровозной тягой, сопровождаемые клубами дыма), грязная, и так давно не стиранная и еще более выпачканная лежанием на грязных полах вагонных тамбуров солдатская форма…. Это привлекло ко мне внимание какого-то «функционера» в штатском, сидевшего у входа в зал ожидания вокзала. Он потребовал предъявить документы. Взяв в руки мою солдатскую книжку и справку об отпуске, он предложил пройти с ним в служебное помещение вокзала. Здесь и произошло это неожиданное приключение, оставившее по себе память на всю жизнь.
Оказалось, что на вокзале имеется специальное отделение транспортной милиции со всеми атрибутами милицейского застенка. Меня, ничего не объяснив, поместили в камеру, где уже находились арестанты, весьма колоритного вида: карманники, воры, специализирующиеся на вагонных кражах, бандитствующие хулиганы, несколько человек, случайно оказавшихся в этой компании.
Весь день я был в неведении. Когда меня вывели на обед (выводили по очереди), я пытался узнать, долго ли мне ждать выяснения моей личности, но безуспешно. Милиционеры, охранявшие камеру, ничего не могли объяснить, хотя обращались со мной вполне благожелательно.
На следующее утро я обнаружил, что из моих карманов исчезли все, имевшиеся у меня деньги до копейки, и я оказался в полном смысле слова нищим. Попытался апеллировать к окружающим, мои претензии вызвали только смех.
Вскоре вызвали на допрос. В комнате за широким столом сидел следователь - молодой офицер, не помню, какого звания. В течение долгого допроса несколько раз раздавались телефонные звонки, из разговоров я понял, что он учится в каком-то ВУЗ'е заочно.
После нескольких вопросов, касающихся моей личности, откуда, к кому и зачем я приехал, речь зашла о моем пребывании в плену (в солдатской книжке указывались предыдущие места прохождения службы, и была запись об этом). Он потребовал, чтобы я подробно рассказал о том, как я оказался в плену, обо всех тех лагерях, которые мне пришлось пройти, о режимах этих лагерей, о товарищах, с которыми мне приходилось находиться вместе. Одного допроса не хватило, чтобы все, рассказываемое мной в ответ на его вопросы записать в протокол. Прервав допрос, он предъявил мне написанное и потребовал расписаться на каждой странице. По легкомыслию, о котором потом очень сожалел, я подписался, не читая.
Меня вернули в камеру, и я долго не мог придти в себя от неожиданного возвращения к уже пережитому ранее. Ведь эту процедуру проверки я уже прошел в фильтрационном лагере в Торуне.
К вечеру вызвали снова. За столом сидел уже другой следователь. Он начал все сначала. Сверяя мои ответы с записанными в протоколе данными, он обнаруживал несоответствия и уличал меня в желании «запутать следствие». Я пытался спорить, но он показывал мне подписанные мною листки, и я действительно убеждался, что там записано не то, что я на самом деле говорил. Я потребовал записать в протокол, что предыдущий следователь исказил мои слова, но это требование лишь вызвало улыбку. Он перешел к вопросам о том, допрашивали ли меня в ГЕСТАПО и что я сообщил на этих допросах, кого и когда я предал, защищая свою жизнь. Мое утверждение о том, что ГЕСТАПО мною не заинтересовалось и меня не допрашивали немцы, было им принято, как желание скрыть правду. Допрос, сначала шедший в доброжелательном тоне, принял форму угроз с обещаниями прибегнуть к специальным методам дознания.
Закончился допрос уже поздним вечером, завершившись предъявлением мне протокола, который на этот раз я внимательно, несмотря на возмущение следователя, прочитал и несколько записей потребовал исправить, что он сделал очень неохотно.
На следующий день выходил на свободу один из задержанных по подозрению. Я написал записку Калерии, сообщив, где нахожусь, и что велика вероятность попасть «в места отдаленные». Попросил его отправить эту записку по почте, но он отнес ее сам. Калерия сообщила об этом Марии Викторовне, обе они были в панике.
Допросы стали следовать один за другим и днем и ночью. Мои отказы признать факты предательства вызывали у следователей озлобление и угрозы. Чередуясь на допросах, они все время пытались поймать меня на том, что я одни и те же факты излагаю по-разному. Совали мне под нос протоколы предыдущих допросов в доказательство этого. Хуже того, я действительно стал путаться при бесконечных повторениях одного и того же.
В качестве одного из «доказательств» того, что немцы, якобы, проявили ко мне «особое» отношение за какие-то заслуги перед ними, использовалось утверждение, что я, с моей, якобы, явно еврейской, а то, называлось, и жидовской мордой, был ими оставлен в живых. Пришлось объяснить, что немцы, выявляя «жидов», в отличие от моих теперешних следователей, смотрели не на морду, а совсем на другое место, что вызвало обозленную реакцию.
Многократные вызовы на допросы то днем, то ночью, многочасовые сидения на табуретке перед столом, за которым чередовались следователи, вольготно развалившиеся на стуле, без конца отвлекавшиеся на телефонные разговоры с неведомыми собеседниками или собеседницами то о лекциях и практических занятиях в институте, то веселых встречах и совместных попойках, многократные повторения одних и тех же вопросов и комментирование моих ответов на них…. В результате, постепенно нарастало нервное напряжение, я почти перестал спать, все время меня сотрясала нервная дрожь. Милиционеры, раздававшие обед (кормили один раз в день супом и пайкой хлеба) меня «утешали»:
- Потерпи, еще немного помучают, посадят в вагон, тогда и отдохнешь…
Меня сбивало с толку то, что вопросы, касавшиеся одних и тех же фактов, задавались в различной форме с присовокуплением все новых и новых не существовавших подробностей и деталей, я был вынужден каждый раз давать различные объяснения. Меня пытались поймать, (и ловили!) на противоречиях в показаниях, фиксировали это в протоколе и требовали, чтобы я подписывался под этим. Огромное напряжение требовалось, чтобы разобраться в причинах разночтений и не всегда мне это удавалось под неотрывным наблюдением допрашивающего.
В конце концов нервное напряжение достигло высшей точки, я решил, что окончательно запутался и мне теперь не избежать путешествия по «архипелагу». Я перешел к агрессивному поведению на допросах. В ответ на оскорбления и обвинения в несовершавшемся предательстве я отвечал грубостью. И, как-то ночью, в ответ на очередной упрек в том, что я - изменник и предатель, выдавал гестаповцам патриотов Родины и не желаю в этом признаться, чтобы облегчить себе участь, я сорвался, потерял контроль над собой. Еще очень живы были в памяти дни, пережитые в плену, голод, побои и издевательства, постоянно не проходящая тоска по Родине, которая встретила меня вот таким отношением… Потеряв самообладание, я вскочил с табуретки и, схватив со стола массивный мраморный пресс-папье, занес его, размахнувшись, над головой следователя. Не знаю, каким усилием я остановил свою руку в сантиметре от его черепа.
Побледнев, он, даже забыв о протоколе, отправил меня в камеру. Возвратившись, не в состоянии унять нервную дрожь, я подумал, что вот теперь уж, моя участь окончательно решена. Даже стало легче, когда вспомнил поговорку «лучше ужасный конец, чем бесконечный ужас».
Ночью, против обыкновения, меня на этот раз не вызывали. Лишь поздним утром вызвали на допрос. На этот раз следователь был не один, рядом с ним сидел еще один пожилой суровый человек в гражданской одежде, но с явно военной выправкой.
-Это помощник военного прокурора, сказал следователь, в его присутствии ты подтверждаешь данные тобой показания? - Подтверждаю, сказал я, подумав, что, кроме путаных объяснений, ничего обличительного в подписанных мною протоколах не было.
И вдруг, совершенно неожиданно для меня, он объявил:
- Теперь, забирай свои шмотки, и чтобы через минуту духа твоего здесь не было!
- Позвольте, говорю я, у меня закончился отпуск. Дайте справку о том, что Вы задержали меня здесь на неделю.
- Никаких справок! Нужно будет, пусть обращаются в местное отделение КГБ. Там все будет известно.
Сунули мне в руки пропуск на выход, вернули мою солдатскую книжку со справкой об отпуске и предложили забрать свой чемоданчик в камере хранения при милицейском застенке. Взял его, открыл и обнаружил, что из его скудного содержания исчез бушлат «б/у» и что-то еще, уже не помню, что именно.
Так неожиданно я вышел на свободу «униженный, оскорбленный и обобранный». Милиционер, открывший мне дверь на выход, сказал: «Радуйся, что вышел на волю, барахло - дело наживное.»
И теперь, проходя мимо Ярославского вокзала, я по привычке поглядываю на окна камеры. Если смотреть на здание вокзала, стоя спиной к площади, то с левой его стороны видна надстройка над частью крыши с маленькими оконцами. За ними возможно и теперь находится это памятное учреждение.
Впоследствии, уже вернувшись из поездки в Сибирь для встречи с мамой, которую, как следовало бы предположить, не отпустили, вспоминая это событие, столь неожиданно благополучно завершившееся, я утвердился в следующей версии.
Следователи вокзального отделения транспортной милиции, решили «проявить бдительность» расследованием моего поведения в плену, т.е., занялись не своим делом. Как отмечал и А.И.Солженицын, КГБ весьма ревниво относилось к вмешательству в его функции. Это подтвердилось еще и тем, что в моем «деле», всюду следовавшем за мной при смене места жительства, этот случай не упомянут.