Впервые пришли советские газеты, переполненные сообщениями о том, как встретил Победу народ, как по всей стране проходят митинги, на которых трудящиеся высказывают огромную благодарность партии и правительству за заботу о народе, славят товарища Сталина за гениальное руководство Красной армией в достижении Победы над врагом. После пережитого эти газеты читать не хотелось.
Появились в лагере и офицеры — представители командования Красной армии. На большой центральной площади городка соорудили эстраду, украшенную портретами Сталина, Черчилля, Рузвельта. На митинге, на который собралось все «население» лагеря, выступали члены комиссии по репатриации. Рассказывали о положении на родине, оперируя обычными штампами о героическом труде, патриотическом порыве и т. д. Призывали не поддаваться на агитацию представителей капиталистических стран, обещающих всевозможные блага, а на деле стремящихся к пополнению армии рабов. «Родина помнит о вас, ждет и встретит как героев», — говорили они в своих речах перед собравшимися.
Думаю, что их речи если и играли какую-либо роль в убеждении тех, кто не собирался возвращаться домой, то только отрицательную. Тем не менее подавляющее большинство стремилось скорее попасть на Родину, несмотря на ходившие слухи о том, что там нас ждет осуждение и наказание за предательство, выразившееся в добровольной сдаче в плен. Через этих представителей можно было отправить письма на Родину. Написал письмо и я, сообщив, что жив и здоров, надеюсь скоро вернуться домой, хотя и не знаю куда.
Лагерь посещали и эмиссары других стран. Приглашали в Канаду и в Австралию, обещая свободную и благоустроенную жизнь, показывали и раздавали богато иллюстрированные рекламные буклеты.
Охранявшие лагерь американские MP не препятствовали выходу за его пределы. Несмотря на свои ограниченные возможности передвижения на костылях, я все же совершил несколько небольших прогулок. В окружающей местности располагались лишь небольшие немецкие хуторки, в окнах домов болтались белые флаги. Немцы хмуро копались на своих полях, стараясь не привлекать к себе внимания. Разговаривали неохотно, начиная разговор со слов: «Hitler kaputt!»
По дорогам встречались пешие колонны людей, несших французские, бельгийские флаги, возвращающихся из Германии. Узнав, что мы — русские, а это не сразу было понятно из-за нашей пестрой одежды, они радостно окружали нас, поздравляя с окончанием войны.
Стали комплектовать команды для возвращения в Россию, составлять списки. Пришло время отъезда.
Однажды пришла большая колонна военных грузовиков «Студебеккеров», нас разместили на них, рассадив на откидные сиденья у бортов, и колонна отправилась в путь. Ехали долго, пересекая почти всю Западную Германию, объезжая большие города. Проехали какой-то крупный город, название которого — Люнебург, в чем я не уверен, подводит память, слишком давно это было. Он был весь в развалинах, кое-где еще дымящих. На улицах возились немцы, расчищая завалы, освобождая дороги, собирая и очищая от раствора кирпич.
В маленьких городках, в которых мы, проезжая, останавливались по необходимости, между грузовиками шныряли шустрые немецкие мальчишки. Мы совали им в руки печенье, ломти хлеба, сигареты.
Наконец, остановились в городке Пархим на границе между американской и советской зонами оккупации, где был транзитный пункт. Сопровождавшие каждый грузовик американцы на прощание оделили нас своими пайковыми пакетами, и мы на тех же «Студебеккерах» с американскими водителями пересекли границу.
Вот мы и у своих. Встретившиеся нам солдаты и офицеры были в погонах, которые многие из числа попавших в плен до 1943 года видели впервые.
Встретив своих, с грузовиков закричали: «Ура!» В ответ один из офицеров сделал характерный жест, проведя рукой по горлу и вверх. Это произвело тягостное впечатление. Мне почему-то стало стыдно перед американцами, сидевшими в кабинах грузовиков и видевшими это «приветствие».
В окрестностях городка Пархим был организован пересыльно-сортировочный пункт для приема «перемещенных лиц», прибывающих из оккупированных союзниками частей Германии. Здесь нас довольно быстро рассортировали, снабдили временными проездными документами, продовольственными аттестатами и «своим ходом» направили пробираться на восток по указанным в документах направлениям. Тех же, кто нуждался в медицинской помощи, в том числе и меня, опять посадили в американские «Студебеккеры», но уже с советскими армейскими номерами и в сопровождении офицера с погонами, капитана медицинской службы, повезли в военный госпиталь, предназначенный для бывших военнопленных. Стало ясно, что мы, освобожденные из плена, не достойны того, чтобы нас лечили так же, как всех военнослужащих Красной армии.
Госпиталь находился в маленьком, не пострадавшем от войны городке на востоке Германии — Виттштоке. Сначала — прямо в центре города напротив здания городской ратуши, занятого советской комендатурой. Затем его перевели на окраину городка в несколько двухэтажных коттеджей напротив городского кладбища. Питание и медицинское обслуживание были очень хорошими, а бытовые условия в коттеджах со всеми удобствами — просто отличными. Никаких ограничений по выходу за пределы госпиталя не было, и, пользуясь этим, я на своих костылях много ходил по городку.
В центре городка были остатки старинной крепости и улицы с домиками средневековой постройки — деревянный каркас (фахверк), заполненный кирпичом. После многих месяцев пребывания под стражей возможность ходить куда хочется доставляла огромное удовольствие.
Стояли теплые летние дни. Напротив, на немецком, как везде в Германии, очень благоустроенном кладбище, похожем больше на ботанический сад, я любил сидеть на скамейке у входа, недалеко от часовни. Имея в избытке табак, к которому, начав курить, еще не полностью пристрастился, я приглашал проходящих мимо немцев закурить. Они, наоборот, страдавшие от отсутствия курева, принимали мое приглашение, и я вступал с ними в разговоры, пытаясь совершенствоваться в своем варварском немецком языке.
В разговорах они привычно, но вряд ли искренне ругали Гитлера, войну, рассказывали о погибших братьях или мужьях. У многих родственники были в плену в России. Этих очень интересовали условия жизни, они были напуганы суровым климатом и дикими нравами, якобы свойственными России. Пытаясь их переубедить, я рассказывал, что даже в Сибири климат не такой уж суровый, нравы в России вполне цивилизованные, русским свойственны гостеприимство и благожелательность даже большие, чем в Европе.
Завел знакомство с молодым парнем, который предложил мне коммерческую сделку. Его родственник — владелец небольшого спиртзавода на окраине городка. Он готов обменивать табак на спирт.
Это предложение было принято с восторгом моими соседями по палате, а мне представилась возможность ближе познакомиться с немецким бытом. Я стал бывать дома у моего «агента» и познакомился с его семьей. Они стали более откровенными в разговорах со мной. В отличие от союзников, которые в общении с побежденными немцами проявляли высокомерие, русские солдаты относились к немцам как к равным, и это те высоко ценили. В то же время высказывали возмущение фактами вандализма, проявлявшимися в период прохождения фронта через город, а также массовой депортацией немцев из Восточной Пруссии: беженцы оттуда проходили через Виттшток.
Оправдываясь, мне приходилось напоминать им, что немцы в оккупированной ими части России, на Украине и в Белоруссии вели себя по отношению к населению куда более бессовестным образом.
Поставляя спирт своим «сопалатникам», сам я был весьма равнодушен к выпивке. Даже на фронте, когда курильщики предлагали мне свою порцию «наркомовских» 100 граммов в обмен на табак, я редко пользовался этой возможностью, хотя одновременно выпитая двойная порция водки не вызывала у меня опьянения, только бодрила. Сказывалось высокое нервное напряжение.
Однажды мой «поставщик» пригласил меня распить бутылку разведенного спирта в компании со своим дедом, побывавшим в русском плену в 1918 году и немного говорившим по-русски. Я не заметил, как «перебрал». Обнаружил это, когда мои собутыльники зачем-то вышли из комнаты, а я, глядя на свое отражение в стоявшем в углу трюмо, продолжал что-то говорить. Понял, что пора собираться домой.
Действие это происходило в мансарде, куда вела довольно крутая деревянная лестница. Спускаться по ней на костылях непросто: сначала ставишь на нижнюю ступеньку костыли, затем, повисая на них, опускаешь на ту же ступеньку здоровую ногу. Потеряв равновесие, я вдруг повалился вперед, описав на костылях радиус. Падая, схватился за перекладину потолка и повис, болтаясь, как маятник. На грохот костылей выскочили хозяева и сняли меня, благополучно отделавшегося.
Раны на моих ногах почти зажили, если не считать свищей, не заживавших и сочившихся гноем с кровью. Врачи решили меня выписать, считая, что в России мне смогут оказать более квалифицированную помощь в залечивании этой принявшей хронический характер болезни.
Мне выдали проездные документы, продовольственный аттестат и направление в комендатуру советских войск в Берлине, куда следовало добираться своим ходом. Железной дороги в Виттштоке не было, и до станции нас, нескольких выписанных из госпиталя, отправили на конной повозке. У всех были недолеченные раны, я и еще один из моих спутников — на костылях.
На станции, куда нас привезли, поезда ходили не по расписанию. Перрон был заполнен толпой немцев, куда-то переезжавших и готовых штурмовать состав, когда его подадут. Участвовать в штурме с нашими повязками, палками и костылями не представлялось возможным, и мы обратились к дежурному по станции — важному немцу в красной фуражке за содействием. Он пригласил полицейского, одетого в прежнюю форму, которую носил и при фашистах, только на груди были спороты с мундира орлы, держащие в лапах кольцо со свастикой. Когда подали поезд, полицейский с немалым трудом освободил для нас одно купе, многократно повторяя слова: «Russische Vermacht!»
Конец мая или начало июня 1945 года. Мы едем в Берлин. Не помню, сколько мы ехали, но вот поезд подошел к Берлину на вокзал Шпандау. Здание вокзала — в развалинах. Весь район полностью разрушен, улицы завалены щебнем, в середине улицы расчищен проезд. Не у кого спросить, куда нам следует двигаться, мы — в английской зоне оккупации города. Увидели такого же, как и раньше, немецкого полицейского со споротыми фашистскими орлами. Он объяснил мне, выступавшему в качестве переводчика, что русская военная комендатура находится в центре города на площади Александерплац. Туда надо добираться на метро (U-Bahn). Станция единственной восстановленной линии находилась отсюда в нескольких кварталах, туда можно было дойти только пешком.
Пошли, ковыляя и спотыкаясь о куски стен и кучи щебня, часто прибегая к расспросам прохожих. Нашли станцию метро. С трудом втиснулись в переполненный вагон и поехали. В туннеле часто проезжали провалы от взорвавшихся бомб, в которые проникал сверху дневной свет. Приехали на Александерплац, вышли наверх. Кругом много разрушений, но меньше, чем в Шпандау. Здание ратуши с башенкой на крыше с характерным красным фасадом уцелело. На площади перед ратушей — импровизированный рынок. На нем, к нашему удивлению, было полно американских военных, менявших продукты (тушенку и колбасу) на ценные вещи — хрусталь, фарфор, украшения. Видел даже военных в больших чинах, судя по количеству звезд на пилотках.
Встретился патруль из наших солдат в сопровождении офицера. Показали документы. Оказалось, что центральная военная комендатура не здесь, а в части города под названием Лихтенберг. Здесь поблизости был отдел комендатуры, неподалеку от площади. Офицер откомандировал солдата проводить нас туда.
Пришли, предъявили документы. За время пути наши повязки промокли, требовалась перевязка. Попросили направить нас в госпиталь, чтобы это сделать. Нас направили в госпиталь, обслуживавший гражданское население Берлина, пострадавшее от обстрелов и бомбежки. В нем работали немецкие врачи. Здесь нас немедленно приняли и перевязали. На соседнем столе в перевязочной, где мне обрабатывали ногу, лежал пожилой немец, самостоятельно пришедший на перевязку. У него была оторвана нога ниже колена. Культя, опухшая и окровавленная, во многих местах была прострелена осколками.
Глядя на него, мне показалась ничтожной моя почти зажившая рана, не стоившая того времени, которое немецкие врачи были вынуждены на меня потратить.
После перевязки нужно было снова спускаться в метро, чтобы ехать в Лихтенберг. Но неподалеку был виден полуразбитый Рейхстаг. Как же не побывать там? Пришли. Еще невыветрившийся запах гари, стены исцарапаны росписями, теперь часто демонстрируемыми в кинофильмах. Резиновой нашлепкой на конце костыля, оставлявшей черные следы на бетоне, я нацарапал на одном из простенков дату и свое имя.
На метро, в такой же давке, приехали в Лихтенберг. Эта часть города совсем не пострадала. Кругом площади, окружавшей выход из метро, стояли многоэтажные серые дома с целыми стеклами, с вывесками. Почему-то запомнилось название Spaarkasse — не сберкасса ли это?
Быстро нашли комендатуру. После недолгого ожидания получили направление в «фильтрационный пункт», который находился… Ну не чудно ли?! — в таком знакомом мне городе Торунь, в Польше. Получили проездные документы и направление в продовольственный пункт, где нам выдали продукты на дорогу. Как только расположились в скверике, чтобы разделить продукты между собой, нас окружила толпа немцев. Я понял, что все они были голодны. Вот как быстро переменились наши роли!
Прямого пути в Торунь не было, требовалась пересадка в Познани. С вокзала Лихтенберг уже была восстановлена прямая магистраль Москва — Берлин, проходившая через Познань. Переполненным поездом (немцы ехали даже на крыше вагонов) добрались до Познани. Поезд на Торунь отправлялся на следующее утро. Пришлось ночевать на вокзале, заполненном до отказа. Спали на полу вповалку среди немцев, беженцев из Восточной Пруссии. На следующий день прибыли в Торунь. Знакомый вокзал на левом берегу Вислы, старинный мост с табличками, извещавшими о прошлых наводнениях, разрушен, каменные сводчатые опоры взорваны, фермы лежали в воде. Рядом был возведен временный деревянный мост.
У военного коменданта на вокзале, предъявив документы, узнали, куда нам направляться. Оказалось, по давно знакомому маршруту. Фильтрационный лагерь находился в бывших немецких казармах у Форта-14.
В связи с необходимостью сделать перевязку обратился в медпункт. Там меня осмотрели и решили отправить на госпитализацию. И вот еще одно фатальное совпадение: госпиталь для бывших военнопленных находился на месте бывшего нашего лагеря! Повезли меня через знакомый город на «Виллисе». Город словно стал больше: тот же огромный средневековый готический костел и площадь перед ним, но и площадь, и улицы наполнены людьми. Везде висят красно-белые польские флаги, расхаживают франтоватые польские офицеры в праздничных, обшитых серебром конфедератках, царит приподнято-праздничное настроение.
Много лет спустя в фильме «Пепел и алмаз» я почувствовал очень верно переданное это всеобщее настроение ликования по поводу вновь обретенной свободы.
На территории бывшего немецкого шталага размещалось несколько госпиталей. Но не на территории бывшей русской зоны, которая была разобрана, а в бараках, в которых ранее жили англичане, французы и другие пленные из числа союзников.
Медицинский и обслуживающий персонал госпиталя состоял из советских военнослужащих — врачей и медицинских сестер, относившихся к нам очень сочувственно и внимательно.
Меня перевязали, подвергли тщательному осмотру, анализам и не нашли признаков легочного заболевания, указанного в моей медицинской карте, сопутствовавшей мне еще из лагеря Sandbostel.
Разместили меня в бараке в палате, где кроме меня находились шесть итальянцев. Один из них, высокий молодой брюнет со звучным именем Ноколо Карузо, приветствовал меня по-итальянски: «Bon Giorno!» — и по-русски: «Добри ден!» Итальянцы, люди очень подвижные и эмоциональные, окружили меня и пытались расспрашивать о чем-то, бурно жестикулируя. Все тут же представились, назвав себя. Кое-кого я запомнил: кроме уже названного Карузо из Неаполя, Кавани, инвалида без правой ноги, Фруменцио Травалли, с которым я очень близко сошелся, Д'Аллолио Бруно, Авеллино и маленький, весь израненный, передвигавшийся на костылях Грильо Джиованни.
Допытывались, как меня зовут. Имя Дмитрий для них трудно произносимо, стали искать итальянский синоним и решили звать меня Доминико. Это имя ко мне прочно прикрепилось.
Режим в лагере-госпитале был очень свободным: раз в день — перевязка и процедуры, вечером — обход дежурного врача. Остальное время девай куда хочешь. За воротами лагеря небольшой хвойный лесок на песчаной почве, усыпанной хвоей. Впрочем, выход за ворота хоть и не очень строго, но не рекомендован.
Стал знакомиться с «населением» госпиталя. В нем больше половины составляли освобожденные из плена итальянцы, почему-то их не спешили вывозить домой. Были французы, бельгийцы, югославы, даже несколько немцев, бывших узников концлагерей. Их приходилось все время брать под защиту от чрезвычайно агрессивно настроенных против них итальянцев. Остальные — бывшие русские военнопленные и гражданские («цивильные»), вывезенные немцами на работы в Германию.
Вечером посетил клуб, в котором активно действовали кружки: драматический и хоровой. Драматическим кружком руководил невысокого роста типичный интеллигент в круглых очках с правой рукой, неподвижно прижатой к поясу: она была прострелена и не разгибалась. Он представился: Тано Бялодворец, бывший режиссер Харьковского драматического театра. Хоровым кружком — высокий представительный хохол Петров с висячими запорожскими усами, в гражданской одежде и в пальто, перечеркнутом на спине красным косым крестом. В прошлом он — инженер металлург, работал в Краматорске, откуда его и вывезли немцы. Я принял активное участие в работе обоих кружков и близко сошелся с их руководителями. Тано (это непонятное имя все заменяли именем Антон) был очень образованный человек, владел в совершенстве польским и французским языками, свободно говорил по-немецки и по-английски. Благодаря этому он мог общаться без переводчика со всеми европейцами, кроме венгров. Он посоветовал мне, как быстро научиться общаться с итальянцами: надо выучить всего лишь 100 слов, обозначающих самые часто встречающиеся предметы и действия. Все остальное знание придет в посредстве общения.
Подсел к Карузо во время завтрака. Он тут же начал меня просвещать:
— Questo mio piatta, questo mio coltello, questo mio burro, questo mio pane bianca… (Это — моя тарелка, это — мой нож, это — мое масло, это — мой белый хлеб).
Буквально через несколько дней я уже, помогая себе жестами, вполне сносно объяснялся с итальянцами. А к осени я уже понимал, что написано в итальянских газетах.
Имея вдоволь досуга, я невольно возвращался мыслями к только что пережитому. Многому пытался найти объяснение, многое до моего сознания тогда еще не доходило и стало доступным пониманию лишь через много лет.
Пытался вызвать на откровение своих новых друзей. Тано ловко уходил от разговоров на историко-политические темы, зато Петров с явным интересом вступал со мной в дискуссию. Постепенно у меня выработалось определенное представление о прошедшей бойне, далеко не во всем совпадающее с общепринятым.
Главное, что настраивало меня на критический лад, было невольно возникавшее сопоставление отношения к воюющему солдату у союзников и в нашей стране. Я видел, как воюют союзники, как обустроен их быт, не говоря уже об отношении к попавшим в плен.
Мы не могли скрыть удивление и иронию, глядя на экипировку солдат союзников, на огромные рюкзаки, которые они таскали с собой. Очевидно, выходя к переднему краю, они где-то должны были оставлять их, так как невозможно представить себе в бою отягощенного таким грузом солдата.
Значит, за боевыми порядками должны следовать обозы с вещами, что также не способствует маневренности боевого подразделения. Впрочем, немцы также таскали тяжелые рюкзаки, обшитые сверху телячьей шкурой.
Да и сейчас, глядя на высадку из транспортного самолета группы американских или английских солдат в очередной телевизионной передаче о событиях на Ближнем Востоке и Афганистане, можно наблюдать такую же картину.
Мои военные переживания и наблюдения постепенно обрастали соображениями и выводами, которые иногда резко менялись. Окончательное представление о войне и предшествовавших ей событиях сформировалось значительно позднее.
Мое пребывание в госпитале после пережитого напоминало курорт. Незаметно проходило лето, я довольно бойко ходил, слегка опираясь на палку. Кроме ежедневных перевязок и процедур (ванн в растворе марганцовки), других забот не было.
Участвовал в самодеятельности, читая по режиссуре Тано пушкинского «Гусара» и лермонтовское «Бородино», «Паспорт» Маяковского. Пел в хоре казацкие песни под руководством Петрова и много общался с итальянцами.
Наступил август. Сообщение о начале военных действий против Японии. К моему величайшему удивлению, на митинге, посвященном этому событию, выступил Тано с заявлением о вступлении в добровольцы для участия в этой войне. Что руководило им, с искалеченной рукой, заведомо непригодным к военной службе, я понять не мог.
В сентябре госпиталь реорганизовали, и меня с большинством пациентов перевели в другой госпиталь, расположенный в окрестностях Торуня, в лесу в бывшем имении какого-то высокопоставленного польского вельможи. Трех-или четырехэтажное здание с сохранившейся утварью и мебелью с прекрасной отделкой помещений — комнат разного размера, располагавшихся на галереях, нависавших над общим залом.
К тому же здесь была отличная кухня, какой-то очень квалифицированный повар готовил прямо-таки ресторанное меню.
Тано и Петров — мои постоянные собеседники — остались в прежнем лагере. Как я узнал позднее, Тано предложили остаться в войсковой части, а Петрова отправили в фильтрационный лагерь, откуда он пошел по дорогам ГУЛАГа, где и пропал.
Здесь я уже самостоятельно начал организовывать самодеятельность. Ставили маленькие сценки-скетчи, нашелся пианист-аккомпаниатор. Стали исполнять песни сольные и хоровые, в концертах участвовали и итальянцы и французы. У меня это столь удачно получалось, что замполит госпиталя предложил мне остаться на военной службе после выписки. Я отказался, о чем потом очень жалел: это могло избавить меня от фильтрационного лагеря и впоследствии обеспечить нормальную демобилизацию (с получением денежного пособия с учетом всего срока пребывания в армии).
В сентябре я был выписан из госпиталя с так и незарубцевавшимся свищом остеомиэлита. Я был вынужден носить повязку на стопе, присыпая порошком стрептоцида ранку на остатке большого пальца, подкладывая слой ваты под стопу. Ватная повязка сопровождает меня всю мою жизнь.
В фильтрационный лагерь, в котором я уже побывал по прибытии в Торунь из Берлина, мы — группа выписанных после излечения — отправились пешком через город в сопровождении старшей медсестры.
Разместились в бывших немецких казармах и стали ожидать вызова в спецотдел на беседу к оперуполномоченному СМЕРШа.
Лагерь был переполнен. В нем находились не только бывшие военнопленные, но и очень много «цивильных», вывезенных в Германию. Было множество женщин и молодых, часто очень симпатичных девушек. Многие были очень доступны, естественно, завязались многочисленные скоротечные романы, и разговоры в бараках крутились в основном вокруг романтических приключений.
Я, шагнув из ранней юности в солдаты и не успев изведать прелестей общения с противоположным полом, ограничиваясь только чисто платоническими утехами, не мог преодолеть стеснения, а к доступным девицам испытывал чувство брезгливости. Но на вечерние ежедневные танцевальные вечера, собиравшие разнополую, разноязыкую и разновозрастную публику, ходил с интересом. Овладев к тому времени вполне понимаемыми разговорными немецким, итальянским и польским языками, я с удовольствием помогал общению, переводя с русского на немецкий, с немецкого на итальянский, с украинского на немецкий. За эту способность меня стали считать цыганом.
Лагерь непосредственно соприкасался с Фортом-14, ранее служившим арсеналом. В многочисленных камерах, переходах форта безнадзорно валялось большое количество боеприпасов: гранат, мин, патронов. Можно было найти и вполне исправный пистолет или автомат. Мы развлекались, бросая в глубокие колодцы, служившие продухами к подземным ходам форта, мины от 50-миллиметрового миномета и ручные гранаты, которые рвались там, в глубине, с грохотом, сотрясая землю. Однажды, найдя исправный немецкий ротный миномет, из него запустили несколько мин, направив их в сторону от строений. Такая «иллюминация» не могла остаться незамеченной, и на следующий день поляки выставили вокруг форта охрану и запретили доступ туда. Но я уже успел обзавестись к тому времени немецким пистолетом «вальтер» и несколькими обоймами патронов к нему. Перед отправкой в Россию я отдал его знакомому солдату из охраны лагеря: привозить с собой оружие было небезопасно.
Лагерь был окружен оградой, имел проходную, которая охранялась. Но выйти в город разрешалось при условии получения увольнительной записки у дежурного коменданта. Без такой записки в городе могли задержать дежурные патрули военной комендатуры.
Овладев пистолетом, который уже успел опробовать в Форте-14, я решил реализовать намерение, зародившееся еще во время пребывания в лагере военнопленных почти год тому назад.
В Торуньском лагере, граничившем с лагерем для англичан, внутренний порядок поддерживался лагерными полицаями, набранными из местных поляков и из числа русских военнопленных. Как правило, они вели себя довольно доброжелательно, проявляя жестокость только во время распределения на работы, пуская в ход кулаки и дубинки. Но среди них выделялся своей особой злостью один поляк, которого мы прозвали между собой Грабля за высокий рост, костлявость и взлохмаченную белобрысую шевелюру. Он применял свою дубинку, пользуясь любым поводом. Особенно зверствовал он, когда утром выгонял из бараков замешкавшихся там доходяг. Пленные ненавидели его еще и за то, что он, единственный из всех полицаев, отбирал у пришедших с работы то, что им удавалось там раздобыть, при этом жестоко избивая. На правую руку он надевал миниатюрный кастет и действовал им не разбирая, куда бил этой рукой.
Однажды, замешкавшись в бараке, наматывая портянки, я получил от него удар в челюсть. Мои нижние зубы пробили губу, и я залился кровью. След от этого удара виден до сих пор.
Как-то раз колесный трактор с прицепом, везший нас на работу, остановился в городе, из кабины вылез Грабля и направился, очевидно, к своему дому, так как трактор тотчас же двинулся дальше. Я запомнил это место, подумав: чем черт не шутит, а вдруг судьба позволит мне здесь побывать после войны?!
Я рассказал об этой истории своему знакомому солдату из роты охраны лагеря — земляку по Ростову и предложил ему на всякий случай пойти со мной (мой вид в немецком френче и вельветовых штанах, если придется обращаться в комендатуру, в лучшем случае вызовет недоумение).
Случай представился, когда земляк из охраны получил задание на патрулирование в городе, я, выпросив у коменданта увольнительную, присоединился к патрулю.
Взял в карман заряженный пистолет. Походив некоторое время по центральным улицам города, мы отправились разыскивать запомнившееся мне место. Не сразу, но нашли. Как теперь узнать, где живет разыскиваемый нами Грабля?
Мы остановились в растерянности. И тут выручил подбежавший польский парнишка (видать, этого Граблю поляки также ненавидели). Он сказал, обратившись к нам (передаю его польскую речь лишь приблизительно, так как она сохранилась в моей памяти):
— Пане шукам тего хлопа, ктурой на германа робил? Там он жие.
В глубине двора в просвете между домами, выходящими фасадами на улицу, виднелся коттедж за заборчиком, скрытым зеленой изгородью.
Мы подошли к калитке, мне казалось, что сердце выскочит из груди, так оно билось. Постучали. Открылась дверь дома, вышла немолодая женщина, за ней показалась знакомая длинная фигура, одетая в поношенную, даже, казалось, драную одежду. Увидев нас, он побледнел и остановился как вкопанный. Не знаю, узнал ли он меня, но явно понял причину нашего визита. Не могу понять, почему он остался в Торуне в окружении ненавидящих его соседей. Неужели надеялся, что его минует расплата?
Вынув пистолет, я сказал, еле удерживаясь от крика:
— Ну что, сволочь, дождался, пся крев, холера ясна? Сразу тебя прикончить или отвести в комендатуру?
Он молчал, не находя слов, но его обхватила вышедшая с ним женщина, к ней присоединилась выскочившая из дому девчонка. Начали что-то истерически кричать. Снаружи к калитке подошли соседи и молча, не вмешиваясь, наблюдали эту сцену.
— Собирайся, пойдем в комендатуру, жаль тратить на тебя патрон.
Здесь со мной что-то произошло, я почувствовал, что меня сейчас вырвет, вот-вот содержимое моего желудка извергнется наружу.
Я махнул рукой, повернулся и молча пошел назад, мои спутники недоуменно последовали за мной. Потом мой знакомый (увы, я не помню ни откуда он, ни как его звали) долго доказывал мне, что я смалодушничал. Да я и сам пожалел, что не довел дело до конца. Думаю, что, если после нашего визита он не удрал на Запад, его не оставили в покое, соседям известны были его подвиги.
Вскоре меня вызвали в спецчасть. Молодой вежливый капитан долго расспрашивал меня об обстоятельствах моего пленения, подробно записывая мои слова в протокол. Детально записал также, в каких лагерях я побывал в плену, кто может подтвердить мои слова. После этого вызова было еще несколько. Называли фамилии и имена, спрашивали, знаю ли их и что могу о них сказать. Иногда встречались знакомые имена, и я сообщал, что мне о них известно. Скрывать было нечего — все те, с кем я общался, не могли быть замараны связями с немцами или с власовцами. Вероятно, кого-то из допрашиваемых также спрашивали обо мне, и их отзывы были приняты во внимание при оформлении моего «досье».
Часто формировались группы отправляемых на восток, как говорилось, «для продолжения службы». Но со временем стали ходить тревожные слухи. Откуда проникали эти сведения, неизвестно, но говорили, что вместо продолжения службы они вновь попадали в руки уполномоченных Смерша и затем пополняли собой многомиллионное население ГУЛАГа. Говорили, что кто-то получил письмо от родственников, разыскивавших уехавшего на восток и пропавшего бесследно.
Среди солдат и офицеров действующей армии, с которыми часто приходилось встречаться, многие, особенно те, кто не успел еще повоевать (больше полгода прошло после окончания боев), встречались враждебно настроенные по отношению к бывшим военнопленным. Часто вспоминался мне жест офицера, встретившего нас при пересечении демаркационной линии. О том, что сотни тысяч солдат и офицеров, ранее считавшихся пропавшими без вести, возвращались из плена, молчали газеты, как будто этой проблемы не существовало.
Меня крайне настораживали эти слухи. После пережитого мне совсем не улыбалось вновь попасть за решетку, да еще к своим. То, что я к тому же являлся сыном «врагов народа» (и мать и отец погибли в сталинских лагерях), добавляло мне беспокойства. Я вновь пожалел, вспомнив об этом, что отказался остаться дослуживать в армии при госпитале.
Однажды объявили: желающие отправиться служить в строительные войска на Кавказ могут записаться для оформления. Недолго раздумывая, я записался и стал ждать команды на отправку. В декабре 1945 года объявили посадку в эшелон теплушек, следовавший на Кавказ.
Я прошелся последний раз по улице, прилегающей к станционным путям, мимо Форта-17, ворота которого были наглухо закрыты, и, как только последовала команда, занял место на нарах товарного вагона.
Поезд тронулся, медленно миновали Торунь и поехали по Польше, часто останавливаясь на станциях. Навстречу шли поезда с войсками, состоявшими из только что мобилизованных на службу солдат под командой молодых лейтенантов, одетых так же, как и солдаты, в ботинки с обмотками.
Шли на запад и эшелоны с немцами, переселяемыми из Восточной Пруссии. На них, бывших врагов, было жалко смотреть. На станциях они высыпали из вагонов, исхудавшие, голодные, радовавшиеся каждому куску хлеба, который протягивали им бывшие военнопленные и остарбайтеры, работавшие на них в качестве батраков еще совсем недавно. Поневоле вспоминалось: часто ли встречался мне во время плена немец, предложивший кусок хлеба? Такого мне видеть не приходилось.
Эшелон очень долго шел через Польшу. Была длительная остановка в правобережной части Варшавы — Праге. Здесь, в развалинах пристанционных построек, был убит один из наших, выскочивший ночью из вагона набрать воды в котелок из-под крана.
Чем дальше на восток, тем больше ощущалось неприязненное отношение к нам поляков. Вспоминая общение с ними в Холме, в Габловицах (Gabelndorf), при котором не проявлялось враждебности, я не мог понять причины этого. Только через много лет я смог понять, в чем тут дело.
В одном из вагонов была полевая кухня, так что во время пути нам ежедневно на остановках выдавали горячий обед, помимо сухого пайка и хлеба. Так что мы не только не испытывали голода, но и делились с тоже едущими на восток, возвращающимися из Германии ранее угнанными туда женщинами.
Уже зимой пересекли границу. Сразу бросилась в глаза страшная нищета и разруха. На станциях поезд встречали женщины и дети, одетые в лохмотья, в надежде встретить кого-нибудь из своих. Расспрашивали нас, в тщетной надежде узнать что-либо. Несмотря на брань сопровождавших нас офицеров, мы подсаживали к себе в вагоны едущих куда-то попутчиков и подкармливали их.
Слушали их рассказы о начинавшейся в колхозах мирной жизни — о заработанных за лето трудоднях, на которые ничего не причиталось: весь скудный послевоенный урожай отобран. С приусадебных участков, единственных источников существования, требовалось уплатить натуроплатой огромные налоги, да еще и заем…
Большинство в вагоне составляли крестьяне, на них эти рассказы действовали угнетающе. Была очевидна огромная разница в уровне жизни и быта в победившей России по сравнению с побежденной и частично разграбленной Германией, освобожденной и тоже разграбленной Польшей.
Ехали через Украину, Ростовскую область — всюду разрушенные станции, временно восстановленные мосты. Проехали и Ростов, но стоянка была всего несколько минут. Успел увидеть только разрушенный вокзал, разбомбленные пристанционные, хорошо знакомые постройки, взорванный знаменитый подъемный мост (рядом был возведен временный, на деревянных опорах). Долгий многодневный путь по Транскавказской магистрали, мимо Махачкалы, далее по побережью Каспия вдоль возвышающихся с правой стороны пути высоких гор. Миновали знакомую станцию Баладжары и прибыли наконец в Баку уже в начале февраля или конце января 1946 года. Здесь уже пахло весной.
Довольно долго эшелон стоял на запасных путях. Затем стали прибывать «Студебеккеры», нас вызывали по спискам, размещали по машинам и разбирали по войсковым частям.