Перед ними на полу были разостланы ковры всех цветов и узоров; на двух, брюссельских, они уже с самого начала остановили свой выбор, но манили и другие — яркие, пышные; трудно было не поддаться соблазну, однако высокая цена отпугивала. Заведующий отделом! оказал им честь — сам занимался с ними; впрочем, она отлично знала, что делал он это ради одного Джо,— недаром мальчишка-лифтер даже рот разинул и, пока они подымались на верхний этаж, не сводил с него восхищенного взгляда. С таким же благоговением смотрели на Джо ребята и подростки, когда ей случалось проходить с ним по улицам своего квартала, в западной части города.
Заведующего отделом позвали к телефону, и борьба между желанием купить ковер понаряднее и страхом истратить слишком много денег уступила в ее душе место другим, более тревожным мыслям.
— Не могу понять, Джо, что ты в этом! находишь хорошего,— сказала она негромко, но настойчиво, видимо, продолжая недавний, ни к чему не приведший спор.
Его полудетское лицо омрачилось, но только на одно мгновение, и тут же снова просияло нежностью. Он был очень молод, почти мальчик, а она почти девочка — два юных создания на пороге жизни, выбирающие ковры для украшения своего гнездышка.
— Стоит ли волноваться? — сказал он.— Ведь это в последний раз, в самый, самый последний раз.
Он улыбнулся ей, но она подметила невольно вырвавшийся у него едва уловимый вздох сожаления, и сердце ее сжалось; из чисто женской потребности нераздельно владеть своим возлюбленным она боялась его пристрастия к тому, что было ей непонятно, а в его жизни занимало такое большое место.
— Ты же знаешь, встреча с О’Нейлом оплатила последний взнос за дом моей матери,— продолжал он.— С этой заботой покончено. А за сегодняшнюю встречу с Понтой я получу приз — сто долларов, понимаешь, целых сто долларов! Это пойдет нам на устройство.
Она отмахнулась от денежных расчетов.
— Но ты любишь этот свой ринг. Почему?
Он был не мастер выражать мысли словами. На работе руки заменяли ему слова, а на ринге за него говорило его тело, игра мускулов,— словами же он не мог объяснить, почему его так неудержимо влечет на ринг. Однако он попытался это сделать и нерешительно, сбивчиво начал говорить о том, что он испытывает во время состязания, особенно в минуты наивысшего напряжения и подъема.
— Могу тебе сказать только одно, Дженевьева: лучше нет, как стоять на ринге и знать, что противник у тебя в руках. Вот он нацеливается, то правой, то левой, а ты каждый раз закрываешься, увертываешься. А потом так дашь ему, что он зашатается и обхватит тебя и не пускает, а судья оторвет его, и тогда ты можешь покончить с ним, а публика вопит, себя не помня, и ты знаешь, что победил, что дрался честно, по всем правилам, а победил потому, что лучше умеешь драться. Понимаешь, я...
Он запнулся, испуганный собственным многословием и страхом, промелькнувшим в глазах Дженевьевы. Слушая Джо, она пристально вглядывалась в него, и на ее лице все сильнее проступало выражение мучительной тревоги. Описывая ей эти величайшие минуты своей жизни, Джо мысленно видел перед собой сраженного его ударом противника, огни ринга, бешено аплодирующих зрителей,— и Дженевьева чувствовала, что Джо уходит от нее, унесенный потоком этой непонятной ей жизни. Против этого грозного, неудержимого потока бессильна была вся ее беззаветная любовь. Тот Джо, которого она знала, отступил, растворился, пропал. Исчезло милое мальчишеское лицо, ласковый взгляд, изогнутая линия рта с приподнятыми уголками. Перед ней было лицо взрослого мужчины, лицо, словно отлитое из стали, застывшее и неумолимое; губы сомкнулись, как стальные створки капкана, широко раскрытые глаза глядели холодно и зорко, отсвечивая стальным блеском. Это было лицо мужчины, а она знала только лицо юноши. Таким она видела его впервые.
Ей стало страшно, и все же она смутно почувствовала, что гордится им. Его мужественность — мужественность самца-победителя — не могла не взволновать ее женское естество, не могла не разбудить в ней извечное стремление женщины найти надежного спутника жизни, опереться о каменную стену мужской силы. Она не понимала страсти, владевшей им, но знала, что даже любовь не излечит его; тем» сладостней была мысль, что ради нее, ради их любви он сдался, уступил ее желанию, отказался от любимого дела и сегодня выступает на ринге в последний раз.
— Миссис Силверстайн говорит, что терпеть не может бокса, что ничего хорошего в нем нет,— сказала Дженевьева.— А она женщина умная.
Он снисходительно улыбнулся, пряча уже не раз испытанную обиду: больно было сознавать, что Дженевьева отвергает именно то в его натуре и в его жизни, чем он сам больше всего гордился. На ринге он достиг успеха, славы, достиг своими силами, ценой напряженного труда, и именно это и только это он с гордостью положил к ногам Дженевьевы, когда добивался ее любви, когда предложил ей всего себя — все, что в нем было лучшего. В своем! мастерстве боксера он видел величайший и прекраснейший залог мужественности, какого ни один мужчина не мог бы предъявить, и это, по его мнению, давало ему право домогаться Дженевьевы и обладать ею. Но она не поняла его тогда и теперь не понимала, и он только удивлялся: что же она нашла в нем, почему удостоила его своей любви?
— Миссис Силверстайн просто дуреха и старая брюзга,— сказал он беззлобно.— Что она понимает? Поверь мне, в этом спорте очень много хорошего. И для здоровья полезно,— добавил он, подумав.— Посмотри на меня. Ведь я должен жить очень чисто, если хочу быть в форме. Я живу чище, чем миссис Силверстайн или ее старик и вообще все, кого ты знаешь. Я соблюдаю режим: душ, обтирание, тренировка, здоровая пища,— все по часам, и никакого баловства. Я не пью, не курю — словом, не делаю ничего такого, что могло бы повредить мне. Да я живу чище, чем ты, Дженевьева... — Заметив, что она обиженно поджала губы, он поспешил добавить: — Честное слово! Я же говорю не про мыло с водой, а вот посмотри.— Он бережно, но крепко сжал ее руку повыше локтя.— Ты вся мягкая, нежная. Не то, что я. На, пощупай.
Он прижал кончики ее пальцев к своему бицепсу, такому твердому, что она сморщилась от боли.
— И весь я такой,— снова заговорил он.— Твердый и упругий. Это я называю чистый. Каждая жилка, каждая капля крови, каждый мускул — все чисто до самых костей, и кости чистые. Это не то, что просто вымыть кожу водой и мылом, это значит быть чистым насквозь. Уверяю тебя, я это чувствую, ощущаю всем телом. Когда я утром просыпаюсь и иду на работу, вся кровь моя, все жилки мои точно кричат, что они чистые. Ах, если бы ты знала...
Он умолк, оборвав на полуслове, окончательно смущенный столь необычным для него потоком красноречия. Никогда еще он не выражал свои мысли с таким волнением, но и столь серьезных причин для волнения у него никогда не было. Ведь Дженевьева неодобрительно отозвалась о боксе, усомнилась в достоинствах самой Игры, прекраснее которой для Джо не было ничего на свете до самого того дня, когда он случайно забрел в кондитерскую Силверстайна и образ Дженевьевы внезапно вошел в его жизнь, затмив все остальное. Он уже понимал, хоть и смутно, что есть какое-то непримиримое противоречие между женщиной и призванием, между любимым делом и тем, чего женщина требует от мужчины. Но он не умел делать обобщающих выводов. Он видел только вражду между реальной, живой Дженевьевой и великой, вдохновляющей, но бесплотной Игрой. Обе они восставали друг против друга, обе предъявляли на него права: он разрывался между ними, но окончательного выбора не делал и беспомощно плыл по течению.
Дженевьева слушала взволнованные слова Джо, пристально глядела на него и невольно любовалась его чистым лицом, ясными глазами, гладкой и нежной, точно девичьей, кожей. Она не могла не признать убедительности его доводов, но это только сердило ее. Она безотчетно ненавидела эту его Игру за то, что она отрывала от нее Джо, похищала какую-то часть его. Это была соперница, которую она не могла постичь. Она не понимала, в чем ее обаяние. Если бы речь шла о какой-нибудь другой девушке, все было бы ясно, на помощь ей пришли бы знание, догадка, проницательность. Но здесь был враг неосязаемый, непостижимый, она ничего о нем не знала и боролась с ним) ощупью, в потемках. Она чувствовала, что в словах Джо есть доля правды, и от этого враг казался еще более грозным.
Внезапно Дженевьеву охватило горестное сознание своего бессилия; она хотела, чтобы Джо безраздельно принадлежал ей, этого требовала ее женская природа, а он отстранялся, выскальзывал из объятий, которыми она тщетно пыталась удержать его. От жалости к самой себе слезы выступили у нее на глазах, губы задрожали, и сразу поражение обернулось победой: всемогущая Игра отступила перед неотразимой силой женской слабости.
— Не надо, Дженевьева, не плачь,— просил он покаянно, хотя каяться ему было не в чем. Его мужской ум отказывался понять ее горе, но она плакала — и все остальное забылось.
Она улыбнулась ему сквозь слезы, в ее глазах он прочел прощение, и, хотя он не знал за собой вины, сердце его растаяло. Он хотел сжать ее локоть, но она отняла руку и чинно выпрямилась. Однако улыбка ее засияла еще ярче.
— А вот и мистер Клаузен,— сказала она и, с чисто женским искусством скрывая волнение, взглянула на заведующего отделом сухими, ясными глазами.
— Вы, верно, заждались меня, Джо? — сказал заведующий, подвижной румяный человечек с маленькими веселыми глазками и густыми, солидными бакенбардами. —Ну, так как же?—оживленно заговорил он.— На чем вы остановились? Нравится вам этот ковер? Миленький узор, не правда ли? Да, да, я все понимаю. Сам обзаводился домком, когда получал всего четырнадцать долларов в неделю. Но ведь хочется -самое лучшее для своего гнездышка, верно? Ну, конечно, еще бы! А ведь всего-то на семь центов дороже. И опять-таки, имейте в виду, дорогую вещь всегда выгодней покупать, чем дешевую. Знаете что, Джо,— заведующий в порыве великодушия доверительно понизил голос,— я пойду вам навстречу, но это только для вас: я готов скинуть пять центов. Но очень, очень прошу,— добавил он с видом заговорщика,— никому не говорите, сколько вы заплатили.
После того, как Джо и Дженевьева, посовещавшись, объявили о своем решении, заведующий сказал:
— Все будет запаковано, обшито и доставлено вам на дом, это, само собой, входит в оплату. Ну, а когда новоселье? Скоро вы расправите крылышки и улетите? Завтра? Уже завтра! Чудесно, чудесно!
Он от восторга закатил глаза, потом с отеческой нежностью улыбнулся им.
Джо сдержанно отвечал на вопросы заведующего, а Дженевьева слегка покраснела; им обоим этот разговор показался неуместным. Не потому, что он нарушал мещанские представления о приличиях, но он касался их личных, сокровенных чувств; против поведения заведующего восставали стыдливость и целомудрие, присущие рабочему человеку, когда он стремится к достойной жизни и нравственной чистоте.
Мистер Клаузен проводил их до лифта, сладко улыбаясь и поглядывая на них с благосклонным умилением, меж тем как все приказчики, словно по команде, поворачивали голову и смотрели вслед стройной фигуре Джо.
— А сегодняшняя встреча, Джо? —озабоченно спросил мистер Клаузен, пока они дожидались лифта.— Как ваше самочувствие? Справитесь?
— Конечно,— ответил Джо.— Самочувствие отличное.
— В самом» деле? Превосходно! Я, видите ли, подумал было... накануне свадьбы, и все такое... ха! ха!., можно и сдать немного... нервы опять-таки. Ничего удивительного, сам был женихом когда-то. Но вы в форме? Ну ясно, незачем и спрашивать, и так видно... Ха! ха! Ну, желаю удачи, сынок! Не сомневаюсь в успехе, ни капельки не сомневаюсь. Ваша возьмет!
— До свидания, мисс Причард,— обратился он к Дженевьеве, галантно подсаживая ее в лифт.— Не забывайте нас. Всегда буду вам рад, искренне рад.
— Все называют тебя «Джо»,— укоризненно сказала она, спускаясь с ним в лифте.— Почему не «мистер Флеминг»? По-моему, это как-то даже неприлично.
Но он задумчиво смотрел на мальчишку-лифтера и, видимо, не слышал ее.
— Что с тобой, Джо? — спросила она с той нежной лаской в Голосе, которая всегда обезоруживала его.
— Так, ничего,— ответил он.— Просто я думал о том, как мне хотелось бы...
— Хотелось бы... чего? — Голос ее звучал вкрадчиво, а глаза глядели так проникновенно, что никто не устоял бы перед ее взором, но Джо все еще смотрел в сторону.
Потом, решительно взглянув ей в лицо, он проговорил:
— Мне хотелось бы, чтобы ты хоть раз увидела меня на ринге.
Она с отвращением передернула плечами, и его лицо омрачилось. Ее кольнула мысль, что соперница стала между ними и увлекает Джо прочь от нее.
— Я... я бы с удовольствием...— торопливо проговорила она, делая над собой усилие и пытаясь выказать ему то горячее сочувствие, которым женщина побеждает даже сильнейших мужчин и которое заставляет их доверчиво класть голову на женскую грудь.
— Правда? Ты согласна?
Джо пристально посмотрел ей в глаза. Дженевьева поняла его волнение: он словно бросал ей вызов, измерял силу ее любви.
— Это была бы самая счастливая минута моей жизни,— сказал он просто.
Что заставило Дженевьеву принять это внезапное решение? Прозорливость любящего сердца, желание выказать Джо то участие, которого он у нее искал, потребность увидеть соперницу лицом к лицу, дабы понять, в чем ее сила? Или, быть может, властный зов неведомого мира вторгся в тесные пределы ее однообразной, будничной жизни? Так или иначе, но она почувствовала прилив неведомой доселе отваги и сказала -так же просто, как и он:
— Согласна.
— Я не думал, что ты согласишься, а то, пожалуй, не рискнул бы просить тебя,— сознался он, когда они вышли из магазина.
— А разве нельзя? — спросила она с тревогой, боясь, как бы ее решимость не остыла.
— Да нет, я могу это устроить. Но я никак не думал, что ты согласишься. Никак не думал,— все еще не оправившись от изумления, повторил он, уже подсадив ее в трамвай и доставая из кармана мелочь на билеты.