— Скажите, у вас тут сдается что-нибудь?
Этот вопрос я бросил небрежно, полуобернувшись к пожилой толстой женщине, которая подавала мне еду в грязной кофейне неподалеку от Пула и Лайм-хауза.
— Сдается,— отрезала она, решив, вероятно, что мой внешний вид не обещает того минимума состоятельности, который требуется для проживания в ее доме.
Я не сказал больше ничего и принялся молча дожевывать ломтик бекона, запивая его жидким чаем. Она тоже не обращала на меня ни малейшего внимания, пока я не вытащил из кармана монету в десять шиллингов, дабы расплатиться за свой завтрак стоимостью в четыре пенса. Желаемый эффект был достигнут.
— Да, сэр,— сразу оживилась она.— У меня отличное помещение, наверняка вам понравится. Вернулись из морской поездки, сэр?
— Сколько вы хотите за комнату? — спросил я, не стремясь удовлетворить ее любопытство.
Она оглядела меня с нескрываемым изумлением.
— Комнат я не сдаю даже своим! постоянным жильцам, а уж чужим-то и подавно.
— Придется, значит, поискать в другом месте,— сказал я, делая огорченное лицо.
Но вид моих десяти шиллингов придал ей настойчивость.
— Я могу предложить вам очень хорошую койку в комнате, где у меня живут всего двое. Очень почтенные люди, постоянные жильцы.
— Нет, я не хочу спать вместе с чужими людьми,— отвечал я.
— Да вам и не придется. Там три постели, и комната не такая уж маленькая.
Ну, а сколько это будет стоить? — спросил я.
— С постоянных жильцов я беру полкроны в неделю — два шиллинга шесть пенсов. Вам понравятся соседи, я уверена. Один из них служит на складе и живет у меня третий год. А второй вот уже шесть лет. Да, сэр, шесть лет и два месяца как раз будет в ту субботу. Он рабочий сцены,— продолжала она рассказывать,— приличный, солидный человек, работает вечерами и за все шесть лет ни одного прогула. И он очень доволен, говорит, что лучшего жилья не найти. Он у меня столуется и другие жильцы тоже.
— Небось, даже откладывает денежки,— ввернул я с невинной физиономией.
— Да нет, что вы, господь с вами! Но в другом месте он не мог бы прожить так хорошо на свой заработок.
Тут я подумал о моем родном просторном Западе, под небом которого можно было бы разместить тысячу таких городов, как Лондон, и всем хватило бы воздуха; а вот здесь этот человек — положительный, строгих правил, за шесть лет ни одного прогула, скромный и честный—ютится в одной комнате с двумя другими мужчинами за два доллара пятьдесят центов в месяц на наши деньги, зная по опыту, что лучшего ему не найти. И невесть откуда прихожу я и благодаря своим десяти шиллингам водворяюсь со всем своим тряпьем на соседнюю с ним кровать. Человеческая душа знакома с тоской, но как, наверное, бывает ей тоскливо, когда в комнате три кровати и любой случайный прохожий может занять одну из них, если у него есть десять шиллингов в кармане!
— Давно вы здесь живете? — спросил я.
— Тридцать лет, сэр. Ну, как вы решаете?
Разговаривая со мной, она не переставала грузно передвигаться по маленькой кухне, где готовила пищу для своих квартирантов. Я застал ее за работой, и она ни на секунду не оторвалась от своих дел. Несомненно, у этой женщины уйма хлопот: «встаешь в половине шестого, ложишься ночью, когда все уже спят, работаешь, пока не свалишься с ног»,— и так все тридцать лет; а наградой за это — седая голова, засаленное платье, сутулая спина, расплывшаяся фигура и бесконечный труд в грязной и шумной кофейне, окна которой отстоят на десять футов от стены соседнего дома, в окружении портовых трущоб, мрачных и грязных, чтобы не сказать больше.
— Вы сюда еще заглянете? — спросила она с робкой надеждой в голосе, когда я уже отворял дверь.
Я посмотрел на нее и только тут ощутил всю правду мудрого старого речения: «Добродетель сама себе награда».
Я снова шагнул к ней.
— У вас была когда-нибудь передышка? — спросил я.
— Передышка?
— Ну да, денька два в деревне, отдых на свежем воздухе?
— Боже упаси!—Она начала смеяться и впервые даже отвлеклась от работы.— Отдых! Отдых для нашего брата? Нет, подумать только! — И вдруг крикнула мне: — Эй, осторожно! — так как я в эту секунду споткнулся о прогнившую доску порога.
Возле Вест-индских доков я заметил молодого парня, который уныло глядел на мутную воду реки. Кочегарская кепка, сдвинутая на глаза, и покрой его помятой одежды сразу изобличали в нем моряка.
— Здорово, приятель! Не скажешь ли, как пройти в Уоппинг?—спросил я его, чтобы начать разговор.
— С парохода? Ехал проводником скота? — в свою очередь, спросил он, мгновенно угадав мою национальность.
Завязалась беседа, которую мы продолжили в трактире за двумя пинтами дешевого пива, темного со светлым пополам. Это сблизило нас настолько, что, когда я выгреб из кармана на шиллинг медяков (давая понять, что это—вся моя наличность) и, отделив шесть пенсов на ночлег, выложил остальные на пиво, он великодушно предложил пропить весь шиллинг.
— Мой сосед по комнате так скандалил вчера ночью, что полисмены забрали его,— сказал он.— Можешь спать на его койке. Идет?
Я согласился и, распив с ним на целый шиллинг пива и проведя ночь в жалкой конуре, на жалкой постели, составил себе некоторое представление об этом парне. Позднее я по опыту убедился, что в каком-то отношении он является довольно типичным представителем большинства лондонских чернорабочих.
Он родился в Лондоне, отец его был пьяница-кочегар, и сын пошел по его стопам. Домом для ребенка служили улицы и доки. Читать он не научился и никогда не испытывал в этом потребности, убежденный, что грамота— никчемное дело, во всяком случае, для человека в его положении.
У него была мать и куча горластых братьев и сестер. Они ютились в двух комнатенках, питались скверно, а то и вовсе голодали, и себя одного он мог прокормить лучше. Поэтому он редко являлся домой, только в тех случаях, когда совсем уже нечего было есть. Он воровал, попрошайничал на улицах и пристанях, дважды плавал на пароходе слугой в кают-компании, потом несколько раз помощником кочегара и достиг вершины, став, наконец, кочегаром.
За это время он выработал себе жизненную философию, довольно мерзкую и отталкивающую, но, с его точки зрения, весьма здравую и логичную. Когда я спросил, для чего он живет, он отвечал не задумываясь: «Да чтоб выпить». Наймется на пароход (ведь подработать-то надо!), в конце плавания—расчет и грандиозная попойка. Затем выпивки поскромнее, от случая к случаю, выклянченные в кабаках у приятелей (вроде меня), не успевших еще растратить свои медяки; а потом, когда и этот источник иссякнет,— опять пароход, и весь дьявольский круг сначала.
— А женщины? — поинтересовался я, когда он кончил восхваление попойки как единственной цели существования.
— Что женщины! — Он стукнул кружкой о стойку и заговорил с горячностью: — Известно, что это за народ!
Лучше держаться от них подальше. Не стоит, приятель, с ними связываться, верь слову, не стоит. Ну, на что женщины такому, как я? Скажи сам. Вот, к примеру, моя мать. Она драла ребятишек и отравляла жизнь отцу, когда он приходил домой, хоть, по правде сказать, домой он и заглядывал-то редко. А почему редко? Из-за нее же. Потому что дома ему было не сладко. А другие женщины, думаешь, лучше обращаются с бедным кочегаром, если у него завелось вдруг несколько шиллингов в кармане? Он мог бы выпить на эти деньги, мог бы здорово напиться, а они в момент все выпотрошат — и конец, даже на рюмочку не останется. Мне это все известно. Я-то погулял вволю и знаю, что к чему. И еще скажу тебе: где женщины, там и неприятности — крики, ругань, драки, поножовщина, полисмены, суд. А знаешь, что за это дают? Месяц тяжелых работ. И никакой тебе получки, когда выйдешь оттуда.
— Но подумай, жена и дети, семейный очаг и всякое такое,— назидательно заговорил я. — Вот ты вернулся из плавания, малыши карабкаются к тебе на колени, жена счастлива, улыбается, тащит обед на стол, целует тебя, и детишки чмокают папу перед сном, и чайник на плите насвистывает песенку, а вы долго еще говорите и наговориться не можете, и ты рассказываешь ей, где ты был и что видел, а она тебе — про разные домашние дела, про все, что тут без тебя произошло, и...
— Да ну тебя!—крикнул он, шутливо ткнув меня кулаком в плечо.— Шутки со мной шутишь, а? Хозяюшка с поцелуями, и детишки с ласками, и чайник с песенкой — и все это за четыре фунта десять шиллингов в месяц, если тебя взяли на пароход! А вдруг не взяли,— тогда шиш! Нет, друг, я тебе сейчас расскажу, что я получу на свои четыре фунта десять шиллингов. Жена скандалит, дети пищат, в доме угля ни кусочка, так что чайнику и петь не с чего, да и чайник-то сам) заложен в ссудной лавке! Вот тебе и вся картина. Поневоле рад будешь удрать на пароходе. Хозяюшка! На кой черт она мне? Чтобы жизнь отравляла? Детки? Мой тебе совет, друг, не заводи ты их. Посмотри на меня. Я могу выпить кружку пива, когда захочу, и никакая хозяюшка и никакие детки не требуют от меня хлеба. И я счастлив — да, да! —что у меня есть пиво и приятели — вот как ты, и что скоро придет хороший пароход и я опять уеду куда-нибудь. По сему случаю давай выпьем еще по кружке. Светлое с темным пополам будет в самый раз.
Нет нужды передавать здесь все то, что он говорил; мне кажется, я уже достаточно очертил жизненную философию этого двадцатидвухлетнего парня и ее экономическую основу. Домашней жизни он не изведал. Слово «дом» вызывало в его сознании одни лишь неприятные ассоциации. Ничтожный заработок отца и других мужчин его круга давал ему достаточный повод считать жену и детей обузой и причиной всех мужских несчастий. Бессознательный гедонист, чуждый всякой морали и проникнутый практицизмом, он искал для себя высшего счастья и находил его в вине.
Пропойца уже в молодые годы и задолго до старости — развалина; а когда работать кочегаром станет не под силу,— канава или работный дом, и — конец... Он сам понимал все не хуже меня, но его это не страшило. С самого рождения жизненные обстоятельства огрубляли его душу, и он смотрел на свое неизбежное печальное будущее с холодным безразличием, поколебать которое оказалось мне не под силу.
И все же он был неплохой малый — не злой и не жестокий от природы. Он обладал нормальными умственными способностями и более чем недурной внешностью: у него были широко расставленные, оттененные длинными ресницами большие голубые глаза, в которых то и дело мелькали искорки смеха, свидетельствуя о хорошем чувстве юмора; правильные черты лица, красивые брови, нежно очерченный рот, хотя губы уже научились кривиться в жесткой усмешке. Правда, подбородок был невелик, впрочем не так уж и мал,— я видывал людей с куда менее внушительным подбородком», занимающих разные высокие посты.
Красивая голова ловко сидела на великолепной шее, и я не удивился, увидев его тело, когда он скинул одежду, чтобы лечь спать. В гимнастических залах и на спортивных площадках мне не раз приходилось видеть оголенных мужчин весьма благородного происхождения и утонченного воспитания, но ни один из них не мог поспорить сложением с этим двадцатидвухлетним пьяницей, с этим юным богом, обреченным превратиться в развалину через каких-нибудь пять лет и исчезнуть с лица земли, не оставив потомства, которому он мог бы передать столь замечательное наследство.
Казалось бы, грех растрачивать таким образом жизнь, но все же я вынужден был признать, что он прав: где уж обзаводиться семьей в Лондоне на четыре фунта десять шиллингов! А тот рабочий сцены — разве он не счастливее, чем женатые, живя в обществе двух посторонних мужчин и тратя на себя одного свой заработок? Каково бы ему пришлось, если бы он втиснулся с целым семейством в комнатенку еще более дрянную, чем его теперешняя, да пустил бы туда вдобавок каких-то квартирантов? И ведь все равно не сводил бы концы с концами!
С каждым днем я все больше убеждался, что жениться для людей Бездны не только не разумно, но даже преступно. Они — камни, отвергнутые строителями. Для них нет места в жизни: все силы общества гонят их вниз, на дно, где их ждет гибель. На дне Бездны они становятся хилыми, безвольными, слабоумными. Если они плодятся, то потомство их гибнет,— жизнь здесь стоит дешево. Где-то над ними в мире идет созидательная работа, но принять в ней участие они не хотят, да и не могут. Впрочем, мир не нуждается в них. Там, наверху, есть достаточно людей, более приспособленных, которые цепляются изо всех сил за крутые склоны над Бездной, отчаянно стараясь не сорваться вниз.
Короче: лондонская Бездна — это громадная бойня. Год за годом, десятилетие за десятилетием сельская Англия вливает в город все новые и новые людские силы, но силы эти не только не приумножаются, а уже к третьему поколению исчезают вовсе. Специалисты говорят, что лондонский рабочий, родители и деды которого родились в Лондоне, представляет собой весьма редкостное явление.
М-р А. С. Пигу заявил, что престарелые бедняки и все прочие, кого называют «низы» общества, составляют семь с половиной процентов жителей Лондона. Иными словами, и год назад, и вчера, и сегодня, в данную минуту, четыреста пятьдесят тысяч душ гибнут на дне социальной преисподней, название которой «Лондон». Как они гибнут, покажу на примере из сегодняшней газеты.
НЕБРЕЖНОСТЬ
«Вчера д-р Уинн Весткотт производил судебное следствие в Шордиче по делу скончавшейся в среду Элизабет Круз, семидесяти семи лет, проживавшей на Ист-стрит, дом 32, Холборн. Элис Матисон сообщила, что она является владелицей дома, в котором квартировала покойная. Свидетельница в последний раз видела Круз за два дня до смерти, то есть в понедельник. Круз была совершенно одинока. Попечитель района Холборн м-р Фрэнсис Берч показал, что покойная в течение тридцати пяти лет проживала в одной и той же комнате. Вызванный к ней первого числа, свидетель нашел старуху в ужасном состоянии; после отправки ее в больницу пришлось подвергнуть дезинфекции карету скорой помощи и кучера. Д-р Чейс Феннелл сообщил суду, что смерть была вызвана заражением крови от пролежней, вследствие небрежного отношения больной к себе и грязи в комнате, и суд вынес соответствующее заключение».
В этом маленьком происшествии больше всего поражает то самодовольное равнодушие, с которым официальные лица отнеслись к смерти женщины и вынесли свое заключение. Сказать, что старуха семидесяти семи лет умерла от небрежного отношения к себе,— это, право же, значит проявить наивность. Старуха сама виновата в том, что умерла. И вот, найдя виновного, общество со спокойной совестью возвращается к своим делам.
По поводу так называемых низов общества м-р Пигу сделал следующее заявление:
«Физическое слабосилие, или недостаточное умственное развитие, или отсутствие силы воли, а иногда и все три фактора, вместе взятые, делают одних неспособными, других нерадивыми рабочими, вследствие чего они не могут прокормить себя... многие из них находятся на таком низком уровне развития, что не умеют отличить правую руку от левой или прочесть на двери номер своего дома; хилые телом, они не обладают выносливостью; у них нет нормальных чувств и привязанностей, и мало кто из них знает, что такое семейная жизнь».
Четыреста пятьдесят тысяч человек — это уйма народу Молодой кочегар был лишь одним из них, а ему понадобилось некоторое время, чтобы поведать мне свою нехитрую повесть. Я бы не хотел услышать всех этих людей разом. Но интересно знать, слышит ли их бог?