Эванджелина

Лонгфелло Генри Уодсворт

 

Вступление

Темен девственный лес. Шумящие сосны и кедры, Мохом обросшие, в темно-зеленых своих одеяньях, Словно друиды стоят, величаво и скорбно вещая, Словно певцы в старину, с бородами седыми по пояс. Слышно, как неподалеку грохочет прибой океана, Низким горестным гулом вторя стенанию леса.
Темен девственный лес. Но где же сердца, что здесь бились И трепетали, как лань при звуках спешащей погони? Где под соломенной кровлей дома поселенцев акадских, Жизнь которых текла не спеша, как река среди леса, — Вместе с земными тенями образ небес отражая? Стены разрушены, нивы заглохли, и люди исчезли, Словно рассеяны бурей осенней, взвивающей в воздух Прах и листья, чтоб их унести и развеять над морем. Ныне от славной деревни Гран-Прэ лишь преданье осталось.
Если вы верите в силу любви терпеливой и долгой, Если вы верите свято в преданность женского сердца, Слушайте грустную повесть, звучащую в шелесте сосен, Слушайте Быль о Любви в Акадии, крае счастливых.

 

Часть первая

 

I

В благословенной Акадии, на берегах бухты Минас, В уединенной тиши посреди плодородной долины Скрылась деревня Гран-Прэ. Луга, простираясь к востоку, Имя давали селенью и тучные пастбища стаду. Дамбы, насыпанные руками крестьян, преграждали Путь бушующим волнам прилива; но в должное время Шлюзы впускали море гулять по зеленой равнине. К югу и к западу были сады и широкие нивы — Льна и злаков посевы; а к северу — лесом заросший Горный массив Бломидон поднимался; там, на вершинах Тучи свои расставляли шатры, и морские туманы Вниз глядели, не смея спуститься к счастливой долине, Где, средь угодьев своих, лежала деревня акадцев. Срублены были дома в ней из кедра и крепкого дуба — Так, как крестьяне в Нормандии строили испокон века. Крыши двускатные, сильно вперед выдаваясь, Дверь защищали от ливней и тень у порога давали. Там, вечерами, когда заходящее летнее солнце, Свет последний даря, золотило вертушки на крышах, Женщины в белоснежных чепцах и передниках пышных — Алых, зеленых и синих — сидели за пряжей, готовя Лен для ткацких станков, чей стук, из домов раздаваясь, С ровным жужжанием прялок сливался и с девичьем пеньем. С важностью сельский священник по улице шел, и детишки Игры свои прерывали, когда он протягивал руку, Чтобы благословить их, — и робко ее целовали. Жены и девы вставали с его приближеньем, усердно  Кланяясь пастырю. С поля домой возвращались мужчины; Солнце гасло, и сумрак густел над землей. С колокольни Благовест проникновенно звучал, и над каждою крышей Как фимиам, воскуряемый к небу, струей поднимался Дым голубой очага, как символ довольства и мира. Так в простоте и любви акадские жили крестьяне, Жили в любви они к богу и людям, не зная ни страха Перед тираном, ни зависти, этой проказы республик. Не было нужды у них в замках и засовах. Жилища Вечно стояли открыты, как и сердца их владельцев; Самый богатый там жил как бедняк, самый бедный — в достатке.
Чуть в стороне от деревни Гран-Прэ, ближе к Минасской бухте, Располагались ферма и дом старика Бенедикта Беллефонтена; и с ним жила, управляя хозяйством, Дочь его, Эванджелина, краса и гордость округи. В семьдесят зим своих бодр и силен еще был старый фермер. Крепок и статен, как дуб, осыпанный хлопьями снега, Седоволосый, смуглый лицом, как дубовые листья. Дивно была хороша она, дева семнадцати весен; Очи ее чернели, как ягоды дикого терна, Но не кололи, — а мягко лучились приветливым светом Из-под каштановых прядей; и все в ней отрадой дышало. Ах, как была прелестна она в знойный полдень июля, Возле жнецов появляясь с крынкой домашнего пива! Или в воскресное утро, когда деревенская церковь Звоном торжественным воздух кропила, как пастырь духовный Веткой иссопа кропит прихожан после праздничной службы, — Как была хороша она, проходя по деревне С четками и Псалтырем, в белой нормандской наколке, В синем платье, с серьгами старинными, что по наследству Переходили от матери к дочери сквозь поколенья! Но поистине ангельской прелестью и красотою Вся светилась она после исповеди, безмятежно Возвращаясь домой с благодатью господнею в сердце. Словно небесная музыка, мимо она проходила.
Дом Бенедикта стоял на широком холме возле моря — Прочный, из брусьев дубовых построенный; и сикомора Возле порога росла, вьюнком оплетенная цепким. Вход и веранда украшены были нехитрой резьбою; Тропка отсюда вела через сад и в лугах исчезала. Под сикоморой стояли ульи с двускатною кровлей — Вроде тех, что у пыльных Европы дорог укрывают Ящик для бедных или же статую Девы Марии. Ниже по склону холма был глубокий и чистый колодец С темной замшелой бадьей — и колода, где лошади пили. С севера, дом от ветров защищая, толпились амбары, Хлев, конюшня и двор, где лежали старинные плуги; Блеяли овцы в овчарне; а рядом, в пернатом серале, Важно выхаживал толстый индюк и петух кукарекал, Как в старину, когда Петр, услыхав его, горько заплакал. Полные сеном амбары стояли, как маленький город; Крепкие лестницы их, под укрытьем широких карнизов, Наверх вели, в благовонные житницы, полные хлеба. Тут же была голубятня, откуда любви воркованье Вечно неслось; а флюгера, под ветром вращаясь, Пели песню свою о превратностях и переменах. Так в мире с богом и с ближними жил, не ведая горя, Старый фермер акадский с милою Эванджелиной. Многие парни, когда она в церкви склонялась в молитве, Глаз от нее не могли оторвать, как от некой святыни; Счастьем было руки ее или одежды коснуться! Часто поклонники в благоприязненном мраке К двери являлись ее и, замерев в ожиданье, Сердце пытались унять, чтобы громко оно не стучало; Или, во время престольного праздника, в пляске веселой Руку ее, осмелев, пожимали, шепча торопливо Нежных признаний слова, растворявшихся в музыке танца. Но лишь один Габриэль был девушке мил и любезен, Юный сын кузнеца Лаженесса Базиля, который Был уважаем весьма в деревне Гран-Прэ и в округе; Ибо во все времена, у всех племен и народов Было всегда ремесло кузнеца в особом почете. Дружбу водили давно Базиль с Бенедиктом. Их дети Сызмальства вместе росли, как брат и сестра; преподобный Фелициан, исполнявший в приходе и роль педагога, Грамоте вместе учил их по книге святых песнопений. Но, лишь допет был псалом и урок ежедневный затвержен. Быстро дети бежали в кузницу дяди Базиля. Там, застыв у дверей, они восхищенно смотрели, Как, в коленях зажав коня вороного копыто, Ловко он гвозди вбивал, а рядом обод тележный, Словно огненный змей, свивался в кольцо среди углей. Часто в осенних потемках, когда снаружи казалось, Будто бы кузница брызги огня рассыпает сквозь щели, Сидя в тепле, возле горна, следили они за работой Шумных мехов, и когда их пыхтенье стихало И, пробежав по золе, гасли искорки, —дети смеялись И говорили, что это — монашки, входящие в церковь. Часто зимою на санках с горы они мчались стрелою И далеко, разогнавшись, катились по снежной равнине, К шумным птенцам забирались под крышу амбара, надеясь Камешек тот отыскать, который с берега моря Ласточка в клюве приносит, чтоб зренье вернуть своим крошкам; Камешек этот волшебный найти — большая удача! Быстро годы промчались, и дети уж больше не дети. Юношей стал Габриэль с лицом веселым, как утро, С неунывающим взглядом, решительным и отважным. Женщиной стала она в желаньях своих и надеждах. «Солнцем Святой Евлалии» звали ее — по примете, Что это солнце сулит садоводам обилие яблок; Мужу в дом принесет она, думали, счастье и радость, Щедрое солнце любви и детишек румяные лица.

 

II

Вновь подоспела пора, когда ночи длинней и прохладней, И ослабевшее солнце вступило под знак Скорпиона. Птиц перелетные стаи неслись по свинцовому небу От берегов ледовитых к теплым полуденным странам. Собран был урожай; в лесу непокорном деревья С ветром сентябрьским боролись, как с ангелом божьим Иаков. Признаки все предвещали суровую, долгую зиму. Пчелы, предвидя нужду, свои переполнили ульи, И звероловы-индейцы зимы ожидали студеной, Судя по лисьему меху, на редкость густому в ту осень. Вслед за ненастной порой настало то славное время, Что богомольные фермеры звали «всесвятское лето». Светом волшебным наполнился воздух; и облик природы В свежести детской предстал и чистоте первозданной. Мир царил на земле, и в тревожную грудь океана Успокоенье сошло. Все звуки смешались в единой Чудной гармонии; шум детворы, петушиное пенье, Крик пролетающих птиц, голубей воркованье на крышах — Все звучало как нежный призыв; и огромное солнце С лаской взирало на землю сквозь золотые туманы; Каждое древо в лесу, одевшись в наряд яркоцветный — Алый, багряный иль желтый, сверкало в росистых подвесках, Словно платан, наряженный Ксерксом в шелка и алмазы.
Вот наступил час покоя, отдохновенья и мира. День остыл и погас, и сумрак вечерний на небо Первую вывел звезду. Коровы, домой возвращаясь, Землю месили копытами и, прижимаясь друг к другу, Жадно вдыхали ноздрями хмельную вечернюю свежесть. Первой, звеня бубенцами, с ленточкой яркой на шее, Белая телочка Эванджелины шагала степенно, Словно гордясь красотою своей и любовью хозяйки. Вслед за стадом пастух отару пригнал с побережья; Блеяли сытые овцы; сторожевая собака С важным, внушительным видом бежала за ними, пушистым Рьяно махая хвостом, и, бросаясь то влево, то вправо, В кучу сгоняла отбившихся и торопила отставших; Эта собака была защитником спящей отары В темные ночи, когда в лесу волчий вой раздается. Позже всех, уже при луне, возвратились телеги С влажных покосов, груженные доверху сеном душистым. Весело кони заржали, сверкая росою на гривах, И закачались на спинах у них деревянные седла Ярких расцветок, и кисточки алые заколыхались, Словно цветущей алтеи пышно-тяжелые гроздья. Мирно стояли коровы, доверив набухшее вымя Ловким пальцам доярок; и равномерно о днища Звонких ведер стучали бурливые белые струйки. Вновь донеслись со двора мычанье скота, всплески смеха, Эхом подхвачены между сараев, — и снова умолкли. Створы амбарных дверей затворились со скрипом протяжным, И прогремели засовы. Потом тишина наступила. У очага в своем кресле в тот вечер сидел старый фермер, Глядя, как струйки огня, треща, пробегали по сучьям, Словно враги по горящему городу. А за спиною Тень его исполинская зыбко качалась по стенам, Вздрагивала, и кривлялась, и в темных углах пропадала. Гномы резные со спинки дубового кресла смеялись В бликах пламени, и оловянные миски на полках Вспыхивали, как щиты ополченья, готового к бою. Что-то он напевал потихоньку — старинную песню Или рождественский гимн, который отцы его пели Встарь, среди яблонь нормандских и на виноградниках Сены. Рядом Эванджелина сидела за пряжей льняною; Ткацкий станок в углу дожидался ее терпеливо, Молча: педаль не скрипела, и бойкий челнок был недвижен; Только крутящейся прялки жужжанье, подобно волынке, Сопровождало обрывки тех песен, что пел старый фермер. И, как во время церковной службы, когда умолкает Хор, в тишине раздается с амвона священника голос, — Так же, в паузах песни, часы равномерно стучали.
Вдруг шаги донеслись, и, привычною сдвинут рукою, Стукнул засов деревянный, и дверь повернулась на петлях. Сразу узнал Бенедикт походку соседа Базиля, И по тому, как сердце внезапно забилось, узнала Эванджелина, кого он привел с собой. «Здравствуй, дружище! — Радостно фермер воскликнул. — Ну что же ты стал у порога? Ближе садись к очагу, без тебя твое место пустует; Трубку свою и табак, как всегда, найдешь ты на полке; Нравится мне любоваться сквозь вьющийся дым этой трубки — Или же кузни —лицом твоим добрым, румяным и круглым, Точно луна, что мерцает над жатвой в осеннем тумане». Вот что ответил на это кузнец, широко улыбаясь И у огня занимая свое любимое место: «Счастлив ты, Бенедикт! Всегда у тебя наготове Шутка и песня; ты бодр неизменно, когда остальные Злых предчувствий полны и бед неизбежных страшатся, —- Словно тебе каждый день подзову найти выпадает!» И, чуть помедлив, чтоб взять принесенную Эванджелиной Трубку и раскурить ее от уголька, он продолжил: «Четверо суток стоят англичане на якоре в бухте, Жерла пушек своих с кораблей на деревню направив. Что за цель у них — неизвестно. Но есть приказанье Всем завтра утром собраться в церкви, где будет объявлен Важный рескрипт королевский. Увы! Ждать хорошего трудно. Много мрачных догадок сегодня тревожит акадцев». Но отвечал Бенедикт: «Быть может, совсем не враждебна Цель, что сюда привела корабли англичан. Может статься, В Англии — неурожай из-за долгих дождей или засух, Голод у них, а у нас трещат закрома от избытка». «Люди в деревне толкуют иное, — качнув головою, Молвил в сомненье кузнец и со вздохом тяжелым добавил: — Луисбург и Бо-Сежур не забыты, и Порт-Рояль тоже. Многие в лес из деревни бегут и, в тени его скрывшись, Ждут с замиранием сердца, что завтрашний день уготовит. Ты ведь знаешь: оружье недавно у нас отобрали, Только крестьянские косы остались да молот кузнечный». Фермер ему отвечал с улыбкою невозмутимой: «Жить без оружья спокойней среди своих стад и угодий; Здесь, под мирной защитою дамб, осаждаемых морем, Мы целей, чем в форту, под обстрелом вражеских пушек. Друг мой, забудь опасенья! Да не омрачится тревогой Этот вечер благой; ведь сегодня — день обрученья. Выстроен дом и амбар. Для молодых постарались Плотники, вышло на славу! Распахана пустошь у дома; Сеном амбары полны, кладовые — запасами на год. Старый Рене Леблан уже и контракт заготовил; Скоро он явится; счастье детей — разве это не радость?» Возле окна с женихом своим стоя, Эванджелина Нежно зарделась при этих словах отца. Но внезапно Скрипнула дверь, и почтенный нотариус тут появился.

 

III

Словно весло, обветшавшее в долгой борьбе с океаном, Гнут, но не сломлен годами казался нотариус сельский. Пряди желтые, в цвет кукурузных метелок, спускались С двух сторон высокого лба, и очки роговые, Сидя верхом на носу, выражали глубокую мудрость. Двадцать детей породил он, и сотня внучат на колено К деду взбирались, играя часами его на цепочке. В пору войны он четыре мучительных года томился В старой французской тюрьме, обвиняемый в «дружбе с врагами». Стал осмотрительней к старости он и мудрей, но по сути Прост оставался душой, не лукав и по-детски доверчив. Все любили его; но особенно дети, которым Он рассказывал сказки о Ла-Гару, страшном волке, О домовых, что ночами водят коней к водопою, И о невинном Летише, о некрещеном младенце, Что обречен был, как дух-невидимка, скитаться по свету; Также о том, как в сочельник коровы беседуют в стойлах, Как лихорадку лечить пауком, заключенным в скорлупку, О четырехлепесткового клевера свойствах волшебных, — Словом сказать, обо всем, что хранит деревенская мудрость. Встав при его появленье и вытряхнув пепел из трубки, «Здравствуй, папаша Леблан! — воскликнул кузнец. — Ты ведь знаешь Все пересуды, какие ведутся ныне в деревне; Что ты нового скажешь: с чем прибыли к нам англичане?» Скромно, достойно ответил на это нотариус сельский: «Много я сплетен слыхал, только проку в них, кажется, мало; Мне ничего достоверно про цель англичан неизвестно. Впрочем, в недобрых намереньях трудно мне их заподозрить; Мы ведь мирно живем, — за что причинять нам обиду?» «Боже правый! — вскричал, не сдержавшись, кузнец раздраженный. — Да неужель нам гадать: за что, почему и откуда? Несправедливости ныне кругом; и кто сильный, тот правый!» Но, не смутясь его пылом, ответил нотариус сельский: «Правда у бога одна, и правда всегда торжествует; Вспомнил я кстати рассказ, которым не раз утешался Я в темнице, когда арестантом сидел в Порт-Рояле». То был любимый рассказ старика, повторяемый часто, Если он слышал, как люди на несправедливость роптали. «В некоем городе древнем (каком — я сейчас не припомню) Посередине площади высилась на постаменте Статуя бронзовая Правосудья, сжимавшая твердо В левой руке весы, в правой — меч, в знак того, что навеки Вознесено правосудье в законах и в сердце народа. Даже птицы там в чашах весов свои гнезда свивали, Не опасаясь меча, сверкавшего грозно на солнце. Но с течением лет развратились понятья и нравы. Власть подменила закон, и сильный железной рукою Слабого стал притеснять. И случилось, что в доме вельможи Нитка жемчужин пропала, и в том обвинили служанку — Девочку, что сиротою жила в этом доме богатом. Суд неправый да скорый обрек ее казни; и кротко Встретила смерть она возле бронзовых ног Правосудья. Но, едва вознеслась душа ее чистая к небу, Страшный гром прогремел, разразилась над городом буря, Молнии гневный удар из рук Правосудия выбил Чаши тяжелых весов и сбросил со звоном на землю. Тут и увидели все сорочье гнездо в углубленье Чаши и в стенке гнезда — вплетенную нитку жемчужин». Молча дослушал кузнец, но казалось, что этим рассказом Не был он убежден и лишь возразить затруднялся. Мысли его застыли в складках лица, как зимою Пар застывает на стеклах причудливым, резким узором.
Эванджелина меж тем засветила настольную лампу И оловянную кружку наполнила доверху темным Пивом домашним, что славилось крепостью и ароматом. Сам же нотариус, вынув чернильный прибор и бумаги. Твердой рукою вписал имена жениха и невесты, Возраст и дату, размеры приданого точно означив. Все, как должно, законным порядком свершил и покончил. В нижнем углу печать оттиснул большую, как солнце. Тут же на стол из кожаной сумки выложил фермер Вознагражденье тройное в серебряной звонкой монете. Сельский нотариус встал, благословил нареченных, Поднял заздравную кружку и выпил до дна за их счастье. После губы степенно отер, поклонился и вышел, У очага в молчаливом раздумье хозяев оставив. Вскоре, по обыкновению, вынесла Эванджелина Доску для шашек. Игра началась. Старики, раззадорясь, Вместе смеялись над промахом каждым и каждой удачей — Цепь ли кому удавалось прорвать или дамку поставить. В это время поодаль, в сумраке ниши оконной, Нежно шептались влюбленные, глядя, как месяц восходит Над океаном седым и серебряной мглою долины. Так миновал этот вечер. В девять часов с колокольни Звон раздался — сигнал для тушенья огней; и тотчас же Гости, простившись, ушли. И в доме покой воцарился. Долго, долго еще звучали слова расставанья В памяти Эванджелины, отрадой ее наполняя. Вот уж прикрыт был золою жар в очаге, и неспешно Вверх по дубовым ступенькам шаги отца проскрипели. Вскоре и девушка двинулась наверх бесшумной стопою, Озарена в темноте ореолом лучистого света, Словно не лампа в руках, а сама она счастьем сияла. Вот очутилась она в простой своей девичьей спальне С белыми занавесями на окнах, с высоким комодом, Где на просторных полках лежали, сложены в стопки, Шерсть домотканая и полотно — все ее рукоделье, То приданое, что драгоценней коров и баранов, — Верный знак, что невеста прилежною будет хозяйкой. Вскоре сделалась лампа ненужною, ибо потоки Мягкого лунного света, вливаясь в окно, затопили Спальню — и сердце Эванджелины волной всколыхнули. Ах, несказанно прекрасна была она в лунном сиянье, Ножками стоя босыми на светлом полу своей спальни! Ведать не ведалось ей, что в эту минуту средь сада Медлил влюбленный впотьмах, прикован к ее силуэту. Но про него она думала; и непонятной печалью Сердце ее омрачалось порой, как скользящею тенью Месячный диск в небесах затмевался на миг. Но бесследно Таяла грусть, когда из-за мглистого полога тучи Вновь выплывала Луна — и какая-то звездочка следом, Как Измаил, что с Агарью ушел от шатров Авраама.

 

IV

Радостно солнце наутро в лучах разлилось над деревней, Радостным блеском сверкнуло над волнами Минасской бухты. Где корабли англичан раскачались под бризом. Жизнь уже пробудилась в Гран-Прэ, и труд многошумный Сотнями рук стучал в золотые ворота рассвета. С ферм соседних и хуторов, со всей сельской округи Шел беспечный народ, принаряженный, словно на праздник. Шутки, приветствия, оклики, радостный смех молодежи В воздухе ярком звенели. С полей и лугов отдаленных По неприметным тропинкам, по следу телеги на дерне Новые группы крестьян подходили, сливаясь друг с другом. Вскоре, задолго до полдня, все звуки работы в деревне Смолкли. Толпою заполнились улицы. Люди сидели Возле дверей на скамейках, смеясь и болтая под солнцем. Стал каждый дом бесплатной харчевней, открытой любому; Ибо у этих простых людей, живущих как братья, Все было общим, и с ближним делиться им было в привычку Но Бенедиктов дом казался гостеприимней Всех остальных: ведь была там хозяйкою Эванджелина; Ласковой речью она привечала, и слаще был вдвое Кубок, который с улыбкою гостю она подносила. Прямо под небом, в саду, еще аромат сохранившем Снятых плодов золотых, раскинулся пир обрученья. Там под навесом в тени сидели — священник почтенный, Честный нотариус, и Бенедикт, и Базиль добродушный. Неподалеку, где яблочный пресс и пчелиные ульи, Расположился Мишель-музыкант, не стареющий сердцем. Быстро водил он смычком, и его поседелые кудри По сторонам разлетались от ветра, и очи сверкали, Словно горящие уголья, если сдунуть с них пепел. Весело пел старик под хриплый мотив своей скрипки «Tous les Bourgeois de Charte» [1] и «La Carillon de Dunkerque» [2] , Такт отбивая усердно ногой в башмаке деревянном. Весело, весело вместе старые и молодые — Даже и дети меж ними — в танце задорном кружились Между деревьями сада и вниз, по зеленому склону. Самой прекрасной была там из девушек Эванджелина, Был Габриэль среди юношей самым красивым и статным.
Так это утро прошло. Но вот прогремел с колокольни Звучной меди призыв, и бой барабанный разнесся. Вскоре наполнилась церковь мужчинами. Женщины ждали Их во дворе, украшая надгробья для них дорогие Яркой осенней листвой и свежею хвоей из леса. Гордо прошел мимо них отряд корабельной охраны К Двери храма. Ударила резкая дробь барабана, Гулким эхом отпрянув от потолка и оконниц; Смолкла тревожная дробь, и тяжелые двери закрылись; И в тишине ожидали люди, о чем им объявят. Вышел вперед офицер и, став на ступени алтарной, Поднял в руке высоко рескрипт с королевской печатью: «Собраны вы согласно Его Величества воле; Милостив был он и добр; но чем вы ему отплатили — Пусть вам совесть подскажет! Природный мой нрав и характер Не соответствует миссии этой суровой; но должен Выполнить я порученье свое. Вот вам воля монарха: Ваши земли, жилища, равно как и скот всевозможный, Ныне отходят короне, а сами вы подлежите Переселенью в другие края. Да сподобит господь вас Жить там честно и верноподданно, в мире и счастье! Пленными я объявляю вас ныне согласно приказу!» Как в безмятежный полдень летнего солнцестоянья Вдруг разражается буря и с неба свергается страшный Град, побивая посевы крестьян, барабаня по окнам, Застя солнце и с крыши охапки соломы срывая, Скот заставляя мычать и метаться в тесном загоне, — Так на акадцев обрушилось страшное это известье. Оторопели они поначалу, но через мгновенье Шум прокатился по церкви, ропот печали и гнева — Громче и громче — и вдруг все бешено ринулись к двери. Тщетны были попытки прорваться, и взрывы проклятий Храм святой сотрясли, и над морем голов возмущенных Выросла вдруг кузнеца Базиля фигура, как в бурю Мачты обломок, взлетевший на гребень ревущего вала. Побагровев от ярости, громко и дико вскричал он: «Хватит покорствовать злобе! Долой английских тиранов! Смерть солдатне, посягнувшей на наши поля и жилища!» Он продолжал бы еще, но жестокий удар наотмашь Речь кузнеца оборвал и на пол его опрокинул.
В самый разгар суматохи и яростного возмущенья Дверь алтаря отворилась и Фелициан преподобный Вышел к толпе прихожан и, важно сойдя по ступеням, Поднял спокойную руку, повелевая умолкнуть Шуму и крикам, и так он к пастве своей обратился — Голосом низким и звучным, мерным торжественным тоном, Словно часов отчетливый бой после звона набата: «Что с вами, дети мои? Или вас обуяло безумье? Сорок лет неустанно трудился я здесь между вами, Словом и делом уча взаимной любви и терпенью! Это ль плоды моих бдений, горячих молитв и усердья? Так ли вы скоро забыли любви христианской уроки? Или хотите вы дом оскорбить милосердного бога Диким буйством и ненавистью сердец распаленных? Се — наш Спаситель распятый на вас терпеливо взирает! Видите, сколько в очах его кротости и состраданья! Слышите, губы его тихо шепчут: «Отец мой, прости им!» Так повторим же молитву его пред лицом нечестивцев, Скажем теперь по примеру Христову: «Отец наш, прости им!» Немногословен был старца укор, но глубоко проник он В души людей и слезы раскаянья вызвал у многих. И покорились они и сказали: «Отец наш, прости им!»
Час вечерней службы настал; и затеплились свечи На алтаре, и священника голос звучал вдохновенно, И не одними губами — сердцами ему отзывались Люди, и «Аве Мария» звучало, и с жаркой молитвой Души их ввысь устремлялись, как Илия, к небу всходящий.
Злое известье меж тем разнеслось по деревне, и всюду Плакали жены и дети и горем делились друг с другом. Долго стояла Эванджелина у двери отцовой, Правой рукой заслоняя глаза от закатного солнца, Что, уходя, заливало деревню таинственным светом И золотило крестьянские крыши и в окнах пылало. В доме застелен был стол белоснежною скатертью длинной, А на столе — белый хлеб и в мисках мед ароматный, Пиво в кувшинах и ломти овечьего свежего сыра; Старого фермера кресло на месте почетном стояло. Долго ждала Эванджелина; уж тени деревьев Длинными полосами легли над росистой долиной. Ах! тяжелей были тени, что сердце ее омрачали; Но над полями души ее веяло благоуханье Чистое: кротость, любовь, надежда и долготерпенье. Вот, позабыв о себе, она поспешила в деревню, Чтобы хоть взглядом, хоть словом ободрить горюющих женщин — В час, когда усталость детей и заботы хозяйства Их торопили домой по стемневшим полям возвращаться. Вот и солнце зашло, сокрыв золотым покрывалом Светлый свой лик, — как пророк, сошедший с вершины Синайской.
Этой порою у церкви бродила Эванджелина В сумерках. Все было тихо. Напрасно она ожидала Возле дверей и окон, слушая и замирая. И, не сдержась, «Габриэль!» — она позвала. Но молчали Мертвых склепы, и склеп, заключивший живых, был беззвучен. Вот возвратилась она к опустевшему дому отцову. Тлел огонь в очаге, на столе ждал нетронутый ужин. Призраки страха бродили средь необитаемых комнат. Грустно ее шаги прозвучали по лестнице темной. В спальню вошла. Слышно было, как дождь безутешный Громко шуршал за окном в увядшей листве сикоморы. Молния вспыхнула вдруг, и грохот раскатистый грома Ей подтвердил, что над миром есть судия правосудный. О справедливости неба ей вспомнилось, и отлетела Скорбь от сердца, и мирно до света она продремала.

 

V

Солнце четырежды круг свой прошло; и вот наступило Пятое утро, и бодро петух прогорланил над фермой. Вскоре по нивам желтеющим длинной унылой чредою С ферм окрестных и с хуторов к побережью морскому Жены акадские двинулись, скарб свой везя на телегах И на родные жилища назад озираясь, доколе Их не скрыли совсем холмы и извивы дороги. Рядом дети бежали и звонко волов понукали, Схваченную второпях в руке зажимая игрушку.
К устью реки Гасперо собирались они; там у моря Груды крестьянских пожитков лежали кругом в беспорядке. Целый день между берегом и кораблями сновали Лодки, и целый день из деревни ходили телеги. К вечеру ближе, когда уже солнце клонилось к закату, Громко от церкви донесся рокочущий звук барабанов. Все толпой устремились туда. Вдруг церковные двери Распахнулись, и вышла охрана, а следом, угрюмо, Но спокойно шагая, акадцы плененные вышли. Как пилигримы в тяжелом и долгом пути на чужбине Песни поют, забывая усталость свою и тревоги. Так, распевая, спускались фермеры вниз по дороге К берегу моря под взглядами жен и детей несмышленых. Юноши шли впереди и, слив голоса воедино, Пели торжественный гимн католических миссионеров: «Кроткое сердце Христово! Неистощимый источник! Дай нам терпенья и наши сердца укрепи своей верой!» А старики, проходя, и женщины, став у дороги, Вместе священный псалом затянули, и птиц щебетанье Вторило им с поднебесья, как пение душ отлетевших.
Молча, спокойно ждала у обочины Эванджелина, Не ослабевшая в скорби, но твердая в час испытаний. Молча ждала, пока средь идущих не разглядела Бледное, мужественное лицо своего Габриэля. Слезы заполнили ей глаза, и, рванувшись навстречу, Руки милому сжала она и, прильнув, прошептала: «О Габриэль! Будь спокоен! Ведь если мы любим друг друга, Верь, ничто нас не сможет сломить, никакие напасти!» Так говорила ему, улыбаясь; и вдруг замолчала, Ибо отца своего увидела в это мгновенье. Боже, как он изменился! Потухли глаза, и румянец Щеки покинул, и поступь стала тяжелой от горя. Но с улыбкой она обвила его шею руками, Нежностью кроткой своей и любовью стараясь утешить. Так они к берегу моря двигались шествием скорбным.
Там беспорядок царил, суета и волненье отплытья. Спешно грузились тяжелые шлюпки, и в суматохе Жены теряли мужей, и матери вдруг — слишком поздно! — Замечали, как дети их с берега тянут к ним руки. Так Габриэль и Базиль на разных судах оказались В час, когда Эванджелина с отцом оставались на суше. До половины погрузка еще не дошла, как стемнело, Солнце зашло, и шумливо спешащие волны отлива Вдаль умчались, оставив на берегу обнаженном Мусор моря, влажные водоросли и ракушки. Здесь, за чертою отлива, возле телег и пожитков, Вроде цыганского табора иль войскового бивака _ После боя, под бдительнои стражей англииских конвойных, — Расположились на ночь бездомные семьи акадцев. Вспять отступил океан к провалам своим глубочайшим, Камни катая по дну, рассыпая гремучую гальку, И далеко среди суши оставил он шлюпки матросов. Вот и вечер настал, и с пастбищ стада возвратились; В воздухе сладко повеяло их молока ароматом; Низко и долго мычали они у ворот своей фермы, Тщетно ждали знакомой руки, облегчающей вымя. Тихо было на улицах: ни колокольного звона, Ни огонька из окна, ни кудрявого дыма над крышей.
На берегу тем временем жарко костры разгорелись, Сложенные из обломков, что море швырнуло на сушу. Хмурые лица виднелись впотьмах; доносились порою То голоса мужчин и женщин, то плач ребятишек. Шел от костра к костру, как будто от дома до дома, Честный священник, неся утешение людям — как Павел Тем, кого бросила буря на берег пустынный Мелита. Так подошел он туда, где Эванджелина сидела Вместе с отцом, и в дрожащих отблесках света увидел Старца лик — изможденный, тусклый, пустой и бесстрастный, Как циферблат без стрелок на старых часах запыленных. Тщетно Эванджелина старалась его приободрить, Тщетно поесть предлагала; он неотрывно и немо Опустошенным взором глядел на мерцавшее пламя. «О Бенедикт!» — прошептал негромко священник — и больше Вымолвить он не сумел ничего: переполнилось сердце Жалостью острой, и замерло слово у губ, как ребенок, В страхе застывший у входа при виде ужасной картины. Тихо ладонь положил он на голову девушки кроткой, Влажные очи подняв к небесам, где безмолвные звезды Шли неизменным путем, безразличны к страданиям смертных. После сел рядом с ней, и молча заплакали оба.
Вдруг осветился край неба, как будто бы ночью осенней Месяц кроваво-красный над горизонтом поднялся, Словно сторукий титан, простирая лучи над долиной К скалам и рекам, бросая повсюду громадные тени. Шире и шире огонь разливался в ночи над деревней, Блики бросая на тучи, и море, и мачты на рейде. Дым поднимался клубами, и пламя из них вырывалось И опадало, как руки мученика святого. Ветер хватал и кружил кучи горячего пепла И полыхавшей соломы, пока наконец воедино Дым и огонь не слились в мощном потоке пожара.
Вот что с берега и с кораблей наблюдали акадцы В страхе, в смятенье немом. Опомнясь, они зарыдали: «О, никогда не увидеть нам больше родные жилища!» Вдруг петухи принялись кукарекать на фермах, подумав, Что начало рассветать; и снова мычанье скотины Ветер вечерний донес и лай деревенских овчарок. Вдруг раздался такой страшный грохот, какой пробуждает Спящий лагерь где-нибудь в западных прериях диких, Если стадо взбешенных мустангов проносится смерчем Или бизоны ревущей лавиною мчат к водопою. Это кони, волы и коровы, сломав загородки, Вырвались и унеслись в поля из горящей деревни.
Ошеломленные, долго стояли священник и дева, Глядя на страшную эту картину. Когда ж оглянулись, Чтобы заговорить со старцем, молчавшим доселе, Вдруг увидали — о боже! — его неподвижно простертым Возле костра — бездыханным, уже отошедшим из мира. Встал на колени пастырь; а девушка, бросившись наземь Рядом с отцом своим, громко, навзрыд зарыдала — И повалилась без чувств, прильнув к нему головою. Так пролежала она всю ночь в забытьи полусонном. Утром, очнувшись, она увидала склоненные лица Над собою — друзей, побледневших от слез и от горя, Взгляды, полные жалостью к ней и глубокой печалью. Пламя горящей деревни еще освещало округу, Отблесками пробегая по небу и лицам унылым, — И помутненному разуму Эванджелины казалось, Будто настал Судный день. Но молвил знакомый ей голос: «Здесь, возле моря, давайте его похороним. Если же даст нам бог вернуться к родным пепелищам, Перенесем его прах с молитвой на кладбище наше». Так священник сказал. И вот возле кромки прибоя, В свете горящих домов, как факелов погребальных, Без колокольного звона и службы заупокойной Был второпях похоронен старый крестьянин акадский. Но не дочел еще пастырь краткой своей панихиды, Как в ответ ему траурным ревом многоголосым Море откликнулось, гул свой смешав со словами молитвы. Это с рассветом из горькой пустыни морей возвращался Нетерпеливый прилив, вздымая бегущие волны. Возобновились опять суета и волненье погрузки; В тот же день корабли покинули гавань, оставив На побережье могилу в песке и деревню в руинах.

 

Часть вторая

 

I

Много безрадостных лет с пожара Гран-Прэ миновало, С той поры, как отплыли с приливом груженые шхуны, Целый народ, со всем их добром, увозя на чужбину, В это бессрочное и беспримерное это изгнанье. На берегах отдаленных рассеяны были акадцы, Словно снежные хлопья, когда их ветер с норд-оста Мчит во мраке с Нью-Фаундленда сквозь морские туманы. Так без друзей, без пристанища вышла им доля скитаться — От хладноструйных Великих Озер до горячей саванны, От берегов ледовитых до мест, где Владыка Потоков Дланью могучей сметает холмы и влачит к океану Вместе с тяжелым песком допотопного мамонта кости. Многие чаяли дом обрести; а иные, отчаясь, Ни очага, ни друзей — у судьбы лишь могилы просили. Вы на скрижалях погостов их скорбную повесть прочтете. Можно было меж ними кроткую девушку встретить, — Все чего-то ждала и искала она терпеливо. И молода и красива была, но увы! — перед нею Жизнь простиралась мрачней, чем тропа по степям обожженным С цепью печальных могил тех, кто прежде страдал и скитался, Силы в долгом пути истощив и надежды утратив, — Так в пустынях Невады путь эмигрантов отмечен Цепью остывших кострищ и костей, побелевших на солнце. Странное, незавершенное что-то в судьбе ее было, Словно июньское утро, во всем своем счастье и блеске, Вдруг застыло на небе и, постепенно смеркаясь, Стало склоняться к востоку, откуда оно появилось. То в городах появлялась она; то, гонимая дальше Неутолимою жаждой души, лихорадкою страстной, Вновь отправлялась в свой путь, в свой нескончаемый поиск; То бродила по кладбищам, вглядываясь в надгробья, И, у креста безымянного сев, представляла, что, может, Здесь ее милый лежит, — и рядом уснуть с ним мечтала. Часто лишь слух неотчетливый, вскользь оброненное слово Звали ее мановеньем воздушным, вели за собою. Ей доводилось встречать и тех, кто знавал ее раньше, В дни ее счастья, — но как далеко и давно это было! «А! Габриэль Лаженесс! — говорили они. — Как же, знаем: Он и папаша Базиль охотятся в прериях нынче, Многим известны они, как трапперы и следопыты». «А! Габриэль Лаженесс? — говорили другие. — Встречали! Лодочником на реке он работает в Луизиане». И добавляли: «Ах, милая! стоит ли ждать и томиться? Разве уж нету больше других — молодых и красивых, С сердцем нежным и верным, с преданною душою? Скажем, Батист Леблан, сын нотариуса, он давно ведь Любит тебя; выходи за него, и найдешь свое счастье. Не для тебя же, красавица, косы святой Катерины!» «Нет не могу! — отвечала печально Эванджелина. — Отдано сердце мое, и путь мой навеки начертан; Если же сердце идет впереди, освещая дорогу, Ясным становится то, что иначе скрыто в потемках». И улыбался ее духовник, ее добрый наставник: «Дочь моя! Это господь говорит твоими устами. Верь, не напрасно ты ждешь: любовь не бывает напрасной; Даже если не напоит она сердце другого, Свежим дождем возвратится и оросит свой источник; Так возвращаются вспять прохладные струи фонтана. Будь же спокойна, исполни подвиг любви терпеливой; В долготерпенье твоем и печали — великая сила. Подвиг любви соверши, чтобы сердце божественным стало, Сильным, возвышенным, чистым и неба святого достойным». С этой поддержкой благою Эванджелина трудилась, Верила и ждала; и в грохоте волн похоронных, Не умолкавших в душе, ей слышался голос: «Надейся!» Так она путь свой вершила по свету средь бед и лишений, Ноги босые до крови изранив о тернии жизни. Муза! позволь мне за нею пуститься дорогой скитаний — Не повторяя точь-в-точь изгибы ее, год за годом, Но как держится путник теченья реки на равнине: То удаляясь от берега и лишь порой замечая Яркий блеск ее струй за редеющими тростниками, То напролом продираясь сквозь темные дебри густые, Слыша все время вблизи журчанье невидимой влаги, Чтобы, как счастье, внезапно увидеть поток пред собою.

 

II

В месяце мае, вниз по Красивой реке, по Огайо, Мимо устья Уобаша, мимо лесов ирокезских И, наконец, по раздолью струй золотых Миссисипи Руки акадских гребцов направляли громоздкую лодку. Это изгнанники плыли, один из обломков народа, Бурей рассеянного, который опять собирался, Связанный узами общей веры и общих несчастий; Люди, которых молва и надежда толкнули на поиск Родственников и друзей среди поселенцев, осевших На берегах Миссисипи и в прериях Луизианы. С ними отправились Эванджелина и старый священник. День за днем мимо темных костров, мимо отмелей желтых Вниз по быстрой реке скользили они; ночь за ночью Возле мерцавших костров на берегу ночевали. То их потоком несло по шумной и бурной стремнине Меж островками зелеными с плещущими тополями, То выносило в широкие заводи, где серебрились Длинные косы песчаные и посреди мелководья В белом, как снег, оперенье прогуливались пеликаны. Сделался плоским ландшафт, и вдоль берегов потянулись Хижины негров, поля и под сенью китайских деревьев, В гуще роскошных садов плантаторские усадьбы. Здесь начинались края, где царствует вечное лето, То Золотое Прибрежье, где, сделав изгиб величавый, Катит река к востоку сквозь апельсинные рощи. Вскоре свернули они с плеса речного в протоку И очутились, немного проплыв, посреди лабиринта Стариц и речек извилистых, сетью покрывших равнину. Над головами их высились сумрачные кипарисы, Арками кроны смыкая, и длинные мхи над водою Свешивались, как хоругви со стен полутемных соборов. Мертвым казалось безмолвье; лишь цапли порой пролетали. В гнезда свои средь кедровых ветвей торопясь на закате. Или филин приветствовал ночь демоническим смехом. Всюду сиял и блестел лунный свет: на воде, на колоннах Кедров густых и прямых кипарисов, смыкающих своды, Через которые луч проникал, как сквозь щели в руинах. Все вокруг представлялось призрачным, зыбким и странным, И отовсюду печалью веяло — словно предвестьем Неуловимого зла или неотвратимого горя. Как от далекого стука конских копыт среди прерий Разом сжимаются тонкие листья пугливой мимозы, Так, заслыша Судьбы тяжелую, мерную поступь, Сердце невольно сжимается в предощущенье удара. Но у сердца Эванджелины был верный защитник, Призрак, который блуждал перед нею в сиянии лунном. Это была мечта, воплощенная в образе зримом. В сумраке ночи витал Габриэль у нее пред глазами, С каждым ударом весла становился он ближе и ближе.
Вскоре один из гребцов, привстав со скамьи возле носа. Громко в рожок протрубил, чтоб услышали те, кто, возможно, Плыл, как они, в эту ночь по протокам угрюмым и темным. Гулкий пронесся сигнал в галереях дремучего леса И, разорвав тишину, отозвался средь лиственной чащи. Мхов серебристые бороды заколыхались над лодкой; Многоголосое эхо проснулось над сонной водою, Ветви качнуло и вновь унеслось, замерев на мгновенье. Но ни единый звук в ответ не донесся из мрака; И тишина показалась для слуха мучительной болью. Эванджелина уснула; гребцы налегали на весла, По временам запевая протяжно канадские песни, Те, что певали когда-то на реках Акадии милой. Где-то во тьме раздавались тревожные звуки ночные: Крик журавля вдалеке, аллигатора рев кровожадный — Слитые с плеском воды и таинственным шорохом леса.
Утром, еще до полудня, леса отступили; пред ними В солнечном свете раскинулось озеро Ачафалайя. Заросли белых кувшинок покачивались в легкой зыби, Что разбегалась от весел, и ослепительный лотос Над головами гребцов поднимал золотую корону. В знойном полуденном воздухе веяло нежным дурманом Сладкоцветущих магнолий; кругом островки зеленели, Чьи берега изумрудные, сплошь утопавшие в розах, Звали прилечь и забыться, манили душистой прохладой. Вскоре для отдыха выбран был остров и подняты весла, И под ветвями раскидистых ив, над водою склоненных, Лодка их стала надежно на якорь; усталые люди После ночи бессонной, в траву повалившись, уснули. Прямо над ними простерлась крона гигантского кедра; Длинные плети вьюнка, виноградные дикие лозы Свешивались, развеваясь, с ветвей его крепких и длинных, Словно Иакова лестница, где по ступенькам сновали, Как ангелочки крылатые, стайки проворных колибри. Все это грезилось Эванджелине, дремавшей под кедром; Сердце ее умилялось открывшимся зрелищем рая, Переполнялась душа величьем и славой небесной. Ближе и ближе, между бесчисленными островами, Легкий и быстрый челнок скользил по цветущим протокам Трапперы и звероловы, крепкие весла сжимая, К северу путь направляли, к угодьям бобров и бизонов. Юноша возле руля был с виду угрюм и задумчив, Темные пряди небрежно лежали на лбу; и тревога, И затаенное горе ясно читались во взоре. Это был Габриэль, который, устав и отчаясь, В прериях Запада думал искать исцеленья от грусти. Возле самого острова, где отдыхали акадцы, Быстро проплыли они, — но с другой стороны, за кустами, — И не заметили лодки большой, укрытой под ивой; И не расслышали спящие близкого плеска их весел; Не разбудил задремавшую девушку ангел господень. Быстро промчался челнок, как облака тень над долиной. Но, лишь затих в отдаленье скрип их уключин, — очнулись Спящие, как от волшебного сна, и со вздохом глубоким Молвила девушка; «О преподобный отец, что за диво! Мне почудилось вдруг, будто мой Габриэль где-то рядом. Что это — сон ли пустой, суеверное воображенье? Или правду душе моей ангел открыл, пролетая?» И, покраснев, прошептала: «Простите мне глупые речи. Зря досаждаю я вам бессмысленными пустяками». Но, улыбнувшись, ответил ей благочестивый священник: «Дочь моя! Речи твои не бессмысленны и не случайны. Чувство — недвижная глубь; а слово — буек, что танцует Поверху над глубиной, отмечая то место, где якорь. Верь же голосу сердца и не беги от предчувствий. Знай, Габриэль твой действительно близок. Немного южнее. На берегу реки Тэш — города Сент-Мор и Сент-Мартин. Там жениха после долгой разлуки обнимет невеста, Там после долгих скитаний пастырь найдет свое стадо. Чуден тот край, обильный и пастбищами и плодами. Это — цветущий сад, над которым лазурное небо Купол высокий покоит на стенах могучего леса. Люди его называют Луизианским Эдемом».
Тут они поднялись и снова пустились в дорогу. Тихо вечер подкрался. Солнце, спустившись на запад, Как чародей, золотым своим жезлом коснулось пейзажа. Зыбкий поднялся туман; небо, вода и деревья Вспыхнули разом и в общем сиянье слились и смешались. Как серебристое облако, между двумя небесами Лодка плыла, погружая весла в лучистую влагу. Невыразимой отрадой наполнило Эванджелину; Сердца заветные струи под обаяньем волшебным Светом любви засияли, как волны и воздух заката. Тут из прибрежной заводи маленький дрозд-пересмешник, Самый шальной из певцов, качаясь на ветке ракиты, Вдруг разразился таким неистовым бредом мелодий, Что, казалось, и небо, и лес, и вода замолчали. Грустные трели сперва доносились — и вдруг, обезумев, Словно помчались вдогонку за бешеным танцем вакханок. И одинокие жалобы в воздухе вновь прозвучали, Смолкли, и сразу — раскаты такого гремучего смеха, Будто после грозы ветер с верхушек деревьев Стряхивает, налетая, осыпь хрустального ливня. Неизъяснимо взволнованы этой прелюдией бурной, Медленно вплыли они в устье Тэш и сквозь воздух янтарный Вскоре увидели узкий дымок над вершинами леса, Знак долгожданный жилья, и в той стороне услыхали Близкие звуки рожка, мычанье коровьего стада.

 

III

Возле реки, под сенью дубов, оплетенных узором Мха серебристого и колдовскими цветками омелы, Той, что друиды срезают на святки ножом ритуальным, Уединенно стоял бревенчатый дом скотовода. Срублен и слажен он был из ровных стволов кипариса, Слажен красиво и крепко; и вкруг его пышно разросся Благоухающий сад, наполненный вешним цветеньем. Розы и виноград обвивали большую веранду На деревянных изящных столбах, под тенистою крышей. Где, пролетая, жужжала пчела и мелькали колибри. Неподалеку от дома стояли в саду голубятни, Эти приюты любви, с ее беспрерывною сменой То воркованья и неги, то пылкого единоборства. Всюду была тишина. Еще золотилось над лесом Позднее солнце, но дом уже скрыло прозрачною тенью. Дым из каминной трубы поднимался столбом сизоватым И в вечереющем воздухе медленно, нехотя таял. С той стороны из садовых ворот выбегала тропинка И сквозь дубравы зеленые вдаль уводила, в просторы Прерий бескрайних, где в море цветов тихо солнце садилось. Там, где встречались леса с прибоем цветущих прерий, На жеребце темногривом, в испанском седле с катауром Дюжий пастух восседал, загорелый и широколицый. Он был в куртке и крагах из кожи оленьей. Глядели Зорко вокруг, по-хозяйски, глаза его из-под сомбреро. Неисчислимое стадо коров и быков безмятежно В сочных травах паслось, вдыхая прохладу тумана, Что поднимался с реки и вокруг расползался по лугу. Поднял пастух не спеша рожок на ремне и, всей грудью Воздух набрав, протрубил. Далеко, и протяжно, и звучно Эхо сигнал разнесло по влажной вечерней равнине. Разом множество белых рогов поднялось над травою, Словно вскипели бурунами волны враждебного моря, Замерли, поколебавшись, — и с ревом помчались все вместе В прерии, сделавшись вскоре лишь облаком на горизонте. К дому пастух повернулся, и вдруг за воротами сада Он увидел священника с девушкой, шедших навстречу; Спрыгнул с коня — и бросился к ним, изумленно воскликнув, С бурным восторгом старым друзьям раскрывая объятья. Тут они в пастухе кузнеца Базиля узнали. Радостно встретил гостей он и в сад их повел. Там, в беседке, Розами пышно увитой, пустились они в разговоры, Спрашивая, отвечая, перебивая друг друга, То улыбаясь, то плача, то погружаясь в раздумья. Между тем Габриэль все не шел; и сомненье закралось В душу девушки. Сам же Базиль, заметно смущенный, Задал вопрос, помолчав: «Плывя через Ачафалайю, Разве не встретили вы челнок моего Габриэля?» Эванджелина при этих словах словно вся потемнела, Брызнули слезы из глаз, из груди ее вырвался возглас: «Как?! Он уехал?» Припала к плечу кузнеца, и все горе, Что накопилось в душе, излилось в рыданьях и стонах. Добрый Базиль постарался ответить как можно беспечней: «Не огорчайся, дитя! Он только сегодня уехал. Эх, дурачина! Оставил меня одного с моим стадом. Очень уж сделался он беспокоен в последнее время, Стало ему невтерпеж это тихое существованье. Думая все о тебе, беспрестанно томясь и тоскуя, Не говоря ни о чем, кроме вашей несчастной разлуки, Он до того надоел и наскучил и юным и старым, Даже и мне, что в конце концов я надумал отправить Парня в Адайес, чтоб мулов помог там сменять у испанцев. После по тропам индейским он двинется в горы, на запад, Мех добывая в лесах и бобров промышляя по рекам. Не унывай же, дитя! Мы влюбленного скоро догоним. Против теченья плывет, бежит от судьбы непреложной. Встанем завтра с алым рассветом и пустимся следом, Чтобы настичь беглеца и в нежную ввергнуть неволю».
Тут от реки донеслись смех и шум, и тотчас показался Старый Мишель-музыкант на руках у приплывших акадцев. Здесь, под крышей Базиля давно он, как бог на Олимпе, Жил без скорбей и забот, одаряя лишь музыкой смертных. «Слава Мишелю! Ура веселому сердцу!» — кричали Люди, с триумфом неся музыканта. Отец преподобный С Эванджелиной пошли им навстречу, усердно и пылко Старого друга приветствуя и вспоминая былое. А восхищенный Базиль, узрев земляков и соседей, Руки жал, хохотал, и мамаш обнимая и дочек. Переселенцы меж тем не могли надивиться богатству Бывшего их кузнеца, угодьям, скоту и хозяйству, Важному виду его, рассказам о климате, почве И о степях, где пасутся на воле стада без хозяев. Каждый думал в душе, что и он обустроится так же. Вот они поднялись по ступеням и через веранду В дом вошли, где уж в столовой давно дожидался Ужин Базиля. Уселись, и тут началось пированье.
Было в разгаре веселье, когда внезапно стемнело И в тишине, озаряя равнину серебряным светом, Месяц взошел и звезды зажглись. Но светлее сияли В свете домашних огней улыбки за дружеским пиром. Сидя в возглавье стола, щедро пастух добродушный Сердце друзьям изливал и вино разливал не скупее. Сладким набив табаком нэкитошским любимую трубку, Он задымил и к гостям обратился с такими словами: «С добрым прибытьем, друзья! Окончились ваши скитанья. Может быть, новый ваш дом окажется лучше, чем прежний! Нету здесь лютой зимы, что кровь леденит и морозит; Нет каменистой земли, приводящей пахаря в ярость; Как под килем вода, здесь податлива почва под плугом. Круглый год апельсинные рощи цветут, а трава вырастает За ночь выше у нас, чем за все канадское лето Здесь стада полудикие вольно средь прерий пасутся; Здесь для каждого вдоволь земли и лесов в преизбытке: Были бы руки, топор — так будет и дом деревянный. Если же выстроен дом и желтеют созревшие нивы, То никакой вас английский король не изгонит отсюда, Не украдет ваших стад, не спалит жилищ и амбаров!» Тут, пустив из ноздрей свирепое облако дыма, Грохнул он по столу своим кулаком заскорузлым, Так что вздрогнули гости, а Фелициан преподобный Не донеся понюшку до носа, застыл удивленно. Но успокоился храбрый Базиль и шутливо закончил: «Только, друзья, берегитесь гуляющей здесь лихорадки! Это не то что наша простудная хворь, от которой Вылечишься, паука в скорлупке привесив на шею!» Тут голоса донеслись от дверей и шаги застучали На деревянных ступенях крыльца и открытой веранде. Это креолы пришли и акадские переселенцы — Все соседи Базиля, которых созвал он в тот вечер. Радостной встреча была земляков и приятелей старых. Даже и те, что досель чужаками считали друг друга, Встретясь в изгнании, сразу себя ощутили друзьями, Объединенными узами общей далекой отчизны. Но долетевшие к ним из-за перегородки напевы Скрипки Мишеля, задорные звуки знакомых мелодий Все разговоры прервали. Как дети, мгновенно увлекшись, Дружно они отдались стихии кипучего танца, В вихре головокружительном мчась, и кружась, и качаясь, В водовороте веселья, в плеске мелькающих платьев...
В это время пастух и священник, усевшись в сторонке, Речь завели о прошедшем, о нынешнем и о грядущем. Эванджелина стояла в оцепенении. Память В ней пробудилась, как будто с музыкой скрипки нахлынул В душу ей гул океана — и невыразимой печалью Всю переполнил; и в сад незаметно она ускользнула. Ночь была чудной. Над черной стеною дремучего леса, Кромку его серебря, поднималась луна. Трепетали Блики дрожащего света на ряби реки полусонной, — Словно мечты о любви в одиноком тоскующем сердце. Души ночных цветов изливали вокруг ароматы, Чистые эти мольбы и признанья. И ночь проходила, Как молчаливый монах, своею стезей неуклонной. Так же и сердце девушки полнилось благоуханьем, Так же его тяготили тени и росы ночные. Лунный магический свет томил ее — и сквозь ворота, Мимо огромных и смутных дубов, стороживших дорогу, Вышла она на границу бескрайних таинственных прерий. Тихо лежали они, облитые лунным мерцаньем, И светляков мириады сверкали средь трав полуночных. Над головой ее звезды, как искры божественных истин, Миру светили, но мир перестал чудеса! удивляться, — Разве когда в небесах ослепительно вспыхнет комета, Словно рука, что огнем на стене начертала: «Упарсин». Так одиноко, меж звездами и светляками, бродила Девушка и восклицала: «О Габриэль! О любимый! Ты так близко — когда же тебя наконец я увижу? Ты так близко! — когда ж наконец я услышу твой голос? Ах, сколько раз твои ноги по этой тропе проходили! Ах, сколько раз твои очи глядели на эти деревья! Ах, сколько раз, возвращаясь с работы, средь этой дубравы Ты ложился в траву и меня представлял в своих грезах! Скоро ль смогу я увидеть тебя и обнять, мой любимый?» Вдруг возле самой тропинки жалобный крик козодоя, Словно лютня лесная, послышался — и за опушкой Вновь повторился — все дальше и дальше — и смолк среди чащи. «Жди! — прошептал ей дуб, как оракул из темного грота, И, дальним эхом вздохнув, откликнулись прерии: «Завтра!»
Утро пришло; и цветы омыли своими слезами Светлые солнца ступни и кудри его умастили Чистым своим благовоньем из маленьких чашек хрустальных. «В добрый час! — промолвил священник с крыльца. — Возвращайтесь С блудным сыном измученным и с неразумной невестой, Что, заснув, пропустила приход жениха. До свиданья!» «До свиданья!» — ответила девушка и, улыбаясь, Вместе с Базилем сошла к уже поджидавшей их лодке. Так с лучезарного утра надежд началась их дорога, Их погоня за тем, кто вперед уносился, гонимый Яростным ветром Судьбы, как увядший листок над равниной. День и другой миновал, и не скоро еще удалось им След беглеца разыскать средь озер, и лесов, и потоков; Много дней миновало, но лишь ненадежные слухи, Словно шаткие вехи, вели их по дикому краю. И наконец в испанском селенье Адайес, в таверне, Путникам изнеможенным поведал радушный хозяин, Что накануне в компании всадников, с проводниками Выступил в путь Габриэль и умчался дорогою прерий.

 

IV

Есть далеко на западе край, где могучие горы К небу вздымают, сверкая, свои снеговые вершины. Там, по глубоким ущельям, сквозь узкие в скалах разрывы, Где проезжают с трудом фургоны переселенцев, К западу воды струят Орегон, Волливей и Овайхи; А на восток, меж хребтов Уинд-Ривер, извилистым руслом Через долину Суитуотер стремительно мчится Небраска. К югу, по склону вулканов, с отрогов Сьерра-Невады, Камни с песком волоча, обвеваемы ветром пустыни, Вниз к океану несутся бесчисленные потоки, Словно гудящие струны огромной немолкнущей арфы. Между этими реками — области девственных прерий, Буйные волны травы, игралище света и тени, С яркими купами роз, с кустами пурпурной аморфы. Лоси, бизоны, косули пасутся на этих просторах, Волки блуждают и табуны одичалых мустангов, Ветры усталые бродят, гуляют степные пожары; Там племена кочуют отважных детей Измаила, Землю кровью пятная, и над тропой их военной Плавает в небе кругами стервятник, взбираясь все выше, — Словно неистовый дух вождя, убитого в битве, Нехотя к небу восходит ввысь по незримым ступеням. Тут и там курятся дымки их воинственных станов; Тут и там поднимаются рощицы пышной каймою Вдоль речных берегов; и медведь, молчаливый отшельник, Там по откосу сползает, ища себе сладких кореньев. И надо всем этим небо, прозрачное, ясное небо, Словно хранящая длань господня, навечно простерто.
В девственный этот край далеко углубился с отрядом Трапперов и зверобоев возлюбленный Эванджелины. Много недель Базиль и девушка с проводниками Шли по его летучим следам с неизменным упорством. Часто мерещилось им, что вдали над равниною вьется В утреннем воздухе дым над привалом его; но под вечер, К месту тому подойдя, лишь кучу золы находили. Духом они истомились и телом устали; но так же Вдаль их надежда звала, как волшебная фата-моргана, Что отступает и дразнит блеском своим недоступным.
Как-то сидели они у костра, и из мрака ночного Молча приблизилась к ним индианка из племени Шони. Скорбь наложила печать на лицо ее — скорбь и терпенье; В отчий вигвам одна возвращалась она из опасных Дальних краев, где охотится племя свирепых команчей: Там был убит ее муж, молодой следопыт из Канады. Путники приняли бедную женщину с жарким участьем И, у огня своего усадив, разделили с ней ужин: Мясо бизона и лося, печенное прямо на углях. Но, когда ужин был съеден, когда мужчин, утомленных Трудным дневным переходом и долгой погоней за дичью, Сон сморил и они улеглись под свои одеяла Возле костра, освещавшего слабо их смуглые лица, — Женщина, сев у палатки, поведала Эванджелине Голосом низким и мягким, с певучим индейским акцентом, Повесть о жизни своей, о любви с ее счастьем и горем. Плакала Эванджелина, поняв, что раскрылось пред нею Женское сердце, познавшее также любовь и разлуку. И состраданьем горячим исполнясь и страстно желая Душу излить наконец перед родственной доброй душою, В свой черед рассказала она о своих злоключеньях. Молча внимала ей Шони; когда же рассказ был окончен, Долго молчала еще, словно в. страхе застыв, а очнувшись, Пересказала индейскую сказку о юноше снежном. Юноша этот, по имени Мовис, взял девушку в жены. Но на другое же утро вышел один из вигвама, Прочь зашагал и пропал, растворился средь солнечной чащи; Вслед побежала жена, — но Мовис исчез безвозвратно. Тем же певучим и низким голосом, словно колдуя, О Лилино нежнолицей поведала женщина Шони. Девушка эта влюбилась в призрак, ночами шептавший Клятвы любовные ей и признанья сквозь щели вигвама; В лес он увлек ее пышным убором из перьев зеленых, Так и пропала она и назад никогда не вернулась.
Молча слушала Эванджелина: ее захватила Странная прелесть легенд; и пустынная дикая местность Ей представлялась волшебной, а смуглая гостья — колдуньей. Медленно вышла луна из-за горных вершин, озаряя Маленький лагерь, лучами касаясь темнеющих листьев, Дебри бескрайних лесов наполняя таинственным светом. Неподалеку ручей мелодично журчал, и шептались Ветви, покачиваясь в вышине и чуть слышно вздыхая. Эванджелина, в чьем сердце любовь безраздельно царила, Вдруг ощутила страх безотчетный, — он в душу прокрался Скользкой, холодной змеей, вползающей в ласточкин домик. То был не просто испуг: ей казалось, что в воздухе ночи Веет холодным дыханием потустороннего мира, Что и она, как та девушка в сказке, преследует призрак... С этим она и уснула, во сне же все страхи исчезли.
Утром, когда они, снявшись с ночлега, пустились в дорогу, Женщина Шони сказала: «Неподалеку отсюда, В горной долине живет вождь миссии, Черная Ряса. Учит он здешний народ, говоря про Христа и Марию; Люди смеются и плачут, слушая эти рассказы». Тут, повинуясь наитью, воскликнула Эванджелина: «Едемте в миссию, там ожидают нас добрые вести!» Сразу они повернули коней и еще до заката Шум голосов впереди за холмом услыхали — и вскоре Возле реки, среди луга, шатры христиан увидали, Маленькое поселенье миссии иезуитской. Под исполинским развесистым дубом индейцы и вождь их, Черная Ряса, молились усердно. Спаситель с распятья, К дубу прибитого, из-под нависшей лозы виноградной С мукой глядел на толпу стоящих внизу на коленях. Это была их сельская церковь. Сквозь редкую кровлю Переплетенных ветвей поднимались напевы молитвы, Смешиваясь по пути с шептаньем и вздохами листьев. Путники, молча приблизясь, колени свои преклонили На травянистом полу и вторили тихо вечерне. Службу закончив и благословенья кругом рассыпая Неутомимой рукой, как сеятель злаков средь пашни, Честный служитель божий приблизился и обратился К ним с приветом; когда же услышал знакомые звуки Речи родной на чужбине, радостно заулыбался И пригласил незнакомцев к себе. На циновках и шкурах Гости расселись в просторном вигваме, отведали свежих Желтых лепешек маисовых, чистой водой запивая. Выслушав их рассказ, священник торжественно молвил: «Шесть еще дней не прошло, как, на этой самой циновке Сидя возле меня, Габриэль поведал мне ту же. Грустную повесть; потом он встал и отправился дальше». Полон участья был голос монаха, но каждое слово Падало на сердце Эванджелины, как ранней зимою Снежные хлопья ложатся на опустевшие гнезда. «К северу двинулся он, — добавил монах, — но вернется Осенью, по окончанью охоты, к нам в миссию снова». Тихо, смиренно тогда промолвила Эванджелина: «Ради печали моей — позвольте мне с вами остаться». Это решение всем показалось разумным; и утром, Сев на коней, повернули домой Базиль с остальными, Эванджелина же в миссии ждать Габриэля осталась.
Медленно, медленно, медленно дни потянулись за днями И за неделями месяцы... Вот уж побеги маиса Из чуть заметных ростков превратились в могучие стебли, Над головою шумящие; и между сомкнутых листьев Зрела пожива для белок и корм для ворон черноризых. Вот уже девушки листья сорвали со спелых початков; Щеки алели у тех, кому красный початок попался: Красный сулил жениха, а кривой называли «воришкой». Но и красный початок не мог возвратить Габриэля. «Веруй, терпи и надейся! —священник твердил. — И молитвы Наши услышит господь! Взгляни вот на это растенье; Нежные листья его протянуты прямо на север, Этот невзрачный и хрупкий цветок по прозванию компас Создан господней рукой, чтобы путник не мог заблудиться В диком безлюдном краю, в бескрайней как море пустыне. Вера — цветок путеводный в душе человека, где страсти Ярче цветут, чем она, и пышнее и благоуханней; Но аромат их тлетворен, и вид их ведет к заблужденью. Вера одна указует нам путь и венки нам готовит Из золотых асфоделей, покрытых росою забвенья».
Осень прошла, наступила зима, — Габриэль не вернулся; Вновь распустились бутоны весны, и в лесах прозвучала Нежная песня малиновки, — но Габриэль не вернулся. Только с горячим дыханием лета слух к ним донесся — Сладостней птичьего пения и ароматов медвяных, — Слух, что в лесах на востоке, севернее Мичигана, В хижине возле реки Сагино Габриэль поселился. С миссией девушка грустно простилась и в путь поспешила С шедшей к озерам Святого Лаврентия группой индейцев. Но когда наконец после долгой опасной дороги В дебрях лесных отыскала она тот охотничий домик Возле реки Сагино, — был он пуст и полуразрушен!
Долго, печально тянулись годы; и в разное время, В разных местах молодую скиталицу люди встречали. То средь больничных палаток моравских миссионеров, То у солдатских костров, на полях отгремевших сражений, То в одиноких селеньях, то в городах многолюдных, — Тихо, как призрак, она появлялась и вновь исчезала. Юной красавицей, полной надежд, она вышла в дорогу; В горьком и тщетном пути постарела она и поблекла. Каждый год уносил красоты ее прежней частицу, С каждым годом все глубже делалась пропасть унынья. В темных ее волосах седина надо лбом засверкала — Отсветом жизни иной, показавшейся над горизонтом Существованья земного, как проблеск зари на востоке.

 

V

В той благодатной стране, где струится поток Делавэра. Там, где лесные поляны помнят апостола Пенна, На берегах живописных лежит им основанный город. Воздух там благоуханен, и персики зреют повсюду; Улицы эхом зеленым доносят названья деревьев, — Что, безусловно, пришлось бы по вкусу местным дриадам, К этому берегу и принесло по бушующим волнам Эванджелину, изгнанницу, в поисках дома и крова. Здесь, растерявший за годы мытарств и детей и внуков, Умер старый Рене Леблан, почти одинокий. Что-то по крайней мере здесь было не чуждое сердцу, Что-то ей давнее чудилось в дружеском облике улиц. Квакерское обращенье на «ты» неосознанно льстило Слуху ее и Акадию милую напоминало, — Край, где все люди были друг другу как братья и сестры. Вот почему, после долгих, напрасных надежд и исканий В этой юдоли, — как листья лицом обращаются к солнцу, К этой стране обратились мысли ее и стремленья. Будто промозглый туман, с утра закрывавший вершину, Вдруг унесло — и внизу открылся пейзаж лучезарный С яркими лентами рек, долинами и городами, — Так пелена с ее глаз упала и, словно с вершины, Мир увидала она в сиянье любви и пред нею Пройденный путь предстал прямою и ровной стезею. Нет, Габриэля она не забыла, он жил в ее сердце, В облике прежнем своем, молодом и прекрасном, Даже прекрасней, чем прежде, в немом отчужденье разлуки. В мысли ее о любимом время вторгаться не смело, Годы власти над ним не имели; он не изменился, Как не дано измениться тем, кто ушел или умер. Самоотверженность, долг и кроткое к ближним участье — Этому жизнь научила ее в испытаниях тяжких. Нежность ее не рассеялась, но, как пахучий кустарник, Свой аромат расточая, убыли не претерпела. Лишь одного она в жизни отныне ждала и желала: Всею душою отдаться святому призванью Христову. Так она стала сестрой милосердья, трудясь неустанно Средь городской бедноты, в переполненных нищих трущобах, Там, где нужда и отчаянье жили, скрываясь от света, Где презираемы всеми ютились болезни и горе. Часто средь ночи, когда весь мир засыпал и лишь сторож, Между домами бродя, монотонно бубнил: «Все спокойно!» — Он замечал ее свечку в каком-то окне одиноком. Часто на ранней заре, когда огородник немецкий Через предместье тащился кряхтя на базар с овощами, Видел он это лицо, изнуренное бденьем полночным.
Но однажды пришла эпидемия в город; а прежде Знаменья были: явились откуда-то вяхирей стаи, Заполонившие небо с криком и трепетом крыльев. И как сентябрьский прилив океанской водой затопляет Светлую речку, пока она не разольется по лугу, — Так и Смерть, берега свои перехлестнув, затопила Жизни светлый поток и смешала с соленою влагой. Всех без разбору карал нагрянувший в город губитель, Злато его не прельщало, не трогали прелесть и юность. Горше других было нищим, беспомощным и одиноким, Им, что брели умирать в Дом призренья, в приют бесприютных В те времена он стоял на окраине города, в роще, — Нынче же город его обступил, но средь шума и блеска Вид его скромный, дощатый забор и калитка, как прежде, Напоминают реченье Спасителя: «Нищие — с вами». Дом этот ночью и днем посещала сестра милосердья, И умирающим людям вдруг начинало казаться, Будто чело ее обведено полукругом лучистым, Чудным небесным сияньем, как у святых на картинах Или как свет отдаленного города ясною ночью. И представлялось им: это светильники ярко сияют В Граде господнем, куда вознесутся их кроткие души.
Так и в то утро воскресное, тихо пройдя по безлюдным Улицам, Эванджелина вступила во двор богадельни. В теплом воздухе благоухали цветы вдоль дорожек; И, задержавшись, она набрала самых ярких и пышных, Чтоб аромат их и вид обреченным доставили радость. По коридорам прохладным, по лестницам шла она молча; Звон колокольни как раз доносился от церкви Христовой; И мелодичное пение вдруг раздалось над лугами — Это шведы запели псалмы в своей церкви в Вайкеко. Благословенный покой в этот миг снизошел в ее душу, Словно ей кто-то шепнул: «Завершились твои испытанья», — И с просветлевшим лицом вошла она в дверь лазарета. Там средь расставленных коек бесшумно сновали сиделки, Смачивая пересохшие рты, облегчая горячку, Мертвым глаза закрывая в молчании и простынями Их с головой одевая, лежащих как холмики снега. Многие из больных, Эванджелину завидев, Приподнимались с усильем, глазами ее провожая, — Так заключенный в темнице следит за солнечным бликом. Взглядом окинув палату, она увидала, что за ночь Смерть прикоснулась ко многим сердцам, исцелив их навеки. Несколько лиц, что успели запомниться, — нынче исчезли; Чьи-то места пустовали, на чьих-то лежали другие.
Вдруг, пораженная словно видением страшным, Остановилась она, приоткрыв побелевшие губы; Дрожь пробежала по телу, и на пол из рук ослабевших Выпал букет, и померкло сияние дня пред глазами. Громкий вырвался крик из груди ее, — так что больные Вздрогнули и приподняли головы с жестких подушек. Бледный старик перед нею лежал; поседелые пряди Впалые щеки его обрамляли. Но в эту минуту В ласковом утреннем свете черты его преобразились, Стали ясней и моложе, такими, как были когда-то; Часто меняется так выраженье лица перед смертью. Алым, горячим огнем цвела на губах лихорадка, — Словно жизнь, как библейский еврей, покропила у входа Кровью, чтоб ангелы смерти жилище ее миновали. Тихо, недвижно лежал он, и дух его опустошенный Падал, казалось, в холодную бездну забвенья и смерти, Глубже и глубже — в бездонную, темную, жуткую пропасть. Вдруг в этой мгле до него докатился умноженный эхом Горький, мучительный крик, и потом, в наступившем затишье, Будто бы ангельский голос послышался, шепчущий нежно: «О Габриэль! Мой любимый!» — и смолк, тишиной поглощенный. Тут в забытьи он увидел родительский дом и долины Милой Акадии: травы зеленые, реки лесные, Фермы, холмы и прохладные рощи; и между деревьев Светлым виденьем возникла юная Эванджелина. Слезы ему подступили к глазам, и виденье исчезло; Медленно веки раскрылись, и вот наяву он увидел Эванджелину, стоящую возле него на коленях. Тщетно он попытался произнести ее имя — Только уста пересохшие пошевелились беззвучно. Он приподняться хотел; но она с поцелуем печальным Голову эту родную на грудь к себе положила. И, просияв благодарно, глаза его тихо погасли, — Словно задуло светильник ворвавшимся в комнату ветром.
Все миновало теперь: надежда, печаль и тревога, Жгучая жажда души и долгая казнь ожиданья, И безутешная боль, и терпеливая мука. К сердцу прижала она своего бездыханного друга И прошептала, склонясь: «Благодарю тебя, отче!»
Темен по-прежнему девственный лес; но далёко отсюда Спят в безымянных могилах влюбленные рядом друг с другом. На католическом кладбище, скрытом глухою стеною От городской суеты, — лежат они, всеми забыты. Жизнь рядом с ними проносит, как шумный прилив океанский, Тысячи страстных сердец — там, где застыли сердца их, Тысячи пылких умов — там, где умолкли их мысли, Тысячи рук трудовых — там, где их труд завершился, Тысячи ног усталых — там, где закончился путь их!
Темен по-прежнему девственный лес; но в краю, где стоит он. Люди иные живут, с иным языком и укладом. Лишь на туманном прибрежье Атлантики вечно шумящей Горстка акадцев осталась с тех пор, как отцы их вернулись После скитаний на родину, чтоб умереть в ее лоне. Там в рыбацких домишках по-прежнему вертятся прялки, Девушки ходят в нормандских чепцах и передниках пышных, И у огня вечерами историю Эванджелины Слушают молча, — а рядом грохочет прибой океана, Низким, горестным гулом вторя стенанию леса.

Ссылки

[1] «Все граждане Шартра» (фр.).

[2] «Дюнкеркский перезвон» (фр.).