Эванджелина

Лонгфелло Генри Уодсворт

Часть первая

 

 

I

В благословенной Акадии, на берегах бухты Минас, В уединенной тиши посреди плодородной долины Скрылась деревня Гран-Прэ. Луга, простираясь к востоку, Имя давали селенью и тучные пастбища стаду. Дамбы, насыпанные руками крестьян, преграждали Путь бушующим волнам прилива; но в должное время Шлюзы впускали море гулять по зеленой равнине. К югу и к западу были сады и широкие нивы — Льна и злаков посевы; а к северу — лесом заросший Горный массив Бломидон поднимался; там, на вершинах Тучи свои расставляли шатры, и морские туманы Вниз глядели, не смея спуститься к счастливой долине, Где, средь угодьев своих, лежала деревня акадцев. Срублены были дома в ней из кедра и крепкого дуба — Так, как крестьяне в Нормандии строили испокон века. Крыши двускатные, сильно вперед выдаваясь, Дверь защищали от ливней и тень у порога давали. Там, вечерами, когда заходящее летнее солнце, Свет последний даря, золотило вертушки на крышах, Женщины в белоснежных чепцах и передниках пышных — Алых, зеленых и синих — сидели за пряжей, готовя Лен для ткацких станков, чей стук, из домов раздаваясь, С ровным жужжанием прялок сливался и с девичьем пеньем. С важностью сельский священник по улице шел, и детишки Игры свои прерывали, когда он протягивал руку, Чтобы благословить их, — и робко ее целовали. Жены и девы вставали с его приближеньем, усердно  Кланяясь пастырю. С поля домой возвращались мужчины; Солнце гасло, и сумрак густел над землей. С колокольни Благовест проникновенно звучал, и над каждою крышей Как фимиам, воскуряемый к небу, струей поднимался Дым голубой очага, как символ довольства и мира. Так в простоте и любви акадские жили крестьяне, Жили в любви они к богу и людям, не зная ни страха Перед тираном, ни зависти, этой проказы республик. Не было нужды у них в замках и засовах. Жилища Вечно стояли открыты, как и сердца их владельцев; Самый богатый там жил как бедняк, самый бедный — в достатке.
Чуть в стороне от деревни Гран-Прэ, ближе к Минасской бухте, Располагались ферма и дом старика Бенедикта Беллефонтена; и с ним жила, управляя хозяйством, Дочь его, Эванджелина, краса и гордость округи. В семьдесят зим своих бодр и силен еще был старый фермер. Крепок и статен, как дуб, осыпанный хлопьями снега, Седоволосый, смуглый лицом, как дубовые листья. Дивно была хороша она, дева семнадцати весен; Очи ее чернели, как ягоды дикого терна, Но не кололи, — а мягко лучились приветливым светом Из-под каштановых прядей; и все в ней отрадой дышало. Ах, как была прелестна она в знойный полдень июля, Возле жнецов появляясь с крынкой домашнего пива! Или в воскресное утро, когда деревенская церковь Звоном торжественным воздух кропила, как пастырь духовный Веткой иссопа кропит прихожан после праздничной службы, — Как была хороша она, проходя по деревне С четками и Псалтырем, в белой нормандской наколке, В синем платье, с серьгами старинными, что по наследству Переходили от матери к дочери сквозь поколенья! Но поистине ангельской прелестью и красотою Вся светилась она после исповеди, безмятежно Возвращаясь домой с благодатью господнею в сердце. Словно небесная музыка, мимо она проходила.
Дом Бенедикта стоял на широком холме возле моря — Прочный, из брусьев дубовых построенный; и сикомора Возле порога росла, вьюнком оплетенная цепким. Вход и веранда украшены были нехитрой резьбою; Тропка отсюда вела через сад и в лугах исчезала. Под сикоморой стояли ульи с двускатною кровлей — Вроде тех, что у пыльных Европы дорог укрывают Ящик для бедных или же статую Девы Марии. Ниже по склону холма был глубокий и чистый колодец С темной замшелой бадьей — и колода, где лошади пили. С севера, дом от ветров защищая, толпились амбары, Хлев, конюшня и двор, где лежали старинные плуги; Блеяли овцы в овчарне; а рядом, в пернатом серале, Важно выхаживал толстый индюк и петух кукарекал, Как в старину, когда Петр, услыхав его, горько заплакал. Полные сеном амбары стояли, как маленький город; Крепкие лестницы их, под укрытьем широких карнизов, Наверх вели, в благовонные житницы, полные хлеба. Тут же была голубятня, откуда любви воркованье Вечно неслось; а флюгера, под ветром вращаясь, Пели песню свою о превратностях и переменах. Так в мире с богом и с ближними жил, не ведая горя, Старый фермер акадский с милою Эванджелиной. Многие парни, когда она в церкви склонялась в молитве, Глаз от нее не могли оторвать, как от некой святыни; Счастьем было руки ее или одежды коснуться! Часто поклонники в благоприязненном мраке К двери являлись ее и, замерев в ожиданье, Сердце пытались унять, чтобы громко оно не стучало; Или, во время престольного праздника, в пляске веселой Руку ее, осмелев, пожимали, шепча торопливо Нежных признаний слова, растворявшихся в музыке танца. Но лишь один Габриэль был девушке мил и любезен, Юный сын кузнеца Лаженесса Базиля, который Был уважаем весьма в деревне Гран-Прэ и в округе; Ибо во все времена, у всех племен и народов Было всегда ремесло кузнеца в особом почете. Дружбу водили давно Базиль с Бенедиктом. Их дети Сызмальства вместе росли, как брат и сестра; преподобный Фелициан, исполнявший в приходе и роль педагога, Грамоте вместе учил их по книге святых песнопений. Но, лишь допет был псалом и урок ежедневный затвержен. Быстро дети бежали в кузницу дяди Базиля. Там, застыв у дверей, они восхищенно смотрели, Как, в коленях зажав коня вороного копыто, Ловко он гвозди вбивал, а рядом обод тележный, Словно огненный змей, свивался в кольцо среди углей. Часто в осенних потемках, когда снаружи казалось, Будто бы кузница брызги огня рассыпает сквозь щели, Сидя в тепле, возле горна, следили они за работой Шумных мехов, и когда их пыхтенье стихало И, пробежав по золе, гасли искорки, —дети смеялись И говорили, что это — монашки, входящие в церковь. Часто зимою на санках с горы они мчались стрелою И далеко, разогнавшись, катились по снежной равнине, К шумным птенцам забирались под крышу амбара, надеясь Камешек тот отыскать, который с берега моря Ласточка в клюве приносит, чтоб зренье вернуть своим крошкам; Камешек этот волшебный найти — большая удача! Быстро годы промчались, и дети уж больше не дети. Юношей стал Габриэль с лицом веселым, как утро, С неунывающим взглядом, решительным и отважным. Женщиной стала она в желаньях своих и надеждах. «Солнцем Святой Евлалии» звали ее — по примете, Что это солнце сулит садоводам обилие яблок; Мужу в дом принесет она, думали, счастье и радость, Щедрое солнце любви и детишек румяные лица.

 

II

Вновь подоспела пора, когда ночи длинней и прохладней, И ослабевшее солнце вступило под знак Скорпиона. Птиц перелетные стаи неслись по свинцовому небу От берегов ледовитых к теплым полуденным странам. Собран был урожай; в лесу непокорном деревья С ветром сентябрьским боролись, как с ангелом божьим Иаков. Признаки все предвещали суровую, долгую зиму. Пчелы, предвидя нужду, свои переполнили ульи, И звероловы-индейцы зимы ожидали студеной, Судя по лисьему меху, на редкость густому в ту осень. Вслед за ненастной порой настало то славное время, Что богомольные фермеры звали «всесвятское лето». Светом волшебным наполнился воздух; и облик природы В свежести детской предстал и чистоте первозданной. Мир царил на земле, и в тревожную грудь океана Успокоенье сошло. Все звуки смешались в единой Чудной гармонии; шум детворы, петушиное пенье, Крик пролетающих птиц, голубей воркованье на крышах — Все звучало как нежный призыв; и огромное солнце С лаской взирало на землю сквозь золотые туманы; Каждое древо в лесу, одевшись в наряд яркоцветный — Алый, багряный иль желтый, сверкало в росистых подвесках, Словно платан, наряженный Ксерксом в шелка и алмазы.
Вот наступил час покоя, отдохновенья и мира. День остыл и погас, и сумрак вечерний на небо Первую вывел звезду. Коровы, домой возвращаясь, Землю месили копытами и, прижимаясь друг к другу, Жадно вдыхали ноздрями хмельную вечернюю свежесть. Первой, звеня бубенцами, с ленточкой яркой на шее, Белая телочка Эванджелины шагала степенно, Словно гордясь красотою своей и любовью хозяйки. Вслед за стадом пастух отару пригнал с побережья; Блеяли сытые овцы; сторожевая собака С важным, внушительным видом бежала за ними, пушистым Рьяно махая хвостом, и, бросаясь то влево, то вправо, В кучу сгоняла отбившихся и торопила отставших; Эта собака была защитником спящей отары В темные ночи, когда в лесу волчий вой раздается. Позже всех, уже при луне, возвратились телеги С влажных покосов, груженные доверху сеном душистым. Весело кони заржали, сверкая росою на гривах, И закачались на спинах у них деревянные седла Ярких расцветок, и кисточки алые заколыхались, Словно цветущей алтеи пышно-тяжелые гроздья. Мирно стояли коровы, доверив набухшее вымя Ловким пальцам доярок; и равномерно о днища Звонких ведер стучали бурливые белые струйки. Вновь донеслись со двора мычанье скота, всплески смеха, Эхом подхвачены между сараев, — и снова умолкли. Створы амбарных дверей затворились со скрипом протяжным, И прогремели засовы. Потом тишина наступила. У очага в своем кресле в тот вечер сидел старый фермер, Глядя, как струйки огня, треща, пробегали по сучьям, Словно враги по горящему городу. А за спиною Тень его исполинская зыбко качалась по стенам, Вздрагивала, и кривлялась, и в темных углах пропадала. Гномы резные со спинки дубового кресла смеялись В бликах пламени, и оловянные миски на полках Вспыхивали, как щиты ополченья, готового к бою. Что-то он напевал потихоньку — старинную песню Или рождественский гимн, который отцы его пели Встарь, среди яблонь нормандских и на виноградниках Сены. Рядом Эванджелина сидела за пряжей льняною; Ткацкий станок в углу дожидался ее терпеливо, Молча: педаль не скрипела, и бойкий челнок был недвижен; Только крутящейся прялки жужжанье, подобно волынке, Сопровождало обрывки тех песен, что пел старый фермер. И, как во время церковной службы, когда умолкает Хор, в тишине раздается с амвона священника голос, — Так же, в паузах песни, часы равномерно стучали.
Вдруг шаги донеслись, и, привычною сдвинут рукою, Стукнул засов деревянный, и дверь повернулась на петлях. Сразу узнал Бенедикт походку соседа Базиля, И по тому, как сердце внезапно забилось, узнала Эванджелина, кого он привел с собой. «Здравствуй, дружище! — Радостно фермер воскликнул. — Ну что же ты стал у порога? Ближе садись к очагу, без тебя твое место пустует; Трубку свою и табак, как всегда, найдешь ты на полке; Нравится мне любоваться сквозь вьющийся дым этой трубки — Или же кузни —лицом твоим добрым, румяным и круглым, Точно луна, что мерцает над жатвой в осеннем тумане». Вот что ответил на это кузнец, широко улыбаясь И у огня занимая свое любимое место: «Счастлив ты, Бенедикт! Всегда у тебя наготове Шутка и песня; ты бодр неизменно, когда остальные Злых предчувствий полны и бед неизбежных страшатся, —- Словно тебе каждый день подзову найти выпадает!» И, чуть помедлив, чтоб взять принесенную Эванджелиной Трубку и раскурить ее от уголька, он продолжил: «Четверо суток стоят англичане на якоре в бухте, Жерла пушек своих с кораблей на деревню направив. Что за цель у них — неизвестно. Но есть приказанье Всем завтра утром собраться в церкви, где будет объявлен Важный рескрипт королевский. Увы! Ждать хорошего трудно. Много мрачных догадок сегодня тревожит акадцев». Но отвечал Бенедикт: «Быть может, совсем не враждебна Цель, что сюда привела корабли англичан. Может статься, В Англии — неурожай из-за долгих дождей или засух, Голод у них, а у нас трещат закрома от избытка». «Люди в деревне толкуют иное, — качнув головою, Молвил в сомненье кузнец и со вздохом тяжелым добавил: — Луисбург и Бо-Сежур не забыты, и Порт-Рояль тоже. Многие в лес из деревни бегут и, в тени его скрывшись, Ждут с замиранием сердца, что завтрашний день уготовит. Ты ведь знаешь: оружье недавно у нас отобрали, Только крестьянские косы остались да молот кузнечный». Фермер ему отвечал с улыбкою невозмутимой: «Жить без оружья спокойней среди своих стад и угодий; Здесь, под мирной защитою дамб, осаждаемых морем, Мы целей, чем в форту, под обстрелом вражеских пушек. Друг мой, забудь опасенья! Да не омрачится тревогой Этот вечер благой; ведь сегодня — день обрученья. Выстроен дом и амбар. Для молодых постарались Плотники, вышло на славу! Распахана пустошь у дома; Сеном амбары полны, кладовые — запасами на год. Старый Рене Леблан уже и контракт заготовил; Скоро он явится; счастье детей — разве это не радость?» Возле окна с женихом своим стоя, Эванджелина Нежно зарделась при этих словах отца. Но внезапно Скрипнула дверь, и почтенный нотариус тут появился.

 

III

Словно весло, обветшавшее в долгой борьбе с океаном, Гнут, но не сломлен годами казался нотариус сельский. Пряди желтые, в цвет кукурузных метелок, спускались С двух сторон высокого лба, и очки роговые, Сидя верхом на носу, выражали глубокую мудрость. Двадцать детей породил он, и сотня внучат на колено К деду взбирались, играя часами его на цепочке. В пору войны он четыре мучительных года томился В старой французской тюрьме, обвиняемый в «дружбе с врагами». Стал осмотрительней к старости он и мудрей, но по сути Прост оставался душой, не лукав и по-детски доверчив. Все любили его; но особенно дети, которым Он рассказывал сказки о Ла-Гару, страшном волке, О домовых, что ночами водят коней к водопою, И о невинном Летише, о некрещеном младенце, Что обречен был, как дух-невидимка, скитаться по свету; Также о том, как в сочельник коровы беседуют в стойлах, Как лихорадку лечить пауком, заключенным в скорлупку, О четырехлепесткового клевера свойствах волшебных, — Словом сказать, обо всем, что хранит деревенская мудрость. Встав при его появленье и вытряхнув пепел из трубки, «Здравствуй, папаша Леблан! — воскликнул кузнец. — Ты ведь знаешь Все пересуды, какие ведутся ныне в деревне; Что ты нового скажешь: с чем прибыли к нам англичане?» Скромно, достойно ответил на это нотариус сельский: «Много я сплетен слыхал, только проку в них, кажется, мало; Мне ничего достоверно про цель англичан неизвестно. Впрочем, в недобрых намереньях трудно мне их заподозрить; Мы ведь мирно живем, — за что причинять нам обиду?» «Боже правый! — вскричал, не сдержавшись, кузнец раздраженный. — Да неужель нам гадать: за что, почему и откуда? Несправедливости ныне кругом; и кто сильный, тот правый!» Но, не смутясь его пылом, ответил нотариус сельский: «Правда у бога одна, и правда всегда торжествует; Вспомнил я кстати рассказ, которым не раз утешался Я в темнице, когда арестантом сидел в Порт-Рояле». То был любимый рассказ старика, повторяемый часто, Если он слышал, как люди на несправедливость роптали. «В некоем городе древнем (каком — я сейчас не припомню) Посередине площади высилась на постаменте Статуя бронзовая Правосудья, сжимавшая твердо В левой руке весы, в правой — меч, в знак того, что навеки Вознесено правосудье в законах и в сердце народа. Даже птицы там в чашах весов свои гнезда свивали, Не опасаясь меча, сверкавшего грозно на солнце. Но с течением лет развратились понятья и нравы. Власть подменила закон, и сильный железной рукою Слабого стал притеснять. И случилось, что в доме вельможи Нитка жемчужин пропала, и в том обвинили служанку — Девочку, что сиротою жила в этом доме богатом. Суд неправый да скорый обрек ее казни; и кротко Встретила смерть она возле бронзовых ног Правосудья. Но, едва вознеслась душа ее чистая к небу, Страшный гром прогремел, разразилась над городом буря, Молнии гневный удар из рук Правосудия выбил Чаши тяжелых весов и сбросил со звоном на землю. Тут и увидели все сорочье гнездо в углубленье Чаши и в стенке гнезда — вплетенную нитку жемчужин». Молча дослушал кузнец, но казалось, что этим рассказом Не был он убежден и лишь возразить затруднялся. Мысли его застыли в складках лица, как зимою Пар застывает на стеклах причудливым, резким узором.
Эванджелина меж тем засветила настольную лампу И оловянную кружку наполнила доверху темным Пивом домашним, что славилось крепостью и ароматом. Сам же нотариус, вынув чернильный прибор и бумаги. Твердой рукою вписал имена жениха и невесты, Возраст и дату, размеры приданого точно означив. Все, как должно, законным порядком свершил и покончил. В нижнем углу печать оттиснул большую, как солнце. Тут же на стол из кожаной сумки выложил фермер Вознагражденье тройное в серебряной звонкой монете. Сельский нотариус встал, благословил нареченных, Поднял заздравную кружку и выпил до дна за их счастье. После губы степенно отер, поклонился и вышел, У очага в молчаливом раздумье хозяев оставив. Вскоре, по обыкновению, вынесла Эванджелина Доску для шашек. Игра началась. Старики, раззадорясь, Вместе смеялись над промахом каждым и каждой удачей — Цепь ли кому удавалось прорвать или дамку поставить. В это время поодаль, в сумраке ниши оконной, Нежно шептались влюбленные, глядя, как месяц восходит Над океаном седым и серебряной мглою долины. Так миновал этот вечер. В девять часов с колокольни Звон раздался — сигнал для тушенья огней; и тотчас же Гости, простившись, ушли. И в доме покой воцарился. Долго, долго еще звучали слова расставанья В памяти Эванджелины, отрадой ее наполняя. Вот уж прикрыт был золою жар в очаге, и неспешно Вверх по дубовым ступенькам шаги отца проскрипели. Вскоре и девушка двинулась наверх бесшумной стопою, Озарена в темноте ореолом лучистого света, Словно не лампа в руках, а сама она счастьем сияла. Вот очутилась она в простой своей девичьей спальне С белыми занавесями на окнах, с высоким комодом, Где на просторных полках лежали, сложены в стопки, Шерсть домотканая и полотно — все ее рукоделье, То приданое, что драгоценней коров и баранов, — Верный знак, что невеста прилежною будет хозяйкой. Вскоре сделалась лампа ненужною, ибо потоки Мягкого лунного света, вливаясь в окно, затопили Спальню — и сердце Эванджелины волной всколыхнули. Ах, несказанно прекрасна была она в лунном сиянье, Ножками стоя босыми на светлом полу своей спальни! Ведать не ведалось ей, что в эту минуту средь сада Медлил влюбленный впотьмах, прикован к ее силуэту. Но про него она думала; и непонятной печалью Сердце ее омрачалось порой, как скользящею тенью Месячный диск в небесах затмевался на миг. Но бесследно Таяла грусть, когда из-за мглистого полога тучи Вновь выплывала Луна — и какая-то звездочка следом, Как Измаил, что с Агарью ушел от шатров Авраама.

 

IV

Радостно солнце наутро в лучах разлилось над деревней, Радостным блеском сверкнуло над волнами Минасской бухты. Где корабли англичан раскачались под бризом. Жизнь уже пробудилась в Гран-Прэ, и труд многошумный Сотнями рук стучал в золотые ворота рассвета. С ферм соседних и хуторов, со всей сельской округи Шел беспечный народ, принаряженный, словно на праздник. Шутки, приветствия, оклики, радостный смех молодежи В воздухе ярком звенели. С полей и лугов отдаленных По неприметным тропинкам, по следу телеги на дерне Новые группы крестьян подходили, сливаясь друг с другом. Вскоре, задолго до полдня, все звуки работы в деревне Смолкли. Толпою заполнились улицы. Люди сидели Возле дверей на скамейках, смеясь и болтая под солнцем. Стал каждый дом бесплатной харчевней, открытой любому; Ибо у этих простых людей, живущих как братья, Все было общим, и с ближним делиться им было в привычку Но Бенедиктов дом казался гостеприимней Всех остальных: ведь была там хозяйкою Эванджелина; Ласковой речью она привечала, и слаще был вдвое Кубок, который с улыбкою гостю она подносила. Прямо под небом, в саду, еще аромат сохранившем Снятых плодов золотых, раскинулся пир обрученья. Там под навесом в тени сидели — священник почтенный, Честный нотариус, и Бенедикт, и Базиль добродушный. Неподалеку, где яблочный пресс и пчелиные ульи, Расположился Мишель-музыкант, не стареющий сердцем. Быстро водил он смычком, и его поседелые кудри По сторонам разлетались от ветра, и очи сверкали, Словно горящие уголья, если сдунуть с них пепел. Весело пел старик под хриплый мотив своей скрипки «Tous les Bourgeois de Charte» [1] и «La Carillon de Dunkerque» [2] , Такт отбивая усердно ногой в башмаке деревянном. Весело, весело вместе старые и молодые — Даже и дети меж ними — в танце задорном кружились Между деревьями сада и вниз, по зеленому склону. Самой прекрасной была там из девушек Эванджелина, Был Габриэль среди юношей самым красивым и статным.
Так это утро прошло. Но вот прогремел с колокольни Звучной меди призыв, и бой барабанный разнесся. Вскоре наполнилась церковь мужчинами. Женщины ждали Их во дворе, украшая надгробья для них дорогие Яркой осенней листвой и свежею хвоей из леса. Гордо прошел мимо них отряд корабельной охраны К Двери храма. Ударила резкая дробь барабана, Гулким эхом отпрянув от потолка и оконниц; Смолкла тревожная дробь, и тяжелые двери закрылись; И в тишине ожидали люди, о чем им объявят. Вышел вперед офицер и, став на ступени алтарной, Поднял в руке высоко рескрипт с королевской печатью: «Собраны вы согласно Его Величества воле; Милостив был он и добр; но чем вы ему отплатили — Пусть вам совесть подскажет! Природный мой нрав и характер Не соответствует миссии этой суровой; но должен Выполнить я порученье свое. Вот вам воля монарха: Ваши земли, жилища, равно как и скот всевозможный, Ныне отходят короне, а сами вы подлежите Переселенью в другие края. Да сподобит господь вас Жить там честно и верноподданно, в мире и счастье! Пленными я объявляю вас ныне согласно приказу!» Как в безмятежный полдень летнего солнцестоянья Вдруг разражается буря и с неба свергается страшный Град, побивая посевы крестьян, барабаня по окнам, Застя солнце и с крыши охапки соломы срывая, Скот заставляя мычать и метаться в тесном загоне, — Так на акадцев обрушилось страшное это известье. Оторопели они поначалу, но через мгновенье Шум прокатился по церкви, ропот печали и гнева — Громче и громче — и вдруг все бешено ринулись к двери. Тщетны были попытки прорваться, и взрывы проклятий Храм святой сотрясли, и над морем голов возмущенных Выросла вдруг кузнеца Базиля фигура, как в бурю Мачты обломок, взлетевший на гребень ревущего вала. Побагровев от ярости, громко и дико вскричал он: «Хватит покорствовать злобе! Долой английских тиранов! Смерть солдатне, посягнувшей на наши поля и жилища!» Он продолжал бы еще, но жестокий удар наотмашь Речь кузнеца оборвал и на пол его опрокинул.
В самый разгар суматохи и яростного возмущенья Дверь алтаря отворилась и Фелициан преподобный Вышел к толпе прихожан и, важно сойдя по ступеням, Поднял спокойную руку, повелевая умолкнуть Шуму и крикам, и так он к пастве своей обратился — Голосом низким и звучным, мерным торжественным тоном, Словно часов отчетливый бой после звона набата: «Что с вами, дети мои? Или вас обуяло безумье? Сорок лет неустанно трудился я здесь между вами, Словом и делом уча взаимной любви и терпенью! Это ль плоды моих бдений, горячих молитв и усердья? Так ли вы скоро забыли любви христианской уроки? Или хотите вы дом оскорбить милосердного бога Диким буйством и ненавистью сердец распаленных? Се — наш Спаситель распятый на вас терпеливо взирает! Видите, сколько в очах его кротости и состраданья! Слышите, губы его тихо шепчут: «Отец мой, прости им!» Так повторим же молитву его пред лицом нечестивцев, Скажем теперь по примеру Христову: «Отец наш, прости им!» Немногословен был старца укор, но глубоко проник он В души людей и слезы раскаянья вызвал у многих. И покорились они и сказали: «Отец наш, прости им!»
Час вечерней службы настал; и затеплились свечи На алтаре, и священника голос звучал вдохновенно, И не одними губами — сердцами ему отзывались Люди, и «Аве Мария» звучало, и с жаркой молитвой Души их ввысь устремлялись, как Илия, к небу всходящий.
Злое известье меж тем разнеслось по деревне, и всюду Плакали жены и дети и горем делились друг с другом. Долго стояла Эванджелина у двери отцовой, Правой рукой заслоняя глаза от закатного солнца, Что, уходя, заливало деревню таинственным светом И золотило крестьянские крыши и в окнах пылало. В доме застелен был стол белоснежною скатертью длинной, А на столе — белый хлеб и в мисках мед ароматный, Пиво в кувшинах и ломти овечьего свежего сыра; Старого фермера кресло на месте почетном стояло. Долго ждала Эванджелина; уж тени деревьев Длинными полосами легли над росистой долиной. Ах! тяжелей были тени, что сердце ее омрачали; Но над полями души ее веяло благоуханье Чистое: кротость, любовь, надежда и долготерпенье. Вот, позабыв о себе, она поспешила в деревню, Чтобы хоть взглядом, хоть словом ободрить горюющих женщин — В час, когда усталость детей и заботы хозяйства Их торопили домой по стемневшим полям возвращаться. Вот и солнце зашло, сокрыв золотым покрывалом Светлый свой лик, — как пророк, сошедший с вершины Синайской.
Этой порою у церкви бродила Эванджелина В сумерках. Все было тихо. Напрасно она ожидала Возле дверей и окон, слушая и замирая. И, не сдержась, «Габриэль!» — она позвала. Но молчали Мертвых склепы, и склеп, заключивший живых, был беззвучен. Вот возвратилась она к опустевшему дому отцову. Тлел огонь в очаге, на столе ждал нетронутый ужин. Призраки страха бродили средь необитаемых комнат. Грустно ее шаги прозвучали по лестнице темной. В спальню вошла. Слышно было, как дождь безутешный Громко шуршал за окном в увядшей листве сикоморы. Молния вспыхнула вдруг, и грохот раскатистый грома Ей подтвердил, что над миром есть судия правосудный. О справедливости неба ей вспомнилось, и отлетела Скорбь от сердца, и мирно до света она продремала.

 

V

Солнце четырежды круг свой прошло; и вот наступило Пятое утро, и бодро петух прогорланил над фермой. Вскоре по нивам желтеющим длинной унылой чредою С ферм окрестных и с хуторов к побережью морскому Жены акадские двинулись, скарб свой везя на телегах И на родные жилища назад озираясь, доколе Их не скрыли совсем холмы и извивы дороги. Рядом дети бежали и звонко волов понукали, Схваченную второпях в руке зажимая игрушку.
К устью реки Гасперо собирались они; там у моря Груды крестьянских пожитков лежали кругом в беспорядке. Целый день между берегом и кораблями сновали Лодки, и целый день из деревни ходили телеги. К вечеру ближе, когда уже солнце клонилось к закату, Громко от церкви донесся рокочущий звук барабанов. Все толпой устремились туда. Вдруг церковные двери Распахнулись, и вышла охрана, а следом, угрюмо, Но спокойно шагая, акадцы плененные вышли. Как пилигримы в тяжелом и долгом пути на чужбине Песни поют, забывая усталость свою и тревоги. Так, распевая, спускались фермеры вниз по дороге К берегу моря под взглядами жен и детей несмышленых. Юноши шли впереди и, слив голоса воедино, Пели торжественный гимн католических миссионеров: «Кроткое сердце Христово! Неистощимый источник! Дай нам терпенья и наши сердца укрепи своей верой!» А старики, проходя, и женщины, став у дороги, Вместе священный псалом затянули, и птиц щебетанье Вторило им с поднебесья, как пение душ отлетевших.
Молча, спокойно ждала у обочины Эванджелина, Не ослабевшая в скорби, но твердая в час испытаний. Молча ждала, пока средь идущих не разглядела Бледное, мужественное лицо своего Габриэля. Слезы заполнили ей глаза, и, рванувшись навстречу, Руки милому сжала она и, прильнув, прошептала: «О Габриэль! Будь спокоен! Ведь если мы любим друг друга, Верь, ничто нас не сможет сломить, никакие напасти!» Так говорила ему, улыбаясь; и вдруг замолчала, Ибо отца своего увидела в это мгновенье. Боже, как он изменился! Потухли глаза, и румянец Щеки покинул, и поступь стала тяжелой от горя. Но с улыбкой она обвила его шею руками, Нежностью кроткой своей и любовью стараясь утешить. Так они к берегу моря двигались шествием скорбным.
Там беспорядок царил, суета и волненье отплытья. Спешно грузились тяжелые шлюпки, и в суматохе Жены теряли мужей, и матери вдруг — слишком поздно! — Замечали, как дети их с берега тянут к ним руки. Так Габриэль и Базиль на разных судах оказались В час, когда Эванджелина с отцом оставались на суше. До половины погрузка еще не дошла, как стемнело, Солнце зашло, и шумливо спешащие волны отлива Вдаль умчались, оставив на берегу обнаженном Мусор моря, влажные водоросли и ракушки. Здесь, за чертою отлива, возле телег и пожитков, Вроде цыганского табора иль войскового бивака _ После боя, под бдительнои стражей англииских конвойных, — Расположились на ночь бездомные семьи акадцев. Вспять отступил океан к провалам своим глубочайшим, Камни катая по дну, рассыпая гремучую гальку, И далеко среди суши оставил он шлюпки матросов. Вот и вечер настал, и с пастбищ стада возвратились; В воздухе сладко повеяло их молока ароматом; Низко и долго мычали они у ворот своей фермы, Тщетно ждали знакомой руки, облегчающей вымя. Тихо было на улицах: ни колокольного звона, Ни огонька из окна, ни кудрявого дыма над крышей.
На берегу тем временем жарко костры разгорелись, Сложенные из обломков, что море швырнуло на сушу. Хмурые лица виднелись впотьмах; доносились порою То голоса мужчин и женщин, то плач ребятишек. Шел от костра к костру, как будто от дома до дома, Честный священник, неся утешение людям — как Павел Тем, кого бросила буря на берег пустынный Мелита. Так подошел он туда, где Эванджелина сидела Вместе с отцом, и в дрожащих отблесках света увидел Старца лик — изможденный, тусклый, пустой и бесстрастный, Как циферблат без стрелок на старых часах запыленных. Тщетно Эванджелина старалась его приободрить, Тщетно поесть предлагала; он неотрывно и немо Опустошенным взором глядел на мерцавшее пламя. «О Бенедикт!» — прошептал негромко священник — и больше Вымолвить он не сумел ничего: переполнилось сердце Жалостью острой, и замерло слово у губ, как ребенок, В страхе застывший у входа при виде ужасной картины. Тихо ладонь положил он на голову девушки кроткой, Влажные очи подняв к небесам, где безмолвные звезды Шли неизменным путем, безразличны к страданиям смертных. После сел рядом с ней, и молча заплакали оба.
Вдруг осветился край неба, как будто бы ночью осенней Месяц кроваво-красный над горизонтом поднялся, Словно сторукий титан, простирая лучи над долиной К скалам и рекам, бросая повсюду громадные тени. Шире и шире огонь разливался в ночи над деревней, Блики бросая на тучи, и море, и мачты на рейде. Дым поднимался клубами, и пламя из них вырывалось И опадало, как руки мученика святого. Ветер хватал и кружил кучи горячего пепла И полыхавшей соломы, пока наконец воедино Дым и огонь не слились в мощном потоке пожара.
Вот что с берега и с кораблей наблюдали акадцы В страхе, в смятенье немом. Опомнясь, они зарыдали: «О, никогда не увидеть нам больше родные жилища!» Вдруг петухи принялись кукарекать на фермах, подумав, Что начало рассветать; и снова мычанье скотины Ветер вечерний донес и лай деревенских овчарок. Вдруг раздался такой страшный грохот, какой пробуждает Спящий лагерь где-нибудь в западных прериях диких, Если стадо взбешенных мустангов проносится смерчем Или бизоны ревущей лавиною мчат к водопою. Это кони, волы и коровы, сломав загородки, Вырвались и унеслись в поля из горящей деревни.
Ошеломленные, долго стояли священник и дева, Глядя на страшную эту картину. Когда ж оглянулись, Чтобы заговорить со старцем, молчавшим доселе, Вдруг увидали — о боже! — его неподвижно простертым Возле костра — бездыханным, уже отошедшим из мира. Встал на колени пастырь; а девушка, бросившись наземь Рядом с отцом своим, громко, навзрыд зарыдала — И повалилась без чувств, прильнув к нему головою. Так пролежала она всю ночь в забытьи полусонном. Утром, очнувшись, она увидала склоненные лица Над собою — друзей, побледневших от слез и от горя, Взгляды, полные жалостью к ней и глубокой печалью. Пламя горящей деревни еще освещало округу, Отблесками пробегая по небу и лицам унылым, — И помутненному разуму Эванджелины казалось, Будто настал Судный день. Но молвил знакомый ей голос: «Здесь, возле моря, давайте его похороним. Если же даст нам бог вернуться к родным пепелищам, Перенесем его прах с молитвой на кладбище наше». Так священник сказал. И вот возле кромки прибоя, В свете горящих домов, как факелов погребальных, Без колокольного звона и службы заупокойной Был второпях похоронен старый крестьянин акадский. Но не дочел еще пастырь краткой своей панихиды, Как в ответ ему траурным ревом многоголосым Море откликнулось, гул свой смешав со словами молитвы. Это с рассветом из горькой пустыни морей возвращался Нетерпеливый прилив, вздымая бегущие волны. Возобновились опять суета и волненье погрузки; В тот же день корабли покинули гавань, оставив На побережье могилу в песке и деревню в руинах.