1
Секретаря райкома партии Филатова, куда бы он ни отправлялся — в ближайшее ли в районе хозяйство или за сотню километров в областной центр, по делам или просто отдохнуть с семьей на берегу какой-нибудь впадающей в Амур незамутненной речушки, — бессменно возил на голубой «Волге» чрезвычайно гордый своей обязанностью Аркадий Игнатьевич Камушкин. Были они почти одногодки, начали работать в обкоме с послевоенных времен, сразу после демобилизации: Филатов — инструктором, Камушкин — водителем «эмки», привыкли друг к другу, и невозможно было подсчитать, сколько километров наездили вместе по разным дорогам, потому что Филатов сам не любил засиживаться в кабинете и другим, когда это стало от него зависеть, не позволял такой роскоши. После того как Филатова избрали секретарем райкома и ему пришлось менять шумный областной город на тихий райцентр, Камушкин перебрался на новое место сразу же вслед за ним, и вот они живут здесь и ездят вместе уже несколько лет…
Но иногда Филатов приказывал подогнать к подъезду райкома не «Волгу», а «козлика». В таких случаях Аркадий Игнатьевич ворчливо менял белую сорочку и костюм на комбинезон и начинал проверять машину, тормоза, сцепление, зная, что если первый заказывает «козлика», значит, дело ясное: собирается поездить по району один, а ему, Камушкину, придется загорать в гараже и от нечего делать проводить внеплановый профремонт «Волги». Филатов самолично садился за руль и уезжал. Эта его манера была давно известна всем: директорам совхозов, агрономам, механизаторам, бригадирам…
Район у него был обширный даже по дальневосточным масштабам: как любил он говаривать сам — размером с иное западноевропейское государство. И, не в пример некоторым глубинным районам, не страдал от бездорожья. Отличные дороги связывали его с областным центром, с другими районами — и все они шли к Амуру, а к ним, словно ручьи к рекам, стекались сельские большаки и проселки. Да, дороги были в его районе добротные, с аккуратными мостами, шлагбаумами, всяческими дорожными знаками и указателями. Но если бы не было никаких указателей, Филатов все равно не заблудился бы, так как прожил здесь, если вычесть военные годы и, время учебы в партшколе, можно сказать, всю свою жизнь, исходил и изъездил в разные времена приамурские уголки вплоть до самых глухих мест, хорошо ориентировался днем и ночью в степи, в балках, низинах и лесных урочищах, поэтому водил машину уверенно — хоть по большакам, хоть по проселкам, безошибочно добираясь до нужного хозяйства.
Наезды его всегда были неожиданны. Как правило, наведывался он сначала на полевые станы, в бригады, в ремонтные мастерские, на фермы. Филатова узнавали, обступали кругом загорелые, с обветренными лицами, иногда веселые, а иногда и злые люди, засыпали вопросами, жалобами, выкладывали все до мелочей. Он умел слушать, находить общий язык, подбадривать шуткой или, если надо, осаживать; он ходил часами с бригадирами по нолям, обедал вместе с механизаторами на полевых станах, в вагончиках, под навесами, за грубо сколоченными дощатыми столами, — и его «козлик» подруливал к совхозной или колхозной конторе только в конце дня, к вечеру. Филатов ставил машину, захлопывал дверцу; не спеша грузно шагал, поглядывая по сторонам, словно желая убедиться: произошли или нет в его отсутствие здесь какие-либо перемены. Внезапного гостя встречали с должным почтением, но без паники и угодливой суетливости, зная по опыту, что Филатов терпеть не мог ни того, ни другого, и уже на ходу, по пути в кабинеты, начинался разговор о делах.
Вот и на этот раз, вернувшись из областного центра с пленума обкома партии, Филатов через день отправился в район один. Посевная давно закончилась — погода позволила управиться в сжатые сроки. Последней на десяти тысячах гектаров посеяли сою. Вскоре упали теплые дожди, всходы получились дружные, все предвещало неплохой урожай. Филатов лишний раз почувствовал это, окидывая взглядом многоопытного человека поля сои, пшеницы, кукурузы. Радовали глаз бесконечные полосы капусты вдоль дорог. Пора было думать о прополке картофеля, о минеральной подкормке посевов. Ему уже сообщили, что на днях из Хабаровска прибудет авиаотряд. В совхозах и колхозах готовили посадочные площадки, подвозили удобрения. Но больше всего беспокоила Филатова предстоящая заготовка кормов. Совхозы и колхозы не только его района, но и всей области косили сено главным образом на заливных амурских островах, и здесь многое зависело не только от погоды, но и от уровня воды в Амуре. Схлынув к лету с островов после весенних разливов, своенравная река могла в любой момент снова залить всю пойму, неожиданно поглотить острова вместе с созревшей травой, или уничтожить в считанные дни не успевшую подсохнуть кошенину, или подобраться к стогам, хотя и скирдовали сено, наученные горьким опытом, всегда на самых высоких местах. Эта фатальная зависимость от капризов Амура выводила из себя, раздражала Филатова, потому что уже не раз путала все его расчеты и планы; он всегда мрачнел при виде затопленных покосов, понимая состояние колхозников, на глазах которых неумолимая стихия уничтожала, сводила на нет усилия тысяч людей. Филатов внимательно следил за ходом строительства Зейской ГЭС и с нетерпением ждал, когда же там наконец начнут заполнять водохранилище — тогда можно будет регулировать уровень Амура и обезопаситься от губительных паводков.
Сенокосные угодья на островах были отличные — там, на заливных землях, травы росли высокие, сочные. Но чего стоило перебрасывать на острова технику, людей, а потом вывозить машинами и тракторами в хозяйства десятки тысяч тонн сена… А ведь району в ближайшие годы предстояло удвоить поголовье крупного рогатого скота… Вот почему внимание Филатова не раз уже привлекали огромные, в десятки, сотни квадратных километров, низкие заболоченные массивы в глубинах района, сплошь покрытые косматой кочкой, крохотными озерцами, кустарниками. Здесь было настоящее приволье для диких уток и гусей, но люди могли пробраться сюда лишь зимой. Таких земель немало на Дальнем Востоке. Но если на севере края это были в основном разрозненные галечниковые долины, зажатые между гор, или труднодоступные мари, пригодные лишь для выращивания овощей, то в его районе болотистые низменности были продолжением обжитых равнин. Здесь можно было сеять не только травы, но и хлеба, и сою, колхозы и совхозы постепенно отвоевывали, осваивали эту землю. Но с увеличением поголовья нужны были иные масштабы — с использованием мощных мелиорационных организаций, с привлечением многих тысяч людей, огромного количества новой техники, больших денежных средств. Тогда за счет этих земель можно будет укрупнить существующие хозяйства, и создать несколько новых совхозов-гигантов. До этого пока еще не дошли руки, но дошли же они в свое время до целины, а сейчас — до Нечерноземья, и Филатов знал: если не ему, то его более молодому преемнику обязательно придется заниматься освоением марей именно с таким размахом.
2
Филатов вел машину по извилистой проселочной дороге, вдоль обочин которой после дождей пышно разросся бурьян, распластал свои лопушистые листья подорожник, весело пестрели цветы. Размышляя о неосвоенных землях, он мысленно видел на месте пустынных, заболоченных равнин новые агрогорода, животноводческие комплексы с тучными пастбищами, волнистые моря пшеницы. Он мечтал об этом, как мечтал когда-то, в трудные послевоенные времена, чтобы обновилось, помолодело, вырвалось из тяжелой нужды, зажило по-городскому село. И вон оно какое стало! Что ни дом, то антенна телевизора, что ни двор, то мотоцикл или автомашина. Да и в домах, во дворах — везде теперь виден достаток.
«Жаль, что нет в живых деда Назара… — неожиданно подумал Филатов, сбавляя скорость перед деревянным мостиком, перекинутым через неширокую спокойную речушку, на обоих берегах которой засмотрелись в воду молодые тополя с лоснящейся веселой листвой. — Жаль, что не дожил. Надо бы ему было увидеть все, что есть сейчас. Очень бы надо…»
Филатов согласился бы многое отдать за это, потому что в свое время принял на веру дед Назар из села Ярцева его слова о будущей хорошей жизни. Правда, принял с чисто крестьянской философичностью: «Спасибо, мил человек, за светлые слова. Но сказать-то легко, а как будет на факте — вот что хотелось бы посмотреть». И не посмотрел — не успел. Сколько бы ему сейчас было? Лет за восемьдесят, наверное?.. Впрочем, тогда ему было примерно столько же, сколько сейчас Филатову. Да, пожалуй, столько же: пятьдесят с небольшим хвостиком… Много ли это? Во всяком случае, себя-то Филатов в старики пока еще не записывал! А вот Назар Селиверстович в сорок седьмом году, бородатый, сгорбленный, показался ему, демобилизованному по ранению двадцатипятилетнему лейтенанту-танкисту, слишком уж старым!..
Филатов миновал мост и прибавил скорость. Дорога теперь была ровной и хорошо укатанной. Шины шелестели по горячей щебенке, и слышно было, как нет-нет да и стукали снизу по дну кузова подхваченные протекторами колес мелкие камешки. Стрелка спидометра подбиралась к цифре шестьдесят. Слева и справа проплывали редкие деревца, посеревшие от дождей и ветров столбы электролинии, на заостренных верхушках которых сидели разомлевшие от жары вороны. Перед машиной как бы расступалась и снова смыкалась позади бескрайняя равнина под куполом голубого, с редкими облаками неба. Пятьдесят с лишним лет видит он эту вечную и каждый день по-новому прекрасную землю, а всякий раз, когда едет вот так, смотрит на нее, смотрит и не наглядится… Такой же когда-то ее видел дед Назар. И его дочь Настя. А ей-то, ровеснице Филатова, и вовсе надо было бы ходить еще по земле. От мыслей этих ему стало немного не по себе. С тех пор как он впервые услышал о ее смерти, а умерла Настя вскоре после своего отца, у Филатова словно камень в груди засел. В делах, в заботах, в круговерти обкомовской жизни эта боль, тревожащая душу, неведомая ни жене, ни теперь уже взрослым детям — никому, кроме него самого, — порою стихала, порою вспыхивала с новой силой, особенно когда он бывал один вот в таких поездках…
«На обратном пути заеду в Ярцево», — решил Филатов, хотя знал, что, если бы даже не сказал сам себе мысленно этих слов, руки его все равно бы сделали свое дело и машина свернула бы на давно знакомый проселок, что вел в Ярцево. А пока она летела по ровной, как стрела, дороге к Амуру и словно уносила его в прошлое.
…Через три месяца после разгрома Германии умолкли залпы пушек и на полях Маньчжурии, и наступил наконец долгожданный мир — без привычных сводок Совинформбюро, бесконечных эшелонов, идущих на фронт, без бабьего воя над похоронками… Лично для лейтенанта Филатова война закончилась благополучно, если не считать ранения на Курской дуге, контузии, оглушившей его под Кенигсбергом, и ожогов, опаливших в сгоревшем на подходах к Линькоу танке. Постепенно уходили в прошлое воспоминания о боях, ночных маршах, уши отвыкали от грохота двигателей и лязга гусениц, и только иногда, во снах, сидел он, словно наяву, в тесной башне танка и дышал его горячим, смешанным с гарью воздухом. Ярким фейерверком осталось в памяти возвращение с победой. Звуки оркестров, баянов, шумные встречи на вокзалах, пьянящие первые дни и месяцы мира.
Тяжело было воевать, терять на больших и малых дорогах войны своих боевых товарищей. Но не легче было оставшимся в живых солдатам начинать мирную жизнь. Только тогда Филатов со всей горечью и глубиной осознал: как же не хватало всех тех, кто остался лежать в одиночных и братских могилах под Москвой и Берлином, в бывшей Пруссии, Маньчжурии. От осиротевших сел и деревень веяло тихой печалью, и нельзя было без сожаления и боли смотреть на полуголодных ребятишек, на согнутых горем и нуждою овдовевших женщин. С какой завистью и тоскою смотрели они вослед своим счастливым подругам, к которым вернулись, пусть даже израненные, пусть даже искалеченные, мужья… Сердце не одного бывалого солдата дрогнуло, когда, забыв про женскую скромность, про гордость, зазывали сельские красавицы с надеждой на нечаянное счастье победителей, возвращавшихся по домам через пограничную область из Китая.
— Солдатики, чего же вы? Может, останетесь? Чего же вы все мимо? Чем не жизнь у нас? И хата есть, и хозяйство, и работа… Земли-то у нас вон сколько! Так, может быть, останетесь, солдатики? А? Чем я не невеста?
Сколько раз слышал Филатов такие разговоры на железнодорожных станциях и полустанках, забитых воинскими эшелонами. Но загорался зеленый свет семафоров, и уходили, продвигались эшелоны дальше в Забайкалье, в Сибирь, в глубь России, где такие же красавицы, в таких же опустошенных войной селах, ждали своих женихов, а жены — мужей, для которых уготовлена была лихая, непочатого края, работа. Поэтому отшучивались солдаты, возвращавшиеся домой, брали на всякий случай адреса, пили из протянутых женскими руками крынок молоко, квас, холодную дальневосточную воду, дарили взамен шелковые китайские платки, цветные японские косынки, коробки трофейных галет, перламутровые авторучки, ласково поглядывали на ждущих мужского тепла и ласк женщин и, позвякивая медалями, запрыгивали по первому паровозному гудку в товарные, обклеенные плакатами вагоны. Эшелоны уходили, полустанки и станции пустели в ожидании новых поездов, женщины расходились по домам, чтобы завтра снова наведаться на перроны, где уже другие голоса, под другие баяны и гармони пели веселые, а иногда и грустные солдатские песни.
Но бывало и такое: оставался солдат на каком-нибудь полустанке, снимал выгоревшую на ратных дорогах пилотку и, решительно махнув рукой, говорил товарищам:
— Киньте-ка, братцы, мой сидор! Знать, здесь моя судьба!
И тогда оживала, оживлялась, приходила в движение солдатская масса, кто-то с шутками-прибаутками подавал оставшемуся вещмешок или трофейный чемодан и вдобавок старшина нагружал еще кучей консервных банок, хлеба, не забывал выделить из общего запаса бутылку-другую трофейного вина. И вела женщина солдата по перрону и дальше полевой дорогой в село, ободряя его ласковой улыбкой, а он топал рядом с нею с вещмешком за плечами, провожаемый напутствиями друзей до тех пор, пока не скрывался за ближайшим пригорком…
Филатову же не надо было ни ехать далеко, ни оставаться по такому вот случаю — он был коренным дальневосточником, до войны учился здесь в сельскохозяйственном техникуме, да не успел закончить. Вернувшись в город после демобилизации, встретился с одним из своих бывших однокашников по техникуму — тот на фронте не был из-за плохого зрения и работал в обкоме партии заведующим сельскохозяйственным отделом. Он-то и уговорил Филатова пойти к нему инструктором.
— Работа, правда, не очень денежная, но интересная. Область наша, сам знаешь, какая громадина, а у нас в аппарате людей не хватает. Ты в самый раз подходишь. Нам нужны люди с образованием и авторитетом. А самые авторитетные сейчас — фронтовики. Хоть в селе, хоть в городе. Ты — весь в орденах и медалях. Это лучше любой агитации, понимаешь?..
И началась для Филатова обкомовская работа: командировки, поездки, собрания, посевные и уборочные кампании… Все пошло по какому-то раз и навсегда заведенному кругу. Машины в обкоме были, а шоферов недоставало. Недолго думая, сдал на права и стал сам ездить на видавшем виды, списанном армейском «виллисе». И когда объехал на нем всю область, перед ним впервые во всем драматизме предстала картина послевоенного села.
…Однажды осенью сорок седьмого года, объезжая районы, чтобы набрать, наскрести в колхозах последние недостающие для выполнения плана пять тысяч пудов хлеба, оказался он на своем «виллисе» в Ярцеве. Унылый открылся его взору пейзаж: обветшалые, частью порубленные на дрова заборы, ни единой новой хаты, ни единого свежего бревна… После войны сюда из мужиков вернулись только трое…
Дом старика, у которого Филатов остановился на ночлег, война тоже не обошла: у дочери Назара Селиверстовича не вернулся муж. Старик шорничал на дому: упряжь-то конская в колхозе — узел на узле и узлом погоняла, да следил за шестилетним внуком Ленькой. Дочь Настя — с утра до ночи на ферме…
Зная, по каким делам приехал в колхоз Филатов, старик не отказал гостю в ночлеге, но и особого гостеприимства не проявил. Ничего хорошего не сулили в то время наезды уполномоченных. Ярцевский колхоз с великим трудом выполнил план, но в целом по району дела были не блестящими. И приезд Филатова означал, что в ярцевском колхозе, как и во многих других, останется только семенной фонд, а расчет за трудодни придется вести лишь картошкой и капустой. Вот почему старик, знавший все это, и был не очень приветлив. Кряжистый и в то же время какой-то костистый, отощавший, он долго смолил самокрутку, изредка посматривая на Филатова из-под своих косматых, поседелых бровей. Филатов чувствовал себя под этим взглядом не совсем удобно и даже пожалел, что не остался ночевать в конторе. Но он так чертовски устал от тряски, что больше уже не хотелось двигаться, да и кто знает: лучше ли будет в другом месте? Здесь хоть тишина…
Смирившись со своей участью, Филатов лишь ожидал, чтобы хозяин показал ему, куда можно пойти и лечь, сейчас он хотел только одного — уснуть мертвецким сном. Но старик неожиданно заговорил:.
— Поужинать ведь надоть… Хозяйка-то не скоро еще придет, так надоть что-то кумекать…
— Не беспокойтесь. Не надо. Большое спасибо…
Филатову стало как-то неловко. Сегодня он, можно сказать, лишил этого старика последнего хлеба. По крайней нужде, по государственной необходимости, но лишил, а старик сейчас готов был поделиться с ним последним…
— Чего спасибо? Спасибом сыт не будешь. Надоть поужинать. Только непривычны, чай, к нашей-то пище? В городе ить все по-городскому. А у нас картоха да капуста. И то по осени больше. Ну, чем уж богаты…
Старик проковылял к печке, зацепил ухватом чугунок картошки в мундирах. Достал плоский каравай чернющего, с зеленцой хлеба, испеченного, видимо, наполовину из той же картошки и лебеды.
— Мяса-то нонче нет… Не требуйте… И с молоком худо… Налог велик… Вот… пришлось корову продать… Мы-то ладно, дюжим еще понемногу. А вот у кого ребятни по пятку, а кормильцев нет, эхма…
На столе появились соленые огурцы с прилипшими хвостиками укропа и обрывками смородиновых листьев. По комнате проплыл резкий кислый запах. До сих пор помнил Филатов, как сглотнул он, не утерпел, слюну, и старик пристально посмотрел на него, словно пытая: «Ну, а если я еще кое-чего достану?» Филатов чутьем понял это и постарался напустить на лицо как можно более доверительное выражение. Этого было достаточно, чтобы к скромной трапезе добавилась извлеченная из самых сокровенных тайников бутылка самогона.
О, каким умудренным оказался Назар Селиверстович! Как человечно и вместе с тем практично судил он о жизни, как трудно порой было отвечать на его заковыристые вопросы. Вот почему сомневался он вначале: говорить или нет все начистоту «партейному товарищу» и не «уцепят» ли его, как он сам потом выразился, по поводу этих речей «за задницу»?
— Говори, отец, не стесняйся, — успокоил его Филатов. — Я человек привычный, всякого навидался и наслушался.
— Всякого, говоришь? — переспросил старик. — Ну, тогда ладноть…
И они разговорились. А потом обстановку окончательно разрядила вернувшаяся с работы дочь Настя — красивая, хотя и несколько изнуренная работой женщина. Филатов глядел на нее и думал — сколько же силы и терпения у них, русских женщин! Сумели устоять, выжить после таких тяжких бед и страданий. И теперь они пахали и сеяли за себя и за тех, кто не вернулся, да еще и растили детей.
С Настей стало как-то проще и Филатову, и хозяину. И старик, уже не стесняясь, говорил гостю, что как ни крути, а житуха пока неважная, что хлеб сдавать весь до последнего зернышка — не дело, но куда же деваться, ежели города на голодном пайке. И налоги тяжелые, хуже, чем при царе Горохе, хоть власть и народная, нашенская…
— Будет еще хорошая жизнь, отец… — ответил Филатов. — Вот увидишь — получше довоенного все кругом станет. И хлеба будет вдоволь, и молока, и сахара, и на людях будет в чем показаться. Но надо вот как-то перебороть эту проклятую нужду, поднять страну, а там пойдет… А сейчас… Понимаешь, отец: никто нам не поможет. Нам самим все надо делать. Из последних сил, но делать. Мы, отец, еще обязательно доживем до хороших дней!..
Вот тогда-то старик и сказал:
— Хорошо баешь, сынок… Ладноть… Посмотрим, посмотрим, как твои слова сбываться начнуть… Оно верно, конечно, наши-то деревни, на Амуре, еще не так разорены. Перебиваемся да живем. А в Расее-то, там, где немец был, — вот беда. Сколько годков пройдет, пока все обстроится? Эхма!.. Но, однако, хотелось бы дожить…
Старик, захмелев, готов был говорить хоть до утра. Но Настя решительно заявила:
— Буде, батя, замучил человека!
— Ну уж, замучил!..
— Чего — ну уж? Да у него глаза слипаются! — Потом сказала Филатову: — Хотите, я вам на сеновале постелю? Там спокойнее и прохладней…
— Мне все равно: на сеновале так на сеновале!
Минут через десять он уже лежал, раскинув руки, на пахучем сене, подложив под голову свое поношенное демисезонное пальто и укрывшись принесенным хозяйкой полушубком. В голове все звучали слова деда: «Чтобы землю лучше обхаживать, надо кое-что и колхозному человеку за труды оставлять». А над головой соломенная крыша, в которую загуливал с шелестом ночной ветер. Потом он быстро уснул и видел очень странный сон, навеянный яркими красками далекого детства… Проснулся от ощущения, что на сеновале есть еще кто-то. И не ошибся, услышав осторожный шорох, а потом шепот:
— Спите?..
— Что?.. Настя, это ты?..
— Ч-ш-ш… Я просто поглядеть, может, замерзли? Может, спасать надо? Да уж ладно… раз спится…
Послышалось шуршание сена. Кажется, женщина собралась уходить…
— Настя! — позвал он.
— Что?..
Она приблизилась, присела рядом. Филатов не видел лица женщины, но его чуткий слух улавливал гулкое биение ее сердца. И дыхание было порывистое, горячее. Стоило только протянуть руку, и вот оно, ее тело… А в душе смятение… И стыд… и желание не оскорбить эту обиженную судьбой женщину.
— Настя… Ты ведь замерзла?..
Она не отозвалась.
— Понимаешь… Как бы тебе объяснить… Мне очень трудно, но…
— А мне? Мне легко? — перебила она торопливым шепотом. — Скажи, легко, да?
— Я не о том, — смутился он.
— А я о том!.. И думай как хочешь…
Ворошил солому прохладный осенний ветер. Накрапывал дождь…
— Ну разве не глупая? — снова зашептала она и вдруг резко рванулась к выходу. — Сама… к мужику… ни стыда ни совести…
А ветер то шелестел соломой, то затихал, и тогда отчетливей становилась мелкая дробь монотонных дождевых капель. Даже слышно было, как тарабанили они по кабине стоявшей во дворе машины. Пахло соломой, гнилым деревом…
Когда Филатов утром спустился вниз, солнце уже стояло высоко. Ни Насти, ни деда Назара не было. Хозяйничал в доме Ленька — Настин сын, вихрастый мальчуган с цыпками на ногах.
— Ну-ка, тащи, партизан, воды: будем умываться!
Ленька, не торопясь, с достоинством вынес на крыльцо ковшик студеной воды. Так же с достоинством стал поливать.
— Спасибо, брат, — сказал Филатов, — только ты бы мне полотенчишко, что ли, какое-нибудь вынес…
— А у нас нету…
— М-да… Ну что ж, — Филатов полез в карман и достал замусоленный носовой платок. Спросил просто так, без задней мысли: — Чем же вы-то вытираетесь?
— Чем?
— Ну да.
— Ну ч-чем?.. — Парнишка помедлил, соображая. — Дедушка — рукавом, а мамка? Мамка — подолом!..
Филатов крутнул головой.
— Ты тоже рукавом?
— Не… Я так обсыхаю! — сказал Ленька и победно посмотрел на гостя.
Филатов засмеялся.
— Обсыхаешь, значит?
— Ага! Мамка все полотенца на ферму перетаскала. Говорит, чтобы молоко чистое было. Унесет и оставит. Унесет и оставит! Мы, говорит, обойдемся как-нибудь. Вот, обходимся…
Филатов посмотрел на Леньку, на его облупленный нос, и ему нестерпимо захотелось снова увидеть Настю.
— Ну, а как ты смотришь насчет того, чтобы прокатиться на машине? — спросил он мальчишку.
— А можно? — замер тот.
На улице было сыро от ночного дождя. Земля раскисла. Жухла на обочинах трава.
— Ну, держись, партизан, за руль. Да свободней, чтоб я тоже мог… — Филатов тронул машину, поглядывая сбоку на сияющее от Счастья лицо Леньки. Сколько же их — вот таких вот мальчуганов жило сейчас без отцов?..
Машина катилась тихими деревенскими улочками на околицу. Поворот баранки, и вот уже вдали видно приземистое строение фермы, укрытое в унылой балке. Машина подкатила и остановилась. Ленька выскочил и во весь опор помчался к матери, которая хлопотала с другими женщинами за изгородью возле тощих колхозных коровенок.
— Мамка! Ма-а-ам-ка!
— Ой! Что случилось? — Настя бросила охапку соломы и заторопилась навстречу сыну. Ленька, ухватив мать за руку, потянул Настю к машине. Глазенки его при этом так и горели, так и сверкали, он тянул за руку мать и, видимо, взахлеб расписывал ей, как здорово ехал к ферме на «виллисе» и даже сам рулил! Когда они подошли ближе, Ленька выпустил руку матери и ринулся к машине. Филатов посадил его на свое место, но, перед тем как захлопнуть дверцу кабины, предусмотрительно вынул и спрятал в карман ключ зажигания: пусть теперь крутит сколько хочет руль и нажимает педали.
Настя в своем рабочем наряде — мужской пиджак с закатанными рукавами, серый платок, непомерно великие резиновые сапоги — предстала сейчас перед ним не сложившейся молодой женщиной, а этакой девчушкой-подростком с грустными большими глазами. А он — небритый, худой, в выцветшей гимнастерке и поношенных яловых сапогах — вышел ей навстречу и сказал:
— Доброе утро, Настя…
Она невесело улыбнулась, ответила:
— Для кого утро, а для кого уже давно день… — Потом спросила: — Уезжаете, значит?..
— Надо.
Он помнит, что в этот момент, как назло, неожиданно засигналил Ленька.
— Би-би-ип! Бип!
И помнит Филатов, как она сказала?
— Вам хорошо…
— Чего хорошего-то, Настя?
— Как чего? Сегодня здесь, завтра там… Веселое дело…
— Не такое уж и веселое, Настя. Один неделями мотаешься, как сыч… Да к тому же ни себе покоя не даешь, ни людям…
— Один?! — она снова, как сейчас он помнит, невесело улыбнулась, разглядывая носки своих запачканных в глине и навозе сапог. — Балуют, наверно, вас женщины…
Они прошли немного по дороге и свернули в поле, медленно пошли по жниву: здесь было не так скользко и грязно.
— Би-би-ип! — сигналил Ленька, а Настины подруги по ферме, собравшись у изгороди, стояли с вилами в руках и глазели в их сторону.
— Не боишься разговоров?
— А чего бояться? Они, может, сейчас мне завидуют… Семен… — тихо сказала она и смутилась, оттого что незаметно для себя перешла на «ты». — Ты, наверно, плохо думаешь обо мне? Скажешь: вот пристала как банный лист!.. Ты не думай…
Он молчал ошеломленно, с трудом выговорил:
— Я и не думаю… Только я не успел сказать тебе одной вещи. У меня ведь жена есть, дочка… Маленькая…
Он произнес эти слова и посмотрел ей в глаза. Она не отвела взгляда, не вздрогнула и не вспыхнула, только как-то зябко повела плечами и плотно сжала губы. В этот момент снова просигналил Ленька, на этот раз требовательно и нетерпеливо: мол, чего там задерживаетесь? Они спохватились, словно очнувшись и удивившись, что ушли слишком далеко, вернулись на дорогу и пошли к машине, меся сапогами осеннюю липкую грязь; и когда шли по дороге, он, словно оправдываясь, вдруг ни с того ни с сего начал рассказывать о жене, что она чудесный человек, что она врач, всю войну была на фронте и несколько месяцев лечила его от ожогов…
Настины подруги стояли все еще у изгороди, как бы желая узнать — чем же все это кончится у нее с заезжим уполномоченным? А кончилось все, как и должно было кончиться: он попрощался с Настей — несколько даже суховато…
Он уехал и потом еще целую неделю месил и разбрызгивал колесами машины грязь на сельских проселках, спорил до хрипоты с председателями, выступал на собраниях. Ходил суровый по складам и амбарам, проверял, пересчитывал, подбивал «бабки», ночевал — где темень застанет: то на постое, то прямо в машине. Задание обкома выполнил, о чем сразу же доложил, выбравшись в один из райцентров. Позвонил из райкома. Потом попросил, чтобы соединили с больницей, где работала жена. Долго ждал, когда та подойдет к телефону, нетерпеливо курил, покусывая губы. Наконец в трубке послышался знакомый голос:
— Семен, это ты? Здравствуй, как ты там? Почему не даешь знать? Не заболел?..
Она задавала и задавала вопросы, слышимость была хорошая, и он узнавал в ее голосе самые тончайшие, толь-ко-ему знакомые оттенки.
— Ты где остановился? В гостинице? Как с питанием? Не голодаешь?
Он еле успевал отвечать, представляя, как стоит она у аппарата в кабинете главного врача — пахнущая лекарствами и немного духами, в своем неизменно белоснежном халате. Стоит красивая, элегантная, но с неизгладимой на лице печатью человека, бывшего на фронте…
Война оставила свои отметины на всех, кто прошел фронт, но на каждом по-разному. Филатов перевидел немало смертей: сам десятки раз утюжил «тридцатьчетверкой» вражеские окопы и траншеи, сам вытаскивал через башенные люки танков окровавленные, обмякшие тела своих погибших товарищей. Но это были по большей части мгновенные смерти — в горячке, в пылу боя… Жена же, как многие фронтовые врачи, видела смерть в такие моменты, когда все происходило, словно при замедленной съемке, когда все было дважды трагичней, потому что люди, попавшие в безнадежном состоянии в госпиталь, по сути дела, погибали на поле боя, а теперь должны были умереть еще раз, но уже в такой обстановке, когда, в тиши больничных палат и на хирургических столах, никто — ни молоденький солдат, ни седой генерал — никто не хотел умирать. Она видела все это десятки, сотни раз и столько же раз пережила все это. Он понимал ее лучше, чем кто-либо, понимал, как трудно ей было остаться женственной. Обо всем этом он успел подумать, пока слушал ее по телефону.
Он отвечал ей, но, странное дело, — ее заботливый голос, который так грел его во времена предыдущих поездок по районам, голос, который он всегда рад был услышать, где бы ни находился — в ночной дороге, в районном ли городке или в глухой деревушке на краю области, — этот голос вдруг стал его раздражать, и он, удивляясь своей собственной раздражительности и подавляя ее, даже на какое-то время умолкал или начинал отвечать односложно, а то и совсем невпопад. Видимо, это не ускользнуло от внимания жены, и она, обеспокоенная, сказала:
— Дичаешь ты там, что ли, Семен… Возвращайся скорее. У меня какие-то нехорошие предчувствия…
Он положил трубку, ушел из райкома в гостиницу и долго сидел в тихом номере, охваченный противоречивыми чувствами, и у него было скверно на душе.
…Прошла та дождливая осень. Прошла зима. За нею наступила одна из труднейших послевоенных весен, и ему пришлось снова мотаться по области, перераспределять семенные фонды, делить чуть ли не пригоршнями бесценное зерно. Ради будущих урожаев его выскребали всюду, где могли: так было надо, зерно должно было прорасти в земле, дать новый колос, и этот великий, вечный процесс никто не имел права ни останавливать, ни прерывать.
В ту весну не стало Назара Селиверстовича… Филатов приехал в Ярцево сразу же, как только узнал об этой вести, но все же на похороны опоздал. Они сходили вместе с Настей и Ленькой на сельское кладбище. Разговор не клеился. Один лишь Ленька был несказанно рад привезенным ему гостинцам: сахарным петушкам на палочках, купленным по дороге на одном из районных базаров, простому карандашу и японской трофейной тетради, разлинованной в непривычно крупные клетки. Глядя на них, Настя сказала:
— Сынок, скажи спасибо дяде Сене за подарки…
И когда мальчуган убежал, она глухо добавила:
— И от меня за подарки спасибо… Обрадовал ты сына. Плохо ему стало, когда дед-то помер… Но прошу тебя, Семен, не приезжать к нам больше…
— Это за что же так? — удивился он.
— Ни за что, а просто… Леньке… отец нашелся…
— Родной?!
В уголках ее губ сложились горькие складки.
— Где его теперь, родного-то, взять?.. Родной под Ельней где-то лежит… А Леньке нашелся отец — и все… Понятно?
— Понятно… — ответил он и вдруг неестественно оживился.
— Настя, это же хорошо! Нет, в самом деле, это надо только приветствовать! — говорил он, морщась от фальши собственных слов. — Если он к тому же и человек неплохой… Я понимаю: и у Леньки опора будет, да и тебе полегче…
— Вот и я говорю… Ты не обижайся, Семен…
— Ну что ты, Настя! Какие здесь могут быть обиды? Я все понимаю…
— Вот и хорошо, — сказала она сдержанно и улыбнулась.
…Молодость, молодость!.. До чего же он тогда был самонадеян и неопытен в житейских делах! Ему казалось, что он все тогда понимал, а на самом деле ничего-то он не понял — подлинный смысл и тех слов и той ее сдержанной улыбки стал ясен куда позже… Да, много позже он все понял и узнал: никакого «отца» Леньке тогда не находилось, все это была неправда, ее святая неправда.
А тогда он их больше не беспокоил и не навещал, хотя чего скрывать — нет-нет да и тянуло его во время поездок, словно магнитом, в Ярцево. Однажды по какой-то нужде позвонил председателю ярцевского колхоза. Долго говорил о делах, а потом, как бы ненароком, спросил о доярке Насте Савельевой, спросил с ни к чему не обязывающей заинтересованностью: мол, как она там поживает?
— Настасья Савельева никак не поживает… — ответил председатель.
— Что? Что вы говорите?
— Нет у нас Настасьи Савельевой…
— Уехала? Куда? С мужем?
— С каким мужем? Умерла она…
— Умер-ла…
У него чуть не выпала из рук трубка.
— …А сын… Сын у нее был Ленька. Что с ним? Где он?
— Сынок поначалу на нашем колхозном иждивении был. То у одних Настиных подруг по ферме, то у других. Ну, а сейчас родственники дальние сыскались. Забрали.
— Вот как…
Он положил трубку и вытер холодный пот со лба. Работать он в тот день больше не мог, отпросился у своего зава и до поздней ночи бродил по улицам города. На следующий день взял «виллис» и поехал в Ярцево.
Без малого три десятка лет прошло с тех пор… Сколько воды утекло. Сколько прошло всяческих — больших и малых — событий… Казалось бы, время должно было залечить старые раны. А ведь вот не зарубцовываются, не заживают… И не было случая, чтобы его машина, если он был один и если пути-дороги пролегали где-то поблизости, не сворачивала на давно знакомый проселок…
3
Из воспоминаний, из прошлого Филатова вернула синяя полоска Амура, открывшаяся со взгорбленной на возвышенности дороги. Амур как-то сразу заставил Филатова подумать, что скоро он приедет в небольшой поселочек рыболовецкой артели. Он попросит бригадира, а если окажется дома рыбинспектор, то лучше рыбинспектора, чтобы тот свозил его на моторной лодке на острова. Он стал вспоминать и никак не мог вспомнить фамилию рыбинспектора, хотя память у него была довольно цепкой на фамилии. Это немного обескуражило Филатова, но он тут же убедил себя, что вспомнит фамилию, как только увидит рыбинспектора в лицо.
Поселок был в десяток домов и огибал уютный заливчик, служивший для рыбаков удобной бухтой. Напротив каждого дома, уткнувшись носами в песок, стояли на воде лодки. Филатов остановил машину возле избы рыбинспектора. Тот оказался дома, вытесывал во дворе топором на чурке новое весло.
— Здравия желаю, Семен Николаевич! — сказал он громко, узнав секретаря райкома.
— Здравствуй, здравствуй… э… э, — Филатов наморщил лоб, стремясь в последний момент вспомнить хотя бы имя рыбинспектора. — Федор.
— Так точно, Семен Николаевич! Хведор Хведоров!
Рыбинспектор был молод — лет пять как демобилизовался из армии, — служил пограничником. Женился на местной красавице, осел на Амуре. А вот с привычкой говорить «так точно» не расстался. Филатов, как бывший военный и потому неравнодушный к военным и нынешним и бывшим, с удовольствием любовался крепко сложенной, ладной фигурой рыбинспектора. Он чем-то напоминал ему последнего механика-водителя его «тридцатьчетверки» — Игната Гриценко — такого же светловолосого и чубатого, такого же могучего, как этот парень, потомка запорожских казаков. Он так же забавно произносил вместо «фе» — «хве». Гриценко был года на три старше лейтенанта Филатова, и это давало повод механику-водителю в иные неофициальные моменты относиться к своему командиру с иронической снисходительностью.
В минуты коротких затиший между боями — это уже в Маньчжурии — он, бывало, доставал из нагрудного кармана небольшую фотокарточку и, налюбовавшись в одиночку, — а этого ему было мало, — подходил к Филатову и говорил:
— Эх, Хвилатов… побачь-ка сюдэмо… — Фотография была небольшая, предназначенная, видимо, на паспорт, и Гриценко всегда держал ее точно так же, как костяшки домино, когда экипаж, в минуты затишья, нет-нет да и резался в «козла» на башне танка: утопив в полусогнутой огромной ладони и прикрыв сверху прокуренным большим пальцем, — Ну що, командир, бачишь? Гарна дивчина? — Он смотрел на Филатова так, словно хотел сказать: эх, командир, ну что ты в этом понимаешь?..
Под Линькоу, во время атаки на город, в августе сорок пятого, их танк был подорван бросившимся под гусеницы японским смертником.
Машина горела, как свеча, и они сами получили сильные ожоги, особенно механик-водитель. У него было опалено и обезображено все лицо. Чудом остался жив. Филатов помнит, уже по медсанбату, какие страдания приносили ожоги. Тяжелее всего было Гриценко. Но больше всего, помнится, страдал водитель оттого, что в нагрудном кармане полуистлевшего комбинезона сильно пострадала фотография его любимой девушки: наполовину обуглилась, почернела, стала ломкой.
— Подлый самураина… — огорченно бормотал Гриценко, лежа на походной медсанбатовской раскладушке и разглядывая фотографию сквозь узенькие просветы опутавших голову бинтов…
— Живешь ты, Федор, как Лев Толстой в Ясной Поляне, — сказал шутливо Филатов, оглядывая обсаженный черемухой дом рыбинспектора. — Тишина. Река. Зелень. Ни совещаний, ни заседаний. Признайся — книгу какую-нибудь пишешь?
— Тишина у нас такая, Семен Николаевич, скучать не приходится: не застаиваемся… А вы что же — на островах решили побывать?
— Да вот — решил. Скоро косить начинаем.
— Совхозы всю неделю технику забрасывали, — сказал рыбинспектор. — Шефы из Комсомольска приехали. Директор ярцевского совхоза здесь был. Две баржи с людьми отбуксировали. Косилки с тракторами переправили.
— Ну тогда, дружище, не будем терять времени. Давай-ка лодку готовить.
— Она у меня всегда наготове, Семен Николаевич.
— Тогда, как говорится, в путь! И, пожалуй, вот что: пусть твоя супруга поглядывает за машиной, чтобы ребятишки не баловали.
— Хорошо, Семен Николаевич! Сейчас скажу. Но у нас вообще-то не балуют — ни на моторках, нигде: хоть дом открытый оставляй.
Вскоре, заработав двигателем, плавно отчалила от берега «Казанка», развернувшись, качнулась на своей же волне и пошла вверх по реке, скользя над темной амурской водой. Филатов сидел впереди, рыбинспектор расположился в корме у мотора. День был жаркий, безветренный. Над зеркальной поверхностью воды струились испарения. В зыбком, прозрачном мареве порхали над водой бабочки-однодневки. Играла рыба: то слева, то справа от лодки возникали и долго расходились круги, словно кто-то невидимый бросал в воду камешки. Рыбинспектор прибавил ход, и в лодке стало свежо. После нескольких часов, проведенных в душной кабине машины, Филатову было приятно сидеть на скамейке. Он расстегнул воротник рубашки, с наслаждением подставил грудь упругим встречным струям.
Далеко позади остался поселок с крохотной бухтой, скрылись за мысом дома рыбаков, лодка, его машина. Слева, почти рядом, проплывал назад поросший черемухой, высокими травами обрывистый левый амурский берег. Метрах в шестистах виднелся низкий, молчаливо-безлюдный противоположный. Чем-то недобрым веяло от его затаенной молчаливости.
— Федоров! — крикнул, повернувшись к рыбинспектору, Филатов.
— Слушаю, Семен Николаевич…
— Подай-ка свой инструмент!
Филатов поднес к глазам потертый бинокль рыбинспектора, отрегулировал резкость и вгляделся в далекий берег. Никаких признаков жизни… Лишь тальниковые заросли да желтые полоски песков. И больше ничего.
Если переплыть Амур и идти долго на юго-восток, то можно прийти к городу Линькоу. Поля на подступах к нему были в августе сорок пятого года ареной самых жестоких боев за всю короткую, но трудную войну с Японией. Там 14 августа закончилась для него — раненного в ногу и полуобожженного — война…
Как сейчас, помнит он тот длинный, смрадный день, поросшие гаоляном поля, яркие вспышки взрывов, горящие машины. По полям ползут в гаоляне сотни опоясанных взрывчаткой смертников, ползут навстречу танкам, бросаются под гусеницы. Танки косят гаолян пулеметами, но смертники, словно призраки, возникают откуда-то из-под земли. Поля сотрясают глухие взрывы. Пахнет горелым человеческим мясом, жженым гаоляном, соляром. Идут танки по живому минному полю. В башне одного из них лейтенант Филатов. Из далекого Кенигсберга прибыла эшелонами его танковая бригада на исходные позиции Дальневосточного фронта, пробилась сквозь укрепрайон, ворвалась на Маньчжурскую равнину и, устремляясь вместе с другими частями к Линькоу, прошла с боями чуть ли не полтысячи километров. И вот то памятное поле… Бригада свернула потом с него и обошла город с южного фланга. Но танк Филатова, как и многие другие, остался догорать в гаоляне на фоне кроваво-закатного солнца… Сам Филатов оказался в госпитале. Он не видел, да и не мог видеть во всей полноте и масштабах картину войны, но он знает сейчас, как была рассечена на части, разгромлена, пленена миллионная Квантунская армия, он знает, как встречал китайский народ наших солдат в Харбине, Мукдене, Чанчуне, Порт-Артуре, и он знает, какой ценой добыта была победа. Глядя в бинокль на угрюмый противоположный берег, Филатов с неожиданно нахлынувшей теплотой вспомнил своих боевых друзей, оставшихся лежать в маньчжурской земле. Веснушчатый, рыжий, всегда улыбавшийся стрелок-радист Саша Гончаренко… Заряжающий Федя Потапов… Это ведь только из его экипажа… Спят вечным сном вдали от Родины. Вот уже три десятилетия. Вспоминаются такими, какими застал их последний бой — молодыми.
Филатов положил на колени бинокль, достал платок и протер глаза. Нет, это были не слезы, это была сухая полынная горечь, и, хотел он этого или нет, она жгла глаза.
— Пусто… Безлюдно, — сказал Филатов и, передав бинокль рыбинспектору, повторил: — Безлюдно…
— Совершенно точно, Семен Николаевич. — Наш-то берег как жил, так и живет. А вот ихний…
Они помолчали.
— Так вечно не будет, — сказал убежденно Филатов. — Не может быть так вечно, Федоров!
— Это так, — согласился рыбинспектор. — Я вот помню, мы в школе ихнего ученого изучали. Конфуция… Две с половиной тысячи лет назад жил, а его все народы чтут…
Конфуций… Филатов вдруг вспомнил портрет древнего мудреца из давнишнего учебника истории. Округлое, бесстрастное лицо утонченного восточного мыслителя, узкие прорези устремленных в вечность глаз, тоненькие усы, необычно начинающиеся от уголков рта, реденькая бородка, опускающаяся из-под нижней губы. Но Филатова школьных времен, помнится, больше всего заинтересовали на рисунке непомерно длинные, остро отточенные ногти на мизинцах изящно скрещенных над животом рук Конфуция. Последнее обстоятельство ставило в тупик тогдашнего Филатова, ибо он не мог понять, каким образом Конфуций засовывал руки в карманы без опаски сломать свои похожие на клювы цапель ногти. По его мысли, у философа была не жизнь, а мука, поскольку тот не мог из-за этих ногтей позволить себе самых элементарных вещей: скажем, сжать руки в кулаки, чтобы подраться с обидчиком, или почесать спину, не исцарапав кожу в кровь…
Молод еще рыбинспектор, и не все видится ему из бухточки маленького рыбацкого поселка. Вот и надо растолковать ему все попонятней. Потому и стал серьезен Филатов и еще раз посмотрел на противоположный берег, словно бы погруженный в доконфуцианский период…
4
Филатов остался доволен поездкой на острова: колхозы и совхозы района начали сенокос, уровень воды в Амуре поднимался не столь угрожающе, как в прошлом году, и все складывалось как нельзя лучше. Над протоками и островами стоял неумолчный рокот тракторов, в воздухе плыли подгоняемые легким, нежным ветерком пьянящие, волнующие, вызывающие сладкую грусть запахи подсыхающих в валках свежескошенных трав. Беседуя с колхозными механизаторами на станах, шагая по прокосам, он не раз ловил себя на мысли, что, забыв про возраст и свое положение, с удовольствием остался бы здесь не на день и не на два дня, а до конца сенокоса и непременно простым косарем. Как бы это было здорово — спать под накомарником в палатке, вставать на заре, работать плечо в плечо со всеми до соленого пота, пить из укрытых в ямах бидонов холодное молоко, а вечером сгонять усталость в быстрых водах проток… Все это выглядело заманчиво, но Филатову надо было ехать дальше, и потому рыбинспектор Федоров доставил его обратно в поселок. Здесь Филатова дожидалась его машина. Он связался из поселка по телефону с райкомом — потолковал с секретарями. Потом в разговор вклинился его вездесущий шофер Камушкин — поинтересовался, как ведет себя машина, и передал, что днем Семена Николаевича спрашивала супруга.
— Я позвоню ей, — пообещал Филатов.
Ночевал он в уютном доме у Федорова. Утром побрился, позавтракал, и вскоре его «козлик» снова мчал по дороге, оставляя сзади себя шлейф пыли, и снова мимо проплывали деревья, поля, обжитые гнездовья сел. Его путь лежал в Ярцево. Собственно, он мог попасть туда и более коротким путем, но тогда бы ему надо было делать большой крюк, чтобы заехать к археологам, работавшим на берегу речки Быстрой. А наведаться к ним ему хотелось уже давно: во-первых, они и сами приглашали, а во-вторых, он узнал дня три назад из областной газеты, что раскопки на холмах у речки Быстрой дали интересные результаты. Обнаружено древнее поселение одного из племен мохэ…
«Любопытно, что они там расковыряли», — подумал Филатов. Он несколько раз проезжал раньше мимо этих холмов — невысоких, пологих, с редкими деревцами и кустами на склонах, размытых на излучине реки. Кто бы мог предположить, что где-то там, внутри их, скрыты тайны давно прошедших веков и тысячелетий. И вот приезжают в район молодые сибирские археологи, начинают раскопки и обнаруживают остатки древней цивилизации! И где? В каких-то двенадцати километрах от Амура, на берегах небольшой речушки!..
В газетной заметке было сказано, что экспедиция была предпринята по инициативе академика Окладникова. Сам-то старик на этот раз на Амур не поехал: наверное, задержали какие-нибудь важные дела. Старик… Себя Филатов пока в старики не записывал. Однако, как ни крути, а дедом является уже несколько лет: у дочери растет чудесный малыш Алешка… В погожую осеннюю пору Аркадий Игнатьевич — великий знаток всех грибных мест — иногда возил их с внуком в березовые и осиновые рощи. Ходят они, бывало, с внуком неподалеку друг от друга по лесу, увидит Филатов гриб в траве, под листвой, но срезать не торопится. Остановится, поставит рядышком корзину, подзовет Алешку:
— Алеш… Иди-ка сюда! Ты вот что, дорогой, я пока закурю, а ты, чтобы время не терять, погляди-ка тут поблизости.
Внук начнет обшаривать траву, кусты и, ясное дело, обязательно наткнется то на подберезовик, то на подосиновик. Обрадуется! А Филатов покуривает себе в лесной тишине, дымок хитровато пускает… Не проделал ли и Окладников подобный фокус с этими молодыми учеными?
Археологов было одиннадцать. Приехав в районный городок и обосновавшись полтора месяца назад в гостинице, они буквально на другой же день пришли в райком. Молодые, спортивно одетые, чрезвычайно вежливые и целиком устремленные в свою науку люди. Живущий в силу своего положения заботами сегодняшних дней и непрестанно обязанный думать о днях будущих, Филатов согласился принять их скорее из гостеприимства, нежели из понимания неотложности и важности их дел. Они представились и вручили ему письмо от академика Окладникова с просьбой оказать содействие работе экспедиции. Филатов был наслышан об этом человеке, как о крупном исследователе Сибири и Дальнего Востока, но, честное слово, обрадовался бы в сто крат сильнее, если бы Окладников сообщил ему в письме, что направляет в район в лице этих умных молодых людей не археологов, а, скажем, зоотехников, мелиораторов или агрономов. Это было бы очень, очень кстати…
Начальник экспедиции — тонкий, длинношеий, с бородкой (наверное, так выглядел Дон Кихот) — просил выделить им два передвижных вагончика, трактор и по возможности машину, добавив при этом, что все остальное у них есть. Что остальное, он не пояснил. Видимо, лопаты, скребки, лупы, карты, фотоаппараты, пустые ящики для находок. Не хватало, чтобы они заявились еще и без этого! Так думал он тогда, но трактор, вагончики и машины распорядился выделить. Обрадованные археологи пригласили при удобном случае приезжать к ним в гости на раскопки. Филатов из вежливости пообещал, а теперь вот решил наведаться к археологам — потому, что все это можно было сделать по пути в Ярцево, и потому, что другого момента могло и не представиться…
Сначала в знойном мареве равнины он увидел темно-зеленую змейку заросших тальниками берегов речки Быстрой, добрался до них, отыскал мост, переехал на другую сторону, долго петлял вдоль русла, и только часа через полтора на горизонте показались знакомые холмы.
«Интересно, что они там наковыряли?» — снова подумал Филатов. Точно такой же вопрос задал он с недоверчиво-шутливой улыбкой, когда остановил свою машину в лагере археологов, возле вагончиков, и поздоровался с начальником экспедиции, которого еще в первую встречу мысленно окрестил Дон Кихотом.
— Любопытного много, Семен Николаевич. Сами буквально ошарашены! — сказал тот не без гордости, и Филатов по его загорелому лицу, по светившимся глазам других археологов понял, что они невероятно довольны раскопками и с трудом скрывают это за маской ученой серьезности.
— Ну, что ж, пойдемте. Показывайте. Удивляйте!..
— Прошу сюда, Семен Николаевич! — пригласил жестом молодой Дон Кихот, искренне обрадованный неожиданным визитом секретари райкома, и Филатов пошел рядом с ним по нахоженной тропе — мимо порыжевших на степных ветрах вагончиков — своей неторопливо-грузноватой походкой. Чуть приотстав, шли, негромко переговариваясь, остальные археологи. Они были в соломенных шляпах, в сандалиях на босу ногу, в расстегнутых на весь ворот рубашках, в полотняных куртках, наброшенных на голые плечи.
— Мохэ… Что-то впервые слышу об этом, — сказал Филатов. — Я, помню, где-то читал о чжурчженях. Вроде бы на Амуре существовало какое-то загадочное государство предков нынешних нанайцев. Это так?
— Совершенно верно, Семен Николаевич, — подтвердил начальник экспедиции. — Чжурчжени — это своего рода дальневосточные инки. У них была огромная империя. Высокая культура. Города. Письменность. Чжурчжени отливали собственную монету, имели хорошую вооруженную армию. Удивительно, но императоры китайской династии Сунь долгое время были на положении вассалов у чжурчженей, платили им дань.
— Откуда это известно?
— Из древнекитайских летописей. Существуют и чжурчженьские источники. В них есть подробности, и довольно любопытные. Знаете, однажды дело дошло до того, что армии чжурчженей дошли до берегов Янцзы, захватили столицу Кайдан и увезли на Амур обоих императоров дома Чжао — Хойцзуна и Циньцзуна, императрицу, принцессу, всю верховную знать, ученых, актеров, всех ремесленников, монахов. Сорок тысяч человек! В летописи указывается, что вслед за пленниками на север отправился огромный, длиною в несколько километров, обоз: целые возы с золотом, тканями, пряностями и оружием. Добычей чжурчженей стали книги, географические карты, астрономические инструменты и дворцовый архив!
— Их интересовали даже архивы? И давно это было?
— Да нет, не очень… — рассмеялся археолог. — Всего лишь восемь с половиной веков назад. А точнее — в тысяча сто двадцать седьмом году нашей эры.
— Действительно, не очень… — в тон ему проговорил Филатов, мысленно прикинув, что хотя на Руси к тому времени стояли Киев, Новгород, Псков, Чернигов и многие другие города, но Юрий Долгорукий еще не успел выбрать места для Москвы, неизвестный автор не написал«Слово о полку Игореве», а впереди у русичей были века труднейшей борьбы с полчищами татаро-монголов. Потом спросил: — Ну, а мохэ?..
— Мохэсцы жили еще до чжурчженей — в Приморье, в долине Зеи и здесь, на Амуре. Обитали племенами. Сведений об их жизни очень мало. Пока обнаружено всего лишь несколько поселений и могильников. Найдены наскальные рисунки раннего периода. Кое-что известно опять же из древнекитайских и чжурчженьских летописей. В хронике династии Суй упоминается, что в Китай прибыли мохэские послы и что это были очень воинственные люди. Но это уже более поздний период, а племена мохэ жили в этих степях уже две с половиной тысячи лет назад!.. Им был знаком гончарный круг, они разводили лошадей и сеяли просо.
— В лошадей я готов поверить, — сказал Филатов. — А вот просо… Здесь? Две тысячи лет назад?
— Я вполне серьезно, Семен Николаевич… — заметил несколько задетый археолог.
— Меня, дорогой товарищ, только доказательствами можно убедить. Есть таковые?
— Есть! — сказал археолог.
— Имейте в виду: кости лошадиные в расчет не пойдут, — рассмеялся Филатов. — Другое дело, если просо той давности…
— Есть и просо, — совершенно серьезно сказал археолог.
— Неужели сохранилось? — оживился Филатов.
— Сохранилось. И вообще, нам крупно повезло, Семен Николаевич. И с поселением, и с находками…
Они подошли по тропе к подножию холма, и здесь Филатов увидел большой квадратный вырез в склоне, обращенном к реке. Так аккуратно и с такой тщательностью могли работать только археологи, и когда они остановились — все одиннадцать и Филатов с ними — у края выреза со слоями чернозема, песка и суглинка, открылась удивительная картина и явственно пахнуло дыханием далеких времен. Когда-то в холме со стороны реки было вырыто с десяток пещер, узких на выходе и расширенных в глубине до размеров небольших квадратных комнат. Обнаженные сверху, они выглядели теперь, как соты в улье. Внутри их хорошо сохранились остатки древних очагов, докрасна обожженный песок, грубоватой работы темно-серые, местами закопченные с боков, сосуды. Кто-то невероятно давно грелся у этих очагов, коротая в дымном чаду долгие дальневосточные зимы, готовил пищу, баюкал детей. Здесь совершались языческие обряды, рождались, старели и умирали. До тех пор, пока однажды жизнь по какой-то причине не замерла здесь…
— То-то обрадуется ваш Окладников, а?
— Сообщили телеграммой. Не исключено, что сам нагрянет. Не выдержит… Это уж точно!..
— И вы уверены, что поселение — именно мохэское?..
Археолог осторожно коснулся пальцами шершавого бока одного из раскопанных сосудов и смахнул с него пыль. Древний мастер украсил его по горлу шахматным рисунком из ромбиков и уголков, а еще ниже сосуд опоясывали крутые спиральки.
— Вот по этим украшениям мы можем смело утверждать: сосуды мохэские и ничьи больше, — сказал уверенно молодой Дон Кихот. — Видите: спиральки? Это — далекий прообраз нынешнего нанайского орнамента… Характерен для искусства племен мохэ, живших тысячу — тысячу двести лет назад.
Филатов внимательно оглядывал сосуды, трогал их руками и, ощущая ладонями шершавую, сырую прохладу обожженной глины, пытался осмыслить, охватить сознанием развернувшуюся перед ним бездну прошедших столетий. Кем-то и когда-то забытые горшки стояли — вот они, рядом, а время — безостановочное, неуловимо текучее, неощутимое — куда-то улетучилось, утекло… Куда? В какую воронку? Вообще-то еще Филатов-школяр мог бы разъяснить нынешнему Филатову, что время течет из ниоткуда в никуда, что ни человечеству, ни тем более человеку не дано быть ни у его истоков, ни у его пределов. Он принимал все это разумом, но никогда с такой остротой не осознавал так, как сейчас, величия бесконечности и диалектического трагизма всего живого и сущего…
— Жарко… — Филатов достал платок, вытер лоб и виски.
— Жарко, — согласился археолог. — Тридцать два градуса в тени.
Не спасала даже близость реки. Другое дело, если бы раздеться, забраться в воду и не вылезать, пока не скроется за горизонтом раскаленная глыба солнца. Наверное, вот так же спасались от жары древние поселяне. Не сидели же они день и ночь в своих пещерах? И Филатов представил себе такой же жаркий день первых лет второго тысячелетия новой эры. Те же холмы. Та же река… Зной. У входов в пещеры греются на солнце старики-мохэсцы. Полуголые женщины, сидя на корточках, поддерживают огонь в кострах и одновременно приглядывают за речкой, где с визгами и криками плещется на мелководье орава смуглой ребятни. На вершинах холмов стоят в тени деревьев косматые, раскосые воины с копьями и щитами в руках, зорко всматриваются в рыжую, выгоревшую под солнцем степь, охраняя поселение от внезапного набега врагов… Так ли было все на самом деде?..
— У меня такое ощущение, что хозяева горшков ушли куда-то недалеко и вот-вот должны вернуться, — сказал Филатов.
— Я тоже ловил себя на такой мысли, — отозвался археолог. — Но с мохэсцами, Семен Николаевич, было весьма непросто встретиться даже тысячу лет назад!.. Расцвет империи чжурчженей совпал с вымиранием последних племен мохэ… Они покидали степные районы, уходили в леса, на берега глухих горных рек. Это поселение тоже оставлено в самом начале второго тысячелетия. Почему? — Молодой Дон Кихот развел руками. — Этого пока мы не можем сказать… Кладовая не разграблена. Стены жилищ и очаги не разрушены… Но что-то все-таки случилось… Может быть, горела степь… Или, наоборот, было невиданное наводнение… Люди ушли отсюда внезапно и, наверное, тоже в леса. Тьма веков потребовалось им на путь от кремневых ножей к железу, к коню и хлебопашеству, и двух-трех столетий оказалось достаточно, чтобы вернуться в первобытное состояние… Чжурчжени, вероятно, смотрели на последних мохэсцев, как смотрят сейчас на аборигенов в Австралии или в Америке. Но чжурчжени были любознательным народом и многому научились от мохэсцев. Как некогда римляне от греков. Часто возводили свои поселения на месте мохэских…
— Значит, одна цивилизация пришла на смену другой… Но ведь и чжурчженьская погибла?..
— Под ударами монголов… Города их были разрушены, население почти поголовно перебито. Немногих уцелевших чжурчженей постигла участь последних мохэсцев. Они тоже укрылись в лесах, вернулись к первобытному образу жизни, забыли письменность, хлебопашество, ремесла.
Замерли торговые пути. Дороги, тропы, развалины городов и крепостей — все заросло, травой. Все скрыли под собой леса — как будто ничего и не было. Остались древние легенды, поверья, да еще странные рисунки, выбитые на приамурских скалах. Вот что досталось в наследство потомкам чжурчженей — ульчам и нанайцам, и с этим они пришли в двадцатый век…
— Зато потом как, а? Из первобытного общества — и прямо в социализм! Ради этого, по-моему, стоило дожить до двадцатого века, даже питаясь сырой рыбой. Стоило дожить и до двадцатого века, и до революции, и до встречи с русским народом.
Филатов посмотрел на часы, давая понять, что время его на исходе. Это не ускользнуло от внимания начальника экспедиции.
— Ну, вот пока все, чем мы можем похвалиться, Семен Николаевич, — сказал он. — Но это, собственно, только начало. У нас еще несколько недель работы, и кто знает…
— Все уже сейчас очень интересно, — сказал Филатов. — Но я бы хотел все-таки взглянуть хоть одним глазом на ваше просо.
— Ах, да! — спохватился молодой Дон Кихот. — Я же обещал. Сейчас покажем.
Еще раз окинув взглядом длинный ряд вмурованных в землю сосудов, обнаженные квадраты древних жилищ с остатками костров, Филатов вышел к подножию холма и направился вместе с археологами к вагончикам. Было по-прежнему безветренно и душно. Над сникшими травами в степи струилось марево. В безоблачном небе парили коршуны, а уж совсем немыслимо высоко невидимый самолет вычерчивал, словно алмазом по синему стеклу, тонкую белую линию.
В одном из вагончиков, куда любезно пригласили Филатова, было уютно и чуть прохладней, чем на улице. Филатов грузно присел на стул, сам себе налил в стакан воды из графина. На стенах вагончика повсюду были развешаны выполненные на плотных листах ватмана чертежи и планы раскопок. Кроме них, там нашлось место, видимо, до вечера, покойно висевшей на гвоздике гитаре да портрету Людмилы Турищевой, вырезанному из какого-то журнала. На столике в банке с водой стоял букет полевых цветов, и рядом — выключенный транзистор.
— Вы с музеем нашим намерены поделиться? — спросил Филатов.
— Обязательно! — ответил кто-то из археологов. — Закончим работы, отберем дубли, сделаем описи, сфотографируем — и пожалуйста.
— Это хорошо, — сказал Филатов.
Начальник экспедиции тем временем раскрыл один из ящиков, осторожно извлек и с не меньшей осторожностью поставил на столике перед секретарем райкома глиняный сосуд, очищенный от пыли, со знакомыми ромбиками и спиралями под горлышком. Древний мастер понимал толк в изяществе упругих линий и в красоте симметрии.
Все сгрудились вокруг столика. Начальник экспедиции запустил руку в сосуд, что-то там зачерпнул пригоршней и, загадочно улыбаясь, высыпал перед Филатовым на белый лист бумаги горсть темной мелкой дроби. Да, единственно, с чем можно было сравнить содержимое горшка, это с мелкой бекасиной дробью… Кто-то с готовностью подал лупу, но Филатов, всю жизнь имевший дело с хлебом, немало переболевший за него, не дававший ради хлеба спать другим и много недоспавший сам за годы обкомовской и райкомовской работы, и без нее, без лупы, мог с уверенностью сказать: да, это просо! Конечно, оно усохло, почернело за тысячу лет, а может быть, было вообще меньше нынешнего проса. Но это было просо, взращенное древним пахарем. О чем думал мохэсец, насыпая зерно в этот сосуд? Конечно же, не о том, что через несколько столетий просо найдут археологи и его к тому же увидит Филатов. Он думал, скорее всего, о том, как прокормить сородичей да еще сохранить часть зерна до следующей весны, чтобы посеять его и чтобы никто не помешал вырастить новый урожай. Из таких вот маленьких дум безвестных пахарей рождалась большая дума о хлебе и мире. И какие бы пожары и войны ни полыхали на земле, сохраненное не в одном, так в другом сосуде и брошенное в пашню зерно прорастало и прорастало — вплоть до наших дней. Теперь забота о мире и забота о хлебе лежала на плечах Филатова и его современников, и, размышляя об этом, он ощущал почти физически ее тяжесть и всю меру ответственности и величия выпавшей на его долю миссии…
— Ну что, Семен Николаевич, просо это или не просо? — спросил наконец начальник экспедиции.
— Просо… Это, друзья, просо…
Секретарь райкома взял щепотку черных зернышек, высыпал на ладонь и долго молча рассматривал их, поднеся близко к глазам. Потом повернулся к археологам:
— Порадовали вы меня, друзья мои, да и задуматься кое над чем заставили. А значит, не говоря уже о науке, совсем не зря поработали. Тут мне мысль одна пришла, и я рассчитываю на вашу помощь…
— Пожалуйста, Семен Николаевич. Всегда готовы.
— Мне нужен этот горшок вместе с просом.
Начальник экспедиции, ожидавший чего угодно, но только не этой просьбы, на некоторое время обмер от неожиданности.
— Договорились? — спросил Филатов, прищурившись.
— Вот этот сосуд? — словно застигнутый врасплох школьник, переспросил Дон Кихот.
— Да.
— Э… с просом?
— Непременно.
— Но… Вы же понимаете. Наука… Я просто не знаю, что вам и сказать…
— Даю полную гарантию — верну в целости и сохранности. Покажу кое-кому и верну.
— Значит, на несколько дней? Даже не знаю… У меня прямо озноб… Я сам вам упакую и с непременным условием: осторожность и осторожность.
— Обещаю.
Начальник экспедиции накрыл сосуд целлофановым колпаком, поставил в ящик с поролоновыми прокладками. Потом испытал ящик в разных положениях и, вполне удовлетворенный упаковкой, самолично отнес его в машину, давая по дороге Филатову всевозможные советы и наставления:
— На улице, пожалуйста, не раскрывайте: влага, перепады температуры, сами понимаете…
— Хорошо…
— Излишне любопытствующим в руки тоже не следует давать: любая непредусмотрительность…
— Хорошо.
— Э-э, желательно поменьше тряски.
— Я буду осторожен.
Они примостили ящик справа от сиденья водителя, и археолог снова самолично проверил: удобно ли он стоит. Филатов посмотрел на часы.
— Приезжайте к нам еще, — сказал археолог.
— Спасибо. Если позволят обстоятельства, обязательно приеду. Если не позволят, не беспокойтесь: горшок вам доставят в целости и сохранности.
5
Филатов подъезжал к центральной усадьбе ярцевского совхоза уже тогда, когда деревья на обочинах дороги отбрасывали косые удлиненные тени. Сколько раз он бывал здесь прежде? Последний — месяца за полтора до посевной. Давно ли? Да нет: месяца три всего прошло, а кажется, что целая вечность. И поэтому нога его все глубже вдавливала педаль газа, и машина, повинуясь хозяину, прибавляла ходу. Но когда ее нет-нет да и встряхивало на выбоинах, Филатов, вдруг спохватившись, резко сбрасывал газ, опасливо поглядывая на ящик, стоящий справа в ногах. Машина теряла скорость, мягче миновала выбоины, но, стоило только дороге чуть выправиться, все повторялось сначала.
Вскоре после того как он свернул с большака на ярцевский проселок, Филатову встретились два совхозных бензовоза. Он остановил их, и шоферы — разбитные ярцевские парни — рассказали ему, что директор у себя в конторе, что он после обеда проводил какое-то совещание с бригадирами полеводов и механизаторов, но сейчас уже, наверно, освободился, а они едут на железнодорожную станцию за горючим. Филатов отпустил водителей, на прощание не утерпев отчитать их за длинные волосы. После этого ему встречались еще машины: и кузовные, и самосвалы, и с прицепами, но Филатов их уже не останавливал, потому что знал: директор у себя. Он бы мог ему позвонить и предупредить еще из райкома и позже — из рыболовецкой артели, но, по своему обыкновению, не сделал этого.
«Да… Жаль все-таки, что не дожили до сегодняшних дней дед Назар и Настя…» — подумал снова Филатов, как только завидел село.
Вот оно — Ярцево… Сначала показались животноводческие фермы. Нет, не те — хилые, послевоенные, упрятанные от ветров в балке, а кирпичные, построенные лет пять-шесть назад, и такие светлые и просторные, что хоть сам вселяйся и живи! За ними — птичник, а еще дальше — мастерские, гараж, открытая площадка с рядами косилок, плугов, сеялок, оранжевых, ждущих своего часа комбайнов. И наконец открылась взору сама усадьба — с трехэтажной школой, магазинами, столовой, Домом культуры, почтой, конторой совхоза и памятником погибшим воинам на площади перед сельсоветом.
Чего греха таить: была его вина в том, что Ярцево в свое время выбрали под центральную усадьбу вновь создаваемого совхоза. Впрочем, вина — не то слово, место было вполне подходящее: и земли позволяли, и дороги, и деревни вокруг Ярцева, в которых вместо крохотных колхозов были созданы совхозные отделения. Никаких дополнительных средств или материалов сверх меры Ярцеву не выделялось, но все, что было ему положено, поступало сполна, использовалось вовремя. Если, к примеру, строители брались за гараж или за Дом культуры, то делали все без сучка и задоринки, ибо с Филатовым в этом отношении вообще были шутки плохи, а уж когда речь шла о Ярцеве — и тем более. Это его особое пристрастие к Ярцеву давно было кое-кем замечено, но ни один человек, за исключением разве только директора совхоза, не знал истинных причин этого пристрастия: даже Настины подруги, живущие и по сей день в Ярцеве и по-прежнему работающие на ферме, даже они не подозревали, что молодой уполномоченный, приезжавший осенью сорок седьмого года на машине к ферме прощаться с Настей, и секретарь райкома Филатов — это одно и то же лицо…
Он вырулил наконец на главную улицу Ярцева и стал внимательней: как бы ни выглядело по-современному благоустроенным село, оно оставалось, да и не могло не оставаться селом, поэтому, когда перед машиной лихо, с кудахтаньем перебегали дорогу куры или несся рядом с обочиной какой-то зловредный пес, норовя вцепиться в баллон, Филатов становился лишь внимательнее. Он погрозил пальцем конопатому подростку, мчавшемуся навстречу на трескучем мопеде совсем не по правилам, — погрозил, но на всякий случай взял ближе к середине улицы. Паренек пролетел вихрем — только льняные волосы светлым пламенем полыхнули в окне дверцы. Возле тесовых ворот, возле палисадников сидели на скамейках под солнышком старухи. Играли ребятишки на кучах песка, привезенного с Амура. Миром и покоем веяло от всего: и от чисто вымытых окон в домах, и от голубых колесных тракторов, впряженных в тележки и по-лошадиному дремавших в ожидании хозяев на обочинах, и от яблонь и кустов черемухи в палисадниках, и от зеленых лужаек слева и справа от дороги, по которым семейками ярко-желтых подснежников кочевали под надзором строгих мамаш несмышленыши-цыплята.
В одном месте Филатов слегка притормозил и поглядел в боковое окно. Там, куда он поглядел, был когда-то, теперь уже немыслимо давно, дом Насти — тот самый дом, в дверь которого по воле случая постучал он однажды и попросился на ночлег. Сейчас на этом месте стояла каменная, под шифером, с резными наличниками затейливого узора, хоромина, и жили в ней другие люди: муж с женой, переселенцы из Воронежской области, с тремя народившимися уже на приамурской земле ребятишками. Нелегко, наверное, было им расставаться с истинно российской, всхоленной в перелесках воронежской землей, а ведь поехали на Амур. Поехали и пустили здесь глубокие корни, и по всему чувствуется, приросли накрепко. Филатов помнил в лицо и хозяина дома, и его жену Валю. Иван — отменный механизатор: хоть на трактор сядет, хоть на комбайн — все у него получается, словно играючи, все горит в руках. А с виду неповоротливый такой, медлительный. Жена — полная ему противоположность: невысокая, худенькая, бойкая на язык бабенка. И за себя постоять умеет, и за других. За непривычное дело взялась — раньше никогда сою в глаза не видела, а теперь вот, пожалуйста: лучшие в районе урожаи — ее! Филатов не раз сам лично вручал Трофимовой Почетные грамоты и денежные премии. Вот — живут на том месте, где когда-то жила Настя. Живут в иное время и совсем по-другому. Эх, Настя-Настенька… дочь Назара Селиверстовича… Стало быть, внучка Селиверста, правнучка русских мужиков — выходцев из синих глубин России, добиравшихся на Амур не поездом, как воронежские Трофимовы, — топавших пешком, в лаптях, с котомками за плечами. А Настя теперь бы и сама еще бабушкой стала… Но представить ее бабушкой Филатов не смог…
Возле конторы совхоза — квадратного, облицованного силикатным кирпичом здания — было людно. Народ толпился и на широких ступеньках подъезда, и возле доски показателей, где молоденькая девушка, привставая на цыпочки, вписывала мелом свежие данные, и в тени тополей в сквере. Над собравшимися висели, медленно растекаясь, синие облачка табачного дыма. Филатов поставил свою машину и пошел в контору. Его узнавали, здоровались, и он тоже многих узнавал и отвечал на приветствия, и среди тех, кого он узнал и с кем поздоровался за руку, оказался легкий на помине Иван Трофимов.
Секретарь-машинистка, увидев Филатова, привстала, улыбнулась. Он тоже ответил ей улыбкой и спросил, кивая на обитую коричневым дерматином дверь с табличкой «Директор»:
— У себя?
— У себя, Семен Николаевич…
— Один?
— Сейчас один.
Когда Филатов открыл дверь, директор, заканчивая разговор по телефону, опустил на рычаг трубку.
— Здравствуй, директор! — сказал Филатов.
— Семен Николаевич!
Директор встал из-за стола, вышел навстречу.
— Не ожидал?
— Сегодня уж нет. Впрочем, что вас ожидать или не ожидать — вы всегда как снег на голову!..
Филатов похлопал директора по плечу:
— Вижу, в полном здравии и в форме. Семья как?
— Спасибо, все хорошо и пока в прежнем составе. Однако же, Семен Николаевич, есть виды на пополнение.
— Ну?!
Директор развел руками.
— Поздравляю, поздравляю! А все жалуешься, времени свободного мало. Изыскал ведь время-то, а?
— Ухитрился… Да вы садитесь, Семен Николаевич. — Благодарю…
Филатов и директор сели за столом друг против друга. Секретарь райкома привычно обежал глазом просторный кабинет с таблицами, схемами и графиками на стенах.
— Посмотрю я, Леонид Иванович, все у тебя по полочкам разложено, как и положено у технически грамотного современного руководителя. Вроде бы и придраться не к чему, а? Совхоз на видном месте. Директор кругом положительный. Не пьет и не курит…
— Не сглазьте, Семен Николаевич…
Директор был молод и подтянут и выглядел не руководителем крупнейшего в области совхоза, а скорее, его комсоргом. Но он уже успел поработать после института два года управляющим отделением и год главным инженером. Да и директорский стаж на третий год пошел. Того гляди — в область вот-вот заберут. Шли уже такие разговоры. Конечно, Филатов не будет ничего иметь против: человеку надо расти. Однако жаль будет терять для района хорошего специалиста и руководителя.
— Ты насчет моего глаза не волнуйся, — усмехнулся Филатов. — Что-то я не замечал, чтобы он тяжелым был. Да и рука, говорят, у меня легкая, но не всегда это на пользу. Надо, чтобы кое для кого она потяжелей была.
Директор был не настолько наивен, чтобы не уловить в словах секретаря райкома какого-то пока еще не вполне ясного потаенного смысла.
— Ругать приехали… — мрачно заключил он вслух.
— Воспитывать, — поправил Филатов, закуривая. — О чем совещался с народом?
— Забот хватает: надои, прополка, техника, сенокос… Ну и по мелочам.
— Понятно… — Секретарь райкома въедливо поглядел на директора. — А скажи-ка, брат, случайно о просе у вас речь не заходила?
— О просе? — на лице директора появилась кислая мина. — А… что, собственно, о нем сейчас речь вести? Посевная бог знает когда закончилась…
— Так-так… — Филатов поискал глазами пепельницу на столе директора, не нашел, стряхнул пепел на пачку сигарет. — Так-так… Посевная закончилась, и разговоры, стало быть, ни к чему? До следующего года. А проса как не было, так и не будет, так, что ли?
— Я вместо него посеял сою. — Директор встал и заходил по кабинету. — Соя даст совхозу куда больше прибыли, чем просо. Экономические соображения в пользу сои, Семен. Николаевич.
— За сверхплановую сою и за экономические соображения честь тебе и хвала. Посеял больше сои — молодец. Но будь добр посеять и просо, которое тебе запланировали. И будь добр вырастить урожай. Понимаешь?
— Где прикажете сеять?
— Там, где положено. А для сверхплановой сои я даже помогу разрабатывать новые земли. Есть они у тебя? Заболоченные, но есть.
— Но, Семен Николаевич…
— Я уже шестой десяток лет Семен Николаевич. И мы с тобой, Леонид Иванович, не в бирюльки поставлены играть. Согласен: мы обязаны проявлять разумную инициативу, принимать ради пользы дела самостоятельные решения, идти, если этого требует обстановка, на определенный риск, но то, что нам поручили, обязаны разбиться в лепешку, но выполнить. Понимаешь?.. Помнишь, иголок обыкновенных нигде нельзя было достать? Или та же история с детскими игрушками, с мясорубками? Это не от бедности нашей было, разлюбезный Леонид Иванович, а от того, что кое-кому производство этих вещей хлопотным и неэкономичным представлялось!.. Ты просо не посеял, ладно. Будешь по прибылям за высокооплачиваемую сою греметь. А в это время в магазинах пшена какому-нибудь деду на кашу не найдется…
— Шутить изволите, Семен Николаевич…
— Какие уж шутки… Интересное дело! В других районах области просо идет рекой, а у нас — в загоне. Агротехника разработана. Семена — пожалуйста! Что еще надо? Знаю, знаю, ты причины сыщешь. Про земли уже говорил. Про экономические соображения говорил. Может быть, что-нибудь еще про традиции, а?
— Нет, не буду… ничего говорить.
Директор сел на свое место и тяжело вздохнул.
— Жаль… — сказал Филатов. — Не попался ты мне на великолепный крючок. И все же традицию одну я тебе продемонстрирую! Ты помоложе меня, Леонид Иванович, сходи, будь добр, к моей машине и принеси ящик. Только осторожней бери, как стоит в кабине на по́лике, так и бери. Да не урони ненароком — ценность! Сходи, сходи!
Директор недоуменно посмотрел на секретаря райкома, пожал плечами, но пошел.
— Ставь сюда, — показал Филатов на стол, когда директор вернулся.
Он сам вскрывал ящик. Директор стоял рядом и следил, не спуская глаз, за всем, что проделывал секретарь райкома, с интересом человека, наблюдающего за манипуляциями фокусника.
— Жаль, жаль, что ты на традиции не сослался, — говорил Филатов, пока открывал крышку и пока извлекал поролоновые обкладки. — Уж больно хорош крючок я тебе заготовил… Так вот, о просе. Просо здесь сеяли, дорогой, не только двадцать лет — еще тысячу лет назад. Сейчас я тебе покажу кое-что такое, что ты ахнешь…
Он извлек наконец из ящика и бережно поставил на стол глиняный сосуд:
— Вот тебе традиция и вот тебе просо!
— Да я ж ничего про традиции не говорю…
— Не ты, так другие говорят.
Директор кашлянул в кулак и сдержанно улыбнулся:
— Где такой откопали, Сергей Николаевич?
— Не я — археологи откопали.
— Это те, что на Быстрой работают?
— Они самые.
Интерес директора к невзрачному на вид глиняному горшку моментально возрос. Он внимательно разглядывал затейливые украшения из ромбиков и спиралей на шейке сосуда, провел ладонью по его шершавым бокам, заглянул на всякий случай внутрь, при этом повторяя:
— Любопытно… Очень любопытно!.. А сколько ему лет, Семен Николаевич, не интересовались?
— Интересовался. Больше тысячи…
— Фьюить!.. — присвистнул директор. — Вот это стаж!..
— А теперь я тебя спрошу, Леонид Иванович… — Филатов достал из сосуда горсть темных зерен и ладонью лодочкой поднес близко к лицу директора. — Просо это или не просо?
Директор прищурил глаза, чтобы лучше виделось.
— Я тебя спрашиваю…
— По форме вроде бы просо…
— И по существу это просо, Леонид Иванович!
— Как будто и по существу просо, — согласился директор. — Только слишком уж черное…
— Ишь ты — черное! Полежи-ка тысячу лет…
— М-да… Ты-ся-ча лет!.. — Директор поскреб рукой затылок. — Ты-ся-ча лет!..
— Тысяча… Археологи утверждают, что люди, которые здесь жили, сеяли просо уже две тысячи лет назад! Что же выходит? Тысячу лет и две тысячи лет назад древние просо сеяли, а сейчас нельзя? Опыта нет? Климат крепко изменился? Возможности не те, так, что ли?
— Семен Николаевич…
— Что Семен Николаевич? Я хотел, Леонид, чтобы ты не только разумом, но и сердцем кое-что усвоил…
— Ну, сдаюсь, сдаюсь… — Директор шутливо поднял руки кверху. — Убедили. Сдаюсь.
Филатов закурил.
— И все-таки ты меня не до конца понял. Посевная посевной, Леонид Иванович. Это дело поправимое. Не в нынешнем, так в следующем году. Ну, еще один выговор… Но я выпросил у археологов и привез сюда это черное просо главным образом для того, чтобы ты увидел его и осознал, что это такое и кто ты… И другие, те, кто работает на нашей амурской земле, чтобы тоже осознали.
— Ох, и суровый же вы, Семен Николаевич, человек, — смущенно рассмеялся директор. — Не одним, так другим проймете!..
— С вашим братом иначе нельзя, — усмехнулся Филатов.
Директор опять смущенно улыбнулся, помедлил и, решившись, спросил:
— Вот хочу узнать у вас: почему, даже если в других совхозах дела хуже, чем у меня, мне на орехи достается всегда от вас больше всех?.. Почему, а, Семен Николаевич? И вообще, почему, когда что-то начинаете, с меня начинаете… тормошите больше всех? Честно скажу, иногда даже обида берет…
Филатов отчего-то вздохнул, раздавил окурок о пачку.
— Потому, Леня, что ты для меня не просто директор. Ты ведь вместо сына мне, а с сыновей спрос всегда построже. — Он посмотрел Леониду прямо в глаза и добавил другим, деловым уже тоном: — Ну, что же, вези давай на поля, директор…